Захар Прилепин. Семь жизней. – М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2016. – 256 с.
В Редакции Елены Шубиной выходит новый сборник малой прозы Захара Прилепина — разговор состоявшегося Писателя со своим alter ego, читателем и персонажами произведений о самом важном и трепетном.
«„Семь жизней“ — как тот сад расходящихся тропок, когда человек встаёт на одну тропку, а мог бы сделать шаг влево или шаг вправо и прийти… куда-то в совсем другую жизнь? Или другую смерть? Или туда же? Эта книжка — попытка сходить во все стороны, вернуться и пересказать, чем всё закончится», — говорит автор.
СПИЧКИ И ТАБАК, И ВСЁ ТАКОЕ
Б.Р.
У перил стоял мальчик, следил за пустотой и ненастьем.
Жека Павленко нашёл меня возле памятника Чкалову.
Здесь, на возвышении, возле кремлёвской башни, с видом на слияние Волги
и Оки, даже в июльскую жару бывало прохладно, а в начале мая… В начале мая знобящий ветер дул отовсюду
и будто ликовал от своей вседозволенности. Девушки
в свободных платьях сюда даже не подходили. Шляпы
с полями невозвратно улетали на тот берег. Вид самой
воды вызывал предчувствие простуды, гриппа, ОРЗ.
Но Павленко — как только его не забрали в участок, — был в нелепой и слишком свободной накидке;
я попытался, пока он подходил, разобрать, чтó это на
нём, и первое, самое нелепое предположение оказалось верным: Жека напялил на себя плотную, не очень
длинную штору, сделав каким-то относительно острым
предметом отверстие для головы.
Хорошо ещё, штора была одноцветная: зелёная.
Он ловко перепоясался не разбери чем, но, тем не
менее, руки его были голы до плеч, и мало того, с обоих боков просматривалось тонкое, сильное, с несколькими наколками и с несколькими шрамами белое тело.
Ему было не холодно и, кажется, весело.
Я сморгнул и закрыл, наконец, рот.
— Жека, это что? — спросил я негромко и озираясь:
жандармерия уже должна была лететь к нему наперегонки.
— Чтó это, чтó это, — передразнил с деланным неудовольствием Павленко. — Тó это, — и он больно
ткнул меня пальцем в грудь. — Тепло тебе? На тебе
мой свитер!
Павленко приехал вчера в Нижний из своего Питера, домой к себе я его не мог позвать: мы жили с женой,
маленьким сыном и тёщей в крайне ограниченном
пространстве — спать товарищ смог бы у нас только
стоя в углу; поэтому я снял ему номер в самом дешёвом
отеле, конечно же, на свои деньги — у Павленко их не
было; и, кстати, оформил ночёвку на своё имя — паспорт у него тоже отсутствовал.
Вечером мы естественным образом напились —
разложив в его номере на кровати несколько яблок
и кусок сыра. В комнате было душно, курили не переставая — так что под вторую бутылку водки мы оба,
по-братски, разделись до пояса, и, в общем, когда за
полночь пришло время расставания — я случайно натянул свитер Павленко: у меня был такой же, военного
образца, чёрный, с горлом, поношенный, но дома.
Очнувшись утром, приехавший в одном свитере на
голое тело и не имевший никаких сменных вещей вовсе, Павленко понял, что ситуация хоть и не трагична,
но и не проста: моего телефона у него не было, потому
что никто из нас телефонов в те времена не имел,
и даже адреса моего он не знал.
К тому же, номер надо было оставлять: отчего-то
я думал, что снял комнату в отеле до 12, но оказалось —
до 9 утра.
— Давай раздевайся, — велел мне Павленко у памятника Чкалову.
Поделиться одеждой, к тому же не своей, было
в моих возможностях: я пришёл в куртке, а под свитером у меня была чёрная безрукавка.
Мы отошли поближе к стенам нижегородского
кремля.
На нас косились, но мы быстро совершили задуманное. Я остался в майке и в куртке, Павленко обрядился
в свитер, который ему очень шёл. Штору свою он выбрасывать не стал, но накинул её на плечи.
— Пончо, — сказал он. — Полезная вещь.
Я, наконец, засмеялся. Это было смешно.
— Как ты меня нашёл? — спросил я сквозь смех.
— Кто тебе сказал, что я тебя искал? — сказал Павленко в своей необидной, вполне дружеской, смешливой манере.
Голос у него был самоуверенный, пацанский, высокий, чуть скрипучий, лицо казалось бы интеллигентным — тонкие губы, тонкий, прямой нос, удлинённый
череп, — когда б не наглые его повадки, и дерзкий
взгляд, и бритая наголо голова.
— Тебя там эта тётка на ресепшен — не заметила? —
поинтересовался я.
— Заметила, — сказал Павленко серьёзно, глядя на
меня своими светло-голубыми глазами. — Но, думаешь,
было бы лучше, если б я отправился на улицу голый?
— Так она поняла, что ты штору надел? — допытывался я.
— Откуда я знаю, — отмахнулся Павленко. — Она,
знаешь, откинулась на спинку стула и смотрела на
меня, вся… очарованная. Я поздоровался, а она нет.
Провинция, словом.
Мы ещё немножко посмеялись.
— И что ты здесь делаешь? — спросил Павленко, щурясь на воду, порт и храм Александра Невского. — В такую рань?
Чуть растерявшись, я пожал плечами:
— Шёл к тебе.
— Ты же не шёл, ты стоял, — заметил Павленко.
— Я тут с ребёнком гуляю, — ответил я несколько,
как сам сразу понял, невпопад.
— И где ребёнок? — спросил, продолжая потешаться,
Павленко, то оглядывая меня со всех сторон, то озираясь по сторонам. — «Ой, дома забыл»? Или в автобусе?
— Что ты пристал, Павленко, — в шутку рассердился
я, — мало ли что делаю. Смотрю… Стихи читаю. Я часто сюда прихожу.
Павленко вскинул умные глаза и совершенно серьёзно кивнул головой: ответ его неожиданно удовлетворил.
— Есть курить? — спросил он.
Из протянутой пачки Павленко извлёк сразу две
штуки и одну засунул за ухо.
— А спички?
Я дал коробок.
Павленко потряс его: проверил на слух, есть ли там
что.
— Что за книжка у тебя в кармане? — поинтересовался он.
— Так стихи ж, говорю, — ответил я и добавил речитативом: — «…А в походной сумке спички и табак, Тихонов, Сельвинский, Пастернак».
— Что, правда?
— Ну… Не совсем. А в походной сумке план такой —
Гумилёв, Есенин, Лу-го-вской.
Павленко ещё раз кивнул. Видимо, компания убитого, самоубившегося и серьёзно обломавшегося на
своём жизненном пути русского поэта его удовлетворила.
— Как жить без курева и денег, в одном лишь пончо
на ветру, — процитировал он неведомо кого, и без перерыва поставил строгий вопрос: — Кормить будешь
меня?
***
— Значит, нет? — спросил Жека в кафе, помешивая
пельмени в горшочке и не глядя на то, как я разливаю
беленькую.
Пончо висело на стуле. Конь здесь оказался бы вполне уместен.
Павленко был питерский нацбол со стажем, фигурант как минимум восьми уголовных дел по разнообразному злостному оппозиционному хулиганству,
яростный «левак», безусловный русский империалист,
и посему в государственных понятиях того времени —
гулёбщик, негодяй.
Читатель русской поэзии, Юнгера, Селина, «Путешествие на край ночи» было любимой его книжкой,
я знал.
Он был воцерковлён, соблюдал все посты, когда-то
успел выучить французский язык и зарабатывал на
жизнь, обучая французов, зачем-то приехавших в Питер, русскому.
Мы расположились в одной из кремлёвских башен,
двухэтажное кафе так и называлось — «Башня», место
нам нашлось на втором.
Кафе изнутри было каменным, стены — красный
булыжник, и оттого здесь всегда царила подвальная
прохлада: летом в такой обстановке хорошо, весной не
очень. Но мёрз из нас двоих только я. Жеке было привычно жарко.
— Нет, Жек. Я год назад снял форму и больше не
стреляю. И оружия у меня нет. Поэтому оружия я не
дам, и заниматься его поисками тоже не стану.
Жека кивнул безо всякой обиды.
— А мы думали, ты привёз с чеченской, — просто
сказал он.
Я промолчал. Я уже говорил ему, что не привёз.
— Где будет новая война? — спросил я, чтоб не обсуждать всё это позже в нетрезвом виде.
— Везде будет, — сказал Павленко, улыбаясь. —
В Казахстане, на Украине, в Прибалтике. Здесь.
— Это понятно. Но всё это когда-нибудь после. А в ближайший раз?
Павленко пожал плечами, как будто не знал. На самом деле, конечно, знал.
Подняв рюмку, он по слогам повторил первый из
предложенных им вариантов.
Впервые я обратил внимание, что слово «Казахстан», произнесённое без звука, напоминает три вздоха рыбы. Или три вздоха пловца, который собирается
нырнуть очень глубоко.
Жека и наши сотоварищи нацболы готовились повоевать на севере соседней азиатской республики.
Они находили, что там их ждут многочисленные, потерявшие в правах, русские люди, и поддержат.
Затея казалась мне замечательной — вроде прыжка
со скалы; но прыгать на этот раз я не хотел, и даже не
собирался этого скрывать.
В 25 лет для меня потеряла привлекательность перспектива ранней смерти. Ощущение это, ещё совсем
недавно мне не слишком свойственное, пришло неожиданно, словно у меня заработала какая-то новая
часть сознания, до тех пор не игравшая никакой роли
и спящая.
Жеке, похоже, было безразлично происходящее со
мной: возможно, он считал, что я имею право не заниматься тем, чем он хочет заняться, раз я достаточно долго занимался этим совсем недавно, а он ещё никогда.
— «…А в походной сумке… спички и табак…» Как
там? — переспросил Павленко, протягивая руку с зажатой меж большим, указательным и средним рюмкой.
Лицо его лучилось. Зубы у него были хоть и не очень
мелкие, но частые. Рот — наверное, из-за впалых каторжанских щёк, — казался крупным.
— А в походной сумке… где-то там… Маяковский,
Хлебников, Мандельштам… — закончил я.
Мы чокнулись, синхронно закинули головы и забыли обо всём этом.
Я, когда проглотил водку, зажмурился. Павленко,
наоборот, раскрыл глаза.
Глаза его были в красных прожилках: много алкоголя, мало сна.
Я подумал, что у меня то же самое с глазами. И чёрт
бы с ним, пройдёт — жизнь огромна; по крайней мере,
моя.
Я быстро и с удовольствием ел пельмени.
Мы выпили по второй, и сразу же по третьей, словно догоняя кого-то. Тем более что рюмки были непривычно маленькие.
— Зачем тебе так много стихов? — спросил Павленко, медленно пережёвывая чёрный хлеб.
На кухне кто-то уронил пустой поднос.
— Я знаю, зачем они мнé, и вот спрашиваю у тебя, —
повторил Павленко, потому что мы оба забыли, что
я ответил.
— А что ещё… — неопределённо говорил я. — А чем
ещё…
Отодвинув нелепые рюмки и разлив в гранёные,
предоставленные под воду, стаканы, — мы нырнули —
и вынырнули с той стороны радуги.
— …всякий новый поэт растёт изнутри поэзии, он
где-то там, в глубине, насыщается, наполняется, а потом — если хочешь на него взглянуть — его можно выловить, — объяснял я Жеке. — Одна строчка Державина, одна строчка Анненского, одна строчка Блока —
это как вытаскивать сеть, — ещё строчку Слуцкого,
и вот он уже — показался, этот новый, долгожданный
стихослагатель: торчит на поверхности своей беспутной головой. Бьёт хвостом. Ты найдёшь его по следу на
воде… России обязательно нужен один поэт. Один святой, один вождь. Нужен.
Павленко соглашался.
— И ещё оружие, — говорил он. — Ещё нужно много
оружия. Десять стволов как минимум.
Под воздействием алкоголя он покрывался даже не
пятнами, а красными полосами — как будто, к примеру, спал на досках; или злая женщина несколько раз
ударила его перчаткой, а он при этом смеялся.
Покинув «Башню», оставив по бедности на чай
только медь, мы вышли к автобусной остановке и сели
на первый попавшийся автобус: я решил показать
Жеке набережную, воду, вид на нижегородский кремль
снизу.
Вместе с нами в автобус забралась примерно в той
же степени, что и мы, поддатая мужицкая компания:
трое парней, расхристанно одетых — какие-то куртки
из кожезаменителя, дешёвые свитера, грязная обувь.
Я обратил внимание на одного из них: моего возраста или чуть старше меня, чуть ниже ростом; со шрамом, дугой — от носа и вниз, на левой щеке. Глаза его
имели необычный — сиреневый — цвет. Кепку он
сдвинул на затылок, из-под кепки выбивались рыжеватые мягкие волосы. Куртка на нём была расстёгнута.
В руке он держал початую бутылку пива.
Тип был улыбчив и, наверное, при определённых
обстоятельствах опасен.
Мы с Жекой встали в конец салона.
Двое из компании, в том числе и этот, со шрамом,
рыжий, уселись на ближайшие сиденья. Третий стоял
к нам спиной и что-то, нескладно жестикулируя, рассказывал. Иногда его вело в сторону, и тогда парень
с рыжиной, не глядя, ловил товарища за куртку и выравнивал.
— Подлянка какая… Правда?! — переспрашивал он,
улыбаясь, рассказчика, и время от времени быстро поглядывал на нас.
Я решил для себя, что он ищет повод поссориться.
Ещё до того, как мне пришло в голову похлопать по
левому карману, проверяя, на месте ли кастет, я вспомнил, что выложил его дома: может, за Павленко уже
ходят спецслужбы — зачем же мне ловиться с этой
штукой. В кармане у меня лежала только книжка со
стихами. Из кармана виднелась часть корешка.
Когда рыжий улыбался — его, через щёку, шрам
создавал странное ощущение: словно улыбка змеилась и двигалась по лицу. Или это сказывалось моё
опьянение.
Иногда он отрывисто, очень уверенно, но, пожалуй,
не вызывающе смеялся в голос: не столько, казалось,
рассказам собеседника, сколько своему алкогольному
возбуждению.
Я поймал себя на том, что всякий раз отворачиваюсь, боясь убедиться, что он смеётся надо мной или
над нами, хотя это было не так.
Но вообще ситуация не слишком тревожила меня:
спутники парня со шрамом — тот, что шатался, пытаясь устоять на ногах, и тот, что, устав слушать стоящего, положил голову на стекло, безуспешно пробуя
впасть в дремоту, — оба показались мне не столь годными к противостоянию, как этот, рыжий.
Павленко вообще на них не смотрел, а красочно,
чуть громче, чем следовало в автобусе, рассказывал
очередную историю своих злоключений: все его уголовные дела оказывались на удивление весёлыми —
во-первых, оттого, что он их крайне остроумно преподносил, во-вторых, потому, что его никак не могли
посадить за решётку, хотя давно должны были.
К примеру, Павленко потешно, с применением всяких нелепых подручных средств, вроде пластиковых
бутылок и ящиков из-под пива, дрался с милицией,
а потом, убегая, забрался так высоко на дерево, что его
не смогли оттуда снять: служивые прождали три часа
и в итоге ушли, поленившись вызывать пожарную машину; он писал на стенах администраций антиправительственные лозунги — краской, огромными, разлапистыми буквами, всегда в рифму, причём не глагольную, а составную; он закидывал помидорами крупного
натовского чиновника, заехавшего в Россию, и снова
убегал — и хотя следствие располагало парой сотен
его фотографий, попавших во все мировые СМИ, его
всё равно так и не повязали; он, на какой-то сумбурной встрече, подошёл к первому президенту страны,
белёсому, гундосому чудищу, и сказал ему, прямо
в лицо, негромко, словно соседу в подъезде: «Я тебя,
сука, урою — поэтому заройся сам побыстрее, понял?»
На остановке мы с Жекой не то, чтоб вышли, а будто выкатились, позвякивая крепкими железными костями.
Трое из автобуса выпрыгнули вослед нам.
Здесь, возле набережной, было ветренее, чем внутри кремлёвских стен, и Павленко изящно расправил
своё пончо, закутываясь.
— Ха! Смотри, парняга какую модную скатерть принарядил! — крикнул кто-то из троих, вроде бы тот, что
всю дорогу стоял к нам спиною.
Жека резко развернулся — те находились метрах
в десяти от нас: отстали, потому что прикуривали, а то
бы сразу кто-нибудь из них поймал в лоб, скорей всего,
самый ближний.
— Кто сказал? — спросил Павленко громко, и сразу
шагнул к этой тройке.
Мы стояли возле проезжей части; я наскоро вообразил, как сейчас пять человек, и я один из них, начнут
прыгать туда-сюда, топтать по лужам, мешать проезду
всех и вся. Нас будут неприязненно разглядывать пассажиры общественного транспорта, нам будут раздражённо сигналить водители личных автомашин. Всё это
представлялось мне вполне задорным, но несколько
неопрятным.
Выбора, впрочем, не было, или, вернее, мы себе его
не предлагали.
Нахамил — хоть и вполне умеренно — действительно тот, кто выступал в автобусе рассказчиком, сейчас
он отчего-то смотрел на рыжеватого, а тот смотрел на
нас. Шрам его стал ярким, бордовым — при сиреневых
глазах, рыжая башка его выглядела как опасная ёлочная игрушка в кепарике.
В глазах рыжего не были ни удивления, ни страха,
ни зла — пожалуй, только интерес. Он не собирался
сдавать ни на шаг, но странным образом не стремился
обострить происходящее.
Кулаки он не сжимал — но обманчивая расслабленность его рук выдавала как раз стремительную готовность разом сбить пальцы в подобие свинчатки и со
змеиной скоростью выбить кому-то голубой, мальчишеский глаз.
«Нос-то у него боксёрский, вдавленный», — слишком поздно заметил я.
Сейчас Павленко ударит самого говорливого, понял
я, а потом рыжий ударит Павленко.
Мне надо было метиться в рыжего, но скорый пересчёт шансов, произведённый на этот раз мною, складывался уже не в нашу пользу.
Рыжий нисколько не был похож на человека, которого я собью с ног.
Вмешались непреодолимые обстоятельства — возле нас с неприятным звуком затормозил милицейский
ГАЗик: намётанным взглядом служивые определили
стремительные перспективы едва начавшегося между
молодыми людьми разговора.
Я поймал Павленко за свитер и поволок назад: сначала он с явным неудовольствием попытался вырваться, но потом увидел стражей правопорядка, и сразу разулыбался, и устремился куда-то во дворы едва ли не
скорей меня.
— Нахрен все разбежались! — скомандовал милиционер с переднего сиденья.
Оглянувшись, я увидел его усатое лицо, и обвисшие
щёки, и погон с тремя куцыми звёздочками старшего
прапорщика.
«Толстый, к тому же старший прапорщик — служит
не просто давно, а очень давно: значит, не просто борзый, но и очень ленивый, и за нами точно не побежит,
тем более что и причины нас догонять нет», — мельком подумал я, видя, как рыжий в ответ на слова милиционера нагло отдал ему честь, поднеся два пальца
к виску.
Когда милицейская машина тронулась, рыжий вытянул руку и, с тех же двух пальцев, изобразил выстрел
вслед:
— Пам! Пам!
Он был понторез, конечно, но крайне симпатичный.
Мне пришлось это признать.