Наказание за преступления

  • Быков Д. Июнь. — М.: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 512 с.

Вина — ключевое понятие модерна. Невиноватых нет. Состояние вины — самое творческое, самое высокое. Мы всех сделаем виноватыми и всех излечим.
Д. Быков

«Июнь» Д. Быкова — роман-предчувствие, описывающий события рубежа 1930–40 годов. В центре — предощущение неизбежной катастрофы, которым полна Москва того времени. Финская война, начало Второй Мировой, события в Испании, продолжающиеся репрессии становятся предметом раздумий трех героев, каждому из которых посвящена отдельная часть.

Сначала героем романа оказывается молодой студент филологического факультета Миша Гвирцман, который был исключен из университета по обвинению в домогательстве и устроился работать медбратом в больницу. Герой, пережив первый шок, начинает «погружаться в жизнь» и постепенно радоваться выходу из «аквариума» института, в котором он теперь видит не просто учебное заведение, а место ухода от реальности, место эскапизма. На протяжении всей части Миша разрывается между светлой, чистой влюбленностью в Лию и темным, едва ли не животным влечением к Вале Крапивиной, из-за которой и был отчислен из института. В новом романе Быков подробно, иногда эвфемистически, а иногда буквально описывает эротические переживания героев. Развитие сексуальной жизни Миши является одной из главных движущих сил сюжета.

Вторая часть романа посвящена журналисту Борису Гордону. Герой приближается к своему сорокалетию, осмысляет себя как человека, пережившего взлет надежд послереволюционных лет и последующее разочарование 1920-х гг. И он, подобно Мише, разрывается между двумя женщинами: женой Муреттой, будто сошедшей с агитационного плаката о новых женщинах 1930-х гг., и ирреальной Алей, вернувшейся из эмиграции, восторженно взирающей на новую Россию и совершенно не вписывающейся в атмосферу жизни предвоенных лет своей чистотой и искренностью.

Третий герой — или только кажущийся безумным, или действительно обезумевший литератор Игнатий Крастышевский. Он убежден, что научился кодировать в текстах скрытые послания, на бессознательном уровне влияющие на решения, которые принимает читатель. На протяжении третьей части разворачивается история его своеобразного «общения» с людьми «наверху», которым он посылает призывы к мирным действиям, пытаясь предупредить их о надвигающейся опасности.

Каждый герой так или иначе задумывается о грядущей катастрофе. В том, что она произойдет, ни у кого сомнения нет. Вопрос лишь, каковы ее истоки. И наряду с конкретно-историческими появляются причины, восходящие к понятиям мировой гармонии, всеобщего баланса и возмездия:

Миша задумался: если как встретишь, так и проведешь, то что ему сулит именно этот [1941. — Прим. ред.] год? Какой урок заключен в том, что увезли Баландина? Он подумал: главный смысл происходящего — безусловно, заслуженность. Пусть все в новом году получат то, что заслужили. 

Сама судьба говорила Крастышевскому, что мир спасти нельзя, что чума начнет первой, и тогда уже никакого другого финала не вырисовывалось. Миру предстояло погибнуть, доказав перед этим полную, безоговорочную заслуженность погибели.

Герои видят параллельность событий большой истории и происшествий собственной жизни. Их поступки также оказываются частью общей дисгармонии, воцарившейся вокруг. Хтоническое в них самих прорывается наружу и становится частью мирового устройства:

Мы наработали на полноценный конец света, и за то, что я вчера сделал с Крапивиной, по большому счету, следовало бы меня примерно наказать чем-нибудь посерьезней изгнания. Но ведь это на сторонний взгляд, а ежели жить внутри той жизни, которой живем мы, все логично и даже прекрасно. Кто мог бы вернуть нам другую логику? Потрясение каких масштабов должно случиться для этого? Что-то, чего я не могу себе представить, как жители Содома не могли и допустить, что их невыносимое существование когда-нибудь кончится.

В этом смысле нельзя не сопоставить мысль Быкова о закономерности начала Великой Отечественной войны с предчувствием революции 1917 года писателями Серебряного века. Автор сам наводит читателя на подобное сравнение, ставя в качестве эпиграфа цитату из поэмы «Возмездие» А. Блока.  

Литературные аллюзии и литературность романа в целом чувствуется уже с первых страниц. Разумеется, студент филологического факультета Миша не может обойтись без раздумий о том, что более реально: жизнь как таковая или словесное творчество. Кроме непосредственных размышлений о сущности литературы и литературного процесса 1930-х годов, автор вступает в своеобразную игру с читателем. Искать ли в образе Али и ее семьи отсылки к судьбе Ариадны Эфрон, узнавать ли в сюжетах, набросанных Крастышевским своим товарищам по перу, произведения И. Ильфа и Е. Петрова, М. Булгакова и видеть ли в самих литературоведческих поисках героя  отголоски научных дискуссий филологических школ 1920-х гг. и другие проекции романной действительности на реальность историческую — дело читателя. В любом случае Быков позволяет обратиться через переживания частного человека к историческому периоду, который странным образом редко оказывается в фокусе внимания современника. Осмысляются репрессии 1930-х, не утихают споры вокруг событий Великой Отечественной, но то самое «накануне», 1939–1940 гг., как правило, остается за пределами интереса. 

К ночи с 21 на 22 июня 1941 года каждый из трех героев подходит в буквальном смысле рука об руку или со своим преступлением, или со своей одержимостью. Для каждого из них финал остается открытым, неясно, что ждет впереди, они не знают еще о начале войны, только слышат ее звуки издалека, не понимая их чудовищного значения. Парадоксальным образом завершение сюжетных линий каждого из героев дает некое успокоение: то наказание, которого все так ждали, наконец-то пришло, наконец-то напряжение последних лет и месяцев разрешилось в ожидаемую всеми катастрофу.
 

Мария Михновец

Яна Вагнер. Кто не спрятался

  • Яна Вагнер. Кто не спрятался. — М.: Издательство АСТ:  Редакция Елены Шубиной, 2017. — 544 с.

Яне Вагнер принес известность роман «Вонгозеро», который вошел в лонг-листы премий «НОС» и «Национальный бестселлер», был переведен на одиннадцать языков и стал финалистом премий Prix Bob Morane и журнала Elle. Сегодня по нему снимается телесериал. Новый роман «Кто не спрятался» — это история девяти друзей, приехавших в отель на вершине снежной горы. Но утром оказывается, что ледяной дождь оставил их без связи с миром и недалеко от входа лежит одна из них, пронзенная лыжной палкой. Это триллер, где каждый боится только самого себя. Детектив, в котором не так уж важно, кто преступник. Психологическая драма, которая вытянула на поверхность все старые обиды.

 

Например, наступает день, когда у тебя умирает отец — нелюбимый, далекий, бог знает где. В чужом деревенском доме в Калужской области. И ты цепенеешь. Пети нет, он уже неделю торчит в Мюнхене на какой-то дурацкой ярмарке, и новость, которую ты сообщаешь по телефону (он звонит по вечерам), не кажется ему веским поводом для того, чтобы прервать командировку и вернуться. Во-первых, ты владеешь собой. Во-вторых, он знает, что вы с отцом не были близки. Не виделись двадцать лет. Эта смерть (думает Петя, отец которого еще жив) не способна выбить тебя из колеи.

Только это не совсем правда. На деле ты мечешься по пустой квартире, пытаясь нащупать источник боли; расслышать, существует ли она вообще. Для некоторых переживаний необходимы свидетели. Другие люди, аудитория. Хор. Те, кто не знает вдову и прочих детей умершего вчера человека, и потому в их глазах именно тебе эта далекая смерть нанесла самый сильный, самый значимый урон. В одиночку ты просто не знаешь, как реагировать.

Соня является в полдень, заставляет тебя одеться и собрать вещи. У подъезда — микроавтобус, за рулем — неприятный мальчик в черных очках. Это Славик, говорит она и машет рукой: неважно. Двести километров от Москвы до Калуги она курит, разговаривает по телефону и не обращает на тебя никакого внимания. В проходе ерзает картонная коробка — двадцать бутылок водки. Для похорон, говорит она, нужно только две вещи. Водка и деньги.

Сорокаградусная жара, пыльная калужская деревня лежит под солнцем навзничь, безмолвно. Тело уже увезли. В кособоком мазаном доме обнаруживается закопченная печь, провисший крашеный потолок и заплаканная незнакомая женщина, которая знает адрес калужского морга.

Сколько ты готова простить той, кто хоронит с тобой отца? Это ведь она посылает неприятного Славика вместе с микроавтобусом вон из деревни, в областной центр. В калужском морге в жару не работают холодильники; курс обмена дорогих покойников на деньги падает с каждым растущим градусом Цельсия. Два часа спустя Славик — обладатель обитого сиреневой бумагой гроба, внутри которого под плотно подогнанной крышкой, скорее всего, лежит папа. Неточно. Открыть крышку и убедиться в этом ни у кого все равно недостанет смелости. Пока ты тупо сидишь под яблоней, прикуриваешь одну сигарету от другой и боишься зайти в дом, она успевает закатать до колен брюки, выпить водки и так взбодрить оглушенную вдову, что та ненадолго прекращает плакать и принимается выгружать из буфета мутные рюмки и косые стопки разнокалиберных тарелок. Очень скоро через трещину заросшей калитки во двор начинают течь соседки, молчаливые женщины в платках. Они приносят стулья, табуретки и мятые кастрюли с рисовой кутьей и блинами, укутанные в полотенца. Воздух раскален и страшен даже в тени; от этих полотенец, по твоему мнению, нет никакой пользы.

Дверной проем выбеленного солнцем дома съежился и врос в землю, заставляя входящего смиренно пригнуть голову. Внутри — сырая глиняная прохлада, мухи, затянутые простынями зеркала и два десятка женщин за работой. На плите булькает картошка, сухо стучат ножи, ржавой струйкой из крана льется вода. Искать ее, вглядываясь в одинаковые, блестящие от пота лица бесполезно: она повязала платок, расставила колени, запачкала пальцы свеклой и погасила глаза, растворилась. Пока она не наиграется, никто в тесной кухне не признает в ней чужака. Слаженную многорукую машину, занятую приготовлением поминального стола, все равно уже не дополнить. Повернувшись спиной, толкаешь случайную дверь, и в лицо тебе неожиданно дышит беззащитная изнанка маленького дома: две неубранных стариковских постели, засиженное кошкой кресло, выпотрошенный шкаф. Слабое место, не предназначенное для посторонних глаз.

Заходить неловко, так что прямо с порога ты обшариваешь взглядом стены и полки, ища какую-нибудь мелочь. Любую. Хотя бы одну вещь, подтверждающую, что эта комната имеет отношение к человеку, бывшему когда-то твоим отцом. Которую ты смогла бы опознать. Вдова тревожно глядит тебе в спину.

На кладбище вся деревня отправляется пешком. Песчаная дорога к середине лета спеклась до каменной твердости, желтая обочина крошится под ногами. Шестеро мужчин, кренясь, быстро и неуверенно ступая, несут сиреневый гроб и каждые пятьсот метров выбиваются из сил, опускают его на землю и курят, собравшись хмурым кружком, обтекаемые нестройной жидкой толпой, чтобы затем снова ненадолго вырваться вперед. Могилы начинаются сразу, стоит войти в густой подлесок. Заросшие сорняками ограды, выгоревшие бумажные цветы. В границах кладбища женщины снова берут верх, как и всегда, когда дело касается рождения и смерти: деловито шуршат пакетами, разливают водку по красным пластиковым стаканчикам, рассыпают конфеты. Исполняют четкие, спрессованные временем ритуалы, не позволяющие слабой человеческой натуре поддаться хаосу.

Пока тяжелый ящик цвета диких фиалок опускают в свежевырытую яму, вдова вполголоса перечисляет причины, по которым похороны проходят без отпевания и священника. Основной виновник (по версии вдовы) — жара и вытекающая отсюда срочность. Подразумевается также некоторая нерасторопность Славика. Ты-то запомнила папу нерелигиозным советским инженером, и разговоры о священнике — еще один повод усомниться в том, что лежащий внизу человек вообще тебе знаком. Ошибка, думаешь ты с бессильным облегчением. Конечно. Но тут начинается церемония, сырые комья стучатся в крышку гроба, вдова принимается сдержанно выть, а в лице того, кто следующим нагибается над могилой с горстью земли в кулаке, ты вдруг узнаешь собственные брови домиком и глупый круглый подбородок. Мальчику с этими бровями и подбородком двадцать с небольшим, у него чужие бесцветные волосы, две прозрачных залысины на лбу и пухлая сердитая жена. И он, без сомнения, определенно твой брат.

Даже в эту минуту ты не плачешь. Всего лишь пропускаешь свою очередь к прощанию и замираешь в стороне, испуганная отсутствием боли — даже теперь, когда ясно, что ошибки нет. Впрочем, слез вообще немного. Женщины всхлипывают осторожно, вполсилы. Воздух плавится от жары, обжигая легкие с каждым вдохом. Лица бледны и покрыты испариной. Бедный папа, какие тусклые, какие скомканные у тебя получились похороны.

И тут та, что приехала с тобой, стягивает с головы свой платок. Делает шаг к могиле, спотыкается, разжимает горсть. Дрожит. Задыхается. Криво, страшно распахивает рот. Настоящее горе, полновесное и безбрежное, с низким нечеловеческим звуком изливается из нее и несется по крошечному лесному кладбищу, собираясь в водовороты вокруг пыльных памятников, треплет поникшие бумажные цветы, заслоняет солнце, заволакивает небо тьмой, отнимая понятные земные мысли о стынущей в подполе водке и потеющих майонезом салатах. Лишает воли, сдирает приличия.

Ы-ы-ы-ы-ы-ы, освобожденно взвывает вдова и первая отдается потоку, валится в незасыпанную яму и бьется там, царапает хлипкую цветную бумагу, пачкая глиной колени и локти. И-и-и-и-и-и, кричит ей в затылок пухлая невестка, повисая на руках своего растерянного мужа. Секунда — и два десятка отзывчивых женских душ облегченно сливаются, входят в резонанс друг с другом, взрываясь отчаянием и болью сразу, без борьбы, потому что женщинам всегда есть что оплакивать. Мальчик с круглым подбородком поднимает ладони к лицу, пачкает правую щеку землей и давится, выкашливая слезы. Плачут шестеро, которые несли гроб, и четверо с лопатами, которым предстоит его закапывать. Плачут синеватые деревенские ханыги, привлеченные простыми видами на теплую поминальную водку. О глупой своей короткой и безрадостной жизни. О том, как страшно умирать.

Она стоит в эпицентре многоголосого нестройного хора, напряженно раскинув руки, как пчеловод-фанатик посреди обезумевшего роя. Похожая на грузовой самолет на дозаправке. И смотрит тебе в глаза, поэтому ты — единственная, кто заплакать не способен. Кому, как не тебе, знать: она не была знакома с твоим отцом. Вообще ни разу его не видела.

Насытившись, она отпускает их. Разрешает забросать могилу землей. Спустя четверть часа все уже бредут вон с кладбища, удовлетворенно отдуваясь. Вытирают пот и слезы, щурятся под вновь засиявшим солнцем, как зрители, вывалившиеся на свет из сумрачного кинозала. Испытавшие катарсис, очищенные и утомленные. Все, кроме тебя.

Столы устанавливают прямо в саду, под деревьями, — в крошечном доме нет ни одного помещения, где для всех хватило бы места. Деревня рассаживается над пустыми тарелками чинно, без спешки, расставляя локти, оборачивает к дому омытые недавним плачем лица. Мужских почти вдвое меньше, чем женских. Эти люди сделали все, чего от них требовал сегодняшний день, и остаток его намерены посвятить последнему, еще не выполненному делу. Обстоятельно, по всем правилам помянуть усопшего.

Осиротевшие в маленькой кухне вдова и ее пасмурная невестка решительно отвергают твою помощь: что вы, что вы, Танечка, быстро говорит вдова, не поднимая глаз, мы прекрасно справимся, у нас уже все готово, вы идите, идите. Невестка гремит кастрюлями, повернувшись массивной негодующей спиной. Хлопоты в день похорон защищают женщин от боли. К финалу запас дел неумолимо начинает иссякать, и каждое становится на вес золота. Делиться с тобой было бы слишком расточительно. Ты не заслужила.

Спустя два часа все уместные слова сказаны, а столы уже снова разорены. В тарелках обиженно киснут мятые помидоры, жмутся друг к другу одинокие горошины. От ящика с водкой, утром катавшегося в проходе Славикова микроавтобуса, не осталось и следа, в дело давно пошли местные ресурсы. Деревня крепка. Захмелевшая безжалостно и единым духом в перерыве между первой и второй рюмками, она держит и накал, и градус, почти не сдавая позиций. Потери минимальны. К тому же очень кстати свежеет, опускаются сладкие лиловые сумерки. За забором оглушительно ревут жабы.

Вдова — растерзанная, с пунцовыми пятнами на щеках — сидит во главе стола, ошалев от спиртного, неосознанной огромной своей потери и, в равной степени, обильного участия соседей. Слушает, кивает, отвечает, плачет и гордится, одновременно успевая слоями укладывать закуску в тарелку мальчика с папиными бровями и подбородком, сидящего возле правой ее руки. Вы, две столичные гостьи, тоже усажены недалеко, по левую сторону, отделенные от вдовы одной лишь свирепой невесткой, место которой, впрочем, большей частью пустует — кто-то ведь должен обновлять салатные миски, подрезать рыхлый серый хлеб и присматривать за горячим, которое запоздало и потому обречено простоять нетронутым до утра, покрываясь пленкой остывшего жира. Вдове сейчас не до этих деталей. Горький бенефис, краткий триумф женщины, последний раз получавшей такую дозу внимания в день своей свадьбы, угрожает закончиться сразу же, как только иссякнут запасы алкоголя и силы собравшихся гостей. Вот-вот.

В отчаянную минуту вдова обращается даже к тебе, тянется поверх пустого стула. Цепляется влажной ладонью и выстреливает: Танечка, Танюша, а он ведь ждал, так ждал тебя, все это время, ты не думай, всем говорил, дочка — писатель, и книжки твои стоят. Шарит расширенными зрачками по лицу, ищет слезы. Ты каменеешь и глохнешь мигом, чувствуя неверную ноту. Отшатываешься, прячась за тугой и спасительной невесткиной спиной, славная девочка, не уходи больше никуда, к черту салаты и хлеб. Двадцать лет ни слуху ни духу, тем же робким, жалобным голосом причитает вдова, у которой сменился адресат, но не настрой, не общий посыл. Вдове всего-то нужна отдача, а вы с невесткой обе, так вышло, неподходящая аудитория, так что приходится повысить голос. Сын сколько лет ездил, кричит вдова, обращаясь к поникшему, полусонному столу. Лекарства возил, продукты, по пробкам, два раза в неделю после работы; а эта приехала, все комнаты обсмотрела, везде заглянула. А где она раньше была!

Стол слабо оживляется. Два ряда обмякших лиц фокусируются, собирают расползшиеся черты. Скандал зреет, наливаясь соками, небыстро. Вдова уже слаба, ей не обойтись без поддержки. Каждую грядку сама, всё расчистила, выполола этими руками, и кооператив на квартиру тоже я выплачивала, он сам сказал, Галочка, тут все твое, на тебя и запишем, предлагает она беспомощно. Напрасно. Драма недостаточно остра, потому что ты не оправдываешь ожиданий. Пропускаешь реплику, не даешь отпора.

К счастью для публики, ты приехала не одна.

Могучая невестка неожиданно вскакивает, опрокидывая стул. Хрустит раздавленная тяжелой ладонью посуда, раскатываются собранные под столом пустые бутылки. Хищно раздувая ноздри, невестка огибает стол, замершую на полуслове ошеломленную свекровь и решительно движется вон из непрочного круга света во тьму, в густой садовый мрак. Мгновение-другое еще видно ее тускло белеющую широкую спину, испуганно трещит неухоженный малинник.

Ты-ы-ы-ы-ы, вопит невестка откуда-то издали, на одной чистой, грозной ноте, а ну-у-у-у убери-и-и-и руки свои-и-и-и, ты-ы-ы-ы, — и совсем было загрустившая деревня наконец благодарно вскидывается, стряхивая уныние, и поднимается на ноги. Господи, господи, в радостном испуге бормочет вдова, напряженно вглядываясь в синий ночной воздух. Она еще не заметила, что место справа от нее пусто; мальчика с залысинами и мягким папиным подбородком за столом нет. Где-то я оставила сумку, надо бы найти, вяло думаешь ты и встаешь. В том, что случится дальше, для тебя-то уж точно нет никакой тайны.

Простите, пожалуйста, говоришь ты вполголоса, мы поедем, наверное. Вдова поворачивает к тебе растерянное, разом погасшее лицо; ну как же, бормочет она, а я вам на терраске постелила, — и тянет к тебе руки. Да ты ж ему в матери годишься, шмара кудрявая-а-а-а, сладко кричит невестка из малинника. Ты нагибаешься к маленькой измученной женщине, подставляешь шею, и она сцепляет ладони у тебя на затылке и виснет, прижимается влажной щекой, говорит быстро: он любил тебя, не слушай никого, правда любил, я-то знаю, и ты знай, просто гордый был, понимаешь, порода у вас такая, все гордые. Секунду вы стоите в неловком объятии, чужие, непримиренные. Потом ты осторожно расцепляешь ее руки, выпрямляешься. Невестка уже победительно гонит виноватого исцарапанного мужа назад, под очищающий круг фонаря. Деревня, восторженно гомоня, бросается навстречу, стол пустеет. В проеме калитки ты оборачиваешься. Вдова стоит на границе света и тьмы и щепотью крестит воздух у тебя за спиной.

В салоне микроавтобуса — вчерашняя безжалостная духота. Славик дремлет за рулем, спрятав лицо под утренними черными очками, как будто это маска для сна. Заводи, говоришь ты, когда он поднимает голову. Поедем сейчас.

Он снимает очки, открывает светлые глаза, обсаженные детскими белесыми ресницами. Напряженно вглядывается в темноту за тонированным стеклом. Он здесь не ради тебя.

Да придет она сейчас, произносишь ты. Куда денется. Заводи.

Микроавтобус вздрагивает, просыпаясь. Дизельно, густо тарахтит.

Господи, говорит она через минуту, падая на пассажирское сиденье. Ты видела? Ты же все пропустила. Поворачивает к тебе едва различимое, размытое в темноте лицо, тихо смеется.

Вдоль обочины пустой трассы колышутся освеженные росой сорняки. Ночная прохлада переливается через опущенные стекла, смешивается с табачным дымом. Она курит, высунув руку в окно. Красная россыпь искр, подхваченных встречным ветром, липнет к борту микроавтобуса, летящего назад, в город. Домой.

Ты лежишь в сдвоенных велюровых креслах, прижавшись щекой к холодному окну. Мимо несутся уснувшие строительные рынки, безлюдные придорожные трактиры, равнодушные посты ДПС. Не может быть, чтобы не нашлось ни одного воспоминания. Ни единого.

Знаешь, что, говорит она. Скажи спасибо. Представляешь, если бы пришлось там ночевать?

И вдруг оно наконец всплывает. Тебе пять лет. Лето, дача. Мягкая песчаная дорога, старый велосипед «Украина». Детское сиденье прикручено к раме, и ладонями ты упираешься в центр огромного рогатого руля. Желтая колея, шурша, разматывается под передним колесом, скрипит несмазанная цепь, а справа и слева от тебя, как поршни, ходят большие папины колени. Он сидит за твоей спиной, крутит педали, крепко держит прыгающий по кочкам руль. Ты — жемчужина, защищенная своей раковиной, маленькая и круглая, неуязвимая. Ты летишь, не касаясь ногами земли, подставляя лицо ветру. И чувствуешь макушкой папино размеренное жаркое дыхание.

Все время, пока ты корчишься и плачешь, она смотрит очень внимательно, молча. День выдался длинный и трудный, вы обе устали, но непритворные горькие слезы редки и потому бесценны, а она все-таки профессионал. Мгновенно чует жирную натуру. Любая твоя беспомощная гримаса, каждый выдох, малейшее твое движение когда-нибудь обязательно ей пригодятся.

Сергей Кузнецов. Учитель Дымов

  • Сергей Кузнецов. Учитель Дымов. – М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. – 413 с.  

Сергей Кузнецов — автор детективной трилогии «Девяностые: сказка», написанного совместно с Линор Горалик футурологического роман «Нет» (2004 ), который был выдвинут на соискание премии «Национальный бестселлер». Последний роман Сергея Кузнецова «Калейдоскоп. Расходные материалы» вышел в марте 2016 года. Он вошел в лонг-листы большинства литературных премий («Национальный бестселлер», «Русский Букер», «Большая Книга», «Ясная поляна»), а также в шорт-лист премий «Студенческий Букер-2016», НОС и «Новые горизонты». Герои его нового романа «Учитель Дымов», члены одной семьи, делают разный жизненный выбор: естественные науки, йога, журналистика, преподавание. Но что-то объединяет их всех. Женщина, которая их любит? Или страна, где им выпало жить на фоне сменяющихся эпох?

 

***

Аркадий Дубровин из-под черного банта смотрит, как его вдова, собираясь на работу, красит губы у трюмо. Видишь, Аркаша, как оно все получилось, беззвучно говорит Маша мертвому мужу, а я ведь старалась, делала что могла, Оленьку растила такой, какой ты и хотел, — чтоб она была умной, красивой, счастливой. Нелегко, разумеется, но я же старалась, правда? И где я ошиблась, скажи?

Не скажет. Молчит Аркадий Дубровин, теперь — мертвая фотография, а когда-то — высокий широкоплечий красавец, улыбчивый блондин, уверенный в себе сотрудник Наркомтяжпрома, сначала Машин ухажер, потом жених, а затем муж. Все Маше завидовали, все на Аркадия заглядывались — и подружки, и даже Нинка. Маша до сих пор думает, что Нинка и за Сашу своего замуж выскочила, только чтобы от младшей сестры не отставать. Тоже, учудила — муж на пятнадцать лет старше, считай — вышла замуж за старика. Хотя, если вот теперь подумать, — какой же Саша был старик? Сорок лет, через два года и самой Маше столько будет, нормальный, оказывается, возраст. Была бы одинокая женщина — от кавалеров бы отбоя не было, а так — кому она нужна, с двумя девчонками? Была бы одна Оленька — еще куда ни шло, но ведь и Женька тут же…

А ведь как Маша все хорошо рассчитала после Аркашиной смерти! Провела ревизию колец, брошек и серег, выбрала что похуже… пересчитала платья, отложила что получше… устроилась на работу, получила хорошую категорию. Можно было не надрываться, всего хватило бы, чтобы дорастить Оленьку до конца школы, а повезет — и до конца института. Кто же знал, что однажды утром на пороге появится замерзшая девочка — худющая, несчастная, незнакомая… вот только на костлявом лице — огромные карие глаза, те самые, Нинкины.

«Ну что, Аркаша, я могла поделать?» — спрашивает Маша мертвого мужа. Я даже и решить ничего не успела, губы сами сказали: заходи! — ну и все, не выгонять же ее потом? Я тогда страшно испугалась, ты помнишь, я тебе говорила. Думала про себя, что я умная, расчетливая женщина, а тут — даже мигнуть не успела, как взвалила на себя еще одного ребенка. Пришлось и работать сверхурочно, и полторы ставки выпросить, и кольцо продать, которое ты мне на десять лет свадьбы подарил, — я страшно разозлилась, и на себя, и на Женьку, но больше всего — на Нинку. Вышла замуж за старика, без копейки, без перспектив, да еще, оказалось, с больным сердцем. Эвакуировалась, как дура, в какую-то глушь — и там умерла! Простудилась и умерла. Тоже мне, старшая сестра! Никакой ответственности, никакой заботы о близких.

А знаешь, Нинка, ты всегда такая была — только о себе думала. А я вот дочку-то твою вырастила, не бросила. Я ее, может, в строгости держала — но, ты пойми, я ведь очень испугалась тогда, я от себя не ожидала, что так сразу ее в дом возьму, даже не спрошу — может, у Саши твоего родственники какие остались? А что в строгости держала — так, может, оно и лучше, жизнь-то нынче не сахар.

Маша надевает блузку, потом жакет, осматривает себя в зеркале. Ну, нормально, для работы сойдет — хотя на улице весна, хочется праздника, хочется одеться, как раньше одевалась, легкое платье, туфли на каблуке, и чтобы все мужчины оборачивались — ах! Но мужчин-то теперь мало осталось, и оборачиваются они вслед молодым, стали привередливы, как была когда-то она сама… им теперь совсем девчонок подавай! — и тут она снова вспоминает этого Володю, а ведь она и не забывала, ни на секунду не забывала, и когда про Нинкиного Сашу вспоминала, и когда про свое замужество — как тут забудешь, когда вокруг собственной дочки такой крутится… на двенадцать лет старше, фронтовик, без дома, без семьи. Маша так Оленьке и говорила, раз за разом: Он же взрослый мужик! Ты хоть понимаешь, что это значит? Ты бы лучше со сверстниками гуляла, а то принесешь в подоле — что делать будешь? — но Оленька только кривила губы презрительной театральной гримаской: мол, мама, что за глупости, в самом деле! Какое в подоле — мы просто дружим, да и вообще, Женька все время с нами, мы и вдвоем-то не остаемся, Женька, ну скажи ей, правда?

И Женька кивала, мол, да, Мария Михайловна, мы всюду втроем, мы только дружим.

И каждый вечер Маша возвращалась с работы и уже из прихожей слышала, как они втроем разговаривают на их маленькой кухне, пьют чай и смеются, — и впервые за эти годы радовалась, что когда-то взяла к себе Женьку, вот и хорошо, пусть теперь присматривает за сестрой, а то, неровен час, останется Оленька с этим Володей вдвоем — а дальше знамо что!

Но вот на календаре закончилась зима, потом на улицах растаял снег, появились первые зеленые ростки, москвичи вернулись на свои огороды, разбитые где попало во дворах и парках голодного города, а Оленька, Женька и Володя стали все чаще уходить из дома, и по вечерам Маша сидела одна и думала: что же он за мужик, что с двумя все время шатается? Вот ведь сколько вокруг одиноких девушек! Нашел бы кого-нибудь себе по возрасту, в самом, так сказать, соку, а Оленьку мою оставил бы в покое, сгинул куда-нибудь!

Но нет — никуда Володя не сгинул, все так же ходит почти каждый день, пьет чай, смеется, рассказывает какую-то ерунду.

Маша вздыхает, бросает прощальный взгляд на фотографию мужа и выходит из комнаты.

Эх, Аркаша, думает она, был бы ты жив — может, ты бы этого Володю отвадил? А я… что я могу? Одинокая женщина с двумя детьми и полутора ставками на работе — где сил взять?

 

С началом весны они в самом деле стали то и дело уходить из дома: могли сесть на двадцать третий автобус и поехать к Крымскому мосту, гулять там по Хамовнической набережной, глядя, как трещит лед, или, перейдя Москву-реку, отправиться в Парк культуры, — а могли ни на каком автобусе никуда не ехать, просто бродить по соседним улицам, глядя на еще сохранившиеся деревянные дома.

Теплой апрельской ночью Женя сквозь дрему вспоминает, как пару недель назад они втроем пошли в Новодевичий сквер, где недавно открыли для богослужения Успенский храм; заходить, конечно, не собирались, но было интересно поглядеть на людей, которые на тридцатом году советской власти всё еще верят в Бога. Был ясный весенний день: Володя и Оленька о чем-то перешептывались, а Женя смотрела, как, разминая ногами талый снег, тянутся ко входу в храм старики и старухи. Какое-то воспоминание шевельнулось в ее душе — словно она, Женя, однажды уже была тут, уже шла вместе с другими прихожанами к распахнутым церковным дверям… но нет, с чего бы?

Наверно, просто померещилось — просто померещилось, а сейчас просто вспомнилось. Женя уже почти засыпает, но тут Оленька окликает ее:

— Женька, ты спишь?


— Неа, — отвечает Женя.


— А ты тоже заметила, что Володя в меня влюблен?


Женя молчит, потом неуверенно отвечает:


— Не знаю… наверное, да. Иначе зачем он к нам все время ходит?


— Может, ему просто больше некуда пойти? —  тревожно спрашивает Оленька. — Ходит, например, чтобы погреться?

— Да ладно тебе, — возмущается Женя, — сейчас уже тепло, какое там греться! Весна же! Они молчат.

Женя даже думает, что Оленька уснула, но та говорит:

— А знаешь, я, наверное, тоже в него влюбилась. Я каждый вечер засыпаю и представляю, как он завтра к нам снова придет. Глаза закрою — и вижу его лицо. Глаза там, брови, губы… как он улыбается, как щурится на солнце… как будто мне кино показывают, представляешь?

Женя кивает в темноте, непроницаемой, как ее мысли. Значит, вот это и есть любовь, думает она. Та самая, о которой в книжках и в кино. О которой старенькая учительница литературы говорила, что это счастье, которое не каждому достается в жизни.

Вот, значит, Оленьке досталось. Только что она дальше будет делать с этой любовью? Напишет Володе письмо, как Татьяна Онегину? А вдруг он ей ответит, как Онегин Татьяне?

Хотя нет, кто же так ей ответит, такой красивой, такой счастливой?

— И я все время думаю, — продолжает Оленька, — а он меня вспоминает у себя на «Каучуке» или там ночью в общежитии? Рассказывает про меня своим друзьям?

Она садится в кровати. Луна светит сквозь неплотно прикрытые шторы, и Женя думает, какой красивой парой они будут — Володя и Оленька. Как в кино.

— Знаешь, если бы он меня позвал, — говорит Оленька, — я бы за него замуж вышла. Вот прямо сразу, без всякого там, сразу бы сказала «да!» — и все!

Две девушки еще долго шепчутся, снова и снова вспоминая, что Володя сказал сегодня, или вчера, или на прошлой неделе, — или что он мог сказать, еще скажет или, наоборот, о чем промолчит, и в конце концов Женя засыпает под голос сестры и, закрыв глаза, видит Володино лицо… глаза, брови, губы… как он улыбается, как щурится на солнце… видит ясно, как в кино.

Памятник неизвестному писателю

  • Алексей Слаповский. Неизвестность. Роман века: 1917–2017. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 512 с.

Новую книгу Алексея Слаповского «Неизвестность» с подзаголовком «роман века»  стоит прочесть начинающим писателям и всем, кто интересуется историей России и своей семьи. А вот любителям остросюжетных романов можно время не тратить: они быстро заскучают и будут дочитывать книгу разве что из-за причудливых любовных линий, которые только и держат историческую ткань повествования, не давая ей расползаться.

Роман задуман как памятник любительскому писательству. Действительно, каждый из нас способен написать хотя бы одну книгу, материалом для которой послужит собственная жизнь. Особенно если автор живет в переломное время и не стесняется говорить о быте. Из быта простых людей и возникают события, история страны. А если человек копнет немного глубже, постарается описать жизнь своего отца и деда — и у него выйдет «роман века».

Достоверность любому такому тексту придадут документы — дневники, письма, интервью, рукописи, поэтому Алексей Слаповский составил свой роман целиком из подобного материала. Каждый герой при этом пишет по-своему: полуграмотный — с ошибками, идейный — с лозунгами, продвинутый — на диктофон.

Герои романа Слаповского — неизвестные писатели, записывающие свои размышления и ход событий вовсе не для того, чтобы прославиться. У них даже нет мысли, что за окном в какие-то особенные времена, и надо бы их зафиксировать. Как ни странно, они пишут потому, что им просто нравится процесс письма. Книга открывается дневниками Николая Тимофеевича Смирнова — крестьянина, вернувшегося перед самой революцией домой с фронта, где он одну руку потерял, но зато научился писать другой. Он зарабатывает своим умением, а по вечерам записывает, что придет на ум, — «к сведению, если кто прочитает, что я тут пишу». За наивными рассуждениями бывшего полкового писаря — мировоззрение миллионов простых людей, крепкий бульон из церковного календаря, забот по хозяйству, разговоров про баб, описаний драк и чужого добра. Именно этот дневник дает название всему роману:

…он успокоился, мы помирились и выпили казенной. Он рассказал, что везде идет какая-то буча. Что, когда царя не стало, было непонятно, как теперь будет, а пока разбирались, что к чему, стало еще непонятней.
Я спросил Ивана, что же нас ждет.
Он сказал, нас ждет неизвестность.

Первая глава книги описывает страсти революционного времени в селе — грабежи, убийства, голод, поджоги и расстрелы, но автор бесстрастен, как истинный летописец. Может быть, как раз благодаря этой бесстрастности ему удается подметить массу деталей, поэтому первая часть получилась у Слаповского (в соавторстве со Смирновым) наиболее фактурной. Как правильно замечает сам автор дневника, на этих страницах и жизнь человека, и мемориальное кладбище, и даже сборник стихов с письмом товарищу Сталину. Меняется и стиль повествования, и воззрения героя — именно так сильно менялись и люди в 20-е годы прошлого столетия.

Тут же, среди разоренных домов и полей, берут свое начало и любовные линии — а ведь только благодаря им продолжается история семьи.

Мужчины в романе «Неизвестность» во многом похожи друг на друга — воистину, плоды одного семейного древа. А вот женщины все разные (в том числе и по национальности), характерные, судьбоносные, и читать об отношениях интересно в любой части романа:

День был, как лето, хотя перед зимой. Я ее начал ругать, а она даже не шевельнулась всем своим женским телом, которое лежало на земле в спальной позиции, а сказала мне, что, Николай Тимофеевич, я устала…

Дневники Николая Тимофеевича Смирнова, оборванные 1937-м годом, продолжаются дневниками и письмами его сына. Это следующий непростой период — предвоенный. Володя уже больше осознает себя «писателем», старается выражаться красиво и вообще пишет не «потомкам», а Павке Корчагину — любимому литературному герою. Перед нами снова эпохальный портрет: пионер, мечтающий стать героем, влюбленный, готовый к защите Родины и честно отстаивающий правду. Правдолюбие и любовь к женщинам передались ему по наследству вместе с дневником отца, они — и залог будущего, и источник горя.

Затем историю продолжат рассказы представителей других поколений все той же семьи — вплоть до 2017 года, когда вышла эта книга. Третья часть — это уже не дневник, а семейная аудиозапись. В одной квартире живут три поколения Смирновых, но могут ли они говорить друг с другом, понимать друг друга? Самой юной веточке семейного древа — Ане — хочется узнать о любви своих родителей и даже — неловко спросить — любви бабушки, и ей удается разговорить недружных родственников. Алексей Слаповский предупреждает в каждой главе: то, что вы узнаете о своих предках, навсегда изменит ваше представление о жизни. Вот и Аня вдруг оказывается лицом к лицу со своею собственной неизвестностью.

 На этом бы можно было и закончить роман, но он продолжается — новыми документальными находками и большой подборкой рассказов одного из Смирновых. Складывается ощущение, что логически роман завершился, но нужного объема не набрал, поэтому и был дополнен рассказами. Они, конечно, дают представление о поколении, чья молодость пришлась на 70–80-е годы, но ощущение избыточности остается. Это такое странное место в романе, которое можно сильно сократить или добавить еще пяток рассказов — на сюжет никак не повлияет. Но статистика неприятная: из 512 страниц книги 200 с лишним отданы под рассказы, которые «не предназначались для печати».

Иной читатель после знакомства с романом «Неизвестность», возможно, признает достойной дневников и свою жизнь, а может, и заинтересуется генеалогией. В рассказах и рукописях неизвестных простых людей, по мнению Слаповского, сегодня можно найти правду и почувствовать жизнь. Так нежное культурное растение в гербарии засыхает навеки, а грубая толстянка может сохранять в нем жизнеспособность годами. Однако одно дело — самому создать неумелое жизнеописание, а другое — сотворить имитацию непрофессионального текста, канцелярской бумаги, чувственного письма любимому. И Алексею Слаповскому, как мастеру своего дела, в очередной раз это удалось.

Надежда Каменева

Между чудом и катастрофой

  • Ольга Славникова. Прыжок в длину. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 510 с.

Все было бы просто, трагично и однозначно.

Герой спасает ребенка. Герой, конечно же, — юный спортсмен и из-за великого своего поступка лишается обеих ног.

Это могло стать историей в духе Бориса Полевого. И юноша вернулся бы в спорт на протезах, и чудом спасенный мальчишка вырос бы в хорошего человека…

…Когда б не один факт:

Наверное, ни один преступник не раскаивался так в совершенном убийстве, как Ведерников раскаивался в спасении соседского мальчика Женечки Караваева.

Олег Ведерников выхватывает мальчонку из-под колес автомобиля. Спустя время он произносит: «Я спас ребенка, который вырос чудовищем».

Слова эти верны лишь отчасти.

Женечка и был чудовищем. Взрослея, он только больше становился самим собой. И необходимо было остановить этот процесс, пока загрузка чудовищности не завершилась.

Новый роман Ольги Славниковой — не о боли, не о моральном выборе. «Прыжок в длину» — скорее история о таланте и посредственности, о хрупкости первого и дьявольской силе второй.

В детстве Женечка калечил птиц: отрезал лапки голубям. Деловито, старательно уничтожал то единственное, что связывало птиц с землей, «неустанно трудился, делая из голубей чистых обитателей воздуха, безумных ангелов, не касающихся тверди».

У людей же, напротив, он отнимал нечто, над землей превозносящее.

Все его жертвы, как на подбор, не были обычными. Спортсмен Ведерников, отличница Журавлева, Ирочка, существовавшая «там, где твердь, подступая к самому небу, разрежена, уже почти воздушна», и даже торговец водкой с даром провидеть «диавола» в неприятном желтоглазом ребенке — каждый чем-то да выделялся, отличался от «человека-женечки».

Плохо, если у человека есть талант; плохо вдвойне, если талант растет, замещает собой ординарные, простым питанием занятые ткани: вычти талант, и от человека останется огрызок, а то и вовсе дыра. А вот Женечка, из которого вычитать нечего, при любых обстоятельствах сохраняет полноценность.  

Как подменыш из европейских сказок, он являет собой пустую оболочку — и тем ожесточеннее настаивает на своей человеческой природе. Подчеркнутая маскулинность внешности, показная гуманность поступков — попытки скрыть инфернальную суть. 

Пустые существа моделируют такое же пространство. Знаки ничего не дают — так и увиденная Ведерниковым улица, перенасыщенная рекламным текстом, ничего не сообщает о себе. А настоящим царством симулякров становится Интернет, переполненный ложными образами, выдуманными фактами, «людьми-женечками».

Мир после первого прыжка Олега Ведерникова приобретает особые свойства, становится вязок, желеобразен. Здесь не только призрак способен застрять в стене, как персонаж компьютерной игры в текстурах, — все герои находятся в состоянии замедленного падения. Реальности медленно перетекают одну в другую, и непонятно, что делать с пространством и временем, где грань между фильмом и не менее странной «настоящей» жизнью:

Все это было так давно, будто происходило в будущем.

Своеобразным двойником-антиподом Женечки, наиболее неоднозначным персонажем романа становится Кира:

Она вела супер-рейтинговый блог, содержащий, в частности, перечисление того, что порадовало Кириллу Николаевну в том или ином дне. <…> Все это были небольшие и, в сущности, невинные вещи. Но Кирилла Николаевна придавала им такое значение, так их масштабировала, что они, по ощущению Ведерникова, приобретали нечто неуловимо монструозное.

Кира ведет телешоу, где, как считает сама, помогает людям. На деле же все происходит как в видеоклипе социального проекта «#ЖИТЬ», где страшным документальным картинам противопоставлены улыбки детей и семейное счастье. Мужчине, потерявшему родных, советуют усыновить ребеночка. Смертельно больной женщине приносят конфетки от спонсора. Под оберткой заботы — все та же гнетущая пустота, ничтожество и безразличие.

Герои в этом мире подчеркнуто осязаемы. Настолько, что даже описания «лежалой, смокшей, набрякшей снеди» в холодильнике перекликаются с портретами. У персонажей то «на лбу оттиснуто что-то трагическое, уже наполовину заросшее творожистой плотью», то лицо «в крупных веснушках, похожих на размокшие хлебные крошки», или же «с большим фруктом глянцевитого носа»,  или «уродливый шрам через весь лоб, похожий на белок вдоль трещины вареного яйца».

В итоге реальности окончательно перемешиваются. То, что происходит в конце романа, тщательно фиксируется камерой — грань между кино и жизнью стирается напрочь. Прошлое становится настоящим, и круг замыкается.

Олег Ведерников вновь совершает прыжок, но на сей раз движется в обратную сторону: от катастрофы к чуду. 

Мария Лебедева

Оружие массового поражения

  • Ольга Брейнингер. В Советском Союзе не было аддерола // В Советском Союзе не было аддерола. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — С. 7-204.

Большинство потенциальных читателей романа Ольги Брейнингер обратятся к поисковику и посмотрят, что такое аддерол, которого не было в СССР. Выяснится, что это не что иное, как синтетический наркотик, позволяющий человеку находиться на пике своих физических и интеллектуальных возможностей продолжительное время. Проще говоря, стимулятор. И действительно, зачем советскому человеку употреблять подобные вещества, ведь, как говорится, «от каждого по его способностям, каждому по его потребностям». Никаких передозировок быть не должно. Но поколение, родившиеся за несколько лет до того, как Союз фактически перестал существовать, оказалось выброшенным на периферию истории: где-то между советской действительностью и капиталистическим миром, настолько быстрым и чужим, что жить в нем можно было только накачавшись наркотиками. Аддерол должны были бы выдавать пачками.

Роман Ольги Брейнингер «В Советском Союзе не было аддерола» на первый взгляд кажется разрозненным и даже хаотичным. Однако героиня накануне фактической потери собственного «я» специально выхватывает истории из своего прошлого и подвергает их тщательному анализу, желая понять, что именно там пошло не так. Она словно распутывает клубок, чтобы узнать, как стала кандидатом на эксперимент века, главное требование к которому — чтобы было нечего терять.

Главную героиню так и хочется назвать Ольгой, уж слишком много совпадений с жизнью автора, однако текст не позиционируется как автобиография. Так что имени героини мы так и не узнаем, потому что она являет собой некий образ, воплощение целого антропологического феномена — людей, живших или живущих в Казахстане и при этом не только не являющихся казахами, но и бесконечно далеких от восточного мира вообще. Она потомок ссыльных немцев, которых в годы Второй Мировой войны депортировали из республики немцев Поволжья в центральный Казахстан.

Люди из совершенно разных миров оказываются близкими соседями. Все они примирились со своей судьбой, бытом, миром, как и с угольной пылью во всех частях своего дома. Брейнингер пишет, что именно здесь воплотилась дружба народов, подлинная толерантность (это слово не было навязанным и модным).

Оглядевшись по сторонам, я поняла, что действительно все так и есть. Есть, оказывается, такая незначительная фишка, которая вроде как делала всех разными. Были казахи и были корейцы. Русские и украинцы. Евреи, немцы, греки, чеченцы и армяне. Оказывается, из-за нее все и выглядели по-разному и поэтому же носили разные имена. Но на этом отличия, кажется, и заканчивались. Мы все ходили в одни и те же школы, готовили дома одни и те же блюда, так же ездили в Москву, мечтали о Европе и говорили на одном языке. Это и есть та самая «дружба народов», о которой пишут в учебниках, догадалась я, и впервые в жизни задумалась о том, что кто-то ведь должен был ее придумать и построить.

Брейнингер пишет о людях, у которых не было родины. Этот факт стал отправной точкой на пути постоянного скитания. В их сознании нет конечного пункта, места, которое они могут назвать домом и где можно огородиться от окружающего мира. Поэтому то, что семья главной героини переезжает на свою историческую родину, ничего не меняет. В Германии им пришлось жить в набитых такими же переселенцами бараках с железными двухъярусными кроватями, ожидая своей очереди на распределение в разные районы страны. Не очень-то тепло для такого приятного слова «родина». Так и началась эмиграция человека, обреченного на скитания всю жизнь, потому что возвращаться ему, собственно, некуда.

Я твердо решила, что оставаться здесь непрошенным родственником я не хочу. Лучше уж тогда быть гостем — здесь, везде, где захочешь, — принимать все решения самому, а не оставлять их на растерзание непонятной жизненной логике.

В своих воспоминаниях героиня рассказывает о травматическом состоянии, когда чувство расставания и потери остается с девушкой навсегда, которое позднее станет истоком протеста против чужой воли, определившей ее как «человека пятого сорта второсортной эпохи».

«В Советском Союзе не было аддерола» можно было бы назвать «Записками русского эмигранта», если бы героиня была русской и если бы текст не имел сквозного сюжета. Девушка участвует в неком эксперименте по программированию личности, который предполагает отказ от прошлого и настоящего во имя будущего. Она оказывается идеальным кандидатом. Так кажется героине до последнего дня перед началом эксперимента, пока протест не достигает точки кипения, проясняя истинное положение вещей. Профессор называет ее «подходящим материалом в условиях глобализации». Он — обобщающий портрет той силы, которая играет с людьми, разрушая судьбы.

История с экспериментом закольцовывает роман: открывает его, периодически напоминает о себе в середине и заканчивает его. Большую часть текста занимают возвращения в прошлое, поскольку главное в этом произведении отнюдь не сюжет — а рассказ о детстве и юности в Караганде, о жизни в Германии, учебе в Оксфорде, недолгой поездке в Чечню и переезде в Америку. Флешбэки в прошлое по концентрации рефлексии, типичной для целого поколения, достойны стать самостоятельными, полноценными текстами.

Храня в себе болезненное, превратившееся в хроническое, ощущение оставленности, ненужности, героиня становится неспособной к счастливой жизни. Патологическое внутреннее разрушение — диагноз, который она ставит самой себе и одновременно целому поколению. Попытка пожить и найти в каждой новой стране пристанище, узнать в ней свой мир сопровождается поглощением таблеток и виски. В обвинительной речи, обращенной к главам сверхдержав на заседании ООН, содержится ответ на волнующий целое поколение вопрос: кто виноват? Эксперимент века состоялся, так и не начавшись: из героини получился сверхчеловек, но совсем не потому, что ей ввели какие-то препараты. На протяжении всей жизни переживая расставания, боль, лишения, неприятие, она становится тем, кто способен вынести все, потому что боль для нее — это нормально. К этой силе прибавляются ярость, негодование и жажда отрицания и разрушения. Чем не оружие массового поражения?

Виктория Кравцова

Осторожно, спойлеры!

  • Алексей Иванов, Юлия Зайцева. Дебри. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 442 с.

«Дебри» — хороший ход писателя Алексея Иванова и его продюсера Юлии Зайцевой. Дата выхода книги, представляющей историческую канву романа «Тобол», пришлась ровно между публикациями первой и второй частей этого произведения. Впрочем, если верить авторам, ход этот был удачным, но не просчитанным заранее. Просто так получилось: подобралось много материалов, которые никто ранее не собирал под одной обложкой.

Условными «героями» условно исторических «Дебрей» оказалось большинство персонажей «Тобола». В результате такого честного рассказа в вышедшей книге обнаруживаются спойлеры (если вы пока так и не догадались, какого же повешенного Петр I пинает в начале первой части романа, то «Дебри» дадут вам ответ на этот вопрос).

При этом система героев, к которой привык читатель «Тобола», оказывается сдвинута: тут нет фигур ни главных, ни второстепенных. В центре внимания — такие категории, как Российская империя и Сибирь. Люди — лишь их орудия.

Сильная сторона новой книги — это ее композиция. Не деление на главы, не хронологически-географический принцип, а то, что можно назвать «двуслойным повествованием». В «Дебрях» есть иллюстрации, и каждая из них сопровождается большим комментарием, которые в основном тексте дословно не воспроизводятся. Поэтому сначала книгу можно «лениво» пролистать, рассмотреть картинки и прочесть небольшие заметки к ним, а потом взяться за основной рассказ. Нечто подобное у Иванова уже было в «Ёбурге», только там графическая отбивка знаменовала начало некоего итога главы. В обеих книгах такой прием, конечно, немного напоминает формат школьного учебника истории. Да и сам текст «Дебрей» похож на обучающий — наряду с рассказами о конкретных исторических персоналиях включает в себя пространные описания исторических явлений: например, устроения Сибирского приказа и появившейся позже Сибирской губернии, положения крепостных в Сибири, имперской государственной системы, работы прибыльщиков.

Из-за того, что Иванов с Зайцевой стремятся не просто описать, а объяснить события, вставить их в историческую рамку, в отдельных главах неминуемо возникают повторы: то про веротерпимость русских к инородцам, то про отношения Филофея и воеводы Черкасского. Чуть больше вопросов вызывают нет-нет да появляющиеся смысловые лакуны: например, остается покрыта тайной судьба какого-нибудь военачальника:

Из Якутска на бушующую Камчатку в 1709 году прислали нового командира — Петра Чирикова, а в 1710-м — Осипа Липина. Казаки убили Липина и ринулись в Нижнекамчатский острог…

Еще интереснее, когда авторы представляют персонажей эдакими супергероями и не утруждают себя объяснениями, как же тем удалось достичь цели — будь то составление плана Кунгура или спасение завода:

Посадские жители во главе со старостами, подьячие, кунгурские татары и даже бурмистры саботировали повеления «чертёщика» Ремезова: не давали материалов и продуктов, не предоставляли сведений, ругались и грозились убить, а потом написали челобитные о пьянстве и взяточничестве комиссии Ремезова. Но Семён Ульянович всё же справился с заданием…

Если по структуре и композиции «Дебри» похожи на учебник, то стилистически они для этой оценки слишком несдержанные. Иванов и Зайцева используют тот же прием, что и, например, Лев Данилкин в биографии Ленина, — примеряют к историческим реалиям современную лексику: первооткрыватель тракта от Соликамска до Верхотурья Артемий Бабинов оказывается у них «отличным менеджером», который взял дорогу «в концессию», а Ерофея Хабарова авторы признают «настоящим бизнесменом». То тут, то там в тексте встречаются метафоры, и хотя среди них есть удачные, порой «Дебри» оказываются не в меру образны:

Владыка с казаками и монахами отправился из Тобольска вниз по Иртышу и Оби до Берёзова. В прошлом году он уже сокрушил идолов и бросил семена православной веры в болотистые чащобы язычников, и нынче настало время проверить, прижились ли посевы.

Неформальность стиля позволяет авторам не заботиться об объективности, а давать прямые оценки там, где их невозможно дать на основании фактов. Так, про протопопа Аввакума они знают, что он «не был фанатиком», а «верил так искренне и естественно, что не мог переменить обряды». Они могут и указать на существующие проблемы сохранения памятников культуры, например говоря о корпусе молотовой фабрики Алапаевского завода: «Очень жаль, что столь уникальное и значимое сооружение пребывает в полном запустении». В подобном поведении нет ничего криминального: этот труд не претендует на научность, он исполнен в традиции нарочито популяризаторской, к тому же отсылает к художественному произведению. Однако время от времени читатель недоумевает, когда экспрессивность языка приводит авторов к неоднозначности. То они строят в целом положительный образ землепроходца Ерофея Хабарова, крестьянского сына и авторитетного лидера, который делал благое дело, изучал бассейн реки Лены и сибирские месторождения, то пишут, что он «попросту распоясался», то рассказывают про другого первооткрывателя Сибири, Семена Дежнева, как про человека «отважного» и «добродушного», тут же называя его «изрядным хитрованом».

Об оценочности и предвзятости как бы предупреждает уже аннотация к книге: «Сибирская история полна страстей, корысти и самоотверженности. И знать ее надо просто потому, что мы русские». В подобной манере авторы заканчивают, даже как-то «закругляют» почти каждую главу: «Василий Мангазейский стал первым православным святым, явленным в Сибири. Русские напористо и дерзко освоили Сибирь за одно столетие. И всё это время от страха, злобы и отчаяния бородатых матёрых мужей спасал кроткий молитвенный мальчик». Конечно, ни Иванов, ни Зайцева, ни аннотация к книге не обещали чистого и незамутненного исторического повествования без толики личной оценки, но порой хочется, чтобы «Дебри» были менее назидательными. Впрочем, авторы видят эту особенность своего текста, но считают, что имеют на нее полное право, и никаких замечаний не боятся.

«Дебри» не только крепко связаны с «Тоболом», они содержат множество параллелей с современностью. То, что Иванов и Зайцева пишут про Хабарова и Дежнева, можно было бы сказать и про многих российских бизнесменов. Оценка Ивановым государства, построенного Петром, вполне применима и к нынешним историческим условиям. Даже Тверецкий (Гагаринский) канал между Волгой и Ладогой открывали так, как сейчас открывают многие объекты инфраструктуры: открыли, выяснили, что недоработано, закрыли, снова открыли. И возникает ощущение, что Иванов написал книгу не только о Сибири от Ермака до Петра, но и о современной России.

Елена Васильева

В потемках человеческой души

  • Фридрих Горенштейн. Улица Красных Зорь: повести. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 445 с.

В предисловии к книге писатель Дмитрий Быков рассматривает творчество Фридриха Горенштейна сквозь парадигму его сиротства. Писатель и правда рано потерял родителей — в пятилетнем возрасте отца, ставшего жертвой «большого террора» 1937 года, а спустя шесть лет и мать. Однако автор предисловия проводит эти сопоставления так откровенно, так самонадеянно апеллируя к «памятливости и мстительности» сироты, увлекшись этой зацепкой — якобы подоплекой всего и вся, — так настойчиво пытается вскрыть и выхолостить таинство творчества писателя, что неизбежно возникает вопрос: «Зачем вообще браться за чтение, если тебе заведомо порываются все растолковать?». Но дело сделано: добросовестный читатель, ни одну страницу книги не оставляющий без внимания, предисловием этим будет обречен. А посему — раз уж взята подобная тональность — имеет смысл вспомнить выдержку из мемуаров Андрея Кончаловского, в соавторстве с которым Фридрих Горенштейн создал сценарии фильмов «Раба любви», «Первый учитель» и «Андрей Рублев»: «Я уже довольно часто бывал на “Мосфильме” и там, в объединении Ромма, увидел странноватого, иронично улыбающегося, мефистофельского вида человека с оттопыренными  ушами». Итак, запомним слово «мефистофельский», ибо оно еще не раз отзовется.

Героиня повести «Улица Красных Зорь» Ульяна Зотова живет с двумя малолетними детьми Тоней и Давидкой в поселке для ссыльных — там, где единственная улица Красных Зорь образует тупички, а modus vivendi формируют суеверия и страхи обитателей городка.

Уехав однажды в отпуск к родственникам на Украину, муж Ульяны, Мендель Пейсехман, к семье своей так и не вернулся. То ли поддался на уговоры матери, то ли расхотелось ему возвращаться в убогую глушь… Но, невзирая на советы прагматичной сестры бросить «еврея-жида» и выйти за главбуха Луку Лукича, несмотря на робкие ухаживания местного пугала — «контрика» дворянского звания, Анатолия Мамонтова, Ульяна скребет полы в вагонах, любит, надеется, ждет и дожидается-таки своего Менделя.

Уж очень ей хотелось с мужем поладить. Соскучилась по нему и все не могла привыкнуть, что муж у нее, как и у всех, и ничего в том особенного нет: живет в доме, ест да пьет, ходит на работу, когда дети заснут, то побалует с полчаса — и спать до утра. Все ей чего-то особенное в муже своем виделось. А раз виделось, значит, и было это особенное.

Но счастье Ульяны длилось недолго: как-то раз, таежным вечером, вышедшие на волю «амнистированные» закалывают Менделя насмерть, а затем, изнасиловав, убивают и Ульяну.

Смерть этих персонажей дает начало рассказу о мытарствах старшей из детей Тони, перебирающейся из детдома в бездетную семью и обратно в казенное учреждение для сирот. Однако автор не ставит резюмирующей точки, а оставляет читателя наедине с открытым финалом, и неизвестно, какая из развязок более трагична — исход первой истории или второй.

В повести «Улица Красных Зорь», как справедливо заметил Дмитрий Быков, в самом деле, есть нечто от Андрея Платонова. Это и готический вокабуляр трогательных в своем пугающем невежестве людей («…дядя Толя иголочкой детей колет, а сестра его Раиса, волосы длинные, на крови пельмени варит»). И превратившаяся в лубок реальность, выкрашенная не в яркие тона хохломы — в землистые цвета безысходности. Это и боттичеллиевская женственность, которую воплощает собой русоволосая красавица, словно бы и не ведающая о совершенстве собственной души Ульяна Зотова. Но если манера Платонова — важный костяк архитектоники его художественного микрокосмоса, то повесть «Улица Красных Зорь» Горенштейна — образец некоего экзерсиса, исполненного в высшей степени виртуозно, но сознание читателя не поражающего. Безупречное и вместе с тем лишенное чувственности творение большого мастера.

Смесь из отвращения к совокуплению и одновременного влечения к плотским утехам составляет ядро драмы Сергея — центрального персонажа повести «Чок-Чок». Эта двойственность сопровождает его на протяжении всей жизни, практически сведя на нет способность к подлинному чувству.

Герой следующей повести сборника «Муха у капли чая» — также абсолютно неприкаянный персонаж. Находящийся в полном душевном разладе, спровоцированном «восьмилетней войной со своей женой», Человек обращается к психоаналитику Аптову, но, заподозрив врача в сексуальных домогательствах, прерывает сеанс.  В этом произведении также проступает дуализм устремлений — брезгливость по отношению к гомосексуальной связи сопровождается желанием вкусить запретного плода.

В язычестве — свобода выбора. Хочешь самое сладкое яблочко — получай взамен самую быструю погибель. Принцип язычества прост: никого нельзя заставить жить, разве что сумасшедших. Но христианская мораль заставляет жить. У нее свое понимание бытия. Она знает, в противовес язычникам, что человек не волен распоряжаться чужим, а жизнь каждого человека — это чужое, ибо не им она создана.

Герой заключительной повести сборника «Ступени» патологоанатом Юрий Дмитриевич (именно таким — бесфамильным выводит его писатель) — это, по сути, горенштейновский Гамлет, слегка пародийный, но не лишенный обаяния персонаж, доискивающийся универсальной правды — сакральной и непреходящей интенции, то и дело проступающей в русской словесности. Горенштейн пользуется не раз испробованным в литературе приемом: едва ли не все действующие лица произведения, за исключением жены Нины и возлюбленной Зины (слегка комичное созвучие их имен не кажется случайным), принимают главного протагониста за сумасшедшего. Не изменяя сложившейся традиции, автор артикулирует дерзкие, порой чрезмерно пространные, эссеистичные, но небезынтересные монологи о природе христианства и сущности добра.

Вечное добро сольется с каждодневным лишь тогда, и миллионы вопросов сольются в один ответ «Возлюби врага своего» лишь тогда, когда человек перестанет быть блудным сыном своей матери-природы и вернется к ее первоначальному замыслу… Когда конечной целью своей человек признает не счастье, а познание… Тогда лишь исчезнет страдание… Но человек никогда на это не согласится, и природа никогда не простит ему этой его строптивости и этого бунта… И так будет до последнего дня… Лишь с человеческим телом исчезнут человеческое счастье и человеческие мучения… И наступит вечное добро, которое уж никому не понадобится…

Однако и на этот раз автор не расставляет точек над «i» — очевидного финала нет и в этой повести. Укрепят ли смелые выкладки Юрия Дмитриевича в статусе душевнобольного или войдут в основу его научной диссертации? Читателю придется решать самому.

Представленных в этом сборнике произведений вполне достаточно для того, чтобы понять: мы имеем дело не с занятной, не познавательной и ни в коем случае не эпатажной литературой. Автор погружает читателя в мрачную бездну человеческого сознания, в котором торжествуют похоть, алчность, невежество, жестокость, но надежды на возможное очищение не сулит. Проза Горенштейна — это перформанс низменных страстей, где если и не раздается гомерический хохот Мефистофеля, то однозначно предстает его беспощадная усмешка.

Нонна Музаффарова

Ксения Букша. Рамка

  • Ксения Букша. Рамка. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 288 с.

Ксения Букша — автор книги «Жизнь господина Хашим Мансурова», сборника рассказов «Мы живём неправильно», биографии Казимира Малевича, а также романа «Завод „Свобода“», удостоенного премии «Национальный бестселлер». Новое произведение «Рамка» — вызывающая социально-политическая сатира, настолько смелая и откровенная, что ее невозможно не заметить. Она сама как будто звенит, проходя сквозь рамку читательского внимания. Не нормальная и не удобная, но смешная до горьких слез — проза о том, что уже стало нормой.

 

11. Органайзер говорит

 

Я… в целом… знаете… никогда не думал работать на систему. Но меня всегда интересовали эти вещи — планирование, нормирование… у меня есть внутренняя склонность к этим делам. И поэтому неудивительно, что в какой-то момент я занялся вот этими вот вещами… этими разработками… ну, словом… по встроенным планировщикам. Это было в тренде, а я, можно сказать, занялся этим одним из первых. Я был молод, мне хотелось успеха, я побывал в Кремниевой долине, тогда я был, знаете, в этой идеологии молодых двадцатилетних миллионеров, я мог бы и сам стать одним из них, если бы тогда, если бы в тот момент… меня не купила, да, эта вот тогда ещё просто отечественная корпорация, и я… я принял по сути верное количественно, но неверное качественно решение… И вот с того самого момента дороги назад уже не было, но я этого ещё долго-долго не понимал… Мне казалось, что… (Органайзер закрывает лицо руками).

Спокойно, — Боба. — Мы уже поняли, что вы падший ангел.

Не ссы! — добавляет Вики. — Ну я тоже всяких упырей свадьбы играю — и чё, не жить?

Органайзер поднимает голову.

Н-да… ну, видите же, вот, живу… Вообще говоря, я действительно не кривя душой могу сказать, что я и вправду стремлюсь, хочу нормировать людей. Вам может это показаться отталкивающим. Но я действительно верю в рациональный план, я так привык, иначе просто не умею, но в этом есть не только недостатки, но и достоинства, и если бы я в какой-то момент не начал планировать, то, возможно, я бы просто…

В целом я осознал, насколько можно бездарно потратить жизнь, если не заниматься планированием и нормированием своих показателей… да… когда мне было одиннадцать лет. За год до этого мой отец, он ушёл из семьи, ну и… он практически перестал присутствовать в моей жизни. Вернее, как… Он делал так, он договорился с матерью, что он будет приходить и забирать меня на выходных, на один день, по сути, на несколько часов, и где-то как-то проводить со мной это время. Но в реальности всё происходило совершенно иначе, всё происходило так, что он обещал позвонить утром, и я садился у телефона… Вот, знаете, мы жили в коммунальной квартире с матерью, и телефон у нас был один, естественно, общий, это ещё далекие девяностые годы, такой чёрный телефон с диском ещё… и вот на этой, значит, скамеечке я и сидел… примерно с десяти утра я занимал эту позицию, ну и вот так в целом весь день я мог просидеть, потому что отец… он мог вообще не позвонить, и тогда выходной у меня проходил даром, или он мог позвонить в пять, скажем, вечера и сказать, что он сегодня не сможет, или что он задерживается, и снова нужно ждать неизвестно сколько. Сами понимаете, что гаджетов тогда никаких не было, и вот эта ситуация, от раза к разу повторяющаяся, она меня несколько…

Заебала, — подсказывает Алексис. — Знакомая херня.  

В целом на меня повлияло вот это, я сам этого даже не замечал в те времена, но потом я понял, особенно когда вырос, я понял, что во многих ситуациях я склонен реагировать так же, как отец… И поэтому, если мне не создать для себя и других какое-то по сути подобие железной сетки, которую я должен наложить на всю свою жизнь, на себя самого, то тоже буду вот так тратить чужое и своё время, и жизнь, она у меня просочится как каша сквозь пальцы, я ничего не сделаю, ничего не построю, ничего не создам.

А вы что-то создать хотите? — дядя Фёдор.

А да, а конечно, а как же! А вы не хотите ничего создать? По-моему, каждый человек, каждому из нас свойственно чего-то хотеть, вот только весь вопрос в том, что по сути очень мало кому удаётся свои возможности соизмерить и свои ресурсы все правильно… а-а… правильно их вложить, бросить, что ли, именно в тот котёл, где они… где они будут работать максимально эффективно…

Теперь о моей разработке… Я не претендую на какую-либо её оригинальность или… на то, чтобы она была моим собственным изобретением… конечно, я позаимствовал её у… авторов, которые занимались вплотную данной проблематикой… но, как все, кто пользуется подобного рода системами, я, конечно, значительным образом её кастомизировал, то есть подогнал, так сказать, под нужды нашего, ну, вы понимаете, под особенности того рода деятельности… которым я, простите, занимаюсь уже более десятка лет — нормирование граждан… Но ведь я пользуюсь ею и сам, а это значит, что я хлебаю кашу из общего котла, и это показатель того, что я честен…

В основе её лежит матрица, вот — вы можете видеть здесь, чип состоит из трёх частей, которые могут поворачиваться относительно друг друга — я задаю много разных параметров здесь, в этих клетках, и система сама выдаёт мне результат. Многим, кто только начинает ею пользоваться, кажутся абсурдными некоторые из её советов, например, когда она планирует за вас, во сколько точно вам, там, например, ходить в туалет и сколько времени вам стоит там провести за этим занятием, это многим сначала кажется абсурдным, и только потом ты начинаешь понимать, насколько многофакторный этот анализ… Если ты вводишь действительно все требуемые показатели, то есть если ты действительно по сути не боишься доверить ей в целом все стороны жизни своей, включая, там, вплоть до самых… то ты начинаешь понимать тогда, что такое по-настоящему помогающая система. Ведь в целом это не просто система, которая, там, экономит твоё время как-то, она ещё и создаёт, ну, ситуацию энергосбережения, причём такого, как ты сам решил, как ты сам занесёшь в эту программу, так и будет — вот пожалуйста, хочешь, нужно тебе — авральщик ты — нужно тебе не спать несколько ночей, да она тебе всё рассчитает, пожалуйста, там, банки энергетика, сколько тебе надо, и она тебе, что важно, скажет, где твой предел — а хочешь, поставь на режим, там, отпуска или энергосбережения, или режима плодотворной работы, пассивного отдыха, здесь столько функций, что… тут можно учесть ровно всё, что у тебя вообще есть. Но только да, важно, к этому, да, нужно относиться уже серьёзно, раз ты уже начал это делать — то имеет смысл просто идти до конца с этим делом, иначе просто смысла нет, иначе ты просто ну не создашь такого уровня заточенности, такого уровня сложности, который даст тебе те преимущества, которые эта система в целом может дать, и на который она рассчитана…

…вот знаете, я однажды… ну, был очень расстроен… это, как ни странно, была тоже ситуация, связанная с расставанием… и я — ну, как это бывает — ну, пустился, так сказать, во все тяжкие, это было, конечно, смешно, забавно… но что интересно — я и сам не знал, я не помнил, что там происходило, но когда я вернулся к системе, она предложила мне всё, что происходило, считать… она всё рассчитала, и я увидел нормальную кривую, сколько… в общем, что я вам хочу сказать, равновесие на самом деле… когда долго уже работаешь с этой системой, то понимаешь такую одну странную вещь… что равновесие, оно никогда не может быть нарушено, что не бывает вообще такого, чтобы нарушался как-то порядок… это можно только закончить, прекратить, вы понимаете, о чём я… но выскочить ты уже никуда не сможешь. Если есть жизнь, то есть и норма, если жизнь есть, то она нормальна… вот эту вещь, эта вещь — она им и недоступна… и вот эту вещь когда начинаешь понимать, то от этого понимания ты довольно долго… это серьёзные всё вещи, когда говоришь об этом, надо понимать, что ты сразу говоришь и… по сути… это и стало причиной того… что я тоже оказался не очень-то нужен им с моей разработкой. Им, как оказалось, нужна не норма, норма для них слишком сложна, им нужно на самом деле то, что хуже, чем норма… на самом деле — им нужна не норма, а безумие… и так я лишился сначала бОнусов, а потом и крЕдитов, и докатился до того… до того, чтобы…

Органайзер замолкает. И чип в его виске мерцает, остывая. Солнце уже давно не заглядывает в сахарницу даже искоса. Часы Николая Николаевича показывают шесть.

Ольга Славникова. Прыжок в длину

  • Ольга Славникова. Прыжок в длину. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 510 с.

Новый роман лауреата премии «Русский Букер» Ольги Славниковой продолжает традиции магического реализма. Главный герой  спортсмен-юниор, одаренный способностью к краткой левитации. На него возлагают большие надежды, но один роковой прыжок способен сломать жизнь: вытолкнув соседского мальчика из-под колес джипа, он попадает под него сам и… лишается обеих ног.

Лида, впрочем, продолжала с ним сталкиваться. Ей пришлось теперь взять на себя уборку еще и квартиры Караваевых — разумеется, без дополнительной оплаты. После основательного запугивания непреклонными тетками из органов опеки и спецучреждениями для трудных подростков (на бедной Лидиной памяти произошло немало таких историй с участием подвыпивших ментов, зверовидной родни и ржавых автозаков), новоиспеченный сирота нехотя выдал ей мамашину связку ключей, на которой болтался брелок: резиновое грязно-розовое сердечко, при нажатии пищавшее. После долгого подбора выяснилось, что грубая железная дверь Караваевых открывается, с тюремным громом, только двумя ключами, наибольшими и наипростейшими; вся прочая резная мелочь, включая блескучую малютку размером с ноготок, болтается просто так.

Жилище Караваевых по площади было вдвое меньше квартиры Ведерникова, но первая уборка заняла у Лиды неделю. Грязь повсюду лежала матерая, жирная, страшная, ванна выглядела так, будто в ней варили мясо, серые окна почти не пропускали света — а за кривой и продавленной лежанкой покойницы, в куче прогорклого тряпья, Лида по хлебному запаху нашла горячее мышиное гнездо, где копошились слепые голые детеныши, похожие на морщенные мизинчики. За неделю папаша Караваев являлся дважды: раз на мягких цыпочках пробежал по коридору и скрылся, тихо клацнув дверью, а во второй раз, застигнутый на кухне за поеданием из банки прыщущих маринованных томатов, сконфуженно улыбнулся и, по уверениям Лиды, ушел, спиной вперед, прямо сквозь стену, заколыхавшуюся, будто зыбучий песок, и уронившую с гвоздя позапрошлогодний календарь. Получалось, что папаша Караваев был не столько хозяин квартиры, сколько домовой. Лида хотела узнать у него, что делать с одеждой покойницы, которой оказалось удивительно много, и при этом ничего целого, годного хотя бы на тряпки. Не получив никакого ответа, кроме уклончивой, размазанной к уху улыбки, Лида затолкала все в огромный мешок для мусора и отволокла его, высотою в собственный рост, на помойку: мешок застревал и бил по ногам, будто это сама Наталья Федоровна упиралась, не хотела идти.

Самые большие неприятности ожидали Лиду в Женечкиной комнате. Здесь стоял странный приторный запашок. На голом обеденном столе, на крышке, потресканной, как береста, валялись останки каких-то крупных насекомых, похожие на гнилые яблочные огрызки. Повсюду — на мебели, на стенах — темнели химические ожоги и еще непонятные мелкие крапины, содержавшие такое неистребимое количество пигментов, что тряпка размазывала их до бесконечности. Драгоценные Женечкины коллекции, по всей видимости, хранились в деревянных сундуках, старых, окованных полосами изъеденного временем черного железа, при этом хитро запертых на множество висячих замочков и замков, на каждом сундуке по целой грозди, ради вящей безопасности. В первый раз Лида не удержалась и испробовала на этих замках ключи и ключики из хозяйской связки: получилась только грубая железная грызня, слесарные тупики. А вечером Женечка, явившийся к положенному ужину, топал на Лиду кривыми ножищами в кривоносых ковбойских сапогах и кричал плаксивым голосом: «Не трогать моих вещей! Не сметь! Никогда!» Лида, побагровев, успокоила его мягким, но веским подзатыльником. Вероятно, поганец прицепил к сундучным замкам волоски или какие-то другие коварные секретики, почему и обнаружил попытку проникновения. Больше Лида не касалась сундуков, разве только смахивала пыль, при этом изнутри иногда слышалось сухое шебуршание, пугавшее Лиду до полусмерти.

Теперь цивилизованно избавиться от сироты не осталось совсем никакой возможности. По счастью, не было и возможности официально оформить опеку. У паразита, как-никак, имелся отец, не дававший формального повода для иска о лишении родительских прав. По закону, он проживал вместе с несовершеннолетним сыном на одной жилплощади; возможно, он где-то работал или, во всяком случае, числился; скорее всего, у него не было приводов в милицию — и попробуй приведи такого, невинного, плюхающегося в стены, точно в ванны, и выныривающего не в соседской квартире, а неизвестно где.

Впрочем, после того как Лида выскоблила логово Караваевых (краше от этого не ставшее, но получившее вид совершенно нежилой, фанерный), у папы Караваева появились некоторые затруднения со стенами, а также с мебелью, похожей, без наваленных тряпок, грязной посуды и присохших газет, на скелеты каких-то вымерших животных. Папаша Караваев спотыкался о непривычно пустые, брыкливые стулья, пару раз выдернул на пол полегчавший ящик комода, где свободно болтались и хлестались резинками несколько полосатых, помертвелой красоты, полиэстровых галстуков. Перед тем как утопиться в стене, он теперь пробовал вещество указательным пальцем, нередко застревавшим и тянувшим из обоев вислые нити, какие бывают от налипшей жвачки. Все чаще он скромно пользовался дверью и подъездом, а если ему все-таки удавался фирменный фокус, то не все выходило гладко: стены, лишенные пауков и паутин, предательски загустевали, папаша Караваев погружался трудно, комковатый нос его, торчавший до последнего, делался лиловым и свистел, а когда и нос исчезал, тело его еще какое-то время ворочалось в стене, будто в мешке.

Лида, наблюдавшая все это, только моргала и спрашивала себя, рассказать Ведерникову или все-таки не стоит. Сам папаша Караваев смущался чрезвычайно. «Милая, вы случайно не Марина, Катина дочка?» — однажды обратился он к Лиде с робостью и светившейся в блеклых глазках наивной надеждой. Опешившая Лида, не ожидавшая от полупризрака человеческого голоса, пробормотала, что, к сожалению, не знает ни Кати, ни Марины, просто помогает по дому. На это полупризрак сокрушенно вздохнул и попытался раствориться прямо в воздухе, но только слегка побледнел, немножко заструился и выронил из кармана штанов похожий на котлету коричневый бумажник, который исчез на полу отдельно. Больше папаша Караваев с Лидой не заговаривал, только суетливо кланялся и старался держаться подальше от щеток и ведра. Иногда он оставлял немного денег — вполне материальных, мятых — на эмалированной хлебнице, тщательно отмытой после сухих зеленых кусков, но все равно испускавшей слабый запах пенициллина; эти деньги Лида тратила на полезные продукты и заполняла Женечкин холодильник, чтобы ребенок мог поесть в любое время суток.

Все-таки имелся вопрос о сироткиных карманных расходах. Ведерников чуял угрозу запасу, это вызывало у него жестокую душевную горечь. «Рассчитай и скажи, сколько тебе нужно на месяц», — буркнул он однажды за ужином в сторону сиротки, совершенно уже освоившегося, ворочавшего кашу ложкой и хватавшего руками нежные дольки парниковых огурцов. В ответ на слова Ведерникова Женечка расплылся в ухмылке. «Вы насчет того, чтобы деньги мне давать? Не парьтесь, у меня свои имеются». Аккуратно отложив облизанную ложку, Женечка поерзал и, весь изогнувшись, вытащил из кармана джинсов целый денежный ком, который торжественно выложил на середину стола. Тут были и простые серые десятки, и радужные, розовые с карим пятитысячные, и доллары с несвежими президентами, и все это, как цветок росой, было сбрызнуто обильной сверкающей мелочью. «О боже, где ты это взял?! — Лида, разливавшая чай из толстенького чайника, едва не уронила в переполненную чашку Ведерникова фарфоровую крышку. — С кем ты связался? Ты воруешь? Это краденое?!» «Дураки воруют, — солидно ответил Женечка, переждав, пока Лида прокричится. — У меня все честно, на договорной основе». «Что именно? — вмешался Ведерников, стараясь говорить строго и спокойно. — На чем школьник может сделать такие деньги?» «Бизнес, — таинственно ответил Женечка и весь надулся, двигая указательным мелочь по скатерти, будто играя сам с собой в шашки. — Мужчина должен уметь зарабатывать. Немного того, немного сего…» Лида, расстроенная, тяжело присела к столу и подперла пылающую щеку кулаком. «Смотри, если из детской комнаты милиции придут…» — беспомощно пригрозила она и заблестевшими глазами покосилась на Ведерникова. «Не придут, — басом ответствовал Женечка, сгребая в горсть монетно-шашечную партию, несомненно, выигранную. — Лучше колбаски мне нарежь, чем панику наводить».

Ведерников чувствовал себя уязвленным. Он, получается, не мужчина. Бессмысленный обрубок, маменькин сынок. Плывет сырой корягой по мелким житейским волнам. Не имеет представления, по какому пути двинуться, какой сделать первый шаг, чтобы найти заработок, достойный так называться. А пацанчик — вот он: глумливая мордочка и полные штаны денег, знает ходы и выходы, знает каких-то людей, с которыми варит дела. Говорят, на материнских похоронах он, держась поодаль, оперся на чей-то полусгнивший деревянный крест и, поскольку крест шатнулся, принялся из интереса шатать дальше — и выворотил-таки, вместе с черным трухлявым комлем и какими-то земляными сопревшими волосами, и прибежал похмельный кладбищенский служитель, и вышел безобразный скандал.

Но с Женечки — как с гуся вода. Вдруг он принялся на свободе покупать себе обновки. Твердое, будто сколоченное из крашеных досок кожаное пальто, царапавшее полами асфальт; кожаная же куртка, вся бряцающая металлическими клепками, тяжелая, словно мешок с галькой; майки с черепами и полуголыми красотками, в которых Женечка преспокойно заявлялся на уроки; еще нечто странное и ужасное, вроде жилетки, стачанное из кривых крокодиловых полос, покрытых темными костяными мозолями, — настоящих, хвастался Женечка, закрепляя на себе это безобразие при помощи замызганных замшевых завязок. У пацанчика открылась просто-таки страсть до экзотических кож: его завораживали психоделическая змеиная чешуя, страусовые морщины и пупыри, бисерные узоры ящерицы, и он так хотел плащ из крокодила, что его опасно было пускать в зоопарк. Должно быть, он чувствовал нечто сродное себе во всех этих древних бронированных тварях, в их медлительности, отвечающей току густой холодной крови, в равнодушном, полированном, каменном взгляде, в черной игле вертикального зрачка.

Тогда же сиротка начал мечтать о собственном авто. У него, похоже, не сохранилось никакой травмирующей памяти о том, как пер на него с горы, оскалившись бампером, смертоносный джип. За едой, ширкая локтем, Женечка листал автомобильные журналы и упивался рекламой, отдавая предпочтение как раз внедорожникам, которым дизайнеры теперь придавали сходство с приплюснутыми и горбоносыми бошками вымерших ящеров. «Скоро надо права покупать, — приговаривал он деловито. — А то гаевни кошмарят проверками. Вот уроды! Только и делают, что создают проблемы для нормальных людей».