Оружие массового поражения

  • Ольга Брейнингер. В Советском Союзе не было аддерола // В Советском Союзе не было аддерола. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — С. 7-204.

Большинство потенциальных читателей романа Ольги Брейнингер обратятся к поисковику и посмотрят, что такое аддерол, которого не было в СССР. Выяснится, что это не что иное, как синтетический наркотик, позволяющий человеку находиться на пике своих физических и интеллектуальных возможностей продолжительное время. Проще говоря, стимулятор. И действительно, зачем советскому человеку употреблять подобные вещества, ведь, как говорится, «от каждого по его способностям, каждому по его потребностям». Никаких передозировок быть не должно. Но поколение, родившиеся за несколько лет до того, как Союз фактически перестал существовать, оказалось выброшенным на периферию истории: где-то между советской действительностью и капиталистическим миром, настолько быстрым и чужим, что жить в нем можно было только накачавшись наркотиками. Аддерол должны были бы выдавать пачками.

Роман Ольги Брейнингер «В Советском Союзе не было аддерола» на первый взгляд кажется разрозненным и даже хаотичным. Однако героиня накануне фактической потери собственного «я» специально выхватывает истории из своего прошлого и подвергает их тщательному анализу, желая понять, что именно там пошло не так. Она словно распутывает клубок, чтобы узнать, как стала кандидатом на эксперимент века, главное требование к которому — чтобы было нечего терять.

Главную героиню так и хочется назвать Ольгой, уж слишком много совпадений с жизнью автора, однако текст не позиционируется как автобиография. Так что имени героини мы так и не узнаем, потому что она являет собой некий образ, воплощение целого антропологического феномена — людей, живших или живущих в Казахстане и при этом не только не являющихся казахами, но и бесконечно далеких от восточного мира вообще. Она потомок ссыльных немцев, которых в годы Второй Мировой войны депортировали из республики немцев Поволжья в центральный Казахстан.

Люди из совершенно разных миров оказываются близкими соседями. Все они примирились со своей судьбой, бытом, миром, как и с угольной пылью во всех частях своего дома. Брейнингер пишет, что именно здесь воплотилась дружба народов, подлинная толерантность (это слово не было навязанным и модным).

Оглядевшись по сторонам, я поняла, что действительно все так и есть. Есть, оказывается, такая незначительная фишка, которая вроде как делала всех разными. Были казахи и были корейцы. Русские и украинцы. Евреи, немцы, греки, чеченцы и армяне. Оказывается, из-за нее все и выглядели по-разному и поэтому же носили разные имена. Но на этом отличия, кажется, и заканчивались. Мы все ходили в одни и те же школы, готовили дома одни и те же блюда, так же ездили в Москву, мечтали о Европе и говорили на одном языке. Это и есть та самая «дружба народов», о которой пишут в учебниках, догадалась я, и впервые в жизни задумалась о том, что кто-то ведь должен был ее придумать и построить.

Брейнингер пишет о людях, у которых не было родины. Этот факт стал отправной точкой на пути постоянного скитания. В их сознании нет конечного пункта, места, которое они могут назвать домом и где можно огородиться от окружающего мира. Поэтому то, что семья главной героини переезжает на свою историческую родину, ничего не меняет. В Германии им пришлось жить в набитых такими же переселенцами бараках с железными двухъярусными кроватями, ожидая своей очереди на распределение в разные районы страны. Не очень-то тепло для такого приятного слова «родина». Так и началась эмиграция человека, обреченного на скитания всю жизнь, потому что возвращаться ему, собственно, некуда.

Я твердо решила, что оставаться здесь непрошенным родственником я не хочу. Лучше уж тогда быть гостем — здесь, везде, где захочешь, — принимать все решения самому, а не оставлять их на растерзание непонятной жизненной логике.

В своих воспоминаниях героиня рассказывает о травматическом состоянии, когда чувство расставания и потери остается с девушкой навсегда, которое позднее станет истоком протеста против чужой воли, определившей ее как «человека пятого сорта второсортной эпохи».

«В Советском Союзе не было аддерола» можно было бы назвать «Записками русского эмигранта», если бы героиня была русской и если бы текст не имел сквозного сюжета. Девушка участвует в неком эксперименте по программированию личности, который предполагает отказ от прошлого и настоящего во имя будущего. Она оказывается идеальным кандидатом. Так кажется героине до последнего дня перед началом эксперимента, пока протест не достигает точки кипения, проясняя истинное положение вещей. Профессор называет ее «подходящим материалом в условиях глобализации». Он — обобщающий портрет той силы, которая играет с людьми, разрушая судьбы.

История с экспериментом закольцовывает роман: открывает его, периодически напоминает о себе в середине и заканчивает его. Большую часть текста занимают возвращения в прошлое, поскольку главное в этом произведении отнюдь не сюжет — а рассказ о детстве и юности в Караганде, о жизни в Германии, учебе в Оксфорде, недолгой поездке в Чечню и переезде в Америку. Флешбэки в прошлое по концентрации рефлексии, типичной для целого поколения, достойны стать самостоятельными, полноценными текстами.

Храня в себе болезненное, превратившееся в хроническое, ощущение оставленности, ненужности, героиня становится неспособной к счастливой жизни. Патологическое внутреннее разрушение — диагноз, который она ставит самой себе и одновременно целому поколению. Попытка пожить и найти в каждой новой стране пристанище, узнать в ней свой мир сопровождается поглощением таблеток и виски. В обвинительной речи, обращенной к главам сверхдержав на заседании ООН, содержится ответ на волнующий целое поколение вопрос: кто виноват? Эксперимент века состоялся, так и не начавшись: из героини получился сверхчеловек, но совсем не потому, что ей ввели какие-то препараты. На протяжении всей жизни переживая расставания, боль, лишения, неприятие, она становится тем, кто способен вынести все, потому что боль для нее — это нормально. К этой силе прибавляются ярость, негодование и жажда отрицания и разрушения. Чем не оружие массового поражения?

Виктория Кравцова

Ольга Брейнингер. В Советском Союзе не было аддерола

  • Ольга Брейнингер. В Советском Союзе не было аддерола. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 349 с.

 Ольга Брейнингер родилась в Казахстане в 1987 году, а теперь живет в Бостоне (США), пишет докторскую диссертацию и преподает в Гарвардском университете. Дебютный роман «В Советском Союзе не было аддерола» вызвал горячие споры и попал в лонг-листы премий «Национальный бестселлер» и «Большая книга». Также в новую книгу вошел цикл рассказов «Жизнь на взлет».

Глава вторая, в которой я вспоминаю, как праздновали свадьбы у нас в Берлине, и рассказываю о клубной юности молодой вертихвостки — что может привести в ужас любого, кто не вырос в пост-СССР

Двадцать один год назад я узнала, что такое дом: смотреть на дорогу, ведущую из аэропорта в город через степь. Через зеленую и живую в конце июня, через покрытую толстой шубой снега в феврале; через сухую и выжженную в августе; через едва подсвеченную фарами, мчащуюся за окном шершавой серой полосой, — на дорогу, которой возвращаются, которой сама буду возвращаться год за годом, чтобы видеть, как я стремительно меняюсь, а дом все сильнее и сильнее застывает, как засахарившийся мед, как вода событий, превращающаяся в лед памяти, чтобы с каждым разом все резче и страшнее отрезвлять и заставлять видеть, чем ты становишься — и чем ты все больше и больше отличаешься от мира, где родился и вырос. В конце пути я буду много раз возвращаться, открывать кованую калитку родительского дома, подниматься по терракотовым ступенькам туда, где жизнь по-прежнему тихая и теперь пустая. И снова уходить.

Я впервые увидела, как выглядит дорога домой, в тот день, когда в Берлине праздновали свадьбу тети Эльвиры и дяди Феликса. Мне тогда только исполнилось шесть, осенью я должна была пойти в школу, и родители решили свозить меня в Москву — посмотреть Кремль, Красную площадь и мавзолей Ленина. Вернуться мы должны были утренним рейсом прямо в субботу — в первый день свадьбы и в последние выходные летних каникул.

Самолет задерживали; час, второй, третий ав- густовской жары в душных залах ожидания — и к тому моменту, когда мы наконец погрузили чемоданы в багажник такси, наши родственники уже несколько часов как праздновали счастливый союз Феликса и Эльвиры.

В те годы достаточно было сказать водителю такси:

— В Берлин, на свадьбу, — и тот без вопросов заводил двигатель.

В Берлине я бывала не так часто — мы жили в городе, — поэтому с нетерпением ждала встречи со всеми своими бесконечными троюродными братьями и сестрами, которых было так много, что мы не знали друг друга по именам. Первым делом, приезжая к ним, я снимала обувь, потому что все вокруг ходили босиком, и дядя Валера подхватывал меня на руки, подбрасывал в воздух и одобрительно кивал: «Выросла, выросла, очень даже подросла!» 

— Мама, а как дядя таксист понял, куда именно нам нужно ехать? — шепотом спросила я. Мама сказала мне то же, что и я вам: все таксисты знают, где находится Берлин.

— Мы просто поедем в Берлин, а там по всем улицам, пока не найдем свадьбу.

— А как мы найдем свадьбу?

— Увидишь.

В двадцатые годы двадцатого века, когда еще не было ни самой Караганды, ни даже самого смутного представления о том, что скоро здесь развернется «третья кочегарка СССР», на месте будущего немецкого поселка Берлин стали лепиться друг к другу землянки, саманные бараки и построенные наскоро сарайчики, быстро покрывавшиеся угольной пылью — настолько въедливой, что бороться с ней не было смысла, — и махнув рукой, и тогдашние, и будущие жители позволили пыли забиваться в углы под крышами, в ниши подоконников и даже между ресницами — оттого стены домов всегда стояли черными, а наших мужчин-шах-теров можно было узнать по антрацитовой подводке вокруг глаз.

В непонятном мне далеком августе сорок первого за один-единственный день перестала существовать Республика немцев Поволжья. Будто ее никогда и не было. Суровые и страшные в моих детских снах вереницы теплушек несли депортированных немцев (а если немцев, спрашивала я сонно, то, значит, это наших родственников? Это кого? Бабушек и дедушек?) без запасов воды, пищи и без теплой одежды в Сибирь и Среднюю Азию. Около полумиллиона таких моих бабушек и дедушек прибыли в Казахстан. Большая часть из них осела у нас в степях: здесь нужно было поднимать целину и добывать уголь, хотя правильнее было бы сказать, бороться за него. Тогда шла война и не хватало инструментов, не хватало оборудования — и поэтому мои бабушки и дедушки брали в руки голые кирки и лопаты и долбили про-мерзлую землю, пока не отказывали руки или не вскрывались угольные пласты; а потом грузили уголь на маленькие ручные тачки и так вывозили добычу.

После войны трудармейцам разрешили, хоть и без права выезда, селиться в Караганде. Так на месте одного из шахтерских лагерей вырос немецкий поселок Берлин, в котором выросла моя мама и где до сих пор жила почти вся ее родня. Но хотя и отец, и бабушка тоже успели поработать в шахтах, мне сложно было тогда представить, что все эти зажиточные, побеленные, ухоженные дома, пузатые, как баба на чайнике, принадлежат тем людям, о которых они рассказывали. Мой детский страх из папиных рассказов — что в шахте никогда нельзя встать в полный рост, и пока тянутся минуты и часы, готов поклясться, что все бы отдал за то, чтобы потянуться, выпрямить спину, ну хотя бы просто встать на ноги. Чтобы отвлечься, размяться, шахтеры ложились на спину прямо в штольне и вытягивали руки, но это не обманывало; к концу дня начинало мерещиться, что спина настолько задеревенела и закостенела, что выходи не выходи из шахты, уже все равно не выпрямиться. В те годы, приходя после работы, папа подолгу делал зарядку и каждый вечер подтягивался на турнике, но все равно не помогало; назавтра было то же самое.

Когда мы свернули на улицу Розы Люксембург, я поняла, о чем говорила мама. Вся улица была битком набита людьми, и воздух гудел, как пчелиный улей. Нас сразу заметили и бросились встречать, шумная толпа накатилась волною, кто-то уже забирал чемоданы, чья-то рука тащила к столу, усаживая на места, которые сразу же освободили, подвинувшись, какая-то наша тетя и двоюродная бабушка; невеста, моя тетя Эльвира, уже плыла к нам в своем нежно-голубом платье, ведя за собой дядю Феликса. Уже к нам придвигали блюда с салатами со всего стола, а тетя Нелли медленно, осторожно несла на подносе три суповые тарелки. Как на всех наших праздниках, это был куриный «суп-лапша», мы его так называли, совместив на немецкий манер два существительных в одно.

Как я ждала тети-Неллиного подноса! Сам суп я и в рот не брала, но мне очень хотелось посмотреть на лапшу. Мама рассказывала мне, что когда свадьба была у них с папой и они тогда тоже еще жили в Берлине, вся наша внушительная женская армия из дочерей, сестер, теток и бабушек вместе с мамой полтора дня без перерыва катали тесто и резали его на лапшу, бурно ссорясь, если лапша не выходила тонкая-претонкая.

— И ты сама перед свадьбой тоже резала лапшу все полтора дня? Правда? — спросила я.

Мама рассмеялась.

— Немножко меньше. За час до начала ушла с кухни готовиться. А твоя прабабушка Катя, если ты ее капельку помнишь, и бабушка, и тетя Нелли, и Эльвира остались и продолжали еще катать тесто для второго дня свадьбы. Если бы мы вчера были в Караганде, я бы тоже весь день сидела у Эльвиры на кухне.

Я зачерпнула ложку супа и поморщилась — ну и запах. Бабушка говорила, что я балованная, но  есть заставляла меньше всех. Прямо на поверхно- сти бульона расходились тонкие колечки. Я пошлепала, зацепила пару колечек и вернула ложку в тарелку. Но тетя Эльвира, наверное, гордится своей лапшой.

— Мам, она прямо как мои волосы, такая тоненькая.

Мама кого-то слушала и, вежливо кивая, в ответ только стрельнула в мою сторону глазами и погладила по руке. Я разглядела в толпе фату тети Эльвиры. У Эльвиры был прямой нос, темные волосы, которые двадцать лет спустя красиво посеребрит седина, и уже чуть заметная поступь главной кухонной матроны, что через те же двадцать лет, осуждающе покачивая головой, будет объяснять мне, почему это плохо, что я до сих пор не замужем. Но это все будет потом, позже — enfant terrible в своей большой семье мне предстояло стать уже после того, как мы уедем в Германию; после того, когда я сбегу с нашей чужой исторической родины в Англию; и (здесь не совсем уверена), возможно, до того, как я окончательно сошла с рельсов и без предупреждения рванула в Америку; а про тот вояж по Югославии даже говорить неприлично, впрочем, как и про меня саму. Но тогда я еще была маленькой девочкой в очках, а Эльвира — цветущей крупной женщиной, на которую заглядывалось пол-Берлина и у которой точно, иначе она не она, была самая веселая свадьба.

Свадьбы в Берлине вообще праздновали лихо, на всю катушку, как любила говорить прабабушка Катя. Она выросла еще на Волге, в автономии, и была по складу своему истинной немкой, строгой, хозяйственной, степенной, рассудительной, какой, мне кажется, никакая женщина сегодня уже не сможет стать. Все-таки сегодня мы стали совершенно другими, отличными от женщин той породы. Я совсем мало помню прабабушку, но мама говорит, что она очень, очень любила свадьбы, — а гулянья на Волге в те времена, когда она сама выходила замуж за дедушку Мишу, и у нас, в Берлине, отличались мало. Поэтому даже сейчас ее легко представить — как она сидит на почетном месте во главе стола, наблюдает с доволь ной улыбкой за всей этой свадебной неразберихой и комментирует на малопонятном немецком. Как и все в автономии, прабабушка говорила на архаичном поволжском диалекте. А еще она меняла местами звуки «ш» и «ж»: моего дядю Сашу называла «Сажжа», а к дяде Жене обращалась «Шшеня». Эти «Сажжа» и «Шшеня» до сих пор у нас в ходу — переехали, вслед за самими Сашей и Женей, в Германию.

Из того немногого, что я то ли помню, то ли знаю о прабабушке, есть еще черно-белая фотография на эмали в овальной рамке, которая висит на кладбище. Я рассматривала ее подолгу, пытаясь понять, как так происходит, что была эта красивая женщина, а теперь она где-то здесь, в земле, которая нас разделяет. Потом мама сметала с могил всех наших листья и пыль, а мне давала пшено, чтобы я разбросала его по всему участку.