Дай зарок — не убивать!

  • Михаил Гиголашвили. Тайный год. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 733 с.

Роман «Тайный год» вошел в шорт-лист премии «Большая книга —2017». Автор — грузинский прозаик и литературовед Михаил Гиголашвили — специализируется на творчестве Ф.М. Достоевского. Казалось бы, все: выбор темы — обращение к парадоксальной фигуре Ивана Грозного, освещение малоизвестного широкой аудитории времени и большой опыт научного исследования русского классика — все говорит о том, что роман обещает неожиданные открытия. Однако читатель рискует остаться разочарованным. С первых же страниц вялотекущее повествование поражает болезненно-подробными физиологическими описаниями, погружающими в трясину беспросветного уныния.

Роман рассказывает о времени, когда Иван Грозный назвался Иваном Московским, уехал из Кремля и стал жить в «родовом гнездовище, где еще дитем бегал», передав управление страной крещеному татарину и касимовскому хану Симеону Бекбулатовичу. Все действие охватывает две недели: формально отказавшись от власти и ушедши в Александровскую слободу, герой продолжает царствовать — принимать иностранных послов и просителей из народа, выслушивать жалобы, карать и награждать.

Однако внешний событийный ряд является скорее фоном для проявления главного — изматывающей рефлексии героя и раскрытия его патологического, граничащего с сумасшествием душевного состояния. Этот роман — не историческое произведение, а попытка воссоздать и интерпретировать переживания одной из ключевых и спорных фигур нашей истории, показать персональный душевный ад Ивана Грозного, пытающегося примирить свое «право» на извращенные зверства и богобоязненность:

И он, сидя на троне, с захваченным духом думал о том, что его власть — от Бога, и все, что будет отныне делать, будет делать не он, а через него — Всевышний: захочет Он карать или миловать, отнимать или одарять — его руками будет сотворяться.

Тем не менее ощущение тяжести совершенных преступлений не покидает героя и выливается в ночные кошмары:

Очнулся в горячей воде. Откуда-то слабый красноватый свет точится… Вода удушливо-сладко воняет… Да не вода это, а кровь — горячая, вязкая. По самую шею в кровь ушел, руками-ногами сучит, а жар все прибавляется! И снизу кто-то за ноги хватает, тянет и булькает: — Дай зарок — кровь не пускать! Дай зарок — не убивать! Дай зарок тихим и смиренным быть! Не то утоплю!

Резкие переходы от покаяния к гневу показаны автором как привычное явление в жизни Ивана Грозного, но существеннее оказывается соседство противоречащих друг другу размышлений: «Чего только раньше с Малютой не творили! Учились ножи бросать в живых людей — привязывали к дереву и кидали так, что только кровавые ошметки в разные стороны летели» и «плохо черной овце в белом стаде, но куда хуже белому безвинному овну в черной стае грешников, а я таков — безвинен и кроток, и богомолен, и тих, и скромен…»

Погружению читателя в мир болезненных, воспаленных мыслей главного героя способствует необычная повествовательная структура — несобственно-прямая речь: рассказ ведется от третьего лица, но все происшествия подаются как увиденные и осмысленные главным героем.

Особого внимания заслуживает язык произведения: Гиголашвили не воспроизводит речь людей XVI века, а в свободной и игровой форме ее создает. О колоритности языка Ивана Грозного читатель помнит еще по письмам к Андрею Курбскому — и в романе герой ругается на редкость свежо и разнообразно:

Но Ониська возразил, что он, того-этого, слыхивал, как царь одного знатного иноземца честил по-черному: и сукоединой, и дудкой, и кисляем любодырным.

Однако возможное удовольствие от текста перечеркивается смакованием натуралистических подробностей, из которых описание гнойника на теле героя — еще самое безобидное. Глубокое отторжение вызывают и детализированные сцены омерзительных пыток: изжаривание людей на площади, ради забавы отрубание частей тела с последующим использованием (или скармливанием царской рыбе, без разбора глотающей отрубленные пальцы). Не меньшее отвращение вызывают и немногословные эротические сцены.

Пожалуй, спорить о том, что эпоха правления Ивана Грозного — это время жестокости, в голову не придет никому. Однако столь настойчивое педалирование все новых и новых подробностей чужих унижений и жертв представляется художественно неоправданным. Достоевский, на которого, судя по всему, стремится ориентироваться автор, использовал прием болевого эффекта (вспомним хотя бы знаменитый сон Раскольникова о забитой кляче) — но всегда со смыслом, вызывая у читателя сочувствие и даруя просветление, катарсис. У Гиголашвили катарсиса нет. Роман оставляет после себя гнетущее чувство, и даже свежий ракурс изображения — внутренняя точка зрения героя в соединении с повествовательской отстраненностью — от этого не спасает.

Анна Подпоркина

Сана Валиулина. Не боюсь Cиней бороды

  • Сана Валиулина. Не боюсь синей бороды. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 603 с. 

Сана Валиулина родилась в Таллинне, закончила МГУ, с 1989 года живет в Амстердаме. Автор книг на голландском — автобиографического романа «Крест» (2000), сборника повестей «Ниоткуда с любовью», романа «Дидар и Фарук» (2006), номинированного на литературную премию «Libris» и переведенного на немецкий, и романа «Сто лет уюта» (2009). Новый роман «Не боюсь Синей Бороды», написанный одновременно по-голландски и по-русски, — о поколении «детей Брежнева», чье детство и взросление пришлось на эпоху застоя.

SOS

Мати не любил приезжать домой на каникулы. В доме всегда плохо пахло, сильно похудевшая мать бродила по нему, как привидение. Ее когда-то узковатые глаза расширились и напряженно вглядывались в пространство дома. Она явно чего-то ждала, ощупывая стены и внимательно осматривая потолок, принюхиваясь к чему-то или вдруг опускаясь на колени и прикладывая к полу ухо. Бывало, она пьяная заваливалась к нему ночью и плашмя падала на постель. Тогда приходилось выволакивать ее из комнаты, но иногда она засыпала у него прямо на руках, и он опускал ее на коврик перед кроватью и накрывал детским шерстяным одеялом.

Томас смотрел на него так же, как когда они были маленькие, и Мати так же, как и тогда, краснел и начинал ненавидеть свои бледные рыхлые ноги и узковатые, как у матери, глаза. Он никогда не злился на брата, ведь Томас ничего не делал нарочно, как другие мальчики, которые дразнили его за неуклюжее, бесцветное уродство. Просто Томас видел его насквозь и не скрывал своего презрения. Мати знал, что, даже если он когда-нибудь разбогатеет, как дядя Калле, и будет приезжать в Руха на собственных «жигулях», брат будет смотреть на него точно так же.

Отец почти всегда был в море, а если и приезжал домой, то целыми днями занимался только домом, не обращая ни на кого внимания. Иногда рядом с ним оказывалась мать. Трезвая, она могла часами наблюдать за мужем, тихо следуя за ним, как тень, и жалостливо улыбаясь и покачивая головой, как будто смотрела на глупого ребенка, строящего замок из песка. Потом она так же внезапно исчезала, и появлялась уже пьяная, и с лихорадочным взглядом начинала осматривать сделанную отцом работу. Однажды Мати увидел, как она всем телом повисла на двери, которую только что починил отец, пытаясь сорвать ее с петель.

На каникулах Мати спал, катался по Руха на велосипеде, а купаться предпочитал в плохую погоду, чтобы никто не видел его ног, и наблюдал за девушками. С Томасом он встречался только на кухне или в саду, когда уходил из дома, и понятия не имел, чем тот занимается целыми днями. Как-то раз он застал брата в гостиной. Просто шел мимо по коридору и увидел в полуоткрытую дверь Томаса, тот разлегся на югославском диване, чуть скривив губы и рассматривая что-то блестящее. Мати остановился и стал смотреть на брата. Томас перевернулся набок, а потом на живот, полежал так лицом вниз с трясущимися плечами, то ли всхлипывая, то ли хохоча, и опять перекатился набок, и так несколько раз. Под ногами Мати скрипнула половица, но Томас ничего не заметил, продолжая свое странное занятие, пока вдруг резко не замер, перевалившись на спину. Мати не сразу понял, что произошло, а когда понял, то пугаться уже было поздно. Узкое лезвие просвистело мимо его уха и вонзилось в дверь. Дрожа всем телом, Мати сбежал по лестнице и выскочил из дома.

 

Если погода была пляжная, то Мати шел к морю, но никогда не снимал там тренировочных адидасовских штанов, которые ему принес дядя Калле из гаража.

Сначала он еще попытался устроиться в «Анкур», модный приморский бар-кафе, которое недавно построили в Руха, продавать фанту и яблочный сок, но все места уже были заняты таллиннскими. Просто так сидеть в кафе, где целый день торчали друзья таллиннских и дети с богатой улицы, ему не хотелось, да и денег было жалко.

В «Анкуре» пахло просмоленным деревом, канализацией, соснами и морем. За стеклянными стенами все время шла какая-то непонятная для Мати игра. По неуловимым сигналам в «Анкуре», как на шахматной доске, происходили перетасовки, перемещения, тайные и явные перестановки сил. Еще вчера дочка Кульюса Марика сидела в обнимку с парнем в вельветовых адидасах, сегодня она уже красовалась у бара и тянула из соломинки фанту, улыбаясь длинному бармену, а на вельветовых коленях устроилась кудрявая девица в желтой майке. Потом вместо бармена сок и бутерброды стала продавать кудрявая девица, а Марика ей помогала. У бара расположилась новая модная компания, в центре которой сидел парень в вельветовых адидасах, бармен же в голубых джинсах целовался в углу с девушкой, у которой были видны только ноги и рука с красными ногтями, впившаяся в барменовское плечо. Мальчики и девочки бесшумно скользили по «Анкуру», на ходу изобретая схемы ритуальных танцев, как бы между прочим обнюхивая друг друга, как собаки, быстро образуя парочки и так же быстро расходясь.

Как только Мати нашел себе подходящее место в дюнах, игры в «Анкуре» перестали занимать его. Наблюдая за идущими в кафе девушками, целиком перемещаясь в их нежные полуголые тела, он забывал про собственное уродство, а все телодвижения за стеклянными стенами представлялись ему такими же нереальными, как на экране финского телевизора в доме у дяди Калле.

Теперь «Анкур» интересовал его лишь как средоточие центростремительних сил, что притягивали к себе юных дачниц. Это было единственное место на всем побережье, где можно было не только купить фанту, пепси-колу или сок, но и шикарно выпить их из длинных стаканов с соломинкой, и поэтому рано или поздно все девушки проходили мимо Мати, устроившегося в ложбинке у «Анкура». Так ни разу и не заметив его.

Они были слишком очарованы «Анкуром», заполненным до головокружения свободными и такими прекрасными и недоступными в своей свободе девочками и мальчиками из европейского мира, чтобы заметить угрюмого парня с узковатыми глазами на бледном лице. Так что место он себе выбрал просто гениальное. Пока девушки групками шли к «Анкуру», размахивая вьетнамками и затихая по мере приближения к кафе, Мати успевал переместиться в каждую из них. Ему нравилось качаться в их мягкой, томящейся плоти, он почти не замечал, как переплывал из одного тела в другое. Все они были связаны между собой, как волны в его любимом море, все они текли из одного волшебного источника, который когда-нибудь обязательно материализуется и перевесит тот мир, где непомерным грузом лежали его дом, русские бараки в поселке и серые военные суда за заводом, сторожившие горизонт в Руха.

Но для начала Мати нужно было разбогатеть и купить машину, как дядя Калле.

Представляя себя в джинсовом костюме и в белой нейлоновой финской водолазке, Мати закрывал глаза. Тогда ему сразу вспоминался брат, тонкий и красивый, но он пока так и не решил, завидовать тому или нет. Конечно, Томас мог познакомиться с любой девочкой в «Анкуре» или из приезжих, но смог бы он, как Мати, заплыть в нее, не повредив нежной ткани? И потом нырять в теплые глубины, не задевая животворных органов? Иногда Мати начинал стесняться своих мыслей и опять прикрывал глаза или поворачивался в другую сторону, делая вид, что ему нет ни до кого дела.

Ноги в тренировочных штанах потели и чесались. Мати вылезал из своей ложбинки и долго шел вдоль моря лесом, пока за спиной не оставались большой пляж и кусок побережья, где загорали иссохшие от солнца коричневые голые мужчины. Там он пересекал дюнную полосу и, обдирая ноги об острую осоку, бежал к морю. Сбрасывал с себя штаны и окунался, а потом долго сидел на мокром песке и смотрел, как море пенистым языком облизывает его голые ноги.

Интересно, что сейчас делает Томас? Мати всего один раз видел его на побережье. Томас стоял в тени сосен недалеко от «Анкура», как будто оказался здесь случайно и не хотел привлекать к себе внимания. Мати он, кажется, не заметил, и, пока тот выкарабкивался из своей ямы, он уже исчез. Если раньше брат существовал, только чтобы напоминать Мати о его уродстве, то после случая с ножом он стал думать о нем. Это было странно. Ведь Мати так давно знал Томаса. Они ели одну пищу, когда были маленькие, спали в одной комнате, пока строился дом, их шпыняла мать, которую они молча ненавидели двойной ненавистью, так что думать о нем как о чем-то отдельном от себя было непривычно. Непривычно было и то, что брат, оказывается, тоже думал о нем, метнув нож в десяти сантиметрах от его уха. Теперь к мыслям о Томасе примешивался страх.

Горизонт на диком пляже был чистый, русские военные суда были видны только боковым зрением. Глядя на синий горизонт, Мати знал, что, пока в Руха есть море, он будет приезжать сюда, несмотря на вонь в доме, пьяную мать и старшего брата, который валялся на диване в гостиной, развлекаясь мавританским ножиком.

Даниил Гранин. Иду на грозу

  • Даниил Гранин. Иду на грозу. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 784 с. 

Сегодня ночью в возрасте 98 лет в Петербурге скончался писатель Даниил Гранин. В конце июля в Редакции Елены Шубиной выходит последний лично одобренный автором двухтомник его сочинений. В первый том вошли роман «Искатели» и повесть «Эта странная жизнь» о выдающемся биологе А.А. Любищеве, во второй — повесть «Зубр» об ученом-биологе Н.В. Тимофееве-Ресовском и культовый роман начала 1960-х годов  «Иду на грозу», отрывок из которого опубликован ниже. 

Глава пятая

Стеллажи сверху донизу были плотно заставлены пыльными томами — научные отчеты со дня основания лаборатории.

Под самым потолком стояли тома в старинных переплетах, обклеенных мраморной бумагой с красноватыми прожилками, с тисненными золотом корешками. Затем шли переплеты из дешевого синего картона, из рыжеватых канцелярских папок — переплеты военных лет с выцветшими чернильными надписями, и последних лет — в толстом коричневом дерматине.

Вид этих стеллажей настроил Тулина иронически: «Урны с прахом обманутых надежд давно ушедших поколений… Кладбище несбывшихся мечтаний… Сколько никчемной добросовестности!»

И все эти бумаги на столе Крылова будут так же погребены в очередном томе.

Тулин придвинул к себе график суммарной напряженности поля. Через месяц-другой этот лист отпечатают, подклеят в отчет, который перелистает кто-нибудь из начальников, и папка навечно займет свое место на стеллаже.

Он ждал Крылова уже минут пятнадцать. Прищурясь, размашисто нарисовал на кривой танцующие скелеты и подписал:

Карфаген будет разрушен!

Ричард остановился за его спиной.

— Лихо! Несколько в духе Гойи. Вы художник?

Тулин осмотрел свою работу.

— Тот, кто рисует, уже художник. Искусство — это не профессия, а талант.

— Ну, знаете, талант — понятие расплывчатое, — возразил Ричард. Он обожал споры на подобные темы. — Необходимо еще образование.

— А что такое образование? — спросил Тулин и, не дожидаясь ответа, провозгласил меланхолично: — Образование есть то, что остается, когда все выученное забыто.

— Неплохо. Но вы испортили Крылову график.

— Не беда. Если он даже подклеит в таком виде, это обнаружат не раньше чем в следующем столетии.

Ричард попробовал было вступиться за работу Крылова — Тулин пренебрежительно отмахнулся. Покачиваясь на стуле, он рассуждал, не интересуясь возражениями:

— Поставщики архива, работаете на это кладбище во имя грызущей критики мышей.

— Сила! — восхитился Ричард.

— Это не я, это Маркс.

К ним прислушивались. Тулин повысил голос. Сохраняя мину беспечного шалопая, он с удовольствием ворошил этот муравейник. Забавно было наблюдать, как оторопели, а потом заволновались они от неслыханной в этих стенах дерзости.

Первым не выдержал Матвеев. Избегая обращаться к Тулину, он попробовал пристыдить восхищенного Ричарда: неужели ему не дорога честь коллектива?

— Фраза… — заявил Ричард. — Терпеть не могу фраз. Что такое коллектив? Что такое его честь?

— Ну, знаешь, — сказал Матвеев, — у нас большинство честных, добросовестных людей, они работают, не щадя себя. Этим нельзя бросаться.

— Науку двигают не честностью! — запальчиво сказал Ричард, но Тулин неожиданно осадил его:

— Честность тоже на земле не валяется. Я уверен, что здесь большинство честных, беда в том, что вы честно хотите одного, но так же честно делаете совсем другое, а получается третье. Везде кипение, перемены, а у вас как в зачарованном королевстве.

Теперь Матвеев уже решился возразить самому Тулину:

— К вашему сведению, лаборатория на хорошем счету: в прошлом году мы перевыполнили показатели.

Всепонимающая улыбка, и Тулин стал усталым циником:

— О да, благодаря вашему энтузиазму отчет поставили на эту полку недели на две раньше срока. Освоены отпущенные средства.

Матвеев ужаснулся:

— Вам известно, что наш отдел возглавляет член-корреспондент Голицын?

— Как же, как же! — сказал Тулин. — Любимый ученик Ломоносова. А вы все еще верите в авторитеты? Увы, люди не могут без авторитетов… Нет, я о вас лучшего мнения, вы просто боитесь говорить то, что думаете. А я не боюсь. — Он подмигнул им всем разом. — Я из другого министерства.

— Вы что, академик, — сказала Зиночка, — или новатор?

Тулин оценивающе скользнул глазами по ее фигуре и сказал загадочно:

— Иных можно понять, рассматривая вблизи, другие понятны лишь издали. — Он взглянул на часы. — Время, пространство, движение… Свидание не состоялось. Я оставляю вас, мученики науки.

Ричард отправился его провожать.

— Вам нравится Гойя? А неореализм? А как вы расцениваете астроботанику? — Он забрасывал незнакомца вопросами, восхищался его пренебрежительными афоризмами. — А кто вы по профессии? Давайте познакомимся, — предложил он.

— Почему у вас такое имя? — спросил Тулин.

Ричард с готовностью рассказал про отца-моряка, который побратался с английским боцманом, коммунистом Ричардом Клебом.

На повороте коридора они столкнулись с Крыловым.

— Сережа! — крикнул Тулин, расставляя руки.

Рассеянно кивнув, Крылов прошел мимо. Загорелое лицо Тулина вспыхнуло, Ричард опустил глаза.

Пройдя несколько шагов, Крылов обернулся, ахнул, подбежал к Тулину, схватил за плечи:

— Олежка!

Ахали, колотили друг друга по плечам, выяснили, что Аллочка Кривцова вторично вышла замуж, что до сих пор неизвестно, кто на последней вечеринке прибил галоши к полу, что Аникеева переводят в Москву…

Тулин отметил у Крылова модные туфли, интересную бледность, совершенно несвойственную его примитивной курносой физиономии. Крылов нашел, что Тулин похож на преуспевающего футболиста из класса «Б». Неужели сотрудники могут принимать всерьез такого руководителя — стилягу и тунеядца?

Он очнулся, засиял, глаза его прояснились, он был растроган тем, что Тулин специально заехал проведать его, он не ожидал такого внимания к себе. Со студенческих лет он поклонялся Тулину, хотел быть таким, как Тулин, — веселым, общительным, талантливым. Куда б Тулин ни шел, ветер всегда дул ему в спину, такси светили зелеными огнями, девушки улыбались ему, а мужчины завидовали. Но Крылов не завидовал — он любовался и гордился им и сейчас, восхищаясь, слушал рассказ Тулина о новых работах и о том, зачем Тулин приехал в Москву.

Разумеется, Крылов читал в апрельском номере его статью. Шик! Последние исследования Тулина открывают черт-те знает какие возможности. Правда, строгих доказательств еще не хватает, и Крылов заикнулся было об этом, но Тулин высмеял его:

— Академический сухарь. Разве в этом суть?

И несколькими фразами разбил все его опасения. Замысел был, конечно, грандиозен, и Крылову казалось, что сам он давно уже думал о том же и так же.

— А я, пожалуй, побоялся бы выступить вот так, — простодушно признался он, и глаза его погрустнели. — Страшно представить! Но постой, полеты в грозу — ведь это опасно?

— А ты как думал! — Тулин рассмеялся. — Но я изобрел средство избежать опасности: не бояться ее.

— Ты уверен, что тебе разрешат?

Тулин выразительно присвистнул.

— Добьюсь! Другого-то выхода у меня нет.

Он было нахмурился, но тут же подмигнул Крылову:

— Образуется. Ну, как дела?

Хорошо, что Тулин напомнил, и вообще ему просто повезло с приездом Тулина. Тулин посоветует, как быть насчет предложения Голицына, взвесит все «за» и «против», и все станет ясно.

— Значит, заведовать этим саркофагом? — сказал Тулин.

Он разочарованно оглядел Крылова: «Доволен, сияет, выбрался на поверхность! Еще немного — и его сделают благоразумным и благополучным деятелем в стиле этого заведения, где ничто не меняется».

— Старик все так же воюет за каждую цифирь и думает, что двигает науку?

— Ты зря, — сказал Крылов. — Он все же прогрессивное начало.

— Это по нынешним-то временам? Разве что он тебя выдвинул, но это еще не прогресс. Его идеи на уровне… Он за отмену крепостного права, вот он где находится, болтается где-то между Аристотелем и Ломоносовым. — Тулин был в курсе всех публикаций лаборатории. Кроме некоторых работ Бочкарева и Песецкого, все остальное — схоластика, ковыряние в мелочах. — Бродят сонные кастраты и подсчитывают… — Он не стеснялся в выражениях.

Они шли по лаборатории, и Тулин высмеивал их порядки, и продукцию, и глубокомысленный вид всех этих ихтиозавров. Когда Крылов попробовал возражать, Тулин вздохнул:

— Вот мы уже и становимся противниками!

Агатов работал у своего аппарата.

— Все капаете, — приветствовал его Тулин. — Помнишь, Сережа, мы еще студентами капали на этом же приборе. Господи, сколько уже диссертаций тут накапано! — Не переставая говорить, он легонько отстранил Агатова, наклонился к объективу, повертел регулировочный винт. — Пластины-то выгоднее поставить круглые. Легче скомпенсировать. А еще лучше эллиптические, тогда наверняка можно присобачить регистратор.

Он и понятия не имел, что мимоходом выдал Агатову идею, над которой тот бился больше месяца.

Агатов любезно улыбался.

— Не благодарите, не стоит, — сказал Тулин. — Авось еще на десятитысячную уточните! — И бесцеремонно расхохотался и уже оказался в другом месте, он даже не шел, он словно вертел перед собою лабораторию, как крутят детский диафильм. В дверях Крылов обернулся и увидел нацеленные им в спину глаза Агатова. Хорошо, что Тулин не видал их.
На лестнице рабочие перетаскивали ящики с приборами. Один из ящиков стоял в проходе. Тулин перепрыгнул без разбега, легко, Крылов подумал, что если бы Тулин был начальником лаборатории, то все равно бы он прыгал через ящики, носил стиляжный пиджак, бегал бы с Зиночкой и ребятами загорать на вышку, и всем бы это казалось нормальным, и лаборатория бы работала весело, по-новому.

Потоптавшись, он сдвинул ящик, догнал Тулина.

— Как же мне быть, Олежка? — спросил он.

Тулин помахал папкой.

— Не управлюсь, переночую у тебя. — Тулин смотрел на Крылова. — Ах ты, бедолага… Значит, хотят тебя сделать свежей струей. Молодые силы. К руководству приходит ученый, еще сам способный работать… Невиданно… Не злись. Для меня это… Ты — и вдруг начальник!

И Крылов тоже невесело ухмыльнулся.

— А впрочем, — сказал Тулин, — чем ты хуже других? Кому-то надо руководить, лучше ты, чем какой-нибудь бурбон. Попробуй рвануть по лестнице славы, может, понравится. — Подмигнул, и все стало озорно и просто. Подумаешь, страсти!

Тулин погрозил пальцем:

— Учти, человек, который не хочет быть начальством, против начальства.

Откуда-то вынырнул Ричард:

— Так вы, оказывается, Тулин! Вот здорово. Я читал вас и полностью согласен. Вы уже уходите? А с Агатовым у вас здорово получилось. Капает, капает… — Он засмеялся от удовольствия. — Слезы, а не работа!

Крылов нахмурился:

— Что ты знаешь… Так нельзя.

— Ничего подобного. Так ему и надо. Принципиально! — закипятился Ричард. — Никакой пощады бездарям!

— Ага, у меня тут не только противники, — сказал Тулин. — Ричард, двигайте к нам. Будете бороться с настоящей грозой, а не с Агатовым.

Стоя в вестибюле, они смотрели сквозь распахнутые двери, как Тулин пересекал сквер, полный солнца и яростного гомона воробьев.

— Да-а!.. — протянул Ричард, и в этом возгласе Крылов почувствовал восторг и грусть, обращенную к тому, что осталось здесь, в институте, поблекшем и скучном после ухода Тулина.

— Хорошо, если б ему удалось добиться… — сказал Крылов.

Ричард пожал плечами, хмыкнул, показывая, как глупо сомневаться в том, что Тулину может что-либо не удаться.

Ольга Брейнингер. В Советском Союзе не было аддерола

  • Ольга Брейнингер. В Советском Союзе не было аддерола. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 349 с.

 Ольга Брейнингер родилась в Казахстане в 1987 году, а теперь живет в Бостоне (США), пишет докторскую диссертацию и преподает в Гарвардском университете. Дебютный роман «В Советском Союзе не было аддерола» вызвал горячие споры и попал в лонг-листы премий «Национальный бестселлер» и «Большая книга». Также в новую книгу вошел цикл рассказов «Жизнь на взлет».

Глава вторая, в которой я вспоминаю, как праздновали свадьбы у нас в Берлине, и рассказываю о клубной юности молодой вертихвостки — что может привести в ужас любого, кто не вырос в пост-СССР

Двадцать один год назад я узнала, что такое дом: смотреть на дорогу, ведущую из аэропорта в город через степь. Через зеленую и живую в конце июня, через покрытую толстой шубой снега в феврале; через сухую и выжженную в августе; через едва подсвеченную фарами, мчащуюся за окном шершавой серой полосой, — на дорогу, которой возвращаются, которой сама буду возвращаться год за годом, чтобы видеть, как я стремительно меняюсь, а дом все сильнее и сильнее застывает, как засахарившийся мед, как вода событий, превращающаяся в лед памяти, чтобы с каждым разом все резче и страшнее отрезвлять и заставлять видеть, чем ты становишься — и чем ты все больше и больше отличаешься от мира, где родился и вырос. В конце пути я буду много раз возвращаться, открывать кованую калитку родительского дома, подниматься по терракотовым ступенькам туда, где жизнь по-прежнему тихая и теперь пустая. И снова уходить.

Я впервые увидела, как выглядит дорога домой, в тот день, когда в Берлине праздновали свадьбу тети Эльвиры и дяди Феликса. Мне тогда только исполнилось шесть, осенью я должна была пойти в школу, и родители решили свозить меня в Москву — посмотреть Кремль, Красную площадь и мавзолей Ленина. Вернуться мы должны были утренним рейсом прямо в субботу — в первый день свадьбы и в последние выходные летних каникул.

Самолет задерживали; час, второй, третий ав- густовской жары в душных залах ожидания — и к тому моменту, когда мы наконец погрузили чемоданы в багажник такси, наши родственники уже несколько часов как праздновали счастливый союз Феликса и Эльвиры.

В те годы достаточно было сказать водителю такси:

— В Берлин, на свадьбу, — и тот без вопросов заводил двигатель.

В Берлине я бывала не так часто — мы жили в городе, — поэтому с нетерпением ждала встречи со всеми своими бесконечными троюродными братьями и сестрами, которых было так много, что мы не знали друг друга по именам. Первым делом, приезжая к ним, я снимала обувь, потому что все вокруг ходили босиком, и дядя Валера подхватывал меня на руки, подбрасывал в воздух и одобрительно кивал: «Выросла, выросла, очень даже подросла!» 

— Мама, а как дядя таксист понял, куда именно нам нужно ехать? — шепотом спросила я. Мама сказала мне то же, что и я вам: все таксисты знают, где находится Берлин.

— Мы просто поедем в Берлин, а там по всем улицам, пока не найдем свадьбу.

— А как мы найдем свадьбу?

— Увидишь.

В двадцатые годы двадцатого века, когда еще не было ни самой Караганды, ни даже самого смутного представления о том, что скоро здесь развернется «третья кочегарка СССР», на месте будущего немецкого поселка Берлин стали лепиться друг к другу землянки, саманные бараки и построенные наскоро сарайчики, быстро покрывавшиеся угольной пылью — настолько въедливой, что бороться с ней не было смысла, — и махнув рукой, и тогдашние, и будущие жители позволили пыли забиваться в углы под крышами, в ниши подоконников и даже между ресницами — оттого стены домов всегда стояли черными, а наших мужчин-шах-теров можно было узнать по антрацитовой подводке вокруг глаз.

В непонятном мне далеком августе сорок первого за один-единственный день перестала существовать Республика немцев Поволжья. Будто ее никогда и не было. Суровые и страшные в моих детских снах вереницы теплушек несли депортированных немцев (а если немцев, спрашивала я сонно, то, значит, это наших родственников? Это кого? Бабушек и дедушек?) без запасов воды, пищи и без теплой одежды в Сибирь и Среднюю Азию. Около полумиллиона таких моих бабушек и дедушек прибыли в Казахстан. Большая часть из них осела у нас в степях: здесь нужно было поднимать целину и добывать уголь, хотя правильнее было бы сказать, бороться за него. Тогда шла война и не хватало инструментов, не хватало оборудования — и поэтому мои бабушки и дедушки брали в руки голые кирки и лопаты и долбили про-мерзлую землю, пока не отказывали руки или не вскрывались угольные пласты; а потом грузили уголь на маленькие ручные тачки и так вывозили добычу.

После войны трудармейцам разрешили, хоть и без права выезда, селиться в Караганде. Так на месте одного из шахтерских лагерей вырос немецкий поселок Берлин, в котором выросла моя мама и где до сих пор жила почти вся ее родня. Но хотя и отец, и бабушка тоже успели поработать в шахтах, мне сложно было тогда представить, что все эти зажиточные, побеленные, ухоженные дома, пузатые, как баба на чайнике, принадлежат тем людям, о которых они рассказывали. Мой детский страх из папиных рассказов — что в шахте никогда нельзя встать в полный рост, и пока тянутся минуты и часы, готов поклясться, что все бы отдал за то, чтобы потянуться, выпрямить спину, ну хотя бы просто встать на ноги. Чтобы отвлечься, размяться, шахтеры ложились на спину прямо в штольне и вытягивали руки, но это не обманывало; к концу дня начинало мерещиться, что спина настолько задеревенела и закостенела, что выходи не выходи из шахты, уже все равно не выпрямиться. В те годы, приходя после работы, папа подолгу делал зарядку и каждый вечер подтягивался на турнике, но все равно не помогало; назавтра было то же самое.

Когда мы свернули на улицу Розы Люксембург, я поняла, о чем говорила мама. Вся улица была битком набита людьми, и воздух гудел, как пчелиный улей. Нас сразу заметили и бросились встречать, шумная толпа накатилась волною, кто-то уже забирал чемоданы, чья-то рука тащила к столу, усаживая на места, которые сразу же освободили, подвинувшись, какая-то наша тетя и двоюродная бабушка; невеста, моя тетя Эльвира, уже плыла к нам в своем нежно-голубом платье, ведя за собой дядю Феликса. Уже к нам придвигали блюда с салатами со всего стола, а тетя Нелли медленно, осторожно несла на подносе три суповые тарелки. Как на всех наших праздниках, это был куриный «суп-лапша», мы его так называли, совместив на немецкий манер два существительных в одно.

Как я ждала тети-Неллиного подноса! Сам суп я и в рот не брала, но мне очень хотелось посмотреть на лапшу. Мама рассказывала мне, что когда свадьба была у них с папой и они тогда тоже еще жили в Берлине, вся наша внушительная женская армия из дочерей, сестер, теток и бабушек вместе с мамой полтора дня без перерыва катали тесто и резали его на лапшу, бурно ссорясь, если лапша не выходила тонкая-претонкая.

— И ты сама перед свадьбой тоже резала лапшу все полтора дня? Правда? — спросила я.

Мама рассмеялась.

— Немножко меньше. За час до начала ушла с кухни готовиться. А твоя прабабушка Катя, если ты ее капельку помнишь, и бабушка, и тетя Нелли, и Эльвира остались и продолжали еще катать тесто для второго дня свадьбы. Если бы мы вчера были в Караганде, я бы тоже весь день сидела у Эльвиры на кухне.

Я зачерпнула ложку супа и поморщилась — ну и запах. Бабушка говорила, что я балованная, но  есть заставляла меньше всех. Прямо на поверхно- сти бульона расходились тонкие колечки. Я пошлепала, зацепила пару колечек и вернула ложку в тарелку. Но тетя Эльвира, наверное, гордится своей лапшой.

— Мам, она прямо как мои волосы, такая тоненькая.

Мама кого-то слушала и, вежливо кивая, в ответ только стрельнула в мою сторону глазами и погладила по руке. Я разглядела в толпе фату тети Эльвиры. У Эльвиры был прямой нос, темные волосы, которые двадцать лет спустя красиво посеребрит седина, и уже чуть заметная поступь главной кухонной матроны, что через те же двадцать лет, осуждающе покачивая головой, будет объяснять мне, почему это плохо, что я до сих пор не замужем. Но это все будет потом, позже — enfant terrible в своей большой семье мне предстояло стать уже после того, как мы уедем в Германию; после того, когда я сбегу с нашей чужой исторической родины в Англию; и (здесь не совсем уверена), возможно, до того, как я окончательно сошла с рельсов и без предупреждения рванула в Америку; а про тот вояж по Югославии даже говорить неприлично, впрочем, как и про меня саму. Но тогда я еще была маленькой девочкой в очках, а Эльвира — цветущей крупной женщиной, на которую заглядывалось пол-Берлина и у которой точно, иначе она не она, была самая веселая свадьба.

Свадьбы в Берлине вообще праздновали лихо, на всю катушку, как любила говорить прабабушка Катя. Она выросла еще на Волге, в автономии, и была по складу своему истинной немкой, строгой, хозяйственной, степенной, рассудительной, какой, мне кажется, никакая женщина сегодня уже не сможет стать. Все-таки сегодня мы стали совершенно другими, отличными от женщин той породы. Я совсем мало помню прабабушку, но мама говорит, что она очень, очень любила свадьбы, — а гулянья на Волге в те времена, когда она сама выходила замуж за дедушку Мишу, и у нас, в Берлине, отличались мало. Поэтому даже сейчас ее легко представить — как она сидит на почетном месте во главе стола, наблюдает с доволь ной улыбкой за всей этой свадебной неразберихой и комментирует на малопонятном немецком. Как и все в автономии, прабабушка говорила на архаичном поволжском диалекте. А еще она меняла местами звуки «ш» и «ж»: моего дядю Сашу называла «Сажжа», а к дяде Жене обращалась «Шшеня». Эти «Сажжа» и «Шшеня» до сих пор у нас в ходу — переехали, вслед за самими Сашей и Женей, в Германию.

Из того немногого, что я то ли помню, то ли знаю о прабабушке, есть еще черно-белая фотография на эмали в овальной рамке, которая висит на кладбище. Я рассматривала ее подолгу, пытаясь понять, как так происходит, что была эта красивая женщина, а теперь она где-то здесь, в земле, которая нас разделяет. Потом мама сметала с могил всех наших листья и пыль, а мне давала пшено, чтобы я разбросала его по всему участку.

Любить без усилий

  • Майя Кучерская. Ты была совсем другой: одиннадцать городских историй. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 350 с.

Майя Кучерская в предисловии к одному из первых своих произведений «Современный патерик» называла книгу радостью общения с читателями. Новый сборник рассказов «Ты была совсем другой» свидетельствует о том, насколько близко писатель знает свою аудиторию. Кучерская говорит с ней о самых сокровенных, будто по секрету рассказанных переживаниях.

Сборник носит подзаголовок «Одиннадцать городских историй». Москва в этих рассказах не просто место действия и даже не метафора, объясняющая внутреннее беспокойство героев. Москва — это город-психотерапевт, к которому каждый из них невольно обращается за помощью. Врач лечит всех по-своему: кому-то прописывает прогулки по паркам и набережным, другим назначает неожиданные и болезненные встречи, а кого-то просто молча слушает, стараясь облегчить боль.

Помимо города, присутствующего почти во всех рассказах, сборник объединяет несколько хорошо уловимых особенностей. Характерная черта всех произведений — осознанная авторская недосказанность. В конце истории «Обними меня» ждешь кульминации, с невообразимой жадностью переворачиваешь страницу, чтобы узнать, догадается ли девочка, что по страшному совпадению ее папа… Но за этой страницей — ничего. Конец. Читатели даже не узнают, кто эта самая «ты», которая была совсем другой.

В историях Майи Кучерской с удивительной точностью раскрываются чувства человека. Рассказчик видит, как дается ответ на самый главный в жизни вопрос, как страхи воплощаются в реальность. Он словно застает героев в момент духовного откровения. Опустошительное одиночество испытывает мама, которая смотрит, как любимая дочь собирает чемодан, чтобы отправиться учиться в Америку. Или отец, обувающий маленькую дочь, которую ему позволено видеть один раз в бесконечно длинную неделю.

С наслаждением он надевал на дочку зимние сапожки, складывал в выданный Настей пакет туфельки, завязывал белую шерстяную веревочку шапки под шеей и шарф, Ляля все покорно терпела. Блаженство, впервые коснувшееся его под дочкин смех на спектакле, все длилось, и Лялин плач его не нарушил, лишь слегка осолил.

Герои не относятся к какому-то особенному типу личности. На страницах сборника — обычные люди, нуждающиеся в сострадании. Это тот самый мужчина, который очень быстро шагает по Арбату и случайно задевает вас плечом. И та девушка, укутанная в шарф по самые брови, что стоит рядом с вами на автобусной остановке. Или мама, которая приводит своего сына поплавать в бассейн. Ну и, конечно, тот неприятный водитель, уже неоднократно подрезавший вас на дороге. Припоминаете?

Обычные люди — что может быть интересного в их жизни? Только представьте, что тот мужчина выполняет предписания своего психотерапевта и двигается по маршруту на специально нарисованной карте, чтобы его покинула тоска по первой любви. Та промерзшая насквозь девочка не может забыть, что завалила экзамен. А мама приводит сына в бассейн, чтобы увидеть тренера, бросившего ее, влюбленную по уши, много лет назад. Ну а лихач на дороге — сын, желающий порадовать больного отца, который так любит быструю езду.

Истории с настоящими героями, о которых Майя Кучерская говорит на языке любви и безусловного понимания, — это громкий призыв к тому, чтобы увидеть другого человека, разглядеть боль, которую каждый из нас носит в себе. И тени осуждения нет ни на одном персонаже, как бы он ни жил, что бы он ни делал. Все герои любимы своим создателем.

Язык произведений — феноменальный мастер-класс для начинающих писателей. Если вы когда-либо бывали на открытых лекциях Майи Кучерской, то помните, как она в присутствии слушателей создавала художественный мир текста. В рассказах Майи гармонично сплетаются и цвет, и свет, и запах, и тактильные ощущения. Пейзажи, предметы и действующие лица настолько живы и объемны, что от простого созерцания становится тепло.

Сквозь папиросную бумагу ванильного цвета просвечивало что-то лазурное. Рощин сунул пальцы внутрь — подушечки ткнулись в гладкое, тонкое. Он подцепил и вытянул ткань — тонкую, почти прозрачную, бирюзовую, в мелких темно-голубых загогулинах, потащил и вытянул краешек, аккуратно обстроченный такой же сияющей бирюзовой нитью. Шейный платок? Шарф? Из шелка?

В некоторых рассказах прямая речь специально не оформляется. Возвращаешься к предыдущей странице, чтобы выяснить, кто задал тот самый вопрос всей жизни, и не понимаешь: нет привычных кавычек, тире и поясняющих слов.

Что ж ты меня с собой не позвал? Говорил, жить не можешь. А уехал и жил. Да куда, Надь? Ехал наугад, то ли найду работу, то ли нет… Но сказать «до свидания» ты мог? Да я сказал, что ты? Нет, правда, не сказал?

Но вопрос уже задан и ответ тоже прозвучал. Остальное — неважно. В тексте нет жалостливой или сентиментальной интонаций. Проза Кучерской спокойна и ясна.

Каждый рассказ, даже каждый абзац, способен вызвать такой душевный отклик, что хочется отложить книгу, закрыть глаза и попытаться справиться с откровением, свидетелем которого только что стал. Сопереживая героям, мы невольно отождествляем себя с ними: деликатно затрагивая важные темы, автор ненавязчиво подталкивает к размышлению, к осмыслению своей скорби через истории людей, которые нуждаются в любви и сострадании. Может быть, мы, как и герои, получим исцеление.

Виктория Кравцова

Жесть как она есть

Роман Сенчин. Срыв. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 608 с.

В далеком 2009 году был впервые издан роман «Елтышевы». Тягостная, мрачная, но по-человечески близкая читателю история семьи, переехавшей из города в деревню, вызвала тогда бурю мнений. Кто-то открыто обвинял автора, Романа Сенчина, в беспросветности и чернухе, кто-то, наоборот, восхвалял его за кристально четкое видение современной действительности, которую и нужно показывать только таким образом — неприкрыто и без купюр.

С тех пор прошло около восьми лет. «Елтышевы» вошли в шорт-листы главных литературных премий России и даже «Русского Букера десятилетия». У Романа Сенчина вышло еще несколько малых и крупных прозаических произведений. И вот, наконец, в мае 2017 года выходит его новая книга под названием «Срыв». В этот сборник вошел уже ставший каноническим для современной российской литературы роман «Елтышевы», а также ранее не издававшиеся повести и рассказы писателя.

Начнем с «Елтышевых» — произведения о человеческой судьбе и жизни в деревне. За прошедшее с момента его выхода время мало что изменилось, особенно в сельской местности. Разве что у населения ненамного увеличились пенсии да у некоторой части молодежи появились смартфоны и прочие девайсы. Но отсутствие доходов и каких бы то ни было стабильных возможностей заработать, тотальный, практически поголовный алкоголизм и, как его следствие, — высокая смертность, остаются и процветают.

Сюжет романа прост. Под воздействием неблагоприятных жизненных обстоятельств семейство Елтышевых — отец, мать и их двадцатипятилетний сын — переезжает в деревню.

Уже через несколько минут после приезда Артем догадался, почему отец не брал его с собой ремонтировать дом, готовить место для вещей. Да, это была яма, ее черное, беспросветно черное дно. Черное, как бревна их жилища.

Они не догадываются, что в деревне их вовсе не ожидает привольная жизнь на свежем воздухе, полная пасторальных радостей. Поначалу у всех, особенно у старшего Елтышева, Николая Михайловича, бодрый настрой «прижиться» на новом месте: построить дом, наладить жизнь и хозяйство, встать на ноги уже не в качестве обеспеченного городского жителя, а крепкого селянина, хозяина. Но судьба, как известно, распоряжается всем по своему разумению.

«Изюминка» этого романа в том, что повествование ведется от разных лиц, переходя в каждой главе от старшего Елтышева к его жене или их сыну. Автору удалось показать не только мысли героев, но и их моральный настрой, эмоции, чувства, надежды, а также неумолимое движение вниз.

Катилась жизнь под откос стремительно и неостановимо. И лишь огрубение души, какой-то, пусть слабенький, но панцирь на ней не давал совсем отчаяться, свалиться и умереть. Да, может, и хорошо бы вот так умереть, как древние греки или былинные русские богатыри, но не получалось. Приходилось мучиться дальше и дальше, и неизвестно зачем.

К счастью, в сборник «Срыв» вошел не только этот роман (иначе восприимчивому читателю не осталось бы ничего иного, как еще долго после прочтения пребывать в состоянии опустошенности и беспросветности), но и десяток повестей и рассказов Сенчина. Их эмоциональная тональность не настолько мрачная, как у «Елтышевых». С присущими многим литераторам внимательностью и психологизмом автор описывает человеческие жизни такими, какие они есть. И не стоит думать, что он намеренно стремится показать Россию «бедненькой, пьяненькой, да грязненькой». Вряд ли им двигало именно это стремление: путем реалистичных живописаний оскорбить большую, замкадовскую часть Родины — совсем наоборот. С гоголевской неутомимостью он пишет о простых русских людях, жителях деревни, в беспросветной жизни которых все же нет-нет да и мелькает лучик надежды. Жители далеких, забытых почти всеми городков и полустанков, учителя и сотрудники крошечных музеев, в существовании которых есть не меньший смысл, чем у жителей столиц. Сенчин пишет о минутах счастья, которые иногда случаются даже у тех, кто находится в нескольких шагах от смерти, или тех, кто устал надеяться и просто живет, машинально двигаясь по жизни к неизвестной цели.

Сборник «Срыв» замечателен своим реализмом. Входящие в него произведения — хирургически точные срезы русской действительности. Вряд ли они писались лишь для того, чтобы причинить читателю моральные страдания. Скорее всего, они были написаны в стремлении отвратить лицо читателя от порой слишком блистательного, красочного мира и обратить к повседневности, к людям, которых принято называть «обывателями», а у людей успешных — даже относиться к ним с изрядной долей снобизма и пренебрежения. Но именно поэтому должны быть произведения, транслирующие простую русскую аксиому «от сумы и от тюрьмы не зарекайся». И «Срыв» — сборник именно таких произведений, точно соответствующих требованиям к литературе Франца Кафки:

Нам нужны книги, которые действуют как глубоко волнующее нас несчастье, как смерть человека, которого мы любим больше себя, как пребывание в глухом лесу вдали от человеческого жилья, как самоубийство. Книга должна быть топором, которым можно разрубить замерзшее внутри нас море.

Борис Алиханов

Искусство бережного присмотра за судьбой

  • Александр Генис. Обратный адрес: автопортрет. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2016. — 444 с.

«Обратный адрес» — вдохновенная и долгожданная автобиография. Чтобы разобраться, что в ней особенного, мы с вами немного последим за автором, как он когда-то за своими любимыми литературными героями. Благодаря многочисленным интервью и частным рубрикам во всевозможных СМИ, мы хорошо усвоили его помешанность на еде как на сексе. Да и сам он не скрывает: «Эрос кухни, однако, раним и капризен. Его может спугнуть и панибратский стёб, и комсомольская шутливость, и придурковатый педантизм». Но это — лишь фон для череды переживаний, возникающих одно за другим. Переезд из Риги в Нью-Йорк в 1977 году. Большие надежды. Рядом родные люди. И, кажется, ничего не изменилось. Не хватало только бабушки, оставшейся на родине. В остальном — почти как дома. Только со свободным пространством, свободой слова, свободой мироощущения. А потом оказалось, что это не совсем так. Или совсем не так.

Последние книги Александра Гениса достаточно монотонны. Но эта оставляет ощущение, что все грустное было не зря. Дело в том, что для Гениса настоящим ударом стал арест сына Дэниела, очень талантливого, небанального журналиста и хорошего переводчика. Его поймали в 2004 году, когда тому было 26 лет, за серию фактически неудачных грабежей (то сам напугается своих жертв, то денег в кассе совсем мало) нью-йоркских магазинов и простых прохожих. Конечно, Александр Александрович был склонен винить во всем себя. Частые пьяные посиделки дома, когда в их американскую квартиру могли нагрянуть лихие, отвязные ребята вроде писателей Игоря Ефимова, Умберто Эко, Лимонова и Довлатова. Заходили Михаил Барышников и Алексей Хвостенко. Дэниел рано втянулся во взрослую жизнь. Друзья отца часто давали мальчику переводить с русского на английский свои фривольные тексты. И щедро за это платили. А дальше… героиновая зависимость и жена, американская богемная девочка со слабостями, вряд ли способны довести кого-то до добра.

Суд дал ему десять лет. Дэниел отсидел их, читая книжки и коротая дни в разговорах с другими известными заключенными. В 2014 году его выпустили. Но на путь исправления 38-летний Дэниел встает неохотно: в прошлом году его поймали на краже в супермаркете — им с новой женой практически нечего есть, так как журналы «The New Yorker» и «Esquire», в которых печатается Дэниел, дают заказы нечасто, а принимать деньги от родителей он не хочет. Эта семейная драма и есть причина депрессивного облака, которое витает над новыми книгами Александра Гениса. Но в «Обратном адресе» писатель будто возвращается к настроению «Американской азбуки». Борис Гребенщиков двадцать три года назад спел: «А ежели поймешь, что сансара — нирвана, то всяка печаль пройдет», — именно этой песне Генис признается в любви на страницах автопортрета. Скорее всего, она утвердила его в духовных исканиях. Печаль стала светла, но не прошла.

Книга написана филигранным языком, от соприкосновения с которым действительно испытываешь такое наслаждение, что периодически кружится голова. Ее издание — уже заявка на бестселлер. Ведь Александр Генис — выдающийся литературный критик, эссеист, радиоведущий, культуролог, который по-прежнему может одинаково виртуозно написать про кулинарию и политику. Кто-то помнит его по корешкам книг «60-е. Мир советского человека» и «Иван Петрович умер», стоявших в родительской библиотеке. Другие, кто в 1990-е уже мог подписаться на русское издание «Playboy», вспомнят его невульгарные заметки для взрослых. А третьи встречали его в байопиках Довлатова и Бродского, где наш герой фигурирует как один из их лучших друзей.

Текст автобиографии, по внушению друзей Гениса, концептуальных художников Виталия Комара и Александра Меламида, герметично разделен на три части. Все начинается с блока «Янтарный трактор». В него поместились воспоминания о городах детства: о Риге, Киеве (особенно выделяется тоска по «еврейскому базару»), Луганске, Рязани, Саласпилсе, колонии Лапиня, Крыме и Бресте. Пытливые читатели вспомнят, что такая конструкция напоминает когда-то очень популярную книгу Эдуарда Лимонова «Книга воды», и будут правы. Но все же «Обратный адрес» только прикидывается нон-фикшеном; это горький роман воспитания в зарисовках. Эти географические новеллы пронизывает самурайский дух. Герой осознает и анализирует свой путь. Выпад против школьного обидчика, воспоминание о студенческих прогулках, когда будущая жена Ира (ставшая еще и талантливым соавтором после смерти Петра Вайля) требовала любви. И самое захватывающее — игра в кошки-мышки с КГБ. Сквозь все это время Генис пронесет бесконечную, всепоглощающую любовь к родителям. Благодаря их образцовому воспитанию и страсти к частым переездам в нем вырабатывается стоическое принятие трудностей жизни за рубежом.

Нью-Йорк ведь не стремился стать американцем и равнодушно позволял каждому найти себе угол. Мой был еще незанятым, пока я не прибился к своим на первой русской тусовке, по-местному — раrty. Не умея вращаться с бокалом, я отошел к стене, где скучал человек со знакомой внешностью. Присмотревшись, я ахнул: Барышников. — Sveiki, — сказал я по-латышски, надеясь, что звезда приветит земляка. — Здрасте, — ответил Барышников без энтузиазма и, узнав новенького, спросил из вежливости, всего ли хватает. — Еще бы, — похвастался я, — нам дают три доллара в день: сигареты, сосиска и сабвей в одну сторону. — А у меня, — вздохнул Барышников о своем, — мосты обвалились и конюхам не плачено.

Стоит человек под нью-йоркским небом семидесятых и точно знает, что умеет писать и дружить. Его сковывают какие-то путы, например чужое мнение, но влечет настоящая свобода. Ему достаточно написать статью в «Новом Американце» — и читатели не чуют под собой ног от восхищения. Но про отношения с людьми, с самим собой и остальным миром тоже забывать нельзя. Рижскому самураю ничего не оставалось делать, как изучать науку бережного отношения к формированию своей будущей жизни. Об этом — вторая часть книги, которая называется «Amerika». Здесь Генис вдохновенно и серьезно рассказывает о своих порою милых, порою трагифарсовых приключениях в 1980-х и 1990-х. В Вене, Риме, на Бродвее, в Бруклине, в Париже — везде он учился жить хорошо, чтобы было комфортно с собой и друзьями. Здесь с ним уже неразлучны Петр Вайль (вместе они написали шесть книг), Сергей Довлатов и андеграундный певец, режиссер и художник Алексей Хвостенко.

«Третий берег» — заключительная и самая минорная часть книги. Генис подводит промежуточные итоги. Один из них, постоянно транслируемый впоследствии автором, выведен в беседе с Владимиром Сорокиным:

— Мы, люди, — пациенты онкологического отделения. В одной палате — цветы, медсестры улыбаются, в другой — окна с решетками и санитары с наколками, но конец один, и это единственное, что мы знаем наверняка. — Метафизика рождения и смерти, — поддакнул я, чтобы что-то сказать. — Про первое, — возразил Сорокин, — нас никто не спрашивал, а от второй мы всю жизнь пляшем.

Эта книга — предупреждение. Мы должны быть готовы к тому, что когда-нибудь, возможно, нам предстоит решать жизненные шарады еще круче, чем выпали на долю героев книги. Именно эта интонация — грустная и ностальгическая — и является основой «Обратного адреса»:

Если считать меня историей, то так оно и есть. Когда сегодня, уже совсем в другом веке, я разглядываю эти длинные, склеенные, чтобы все влезли, снимки, то радуюсь, что одни друзья на них молоды, другие — живы. На левом фланге пилястрами возвышаются дочки Смирнова: Дуня и Саша. Рядом с ними любой — метр с кепкой. Однажды сестры взяли меня под руки и подняли на смех. — Втроем, — обрадовались ведьмы, — мы напоминаем большую букву W. Рядом угадывается Битов, почему-то в маске коровы. Где бы мы ни встречались, на конференциях или за столом, я никогда не слыхал от него банального слова. Тем больше было мое удивление, когда в дни Грузинской войны мне попалась подпись Битова под своеобразным документом, назвавшим Америку врагом свободы и оплотом тоталитаризма. Живя здесь, я этого не заметил, но Битову, который редко ее покидал надолго, ничего не сказал. Я ведь до сих пор не знаю, как себя вести со взрослыми, которые были кумирами моего детства.

Влад Лебедев

Галина Юзефович: «Я специалист по деревьям, не по лесу»

В конце мая в Петербурге побывала Галина Юзефович. Журнал «Прочтение» поговорил с обозревателем о ее новой книге, о том, чем литературный критик похож на чирлидера и почему, высказываясь публично, нужно всегда быть готовым к ответной реакции.

— Чем является ваша книга «Удивительные приключения рыбы-лоцмана»: способом диалога с читателем или формой архивации ваших текстов?

— Мне кажется, что архивация собственных текстов тиражом три с половиной тысячи экземпляров — это немножко самонадеянно. Конечно, для меня это попытка диалога. Я каждую неделю пишу что-то про книги, но каждую же неделю кто-нибудь обязательно приходит и говорит: «Это все здорово, спасибо, а почитать-то что?» И в этом смысле удобно иметь такой компендиум всего: «Почитать-то что?» — а я на это сразу: «Вот, пожалуйста, книжка, пойдите выберите». Кроме того, мне показалось, что будет хорошо, если мои разрозненные тексты заживут вместе, если станет видно, что и с чем я сравниваю, как в целом устроена моя система координат. Если я говорю, что роман X — это лучший роман года, то важно понять, какие еще романы стоят в этом ряду: может, год был так себе и я выбираю среднее из плохого, или наоборот — год получился ого-го, и мне надо выбрать шедевр среди блестящих книг. Мне кажется, что в этом смысле — создания поясняющего контекста — моя книга тоже работает. Нет человека, который бы внимательно читал и конспектировал все мои обзоры на «Медузе» — и слава богу. Книга же создает более или менее целостную картину.

— У вас часто выходят тексты — наверное, должны быть какие-то планы на будущее, может еще книга?

— Да, я уже подписала договор, книга должна выйти, надеюсь, к осени. Она будет немного иного рода — не сборник рецензий, а сборник эссе о чуть более общих закономерностях в литературе. В основе — лекции, которые я читаю в Совместном бакалавриате ВШЭ-РЭШ, осталось их только «перелить» в эссеистический формат. Например, чем американский роман функционально отличается от английского и почему английский почти всегда демократичней и понятнее иноязычному читателю? Или, например, за что на самом деле дают Нобелевскую премию, как она устроена, зачем нужна и почему никому никогда не нравится итог. Примерно такие тексты я хочу собрать под одной обложкой — и она тоже, я надеюсь, будет иметь некоторую практическую ценность для читателя, хотя и не в таком прямом, прикладном смысле, как «Удивительные приключения рыбы-лоцмана».

— Идея первой книги была вашей или ее предложило издательство?

— Конечно, издательство — мне бы самой, честно говоря, и в голову не пришло, у меня куда более скромные амбиции. Но Елена Данииловна Шубина из «АСТ» сказала как-то: «Галя, а давайте сделаем книжку». Я сначала думала, что это совершенно нереалистичный план — мне казалось, что у меня и текстов-то на нормальную книжку не наберется, да и вообще все, что есть, страшно устарело. Но Шубина мне очень помогла: во-первых, убедила, что текстов хватит и не все устарело, а во-вторых, буквально взяла меня за ручку и помогла собрать из разрозненных фрагментов что-то более или менее цельное.

— Каким образом вы выбираете книги для обзоров?

— У меня тонко и сложно настроенная система оповещения: во всех местах, где может зазвонить, висят колокольчики. Знаете, как рыбаки — они раскидывают снасти и вешают колокольчики, чтобы не сидеть постоянно рядом, не сводя глаз с поплавка. У меня хорошие контакты с издателями, редакторами, книжными агентами — они сообщают мне о своих новинках и находках, а кроме того, есть много людей, которые мне могут указать на что-то, что я пропустила. В русской литературе мой компас земной — Елена Макеенко, обозреватель «Горького», она сейчас читает отечественой прозы раза в три больше, чем я. Переводчица и книжный обозреватель Анастасия Завозова — мой бесценный советчик в области зарубежной литературы, она регулярно приходит ко мне и говорит: «У нас собираются переводить книгу американского писателя Икс, и это здорово, вам надо». И, как показывает опыт, почти никогда не ошибается. В сфере фантастики и близлежащих областей мой эксперт и наставник — Василий Владимирский, человек, к которому я всегда прихожу с вопросом: «Мне показалось, что вот эта фэнтези хорошая — это мне зря так показалось?» На что Вася немедленно выкатывает мне список и говорит: «Это, кончено, неплохо, но для начала ознакомься с…» Есть и разные другие люди — и профессионалы, и нет, которые в нужный момент могут меня «дернуть» и которых могу «дернуть» я. Кроме всего прочего, я, конечно же, читаю практически всю критику, которая выходит по-русски, и значительную часть критики по-английски, я слежу за тем, что нового выходит в России и в мире. А дальше уже начинается процесс чистого произвола: я собираю все это в кучку и начинаю открывать, просматривать, и если я понимаю, что что-то заслуживает внимания, тогда дочитываю до конца и включаю в свои планы. Если понимаю, что прямо сейчас я не могу себе позволить это прочесть, потому что на ближайшие две-три недели у меня все забито, то просто беру на заметку.

— Почему вы оказались среди того небольшого количества критиков, которые востребованы? 

— Я, как в старом анекдоте про «ненастоящего сварщика», не совсем настоящий критик. Я с огромным уважением и интересом отношусь к моим коллегам из толстых журналов, но они делают совершенно другую вещь: нормальная критика — это скорее то, чем занимаются они, а не я. Я же, как сказал мой друг и коллега Александр Гаврилов, не столько критикой занимаюсь, сколько создаю позитивный образ читателя. То есть я абсолютно не озабочена — и это совсем не поза, поверьте — какой-то литературной жизнью, какими-то нюансами литературного процесса и развитием литературы как системы, я даже почти ни с кем из писателей не знакома лично и не хочу знакомиться. Моя относительная востребованность (мы все понимаем ее степень, она тоже довольно камерная) обусловлена тем, что читатель видит во мне своего полномочного представителя. Не человека, который залез на табуреточку и говорит о тонком, сложном и умном, а такого же читателя, как он сам, просто располагающего чуть большим количеством времени для чтения. Я думаю, именно поэтому другим читателям относительно легко себя со мной соотнести. А кроме того, я регулярна: много читаю и много пишу. Мне кажется, это важно — регулярность присутствия. Потому что если раз в год кто-нибудь (даже очень умный человек) выбегает и кричит: «А-а-а, новый Гоголь народился!» — его мнение мало о чем говорит, потому что мы не понимаем, на что он опирается, какая у него точка отсчета, из какого множества он выбирает. Может, он просто сто лет книжек не читал и забыл, что это вообще-то здорово — вот вам сразу и Гоголь.

— Сказанное вами соотносится с тем, о чем писал Сергей Чупринин по поводу разницы между книжными и литературными критиками. Вы с ним согласны?

— Да, конечно, абсолютно. Я вообще не люблю слово «критик» по отношению к себе, я предпочитаю называться «книжный обозреватель», «book reviewer», потому что критик — это же другая работа. Критик — это человек, который собирает какие-то конструкции из конечного набора объектов. У меня нет задачи выяснить, кто более велик — писатель Шишкин или писатель Водолазкин. У меня нет задачи проследить их взаимовлияние, нет задачи понять, куда это все идет и чем кончится. Моя задача гораздо более локальна — я просто рассказываю о новых книгах, которые мне нравятся и близки. Я всегда говорю, что критики (в смысле, настоящие критики) — это специалисты по лесу, его экологии и биогеоценозам. А я — я специалист по деревьям, древовед, если угодно.

— Для многих людей ваше слово становится истиной в последней инстанции, но ведь любая критика субъективна, так ведь? 

— Это тонкая и печальная тема — об ответственности автора за то, как используется его слово. Мы не всегда можем отвечать за интерпретацию того, что мы пишем, и я в этом смысле не исключение. Я постоянно говорю своим читателям: не верьте мне. Точнее, верьте не только мне. Книга — это инвестиция денег, времени, эмоций. Прежде чем решаться на нее, лучше проконсультироваться хотя бы с двумя экспертами, а лучше с тремя — ну, и своей головой тоже подумать. Но многим проще назначить себе один-единственный ориентир и им пользоваться, даже если ориентир регулярно заводит куда-то не туда. Мной как ориентиром удобно пользоваться по чисто техническим причинам: я всегда есть — протяни руку, и дотянешься. Я сижу в своем фейсбуке и пощу бесконечные цитаты из книжек, которые читаю, а каждую субботу мой обзор можно найти на «Медузе». И тут я, понятное дело, выигрываю у авторов, которые присутствуют в медийном пространстве нерегулярно, от случая к случаю. Мне, конечно же, льстит, что многие мне доверяют, но лично мне хотелось бы жить в более диверсифицированном мире. Я бы хотела, чтобы ориентиров — надежных, постоянных, а не «проблесковых» — было много. Именно поэтому я всегда говорю: не ограничивайтесь моей страничкой или моей колонкой, ищите еще. Не знаю, заметно ли это, но если я полюбила какую-то книжку, то я обязательно найду еще пять других текстов, которые будут подтверждать, что эта книжка хорошая, и запощу их у себя. Словом, мне бы хотелось, чтобы читатель был более внимателен, более избирателен и рефлексивен, но это, к сожалению, не то, на что я могу повлиять.

— В какой момент вы поняли, что вы профессиональный критик?

— Ни в какой. У меня до сих пор нет на этот счет какой-то окончательной уверенности. Периодически я чувствую себя Хлестаковым — впрочем, думаю, это нормальное состояние для любого человека, я не склонна по этому поводу впадать в панику. Но если меня тряхнуть и всерьез спросить: «По какому праву ты вообще считаешь, что имеешь право высказываться о литературе?», я на самом деле знаю ответ на этот вопрос. Он звучит так: «Потому что я правда очень давно и очень много читаю». Мне кажется, это то единственное, что делает мое суждение сколько-нибудь правомочным и ценным. Никаких других объяснений у меня нет.

— Как вы поступаете с плохими книгами?

— У меня есть два метода: я их либо игнорирую, либо пишу о них как о социокультурном феномене. Иными словами, я пишу про плохую книгу, только если она очень важная и симптоматичная, и тогда я пытаюсь понять причину ее успеха. Нельзя просто отмахнуться от «Пятьдесяти оттенков серого», хотя с литературной точки зрения мы все понимаем их ценность. Но если пятьдесят миллионов человек по всему миру что-то в ней такое вычитали, значит, что-то в ней и правда есть — просто это «что-то» не про литературу, а про какую-то тонкую сцепку между обществом, литературой и психопатологией обыденной жизни. Ну, а в целом мне кажется, что писать про совсем плохие книги, в которых я не могу найти ничего хорошего, ничего увлекательного, — это бесплодное занятие. Зачем? Места мало, времени мало, у читателя мало сил и интереса. Зачем фиксировать внимание на том, в чем ты не видишь ценности? 

— Кто из публицистов вас вдохновляет, к чьему мнению вы прислушиваетесь?

— Я совокупно прислушиваюсь к тому, о чем пишут на сайте «Горький», — мне кажется, там есть много интересных голосов. Мне очень интересно, что пишет и думает Валерия Пустовая: мы с ней никогда не сходимся во мнениях (причем даже тогда, когда кажется, что сходимся), но мне очень любопытно, как и о чем она думает. Мне интересна Анна Наринская — мы с ней очень разные, и по вкусам, и, если так можно выразиться, по методологии, но это как раз и хорошо. На вашем сайте бывает много любопытного, хотя и с совокупным «Прочтением» я редко согласна в оценках и каких-то эмоциональных мотивациях. Я вообще люблю читать про книжки почти так же сильно, как читать сами книжки. Поэтому любое осмысленное высказывание на книжную тему мне кажется интересным, вдохновляющим, заслуживающим внимания. Я восхищаюсь Мичико Какутани (и вообще постоянно читаю книжную рубрику The New York Times), New York Review of Books, Guardian, я подписана на множество блогов о книгах и книжном бизнесе в Telegram — словом, я вполне всеядный потребитель околокнижного контента.

— Как вы относитесь к критике в собственный адрес?

— Я с благодарностью и симпатией отношусь к любой критике, которая основывается на априорном интересе и сочувствии к объекту. Вот, например, Борис Кутенков написал в журнале «Знамя» абсолютно разгромную рецензию на мою книгу, и я за нее очень благодарна, потому что это разгромная рецензия человека, который прочитал мою книгу внимательно и с уважением. На мой взгляд, большая часть его претензий не вполне обоснованна (нельзя требовать от человека, чтобы он красиво прыгал, если он занимается тяжелой атлетикой, и наоборот), но рецензия Кутенкова — это осмысленный, вдумчивый разбор. С ним можно спорить, не соглашаться, но обижаться определенно не на что. 
Но я очень плохо отношусь к желанию пнуть меня, чтобы самоутвердиться за мой счет: «Вот сейчас я ка-а-ак пну Юзефович, и все увидят, какой я умный». Такого рода критика меня огорчает и обижает — не лично даже, я не очень обидчивый человек, а скорее как свидетельство несовершенства мира. Точно так же меня огорчают люди, которые пишут: «Прочитал я хваленый роман писателя Х. Фантастическое говно». Мне кажется, так говорить неэтично, это не суждение, а обесценивание в чистом виде (мало на свете вещей, которые я бы не любила сильнее, чем обесценивание). Но если человек прочитал, подумал, не согласен и хочет поспорить, оспорить или развенчать — что ж тут плохого, это прекрасно, только кланяться и благодарить.

— В каких областях гуманитарного знания вы чувствуете себя неуверенно?

— Примерно во всех, кроме, пожалуй, античной древности и современной прозы. Я очень плохо знаю историю русской литературы и никогда в жизни не решусь судить о литературе XVIII–XIX веков — я много читала, разумеется, но мое знание фрагментарное, не системное. Я очень плохо разбираюсь в поэзии и ничего никогда про нее публично не говорю, чтобы не опозориться. У меня, конечно, есть какие-то любимые поэты, но я никогда не осмелюсь абсолютизировать свой вкус в этой области. Скажем, я очень люблю стихи Александра Кабанова или Марии Степановой, но это мое частное, персональное, сугубо непрофессиональное мнение, потому что я не владею контекстом в должной мере. Мне кажется, что поэзия — это самая моя большая дырка, хотя и в философии (за вычетом опять же античной и раннехристианской) я тоже не сильна. Но вообще мне кажется, что самое важное — хорошо осознавать свои границы и не соваться с оценочными суждениями туда, где ты не компетентен. Я очень стараюсь за свои границы не высовываться. 

— Считаете ли вы себя флагманом литературной критики?

— Я не знаю, что это такое, то есть — нет, не считаю. Я считаю, что вообще «литературная критика» как целостное понятие распалось: нет сегодня никакой одной магистральной «литературной критики». Есть странные люди в Instagram или Youtube, у которых десятки тысяч подписчиков и которые рассказывают про книги. Они говорят каким-то своим птичьим языком, которого я не понимаю и который едва ли поймет мой читатель, но огромное количество людей их любит, читает и смотрит. Они флагманы? Не знаю — да, наверное, в своей нише они флагманы. Ну, а я — я маленький флагман маленькой ниши имени меня, в которой тоже говорят на каком-то особом птичьем языке. И помимо моей ниши есть еще множество других маленьких книжных критик, у которых свои флагманы, свои читатели, своя аудитория, свой понятийный аппарат, свои объекты исследования, свой птичий язык. Так что никакого одного флагмана в современной критике быть не может — слишком уж она сегментирована.

— В адрес молодых литературных критиков звучит множество негативных оценок. Как вы думаете, чего им не хватает?

— Я не верю в то, что существует такая категория, как «молодые критики». Вот поди сравни вас и Алену Бондареву, например. Или вас и Бориса Кутенкова, или Бондареву и Кутенкова. Все очень разные. Единственная проблема, которую я могу диагностировать, скорее поколенческая, чем литературно-критическая. И она, как мне кажется, в наибольшей степени связана с изменением парадигмы хранения и использования информации, а также со сменой образовательных моделей. Я еще успела поучиться в университете в те времена, когда за любое красивое обобщение больно били — предполагалось, что смысл обучения состоит не в выстраивании эффектных концепций, а в накапливании информации и ее систематизации. То есть люди моего поколения и старше — это такие ходячие википедии (кто большего объема, кто меньшего), зачастую не способные сделать какое-то обобщение. 

Сегодня же необходимость хранения информации в голове фактически отпала — вся мудрость мира находится на расстоянии вытянутой руки во внешнем облачном хранилище, поэтому люди, скажем, младше тридцати, по моим наблюдениям, иногда избыточно легко относятся к обобщениям. Современная система образования направлена не на то, чтобы удерживать и сохранять информацию, а на то, чтобы ее умело аранжировать. Поэтому молодые — и молодые критики в том числе — легче поддаются соблазну концептуализации: прочитав три американских романа и еще про два погуглив, сделать вывод относительно всех остальных американских романов. В результате получается что-то вроде «американская литература в среднем…» — и алле-оп, красивая закругленная концепция, выстроенная на заведомо недостаточном материале. Это слабая, уязвимая позиция, в ней всегда легко найти дырки и противоречия: прочитать один роман Сергея Носова и сразу судить о его творчестве в целом, в капле прозревать море, а «в прутике, раздавленном ногой» видеть «чернорукие леса», как писал Николай Тихонов, — это все, конечно, очень приятно и увлекательно, но не всегда осмысленно. Я даже не готова сказать, что это так уж однозначно плохо — многия знания без способности к концептуализации не многим лучше. Просто такой подход — давайте назовем его «поверхностным» и «недостаточно фундированным» — цепляет, ранит, раздражает людей нашего поколения, потому что нам-то за каждое обобщение приходилось платить кровью.

Что же касается пинания молодых критиков… Пинают всех и всегда, и молодых, и старых — это нормально. Обидчивость и ранимость — те вещи, которые нужно оставить за бортом, если решил заниматься литературной критикой, потому что критик — даже самый добрый, чуткий и аккуратный — все равно наносит раны. А если ты ранишь, будь готов к тому, что кто-то захочет ранить тебя. 

— Наверное, любое слово, сказанное громко и вслух — так, чтобы его слышали много людей, — не всем придется по душе, как вы считаете?

— Конечно — именно поэтому нужно быть готовым к ответочке в любой момент, и к этой мысли нужно просто привыкнуть: если ты открываешь рот в публичном пространстве, рано или поздно к тебе придет кто-то, кто захочет сделать тебе больно. И более того, я уверена, что лишать людей этой возможности — нечестно и недемократично. Вот у меня, например, в фейсбуке очень много народу, и при этом комментарии открыты для всех, а еще меня можно тегать кому угодно — только для не-друзей есть предварительный просмотр. Как результат, ко мне регулярно приходят и пишут такое, что даже я с моим десятисантиметровым хитиновым панцирем начинаю огорчаться. Друзья меня спрашивают: почему ты не закроешь комментарии для не-друзей? А я их не могу закрыть, потому что я же пишу не только для друзей, а значит, всякий человек должен иметь возможность прийти и вступить со мной в полемику. А вот как он это сделает… Ну как сумеет, так и сделает — кто-то будет вежлив, кто-то даст с ноги или обзовет «тупой курицей». Это жизнь, детка. 

— Нужна ли, по-вашему, литературная критика?

— Я думаю, что есть люди, которым она нужна, причем разным людям нужна разная критика (впрочем, я уже говорила, единой-то и нет давно). Я примерно понимаю, кому нужно то, что делаю я. Я обращаюсь не к тем, кто читает, как я, по пять книг в неделю, — они не моя целевая аудитория, их очень мало, и они без меня отлично справляются. Я обращаюсь к людям, которые читают одну-две-три книги в месяц и хотят, чтобы это были хорошие, подходящие именно им книги. Именно для них работаю лично я, и здорово, если им со мной будет хорошо. Если же брать чуть более широко, то, на мой взгляд, общая работа всех людей, так или иначе пишущих о книгах и литературе, состоит в том, чтобы быть немножко чирлидерами. Все-таки, как ни крути, идея пропаганды чтения (ненавижу это выражение, но не могу придумать другого) — это важно. Для меня нет большей радости, чем когда человек говорит: «Благодаря вам я снова начал читать современную литературу». Я это слышу раз пять в году, и каждый раз — это счастье. Чтение сжимается, люди перестают читать или читают меньше — не настолько меньше, как кажется алармистам, но все-таки меньше. Движущиеся картинки наступают по всем фронтам, ассортимент развлечений только увеличивается, а это значит, что на каждый конкретный его вид у человека остается меньше времени и внимания. Если мы — условные «книжные люди» — хотим и дальше жить в мире, где книги пишут, издают, покупают, читают и обсуждают, мы должны руками раздвигать пространство чтения, заманивать сюда людей, показывать им, что здесь хорошо. Думаю, в итоге мы проиграем, но это не значит, что этого можно не делать.

Фотография на обложке интервью: Sveta Mishina

Полина Бояркина

Алексей Иванов: «Я сам не делаю никаких открытий»

В середине мая в «Редакции Елены Шубиной» вышла новая нон-фикшен книга Алексея Иванова — «Дебри». Он написал ее в соавторстве со своим продюсером Юлией Зайцевой. Книга является документальным «двойником» художественного романа «Тобол», продолжение которого выйдет в этом году. Обозреватель «Прочтения» Елена Васильева обсудила с Алексеем Ивановым и Юлией Зайцевой «Дебри», «Тобол» и отечественную историю.

— Как шла работа над книгой «Дебри»? Было ли у вас разделение обязанностей? 

Алексей Иванов: Меня всегда интересовала история Сибири переломного времени, когда Сибирь переформатировалась из воеводской, средневековой в губернскую, имперскую. Как раз в эпоху Петра в Тобольске сошлось множество интересных людей. Это и местные деятели, например Семен Ремезов, строитель Кремля и картограф, и губернатор князь Гагарин, и крестители-митрополиты, и пленные шведы, и разные ссыльные, и китайцы, и бухарцы, и степняки-джунгары, и язычники-инородцы. Однако я не взялся бы за эту тему сейчас, но мне предложили написать сценарий сериала о Семене Ремезове. От сценария я двинулся к роману. Для него мы с Юлей собрали огромное количество материалов. И как-то раз, систематизируя эти материалы, Юля сказала: «Давай еще сделаем книгу нон-фикшен?» Поскольку мне самому проходить этот путь в третий раз было уже тяжело, я согласился лишь при условии, что Юля будет писать со мной.

— То есть вы оба писали текст?

Юлия Зайцева: Да, мы оба писали текст… Вчера на встрече с читателями задали вопрос: «Почему ваше имя есть только на этой книге, ведь вы участвуете и в других проектах Иванова?» В других проектах Иванова я просто организатор, и мое имя там тоже есть, но внутри книг вместе с именами фотографов, редакторов, художников. А здесь я впервые засветилась на обложке, потому что мне было доверено писать текст. Но это не значит, что мы сидели за одним столом и синхронно ломали головы над каждой фразой. Мы с Алексеем индивидуалисты, поэтому даже над общим предпочитаем работать врозь. Алексей никогда при мне не пишет романы, а я при нем не занимаюсь логистикой наших проектов. Так было и с «Дебрями». Каждый в своем углу работал над определенным списком новелл, а потом мы обменивались сделанным, обсуждали, корректировали друг друга. Мнение Иванова, конечно, было определяющим. Он — профи и для меня безусловный авторитет. Для книги, кстати, не нужно было работать в архивах, как многие думают. Сибирь хорошо изучена, информации — горы, в основном она даже оцифрована и доступна в сети. Но все это узкоспециальные тексты по отдельным темам, проблемам, личностям. А вот одной книги о том, как была устроена Сибирь в эпоху ее освоения, до «Дебрей» не было. Помню, как меня поразили рабочие материалы, собранные Ивановым для романа «Тобол». Ведь я, как и многие, раньше считала, что Сибирь — это снега и полумертвая тундра. А оказалось, что это котел народов, цивилизаций, культур. Здесь оголтелые русские, сбежавшие на вольные земли подальше от государева ока, искали золото в могильных курганах древних скифов, били зверя в тайге, язычники-инородцы в одеждах из рыбьей чешуи мазали кровью губы своих деревянных идолов, бухарцы в разноцветных халатах торговали на рынках арбузами и халвой, неистовые в своей вере раскольники целыми деревнями шили саваны и сжигали себя в церквях, пленные шведы устраивали школы и тайные винокурни, самородки-зодчие рисовали карты и строили церкви по московскому образцу…. И много-много других документальных сюжетов, из которых складывается сумасшедшая по драматизму и выразительности картинка.

— Правильно ли я понимаю, что композиция «Дебрей» в первую очередь опирается на хронологию?

А. И.: Не совсем. «Дебри» мы писали по темам: пушнина, инородцы, шаманизм, таможни, воеводы, служилые люди, бухарцы, церковь, посольства, караваны — и так далее. Темы распределены более-менее по хронологии, поэтому история землепроходца Хабарова присутствует раньше истории землепроходца Атласова. Но некоторые темы относятся к долгим периодам: например, раскольники — это вторая половина XVII века и первая четверть XVIII, поэтому тема раскольников поставлена приблизительно. Однако внутри каждой темы хронология, разумеется, соблюдена. В общем, «Дебри» — не летопись Сибири, а книга о том, как была устроена воеводская Сибирь и как она превращалась в губернскую.

— Не кажется ли вам, что книга нуждается в иллюстративном материале, например в географических картах, чтобы читатели могли отслеживать перемещения Дежнева, Хабарова и других героев?

А. И.: Не согласен. Расстояния в Сибири гигантские, поэтому карты на книжной странице получатся очень мелкие, неудобочитаемые. Но мы же люди компьютерной эпохи: залезли в интернет и посмотрели карту, меняя на мониторе масштаб, как удобно.

Ю. З.: Я согласна, что документальные книги Иванова лучше читать с картами. Когда я читала «Вилы», карта лежала у меня перед глазами. Я отслеживала по ней передвижения пугачевских войск и только так могла оценить размеры бунта, имеющего гигантскую географию. Такое чтение стало настоящим приключением. Но для этого нужна была карта всей России, фрагментарные вставки в книге редуцируют масштаб и не дают увидеть картину целиком. Карту лучше купить один раз отдельно в том же книжном и читать над ней все документальные книги.

— Вы проехали по тем городам и тем маршрутам, о которых рассказываете? Много ли фотографий, сделанных во время этой экспедиции, попали на страницы «Дебрей»?

А. И.: Мы проехали по всем этим местам просто для того, чтобы посмотреть музеи, увидеть ландшафты и памятники. Кое-где мы вообще бывали зимой, когда фотографировать неудобно — все засыпано снегом. Но потом, в подходящее время года, мы отправили на объекты профессиональных фотографов, своих или местных. Этой работой уже занималась Юля как продюсер проекта и директор «Июля».

Ю.З.: Иногда мы покупали готовые фотографии. В поездках я и сама много фотографирую. Но главное для нас — это не сделать снимок, а почувствовать пространство и атмосферу. Иванов всегда работает по принципу: «Смотри, что пишешь».

— Вы регулярно подчеркиваете, что вы не историк. В случае с «Дебрями» вы тоже выступаете не как историк или все же что-то изменилось?

А. И.: Нет, никоим образом не изменилось. Историк — это специалист, который работает с документами, архивами, археологическими находками. А я пользуюсь работами историков — их открытиями и выводами уже в готовом виде. Дело в том, что каждый историк занимается своей темой, а я свожу все эти темы в единый комплекс, в ансамбль. Я предъявляю Сибирь уже в синтезе, который порожден множеством взаимосвязей отдельных явлений. Например, один историк пишет о пушном промысле, второй — о городе Туруханске, третий — о святом Василии Мангазейском, а я соединяю эти темы и объясняю, почему мощи отрока Василия в Туруханске стали главной святыней добытчиков пушнины. Так что моя работа — это работа культуролога. Само же изложение должно быть красочным, зримым, не наукообразным, и это задача писателя.

— В книге вы говорите о фарте, о том, что для русских «фарт был сильнее страха», он «привлекал толпы людей», города «были растревожены надеждой на фарт». Во-первых, почему вы выбрали именно это слово, а не более распространенные «везение», «риск», «счастье», «удача»? Можно ли сказать, что для сибирского жителя до XVIII века стремление к фарту было определяющей чертой характера?

А. И.: «Фарт» — специфическое слово добытчиков природных богатств: пушнины, золота или самоцветов. Фарт — это удача именно в промысле. Когда описываешь специфическую профессиональную деятельность, вполне уместно пользоваться лексикой из этой сферы жизни. Никого же не удивляет, что про рулевого на корабле говорят, что он крутит штурвал, а не руль. А вообще фарт в Сибири играл огромную роль, поскольку фундаментальное свойство Сибири — предприимчивость. Чем более ты предприимчив, тем выше твои шансы на фарт. А где фарт — там богатство или хотя бы слава.

Ю. З.: Это слово действительно было ключевым для Сибири. Представьте гигантское неизвестное пространство при отсутствии современных технологий для исследования. Где-то в книге мы сравниваем Сибирь с подземельем, набитым сокровищами, куда войти разрешили, а свечку не дали. Вот и шарили, не зная, что под руку подвернется: ржавый гвоздь или серебряное блюдо. Здесь уж как подфартит… Тогда ведь было много научных экспедиций, например большая экспедиция Годунова, которая должна была отыскать серебро и золото в сибирских недрах. Огромные силы были стянуты, тысячные отряды посланы со всех губерний…

А. И.: Но фарта не было.

Ю. З.: Первые пробы показали, что есть серебро, есть золото, но, когда начали строить завода для добычи в промышленных масштабах,  фарт куда-то пропал.

— Но потом ведь все равно нашли поблизости — в Кыштыме и в Каслях?

А. И.: Особенно — близ города Миасс. Там была открыта Золотая Долина — самое богатое месторождение золота в мире. И началась золотая лихорадка. Вирусом, который ее возбуждал, был все тот же фарт.

— Нет ли у русских читателей какой-то практически неестественной любви к историческим романам?

А. И.: Я много думал об этом, но так и не решил, здоровая или нездоровая любовь у российского читателя к историческим романам. Знать свое прошлое всегда полезно, однако историю надо изучать не по романам, а по работам историков. Главный инструмент историка — факт, а главный инструмент писателя — образ, и порой для драматургической выразительности писателю приходится отойти от факта, но, разумеется, так, чтобы не исказился его смысл.

Ю. З.: Три года назад мы встречались с одним крупным издателем, и он говорил о том, что сейчас во всем мире такая тенденция. Большие исторические романы необыкновенно популяры. Нас это удивило, потому что на первый взгляд кажется, что аудитория современной городской прозы должна быть шире.

А. И.: Может быть, причина в том, что в исторических романах читатель ищет какую-то правду о жизни, которой не находит в современных романах. Реалистическая проза о современности — дама капризная. Зачастую писатель пишет такой роман не для читателя, а для самовыражения или для премии. Да с реализмом сейчас вообще проблемы. Реалистический роман о современности практически невозможен, так как по культурному статусу он сравнялся с постом в соцсети. Современный читатель не воспринимает роман на современном материале как развернутую метафору современности. Для нынешнего читателя роман о дне сегодняшнем — просто частный случай из жизни, вроде происшествия с приятелем. Сверхзадача романа как культурного формата не считывается, воспринимается лишь голый нарратив. Поэтому писатели, желающие говорить о современности, вынуждены делать это через некий искажающий фильтр: через канон жанра, во многом банальный, через причудливую призму постмодерна — или через историю, хотя это неправильно.

— Почему вы пишете романы о современности? Есть ли какой-то алгоритм, согласно которому вы сейчас пишете исторический роман, а после —​​​​​​​ современный?

А. И.: Потому что мне интересна не только история, но и современность. Я живу сейчас, а не позавчера. Но нет единого принципа, которому я следовал бы, выбирая, что написать. Каждый случай индивидуальный. Например, желание написать «Тобол» было порождено моим интересом к западному постмодерну. Что из себя представляет постмодерн? По сути, это синтез всего. «Тобол» — эдакий исторический постмодерн. В Тобольске в петровскую эпоху сошлись совершенно разные фактуры, порою даже такие, которые вообще не могли сойтись, например шведы и китайцы. И эту фактуру я делаю интерактивной в игровом ключе. В классическом советском изводе исторического романа персонажи — либо реальные лица, которые демонстрируют свои исторические свершения, либо вымышленные герои, которые персонифицируют свою социальную среду. А я каждому персонажу «Тобола» дал свое частное дело, для каждого придумал свою интригу — в этом и заключается игровой характер.

— Стоит ли в «Тоболе» искать отсылки к современности?

А. И.: Разве что отсылки, потому что многие проблемы России как были при Петре, так и остались доныне. Я считаю, что нельзя использовать исторический роман как иносказание о современности. Времена не повторяются, эпохи не накладываются друг на друга. Исторический роман становится по-настоящему историческим лишь тогда, когда его герои мотивированы историческим процессом. Поэтому, например, «Три мушкетера» — приключенческий роман, а не исторический, поскольку мушкетеры мотивированы дружбой, честью, любовью, а не войной католиков с гугенотами. А историческая мотивация в каждую эпоху своя. Вечны эмоции, вечны поиски истины, вечна корысть или месть, но не исторические мотивации. Петр I решал не те же задачи, что Иван Грозный, а Сталин — не те же, что Петр I.

— Не было ли таких аналогий: раньше в Сибири добывали пушнину, отправляли в Москву, Москва ее продавала и за счет этого жила – а теперь ту же роль играют нефть и газ, которые тоже добывают в основном в Сибири?

А. И.: Конечно, такие аналогии были. Сибирь всегда была сырьевым регионом. Но между пушниной и нефтью есть большая разница. Старинная Русь не жила за счет продажи пушнины, она сама себя вполне обеспечивала и кормила. Другое дело, что в России до середины XVIII века не было ни одного месторождения золота, а экономика не может существовать без него — должен ведь быть какой-то универсальный эквивалент стоимости. Единственным способом получить золото была продажа чего-нибудь за рубеж. А что могла Россия продавать? Хлеб? Европа сама была аграрной. Лес? В Европе леса тогда еще не вырубили. Россия могла продавать только пушнину, и пушнина была единственным источником золота. То есть Сибирь не кормила Россию, а обеспечивала устойчивость ее экономики. И народу царь ничего не платил за труд. А нефть наша власть продает в том числе, чтобы выплачивать регионам и населению свои долги. Без пушнины царь бы не обанкротился, а современная власть без нефти и газа почувствовала бы себя неуютно.

— Нет ли у вас ощущения, что «Дебри» получились весьма дидактической книгой? Например, в главе про Угличский колокол несколько раз повторяется мысль о том, что он был единственный ссыльный, который добрался до родины…

Ю. З.: Не знаю, в чем здесь дидактизм? То, что ссылка — это плохо, всем и так понятно. Мне нравится сама история с Угличским колоколом, потому что для современного сознания она абсолютно сюрреалистична. Колокол судят, наказывают, отправляют в ссылку, клеймят, а через 300 лет реабилитируют и торжественно возвращают на родину. Почему все так носятся с неодушевленным предметом, который единственный реально не пострадал? Наверное, потому, что людям нужны примеры и символы, а еще нужна надежда, что справедливость обязательно когда-нибудь восторжествует. И, если короткой человеческой жизни для этого торжества не хватает, придумывают железного страстотерпца, который за всех будет отмщен и прощен.

А. И.: Если говорить о некотором дидактизме, я думаю, что возраст и опыт уже позволяют нам быть дидактичными. Мы очень много узнали о своем предмете, мы много о нем думали, а потому вполне уместно преподнести свои оценки и выводы в готовом виде. Нам незачем стыдливо прятать свою компетенцию: дескать, мы изложим факты, а уж вы решайте сами. Сейчас считается, что быть императивным не модно, но это мнение — фальшак: у кого есть убеждения, тот их и предъявляет.

— Сроки выхода «Тобола» уже несколько раз переносили. Когда выйдет вторая часть?

А. И.: Надеемся в конце этого года представить второй том на ярмарке Non/fiction.

— По «Дебрям» можно догадаться, что будет во второй части «Тобола»?

А. И.: Можно, можно. Конечно, «Дебри» — это спойлер второй части «Тобола».

Елена Васильева

Роман Сенчин. Срыв

  • Роман Сенчин. Срыв: проза жизни. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 608 с.

Слом, сбой в «системе жизни» случается в каждой истории, вошедшей в новую книгу лауреата премий «Большая книга» и «Ясная Поляна» Романа Сенчина. В повестях и рассказах цикла «Срыв» реальность предлагает героям пройти испытания, которые обнажат темные стороны души и заставят по-другому взглянуть на мир и самих себя.

 

НАСТОЯЩИЙ ПАРЕНЬ
 

Однажды (могу даже высчитать год — две тысячи второй) я возвращался в Москву, и где-то в Новосибирске, а может, в Омске (впрочем, нет, в Омске поезд стоит ночью, а тогда был день), короче, на одной из станций в наш плацкартный отсек заселились две девушки. Одна, постарше, лет двадцати семи, заняла нижнюю полку, а другая, на вид четырнадцатилетняя, — верхнюю. И, что свойственно полуподросткам-полудевушкам, стесняясь посторонних, злясь на себя за неловкость, эта вторая стала устраивать свое временное жилище.

Положила на сетку косметичку и щетку с пастой, сунула под подушку книгу и плеер, а на стенке (там есть такая упругая полоска, неизвестно мне для чего) укрепила портрет Сергея Бодрова… Я лежал на соседней полке и наблюдал.

Девушка обернулась на меня; я тут же притворился дремлющим. Убедившись, что не смотрю, она быстро поцеловала портрет, что-то прошептала. Легла, вставила в уши наушники. Шипяще зазвучала мелодия, я сумел разобрать, что это «Наутилус», песня «Крылья». Усмехнулся. Поклонница «Брата».

В то время меня раздражала мода на Бодрова, и я часто иронически говорил, увидев его на экране: «Вот он, герой поколения. Двух слов не может связать. Типичный Серёга. Зато мочит всех подряд без рефлексий». И его быстрое продвижение наверх раздражало: и актер культовый, и сценарии востребованы, и уже сам фильм снял. «Еще бы. Папаша-то у него не слесарь с завода…»

Прошло часа два. Я успел действительно подремать, полистать неинтересную книгу, от души позевать со скуки; девушка спускалась и поела там со своей сестрой. Потом забралась обратно и, перед тем как улечься, снова шепнула что-то портретику.

— Любимый артист? — не выдержал я.

Девушка торопливо, горячо на меня взглянула, как на нахала, но ответила:

— Типа того.

— М-да, девушки таких любят. Уверенный, сильный. Жалко, что в жизни таких что-то нет.

— Он и в жизни такой. — И девушка легла, потянула к ушам наушники.

— Вряд ли. В жизни все слабоваты. Сама жизнь делает человека слабым. Компромиссы, общепринятые ценности, ограничения… Я вот, — я кашлянул вроде как смущенно, — писатель, третья книга выходит, много журнальных публикаций…

Я сделал паузу, ожидая, что девушка спросит мою фамилию, но она не спросила. Впрочем, и наушники вставлять уже не спешила.

— И меня постоянно ругают, что у меня герои слабые, плывут по течению. В общем, правильно. Но я ищу сильного героя, крепкого. К каждому человеку приглядываюсь. И… я сейчас сильных имею в виду… и — или животное, зверь точнее, или притворяется до первого осложнения. Зверей не хочу плодить в литературе. Да и что в них интересного? Шагают по жизни, остальных топчут. Если кто-то дернется — в харю. А те, кто сильными притворяются… Да ну их тоже… Приходится писать о слабых. И вот кумир ваш… это на экране он такой, а в жизни реальной…

— Он настоящий парень, — уверенно сказала девушка.

— Откуда вы знаете? Знакомы с ним, что ли?

— Нет.

— А в Москве вообще бывали?

— Нет, не была.

Я вздохнул:

— А я живу там шестой год. Нету там настоящих. Настоящих или убили, или, если вдруг кто появляется сильный, быстро размякает. Я тоже отсюда, из Сибири, в Москву сильным приехал.

Я остановился, передохнул. Лежа на спине, монологи произносить не так уж легко… Девушка смотрела на портрет Сергея Бодрова, руки лежали на почти плоской груди.

— Сергей вписался в систему, сделал имя, стал знаменитым, — понимая, что внимание девушки может в любую секунду исчезнуть, продолжил я. — И помогли, конечно, стать таким. И что впереди? Будет играть долго-долго крепких парней, братьев, боевых офицеров. Фильмы снимать. По тусовкам ходить, «Кинотаврам».

— Ну и что, он достоин…

— Достоин, понятное дело. Но я о другом: никогда он, как в фильме, не выйдет на улицу, чтобы навести справедливость. То есть…

— Если надо будет — выйдет.

Я снова, уже как-то умудренно, вздохнул:

— Вряд ли, вряд ли. Он с детства живет в другом измерении. Папа — режиссер известный, тусовки, свой круг…

Говорил я искренне и в то же время дразнил девушку, вызывал на спор. Мне нравилось при случае спорить с такими вот, лет четырнадцати, — они еще ко всему относятся всерьез, жарко отстаивают свои только-только сформировавшиеся принципы и в то же время прислушиваются к мнению других; если приложить усилия, их можно переспорить, переубедить, переделать.

— Фильм «Сестры» видели? — спросил я.

— Да, конечно.

— Понравился?

— Да.

— И там, помните, Бодров встречается с героиней, удивляется, что она так хорошо стреляет…

— Да, помню, — лицо девушки напряглось — видимо, гадала, к чему это я.

— Предлагает ей идти к себе в охранники, кажется. И уезжает. И всё. У нее проблемы, жизнь на волоске, а он уезжает с пацанами.

— Но он ведь не знал.

— Ну, мог бы узнать.

— Спасти их должен был их отец. Это его миссия.

— Миссия, месседж, — я усмехнулся. — Наверно…Да, скорей всего, вы правы. Его миссия… А вы бы хотели оказаться на месте этой сестры?

— В каком смысле?

— Ну, в жизни?

— Не знаю, — девушка дернула плечами, глянула на портрет; лицо Бодрова было серьезно, сосредоточенно, он словно бы вслушивался в наш разговор.

— А в фильме этом сняться? С Бодровым познакомиться вообще?

Девушка посмотрела на меня теперь уже не как на нахала, а как на дурака и отвернулась к стене. Зашипела в наушниках музыка. Кажется, все те же «Крылья».

Я открыто, без спешки оглядел ее — острое плечо, впадина талии, круглый, уже почти женский зад, маленькие стопы в красных носочках. Года через три-четыре замуж потянет. «И выйдешь за какого-нибудь настоящего парня, который ларьки бомбит, — подумал иронически. — Удачи». И тоже отвернулся, с полчаса усиленно пытался уснуть и потом уснул — укачало.

Утром девушки и ее сестры уже не было. Сошли где-то между Омском и Тюменью. Я обрадовался, что так, — за вчерашний разговор было слегка неловко, за свои откровения, что я писатель. Поговорили — и ладно, и перестали друг для друга существовать.

…О девушке я вспомнил через несколько месяцев, когда узнал, что Бодрова и его съемочную группу накрыло на Кавказе лавиной. Представлял, как она не отходит от телевизора или компьютера, ожидая новостей, как рыдает, а скорее всего (это ближе ее характеру), тихо, сдерживаясь, глотает слезы, подобно Оксане Акиньшиной в финале фильма «Сестры»… С тех пор прошло много лет. Действительно много. Бодрова так и не нашли — он погребен подо льдом и камнями в Кодорском ущелье. Фильмы с его участием время от времени появляются в эфире. Наступили новые времена, пришли новые киношные герои. Но что-то более настоящих, чем Бодров, я не вижу. Зато в жизни стал встречать парней, напоминающих его. Правда, без пистолетов они и не крошат при первой возможности морду противнику, но, по всему судя, если возникнет ситуация, будет крайняя необходимость — раскрошат.

Хотя не в этом их настоящесть, а в какой-то внутренней силе и природной доброте. Есть у них инстинкт честности, благородство… Сложно это выразить — сущность людей вообще показать непросто, да и разобраться в ней. Но не похожи они на пацанов из девяностых, безбашенных и звероватых, а скорее смахивают на ребят-комсомольцев из ранних советских лет, хотя их я знаю по книгам да фильмам…

И девушек, подобных той, с которой несколько минут разговаривал, лежа на верхней полке, тоже встречать стал немало. Немногословных, спокойных, понявших что-то важное, что-то для себя решивших. Может — да наверняка, — жизнь большинство из них поломает, попортит, сделает слабыми и пустыми. Хочу верить, не всех. И кто-нибудь из таких парней и девушек наверняка сделает что-то настоящее. Не знаю, что именно, но, уверен, угадаю: именно это — настоящее.

И когда еду в поезде из Москвы в сторону Минусинска и обратно, надеюсь встретиться с той, что тогда, много лет назад, повесила на стенку портрет Бодрова. Не помню ее внешность, да она, естественно, очень изменилась, но, думаю, окажись мы рядом, в одном плацкартном вагоне, я узнаю ее. Подсяду, извинюсь за ту свою иронию. Спрашивать, как складывается ее жизнь, не буду. И так будет понятно — по-настоящему или нет.