Идти по звездам

  • Карстен Йенсен. Мы, утонувшие / Пер. с дат. Г. Орловой. — М.: Иностранка, Азбука-Аттикус, 2014. — 704 с.

    Маленькая Дания с ее пятимиллионным населением неустанно дарует миру заметных писателей. Карстен Йенсен, родившийся чуть более шестидесяти лет назад на острове Эрё, стал одним из них. Благодаря сотрудничеству с крупной газетой «Политикен» Йенсен получает известность на родине, а после вручения ему премии Улофа Пальме в 2009 году — и во всем мире. Его роман «Мы, утонувшие» — блестящий образец традиционного для Скандинавии XIII–XV веков жанра саги, получившего новую жизнь в наше время.

    Действие романа, описывающего историю моряков портового города Марсталь в эпоху парусных судов, начинается в середине XIX века с событий, произошедших во время Датско-прусской войны, и заканчивается 5 мая 1945 года, в день, когда немецкие войска, оккупировавшие Данию, капитулировали перед англичанами. Детальные описания морских сражений и военных действий, в которых принимали участие в том числе несколько поколений марстальцев, не дают усомниться в том, что книга Йенсена — грандиозный эпос, по счастью, переведенный на русский язык Гаяне Орловой.

    Эйнар знал, что в последний миг у мертвых опорожняется кишечник, но что такое может случиться с живым — и представить себе не мог. Раньше он верил, что война — это шанс почувствовать себя настоящим мужчиной. Но вмиг оставил такие мысли, почувствовав, как по ноге стекает липкая масса. Ощущая себя наполовину мертвецом, наполовину младенцем, он вскоре осознал, что такой не один. По палубе распространилось зловоние, как будто кто-то опрокинул парашу. И исходило оно не только от мертвых. Почти у всех вояк штаны были запачканы.

    Однако, несмотря на множество батальных сцен, «Мы, утонувшие» — роман не о войне, но о мореплавании, о море как предназначении и о моряках, большую часть жизни не бывающих дома. Марсталь — город женщин, ожидающих возращения мужей, вдов, не имеющих возможности приходить на могилы, и парнишек, которые растут без отцов, но мечтают, как и все мужчины портового городка, однажды отправиться в море, в штиль становящееся особенно манким.

    В сумерках море и небо приобрели одинаковый фиолетовый оттенок, горизонт словно растаял. Берег остался единственным, за что может зацепиться глаз, и белый песок казался последним краем земли. А по другую сторону начиналось бесконечное фиолетовое космическое пространство. Я разделся, сделал несколько гребков. Казалось, что плывешь к космосу.

    Не зная, прозвонит ли по ним когда-нибудь колокол, пятнадцатилетние мальчишки, стараясь не глядеть на плачущих матерей, нанимаются юнгами на суда и уходят за горизонт. Море всегда побеждает.

    Единственным куском земли, на который ступала наша нога, была пристань. Единственным домом, куда мы заходили, — пакгауз. Нашим миром была палуба, задымленный кубрик и вечно сырые койки.

    Непривычные российскому уху имена действующих лиц едва ли запомнятся даже к середине книги. Однако центральные персонажи, передающие друг другу эстафетную палочку в морском путешествии длиною в жизнь: Лаурис Мэдсен, владелец счастливых сапог; его сын Альберт Мэдсен, мучившийся вещими снами и воздвигнувший в Марстале монумент своей вере в единство; Кнуд Эрик Фрис — мальчик, которого он воспитал, — и его мать Клара Фрис, бросившая вызов морю, — все они останутся в памяти подлинными героями все-таки «реальных» событий.

    Относиться к саге как к осознанному вымыслу было не принято: рассказы о похождениях и подвигах легендарных предков воспринимали как не поддающиеся проверке, а не как невозможные. Слушать и пересказывать заведомо неправдивые саги, то есть художественную фикцию, считалось бы непозволительной тратой времени. Карстену Йенсену удалось найти баланс.

    Несмотря на отсутствие в широком доступе подробной биографии, нетрудно догадаться, что писатель — один из мальчишек, которые выросли на берегу моря в ожидании отца и его товарищей, привозивших из путешествий невероятные истории и трофеи, приобретенные в разных частях света. Признавшись в одном из интервью в том, что он — урожденный марсталец, Йенсен лишь документирует очевидность. Собранные из первых уст свидетельства жизни одного из важнейших портовых городов Дании, невзирая на художественную обработку, — ценный исторический материал.

    Бесспорная «мужественность» и некоторая жесткость повествования, казалось бы, исключает из рядов читателей представительниц слабого пола. Однако Йенсен уделил внимание и женским персонажам: фрекен Кристина, мисс София и Клара Фрис — стали воплощением терпения, силы духа и жертвенности — качеств, так необходимых семьям моряков.

    Финалом романа является фантасмагорическая пляска мертвых и оставшихся в живых марстальцев, соединивших руки в безумном хороводе. Он становится символом неразрывности поколений, общей истории и единства, о котором так мечтал Альберт Мэдсен.

    Моряк знает наверняка: «Когда не видно берега, когда ветер, течение и облака ничего тебе не говорят, когда секстант смыло за борт, а компас вышел из строя — иди по звездам». Ведь где-то за горизонтом ждет она.

Анастасия Бутина

Илья Бояшов. Джаз

  • Илья Бояшов. Джаз.— СПб.: Лимбус Пресс, 2015. — 240 с.

    В свое время Максим Горький и Михаил Кольцов задумали книгу «День мира». Дата была выбрана произвольно. На призыв Горького и Кольцова откликнулись журналисты, писатели, общественные деятели и рядовые граждане со всех континентов. Одна только первая партия материалов, поступившая из Англии, весила 96 килограммов. В итоге коллективным разумом и талантом был создан «портрет планеты», документально запечатлевший один день жизни мира. С тех пор принято считать, что 27 сентября 1935 года — единственный день в истории человечества, про который известно абсолютно все (впрочем, впоследствии увидели свет два аналога — в 1960-м и 1986-м).

    Илья Бояшов решился в одиночку повторить этот немыслимый подвиг. Что получилось, пусть судит читатель.

    Гульба цветущего юношества продолжалась чуть более года. Вытаскивался из закромов и публично сжигался на раскрасневшихся от кумача площадях реквизит Пекинской оперы. В пыль стирались «проклятые памятники прошлого» — все эти пагоды, дворцы, беседки и прочее «древнее барахло». По стране шастали поезда, битком набитые безнаказанной сволочью. В различных уездных центрах оглоедами велся прицельный «огонь по штабам»: все, что имело хоть какое-то отношение к власти, безжалостно выволакивалось из кабинетов и подвергалось неизбежному «порицанию», весьма часто заканчивавшемуся банальным ударом дубины по затылку. Некоторых партработников выкидывали из окон прямо в креслах. Носясь по улицам подобно самым настоящим вихрям, опричники хватали за шиворот не успевших улизнуть прохожих и взахлеб знакомили трясущихся обывателей с содержанием красных книжиц, за корешками которых невольные слушатели во время подобных политинформаций следили особенно пристально. Словно тайфуны налетали хунвейбины и на легкомысленных женщин: крошечные мозги модниц не в силах были представить себе, что любой завиток на женской головке, показавшийся откровенному хулиганью «чересчур буржуазным», карается немедленными и беспощадными ножницами. В клочья на несчастных дурах раздирались «буржуазные» платья, в стороны летели «с мясом» отрываемые каблуки — весьма часто глупенькие овцы являлись после необдуманных и опасных прогулок к своим мужьям только в одних сорочках. А всекитайский молодежный разгул со свистом набирал обороты. Апофеозом явилось разрушение части Великой китайской стены, кирпич которой пошел на свинарники.

    «Культурная революция» поистине удалась. Наследие предков за какой-то год с мелочью было пущено коту под хвост. Счет почивших в Бозе благодаря «порицанию» и «партийной критике» ревизионистов шел на сотни тысяч. О город Гуайлинь! Город Гуайлинь остался в этой истории! Несчастный город Гуайлинь познал на себе прелесть такого сокрушающего разгрома, что горожане наконец-то «схватились за вилы» — малолетних подонков принялись гонять, словно крыс. Брызжущая слюнями свора с цитатниками, спускающая в нужник все, что попадалось под горячую руку, наконец-то перепугала самого Мао: началось «истребление истребляющих», однако воцарившаяся в городах молодежь еще несколько месяцев огрызалась — брошенная на юг и на север армия сбилась с ног. В конце концов, как всегда в подобных случаях, когда проблема выскакивает уже за всякие и всяческие рамки, дело решили танки и артиллерия. Навалившись всем миром, китайцы справились с гопотой. Целый легион горлопанов был сослан затем в глубокие, словно артезианские колодцы, провинции. Хунвейбинские главари отправились пасти свиней в еще более отдаленные области. Только к 9 октября 1967 года костер наконец догорел: «студенты вернулись в свои институты».

    Я так и представляю себе еще не совсем остывших от «критики» паразитов, ерзающих на стульях в Пекинском университете тем октябрьским умиротворенным деньком. Вот они, стриженные, как газоны, одинаковые, как новобранцы, в серых своих одеждах, скучившиеся в аудитории обычным стадом под настенными лозунгами (не путать с исчезнувшими дацзыбао) и гигантским изображением похожего на пупса вдохновителя чисток, который сам же и взбаламутил всю эту муть в детских головных полушариях. Портретный Кормчий бодр; бородавка заретуширована, щеки отлакированы, морщины (так называемые «гармони») назначили встречу возле поистине ленинских (от клише никуда не деться) цепких лукавых глазок — они единственные выдают возраст прохвоста, сумевшего, как и полагается великому политику, в очередной раз объегорить миллиардное население.

    Поверившие его цитатам понурые юные ослы, которым в конце их похождений хорошенечко всыпали, внимают благополучно отсидевшему в какой-нибудь щели весь тот лихой год профессору — полуслепому старому филину, наконец-то вернувшему «детей» к математике. Счастливчик, с некоторой, правда, опаской отворачиваясь от поросли, еще не расставшейся с заветными книжечками, показывая ей согбенную спину, привычно скребет мелком по доске. 9 октября 1967 года в университетском дворе необычайно пусто: ни торжествующих толп, ни воинственных кличей, ни ритуальных танцев с цитатниками, ни проклятий загнивающим янки и хрущевским предателям-недобиткам, ни ставших уже привычными эшафотов, в маоистском Китае имеющих вид табуреток — на этих незамысловатых столярных изделиях, едва удерживая тяжеленные деревянные плакаты, еще летом стояли «ревизионисты». Временами какой-нибудь учащийся, отвлекаясь от разбегающейся по доске паутине формул, таращится в давно позабывшие мокрую тряпку окна, эти истинные глаза истории, еще совсем недавно отражавшие отблески пламени, революционные пляски и лихорадочное табуреточное «перевоспитание», вспоминая, с каким азартом сам он, нафаршированный лозунгами, словно жареный гусь антоновкой, перетянутый хлестким ремнем, выкидывал там, внизу, тощий кулак в сладострастно-трепетном жесте (что-то похожее на испанское «но пасаран»), всю силу своей звонкой, визгливой глотки вкладывая в бесконечно повторяемое батальонами и полками пекинской шпаны, пожалуй, самое известное послание лукавого Кормчего: «Винтовка рождает власть!» Сейчас же студенческие перья смиренно выводят «елочки» иероглифов; не менее мирно шуршит бумага, скрипит мелок; ему вторят сопение, кашель где-то на задних рядах — безумие потихоньку отступает на цыпочках, покидает разбитые здания, ободранные проспекты (дацзыбао смыты со стен, с площадей сгребается мусор, храмы уже догорели, «не выдержавшие критику» интеллигенты навсегда успокоились в могилах), оно оставляет столицу, ненадолго задерживается в Шанхае, в Харбине, в Сяошане, но неизбежно и с ними прощается, уползает в свою нору, сворачивается клубком, успокаивается до следующего пробуждения…

    Цитатники мудрого Мао! Коммюнике и шестнадцать директив! Склоненные 9 октября 1967 года над конспектами головы с таким же успехом можно было наполнить конфуцианством, христианством, буддизмом, кришнаизмом, синтоизмом, шаманизмом, другими человеколюбивыми «измами», но, увы, простодушных рабоче-крестьянских детей до рвоты и до революционного поноса накормили лозунгами типа «Выяви капиталистического врага». Впрочем, что там опростоволосившийся Китай! Не менее славные нации до сих пор позволяют мять себя, словно мякиш, глотая «евангелие» от Рокфеллеров с обескураживающей легкостью. Почти мгновенное заражение масс чепухой («преимущество Зигфрида над Зюссом»; «преимущество Зюсса над Зигфридом»; «преимущество над ними обоими шахтера Стаханова»; «преимущество над Зигфридом, Зюссом, Стахановым американского образа жизни») просто поразительно. В свою очередь Мао, Герцли, Вейцманы, Кеннеди, Энгельсы, Марксы, Великие Кормчие, Отцы-основатели, жрецы человечества, вожди, демиурги, те, кто «на вершине», те, кто «рулит планетой» (из пекинского ли кабинета, из здания ли иерусалимской хоральной синагоги, из Белого ли дома суть неважно!), еще с младенчества, с детства, с первых шагов своих по лондонской бирже, палестинским холмам, седому московскому Кремлю набиты не менее удивительными химерами о всесильном могуществе тайных лож, орденов, учений, денег, сионизма, нацизма, кубизма, дадаизма и миссии всемирного пролетариата. «И так весь мир вертится!»

    9 октября 1967 года в Пекине состоялось «относительное успокоение» варваров-молокососов. В Европе было также относительно тихо; еще спал парижский университет; «диктатор» де Голль не в состоянии был и представить себе, каким эхом вскоре прогремит по всему Латинскому кварталу затеянный на другой стороне земли эксперимент, сопровождаемый призывами самого известного в мире китайца: «Отбросить иллюзии, готовиться к борьбе!», «Без разрушения нет созидания!», «Враг сам по себе не исчезнет» и т. д. Олицетворение будущего краха в образе обозленных первокурсников Сорбонны не являлось великому галлу и в самом диком ночном кошмаре. Президент ждал подвоха от кого угодно, но только не от молочных поросят. Весь предыдущий год бывший танкист отбивал нападки критиков, призывал к самоограничению разозленных крестьян, брюзжал по поводу НАТО, плевал на США, благословлял немцев и протягивал Подгорному дружественную руку, в то время как буквально под носом у Елисейского дворца посетители кафешек типа «Липп», «Кафе де Флер», «Ле Дё Маго», все эти почтеннейшие профессора, доморощенные троцкисты, фанаты пессимиста Сартра и весельчака Камю, поглощая вино, кофе и круассаны, с восторгом ловили малейшую весточку из вставшей на уши Поднебесной и грезили будущим студенческим бунтом, своими книгами, мыслями и речами ненавязчиво подстрекая бурсу к вожделенному взрыву, мечтая о том благословенном дне, который здесь, на тихих прелестных средневековых улочках наконец-то вздыбит баррикады, распотрошит мостовые и каждую протянутую юную руку щедро снабдит булыжником. Что же, через год они своего дождались.

Советское детство: патологическая нормальность

  • Алексей Юрчак. Это было навсегда, пока не кончилось. — М.: НЛО, 2014.

    • Школа жизни. Честная книга: любовь — друзья — учителя — жесть. Автор-составитель Дмитрий Быков. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015.

      Прямой и откровенный разговор о нашем советском детстве стал возможен только в новом веке, потому что развитие и духовное становление советских детей и подростков было очень травматичным. Эту травму мы несем в себе до сих пор.
      Все советские дети подвергались коммунистическому воспитанию, идеологической формовке. Родители наложили печать на уста и ни словом не противодействовали детсадовскому, школьному, октябрятскому, пионерскому, комсомольскому агитпропу.

      Государственной идеологией, которая называлась марксизмом-ленинизмом, детей обрабатывали неотступно и неустанно, лошадиными дозами. Социализм, коммунизм, Маркс, Ленин, дорогой товарищ Леонид Ильич Брежнев, наши великие трудовые свершения, мудрая, неизменно миролюбивая политика родной коммунистической партии, американские поджигатели войны присутствовали в жизни детей ежедневно и ежечасно. Абсурд состоял в том, что всего этого словно бы вовсе не было. В общении с ребенком родители строго избегали разговоров на такие темы. Между собой дети тоже их не обсуждали. Политика «жила» только в особых местах, в особое время и только по команде — на политинформациях, например, или на комсомольских собраниях.

      Сборник воспоминаний «Школа жизни» («жЫзни», как написано на обложке) реконструирует детство позднесоветских поколений силами семидесяти двух мемуаристов, победивших в открытом конкурсе. Драматическая ситуация советского ребенка в условиях коммунистического воспитания представлена в ней искренне и резко. Послесловие «От издательства» по неизвестной причине пытается сгладить остроту, утверждая, что сборник получился скорее ностальгическим. Но это не так. Школа жЫзни, в которой учителя лгали, а родители молчали, была слишком «колючей». Интересно отметить, что в сборнике нет главы «Коммунистическое воспитание». Именно потому, что советские школьники учились отцеживать сознанием идеологическое половодье. Но его напор был слишком силен, и раз за разом дети сталкивались с ним.

      Болезненным было молчание семьи, которая и детям внушала: не высовывайся. «Баба Аня меня учила: „Все что-то обсуждают, а ты молчи, молчи“». Мучительным было запугивание ядерной войной: «Ведь все равно скоро война, и все мы умрем. Пока я решала, как лучше прожить оставшиеся до американской бомбардировки месяцы (ну, год-два максимум), Андрюшка, наш одноклассник, погиб, подорвавшись на гранате не то немецкого, не то советского производства». И даже увлечение постановкой «Короля Лира» в школьном театре обернулось страшным шоком, потому что «высокие идеалы Шекспира, вошедшие в юные сердца и головы, оказались в конечном итоге несовместимым с двойными моральными стандартами советского общества. В 1966 году в школе разразился громкий политический скандал, резко оборвавший нашу театральную эпопею». Под воздействием Шекспира ребята начали издавать неподцензурный рукописный журнал — и закончилось это исключением из школы и комсомола тех пятерых, кого объявили зачинщиками. Все ученики, начиная с шестого класса, должны были подписать бумагу о гневном осуждении антисоветчиков. И дети подписали. Куда им было деваться? Мальчишкам и их несчастным предателям сломали судьбу.

      Подобные безвыходные коллизии присутствуют и в книге Алексея Юрчака «Это было навсегда, пока не кончилось», но истолкованы они до странности позитивно. Принстонский профессор, урожденный ленинградец, предложил в своем исследовании удивительный подход к отношениям молодежи с идеологией, завоевавший в последние годы большую популярность. (Американское издание книги вышло в 2006 году.)

      Классическая точка зрения, осененная именами Вацлава Гавела и Александра Солженицына, состоит в том, что коммунистическое воспитание — это жизнь во лжи. Или, по определению Иосифа Бродского из эссе Less Than Оne, «капитуляция перед государством».

      Алексей Юрчак требует отказа от бинарных оппозиций (истина против лжи) и утверждает, что советская молодежь вырабатывала у себя политическую позицию вненаходимости. То есть ни за, ни против государства, а как бы где-то вне. Бинарные оппозиции, настаивает Юрчак, неадекватны советской реальности. Например, голосование «за» в бинарных оппозициях интерпретируется буквально: либо как истинное отношение, либо как притворное. Но для «нормальной» советской молодежи, избегавшей и диссидентства, и комсомольского активизма, это было лишь исполнением ритуала, того, что «положено». «Перформативный сдвиг официального дискурса» — такими терминами описывает Юрчак эту ситуацию и преподносит ее как заключающую в себе творческий и протестный потенциал. Советская молодежь научилась по-своему использовать идеологию: воспроизводить идеологические формы, «сдвигая» их содержание, «открывая новые, неподконтрольные пространства свободы». Именно перформативный сдвиг, полагает исследователь, «сделал этих людей единым поколением».

      Что за пространства свободы? Что за сдвиг содержания? Респонденты профессора Юрчака откровенно рассказывали об этом.
      Наталья вспоминает: «Когда нам хотелось сходить на выставку или в кафе во время работы, мы говорили начальнику отдела, что нас вызывают в райком». Подобные приемы присвоения времени, институциональной власти и дискурсов государства посредством цитирования его авторитетных форм происходили на всех ступенях партийной иерархии, включая партийные комитеты.

      Что ж, заурядные хитрости, хотя доступные не всем, а только членам комитета — партийного или комсомольского.
      То самое поведение, которое можно назвать цинизмом, соглашательством, лицемерием, двоемыслием, безответственностью, беспринципностью (и другими нехорошими словами), предстает в монографии как творческий принцип вненаходимости, который вел «к подрыву смысловой ткани системы», ибо менял «смысл ее реалий, институтов и членства в них».

      С одной стороны, с этим не поспоришь. Конечно, все эти члены комитетов, которые прогуливали работу и лекции, прикрываясь райкомом… да, они систему подрывали. С другой стороны, уж очень ловко они устроились. В советские годы они преспокойно считали себя «нормальными» людьми, а теперь и вовсе оказались борцами с режимом. Они, видите ли, изнутри опустошали идеологию («авторитетный дискурс», в терминах Юрчака). Но для проблемы самопонимания советского человека это решение ложное. Позиция вненаходимости, «ни за — ни против», неизбежно сталкивается с такими действиями государства, когда молчать, а тем более тянуть руку в «единодушном одобрении» означает поддерживать подлость.

      Кевин Платт и Бенджамин Натанс, рецензируя в статье «Социалистическая по форме, неопределенная по содержанию» книгу Юрчака, соглашаются с ним и полагают, что «последнее советское поколение не только могло избежать, но и, как правило, избегало силового поля официального дискурса». Помня собственный советский опыт и разделяя классический «бинарный» подход, я с этим не согласна. «Перформативный сдвиг» — то же самое, что «серый равнодушный океан голов и лес поднятых рук на митингах», о чем пишет в своем эссе Бродский. Голосование по команде — это несомненное подчинение силовому полю официального дискурса.

      Иллюзия «вненаходимости» — это совершенно понятная попытка снять с себя ответственность за участие в патологических практиках «советского образа жизни». Одобрение «перформативного сдвига», то есть ловкого умения обращать идеологию себе на пользу, — то же самое.

      Дмитрий Быков пишет в предисловии к сборнику: «Я отлично помню свой школьный опыт: он был отвратителен, поскольку двойная мораль уже свирепствовала». Мой опыт был таким же. Преодоление этой травмы, осознание неотъемлемых прав человека, а значит, и личной ответственности за происходящее в стране остается нашей общей задачей.

Елена Иваницкая

Франк Тилье. Головокружение

  • Франк Тилье. Головокружение / Пер. с фр. О. Егоровой. — М.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2015. — 320 с.

    В новом триллере «Головокружение» Франку Тилье удается создать леденящую и одновременно удушающую атмосферу захлопнувшейся ловушки. Герой романа альпинист Жонатан Тувье, покоривший главные вершины планеты, однажды ночью обнаруживает, что прикован к скале в странной пещере, выход из которой завален. Вокруг холод, лед, тьма, рядом его пес и два незнакомца: один, как и Тувье, прикован цепью к скале, другой может передвигаться, но на нем железная маска с кодовым замком, которая взорвется, если он в поисках спасения переступит красную линию. Невольные узники теряются в догадках: как и из-за чего они оказались здесь, кто манипулирует ими?

    5

    Несомненно, мечта о блинчике — это всего лишь мечта, а не блинчик. А вот мечта о путешествии — это всегда путешествие.

    Высказывание Марека Хальтера, которое Жонатан Тувье любил повторять, сидя в палатке в экспедиции

    Мишель и мы с Поком подошли к палатке. Я был вынужден держать пса и все время его успокаивать, потому что он все норовил броситься на парня, который гремел цепью. Пок воспринимал это как угрозу. В обычной обстановке Пок довольно миролюбив. Фарид — Фарид Умад, так звали парня, — пытался разбить цепь о каменную стену. Я думаю, это нелучший способ справиться с ситуацией. Неистовство, рефлексия, гнев… А результат один: мы все оказались здесь, в подземелье, в плену, с нацепленными на спину жуткими надписями.

    У меня за спиной послышался звук расстегиваемой молнии. Мишель, согнувшись, полез в палатку. Из нас троих он был самым высоким и массивным.

    — Можете посветить? Ни черта не видно.

    — Секундочку…

    Я выпустил Пока и подошел к Фариду. Внешне он чем-то походил на меня. Вжавшись лицом в скалу, он казался скалолазом на маршруте свободного лазания: заостренные скулы, подбородок опирается о карниз, запавшие глаза глядят пристально, не мигая. Фарид Умад… Я готов был отдать руку на отсечение, что ему не больше двадцати. Интересно, смешение каких кровей дало такие прекрасные голубые глаза? Ведь у арабов это большая редкость.

    — Пойдем в палатку. Попробуем хотя бы разобраться, что происходит.

    — Что происходит? А я вам скажу, что происходит. Нас похоронили заживо. Вы ведь это мне только что прочли?

    Я потрогал письмо у себя в кармане:

    — Насчет цепи я уже все перепробовал. Бесполезно. Ладно, пошли.

    — А ваш пес? Чего он на меня рычит? Не любит арабов?

    — Он тебе ничего не сделает.

    — Хорошо бы… Только не это… — Фарид подошел, вызывающе коснувшись Пока.

    Пес заворчал, но не пошевелился. Фарид нырнул в палатку. Этот паренек, хоть и невелик ростом — не выше 165 сантиметров — и явно в весе пера, но энергии ему не занимать. Я испугался, как бы он не наэлектризовал нашу компанию.

    Я приказал Поку лежать и тоже вошел в палатку. Она была просторная, метра четыре в длину и два в ширину. Как и наши цепи, ее колышки были вбиты в скалу.

    Фарид замахал руками у меня перед носом:

    — А перчатки? Где мои перчатки?

    — Сожалею, но здесь только две пары.

    — Только две? Но нас ведь трое?

    Мишель ничего не сказал, только натянул на руки рукавицы и забрал себе спальник, сунув его под мышку. Фарид схватил металлический ящик с кодовым замком и встряхнул:

    — А что там?

    — Посмотри сам.

    Я, естественно, говорил ему «ты», ведь он годился мне в сыновья. Я тоже потряс ящик. Он явно тяжелее, чем если бы был пустым, и какой-то предмет внутри его ударялся обо что-то мягкое. Что же до замка… Пожалуй, через некоторое время я размолочу его камнем… В худшем случае нам останется подобрать комбинацию цифр. Их шесть… Значит, миллион вариантов… Невозможно.

    — Понятия не имею, что там.

    Он выхватил ящик у меня из рук, вышел из палатки и принялся швырять его о скалу. Два раза, три… На сейфе даже царапины не появилось.

    Фарид вернулся в палатку и властно щелкнул пальцами:

    — Письмо… Прочтите-ка мне это чертово письмо.

    Я протянул ему письмо, стараясь угадать в его взгляде хоть искру, которая подсказала бы мне, что я знаю этого неведомого мне паренька. Прошло несколько секунд, и он прижимает письмо к моей груди:

    — Что вы такое сделали, чтобы я здесь оказался?

    Я осторожно положил шприц возле стенки палатки.

    — Сдается мне, ты меня невзлюбил. Почему?

    — Почему? У вас фонарь, перчатки, у вас цепь длиннее, чем у меня, и у вас собака. Вот почему!

    Подошел Мишель. Он так и не расстался со спальником, и у меня возникло подозрение, что он вообще собрался надеть его на себя и в нем ходить.

    — Это верно. Зачем здесь собака? У меня тоже дома собака. Почему только у вас такая привилегия?

    — Вы называете это привилегией?

    — В такой дыре — конечно да.

    — Прежде чем разобраться с этим, нам надо понять, что с нами произошло. И поразмыслить над тем, что написано на наших спинах.

    Фарид не сводил с меня глаз. Уже по тому, как он стискивал зубы, я догадался, что парень он вспыльчивый, и такой характер выковался, скорее всего, на улице. Этих ребят из пригородов, с вечно свирепым лицом, я видел на телеэкране. У меня создалось впечатление, что парень на все горазд. Гетто, всяческие рисковые кульбиты, сожженные автомобили… Он подышал на руки, все так же пристально глядя на меня:

    — А в чем ваше-то преступление?

    — Преступление? Я не совершал никакого преступления. Может, ты? Это ведь у тебя на спине самая ужасная надпись.

    Фарид пожал плечами и присвистнул:

    — Не катит…

    Он отвернулся и уселся в углу палатки.

    Мишель решился предложить свой комментарий:

    — «Кто будет убийцей, кто будет лжецом, кто будет вором…» Почему не написать прямо: «Кто убийца?» Все эти деяния еще предстоит совершить, так, что ли?

    — Или предстоит разоблачить… А это, так сказать, определяет будущее амплуа. Так что на всякий случай: есть ли среди нас убийца?

    Я оценивающе уставился на обоих. Фарид обернулся. Он завладел вторым спальником, глянул на пластинки и подпер подбородок кулаками.

    — А что это за музыка? Пение птиц… И вот это…

    «Wonderful World». На фиг это здесь нужно?

    Он пошарил вокруг себя, заметил фотоаппарат и по- вертел его в руках.

    — Над нами что, издеваются, что ли?

    — Думаю, там остался всего один кадр.

    — Ага, фотку щелкнуть, ладно… А мне вот нужна сигаретка, и побыстрее. Вообще-то, я предпочитаю «Голуаз», но согласен на что угодно. Даже на самокрутку. Есть у вас закурить? Что, ни у кого?

    Я устроился в центре палатки и положил белую каску у ног, так чтобы свет распространялся равномерно. Ацетиленовый баллон я с себя снял. Холодная сырость леденила лицо, из носа капало, и я вытер его рукавом куртки.

    — Предлагаю представиться друг другу. Возможно… у нас есть что-то общее.

    — Блестящая идея, — заметил Фарид, — потреплемся, вместо того чтобы попытаться отсюда выбраться. У меня нет ничего общего с тобой и еще меньше — с тем, другим.

    Он тоже перешел на «ты» и все время отчаянно тер руки. А он мерзляк, без сомнения. А пещеры мерзляков ох как не любят.

    — Приступим, я начну. Меня зовут Жонатан Тувье, мне пятьдесят лет. Жена Франсуаза, девятнадцатилетняя дочь Клэр. В молодости занимался альпинизмом, работал в журнале об экстремальных видах спорта

    «Внешний мир». Теперь живу в Аннеси, работаю в конторе, которая называется «Досуг с Пьером Женье».

    Ее организовал один из моих друзей. Разные походы, каноэ, рафтинг — в общем, приманка для туристов.

    — Так ты из тех, кто спит в спальниках? То есть тебя это не напрягает? Ты в своей стихии, парень, а мне непривычно.

    Я не обратил внимания на реплику Фарида и кивнул в сторону Мишеля:

    — Теперь вы.

    Человек с закованным лицом нервно теребил рукавицы.

    — Меня зовут Мишель Маркиз, мне сорок семь лет… исполнится… двадцать седьмого февраля, через два дня. Дома намечалось небольшое торжество, и вот… — Он вздохнул. — У меня жена Эмили… детей нет. Три года я жил в Бретани, в Планкоэте, в деревне, занимался свиньями. — Он стащил рукавицу и показал руку без двух пальцев.

    — Я хотел сказать, убоем скота. Ну да, механизмы иногда барахлят… Теперь живу в собственном доме возле Альбервиля и снова занимаюсь свиноводством. Что еще? Ненавижу снег, сырость и туманы.

    — А почему Альбервиль, если вы ненавидите снег?

    — Да все из-за Эмили. Ее специальность — спортивная обувь. Дизайн, всякие там чертовски сложные штуки. Ее перевели туда по службе, у нас не было выбора.

    — Да, Альбервиль — не лучший выбор, там даже купаться негде.

    — Ну, это кому как.

    Я повернулся к Фариду. Он сразу выпалил:

    — Фарид Умад, ты это уже знаешь. Двадцать лет. Живу при богадельне на севере Франции. Детей нет, жены тоже. И никаких неприятностей.

    — Ты учишься? Или работаешь?

    — Да так, перебиваюсь случайной работой, то тут, то там…

    — А еще? Что-то ты не особенно словоохотлив.

    — Все, что мне хочется, так это выбраться отсюда, и поскорей.

    — Вот в этом, я думаю, мы все заодно.

    Я сдвинул рукав пуховика, чтобы посмотреть на часы. Забыл…

    — У меня украли часы. А у вас?

    Мишель согласно кивнул. Фарид не пошевелился. Он засунул руки под куртку и свернулся, как маленькая гусеница.

    — А я часов не ношу. Не люблю.

    У нас и время украли. Вся эта тщательность, это внимание к деталям ставили меня в тупик и явно говорили о том, что наша ситуация просто так не разрешится, несколькими часами дело не обойдется. Я все больше опасался худшего. «Вы все умрете». Мне надо выиграть время. Я подошел к Мишелю и начал внимательно изучать маску, особенно замок:

    — Ничего не сделать. Надо бы дать вам в челюсть и посмотреть, сдвинется ли маска хоть на несколько сантиметров.

    — Нет уж, как-нибудь обойдусь.

    — Ладно… Предлагаю обследовать пропасть. Мы с Фаридом ограничены в передвижении, зато вы, так сказать, более свободны. Позади палатки есть галерея. Дойдите-ка до нее и скажите, не ведет ли она наверх.

    — Я бы с радостью, да у меня на голове штуковина, которая может взорваться, если я правильно понял.

    — Вы правильно поняли. Но судя по тому, что написано в письме, вы имеете право отойти от нас на пятьдесят метров.

    Он пожал плечами:

    — Не знаю. А если письмо врет? И она взорвется через пять или десять метров?

    Фарид, будучи парнем нервным, развлекался тем, что выдувал облачка пара.

    — А может, она и вовсе не взорвется? Если все это блеф? И у тебя на башке нет никакой бомбы? Ты можешь свободно передвигаться, и это неспроста! Иначе тебя бы тоже приковали цепью, соображаешь? А потому пойди-ка в галерею и посмотри, можно ли через нее выбраться.

    Мишель кивнул:

    — Ладно, попробую.

    Я поднял баллон с ацетиленом:

    — Отлично. Вперед.

    — Погодите, я вот что подумал, — сказал Фарид. — Если эта штука может взорваться, отдалившись от нас, значит где-то на нас должен быть взрыватель, так? Надо проверить. Давайте обшарим свою одежду.

    Мы обследовали все: карманы, подкладку…

    — Хорошо бы совсем раздеться, похититель мог прилепить его скотчем прямо к нашей коже.

    Я сжал зубы и сухо бросил:

    — Это потом, позже.

    — Почему позже? Почему не сейчас?

    — Потому что не хочу раздеваться догола перед типами, которых не знаю.

    — Ты не хочешь или тебе есть что скрывать?

Алисия Хименес Бартлетт. Не зови меня больше в Рим

  • Алисия Хименес Бартлетт. Не зови меня больше в Рим /Пер. с исп. Н. Богомоловой. — М.: АСТ: Corpus, 2015. — 576 с.

    Испанская писательница Алисия Хименес Бартлетт прославилась серией детективных романов об инспекторе полиции Петре Деликадо и ее верном помощнике Фермине Гарсоне. Роман «Не зови меня больше в Рим» основан на реальных событиях. Барселонский предприниматель, почтенный отец семейства, убит при малопочтенных обстоятельствах — в обществе юной проститутки. В преступлении обвинили ее сутенера, но и он вскоре погиб от пули. Убийства следуют одно за другим, и развязка поражает своей неожиданностью. А по ходу расследования читатели вместе с героями пройдутся по улицам двух красивейших городов Европы — Барселоны и Рима.

    Глава 1

    Это было ужасно. Я очень медленно приближалась
    к открытому гробу, не зная, кто в нем лежит. Гроб
    был внушительный, из дорогого полированного
    дерева. Вокруг тянулись вверх огромные свечи,
    а в ногах покойного лежало несколько венков. Чем
    ближе я подходила, тем тверже становился мой шаг
    и тем меньше давил на меня страх. Оказавшись
    у самого гроба, я глянула туда и увидела старика
    в строгом черном костюме, грудь его была увешана
    наградами, а тело прикрыто трехполосным флагом. Никогда раньше я этого человека не встречала
    и понятия не имела, кто он такой, хотя, вне всякого
    сомнения, был он персоной важной. И тут я решительно сунула руку в сумку и вытащила большой
    нож. Затем рука моя, которую направляла рвущаяся
    из меня неудержимым потоком ненависть, стала
    наносить удары старику в грудь — один за другим.
    Удары получались сильные, уверенные и оказались
    бы смертельными, будь он жив, но из трупа сыпались наружу только опилки и старая скомканная
    бумага. Это и вовсе привело меня в бешенство, и я,
    уже не помня себя, все колола и колола его ножом,
    словно не желая признать, что на самом деле несу
    смерть лишь другой, уже случившейся, смерти.

    Проснулась я в холодном поту, меня колотило
    мелкой дрожью, грудь сжималась тоской. Мне почти никогда не снятся кошмары, поэтому, едва разум мой окончательно просветлел, я стала раздумывать над первопричиной увиденного во сне. Откуда
    это вылезло? Может, нечто фрейдистское — с неизбежной фигурой отца как основы всего? Вряд ли.
    Может, смутные воспоминания о временах Франко
    с привкусом разочарования из-за того, что диктатору
    удалось-таки умереть от старости и в собственной
    постели? Слишком мудрено. Я бросила перебирать
    возможные толкования недавнего сновидения и пошла на кухню варить себе кофе, так и не придя ни
    к какому выводу. И только через несколько месяцев
    мне откроется, что, вопреки всякой логике, сон этот
    был, судя по всему, вещим и касался он моей работы.

    Но лучше все-таки начать с фактов и забыть
    о снах. Одна из задач, которым посвящает свои труды
    и дни национальная полиция в Каталонии, — это копание в прошлом. И пусть мое утверждение кажется
    абсурдом, заведомым парадоксом. Ведь все мы знаем,
    что работа полицейских должна быть безотлагательной и своевременной — если пролилась кровь, то
    надо как можно скорее избавить людей даже от памяти об этой крови. А еще мы вбили себе в голову,
    будто сотрудник убойного отдела — это тип с пистолетом, обученный сразу, пока труп еще, так сказать,
    не остыл, брать быка за рога. Как бы не так! На самом
    деле всем нам, специалистам по вроде бы сегодняшним преступлениям, часто приходится заниматься
    далеким прошлым, чтобы искать там убийц, чей след
    давным-давно успел испариться. Как ни странно, но
    прошлое — поле деятельности не только историков
    и поэтов, но и наше тоже. У зла своя археология.

    В таких случаях говорят, что «возобновлено
    производство по делу», и выражение это сразу наводит на мысли об упущенных возможностях и вселяет мечты о каких-то невероятных и свежих находках, так что хочется поскорее взяться за работу —
    засучив рукава и со свежими силами. Однако чаще
    все складывается совсем иначе. Возобновление производства по делу предполагает невероятно трудное расследование, ведь, как нам хорошо известно,
    время стирает все следы.

    Иногда дело могут открыть повторно потому,
    что прежнего обвиняемого пришлось выпустить из
    тюрьмы, поскольку наконец-то был сделан анализ
    ДНК, которых в ту пору, когда было совершено преступление, еще не делали. Или преступник бежал
    из страны, обрубив все концы, а теперь некто вдруг
    заявил, что ненароком где-то его встретил. В любом
    случае такие расследования требуют немалых сумм
    из государственной казны, поэтому просто так, без
    веских на то оснований, производство по делу не
    возобновляется.

    Дело, которым поручили заниматься мне с моим
    помощником, младшим инспектором Гарсоном,
    было возобновлено по настоянию вдовы убитого.
    Она встретилась с судьей Хуаном Мýро, человеком
    опытным и, как о нем говорили, никогда не выпускавшим расследование из-под своего контроля до
    самого конца. Вдова убедила его, что надо вновь заняться преступлением, случившимся в 2008 году, то
    есть пять лет назад. Ее муж Адольфо Сигуан, хозяин
    текстильной фабрики семидесяти с лишним лет, был
    убит при обстоятельствах, прямо скажем, малопристойных. Тело обнаружили в снятой Сигуаном квартире, куда он привел проститутку самого низкого
    пошиба, правда, совсем молоденькую. Подозрение
    пало на ее сутенера, но и этот последний через несколько месяцев был убит в Марбелье. И хотя улики
    против сутенера выглядели более чем убедительно,
    следствие зашло в тупик, так как предполагаемый
    убийца Сигуана по понятной причине уже не мог
    рассказать, что же там случилось. Проститутка какое-то время отсидела в тюрьме за соучастие в убийстве, хотя доказательства ее вины были шаткими,
    а потом история эта словно сама собой растворилась
    в воздухе — за прошедшие месяцы и годы. И вот
    теперь нам с Гарсоном достался в наследство этот
    пятилетней давности труп, который, надо полагать,
    успел безропотно смириться со своей участью.

    Мой беспечный помощник был очень доволен,
    так как, по его словам, ему еще никогда не доводилось заниматься таким давнишним преступлением,
    а получить новый сыскной опыт в его годы — очень
    даже полезно.

    — Я еще вот что скажу вам, инспектор… — пояснил он. — Любой новый опыт, хоть на службе,
    хоть в личной жизни, должен почитаться в моем
    возрасте за редкую удачу, за дар, то есть, небес.
    К примеру, только вчера я в первый раз попробовал
    оливковый паштет и чуть не разрыдался от избытка
    чувств… А повторно открытое дело — это все
    равно что вызов, брошенный нам с вами… Только
    с такой позиции и надо будет воспринимать какие
    угодно трудности, с ним связанные.

    Для меня самой все это было совсем не так
    очевидно. Я моложе Гарсона, но трудности давно
    перестали казаться мне каким-то там вызовом; я
    воспринимаю их исключительно как новые проблемы, и не иначе. Я не из тех женщин, которых
    подогревает чувство соперничества, которые всегда
    готовы принять вызов и достойно ответить на него.
    Мало того, мои мозги отнюдь не увеличиваются
    в объеме, сталкиваясь со сложными задачами, и я
    не чувствую в себе чудесного прилива сил, когда
    предстоит взять очередной барьер. Поэтому мне
    трудно понять тех, кто все время поднимает для
    себя планку. И к альпинистам, карабкающимся на
    снежные вершины, чтобы там замерзнуть, я отношусь как к марсианам, и так же воспринимаю атлетов, которые, добежав до финишной ленты, теряют
    сознание и валятся на землю. Во мне нет ни их
    пыла, ни их энтузиазма, я скорее чувствую склонность ко всему научному — назову это так, чтобы
    меня легче было понять. Людьми науки движет
    жажда знания, а не тупое упрямство, заставляющее
    рваться все выше и выше. Разве мадам Кюри открыла радий с воплем: «Я не отступлюсь, хоть вы
    меня убейте!»? Нет, конечно. С моей точки зрения и, полагаю, с точки зрения мадам Кюри, люди
    должны чем-то заниматься, двигаться к определенной цели, потому что ими руководит потребность
    пролить свет на то, что скрыто во тьме. Но если
    мы уже прибыли в порт назначения, зачем продолжать состязание с самим собой и снова выходить
    в море — на поиски еще более далеких земель? Нет,
    надо уметь смиряться с собственными пределами,
    жить в этих рамках и помнить о них, когда ты берешься за какую-нибудь новую работу. Возможно,
    я слишком остро воспринимаю эти собственные
    пределы и четко осознаю, до чего они осложняют
    мне жизнь, а может, я просто более консервативна,
    чем хочу признать. В любом случае история с возобновленным делом не очень-то мне нравилась.

    Комиссар Коронас тоже не прыгал от радости.
    В свое время именно наш комиссариат расследовал
    убийство Сигуана, и теперь предстояло всколыхнуть устоявшиеся было воды, чтобы на поверхность
    всплыли все недостатки проделанной пять лет назад
    работы. Но такой кары, по его мнению, мы вряд ли
    заслуживали. И теперь он метал громы и молнии:

    — Черт бы их всех побрал! Сколько сил угрохали
    без всякого толку на это убийство, будь оно трижды
    проклято, и вот — начинай все сначала. Что, интересно знать, воображает себе судья? Что пять лет
    спустя воссияет правда, осветив своими лучами священную империю закона? А ведь опытный человек…
    Но ведет себя как мальчишка-новичок. Всякому дураку понятно: если только случайно не обнаружился
    какой-нибудь след решительной важности, снова
    браться за расследование преступления, совершенного столько лет назад, — полный идиотизм.

    Но комиссару пришлось скрепя сердце подчиниться решению судьи Муро, чья позиция была
    твердой и несокрушимой. Так что труп Сигуана,
    образно выражаясь, вновь встал перед нами во весь
    свой рост. И я, убедившись, что шеф явно не одобрял возобновления производства по этому делу,
    рискнула спросить:

    — Так что, комиссар, мы и вправду должны рыть
    носом землю или достаточно только изображать
    кипучую деятельность?

    Тотчас в лице его произошла разительная перемена, и он стал похож на свирепого пса, готового
    к броску.

    — Что такое? Что вы сказали, инспектор? Я не
    понял вашего вопроса. Разве хоть раз в нашем комиссариате и под моим началом кто-нибудь «изображал кипучую деятельность»? Будьте уверены:
    если такое и случалось, то я об этом не знал.

    — Это я… неудачно выразилась.

    — Впредь постарайтесь выражаться поудачнее.

    Здесь мы всегда роем землю — носом, лопатой,
    грызем ее зубами, дерем ногтями — и будем рыть,
    пока не сдохнем. Так вот, я хочу, чтобы вы все свои
    силы, весь свой опыт употребили на поиски того,
    кто убил убийцу Адольфо Сигуана. Сегодня, как
    никогда прежде, поставлена на кон честь нашего
    комиссариата. Мало кому дается шанс исправить
    совершенные в прошлом ошибки.

    — Слушаюсь, сеньор комиссар, не беспокойтесь,
    сеньор комиссар, все будет исполнено! — выкрикнула я почти по-военному.

    — И нечего тут изображать из себя морского
    пехотинца, черт возьми! Вы что, издеваться надо
    мной вздумали? И вообще, вы, Петра Деликадо,
    обладаете редкой способностью портить мне настроение.

Эмир Кустурица. Сто бед

  • Эмир Кустурица. Сто бед / Пер. с фр. М. Брусовани. — СПб. : Азбука, Азбука-Аттикус, 2015. — 256 с.

    Кажется, знаменитый серб воскрешает в прозе магическую атмосферу лучших своих фильмов. Ткань жизни с ее устоями и традициями, семейными ритуалами под напором политических обстоятельств рвется, сквозь прорехи мелькают то змеи, пьющие молоко, то взрывающиеся на минном поле овцы, то летящие влюбленные («лететь — значит падать?»). В абсурдных, комических, бурлескных, а порой трагичных ситуациях, в которые попадают герои новелл, отразились взрывная фантазия автора, размышления о судьбе его родины, о том, как юность сталкивается с жестоким миром взрослых и наступает миг, когда детство остается далеко позади.

    Сам Кустурица объясняет, что действие всех шести рассказов, вошедших в сборник, происходит в последние десятилетия двадцатого века и что написал он их в противоположность и даже назло современной жизни.

    ПУПОК — ВРАТА ДУШИ

    «Ослиные годы» Бранко Чопича мне прислали из Белграда по почте. На упаковке стоял штамп главпочтамта Сараева и значился адрес: Алексе Калему, ул. Ябучице Авдо, д. 22. Это была первая посылка, которая пришла на мое имя. В пакет была вложена визитная карточка, на обратной стороне которой Ана Калем, директриса Института международных рабочих связей, написала: «Моему дорогому Алексе на его десятилетие. С днем рождения! Тетя Ана».

    Этот подарок не доставил мне удовольствия. Я ушел в школу, преисполненный утренних опасений. Когда колокол возвестил начало большой перемены, я первым завладел взрослой уборной — она так называлась потому, что там курили. Сигареты с фильтром «LD» считались школьными, потому что продавались поштучно. Одной хватало на десятерых третьеклассников.

    — Не так! — укоризненно сказал Цоро мальчику по фамилии Црни. — Смотри, вдыхать дым надо так глубоко, чтобы он дошел до самого кончика твоего мизинца на ноге!

    С первого взгляда могло показаться, он объясняет, как курить, хотя на самом деле он пользовался этим, чтобы затягиваться чаще, чем подходила его очередь.

    — У меня проблемы, — внезапно признался я. — Что мне делать?

    — Это зависит… от того, в чем проблема.

    — Меня хотят заставить читать книги… А я бы уж лучше в колонию загремел!

    — Есть одно средство.

    Я чуть не поперхнулся табачным дымом. Перемена, конечно, большая, но не сказать, чтобы на курение нам была отпущена целая вечность.

    — Какое?

    — Мой братан до конца года должен был прочесть «Красное и черное» Бальзака.

    — Стендаля. Бальзак написал «Отца Горио».

    — Если не заткнешься, сейчас схлопочешь.

    — Но я почти уверен…

    — Тебе так важно, что ли, знать, кто написал? Значит, братану в школе сказали: не прочтешь, мол, книжку, останешься в седьмом классе на второй год. Мать привязала его к стулу и пригрозила: «Глаз с тебя не спущу, пока не дочитаешь до конца! Даже если ты сдохнешь, пока будешь читать, а я ослепну, на тебя глядя, но ты его прочтешь, этого чертова мужика!»

    — Какого мужика?

    — Ну, этого… да Бальзака же! Тут Миралем принялся ныть: «Мам, ну за что?» Но она его отругала: «И ты еще спрашиваешь?! Твой бедный отец был носильщиком. Но ты не повторишь его судьбу! А иначе во что верить…» Так что она привязала его. Как следует!

    — Да ладно… И чем?

    — Шнуром от утюга! А меня послала в библиотеку за книгой. Я уже собирался бежать, но Миралем знаком подозвал меня и сунул мне в руку записку: «Сходи к мяснику Расиму. Попроси сто пятьдесят ломтиков тонко нарезанного вяленого мяса». Я пошел в библиотеку, а потом к мяснику. Расим нарезал все прозрачными лепестками, чтобы проложить между книжными страницами и подкрепляться. Вечером мать уселась на диван против Миралема с полным кофейником кофе и больше не спускала с моего братца глаз. А он пялился на вяленое мясо, будто читает, и, когда ему хотелось съесть кусочек, придвигал к себе книгу, якобы чтобы перевернуть страницу Бальзака, и вытягивал оттуда прозрачный ломтик. Сто пятьдесят ломтиков — это как раз книга в триста страниц! А мать-то думала, что он все прочел!

    Из-за «Ослиных годов» вся наша семья впала в крайнее возбуждение. Вместо того чтобы заниматься важными делами, отец с матерью принялись составлять список шедевров мировой литературы, которые я не читал.

    — Мам, а что, если не читать, можно умереть?

    Это был первый серьезный вопрос, который я задал матери. Она загадочно улыбнулась и усадила меня на стул. Я испугался, что она одобряет метод матери Цоро и решила взять на вооружение технику связывания.

    Если так, то мне не удастся повторить трюк Миралема… Я ненавижу вяленое мясо! Мой желудок бунтует, стоит мне только представить себе сало или жир. Однако у моей матери была своя стратегия.

    — Ты только взгляни, какие они умные, — говорила она, поглаживая нарядные корешки. — Достаточно прочесть одну, и непременно узнаешь новое слово. Слыхал о таком правиле?

    Проблема обогащения словарного запаса меня вообще не колыхала. Мать показала мне «Виннету» Карла Мая, «Отряд Перо Крвжица» и «Поезд в снегу» Мато Ловрака1. Вся эта суета вокруг чтения меня бесила. Я прямо кипел. Моя тетя была знакома с Бранко Чопичем, что мне особенно не нравилось.

    — Лучше бы она была знакома с Асимом Ферхатовичем!2 Тогда я мог бы бесплатно ходить на матчи футбольного клуба «Сараево»!

    — Твоя тетя революционерка, Алекса! Тебе не следует говорить такие вещи! Ты не должен проявлять такую ограниченность!

    — Что?! Это Хасе ты считаешь ограниченным?

    Во мне все бурлило. Я готов был взорваться, если бы при мне кто-то осмелился оскорбить футболиста, который в одиночку разгромил загребский «Динамо» на их поле! Три — один!

    — Я не имею ничего против твоего Ферхатовича, сынок, но у тебя оба дедушки — ответственные работники, и ты не можешь не любить книгу!

    — Ну и что? Я не обязан из-за этого перестать играть в футбол! Дожить до такого ужаса вам не грозит!

    Я все больше распалялся, как огонь на ветру, и тут моя мать вдруг взялась за утюг.

    — О нет! — завопил я. — Ведь ты же не собираешься связать меня шнуром?!

    — С чего ты взял, что я тебя свяжу? — разволновалась мать. — Что с тобой, совсем спятил?

    Психологическое давление не возымело никакого эффекта, меня по-прежнему не тянуло читать что-нибудь, кроме футбольных сводок в «Вечерних новостях». В знак протеста я заинтересовался еще и теми, которые касались второго, третьего и даже четвертого дивизиона. На тумбочке возле моей кровати высилась стопка книг, которые предстояло прочесть в первую очередь. Теперь отец убедился: сделать из меня интеллигентного человека не удастся…

    — Если он упрется, ничего не поделаешь… Пускай играет, у него вся жизнь впереди. Может, в один прекрасный день опомнится!

    Эти слова проникли в мой сон. Едва мать подоткнула вокруг меня шерстяное одеяло, как я провалился в мучительное видение: передо мной возникла гигантская раковина размером с бассейн турецких бань в районе башни Барчаршия. В раковине плавала мочалка. Издали я увидел приближающегося незнакомца; надо было вынуть мочалку, заткнувшую сливное отверстие. Из крана текла вода; она переливалась через край и затопляла мне голову. Я очнулся в полном сознании, но не мог пошевелить ни рукой ни ногой. Проснувшись посреди ночи и плавая в собственном поту, как сказал бы наш сосед Звиждич, я заорал.

    — Что случилось, малыш? — спросила мать. — Почему твое сердечко так испуганно бьется?
    Как объяснить ей, что меня сильно потрясли слова отца?

    — Пожалуйста, скажи Брацо, чтобы оставил меня в покое! — всхлипывал я в объятиях матери, прижавшей меня к груди, чтобы успокоить.

    — Ну что ты, Алекса, он желает тебе только добра!

    И тут я отчетливо понял фразу «Дорога в ад вымощена благими намерениями»! Господи, сделай так, чтобы у Брацо их оказалось не много!

    — Смотри, видишь? — Мать указывала пальцем на мой пупок.

    — Да. Ну и что?

    — Это врата твоей души.

    — Пупок… врата души! Ты смеешься?

    — Нет, я серьезно. А книги — пища для души.

    — Тогда душа мне не нужна.

    — Человек без души не может.

    — А душа… что-то ест?

    — Нет. Но чтобы она не утратила силы, необходимо читать…

    Она пощекотала меня, и я улыбнулся. Но это вовсе не означало, что я попался на ее россказни о душе.

    — Я еще не человек.

    — Что ты говоришь?

    — Человек — это взрослый.

    Я вовсе не собирался ссориться с матерью, потому что был уверен в своей правоте. Но меня бесило, что она кормит меня байками.

    Желая не то чтобы приохотить меня к чтению, но просто заставить прочесть хотя бы одну книгу, мать вдруг вспомнила, что я член Союза югославских скаутов. И как-то вечером принесла в мою комнату книгу Стевана Булайича «Ребята с Вербной реки«3.

    — На, прочти! И ты об этом не пожалеешь, сынок!

    — Азра, умоляю! Лучше накажи! Хочешь, заставь меня встать коленками на рис, только давай перестанем мучить друг друга!

    — За что же тебя наказывать? Ты не сделал ничего плохого!

    — Потому что ваше чтение — настоящее мучение! У меня уже на третьей странице глаза слипаются, и мне это ничего не дает! Лучше рис под коленками, чем ваши книги!

    Раз уж история со скаутами потерпела неудачу, мать решила обратиться к более популярной литературе. Зная, что ковбоям я предпочитаю индейцев, она на свою тринадцатую зарплату купила для меня полное собрание книг Карла Мая. Однако милый индеец имел не больше успеха, чем предыдущие герои. Как и раньше, мои глаза начинали косить на третьей странице, на четвертой останавливались, а на пятой каменело мое сознание.

    Исчерпав свое терпение, отец вынужден был стоически смириться с мыслью, что среди Калемов интеллигентных людей больше не будет.

    — Сынок, если так и дальше пойдет, кончится тем, что ты, как герой русской литературы Обломов, прочтешь свою первую книгу, когда выйдешь в отставку! — сделал вывод отец за чашкой кофе, под звуки радио Сараева, передававшего бодрые утренние песни.


    1 Мато Ловрак (1899–1974) — крупнейший сербский и хорватский детский писатель.

    2 Асим Ферхатович (1933–1987) — один из самых популярных сараевских футболистов.

    3 «Ребята с Вербной реки» — повесть о жизни югославских ребят, воспитанников дома сирот войны, об их мужестве и дружбе, которая помогает им выследить и поймать опасного преступника. (В оригинале «Скауты с озера выдр», но такой книги на русском языке нет.)

Мария Семенова. Братья. Книга 1. Тайный воин

  • Мария Семенова. Братья. Книга 1. Тайный воин. — СПб. : Азбука, Азбука-Аттикус, 2015. — 608 с.

    «Тайный воин» — первая книга нового цикла «Братья» писательницы Марии Семеновой, написанного ей не в соавторстве. В основу романа легла идея о мире, пережившем природную катастрофу и погрузившемся в вечную зиму, где жизнерадостную, праздничную веру сменила угрюмая, жестокая религия, могущество которой ревностно охраняется тайными воинами.

    НАЧИН

    Ветка рябины

    — Наша девчушка гоит1 ли? — спросил мужчина. — Всё из
    памяти вон, Айге, как ты её назвала?

    Женщина улыбнулась:

    — Больше ругаю Баламошкой, потому что она умница и
    опрятница. А так — Жилкой.

    Мужчина рассеянно кивнул:

    — Жилкой… ну да. Привезёшь однажды, покажешь.

    Если бы не разговор, ускользавший от посторонних ушей,
    они выглядели бы самыми обычными странствующими торгованами, каких много в любом перепутном кружале. Двое крепких молодых парней, скромно помалкивавших в уголке, сошли
    бы за сыновей.

    — Привезу, — пообещала Айге. — Вот наспеет, и привезу.
    Ты, Ветер, едешь ли за новыми ложками по весне?

    Он снова кивнул, поглядывая на дверь:

    — В Левобережье… за Шегардай.

    — А я слышала, гнездари бестолковы, — поддела Айге.

    Ветер усмехнулся, с уверенной гордостью кивнул на одного из детин:

    — Вот гнездарь!

    В большой избе было тепло, дымно и сыровато. В густой
    дух съестного вплетались запахи ношеных рубах, сохнущей кожи, влажного меха. По всем стенам сушилась одежда. Снаружи мело, оттепель раскачивала лес, ломала деревья, забивала хвойник густыми липкими хлопьями. Хорошо, что работники загодя насушили целую сажень дров. Все знают, что печь
    бережливее греет скутанная, но гостям по сердцу, когда в отворённом горниле лопаются поленья и дым течёт живым коромыслом, ныряя в узенький волок. А гости были такие, что угодить им очень хотелось. В кружале третий день гулял с дружиной могучий Ялмак по прозвищу Лишень-Раз. С большого
    стола уже убрали горшки и блюда с едой, воины тешили себя
    игрой в кости.

    — Учитель… — подал голос парень, сидевший рядом с наставником.

    Вихры у него были пепельные, а глаза казались то серыми,
    то голубыми.

    Ветер не торопясь повернул голову:

    — Что, малыш? Спрашивай.

    — Учитель, как думаешь, где они всё это взяли?

    За стеной, в просторных сенях, бойко шёл торг. Отроки
    продавали добычу. Да и старшие витязи у стола, где выбивали
    дробь костяные кубики, ставили в кон не только монету. Зарево жирников скользнуло по тёмно-синему плащу, расшитому
    канителью. Сильные руки разворачивали и встряхивали его,
    стараясь показать красоту узорочья — да притаить в складках
    тёмное пятно с небольшой дыркой посередине.

    Айге положила ногу на ногу и заметила:

    — Вряд ли у переселенцев. Те нищеброды.

    Ветер пожал плечами. В серых глазах отражались огни, русую бороду слева пронизали морозные нити.

    — Источница Айге мудра, — сказал он ученикам. — Однако в поездах, плетущихся вдоль моря, полно варнаков и ворья. Мало ли как они плату Ялмаку собирали.

    За столом взревели громкие голоса. К кому-то пришла хорошая игра. Брошенные кубики явили два копья, топор и щит
    против единственных гуслей. Довольный игрок, воин с как
    будто вмятой и негоже выправленной левой скулой, подгрёб
    к себе добычу. Кости удержали при нём плащ, добавив резную
    деревянную чашу с горстью серебра и тычковый кинжал в дорогих ножнах.

    Ветер задумчиво проводил взглядом оружие:

    — А могли и с соищущей дружиной схватиться…

    Беседа тянулась вяло, просто чтобы одолеть безвременье
    ожидания.

    — Отважусь ли спросить, как нынче мотушь? — осторожно полюбопытствовала Айге.

    Ученики переглянулись. Ветер вздохнул, голос прозвучал
    глухо и тяжело:

    — Живёт, но не знает меня.

    — А о единокровных что-нибудь слышно?

    Ветер оторвался от наблюдения за игрой, пристально посмотрел на Айге:

    — Двоих, не желавших звать меня братом, уже преставила Владычица…

    — Но младший-то жив?

    Глаза Ветра блеснули насмешкой.

    — Говорят, Пустоболт объявился Высшему Кругу и вступил в след отца.

    — Пустоболт, — с улыбкой повторила Айге.

    — Если не врёт людская молва, — продолжал Ветер, — старый Трайгтрен ввёл его в свиту. Может, ради проворного меча,
    а может, надеется, что Болт ещё поумнеет.

    Над большим столом то и дело взлетал безудержный смех,
    слышалась ругань, от которой в ином месте давно рассыпалась
    бы печь. Здешняя, слыхавшая и не такое, лишь потрескивала
    огнём. Канительный плащ так и не сменил обладателя, увенчавшись витой гривной и оплетённой бутылкой. Щедрый победитель тут же распечатал скляницу, пустил вкруговую. Как
    подобало, первым досталось отхлебнуть вожаку. Под хохот
    дружины Лишень-Раз сделал вид, будто намерился одним
    глот ком ополовинить бутыль. Он выглядел вполне способным
    на это, но, конечно, жадничать не стал. Отведал честно, крякнул, передал дальше. Два воина за спиной воеводы стерегли
    стоячее копьё, одетое кожей. Из шнурованного чехла казалась
    лишь чёлка белых волос и над ней — широкое железко.

    — Учитель, Мятой Роже везёт шестой раз подряд, — негромко проговорил второй парень. — Как такое может быть?

    Ты сам говорил, кости — роковая игра, не знающая ловкости
    и науки…

    Волосы у него были белёсого андархского золота, он скалывал их на затылке, подражая наставнику.

    Ветер зевнул, потёр ладонью глаза:

    — Удача своевольна, Лихарь. Ты уже видел, что делает с человеком безудержная надежда её приманить.

    — А вот и он, — сказала Айге.

    Через высокий порог, убирая за пояс войлочный столбунок
    и чуть не с каждым шагом бледнея, в повалушу проник неприметной внешности середович. Пегая борода, пегие волосы, латаный обиванец… Как есть слуга в небольшом, хотя и крепком
    хозяйстве. Ступал он бочком, рука всё ныряла за пазуху, словно там хранилось сокровище несметной цены.

    Зоркие игроки тотчас разглядели влезшего в избу.

    — Прячь калитки, ребята! Серьга отыгрываться пришёл!

    Ученик, сидевший подле наставника, чуть не рассмеялся
    заодно с кметями:

    — А глядит, как тухлое съел и задка со вчерашнего не покидал…

    — Не удивлюсь, если вправду не покидал, — сказал Ветер.

    Томление бездействия сбежало с него, взгляд стал хищным.

    Глядя на источника, подобрались и парни.

    Мужичонка по-прежнему боком приблизился к столу, словно до последнего борясь с погибельной тягой, но тут его взяли
    под руки, стали трепать по спине и тесней сдвинулись на скамье, освобождая местечко.

    — Удачными, — обращаясь к ученикам, пробормотал Ветер, — вас я сделать не властен. А вот удатными… умеющими
    привести на службу Владычице и удачу мирянина, и его неудачу…

    Игра за столом оживилась участием новичка. В прошлые
    дни Серьга оказал себя игроком не особенно денежным, но забавным. Стоило поглядеть, как он развязывал мошну и вытаскивал монету, которую, кажется, удерживала внутри вся тяга
    земная. Долго грел в ладони, словно что-то загадывая… потом
    выложил на стол. Когда иссякли шуточки по поводу небогатого кона, в скоблёные доски снова стукнули кости. Пять кубиков подскакивали и катились. Игроки в очередь вершили
    по три броска; главней всего были гусли, вторыми по старшинству считались мечи. Когда сочлись, Серьга из бледного стал
    совсем восковым. Его монета, видавший виды медяк с изображением чайки, заскользила через стол к везучему ялмаковичу.

    Лишень-Раз вдруг поднял руку — трезвый, несмотря на всё
    выпитое. Низкий голос легко покрыл шум кружала.

    — Не зарься, брат! Займи ему, с выигрыша отдаст. А проиграется, всё корысть невелика.

    Взятое в игре так же свято, как боевая добыча, но слово
    вождя святей. Мятая Рожа рассмеялся, бросил денежку обратно. Серьга благодарно поймал её, поняв случившееся как знак:
    вот теперь-то счастье должно наконец его осенить!

    Стукнуло, брякнуло… Раз, другой, третий… Словно чьё-то
    злое дыхание поворачивало кости для Серьги кверху самыми
    малопочтенными знаками: луками да шеломами. Медная чайка снова упорхнула на тот край. Серьга низко опустил голо-
    ву. Если он ждал повторного вмешательства воеводы, то зря.
    Ялмак не зря носил своё прозвище. А вот ялмаковичу забава
    полюбилась. Монетка, пущенная волчком, вдругорядь прикатилась обратно. Серьга жадно схватил её…

    — Бороду сивую нажил, а ума ни на грош, — прошипел
    Ветер.

    …и проиграл уже бесповоротно. Дважды прощают, по третьему карают! Витязь нахмурился и опустил денежку в кошель.

    Ближний ученик Ветра что-то прикинул в уме:

    — Учитель… Ему правда, что ли, двух луков до выигрыша
    не хватило? Обидно…

    Ветер молча кивнул. Он смотрел на игроков.

    Серьгу у стола сочувственно хлопали по плечу:

    — Ступай уж, будет с тебя. И обиванец свой в кон вовсе не
    думай, застынешь путём!

    Серьга, однако, уходить не спешил. Он медленно покачал
    головой, воздел палец, двигаясь, словно вправду замёрзший до
    полусмерти. Рука дёрнулась туда-обратно… нырнула всё же за
    пазуху… вытащила маленький узелок… Серьга развернул тряпицу на столе, будто не веря, что вправду делает это.

    — Как же Ты милостива, Справедливая, — шепнула Айге.

    На ветошке мерцала серебряной чернью ветка рябины.
    Листки — зелёная финифть, какой уже не делали после Беды,
    ягоды — жаркие самограннички солнечно-алого камня. Запонка в большую сряду красной госпожи, боярыни, а то и царевны!
    Воины за столом чуть не на плечи лезли друг дружке, рассматривая диковину. Сам Ялмак отставил кружку, пригляделся,
    протянул руку. Серьга сглотнул, покорно опустил веточку ему
    на ладонь. Посреди столешницы уже росла горка вещей. Недаровое богатство, кому-то достанется!

    Воевода не захотел выяснять, какими правдами попало сокровище к потёртому мужичонке. Лишь посоветовал, возвращая булавку:

    — Продай. Сглупишь, если задаром упустишь.

    Серьга съёжился под тяжёлым взглядом, но ответил как
    о решённом:

    — Прости, господин… Коли судьба, упущу, а продавать не
    вели…

    Ялмак равнодушно передёрнул плечами, снова взялся за
    кружку.

    И покатились, и застучали кости… На Серьгу страшно стало
    смотреть. Живые угли за ворот сыпь — ухом не поведёт! И было отчего. Диво дивное! Им с Мятой Рожей всё время шли
    равные по достоинству знаки. Кмети, уже отставшие от игры,
    подбадривали поединщиков. Остался последний бросок.

    Вот кубиками завладел ялмакович. Коснулся оберега на
    шее, дунул в кулак, шепнул тайное слово… Метнул. Кмети выдохнули, кто заорал, кто замолотил по столу. Мятой Роже выпало четверо гуслей и меч. Чтобы перебить подобный бросок,
    требовалось истое чудо.

    Серьга, без кровинки в лице, осоловелые глаза, принял кости и, тряхнув кое-как, просто высыпал на стол из вялых ладоней.

    И небываемое явилось. Четыре кубика быстро замерли…
    гуслями кверху. Пятый ещё катился, оказывая то шлем, то щит,
    то копьё. Вот стал медленнее переваливаться с боку на бок…

    …лёг уже было гуслями… Серьга ахнул, начал раскрывать
    рот…

    …и кубик всё-таки качнулся обратно и упокоился, обратив
    кверху топор.

    Серьга проиграл.

    Крыша избы подскочила от крика и еле встала на место,
    дымное коромысло взялось вихрями. Мятой Роже со всех сторон предлагали конаться ещё, но ему на сегодня испытаний
    было довольно. Он сразился грудью на выигранное богатство,
    подгрёб его к себе и застыл. Потом встрепенулся, поднял голову, благодарно уставился на стропила, по-детски заулыбался —
    и принялся раздавать добычу товарищам, отдаривая судьбу.
    Серьга тупо смотрел, как рябиновая веточка, в участи которой
    он более не имел слова, блеснула камешками перед волчьей
    безрукавкой вождя.

    — Спасибо за вразумление, воевода, твоя мудрость, тебе
    и честь!

    Ялмак отхлебнул пива. Усмехнулся:

    — На что мне девичья прикраса? Оставь у себя, зазнобушке в мякитишки уложишь.

    Воины захохотали, наперебой стали гадать, какой пышности должны оказаться те мякитишки…

    Ветер кивнул ближнему ученику:

    — Твой черёд. Поглядим, хорошо ли я тебя наторил.

    Парень расплылся в предвкушении:

    — Учитель, воля твоя!

    Обманчиво-неспешно поднялся, выскользнул за порог. Разминулся в дверях с кряжистым мужиком, казавшимся ещё шире в плечах из-за шубы с воротом из собачьих хвостов. Лихарь
    понурил белобрысую голову, пряча полный ревности взгляд.
    Айге отломила кусочек лепёшки, обмакнула в подливу.

    — И надо было мне тащиться в этакую даль, — шутливо
    вздохнула она. — Кому нужны скромные умения любодейки,
    когда у тебя встают на крыло подобные удальцы!

    Ветер улыбнулся в ответ:

    — Не принижай себя, девичья наставница. Кости могли
    лечь инако…

    Веселье в кружале шло своим чередом. Витязи цепляли за
    подолы служанок, хвалили пиво, без скупости подливали
    Серьге: не журись, мол, день дню розь, выпадет и тебе счастье.
    Он кивал, только взгляд был неживой.

    Черева у дружинных вмещали очень немало. Обильная
    выпивка всё равно отзывала наружу то одного, то другого. Мятая Рожа было задремал у стола, но давняя привычка не попустила осрамиться. Воин протёр глаза, вынул из-под щеки ставший драгоценным кошель и на вполне твёрдых ногах пошёл
    за дверь отцедить. Миновал в сенях отроков, занятых торгом,
    кивнул знакомым коробейникам из Шегардая и Сегды…

    Наружная дверь отворилась с мучительным визгом, в лицо
    сразу ринулись даже не хлопья — сущее крушьё, точно с лопаты. Мятая Рожа не пошёл далеко от крыльца. Повернулся к
    летящей пáди спиной, распустил гашник, блаженно вздохнул…
    Он даже не отметил прикосновения к волосам чего-то чуть
    более твёрдого, чем упавший с ветви комок. Ну проросла в том
    комке остренькая ледышка, и что?..

    Ялмакович открыл глаза, кажется, всего через мгновение.
    Стоя на коленях в снегу, тотчас бросил руку за пазуху, проверить, цел ли кошель. Кошель был на месте. Только… только не
    ощущались сквозь мягкую замшу самогранные ягодки под зубчатыми листками, которые ему уже понравилось холить…

    Другой витязь, в свой черёд изгнанный пивом из тепла
    повалуши, едва не наступил на Мятую Рожу. До неузнаваемости облепленный снегом, тот шарил в сугробе, пытался что-то
    найти. Боевые побратимы долго рылись вместе, споря, достоило ли во избежание насмешек умолчать о пропаже — либо,
    наоборот, позвать остальных и раскопать всё до земли.

    Серьга волокся заметённой, малохожей тропой, плохо понимая куда. В глазах покачивался невеликий, но тяжёленький ларчик. Доброго старинного дела, из цельной, красивейшей, точно изнутри озарённой сувели… ларчик, ключ от которого посейчас висел у него, Серьги, кругом шеи, гнул в три
    погиба… Из метельных струй смотрели детские лица. Братец
    Эрелис и сестрица Эльбиз часто открывали ларец, выкладывали узорочье. Цепочки финифтевых незабудок — на кружевной платок матери. Серебряный венец, перстни с резными печатями — на кольчугу отца.

    Он знал, как всё будет. Ужас и непонимание в голосах:

    «Дядюшка Серьга… веточку не найти…»

    И он пойдёт на поклёп, а что делать, ведь Космохвост за
    утрату их пальцем не тронет, ему же — голову с плеч.

    «А вы, дитятки, верно ли помните, как всё назад складывали?»

    И — две горестно сникшие, без вины повинные голо вёнки…

    И — раскалённой спицей насквозь — взгляд жуткого
    рынды…

    И — нельзя больше жить, настолько нельзя, что глаза уже
    высмотрели над тропой сук покрепче, а руки вперёд ясной
    мысли взялись распутывать поясок. Длинный, с браным обережным узором, вытканный на бёрде старательными пальчиками, все бы по одному перецеловать: «Носи на доброе здоровье, дядька Серьга…»

    — Постой, друже! Умаялся я тебя настигать.

    Злосчастный слуга не сразу и понял, что голос прозвучал
    въяве и что обращаются вправду к нему. Вздрогнул, обернулся, только когда ворот сжали крепкие пальцы.

    Незнакомец годился ему в сыновья. Серые смешливые
    глаза, в бровях застряли снежные клочья, на ногах потрёпанные снегоступы… Серьга успел решить, что нарвался на лиходея, успел жгуче испугаться, а потом обрадоваться смерти, только подивившись: да много ли у него, спустившего хозяйское достояние, надеются отобрать? — но против всякого
    ожидания человек вложил ему в ладонь маленькое и твёрдое
    и замкнул руку, приговорив:

    — Утрись, не о чем плакать.

    Серьга стоял столбом, пытаясь поверить робкому голосу
    осязания. И таки не поверил. Мало ли что причудится сквозь
    овчинную рукавицу. Послушно утёрся. Бережно расправил
    ладонь… Света, гаснувшего за неизмеримыми сугробами туч,
    оказалось довольно. Серьга упал на колени, роняя с головы
    столбунок:

    — Милостивец… отец родной…

    Всё качалось и плыло. Возвращаться с исподнего света
    оказалось едва ли не тяжелее последнего безвозвратного шага.

    — Встань, друг мой, — сказал Ветер. Нагнулся, без большой надсады поставил Серьгу на ноги. — Мне будет довольно,
    если ты вернёшь булавку на место и никогда больше не подойдёшь к игрокам, искушающим Правосудную. Служи верно
    Эре лису и Эльбиз, а я рядом буду… — Он выпустил Серьгу и
    улыбнулся так, словно вечный век его знал. Собрался уже уходить, но вспомнил, подмигнул: — Да, смотри только, Космохвосту молчи… Он добрый малый, Космохвост, одного жаль,
    недалёкий. Да что с рынды взять! Никому не верит, не может
    в толк взять, кто истинные друзья.

    Серьга опустил взгляд всего на мгновение — убедиться,
    что рябиновая гроздь вправду переливается в ладони. Когда
    он снова поднял глаза, рядом никого не было. Лишь деревья
    размахивали обломанными ветвями, стеная и жалуясь, точно
    скопище душ, заблудившихся в междумирье.


    1 Автор, отнюдь не занимавшийся придумыванием новых слов или удивительных толкований, всего лишь пытался писать эту книгу по-русски. Честно предупреждаю: в тексте встретится ещё немало замечательных старинных слов, возможно выводящих из зоны привычного читательского комфорта. Полагаю, незаинтересованный читатель сумеет их с лёгкостью «перешагнуть». Заинтересованного — приглашаю в самостоятельное путешествие по сокровищнице русского языка. Поверьте, это может стать захватывающим приключением. А найдёте вы гораздо больше, чем предполагали…

Апокалипсис навсегда

  • Вадим Левенталь. Комната страха. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015. — 362 c.

    По легенде, Лев Толстой отозвался о творчестве Леонида Андреева следующим образом: «Он пугает, а мне не страшно». К сборнику рассказов Вадима Левенталя применима другая формулировка: он пугает, а мне безумно интересно. Если прибегнуть к помощи простейшей метафоры «книга — это отдельный мир», то можно сказать, что из комнаты страха Левенталя не хочется уходить.

    Лабиринт его предыдущего романа «Маша Регина» был подчеркнуто филологичен (от названий глав вроде «Феноменология вины» и «Горизонт событий» прямо-таки веет курсом литературной герменевтики). По «Комнате страха» блуждать приходится по-другому. Если «Маша Регина» в большей степени задействует рациональные методы работы с текстом, то в «Комнате страха» им на смену приходят сенсуальные, чувственные читательские ассоциации. Некоторые из них, к счастью, удается сразу же сопоставить с собственным опытом (однозначно Гоголь, однозначно Булгаков, однозначно Саша Соколов), а вот другие требуют советов с более подкованными товарищами, странных звонков друзьям и скандирования, возможно, и вовсе не существующих стихотворений («Четырехстопный ямб, точно кто-то из XX века… нет, не знаешь?»). Разумеется, все эти ассоциации сугубо индивидуальны и наверняка не были задуманы автором (едва ли еще у кого-то название рассказа «Лапа Бога» вызовет ассоциацию с одним из опытов изобразительной поэзии Андрея Вознесенского: «Чайка — это плавки Бога»), но от того, что все участники игры следуют разным правилам, она не становится менее интересной.

    Пользуясь терминологией самого Левенталя, «в глубине культурного слоя на месте меня в мире (не назовешь же это памятью)» проявляется главное: стиль автора уникален и узнаваем с первой строчки, так что придется поверить хвалебным словам Льва Данилкина, напечатанным на обложке. Язык, выводящий из себя некоторых читателей, по мнению того же Данилкина, — не просто язык, не просто слог, а «слух зрелого поэта и легкие молотобойца». В «Комнате страха» можно найти стилистические неудачи — вроде таких: «Анни что-то ворчит по-голландски, и я закрываю дверь, чертовски холодно, все это, вероятнее всего, от голода». Однако, даже если составить полный перечень ляпов Левенталя, любому скептику придется признать, что «слог умный и живой», несмотря ни на какие «оговорки».

    Вадим Левенталь — один из немногих писателей, не зациклившихся на форме исторического повествования. Он — автор для тех, кто предпочитает современную литературу за ее возможность отражать нынешние реалии. В этих рассказах девушки выходят из дома только после того, как нарисуют брови и сделают селфи, герои вспоминают «Игру престолов» и используют в речи выражения «вот это вот всё» и «накося-выкуси». Однако Левенталь не просто переносит на бумагу приметы времени, но ставит рассказы сугубо современные рядом с рассказами историческими.

    Проблема в конечном счете в том, что человек всегда один на один с историей. Проблема вообще — в человеке, а не в истории.

    Всеобщая боязнь подступиться к настоящему вырастает из того, что писатель не защищен временным ремнем безопасности. Ему приходится смотреть важным вопросам в лицо, анализировать историю в зависимости от обстоятельств. Левенталь, похоже, это понимает:

    В действительности, прошлое, в той мере, в которой оно вообще существует, всегда скорректировано своим будущим.

    Сборник начинается с двух исторических рассказов и заканчивается исторической повестью. В «Лапе Бога» события происходят в России середины XIX века; в «Carmen Flandriae» — в Европе XV столетия; повесть «Доля ангелов» — о блокаде Ленинграда. Они также становятся ключевыми для сквозной темы веры: между рассказом об уверовавшем безбожнике и заявлением о том, что «если бога нет — а его нет, это очевидно» находятся 350 страниц и десять сочинений малой формы. В «Комнате страха» герои вместе с автором теряют своего бога, и страшен этот сборник вовсе не смертями, которые там все-таки будут (на них намекает и ворон, изображенный на обложке), а страшен он духовной смертью, пустотой на том месте, где была душа, отсутствием нравственной нормы.

    Взаимосвязь между нормой нравственной и нормой языковой Левенталю абсолютно ясна, и отсюда — «взбесившийся» синтаксис, бесконечный «чужой» голос посреди авторской речи и прочие забавы скучающих филологов-расстриг, которым никуда не уйти от полученного ядовитого знания. Оно же отравляет и одновременно озаряет благодатью все в тексте, например — игру с голосами рассказчиков. От самой простой формы повествования, третьеличной, переходя к перволичной, прибегая к вставкам из прямой речи героев, графическим выделениям реплик, доходя до повествования с параллельными сюжетными линиями и добиваясь появления, кажется, чистейшего писательского «я», Левенталь, в конце концов, выходит за рамки одного лишь себя и пишет повесть о том городе, без которого его «я» не случилось бы.

    Думая о любви к Родине, я не знаю, где я в этой любви, это что-то, что приходит со стороны, и это больше меня.

    Трепетное отношение к фигуре ленинградца и петербуржца чувствуется во всем сборнике. Да что там — старушка, речь которой наделена чертами диалектного просторечия («взяла», «евонные»), становится одним из отрицательных персонажей. При этом Вадим Левенталь изображает и другие города (среди них — Амстердам, Рим, Симферополь) и не умаляет их композиционного значения: Амстердам для рассказа «Станция Крайняя» становится сюжетообразующим, как Петербург для рассказа «Набережная бездны» (хотя и в разной степени). Рассказы, в которых действие происходит в Петербурге, чередуются с рассказами, в которых действие происходит в других городах, но все-таки начиная с середины сборника даже образ великого Рима смешивается с не менее великим (для Левенталя уж точно!) образом Петербурга:

    Сквозь улицы Ленинграда тенями проступают осажденный Париж, пораженный чумой Лондон, разоренный варварами Рим — призраки всех великих городов, в одно мгновение ставших кладбищами.

    Там, где может не быть ничего — ни времени, ни веры, — там останется хотя бы половинка хронотопа — место. Единственная константа в сборнике — это Петербург, город, создавший вокруг себя литературный миф, с которым, в том числе, и заигрывал автор. В какой-то степени Петербург — это и есть та «комната страха», которую описал Левенталь. Однако и от нее скоро ничего не останется.

Елена Васильева

Александр Снегирев. Вера

  • Александр Снегирев. Вера. — М.: Эксмо, 2015. — 288 с.

    В центре повествования — судьба Веры, типичная для большинства российских женщин, пытающихся найти свое счастье среди измельчавшего мужского племени. Избранники ее — один хуже другого. А потребность стать матерью сильнее с каждым днем. Может ли не сломаться Вера под натиском жестоких обстоятельств? Роман-метафора Александра Снегирева, финалиста премии «Нацбест» 2015 года, ставит перед читателями больные вопросы.

    <…> Будущей матери шёл пятый десяток.

    Доктора констатировали благополучное вынашивание, но роды обещали нервные — возраст, а кроме того двойня.

    Прогнозы сбылись — во время схваток акушер сообщил покрытой испариной, хрипящей проклятия и молитвы роженице, что обоих спасти не удастся, и предложил выбрать.

    Видимо, он испытывал несвойственное волнение и не подумал о нереализуемости своего предложения и некотором даже издевательском его тоне.

    Хапая воздух ртом, она передала право выбора ему, и он оставил девочку, хотя вторая тоже была девочка, но она ему не приглянулась, впрочем, он и не вглядывался.

    Вернувшись со смены рано утром, акушер выпил не обычную свою рюмку, а все оставшиеся в бутылке полтора гранёных, и сын, поднявшийся в школу, его застукал. В конечном счёте, он никого не выбирал, просто пуповины перепутались, и сестрёнка задушила сестрёнку, а он только извлёк трёхкилограммовую победительницу утробного противостояния.

    Назвали Верой.

    После родов мать прежнюю форму так и не обрела.

    Не телом, но душой.

    С телом всё было в порядке, а вот непрошибаемый, казалось, рассудок пошатнулся.

    Она винила новорожденную в гибели сестрички, не брала на руки, отказывалась даже видеть, не то что давать прикладываться к одной из своих прелестных грудей.

    В роддоме Вера питалась родовитой таджичкой с неправильным положением плода, которую муж привёз рожать под присмотром центровых врачей и чья беременность в итоге разрешилась благополучно.

    Та молоком исходила и с радостью сцеживала излишки в орущую Верину глотку.

    Жена Сулеймана-Василия была твёрдо уверена — перед ней маленькая убийца, лишившая её дочери, которая наверняка была бы красивее, ласковее, умнее. Как только ни пытался молодой отец убедить её в несостоятельности претензий, каких только евангельских притч ни приводил.

    После нескольких лет взвинченной жизни Сулейман-Василий не придумал ничего лучше, как предпринять ещё одну попытку.

    Новый ребёнок должен был избавить жену от душевных страданий, а дочь от несправедливых нападок.

    Поистине животная, от праматери Сары доставшаяся фертильность позволила слабо сопротивляющейся супруге зачать года за четыре до полувекового юбилея.

    Вере исполнилось пять, и появление у мамы живота волновало.

    Мама перестала тиранить.

    Мама как бы заснула.

    Однажды живот совсем вырос, мама ахнула и сосредоточилась.

    А папа забегал.

    И стал звонить по телефону.

    Потом они уехали, попросив соседку присмотреть за Эстер и Верой.

    В ту ночь Вера спала урывками. Задрёмывала и просыпалась от непривычной духоты.

    Отец вернулся рано, Вера вскочила с кровати и выбежала в коридор. Отец выглядел так, будто на него взвалили рояль. В прошлом году на третий этаж привезли старый «беккер», Вера видела, как мужики корячились на лестнице.

    Соседка поинтересовалась, хотя и без всяких вопросов было ясно.

    Мама отсутствовала до воскресенья, а когда вернулась, лицо её было размазанным, а живот пропал.

    Подружка в детском саду стала расспрашивать.

    Вера сказала, что всё хорошо.

    Как назвали?

    Верочкой.

    Так не бывает.

    Бывает.

    Подружка наябедничала воспитательнице. Вера врёт.

    Вера продолжала настаивать, что новорожденную зовут так же, как и её, и от неё отстали.

    Воспитательница не видела причин сомневаться в словах девочки. Кто их знает, этих религиозных. Вера сама поверила в сестру, переименовала в её честь куклу.

    Детсад располагался во дворе, Вера ходила туда одна. Недели через две, вечером, после смены, когда она, зашнуровав ботиночки, надела пальтишко и поздоровавшись с умилёнными её самостоятельностью чужими взрослыми, потянула дверь, та вдруг сильно подалась на неё, обнаружив за собой мать, неожиданно решившую встретить дочурку.

    Вера хотела было поскорее мать увести, но воспитательница прицепилась с доброжелательными назойливыми расспросами.

    Что да как. Поздравляю. Как самочувствие маленькой?

    Не поняв сначала и осознав наконец суть подлога, мать принялась хлестать Веру по лицу теми самыми скрипучими коричневыми перчатками. Поволокла ревущую дочь за собой, толкнула дорогой в сугроб и предъявила дома едва живой.

    Сулейман-Василий выслушал бессвязные вопли супруги, заглушаемые рёвом дочери, и попытался успокоить обеих валерьянкой и словами о прощении и милосердии.

    Вскоре пришлось прибегнуть к ежедневному подмешиванию в еду и напитки жены сильного успокоительного, выписанного знакомым врачом из числа тайных христиан.

    Вопреки седативному действию препарата те сонные чёрно-белые времена проходили для Веры бурно.

    Если раньше мать винила её в смерти, едва ли не в убийстве сестры, то теперь вся её апатия и тоска переработались в невиданную злобу. Вера оказалась не только убийцей, но и больной, неуравновешенной, требующей лечения, мерзавкой и лгуньей.

    Осенью, когда она вернулась из Ягодки, где проводила лето под присмотром состарившейся Катерины, матери втемяшилось, что дочь выбелила волосы. Сколько бы та ни уверяла, что кудряшки выгорели на солнце, мать не унималась.

    Разразился скандал, в котором невольно принял участие и Сулейман-Василий.

    Как любой по природе спокойный и выдержанный, он неожиданно проявил себя сумбурным разрушителем — схватил Веру за косички и под назидательное одобрение вконец обезумевшей супруги откромсал под корень.

    О своих действиях он тотчас пожалел и позже вспоминал с отвращением. А Вера с того дня стала очень бояться отцовского гнева и вместе с тем, сама того не понимая, нуждалась в нём. Впервые ей явился Бог — беспощадный, иррациональный, настоящий.

    Несколько последующих годов, под предлогом спасения малышки от пагубного украшательства самой себя, а заодно предупреждая опасность завшиветь, мать перед наступлением лета остригала Веру под ёжика.

    А волосы продавала на парики.

    В такие дни приходила краснощёкая жирная баба, сгребала пряди в мешочек и приговаривала:

    — Хорошие волосы.

    Волосы и в самом деле были хороши. Прямо как у матери, цвета перезревших зерновых, только у той с первыми родами потемнели. Забрала Вера у матери цвет.

    В редкие моменты пробуждения инстинкта мать, укладывая Веру спать, рассказывала сказки.

    Они имели сюжет весьма произвольный, но обладали одной неотъемлемой деталью — за стенами устроены тайные ходы и целые комнаты, в которых прячутся соглядатаи, днём и ночью они блюдут, дурное пресекают, а за добропорядочных граждан вступаются.

    В вопросах веры мать проявляла поистине иудейский фанатизм. Октябрятский значок, знак сатаны, носить запрещала. Вступить в детскую организацию дочери не позволила, но Вера, скопив копеечки, купила себе звёздочку и тайно надевала, снося насмешки одноклассников.

    Звезду с вьетнамской целебной мази, приобретшей в те годы большую популярность, мать тоже не терпела и соскребала, хоть та была и жёлтой. Крестообразную решётку слива в ванной выпилила, точнее, заставила мужа выпилить. Чтобы мыльная вода не оскверняла крест.

    Сулейман-Василий, напротив, отличался мягкостью нрава и к маниакальному следованию догмам склонен не был. Если Вера уставала стоять службу, вёл её гулять, благо никто не препятствовал — супруга, ссылаясь на духоту, богослужения посещала редко. Это не мешало ей требовать отказа от празднования Нового года. К счастью, удалось найти компромисс — ёлку ставили к Рождеству, заполучая совершенно бесплатно. Сразу после первого числа Сулейман-Василий с Верой обходили ближайшие помойки, куда самые торопливые отпраздновавшие выносили попользованных, но всё ещё пригодных лесных красавиц.

    Несмотря на столь экстравагантную окружающую атмосферу, Вера росла девочкой бойкой и любознательной. Маленькой любила вскочить на какого-нибудь дядю и требовать катания. Воцерковлённые университетские умники, члены художественных союзов, докладчики и священники из далёких углов империи, немногочисленные, сбившиеся в кучу подпольные верующие того времени, воссоединяющиеся на тайных собраниях, не отказывали Вере. Они напяливали её на свои жирные и тощие шеи и послушно скакали, предусмотрительно огибая люстры, чтобы не снести плафоном прелестную белобрысую головку.

    Эта белобрысость подкупала и пленяла. Чернавок вокруг хватало, а вот деток-ангелков становилось всё меньше. Веру же тянуло к противоположностям. Негры с головами-одуванами, бровастые грузины, высовывающие носы из-за плодоовощных рыночных груд. Эти обязательно преподносили фруктик, и мать, хоть со странностями, всегда брала дочку на рынок, что позволяло отовариться почти не раскрывая кошелька.

    Вера картавила.

    Как тебя зовут?

    Велочка.

    Долго и безуспешно водили к логопеду.

    «Л-л-л-л-л, л-л-л-л», — рычала Вера.

    С тех пор во всём русском языке больше всего слов она знала из тех, что содержат рык.

    Когда специалист готов был махнуть рукой, Вера, обнаружившая в ходе занятий недетское вовсе упорство, вдруг издала громовое рычание.

    Логопед, задремавший было, очнулся и потребовал повторить.

    И Вера в самое его дипломированное лицо зарычала и ещё долго рычала на все лады, пока не вышло положенное время.

    Логопед так рад был этой нежданной уже победе, что позволил себе, впервые за тридцать с лишним лет практики, шалость — подговорил ребёнка не рассказывать сразу маме, а вечером устроить обоим родителям сюрприз, громко произнеся за столом:

    — Сюрприз!

    Вера, однако, и за ужином тайну не раскрыла. Дождавшись, когда родители заснут, пробралась мимо видавшего виды буфета в их комнату, прислушалась к дыханию и завопила: «Сюр-р-р-р-пл-л-л-из!»

    Супруги вскочили в ужасе и, узнав, что не случилось ничего особенного, кроме того что восемнадцатая буква алфавита наконец покорена, успокоились и даже не очень удивились, чем немного Веру разочаровали.

    Она ещё долго не могла уснуть, слыша доносящуюся сквозь стенку смутную возню, которую старики на радостях затеяли. Сюрприз взбудоражил инстинкты, и только комочек, нащупанный мужем на левой груди жены, омрачил ночь.

    Вскоре подтвердилось, что неуёмная в чувствах дочь Эстер и танкиста смертна. И года не прошло, как её похоронили, причём только с одной, а именно с правой, из двух вызывавших некогда многочисленные восторги, округлостей.

    Бойкие особы под предлогом помощи по хозяйству стали стремиться в дом овдовевшего Сулеймана-Василия. Помогали с Эстер, подлизывались к Вере.

Алекс Шерер. Охотники за облаками

  • Алекс Шерер. Охотники за облаками / Пер. с англ. Е. Шульги. — М.: Livebook, 2015. — 368 с.

    В нашем мире идет охота на облака. Преследовать их, ловить и выжимать — единственный способ получить драгоценную воду. Однажды я стану Охотником за Облаками, бесстрашным путешественником, который, рискуя жизнью, доставляет воду на самые дальние и опасные острова, обгоняя небесных акул и пиратов. Родители, разумеется, против, но на всех не угодишь. В конце концов, все, что делает жизнь по-настоящему интересной, приходится преследовать, будь то мечты, облака или Дженин, девушка с двумя шрамами на лице. Она из семьи Охотников за Облаками, так что я вцепился в нее как оголодавшая китовая блоха. И знаете что? Ни разу не пожалел.

    Восхитительная история в духе сказочника Миядзаки о мире, который парит в небесах, понравится всем любителям приключений и путешествий, невозможных животных и миров, в которых хочется поселиться.

    ДЖЕНИН

    В разгар второй четверти в школе появилась новенькая. Звали ее Дженин. Ее лицо, от нижних век до верхней губы, пересекали два шрама. Они остались у нее не от увечий, они не были врожденными. Это были обрядовые шрамы. Они были сделаны намеренно и таили в себе давний ритуал. А еще они ставили на ней печать скитальца и кочевника — иммигрантки неизвестного происхождения. По традиции, такие люди становились охотниками за облаками.

    Корабль ее семьи появился однажды откуда ни возьмись и пришвартовался в нашем порту. Отец Дженин погиб — по слухам, пропал во время шторма,— и командование небесным судном взяла на себя ее мать. Хотя, сказать по правде, командовать было особо нечем.

    Корабль был невелик, экипажа на нем был один человек, мужчина с почти черной от загара кожей. Звали его Каниш. В ушах у него были кольца, а одну руку сплошной лентой обвивала большая татуировка вроде браслета. Его затылок был гладко выбрит, на груди не было ни волоска, и он всегда как-то лоснился, будто намазался маслом.

    Мать Дженин звали Карла; как и у дочери, и у Каниша, по ее лицу до самых губ бежали два шрама. Ее длинные густые волосы, которые она часто собирала в хвост, были черными как смоль. Она была высокой, стройной, и своим видом напоминала воительницу — даже когда просто приходила на родительские собрания. У нее была довольно экзотичная внешность, и духи у нее тоже были странные и необыкновенные. Мама сказала, это называется мускусом. Еще она сказала, что мускус добывают из желез мертвого небесного кита, что показалось мне очень жестоким и в то же время завораживающим.

    Каждое утро Карла и Каниш поднимали паруса и покидали порт, а каждый вечер возвращались. Иногда улов бывал хорош, иногда не очень, а порой они возвращались с пустыми руками и трюмами.

    Если выдавалось несколько неудачных дней подряд, приходилось заплывать дальше обычного, и тогда они могли не возвращаться целую неделю, а то и больше. Тогда Карла нанимала кого-нибудь присматривать за Дженин и кормить ее, чтобы девочке не приходилось пропускать школу.

    Карла хотела дать дочери образование. Ведь одно дело быть охотником за облаками, потому что это твое призвание, и совсем другое — быть им, потому что у тебя нет другого выбора, и ты больше ничего не умеешь. Впрочем, твоя внешность будет против тебя независимо от образования.

    А по выходным, когда занятий не было, они уплывали все вместе: их корабль отчаливал в пятницу вечером и не возвращался до позднего воскресного вечера, а то и до самого утра понедельника, как раз вовремя, чтобы Дженин могла успеть к первому уроку. На вопрос, как она провела выходные, она всегда отвечала одинаково.

    — Мы охотились за облаками.

    — Много поймали?

    — Ну, так. А ты что делал?

    Да мало ли что. Но чем бы я ни был занят, это всегда казалось мне бессмысленным, скучным и пресным по сравнению с тем, чтобы плыть по чистому синему небу в погоне за клочьями пара где-то вдали, лететь во весь опор, настигая этот облачный сгусток, стремясь успеть к нему раньше других, а после, когда корабельные резервуары уже полны воды на продажу, возвращаться домой.

    С этим ничто не могло сравниться. В моих глазах уж точно. Я ужасно хотел поехать с ними, но боялся даже просить об этом, понимая, что даже если я наберусь смелости, мне ответят отказом. А не откажут они, так не отпустят родители.

    И все же дело было не в том, что мне не хватало бы смелости отправиться в такое путешествие.

    Мне лишь не хватало смелости попросить об этом.

    Забавно: иногда действовать проще, чем говорить. А ведь, казалось бы, все должно быть наоборот.

    Мальчики и девочки отличаются друг от друга во многих, не заметных на первый взгляд, вещах. И даже когда мальчики дорастают до определенного возраста и начинают помногу времени проводить в мыслях о девочках — и наоборот, — девочки с мальчиками, тем не менее, редко проводят время вместе. До поры до времени. До той, значит, поры, пока не начнут проводить его вместе. Но пора эта еще не настала.

    А вот Дженин в чем-то сама походила на мальчишку: своими мыслями, своим поведением, — так что сблизиться с ней было совсем не сложно. Наверное, мне даже казалось, что я сумею поймать ее, как ловит облака корабль ее матери, и у меня в руках окажется самая ее сущность, которую я дистиллирую и сохраню себе. Я думал, это будет как на химии, когда ты выделяешь из какой-нибудь взвеси несколько чистых капель, которые можно налить в пузырек или пробирку и закупорить пробкой.

    В общем, если я и думал что-то в таком роде, то ошибался. Человека нельзя поймать, как облако, нельзя переделать его, превратив из облака в воду. Зато человек может стать твоим другом — просто прими его таким, как он есть, просто дай ему понять, что ты дорожишь им. И тогда — вот оно — облако в твоих руках, и если только ты не будешь пытаться стиснуть его в кулаке, то сможешь оставить себе, оно твое. Но если попробуешь удержать, оно выскользнет у тебя из пальцев.

    Меня не заботило, что нас дразнили, называли женихом и невестой, хотя у нас все было совсем не так. Она была моей подругой, но никак не подружкой. Я и вел себя вполне прилично: не проводил с ней чересчур много времени, не выставлял это на всеобщее обозрение. Мы просто дружили, и все. Я поддерживал доверительные отношения, выжидая подходящий момент, чтобы однажды набраться смелости и задать свой вопрос. И если мне повезет, услышать в ответ «да».

    Хотя сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что вопросов у меня было намного больше.