Михаил Гиголашвили. Тайный год

  • Михаил Гиголашвили. Тайный год. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 733 с.

Прозаик и филолог Михаил Гиголашвили — автор романов «Иудея», «Толмач», «Чертово колесо» (выбор читателей премии «Большая книга»), «Захват Московии» (шорт-лист премии «НОС»).

«Тайный год» — об одном из самых таинственных периодов русской истории, когда Иван Грозный оставил престол и затворился на год в Александровой слободе. Это не традиционный «костюмный» роман, скорее — психодрама с элементами фантасмагории. Детальное описание двух недель из жизни Ивана IV нужно автору, чтобы изнутри показать специфику болезненного сознания, понять природу власти — вне особенностей конкретной исторической эпохи — и ответить на вопрос: почему фигура грозного царя вновь так актуальна в XXI веке?

 

Часть первая
Страдник пекла

Глава 4. Дрянь Господня

Постепенно он отстал от опийного зелья: пришел день, когда не дали ни крошки ханки, вместо этого по совету чародейца Бомелия обманом опоили крепким сонным отваром и привязали к постелям, чтобы во сне перенес самое болезное. Спал без просыпу дня два, а потом начал приходить в себя.

Но чем больше здоровел телом, тем больше дух его впадал в панический бесперебойный страх — страх всего и перед всем. Сердце закатывалось под самое горло, мороз лил по костям, в зобу спирало — не продыхнуть. И не было вокруг никого, кто мог бы помочь, ободрить, выявить сочувствие — все только смотрели либо ему в руки, либо себе под ноги. И Федьки Шишмарева, любимого рынды, весельчака и скосыря, все не видать из Польши, куда был послан присматривать за послами, а также разузнать поближе, что за человек будущий король Стефан Баторий, — зело, говорят, лют и охоч до наших городов. И Родиона Биркина нет. И Нагие забыли. Даже Годунов носа не кажет…

А ныне с утра начались страстные шепоты за спиной: обжигали шею, облетали голову, вползали в уши, вылезали изо рта: «Госссподди, помилуй мя, грешшшшнаго…» И никак не расслышать связных слов, одно змеиное шипение: «Шшшш… Шшшш…» Уверен был, что это ссорятся его ангелы, хранитель с губителем. И втягивал лысую голову в плечи, закрывался периной, безнадежно ожидая рокового конца их ссор.

И целый день так было. За окном рокотал гром, небо тужилось, но дождем не испускалось. Засыпал и просыпался — шепоты возникали и пропадали.

А к вечеру, под серый свет из слюдяных окон, что-то страшное начало вспучиваться в послеобеденном сне (во снах он всегда был мал, слаб и беспомощен). Росло и розовело, пухло и рдело, как вымена той поросой свиньи, кою они с кремлевскими ветрогонами когда-то умудрились затащить на башню и скинуть оттуда, а потом, со свистом и улюканьем сбежав вниз, рассечь у подыхающей хавроньи брюхо, выволочь гадостные зародыши и растоптать их до праха.

Особо буйствовал Клоп. Мрачный и широкий, с вывернутыми губами, сын мясника Сытного приказа, он прибился к шайке князевых детей и, зная о своей ущербности смерда, жестоковал более других, желая себя показать, никому спуску не давая и воруя у отца разные ножи и топоры, тут же пускаемые в ход и проверяемые на какой-нибудь живности, будь то скот или человек. Злобы Клоп был лютой, но при молодом царе оседал на задние лапы, всем своим видом показывая покорство, в коем, однако, имелись сомнения — с ним надо держать ухо востро.

Да, не только та поросая свинья, но и многое другое из тварей бессловесных было скинуто с башен и стремнин. Первую кошку сошвырнули вниз, чтобы узнать, правда ли, что кошки всегда падают на лапы. Но какое там! Башня высока! Кошка лежала на боку, щеря клычки в посмертном оскале. Потом затащили черную собаку (что давеча являлась с того света с колокольцем), сбросили, она и гавкнуть не успела, но на земле еще дышала, отчего Клоп перепилил ей шею огромным ножом-пальмой из мясобойни.

А когда один залетный парень по прозвищу Сидело выиграл у них три раза сряду в кости, то его повели на башню — якобы расплатиться, там деньги спрятаны, — и невзначай, в ссоре, перевалили сообща через поручни. На земле парень лежал, как пьяный после попойки — косо раскинувшись, а вместо головы — красный бобон с багровыми лепестками…

 

Скольких лишил жизни самолично — не знал, после десятого со счета сбился. Первого, князева сына Тишату, зарубил топориком, когда им обоим было по двенадцать лет. На задворках Кремля повздорили из-за зерни — Тишата, прозвище получивший за свое хитрое тихоумство во всем, что делал, раз за разом выигрывал, да еще потешался, шептал на ухо соседу: мол, какой он будущий царь, когда даже в зернь выигрывать не в силах? И довел своими попреками до белого каления: Иван совлек с пояса топорик и, с первого раза попав Тишате по плечу, другим ударом разрубил ему череп так, что открылась серая складчатая мешанина, вроде мелких кишок. И от неожиданности онемел, и так бы и стоял перед тельцем Тишаты, что дергалось в последних судорогах, если бы не деловой Клоп — тот, вырвав топорик и кровавую руку при этом поцеловав, велел остальным побыстрее отволочь еще полуживое тело в угол и завалить камнями — скоро вместо Тишаты в грязном мусорном углу прибавилась куча щебня, поди разбери, кем и когда насыпана!

В тот же день, когда все были возбуждены от крови, еще один замухрыжистый баляба, обычно тихий Степанка, сперва довел их своими выкрутасами до гнева, а потом зачем-то приволок странный кувшин, набитый черным жестким волосом, что вызвало страх у молодого царевича, панически боявшегося всякой ворожбы и колдовства. Страх перешел в ярость, и он со всех сил хватил Степанку кастетом по виску — тот сложился вдвое, не пикнув, Малюта с Клопом дорезали его заточками-подковами, а тело сволокли в недорытый ров.

Понял тогда: раз я не был поражен Богом за человекоубийства, то можно распоряжаться жизнями рабов по своему усмотру и хотению, ибо Бог водит моей рукой во всем — и в хорошем, и в плохом! Если убивает — значит, так Ему угодно, сердце царево в руце Божьей! Если милует и награждает кого — и это токмо в Его власти! Да за что Бог должен карать меня, если Сам же сделал меня царем, дал в полное владение все вокруг и сказал: «Ты не убивец, ты судия, карающий крамолу»! Ведь учила же сызмальства меня мамушка Аграфена, светлая ей память и земля пухом:

— Это все — твое! Ты — царь, хозяин всего сущего вкруг тебя!

— И домы мои? — спрашивал. — И Яуза? И Кремль с боярами?

— И домы, и река. И Кремль с потрохами. И дьяки, и целовальники, и воеводы.

— И зверье в лесах — мое? — И зверье, и рыбье в реках, и птицье в небесах, и все поля и луга — все твое! Вся земля, все людишки — твои.

— И девки все мои?

— И девки, и бабы, и старухи с дитенками — все твое. Все, что живет, дышит и шевелится, — все твое! Ты царь!

Ей вторила бака Ака на своем ломаном наречии:

— Како един орлан царуе на небу, лев — в пустиню, риба-кит — в океану, так царь един правит на мире, без чужого сказа, подсказа и совету! — После чего мамушка Аграфена читала на ночь Голубиную книгу:

— Ночи черны от дум Господних, зори утренни — от очей Его… Ветры буйные от Святаго Духа… Дробен дождик от слез Христа… Помыслы людские — от облац небесных… Кости крепкие — от камней… Мир-народ — от телес Адамия… Цари в земле — от главы Адамовой, а первый над всеми царями царь — Белый царь, а это ты, Иванушка… Спи, золотце… Завтра будет новый день…

И маленький Иван на всю жизнь уразумел: раз все его — значит, со всем этим можно делать все, что захочется. А хотелось многого…

Прошка внес овсянку с медом, свежие калачи, икру, масло и настой из травы ча — подарок китайского богдохана: напуганный движением россов по стране Шибир к границам своей Желтой империи, богдойский царь то и дело посылал в Московию всякие всячины: то пару солдат из красной глины в рост человека (их выставили в Кремле напоказ рядом с чучелом громадного медведя), то искусно сотворенный из серебра дворец (ушел в казну), то порох особый, что влаги не боится и не сыреет (загрузили в подвалы Оружейной башни, где он все равно отсырел). А вот сухая черная трава ча — бросишь щепоть в плошку, зальешь окропом — и пей, набирайся сил и свежего дыхания, и зубы лимоном чистить не надо (лимоны присылались тоже из Китая, лично царю, поштучно). Напиток ча никому не давал пить, а пойманного на этом кухаря Агапошку окунул мордой в таз с горячим киселем, чему тот был рад и хвастал потом с красной волдырной рожей, что хоть и ошпарен, но жив, а мог бы за ослушание в петле болтаться!

Недобро проводив глазами Прошку, через силу спросил:

— Сам кашу из котла брал, как я велел? И мед? И калачи?

— Сам, сам зачерпнул, — ответил слуга, следуя приказу во избежание яда брать для царя еду только из общего котла, будто бы для себя, — а кому надо Прошку травить? Наоборот, Прошке, цареву слуге, с уважением лучшие куски подкладывали — а те шли царю, да без яду, коего он боялся всю жизнь.

Но все равно!

— Пробуй, лежака! — Сам стал давать слуге понемногу от всей еды на ложке и ноже, а потом кинул их в миску для грязной посуды.

Пригубливая горячий чай, стал смотреться в малое зеркальце (осталось от матушки), удивляясь темному цвету кожи. И шишак мозолистый на лбу как будто вырос — был с ноготь, стал с палец.

И колени никак не проходят. И ноги ноют так, что мочи нет, — на ступнях пальцы поскрючивало, суставы в буграх и шишах. И поясницу не разогнуть. Тело отказывалось служить духу, а разве стар он так сильно? Еще эта срамная язва навязалась на елдан!

Истинно говорят: что прошло — то в памяти затаилось, что течет — то умом созерцаемо, а грядущее душу нашу мечтами опутывает, тешит, холит, нежит… Сорок пять лет минуло с того мига, как он самодвижно, ранее времени, одним нетерпением вытащился из чрева матери, и помнит, помнит, как при рождении его снаружи звала какая-то светлая ангелица — дескать, быстрее, сюда, брось пуповину, за ту жизнь не держись, здешняя жизнь лучше, тут свет, а там тьма; а черная баба с крыльями его обратно в чрево втаскивала, крича, чтобы он этого не делал, что пожалеет об этом, ибо тут тихо, тепло и влажный покой, а там, снаружи, — сухая мерзость и пустой хаос… Да, куда лучше было бы в той тьме оставаться, чем по миру шлепать, в грехи обутому да в блуд одетому!

Сидя в постелях, мрачно озирался. Ничего бы не видеть! Не слышать! Дайте покою, занемог и духом, и телом! Душой стреножен, телом обездвижен — куда уж дальше!

— Прошка, полугар подай!

Взял принесенную бутыль хлебного вина, отпил из горлышка немало — а что делать, приходится вино пить, если ноги не ходят, даже в церковь тащиться сил нет. Домовую церковь, как и приемный зал, уже давно приказал запереть, обставу зала — столы и лавки — в чехлы поместить, чего им зря пылиться? Ему для молитв икон в келье хватит, а другие пусть идут в Распятскую церковь или в Троицкий собор — зря, что ли, там прорва монахов содержится?

Вино начало мелкими волнами растягивать тело изнутри, раскладывать мысли в голове. Но нет, какое там! Ничего не ладно, только кожа на лбу от мыслей вспучилась. Одно маячило: спасаться надо! Недаром всю ночь матушка Елена снилась в виде кошки, коя прыгала по горнице и мяучила, ища выхода. И Бомелий предупреждал, что большое горе маячит в звездах московского царя в этом году. И слепая волхитка напророчила недоброе по требухе петуха. И все кругом, кто защищать должен, к врагам переметнулись и смерти его желают, переветники сучьи, как те подлые рынды. И Белоулин из мертвых восстал. И Кудеяр объявился, а это самое опасное: ему Александровку взять — пара пустяков! Небось, и стража вся моя уже им подкуплена! Недаром каких-то пришлых чужаков видели в слободе! Одно к одному. Бежать. Да не в Тверь или Суздаль, там всюду достанут, а за пределы державы! А тут гори все белым пламенем, по словам пророка о Содоме и Гоморре! Не хотели иметь доброго и мудрого царя — пусть выбирают себе в водилы кого желают: хоть из Старицких — если найдут, конечно, кого в живых, или из Воротынских, или из поредевших Шуйских, или Семиона-дурачка, или из польских собак, или сына Ивана, или самого дьявола-папу! «Мне все едино! Не хотели сладкого — жрите теперь горькое, псы неблагодарные!»

Смутное время

  • Сергей Лебедев. Люди августа. – М.: Альпина Паблишер, 2016.

Повествование в книге Сергея Лебедева охватывает целое десятилетие, но, тем не менее, на дворе всегда август – последний месяц свободы перед суровеющим холодом, затишье перед бурей. В такие дни творится много необъяснимого, и иногда кому-то удается разглядеть будто бы выходящую из древних могил суть вещей.

В самом конце советской эпохи – в «странное время промежутка; время, когда Россия словно снилась самой себе» – безымянный герой находит тетрадку с мемуарами своей бабушки и не обнаруживает в них сведений о своем деде, словно того и не было никогда. Отчаянные попытки заполнить этот пробел откроют ему секрет: свои «белые пятна» и умолчания есть в каждом доме постсоветского пространства. Надо думать, что это стремление к правде было важно и для самого Лебедева, поскольку сюжетная основа автобиографична: его бабушка-редактор действительно не оставила никакой информации об отце своих детей.

Неожиданно герой романа обнаруживает в себе дар заполнять эти разломы невесомым материалом истории: прахом, привезенным из мертвой пустыни, или папкой, добытой в уголовном архиве, – одной из миллиона одинаковых карт судьбы. Помогает ему с самоопределением человек со странной фамилией Кастальский, как у Гессе, предвещающей герою уход в темные воды прошлого.

Есть поверье, что накануне конца света клады выйдут из земли, обнулится эпоха и все скрытое станет явным. Когда наступил советский конец света, произошло нечто подобное – и в прямом, и в переносном смысле. Кто-то разыскивал материальные ценности, кто-то – ценности иные, предназначенные препятствовать распаду или созидать новые общности…

Это только начало пути. Профессиональным «связным» чужих судеб, их «черным копателем» герой проживает девяностые. На границе времени проглядывает что-то первобытное, что-то животное, открываются неизвестные картам зоны отчуждения: от царства сумасшедшего заклинателя собачьей жестокости до целой бывшей республики, почти утонувшей в крови и ненависти. Вместе с героем осознаешь, что разлом 1991 года не уникален – такие сдвиги земли и провалы в пространстве появляются циклично, в назначенный час.

Бабушкин давний страх – искать своих в вагоне мертвецов, который вечно прицеплен к поезду русской истории, разбирать в окровавленных лицах родное.
Я думал, что он никогда больше не повторится; а другие, неизвестные мне, женщины входили в этот двор, в этот вагон, как входила она семьдесят пять лет назад в пожарный двор городка, окруженного антоновцами.

Нарушив запрет случайно встреченной женщины – «не ищи живых, ищи мертвых» – он нарушает и запрет своей бабушки, военного шифровщика, которая охраняла эту опасную территорию умолчаний. Люди и события утопают в пространстве слишком большой страны, и главный герой не замечает, как в своих попытках протянуть ниточку под землю начинает пропадать сам. Очень точным символом этого становится найденный им в экспедиции скелет мамонтенка, который погиб, увязнув в яме.

Автор уходит все дальше от исходной точки повествования, растягивает хронотоп. Грамматически прошедшее время начинает означать и настоящее, и будущее, и вневременное, оно уводит туда, где, казалось бы, повествование должно уже оборваться; пространство все время тянется на юг и восток, в жаркую степь, в разреженный вековой ненавистью и отчаянием воздух. Наконец, понимаешь, что и «я» героя вбирает в себя гораздо больше, чем конкретного человека – раскрывается великая тайна повторений и соединений.

Одни и те же люди ходят по земле, но это вызывает не надежду на воскресение, а чувство безысходности и предопределенности. Время противится этому пониманию – и тронутый однажды в пустыне проклятием мертвецов, их сухой неизбывной яростью, герой, как в зыбучие пески, проваливается в прошлое сам.На такой земле его может удержать только женщина – если она захочет, если не нарушит покрова защиты неосторожным словом, потому что только власть слов, древних заговоров и проклятий здесь остается непреложной.

Сумма наговоренного в бреду, выкрикнутого перед смертью, годами в молчании копившегося в душе; сумма ожесточения, желания восстановить твою личную, выстраданную справедливость. И никто не думает о прощении – лишь о воздаянии и мести, и люди и народы; а это уже действительно поле дьявола, а не Бога, дьявол любит такие дела, чтобы посмеяться и над мертвецами, и над их потомками.

Историю нужно знать, чтобы не совершить тех же ошибок, – говорит нам здравый смысл, но на русском, советском, постсоветском пространстве эта аксиома не работает: «слепое прошлое управляет слепым настоящим», все пути предопределены, все ловушки уже расставлены. Зыбкая почва русской степи готовит пустынное безвременье тому, кто поймет суть связи времен – всегда одинаково смутных и жестоких.

Анастасия Сопикова

Михаил Однобибл. Очередь

  • Михаил Однобибл. Очередь. — М.: Время, 2017. — 640 с.

Обостренный интерес книжников сфокусировал на этой книге литературный критик Лев Данилкин: он в рукописи выдвинул «Очередь» на премию «Национальный бестселлер». Имеет ли вообще рукопись право на звание бестселлера? Вот чуть не получила, была одним из двух главных претендентов на лавры. А когда победителем, с перевесом в один голос, был назван Леонид Юзефович, он счел необходимым заявить: «Если бы председателем жюри был я, то присудил бы победу Михаилу Однобиблу». Роман совершенно особенный, возникший, как считает автор, «из разницы ощущений гор и города», писавшийся шестнадцать лет на удаленной станции Кавказского заповедника и краткому пересказу не поддающийся. В центр повествования забрел, по словам автора, «последний нормальный человек — учетчик сезонных бригад». Что из этого вышло? Вышла «Очередь» — «серьезная, странная и страшная книга о той очереди, в которой стоим мы все и которая называется жизнью» (Сергей Волков).

КАРЛИЦА

Подвал спал. После того как улеглись банные страсти, очередников в преддверии хлопотного вечера сморил неодолимый дневной сон. Лишь Немчик, юный сосед учетчика по очереди, сидел за шахматной доской, косо освещенной из цокольного оконца. Но и он, наверно, задремал над позицией.

Закутавшись в одеяло, учетчик уселся на трубах, ткнул подбородок в колени и стал обдумывать складывающуюся ситуацию. Принесенное Римой известие о том, что его ищет шофер, казалось учетчику невероятным. Что их связывает, кроме пары слов, сказанных на ходу? Пусть очередь и кто-то из служащих полагают, что учетчик понадобился шоферу для продолжения давней беседы, содержание которой очереди так и не удалось выведать. Но учетчик-то знал, что содержание ничтожно и не предполагает продолжения. До сих пор учетчик укрывался мнимой тайной, как щитом: пока он оставался свидетелем, передавшим наверх еще не все интересующие служащих сведения, очередь его волей-неволей берегла. Но мистифицировать можно кого угодно, только не другого участника той же беседы, это ясно как день.

Нет, причина не в разговоре, а в чем-то ином. Но для раз- мышления об ином недоставало сведений. Учетчик хотел с толком использовать каждую минуту до надвигающейся встречи с шофером и вспомнил слова Римы, что очередь больше не выступает против учетчика единым фронтом. Раз между улицей и подвалом произошел раскол, глупо было не заглянуть через трещину этих противоречий глубже в ситуацию, не расспросить кого-нибудь из уличников. Учетчик поднялся к цокольному окну и выглянул во двор.

К сожалению, поблизости не было никого, кроме шайки Кугута. С этими учетчик не мог вступить в доверительный разговор, после схватки на речной переправе они стали врагами. Под чахлым деревом на затоптанном газоне Кугут и его подручные играли в карты. Партнеры обменивались колкостями, раздавали щелчки и подзатыльники. Азартными порывами налетавший ветер уносил возгласы и накрывал компанию клубами пыли от проезжавших по двору машин. Стояла голая весна, когда ни снега, ни дождя, а густая трава, укрывающая землю от ветра, еще не выросла. В ожидании, когда мимо окна пройдет какой-нибудь другой уличник, учетчик наблюдал за картежниками.

После одного кона игры из компании мужчин выскочила, как на пружинах, низкорослая девчонка, до сих пор учетчик не видел ее за головастыми, широкоплечими кугутянами. В вытянутой руке перед собой коротышка торжествующе сжимала выигрышную карту. Следом сконфуженно привстал долговязый парень, видимо, проигравшийся. Не успел он распрямиться, как победительница крепко щелкнула его картой по носу. Остальные картежники радостно захохотали.

Игра шла на двухкопеечные монеты, парочка отделилась от компании и направилась к будке таксофона. Теперь учетчик видел их отчетливее. Подросток с жуликоватой физиономией был один из погони, настигшей учетчика на реке. Счастливой обладательницей двушки была не девчонка, а миниатюрная зрелая женщина, тоже знакомая, но по другому случаю.

В свой первый городской день, когда учетчик стоял в окружении разъяренных уличников, еще не подозревая о существовании подвалов, секретарей и допросов, эта уличница принесла сверщику Егошу распоряжение служащих снять с учетчика свидетельские показания. На карлице была та же детская шапка с длинными меховыми ушами и круглыми помпончиками на завязках. Теперь, в теплынь, шапка болталась за плечами. На смуглом немытом лице прятались непроницаемые глазки. Крепкий кулачок сжимал монету.

Учетчик давно наблюдал из подвала за телефонной будкой и понял, что звонок считается сокровенным, сугубо личным делом каждого очередника, поэтому и звонящий ревностно следит, чтобы никто не приближался, и сами посторонние держатся на почтительном расстоянии от слушающего трубку. Карлица же и подросток подошли к телефону вместе. Скоро стало видно, для чего. Рослый сопровождающий был необходим, чтобы снять с рычага трубку телефона, подать ее карлице, взять у нее две копейки, вставить в монетоприемник и набрать на диске цифры заветного номера. Для этих действий женщине не хватало роста. Но едва помощник проделал их за нее и пошли гудки вызова, карлица вытолкала его из будки, захлопнула дверь и сосредоточилась на звонке. Свободной рукой она заткнула свободное ухо, чтобы ни один посторонний звук не мешал, и низко нагнула голову, пряча на груди от всех близящееся общение.

Внутри каркаса с разбитыми стеклами это выглядело трогательно и нелепо. Карлица прикрыла глаза и страстно вслушивалась в события на другом конце провода.

Но, пользуясь тем, что она оглохла и ослепла для окружающих, юнец украдкой вернулся, бесшумно протянул над ее головой длинную руку и опустил сверху на монетоприемник. В тот момент, когда на другом конце провода сняли трубку и монета должна была провалиться в щель автомата для установки соединения, вор придержал ее, плавно вытянул обратно и развязной походкой зашагал прочь.

Учетчик ясно видел жульничество и хотел было крикнуть карлице, но та сама быстро почуяла неладное. Поскольку монета не упала в аппарат, связь прервалась. Женщина злобно посмотрела на трубку, отклонилась назад и подпрыгнула, чтобы проверить, не желтеет ли в монетоприемнике медный кружок, вдруг случайно застрял. Убедившись, что две копейки исчезли без звонка, карлица рассерженно швырнула от себя трубку, та ударилась о стенку будки и закачалась на шнуре в гибкой стальной оплетке. Звонившая ни на секунду не поверила в неисправность автомата, может быть, потому, что добиться от него она все равно ничего не смогла бы. Карлица вихрем налетела на обидчика. Она не задавала вопросов, не искала доказательств вины. Парень и не пытался делать вид, что не виноват, он уворачивался и держал присвоенное сокровище в высоко поднятой руке. Возможно, он хотел пошутить, но привел женщину в ярость. Она прыгала и набрасывалась на противника в старании пригнуть его руку. Она щекотала его, но он отвечал тем же, а щекотки она боялась. Видя, что ее усилия тщетны, она крепко обняла вора и впилась ему зубами в бок через одежду. Подросток на потеху зрителям истошно завыл. Он кругло ощерил рот и выпучил глаза, но не опустил монету, а свободной рукой вцепился карлице в волосы, силясь оторвать ее от себя.

Драчуны превозмогали боль, но не уступали друг другу.

Они так хрипели, рычали, горланили, что учетчик едва рас- слышал легкий недовольный стук захлопнувшегося в первом этаже окна. Наверно, служащим учреждения этот кошачий концерт мешал сосредоточиться на делах. Не было произнесено упрека, но Кугут и молчаливое недовольство мигом уловил. Легко и мощно старикан поднялся с газона, жилистой ручищей стиснул парню горло и отнял монету.

Сделалось тихо. Карлица хватала ртом воздух. Еще не в силах ничего сказать, она протянула за монетой ладошку.

Кугут спрятал две копейки во внутренний карман, присел перед лилипуткой и стал кивать на здание, что-то назидательно приговаривая. Может, объяснял, что в наказание за гам она лишается двушки. Женщина упорно его не слушала и негодующим жестом показывала на подростка, дескать, он затеял свару и поднял крик, не умея терпеть боль.

Одновременно она упорно тянула руки к карманам Кугута.

Тогда он резко схватил карлицу, прижал ее локти к бокам, взметнул вверх короткое тельце и усадил на крышу телефонной будки. В ту же секунду он обернулся к своей компании и грозно приложил палец к губам. Кугутяне надрывались от смеха и, чтобы заглушить его, падали друг на друга и зарывались лицами в одежду. Чем отчаяннее становилось положение несчастной уродки, тем сильнее их разбирало.

Эта картина еще раз показывала, насколько чуждо очереди элементарное сочувствие.

Бедная карлица! Упади она или прыгни вниз, ей бы не поздоровилось, высота будки составляла три ее росточка.

К тому же она страдала высотобоязнью, сквозившей в каждом движении. В первую секунду, чтобы не видеть своего положения, женщина крепко зажмурилась, чем вызвала у зрителей отдельный приступ тихого хохота. Потом, боясь с закрытыми глазами потерять равновесие и свалиться, карлица распласталась, как ящерка, на крохотной крыше, она бы вросла в нее, будь это возможно. Она онемела от ужаса и несправедливости. Неизвестно, сколько бы длилась ее мука, но тут к зданию подошла молоденькая служащая.

По обыкновению штатных городских работников она не обращала внимания на выкрутасы очереди. Девушка задумчиво цокала каблучками по тротуару. Она приостановилась, открыла сумочку и стала искать в мягком матерчатом кошельке мелкую монету. Она намеревалась звонить. Кугут на цыпочках огромными шагами подбежал к будке и угодливо повесил болтающуюся трубку на рычаг аппарата. Но он и не подумал снять с крыши карлицу. Между тем, нельзя было представить, что элегантная молодая кадровичка с блестящими перспективами продвижения по службе, они светились в ее лице, в легкой походке, приблизится к недоразвитой зверушке без капли женственности, прозябающей в хвосте уличной очереди.

В воздухе запахло скандалом. Зеваки прекратили смеяться и с хищным любопытством наблюдали за происходящим. Они предвкушали необычайное зрелище. Как жалкая уличница усидит над головой звонящей служащей! Такая дерзость была против всех правил и обычаев очереди. Но надвигающийся ужас пересилил древнюю боязнь высоты. Едва девушка тихо цокнула каблучком в сторону будки, коротышка заметалась так, будто крыша превратилась под ней в раскаленную сковороду, и стала сползать вниз по железному каркасу с торчащими из него осколками стекол. Подол ее платья задрался, на смуглой крепкой кривой ноге выступила кровь. Не чувствуя пореза, женщина скатилась на землю и без оглядки, скуля и спотыкаясь, забилась под балконы первого этажа.

У самой стены здания она пропала из поля зрения учетчика, но сдавленные рыдания слышались совсем близко.

Карлица глотала слезы, чтобы не завыть в голос. Учетчик не решился сразу ее окликнуть, чтобы не спугнуть. Вряд ли она сейчас могла понимать что-то, кроме жестокой обиды.

Ей нужно было остыть. Долго учетчик ждал, пока гневные всхлипы станут реже, клокочущее дыхание ровнее, а бормотание угроз тише.

Во дворе здания огромная лихвинская одежда высохла, стала легче и слетела от порыва ветра с бельевой веревки на землю. Второпях Рима забыла прицепить ее прищепками. Учетчик с радостью надел бы на себя все теплые вещи, особенно валенки, унесенные Римой для обмена. На улице светило солнце, а в цоколе, как обычно, тянуло погребным холодом. Прежде учетчика раздражали тяжесть и огромный размер валенок, к их войлочному теплу он привык. Теперь же, босиком, учетчик так продрог, что не чувствовал ног на узких перекладинах лестницы.

Постепенно жалобные, укоризненные нотки в бормотании карлицы утихли, она сменила тон. «Алло, пригласите, пожалуйста, к телефону Движкову Зою, — вежливо, ровно, тихо проговорила женщина. — Кто спрашивает? Это не имеет принципиального значения, я звоню по служебному делу. Она занята? Послушайте, голубушка, у вас там она занята по совместительству, а мой звонок касается ее основной работы. Мы должны обсудить важный кадровый вопрос. Поэтому будьте любезны!»

Учетчик в недоумении слушал ни с того ни с сего начатый разговор, пока не догадался, что карлица говорит с воображаемой собеседницей. За неимением другой возможности бедняжка сама отвечала на свой звонок по телефону, сама себе возражала и отклоняла возражения. Карлица быстро входила в роль и «будьте любезны» сказала, как заправская служащая, в голосе звенел металл, сплав вежливости и непреклонности. Учетчик усмехнулся. Он не сомневался, что уличница такая смелая только на репетиции, далеко от телефона. Стоит ей услышать в трубке настоящий служебный голос, вмиг онемеет и по обыкновению очередников будет бессильно пожирать взглядом черные дырки микрофона, пока на другом конце провода не бросят трубку.

Между тем, карлица продолжала и оживлялась по ходу разговора: «Значит, вы настаиваете, что Движкова не может подойти к телефону, потому что у нее подгорит выпечка. Но у меня к ней тоже горящий вопрос! И что вы мне предлагаете? Передать через вас, чего от нее требует служба? А вы, простите, кто? Судомойка? Хорошая специальность, на такой работе никто и ничто не сгорит. Вы считаете, я говорю вам дерзости? А по-моему, это вы дерзите, предлагая для обсуждения сверхделикатных служебных вопросов глухой телефон. Откуда мне знать, что все мной сказанное вы передадите Зое дословно и верным тоном? Нет, уж лучше я сама прямиком ей в уши. Разумеется, могу и не то сказануть. Но тогда и отвечу за свою, а не чужую вину. Так честнее и четче. Что, что вы сказали? Вы советуете звонить Движковой по кадровым вопросам не в столовую, а в учреждение? Но весь город знает, что в 19 отделе нет телефона. Уверена, что и вам это известно, вы просто ищете предлог от меня отделаться.

В учреждении на Космонавтов, 5 телефон есть в 40 отделе, хотя сам отдел давно дышит на ладан, его инспекторы годятся разве на то, чтобы других звать к телефону, но, конечно, не пойдут в соседний подъезд за коллегой из 19 отдела. Это возмутительно, что телефоны проводят бесперспективным работникам! Что вы говорите? Вы лишь подрабатываете судомойкой, а по основному месту вы и есть начальница 40 отдела кадров. Надо же, с кем я удостоилась беседы! Наверно, приятно тратить служебное время исключительно на себя, будучи хозяйкой кабинета, куда много лет никто не заходит на прием. Уже и голос ваш забылся. Что?! Вы лично мне предлагаете трудоустройство через 40 отдел! Но вы не знаете моих способностей, ни разу меня не видели, я даже не представилась вам по телефону — низко же вы себя цените! Лучше откажитесь от телефона в пользу 19 отдела, и я обещаю никогда впредь не звонить Движковой в столовую. Вашими услугами в трудоустройстве я не воспользуюсь, а рассказать всем, как вы переманиваете чужие кадры, могу, но не буду, если вы позовете к телефону Зою-пекарку.

Иначе я буду вынуждена использовать тактику случайного вызова. Да, придется беспокоить звонками всю вашу поварскую бригаду, пока Зоя случайно не возьмет трубку. Я своего добьюсь, даже если придется скормить таксофонам все двушки этого города. Не сомневайтесь, монет у меня достаточно!»

Если в воображаемом телефонном разговоре очередница так изощренно, отчаянно блефовала, ведь не было у нее ни одной монеты, то какие же интриги плелись в действи- тельных отношениях очереди со служащими, какие бушевали страсти, к каким катастрофам они приводили!

 

Михаил Шишкин. Пальто с хлястиком

Прозаик Михаил Шишкин родился в Москве в 1961 году, живет в Швейцарии. Автор романов «Записки Ларионова», «Взятие Измаила», «Венерин волос», «Письмовник» и литературно-исторического путеводителя «Русская Швейцария». Лауреат премий «Национальный бестселлер», «Русский Букер», «Большая книга». В новой книге короткой прозы автор пишет о детстве и юности, прозе Владимира Набокова и Роберта Вальзера, советских солдатах и эсерке Лидии Кочетковой… Но главным героем — и в малой прозе это особенно видно — всегда остается Слово.

 

Гул затих…

Много лет назад я всё знал.

Я ничего еще тогда не написал, но знал про себя, что — писатель. Вернее, писал много, но ничего не получалось довести до конца. Я уже вроде бы существовал, ходил в школу, ездил на метро, ел, пил, но еще не стал настоящим. Существование необходимо доказать, поставив в тексте последнюю точку.

Мне была открыта сокровенная тайна мироздания. Все сущее состоит из атомов и прочей невидимой дряни, которую никто не видел и не щупал, каких-то там элементарных частиц. Но они-то, в свою очередь, состоят из букв.

Я знал, что будет потоп. Обещали ведь, что не будет, но наврали. Обязательно придет. Каждому — по потопу. И нужно спастись. Сколотить свою лодчонку. Написать свою книгу. Найти нужные слова, которые переживут сорок дней разверзшихся хлябей небесных.

Мы жили на «Щелковской», в хрущобе на 13-й Парковой, на последнем, пятом этаже, и поверх деревьев из окна виднелось здание местной школы, с четырьмя медальонами на фронтоне — писательские головы в профиль. Они тоже всё знали и всю жизнь строили каждый свой ковчег. Что там осталось от их эпох? Брички? Кринолины? Примусы? Соседи? Прохожие? Любимые? Пшик. Их книги и стали теми эпохами.

Все дело было в том, — знал я, — чтобы написать правильные слова. Вот ученики встретили Его на пути в Эммаус и не узнали. Не поверили. Ведь в гроб сошел. И еще никто никогда не воскресал. А Он им: Посмотрите на руки мои и на ноги мои. Это — Я Сам. Осяжите меня и рассмотрите; ибо дух плоти и костей не имеет, как видите у меня. И еще спросил: есть ли у вас здесь какая пища? Они подали ему, что ели сами, печеную рыбу. И взяв ел пред ними.

Все дело в печеной рыбе. Рыба-то настоящая. Мертвые рыбу не едят.

Я в гроб сойду. На третий день восстану.

Сам текст «Живаго» после Бунина и Набокова казался какой-то расползшейся словесной тушей, но стихи из романа я знал наизусть. Они меня спасали.Чаще в переносном смысле, но иногда в прямом.

Я учился на Арбате и ездил каждый день по часу туда и обратно. От нас до «Щелковской» можно было подъехать пару остановок на автобусе. Там ходили 52-й, 68-й, лучше, конечно, на 516-м, тот промахивал 11-ю Парковую экспрессом.

Помню, возвращался зимой из школы, выхожу из метро, страшный мороз, темно уже, автобусов нет, толпа огромная собралась, все топчутся, мерзнут, ругаются. Я пообедать не успел, а тут запах от горячих беляшей ноздри дерет — бабка в валенках продает беляши из огромного парного чана. Купил два беляша, сжевал, в животе сразу резь. Ноги задубели, пальцы от мороза ноют, нос вот-вот отвалится. Автобусов все нет. Люди, матерясь, идут пешком. Потоптался и тоже поковылял.

Плетусь в морозной темноте с резью в желудке и спасаю себя волшебными строчками:

И, как сплавляют по реке плоты,
Ко Мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты.

И я тогда знал, что это Пастернак сказал про себя. Это он сошел в гроб, а потом восстал. Мы же ездили к нему в Переделкино на кладбище, и я знал, что там, под камнем, его не было. Вот рядом кладбище старых большевиков — там все шеренгами лежали на месте, где положили. А Пастернак там быть просто не мог, потому что он шел со мной по пути со «Щелковской» на 13-ю. Мимо один за другим проносились пропавшие автобусы, наверно, делали крюк через Эммаус. А он шагал со мной. В могиле его быть не могло, потому что он был во всем вокруг меня. Он был всем — паром изо рта, и полупустым 516-м, и съеденным беляшом, и резью в кишках, и задубевшими ботинками, и ледяными раскатанными на тротуаре дорожками, и матом, и звездами, и продрогшими пятиэтажками, и каждым, кто в них ютился.

Я знал, что это к нему на суд поплывут столетья, как плоты.

Знал, что и я поплыву когда-нибудь к нему на суд.

Тогда я все это знал.

А теперь пишу эти строки, за окном дождь, бесконечный, вот уже сорок дней никак не остановится, — и не знаю.
За стеклом в накрапах — игрушки разбросаны на мокрой траве. В алой пластмассовой песочнице потоп для человечков из лего. Розы положили свои тяжелые головы друг другу на спину, как лошади.

Может, я растерял то сокровенное знание по дороге?

Ведь я знал всё, кроме времени. Да и не мог знать. Просто его еще не было. Было только будущее и не очень настоящее настоящее, походившее на затянувшееся предисловие.

Время — это когда ты смотришь в зеркало и удивляешься: откуда эта чужая седина? Откуда эта чужая морщинистая кожа?

И все еще тянутся те три дня до воскресения. И никакого Эммауса.

А в ту соседнюю школу с классиками на фронтоне мне пришлось походить.

Мама была директором в нашей 59-й на Арбате, и она меня выгнала. Последней каплей был субботник. Я ушел с ленинского коммунистического субботника и увел с собой половину класса. Так что доучивался по месту жительства.
В новой школе было великое преимущество — вставать не нужно было рано. Из дома выходил за пять минут до звонка. Правда, это оказалось единственным и последним преимуществом.

По литературе проходили Толстого. Чуть ли не на первом же уроке — классное сочинение по «Войне и миру». Все открывают учебники и списывают. У нас это было бы немыслимым. С другой стороны, хоть перестали плевать друг в друга мокрыми катышами через трубочки от шариковых ручек.

Почти всем моим новым однокашникам литераторша поставила пятерки, мне единственному досталась тройка. На вопрос умника «а почему?», получил ответ:
— Отсебятина.

Отсебятина! Кажется, впервые тогда почувствовал, что критика может быть наградой.
— Но Толстой ведь тоже — отсебятина.

Как она оскорбилась за Льва Николаевича, и за «Войну и мир», и за всю русскую литературу!

Какое чудесное слово — отсебятина! Спасибо тебе, русский язык!

Сказать, что новенького не полюбили, — ничего не сказать.

У нас в школе «война» была цирком с отставным полковником на арене. А тут всё оказалось по-другому. Здесь у военрука на уроке был порядок, как на Красной площади во время парада, все даже сидели навытяжку и к доске выходили торжественным шагом, оттягивая носок. «Калашников» разбирали и собирали, завязав повязкой глаза, с секундомером и удалью. На своего майора юноши, не говоря уже о девушках, смотрели влюбленными глазами. И вообще, класс, который только что бесился и срывал урок беременной биологичке, на НВП было не узнать.

Военрук был совсем еще не стар, в отставку вышел по ранению, левая рука всегда была в черной перчатке и звонко стучала, когда он опускал ее на стол. Про него говорили, что он «исполнял интернациональный долг» где-то за границей, но это военная тайна. Короче, он был героем.

На первом же занятии новенький заявил, что он пацифист, в людей стрелять никогда не будет и до автомата не дотронется. Предупреждение, что он получит плохую отметку, вызвало у него лишь снисходительную усмешку.

— Но скоро класс поедет на стрельбы, мы будем соревноваться с другими школами. Ты же не хочешь подвести твоих товарищей?

Но и этот аргумент не поколебал стойкость пацифиста.

Помню, что услышал в голосе майора настоящую печаль. Он сказал с горечью:
— Ты — плохой патриот, Шишкин. Когда начнется война, твои одноклассники пойдут умирать за родину, а ты станешь дезертиром.

И его черная перчатка поставила деревянную точку.

Это прозвучало приговором, а я, может, впервые ощутил, что такое чувство собственного достоинства. Это когда тебя будут бить, и ты к этому готов.

Меня били за гаражами, около школьной помойки. Парни из класса выкрутили мне руки, и по очереди от каждого я получил под дых.

Потом засунули в бак с мусором.

Те, что в медальонах на фронтоне, отвернулись, только косились и еле слышно сквозь зубы: а ты как думал? Ты на нас посмотри! Нас тут самих построили — в затылок друг другу по стойке смирно. Кто это из наших сказал, что вечность на самом деле — изба с пауками? Wishful thinking! Вечность — это когда тебя, не спрашивая, во все дырки. Но им надо всё простить, ибо не ведают, что творят. Нас построили — и тебя построят. Будешь шагать в ногу и смотреть в затылок. Не сахарный, не растаешь. Die erste Kolonne marschiert, Сусанна должна ждать старцев,жизнь прожить — не поле перейти. Понимаешь,это — наша страна. Но они ее оккупировали. И ты в плену. Война. И они, оккупанты, могут сделать с тобой что захотят. Урыть, отмудохать, облевать. Но им недоступно твое сокровенное знание. Это ведь только им, наивным, кажется, что они начальник, а ты дурак. Чудаки, право слово! Не однорукий майор имеет над тобой власть, а ты над ним. От тебя только зависит, исчезнет он или останется. Захочешь, когда-нибудь возьмешь и воскресишь его, скажешь ему, давно сгнившему, выйди вон! — и он тут как тут выскочит из небытия и снова вздохнет горько: «Шишкин, ты плохой патриот!» Вот увидишь, всё так и будет! На войне нужно победить. Победить — это выжить, чтобы написать. Или написать, чтобы выжить. Что-то мы тут запутались, но это не важно. Короче, выжить, чтобы написать, чтобы выжить. Вот это твоя война, и ты не дезертир. Помни, ты в плену у врагов, у тебя есть то, чего нет у них, — твое сокровенное знание, за которое ты отвечаешь. И, кстати, черную перчатку с деревянным стуком возьми себе, пригодится! Можешь потом отдать какому-нибудь проходному персонажу, такие детали запоминаются. И главное, заруби себе на носу: победить — это поставить точку в конце текста.

На следующем уроке военного дела новенький взял автомат и стал его разбирать.

И я знал, зачем это делаю. Это была моя война, и я не был дезертиром.

Однорукий военрук тогда сказал не «если» будет, а «когда». Странно, казалось, у всех была уверенность, что войн больше не будет. А войны потом пошли гуськом и оравой. Так что возможностей умереть за родину было достаточно. Умирай не хочу. Наверно, у майора тоже было какое-то свое сокровенное знание.

Когда началась афганская, я был студентом. В педагогическом институте на ром-герме была военная кафедра, из нас готовили переводчиков. Раз в неделю мы ходили строем и учились переводить допросы пленных солдат Бундесвера.

После четвертого курса нас отправили в летние лагеря под Ковровом недалеко от Владимира. Вернувшись оттуда, я взахлеб настрочил повесть. Впервые я поставил точку в конце текста. В нем было много мата, задора, молодой злобы и радости слов, короче, в тексте было до отвала первого писатель ского счастья и рядовой Говнюк писал письмо космонавтке Терешковой.

Произведение с названием «Пиф-паф, ой-ой-ой!» получилось очень юношеским, и поэтому юноша через какое-то время его уничтожил.
Был бы камин, не было бы проблем. Рукописи, понятное дело, не горят. Но я положил тот текст в мусорное ведро и вынес на помойку. Вот вопрос: выброшенные на помойку рукописи не горят?

Полина Жеребцова. Ослиная порода

  • Полина Жеребцова. Ослиная порода: повесть в рассказах. — М.: Время, 2017. — 352 с.

Книга Полины Жеребцовой «Ослиная порода» посвящена ее предвоенному детству в  Чечено-Ингушетии. У  каждого человека есть детские воспоминания, о которых он предпочитает молчать или забыть. «И все-таки это самое лучшее время, поскольку потом пришла война, десять лет страха и ужаса», — считает автор книг «Муравей в стеклянной банке. Чеченские дневники 1994—2004 гг.», «Тонкая серебристая нить», «Дневник Жеребцовой Полины». Со своим суровым опытом детства Полина справляется радикально: она о нем рассказывает — простодушно, наивно, иронично и бесстрашно. Полина Жеребцова  — журналист, лауреат Международной премии им. Януша Корчака, финалист премии им. Андрея Сахарова «За журналистику как поступок».

ТАНЕЦ С ГОРШКОМ

Приближался мой четвертый день рождения. Вначале я не знала, что это такое — день рождения, но потом мне объяснили, что это такой день в году, когда все мамы вспоминают про аиста, принесшего им в клюве малыша, и радуются своему ребенку.

— Тебя, не забывай, притащил осел на хвосте!  — на всякий случай напомнила мама.

Дедушка пытался ее ругать, но моя мама никак не хотела расставаться со своей знаменитой теорией, и в  конце концов все перестали обращать на это внимание, кроме меня, понятное дело.

Мне же пришла в голову дикая мысль, что, раз меня притащил осел, я обязательно стану на него похожа, и я тайком каждый день подходила к зеркалу и смотрела — не выросли ли у меня уши, как у Маленького Мука? О, это было по-настоящему страшно!

А в тот мартовский день я очень радовалась. Ведь завтра мой день рождения! Это значит, мне приготовили подарок! На третий день рождения мне подарили набор пластмассовых букв, и я выучила их все и даже научилась составлять из них простые слова.

Больше всего на свете я мечтала о кукле Барби! Такую куклу я видела в детском журнале, и жила она в далекой стране Америке. Чтобы добраться туда, нужно переплыть океан. Барби стала пределом моих мечтаний, потому что она была словно живая. Замерев, я представляла себе, как стала бы расчесывать ее волосы, наряжать в платья… Моя полка с игрушками была завалена пупсиками и матрешками, ничуть не напоминавшими прекрасную Барби.

И вот, сидя на горшке и занимаясь очень серьезным делом, я повторяла, как заклинание: «Барби! Барби! О Барби!»

Было ясно, что не видать мне такой изумительной куклы, но сердце начинало стучать сильнее, едва я  произносила ее имя.

— Как можно так долго сидеть на горшке! — возмущалась мама из коридора. Там она клеила обои. — Вставай, а то попа заболит! Целый час сидишь!

Надо сказать в мамино оправдание — она два раза в год делала ремонт. Квартира наша всегда сверкала и блестела.

Наверное, поэтому так трудно было в  ней жить ребенку, который принимал обычный ковер за полянку в лесу.

В комнате, где я сидела на горшке, поставив его в центр, словно королевский трон, на стенах висели дагестанские ковры ручной работы, стояла старинная мебель, которой мама неимоверно гордилась, и  отражались друг в  друге зеркала. Новые розоватые обои сияли серебристыми узорами, подобно цветам поднебесного царства.

— Я купила тебе подарок, — как бы невзначай сказала мама, шурша обоями.

Сердце заколотилось еще сильнее: «Барби!» Я  знала, что такая кукла стоит дорого и мама не может ее купить.

А вдруг? Подарят! Мне! Барби! Мою Барби!

— Что молчишь? Сама в горшок провалилась? Вставай уже, ослиная порода! Кстати, попробуй угадать, что я тебе завтра подарю, — крикнула мама.

Понимая, как хрупко мое счастье, я не стала сразу говорить «Барби! Барби!», хотя мне хотелось сделать именно это. Я сказала:

— Мячик.

— Нет.

— Пластилин.

— Нет.

— Собачку.

— Не угадала.

— Но… но это то, что я желаю сильнее всего?

— Да… наверное.

И тут случилось невероятное. Моя мечта сбылась  — в этом нет никаких сомнений, ведь мама сказала, что это то, что я больше всего хотела! Я вскочила с насиженного места и, схватив первое, что попалось в  руки, а  это был мой злополучный горшок, пустилась в пляс. Закружилась в  лезгинке. Конечно, содержимое емкости тут же оказалось на зеркалах, обоях, диване и потолке. Поняв, что натворила, я остановилась. Ужас сковал меня.

А тут еще мама зашла посмотреть, чем это пахнет…

Не буду продолжать, ибо самое милосердное из всего, что потом случилось, заключалось в том, что я, разумеется, все отмывала и  чистила. Особенно диванные подушки, куда содержимое горшка замечательно впиталось. Ушло на это не менее десяти дней. Праздник был загублен.

Но подарок мне все же подарили.

Это оказалась книжка. Я  до сих пор помню ее название — «Темная комната», про двух мальчишек — искателей приключений.

Настоящей куклы Барби у меня никогда не было.

Зато был зажигательный танец с горшком!

 

КТО ЭТО?

Весной в нашем городе Грозном пели птицы и звенели лучезарные фонтаны, в которых пряталась радуга. В нежном персиковом платье, расшитом цветами и  бабочками, я была очень красива. Платье сшила бабушка-рукодельница и  прислала в  подарок из города Ростова-на-Дону. На моих каштановых волосах мама завязала розовый бант, а в руках я держала леденец в виде красного петушка. Это было состояние абсолютного счастья.

Купаясь в солнечных лучах, пронизывающих троллейбус, мы с мамой ехали в городской парк кататься на качелях. В  троллейбусе было много пассажиров. Мама взяла меня на руки, и  мы сели около прохода. Вокруг стояли мужчины и женщины, а старички, старушки и мамы с детьми сидели. Рядом с нами примостился молодой мужчина, и, перебирая в кармане ириски, я задумчиво разглядывала незнакомца.

— Прекрасная леди вас заметила! — пошутил какой-то пожилой господин с тросточкой, сидящий сзади. Он улыбался.

Невольные слушатели тоже обратили внимание на маленькую девочку в ярком платье и объект ее пристального внимания.

— Ой, какая у вас пушистая кошка! — сказала я незнакомцу.

Тот слегка смутился, но ответил добродушно:

— Ты ошибаешься, девочка, у меня нет кошки!

— Есть! У вас есть кошка! — громко возразила я.

Люди в  троллейбусе начали переглядываться и  улыбаться.

— Где же кошка? — спросил мужчина. И на всякий случай оглянулся, ища поддержки у других пассажиров.

— Вот! — я показала пальцем.

Смех вокруг нарастал, ибо, разумеется, никакой кошки не было и в помине.

— Она у меня упрямая как ослик! — поделилась своей бедой с  окружающими моя мама.  — Если пристала к кому-то, так просто не отстанет.

И, повернув меня к себе, строго сказала:

— Хватит говорить глупости! Нет у этого человека ни- какой кошки! Замолчи сейчас же! Мне за тебя стыдно!

— Ну конечно! — вскричала я на весь троллейбус. — У него нет кошки! Я перепутала! Это мышка! — и еще раз указала на подмышку мужчины, который ехал в  общественном транспорте в одной майке и был не брит.

Троллейбус содрогнулся от смеха.

Едва дождавшись следующей остановки, молодой человек, красный как рак, выскочил и побежал прочь.

Было, есть и будет

 

  • Сергей Кузнецов. Калейдоскоп: расходные материалы. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2016. — 864 с.

    sdamcasdplv

    Пересказывать сюжет романа «Калейдоскоп: расходные материалы» Сергея Кузнецова нет смысла — не только потому, что там нет сюжета как такового, но и потому, что его там и не должно быть. Автор говорит: «Сюжеты вообще не важны. И идеи не важны, и концепции. Все куда проще: история существует. Люди рождаются и умирают. А любая попытка описать это какой-либо системой — исторической или философской — обречена». Концепцию о тщетности создания любых концепций Сергей Кузнецов транслирует на протяжении всех 850 страниц, иллюстрируя ее множественными примерами, которые своим наличием должны подтверждать ее верность.

    Книга состоит из тридцати с лишним историй, герои которых живут в разных веках (с XIX по XXI) и на разных континентах. Тем не менее прямо или косвенно они связаны друг с другом и таким образом являют собой плавную, словно бы непрерывную и, более того, зацикленную, линию судеб, каждая из которых чем-то похожа на все остальные. Едва уловимая повторяемость, чувство неочевидного, но тотального дежавю — похоже, главное ощущение, вызванное повествованием. Автор конструирует его осторожно, но тщательно: в различных главах разыгрываются похожие фабулы, озвучиваются подобные размышления (вроде такого: «наша история — история поражения; свобода заканчивается, как любой другой трип»); встречаются схожие архетипы (например, вечное трио: блондинка, брюнетка и рыжая); мелькают даже детали-близнецы типа шестиугольной плитки на полу или развевающегося на ветру шарфа.

    При всем этом среди сонма историй вы не найдете действительно друг на друга похожие. Большая книга Кузнецова напоминает инкрустированную драгоценными камнями карту одной, но громадной Империи. И инкрустация эта в самом деле богатая. Тут есть детективы, любовные истории, шпионские головоломки, травелоги, записки революционеров, офисные будни, семейные хроники, смешные сценки со съемочной площадки и даже вампирские ужасы (как ни странно, один из самых интересных отрывков). Есть Европа перед Второй Мировой, пока еще независимый Гонконг, Африка с ее племенами, бывший соцлагерь, куда кинулись россияне в 1990-е, Париж во время большого потопа 1910-го, Нью-Йорк с падающими башнями-близнецами… Каждую главу автор выписывает донельзя детально, с исторической точностью подходя и к главным событиям XX века, и к бытовым частностям, из которых они состоят. Что из этого важнее — не имеет значения: «С одной стороны, повторяется всё, а с другой — ничего. Исторические события — только точки в потоке времени, звенья в цепи причин и следствий. Бесконечное развитие одних и тех же мотивов, как в музыке».

    Хочешь не хочешь, а от сравнения текста, собственно, с калейдоскопом не уйти. Вертишь его в разные стороны, а узор складывается в любом случае. Потому что детальки слишком малы и подходят для любого орнамента, легко становясь частью целого. И потом, калейдоскоп не игра, а игрушка, у нее нет начала и конца — как и у этой книги (которая пугает не числом имеющихся страниц, а тем, что их можно сколько угодно добавлять). Но одного сравнения с прекрасной детской забавой роман не выдерживает.

    Дети не знают, как работает калейдоскоп, и в этом его прелесть. Его и разобрать-то почти невозможно, что и вовсе делает устройство чудом. Кузнецов же уже в первой трети романа дает полные инструкции к разбору волшебной трубы. Он недвусмысленно намекает, что истории, которые мы читаем, на самом деле рассказываются некими над-героями, и «внимательный читатель может за их сюжетами увидеть что-то про отношения рассказчиков». Вот автор устами персонажей утверждает, что «людям кажется: они уникальные, судьба их уникальная, любовь, ненависть», а это неправда, потому что «у Господа нашего не так много материалов, чтобы каждый раз начинать заново». И наконец, Кузнецов уже в который раз говорит, что новых историй больше никогда не будет, ведь «мы обречены разыгрывать один и тот же спектакль, бесконечно представлять одни и те же античные мифы — об инцесте, убийстве и жертвоприношении». По неясной причине он выдает все свои секреты в первой половине книги. В итоге вторая ее половина лишается присущей калейдоскопу загадочности.

    Книги и фильмы, построенные по такой схеме (разбросанные главы/сцены, которые в итоге странным образом складываются в нечто единое), предлагают читателю/зрителю собрать свой кубик Рубика из исходных материалов; это всегда в какой-то степени головоломка. Корейский режиссер Хон Сан Су в фильме «Холм свободы» с помощью монтажа разбрасывает сцены в хаотическом порядке, и историю в итоге «делает» зритель, собирая ее из предложенных камешков в угодном ему порядке. У Сергея Кузнецова при любом раскладе вы приходите к одному и тому же; более того, еще не успев набрать скорость, вы узнаёте, чем гонка закончится.

    В разобранном калейдоскопе нет волшебства: многослойные перипетии историй оборачиваются — пользуясь, опять же, словами автора — «богато декорированным кровавым гиньолем»; мастерски прописанная атмосфера каждой из глав все больше походит на сверкающую, но избыточную массу слов. Наверное, иначе невозможно рассказать о «расширенном XX веке», но, с другой стороны, может и не стоит собирать все сюжеты в один роман. Ведь они взяты из списка литературы, которым автор пользовался при написании и который прилагает в конце. Там Камю, Кафка, Оруэлл, Сартр, Борхес, Аксенов, Паланик и другие даже совсем неизвестные авторы, повествующие, например, о Шанхае 1930-х или о драгдилерстве во второй половине XX века.

    «Калейдоскоп: расходные материалы» — это тот случай, когда лучше не анализировать чужой опыт, а попытаться повторить его: последовать за автором и прочитать хотя бы что-то вот из этого самого списка литературы.

Владимир Панкратов

Эльфийская песнь

  • Мария Галина. Автохтоны. — М.: Издательство АСТ, 2015. — 352 с.

Кинотеатры выступают с громкими заявлениями — мол, показываем кино в формате 4D, 5D и даже 7D! А вот на книги таких ярлыков не наклеивают — и зря, потому что к некоторым из них это уже вполне применимо. Например, к роману Марии Галиной «Автохтоны».

Главный герой книги приезжает в некий город, чтобы собрать информацию о спектакле, который поставили в местном театре в начале XX века. Этот город — пространство особенное: с ним и связан «эффект нескольких D». Героя всюду преследуют запахи («Витая лестница, пахнет кошками и чуть-чуть канализацией, тяжелая дверь, коридор», «От нее пахло лавандой и мхом… Запах был такой сильный, что перекрывал запах роз, пудры, театрального грима»), кроме того, он обращает внимание на назойливо мигающие лампочки («Нить накаливания в лампочке вибрировала с неприятной частотой, заставляющей заныть зубы», «Нить накаливания в лампочке вибрировала с неприятной частотой, заставляющей заныть зубы»). Еще героя все время вкусно кормят (автор в подробностях делится меню с читателями, потому что его содержимое в организациях общественного питания, оказывается, может охарактеризовать город); и еще, конечно, звучит музыка — в какой-то момент центральный персонаж начинает не только посещать оперный театр, но и охотиться за партитурами, чтобы разгадать загадку, зашифрованную в таинственной постановке.

Автохтоны — это аборигены, люди, которые знают местность назубок. Куда сходить, с кем пообщаться, кто похоронен на местном кладбище, какие легенды ходят о городе. Легенд, кстати, слишком много, и все они, как водится, с вариациями — настоящий фольклор. С внешне безобидного фольклора начинается и маленькая ложь, и большие недоговоренности: весь город оказывается сплочен против заезжего героя, хотя с точки зрения туриста все всё делают идеально (разве что поджог комнаты в хостеле все-таки выходит за рамки гостеприимства). Зато местные жители готовы раздавать объяснения по поводу и без, и это тот редкий случай, когда авторские повторы не кажутся назойливыми, а работают на стройный замысел:

— У Юзефа жаркое неплохое. А фиш так себе. <…> Юзеф ее неплохо готовит. Мама его с рыбой всегда проблемы имела, а вот с курицей могла договориться. <…>
— А, — кивнул официант понимающее, — ну, тогда шейку или клецки. Я думал, вы турист. Приезжают и тут же требуют фиш. А у мамы Юзефа фиш никогда не получался, если честно. <…>
— Суп возьмите, — посоветовал кто-то из-за спины, — чечевичную похлебку. Форшмак еще можно, хотя у мамы Юзефа…
— Знаю-знаю. С рыбой были нелегкие отношения. Вы что, следите за мной?

В этих людей словно бы закачали одну и ту же программу, которой они беспрекословно следуют («Это город творит свой миф, по своей прихоти вызывая из небытия тени и управляя ими»). А вот как работает такая программа в случае внутренних конфликтов, постороннему лучше и не знать, даже если он главное действующее лицо.

«Автохтоны» обладают чертами двух массовых жанров: детективного и фантастического. Детективные сюжеты уже давно и причудливо возвысились над примитивными книжками карманного формата в тонких обложках: знамя, которое поднял Борис Акунин*, продолжают нести и другие писатели — в одном 2015 году вышли детективно-приключенческие по-настоящему хорошие романы Алексея Иванова «Ненастье» и Лены Элтанг «Картахена», а также вновь переведенный «Маленький друг» Донны Тартт. Да вот еще и «Автохтоны» Галиной, где герой вроде бы и убийцу не ищет, и кражу не раскрывает, а находится в поисках чего-то большего — смысла, что ли.

Фантастическая составляющая романа реализуется в первую очередь благодаря тому, что в тексте никому нельзя доверять — ни герою, ни тем более автору. Порой кажется, что главной целью Галиной было вызвать у читателя если не шизофрению, то хотя бы подозрение на шизофрению. В художественном мире, так сильно похожем на наш, герой получает информацию о саламандрах (она, кстати, изображена на обложке) и сильфах, об оборотнях, о вечной жизни, о чем только не. Герой на это реагирует так, словно считает всех вокруг сумасшедшими; через некоторое время другие сумасшедшие опровергают только что полученные читателем сведения. Вскоре вся схема повторяется.

О герое и его месте в этом условном хронотопе стоит сказать отдельно. Во-первых, время и пространство в романе не имеют ориентиров. Это напоминает прием, использованный Тургеневым в цикле «таинственных повестей»: писатель нарочно вымарывает следы, которые могут указать на более-менее точную отметку во времени и местах, где крутятся герои. Тургенев старался максимально абстрагироваться от своих ранних, очень завязанных на истории, произведений. Галина же прибегает к такому приему скорее для того, чтобы дать художественному миру возможность балансировать на грани реальности и фантастики. Однако нельзя исключать того, что подобный мир — это некая альтернатива всей остальной современной литературе, в большинстве своем — реалистической.

Во-вторых, герой не назван. Имя его держится в секрете, личность — тоже. Как станет понятно в конце романа, это сделано для того, чтобы красиво разыграть развязку. Ведь буквально до конца книги читатель не может сказать, что знаком с героем. Все видно его глазами, все слышно его ушами, но он — чужой. Автор ни разу не обозначает его в своем тексте местоимением первого лица, а всегда — в третьем лице: он — это «он». Таким образом, автор всеведущ, главным его транслятором в тексте является главный герой, но он (при всей близости строения текста к традиционному тексту рассказчика, к перволичному повествованию) тщательно закрывает свой внутренний мир от посторонних глаз (в отличие от традиционного рассказчика). Кроме того, наш «он» самостоятельно заходит за грань между реальностью и фантастикой, а потом отступает обратно: нет-нет, вы что, я пошутил, вам показалось, что я только что сказал «Я думаю». Конечно, показалось — я как порядочный рецензент вынуждена поддержать автора.

В связи с тем, что текст обладает малой степенью устойчивости (ни времени, ни места, ни героя, но, кажется, у Галиной всегда так), сознание упорного читателя пытается привязать его к знакомым реалиям, иными словами — найти прототипы. Однако как только появляется версия (например, для категории города: видишь словосочетание «дворы-колодцы», говори «Петербург»), Галина ровно в тот же момент пишет что-то вроде: «Принесли счет, вложенный в кожаный карманчик. Дороговато, но терпимо. В Питере дороже. Гораздо».

Из-за старинных интерьеров провинциального города, исследований истории авангарда начала XX века, старичков, сплошь и рядом населяющих город кажется, что действие происходит в прошлом. Имя одного из самых пожилых героев, искусствоведа, случайно ли, специально ли совпадает с именем философа и теоретика искусства Густава Шпета; почти то же самое — с фамилиями Штренберга, Воробкевича, Валевской, Корш, Костжевского, Вейнбаума, Ковача — вероятно, Галина не придумала ни одной фамилии. Но только стоит смириться с тем, что все происходит в наши дни («Сам дурак, почему так легко оделся? Гисметео сначала обещало до плюс десяти, потом передумало, но он предпочел держаться первоначального прогноза»), как один из второстепенных героев отпустит фразочку:

— Вы идиот, да? <…>  Нормальный человек обычно скидывает мало-мальски стоящую информацию себе по мейлу. Или в дроп-бокс. А вы ведете себя так, как будто попали в прошлое.

Балансировать на грани прошлого и настоящего автору удается во всем. Выбивается только одна деталь: герой упорно называет сотовый телефон «мобилой». Но как знать, быть может, в этом тоже проявился авторский замысел, и герой, поспевающий за Гисметео и гаджетами, просто не выучил, что «мобилы» остались далеко году так в 2005-м. Зато он знает, что такое гномон (древний астрономический инструмент) и «Бехштейн» (фирма по производству фортепиано) — ну конечно, всякое может быть, много на свете начитанных людей.

Среди излюбленных Галиной мифологических существ есть сильфы. Они доброжелательны и умеют читать мысли. В мужском обличье их также называют эльфами, в женском — феями. Столкнувшись на страницах романами с этими существами, понимаешь: Мария Галина и сама немного сильф.

Елена Васильева

* Внесен в реестр террористов и экстремистов Росфинмониторинга.

Игры, в которые играют гении

 

  • Алексей Слаповский. Гений. — М.: РИПОЛ классик, 2016. — 512 с.

     

    Читатели, знакомые с творчеством Алексея Слаповского, открывают его новую книгу «Гений» в ожидании игры, языкового эксперимента, чего-то неожиданного и смешного напополам с горьким. Роман «Гений» содержит все упомянутые удовольствия в самых первых главах, и эта пряная смесь не дает отвлечься от текста. Да и непростая, до сих пор не имеющая однозначной оценки тема произошедшего на Украине не позволяет просто так отложить книгу в сторону.

    Книга одновременно и о войне, и о мирной жизни — предельные состояния всегда интересны писателю. Поэтому место действия — разделенный границей поселок Грежин, будто бы пригрезившийся автору, но на самом деле имеющий очень конкретный прообраз на российско-украинской карте. И сейчас, проезжая на юг мимо этого населенного пункта, пассажиры российских поездов получают приветствия от украинских мобильных сетей на свои телефоны, после чего зачастую связь теряется. Точно так же теряется и понимание границы у жителей поселка, равноудаленного от административных центров двух стран.

     

    Но в тот знойный полдень никто не появлялся, только одинокая курица бродила около памятника Ленину, с каждым своим шажком то и дело пересекая невидимую границу. Сам памятник примечателен: когда Грежин был единой частью страны, очень условно поделенной на республики, Ленина ежегодно красили белой краской, клали к постаменту по праздникам цветы, а в лихое время перемен сгоряча хотели снести, но не успели. У нас, если что не сделано сразу, не делается никогда или с большим опозданием, вот памятник и остался; левая его половина принадлежала России, а правая, с указующей куда-то рукой, досталась Украине; руку эту лет десять назад кто-то отшиб, но Ленин обломком предплечья продолжал упрямо показывать вперед.

    Алексей Слаповский, любящий фактуру глубинки, максимально приближает для нас каждую зависшую пылинку знойного полудня, каждую раздавленную в гневе ягоду черешни, со вкусом описывая быт, пищу, одежду и времяпровождение жителей Грежина. И над всем этим — где-то далеко и высоко — нет… не государства, а огромная бесчувственная абстрактная государственная машина, решающая свои вечные задачи. Бесчувственная — только на первый взгляд, потому что ее винтиками непосредственно в Грежине являются живые люди, которые влюбляются и ревнуют, стареют и мстят, мечтают и манипулируют друг другом. Сам Алексей Слаповский говорит в интервью о подобных точках на карте: «Странное дело: несмотря на развитие коммуникаций и даже иногда дорог (плохо и мало, но строят), провинция становится все дальше и дальше от Москвы. Становится маргинальной и автономной в социальном, экономическом и культурном смыслах. Оторванность, произвол местной власти, особенно в небольших городах и селах…»

    Где-то поблизости грохочет война. Пока еще тоже абстрактная, потому что совершенно неясно, кто именно в ней участвует. Особенно загадочна никем не виданная сила под названием «третьяки», она чем-то схожа с дьявольской Кысью из одноименной постапокалиптической антиутопии Татьяны Толстой. Кысь тоже никто не видел, но все страшно боятся ее, слагая легенды о жестокости этой твари. А потом существующая в воображении персонажей романа Кысь оказывается чуть ли не каждым из нас: стать чудовищем очень просто.

    Как определить, кто прав, кто виноват, кто враг, а кто друг, и где ты находишься, на чьей земле и под чьей юрисдикцией? Собственные желания перемешиваются со страхом и внушаемыми со стороны мыслями. Вот тут-то появляется избавитель, ориентир, голос разума — словом, Гений, главный герой романа (правда, к концу повествования его образ размывается и сам он смешивается с толпой). Этот гений-Евгений способен абстрагироваться от любой ситуации и рассказать о ней в третьем лице. Вроде бы простое умение — но именно его, по мысли автора, не хватает в критические моменты нам, обычным людям. Евгений бесстыдно и бесстрастно комментирует все, что видит, включая и собственные поступки и мысли. И под воздействием этого «гласа» участники событий вдруг видят себя со стороны и поражаются тому, что им открывается.

    С первых страниц романа читатель включается сразу в три игры. Первая — игра в отгадывание украинских пословиц: название каждой главы — это фраза на украинском языке, которую русскому человеку легко и радостно опознавать. Некоторыми из них хочешь щеголять в компаниях — настолько порой украинский вариант точнее и остроумнее известного русского. Однако это вовсе не игра в патриотизм, в которой принимают участие герои романа, пытающиеся на злобу дня учить украинский и говорить только на нем.

    Вторая игра — тоже длится в течение всего повествования, только сначала она выглядит как «войнушка» с воображаемой границей и назначенными «своими» и «чужими», а к концу книги «играючи» обрастет настоящими потерями и трагедиями. Играючи — потому что самые страшные события романа происходят по вине как бы фатальных сил: играющих детей, древних строителей, сложившихся традиций. Дети и взрослые начинают играть в войну, раздобыв настоящее оружие, которое не может не выстрелить. И даже Евгений, сначала пытающийся воззвать к разуму и прославившийся в Грежине как миротворец, сам включается в эту игру, по этой причине сливаясь с толпой.

    Удивительно, но с исчезновением героя не заканчивается третья игра — игра в гения, по условиям которой необходимо рассказывать о себе и окружающем мире в третьем лице. Некоторые герои романа под ее воздействием меняют свою точку зрения и даже избегают фатальных ошибок, а некоторые берут этот прием на вооружение и возвращают трезвость ума. Особенность писателя Алексея Слаповского связана с появлением в собственных произведениях или под своим именем, или в виде очень узнаваемого персонажа. Поэтому, несомненно, Евгений — это сам писатель или даже — функция любого писателя. Может быть, поэтому к концу книги голос Евгения, записываемый на старомодный диктофон, окончательно сливается с голосом автора романа. Символичными становятся последние слова, сказанные Евгением в романе:

     

    — Что вы делаете? — кричал Евгений. — Тут же свои! Свои тут! Свои!
    И выстрелы прекратились. Каждый подумал, что свои — это действительно свои, а своих убивать никто не хотел.

    Кто же такой гений? В самом раннем понимании слова — это дух-хранитель человека или какого-то места, а уже позднее — одаренный, вдохновленный, талантливый человек. В случае Евгения — альтернативно одаренный. По характеру герой — никакой, он — функция называния, он — зеркало. Гораздо интереснее остальные персонажи романа, особенно отрицательные. Явных и законченных злодеев здесь нет, есть люди, когда-то допустившие в своей жизни промахи и совершившие преступления. Они из крови и плоти, они способны на многие чувства. А вот положительные герои — красавицы, мечтатели, юнцы — неправдоподобны, слишком идеальны и поэтому не вписываются в реальность Грежина.

    Роман обрывается буквально на полуслове, дальше следует объяснение автора: «Том второй не написан, потому что не я пишу его». Наверное, оставаться открытыми, превращаться в сериал — судьба многих существующих произведений о современности, поскольку события, описанные в них, так или иначе продолжаются. В новостях, спорах, репортажах и рассказах очевидцев — по обе стороны от границы. Читателю остается одно: включить режим гения и честно признаться хотя бы самому себе в том, что на самом деле происходит.

Надежда Каменева

Сергей Кузнецов. Калейдоскоп: расходные материалы

  • Сергей Кузнецов. Калейдоскоп: расходные материалы. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2016. — 864 с.

     

    В новом романе Сергея Кузнецова более ста героев и десяти мест действия: викторианская Англия, Шанхай 1930-х, Париж 1968-го, Калифорния 1990-х, современная Россия… В этом калейдоскопе лиц и событий любая глава — только часть общего узора, но мастерское повествование связывает осколки жизни в одну захватывающую историю. «Я написал роман о расширенном ХХ веке и о том, что объединяет всех нас: страсти и страхе, печали, отчаянии и любви», — сказал автор.

    Сергей Кузнецов — писатель, журналист. Автор романов «Хоровод воды» (шорт-лист премии «Большая книга», «Живые и взрослые», «Шкурка бабочки», «Нет» (в соавторстве с Линор Горалик).

     

     

    1893 ГОД.

     

    ТОЛКОВАНИЕ СНОВИДЕНИЙ / В ПОИСКАХ ЗОЛОТОГО РУНА

     

    Для Эндрю Бродхеда пребывание в Европе всегда означало свободу. В Европе ему казалось — он ни с кем не должен считаться. Конечно, это самообман — несколько раз в день он обменивался каблограммами с офисом в Филадельфии, получал распоряжения или подтверждения своих решений (последнее — с каждым годом все чаще), — но все равно: когда Бродхед здесь, в Лондоне, никому неведомо, чем именно он занят. Считалось, что в обитых дубовыми панелями кабинетах Ллойда или Ротшильда он ведет сложные переговоры о предоставлении «Международной навигационной компании» очередного кредита, — но на самом деле он мог в этот момент выбирать Норме новые перчатки в Берлингтонском пассаже, сидеть в ложе театра Сент-Джеймс, наслаждаясь язвительной пьесой Оскара Уайльда, или играть в бридж в «Сэвил-клубе».

    Сейчас Бродхед стоял у серого прямоугольника окна, зало- жив за спину жилистые сильные руки. В стекле отражалась его сухощавая, несколько нескладная фигура: мужчина среднего роста, и, скажем прямо, довольно средних — сорока пяти — лет. Наблюдатель прежде всего обратил бы внимание на его густые темные усы, типично американского образца, пышно растущие и низко свисавшие, и шапку волос, пока еще обильных, но сильно пронизанных сединой. Однако в этот час наблюдать за Бродхедом было некому, он был в комнате один и напряженно всматривался в окно, выходящее на тихую лондонскую улицу. Он явно ждал кого-то, то и дело нервно сжимая и разжимая пальцы.

    Пробежала по лужам мокрая собака, прихрамывающая на левую заднюю ногу; прошел, поглядывая по сторонам, полицейский в нелепой, такой британской шляпе; прогромыхал на высоких колесах кэб — и остановился. Из окна Бродхед не мог различить женскую фигуру, покинувшую экипаж, но, услышав на лестнице стук каблуков, поспешил к двери — и открыл даже раньше, чем постучали.

    Дама была одета по моде того времени: длинное фиолетовое платье, узкое, без турнюра. Цвет заставил Бродхеда улыбнуться — он никак не мог привыкнуть к этой новой лондонской моде. В Филадельфии по-прежнему считали, что одежда должна быть темной или, наоборот, крахмально-белой, — но вот в Лондоне уже давно носили цветные чулки, а теперь добрались и до цветных платьев.

    Элизабет Темпл, двоюродная внучка умершего восемь лет назад Барона Джи, откинула вуаль, только когда дверь закрылась за спиной. Бродхеду показалось, что на первый взгляд Элизабет почти не изменилась с прошлой встречи — впрочем, он не всматривался: едва темная паутинка вуали взлетела на поля шляпки, Бродхед обнял гостью и поцеловал, вдохнув тонкий аромат парижских духов.
     

    — Ты взяла кэб на вокзале?

    — Нет, от ближайшей станции метро.

    — Вы будете смеяться, миссис Темпл, но мне все еще неуютно спускаться под землю… все там будем, куда торопиться?

    — Удивительно, что в Америке нет метро. Говорят, у вас прогресс и все такое…

    — Неправда! В Нью-Йорке есть метро! Но оно не прячется под землей!

    — Это потому, что земля у вас дешевая и можно потратить ее на рельсы, шпалы и станции.

    — Земля подорожает, не беспокойся. Но я все равно предпочитаю кэб.

    — Метро современней. И быстрее. В Лондоне такие пробки, особенно зимой! Да кроме того, в метро одинокая женщина привлекает меньше внимания.
     

    Пока они разговаривают, Бродхед помогает Элизабет раздеться: опустившись на колени, расстегивает пуговки на высоких ботинках, потом доходит очередь до кожаного пояса, плотно облегающего талию, английской булавки, которой юбка крепится сзади к блузе, самой юбки, галстука и накрахмаленного воротничка… Повесив фланелевую блузку на спинку стула, Элизабет остается в длинной шерстяной рубахе, почти доходящей до пола, и шелковой нижней юбке. Под ними — белоснежный хлопчатобумажный корсаж с вышивкой, пуговичками и кружевами. Улыбаясь, Элизабет расстегивает пуговицы, Бродхед бережно берет у нее из рук корсаж, тоже кладет на стул.

    Теперь на его гостье остались панталоны, сорочка и темно- синий, украшенный тесьмой корсет. Помоги мне, говорит Элизабет с едва заметной улыбкой, но Бродхед уже стоит у нее за спиной, расстегивая крючок за крючком, а потом развязывает завязки панталон, и две их части хлопчатобумажной пеной падают к ее ногам. Следом за ними отправляется сорочка, и Элизабет поворачивается к своему любовнику. На ней — только нижний лиф, переходящий в пояс, и привязанные к нему прозрачные шелковые чулки. Взгляд Бродхеда невольно устремляется туда, где светлые кудри скрывают розовую расщелину, источник желания и наслаждения…
     

    Семь лет назад, в 1886 году, Эндрю Бродхед приехал в Лондон разобраться с долгами «Инман Лайн». После смерти старого Уильяма Инмана компания, похоже, шла неверным курсом — точь-в-точь как принадлежащий ей пассажирский лайнер «Брюссель», который в 1883-м столкнулся с другим пароходом и затонул. Та же судьба грозила самой «Инман», вот Бродхед и явился, чтобы стребовать долги до того, как волны сомкнутся над палубами некогда величественного судна. Недели хватило, чтобы додавить директоров: «Инман» была объяв- лена банкротом, «Международная навигационная компания» получила их активы в уплату за долги, и довольный Клемент Гриском, вице-президент «МНК», первым же пароходом приплыл в Ливерпуль, где объявил, что совместно с «Филадельфийскими железными дорогами» они вложат по два миллиона долларов, чтобы построить суда, способные оставить далеко позади «Кунард» и «Белую Звезду» — основных конкурентов «Инмана».

    Арчибальд Темпл был представителем лондонского банка, выступавшего со стороны старого «Инмана». Вероятно, несмотря на напряженный ход переговоров, он счел их результат вполне благополучным — и в один из последних дней пригласил Бродхеда в загородное имение.

    Там Элизабет и увидела его. Она гуляла в саду, когда поджарый американец вышел из коляски и, прижимая к бедру черную дорожную сумку, быстро зашагал по лестнице. Он бросил на Элизабет мимолетный взгляд, но, пройдя еще пару ступеней, остановился и обернулся.

    Стоял июль, и яркий солнечный свет заливал все вокруг, растворяя строгий английский парк и превращая его холодную упорядоченность в теплый первозданный хаос, бесструктурный хаос изначальных страстей, вожделения и желания. И среди этой изумрудной зелени, утонувшей в небесном свете, хрустальной свечой замерла одинокая женская фигура.

    Мгновение Бродхед стоял неподвижно, и Элизабет показалось, что по его лицу пробежала легкая тень, — и в свою очередь он увидел, как ее черты исказились в ответ, словно отражение в воде, потревоженное рябью.

    Через два дня они сидели друг против друга за столиком с зажженными свечами под розовыми колпачками, и эти розовые колпачки, маленький столик и тонкий аромат, исходивший от Элизабет, — такой тонкий, какого Бродхед еще никогда не вдыхал, — все это стало для него штрихами невыразимо возвышенной картины. Платье с низким вырезом, открывающее грудь и плечи; облегающая шею широкая пунцовая бархотка со старинным кулоном; полуулыбка на сухих губах и светлые волосы, убранные по последней лондонской моде, — все это завладело воображением Бродхеда, и, нарушая все писаные и неписаные правила ведения дел, он сказал

    Элизабет:

    — Я хотел бы спросить вашего совета, миссис Темпл… я купил жене перчатки и кружево, но не знаю, достаточно ли они хороши.

    — И где же они? — спросила Элизабет все с той же полуулыбкой.

    — В гостинице, недалеко. У меня в номере.

    — Показывайте, — кивнула она и поднялась.

    Портье проводил их недовольным взглядом. Открывая дверь в номер, Бродхед успел подумать, как сильно они рискуют, — и на ближайший час это была его последняя мысль.
     

    — Мне приснилось, что я захожу в свою старую комнату, вхожу, словно актриса на сцену. Я знаю, что родители в отъезде и я дома одна. Меня это удивляет, ведь на следующий день должна быть моя свадьба с Арчибальдом. Но подвенечного платья все еще нет. Или я ошиблась? Я открываю шкаф, чтобы посмотреть, там ли оно, и вместо свадебного платья вижу тысячи разных нарядов: роскошных платьев, оперных костюмов, восточных одежд. «Какой из них выбрать?» — думаю я. И тут дверцы внезапно захлопываются, или шкаф исчезает, я уже не помню. В комнате становится очень светло, хотя я откуда-то знаю, что сейчас темная ночь… И тут у окна появляешься ты, роскошно одетый, в шелке и золоте, на боку у тебя серебряный кинжал. Ты помогаешь мне выбраться, и тут оказывается, что я тоже одета как настоящая принцесса. Сумерки, мы оба стоим в поле, и тонкий серый туман поднимается почти до колен. Мы на берегу озера, впереди — горы; я вижу еще деревенские домики, словно игрушечные. Сейчас я думаю, что это одна из австрийских деревушек, где мы были с Арчибальдом в прошлом году, но во сне я этого не понимаю, а мы с тобой просто идем по этому туману, и я думаю: «Это наше свадебное путешествие», и вот мы высоко в горах на поляне, которая с трех сторон окружена лесом, а позади — уходящая ввысь отвесная скала, и над нами небо какого-то невероятного синего цвета, сплошь усыпанное звездами. «Это наше брачное ложе», — думаю я и падаю навзничь в это небо, но не взлетаю, а мягко опускаюсь куда-то, но когда хочу подняться, понимаю, что как будто привязана незримыми нитями к земле… даже не к земле, а к уходящим за горизонт рельсам. И я уже не я, а маленькая девочка, какой была лет в пять-шесть… я совсем голая… Хотя я не могу пошевелиться, мне вовсе не страшно… но тут издалека начинает нарастать шум поезда. Я поднимаю голову и вижу паровоз: огромный, окутанный дымом и горячим паром, весь устремленный вперед, громадный, приближающийся ко мне… ты не поверишь, Эндрю, но когда этот страшный поезд уже почти меня раздавил, я проснулась с таким счастливым криком, что даже разбудила Арчибальда.

    — Это очень понятный сон, — говорит Бродхед. — Я же на этот раз представляю в Лондоне железнодорожную компанию, вот отсюда и паровоз.

    В ответ Элизабет смеется, смеется, запрокинув голову. Голая, она сидит в кровати напротив Бродхеда, груди колышутся в такт смеху, живот тоже колышется… круглый такой животик, мягкий, теплый, нежный… как она каждый день втискивает его в корсет? Неудивительно, что следы от пластинок впечатались в кожу, словно навек, словно на все оставшиеся годы жизни.

    Многие мужчины любят молоденьких, специально выискивают по борделям совсем юных девочек, а Бродхеду кажется — ничего нет лучше женщин, чье тело уже прошло через роды, уже начало увядать, как и твое. Юные девочки — лживое обещание второй молодости, а сверстницы — поставленное напротив честное зеркало, словно говорящее: мы не только вместе отправимся в эту постель, но и в землю ляжем почти одновременно.

    — А серебряный кинжал означает Акт Шермана или Акт Блэнда-Эллисона?

    — Акт Блэнда-Эллисона отменен три года назад, — автоматически отвечает Бродхед, не успевая даже удивиться: он слишком поглощен колыханием плоти Элизабет. Ни одна женщина, с которой он спал, не умела быть так бесстыдно обнаженной — даже проститутки в парижских борделях.

    — Ни один сон, — говорит Элизабет, — не может быть просто сном. Сны — это язык, которым мы говорим сами с собой о том, для чего у нас нет слов.

    — А для чего у нас нет слов?

    Элизабет пожимает полными округлыми плечами:

    — Много для чего. Например, для того, что мы делали только что. У тебя есть слово? Что мы делали?

    — Ну, мы спали вместе.

    — Эндрю, мы не спали! Мы бодрствовали, и очень энергично бодрствовали.

    — Извини, Лиз, я знаю слово, но не могу его сказать даме.

    — Я тоже знаю это слово, Эндрю, — немного раздраженно отвечает Элизабет, — оно рифмуется с удачей и с уткой. Но тебе не кажется странным, что ты можешь делать со мной то, что ты делал, но не можешь это назвать? Потому что джентльмен не должен говорить такие слова при даме.

    — Никогда об этом не думал, — отвечает Бродхед и заворачивается в одеяло: как ни топи, лондонской зимой в домах всегда холодно, — но не понимаю, зачем нам об этом говорить? Мне платят за то, что я все время говорю: пусть хотя бы у нас с тобой будет такое, о чем нельзя сказать словами.

    — Я думаю, если бы люди могли об этом разговаривать, жизнь была бы другой, — говорит Элизабет. — Например, я знаю, что у Арчибальда есть другие женщины… может, любовница, или он просто ходит в… некоторые дома… опять же, я знаю слово, но тоже не могу его произнести, ты заметил? Ну, неважно, я не о том… я бы сказала Арчибальду, что его измены не обижают меня, что это, как вы говорите, о’кей. Но мы не можем поговорить обо всем этом, потому что у нас нет языка для такого разговора.

    — А что бы изменилось, если б ты поговорила с Арчибальдом? — спрашивает Бродхед, и одеяло перестает его согревать: ух, сколь многое бы изменилось, если бы Арчибальд Темпл узнал, что деловой партнер спит с его женой! Ну, в смысле не спит, а энергично бодрствует.

    — Что бы изменилось? Мы бы перестали врать. Я бы не говорила, что еду проведать тетю Бетси, Арчибальд не рассказывал бы, что собирается на охоту с графом Мейуардом.

    — Вы бы простили друг другу измену? — спрашивает Бродхед, который уверен, что Норма подобного разговора не простила бы, даже если бы нашлись слова, которых еще не существует.

    — Ты знаешь, Эндрю, я почему-то уверена, что это вовсе не измена. Я все равно сохраняю верность Арчибальду, а ты — твоей Норме. Просто у нас нет языка, чтобы говорить об этом, — и мы врем, скрываемся и держим в тайне то, что нас с тобой связывает. Тебе не нужно было бы сообщать мне о своем приезде через страницу объявлений «Таймс», и нам не пришлось бы изображать на людях, будто мы едва знакомы. Скажи, разве это не было бы прекрасно?

Иван Шипнигов. Нефть, метель и другие веселые боги

 

  • Иван Шипнигов. Нефть, метель и другие веселые боги. — М.: РИПОЛ классик, 2016. — 384 с.

     

    В России у человека много «веселых богов», самый «веселый» из них, пожалуй, нефть. Служить ему сложно, но интересно. Герои Шипнигова знают об этом не понаслышке…
    Сборник состоит из двух циклов рассказов и нескольких повестей. Все тексты тематически и образно связаны между собой, в книге действуют сквозные персонажи.
    В реалистическом пространстве современной Москвы разворачиваются фантастические и парадоксальные сюжеты: живой Ленин, запертый в Мавзолее, исчезновение Останкинской башни, отток капиталов и истощение запасов нефти, показанные буквально, в абсурдистском ключе.
    Острая, как бритва, смешная и одновременно очень романтическая проза Ивана Шипнигова напоминает прозу молодого Пелевина.

     

     

    Царское село
    (Маленькая комедия)

    Полине Ермаковой

    Смуглый отрок бродил по аллеям; стремительно темнело. Был тихий июльский вечер, но отрок озяб. Он вырос в теплых краях славной Абиссинии и привычен был к климату благорастворенному. Сильно кусали комары, расплодившиеся в буйной зелени, обильно произраставшей вокруг. К тому же отрок не понимал, где он сегодня найдет свой ночлег, ибо местность сия была ему решительно незнакома. Добавить к этому некстати разыгравшийся молодой аппетит абиссинца, и можно вполне представить затруднительное положение, в котором наш друг оказался.

    Отрока звали Абуна, он приехал из Абиссинии изучать полную науками и изящными искусствами столицу далекой северной страны, сиречь нашей богоспасаемой родины. По дороге сюда он побывал уже в древней нашей столице. Она понравилась ему главным образом обилием возбуждающих поэтическое волнение девиц, которые видят свое достоинство не в строгости, приличной высшему свету, а в простоте и согласии на невинные ласки, столь приятные в кругу дружеском. О русских женщинах он привез из Москвы сладостные воспоминания, не всегда, впрочем, доверяемые и друзьям в хмельной пирушке, ибо честь дамы превыше всего и для негра из Абиссинии. В Петербурге Абуна намерен был продолжить знакомство с нашими дамами, так часто обделяемыми страстью своими мужьями, не забывая, однако, о науках и искусствах.

    Гуляя по Петербургу и любуясь величественными красотами, возведенными на брегах Невы Петром, Абуна узнал от господ, изъясняющихся на французском языке гораздо изысканнее, чем он, что за городом есть парк. Он устроен по образцу английских, но превосходит их размахом и великолепием. Абуна сел в маршрутную коляску, вверясь совершенно воле Божьей и искусству Терешки-кучера; кони мигом домчали его до парка. Вошед в ворота, от которых как раз отлучился служитель, Абуна был еще более потрясен красотами природы в сочетании с изящностию дворцов, нежели строгой, стесненной гранитом столицей. Долго он бродил по тропинкам, обрамленным жирною зеленью и обставленным прекрасными скульптурами, которые своей белизной и точеностью форм напоминали ему московских барышень и тем несколько смущали молодого негра, который, несмотря на страстные устремления плоти, сердце имел скромное и доброе. Дворцы, флигели и беседки рождали в Абуне патриотическую зависть, утоляемую лишь надеждою, что изучив науки, искусства и кстати запечатлев в своем сердце нежные воспоминания о петербургских дамах, он возвратится в свою родину, увы, пока не столь просвещенную, как эта далекая северная страна, и научит устраивать такие же красоты своих соотечественников, легкость ног которых пока превосходила быстроту их ума. Под сенью дерев, в журчании струй из фонтанов Абуна вспоминал свою далекую, жаркую отчизну, наполненную песками и скромными хижинами, и грустил. За грустью он не заметил, как заблудился. В отчаянии он бродил по аллеям, но не находил настоящего направления. Мало-помалу деревья начали редеть, и Абуна вышел из лесу; дворца было не видать. Должно было быть около полуночи. Слезы брызнули из глаз его; он пошел наудачу. Выбившись из сил, Абуна прилег на скамейку и укрылся камзолом. Несмотря на отчаяние, засыпая, Абуна видел прелестную мраморную ножку одной московской девицы, подставляемую ему для поцелуя в виде карточного проигрыша.

     

    ГЛАВА XXIIIX

     

    Наутро Абуна проснулся от зуда во всем организме, происходящем от комаров. Вокруг него собралась небольшая толпа; раздавались удивленные возгласы; отовсюду спешили еще люди. Почтенных лет господа и дамы в одинаковых синих камзолах наставляли на него орудия с круглыми стеклами неизвестного Абуне назначения. Абуна горячо заговорил сначала на родном языке, потом по-французски; никто не внял ему; все только похлопывали его по плечам и продолжали наставлять орудия. Слезы снова брызнули из глаз Абуны; с горечью подумал он о черни, окружившей его; Абуна залился краской и пошел прочь. Дорогу ему преградил служитель в черном мундире, сидевшем на нем весьма неловко. Портки его были длинны сверх меры и тоже неказисты.

    — Кто этого мудака сюда пустил? Бомжей в Царском селе разводите? Негритосов сифилисных прикармливаете?! — с чувством сказал служитель по-русски. Абуна узнал лишь одно слово «мудак», созвучное некоторым певучим излияниям его родного наречия. Тут появился другой служитель, одетый бедно, но бедность эта изобличала вкус и хорошее воспитание. Он заговорил искательно:

    — Так вчера всего на пятнадцать минут раньше закрыл, народу уже не было! Господин полицейский, я откуда знал, что он придет…

    — Закрыл?.. — свирепо отвечал ему служитель в портках и, взяв несчастного за ворот платья, принялся трясти, явно вознамерившись выбить дух вон.

    Толпа в испуге расступилась; Абуна, не терпя творящегося беззакония, в гневе кинулся на разбойника; страшный удар в лоб свалил его наземь; разум его померк.

    Абуна пришел в себя нескоро. Он лежал на полу в холодном темном узилище; у стены стояла одна узкая кровать; нигде, даже в самых бедных областях своей родины, он не видел столь гнетущей душу убогости. Голова его пылала; Абуна встал и, нашед в двери маленькую щель, стал смотреть наружу; на стене напротив была начертана непонятная ему эпиграмма:

    ОВД ЦАРСКОЕ СЕЛО

    Снаружи зазвучали голоса; Абуна поспешно отступил в тень, готовясь скорее отдать свою жизнь, чем допустить поругания над честью своею. Горячая кровь воинов-предков вскипала в нем; сын пустынных песков ощутил себя зверем и даже негромко, чтобы не обнаружить себя, зарычал на львиный манер. Дверь отворилась, и…

     

    ГЛАВА XVVIIIIV

     

    …На пороге темницы появилась дама столь прекрасная, что казалось, темное узилище превратилось в пышный дворец. Сияние ее благородной красоты ослепило Абуну. Он сделал шаг навстречу ей; она заговорила; никогда еще Абуна не слышал звуков столь пленительных и поэтичных. Смысла их он не понимал, но чувствовал, что в нежности они не уступят эклогам Вергилия, а в красоте воображения далеко превосходят идиллии г-на Сумарокова.

    — Вы тут охуели совсем, что ли? Беспределят, блядь, как хуй знает что, — лились сладкие звуки. — Это студент из Эфиопии, приехал учиться к нам по обмену. В культурную, блядь, столицу! А вы?! Сегодня их группа должна сюда на экскурсию прийти, я вести буду! Что, не видно, иностранец от группы отбился? Языка не знает? Оо, суки позорные… Я вам устрою еще!

    Нега захватила Абуну при этих звуках, но тут он с ревностию заметил, что эклоги прелестницы относятся не только к нему, но и к нескольким служителям, одетым так же, как вчерашний господин разбойник, и выглядывавшим у нее из-за спины. Они смущенно переминались и мигали; дама решительно взяла Абуну за руку и вывела его из темницы; служители прятали глаза и разглядывали свои длинные несуразные портки.

    — Вы извините, мы же не знали… Мало ли тут у нас негров в Питере… В посольство только это… не надо.

    Не удостоив господ в портках ответом, прелестница за руку вывела Абуну из узилища. При ярком свете дня Абуна разглядел ее совершенно. Вьющиеся волосы; нежное округлое лицо; задумчивые голубые глаза. Абуна скользил взглядом все ниже, боясь остановиться на чем-то одном и тем оскорбить благородную даму, вызволившую его из плена. Робость его доброго сердца возобладала над порывами мятежной плоти. Высокая грудь; гибкий стан; округлые бедра словно у Афродиты, только что вышедшей из пучины; легкие ножки, напоминавшие Абуне стопы его целомудренных соотечественниц, только цвет их был белоснежным, мраморным, к чему, впрочем, юноша успел привыкнуть после многих дружеских объятий с московскими красавицами. Оранжевые одежды, свободно струящиеся по прелестям дамы, напомнили Абуне нежные закаты его жаркой родины.

    — Пойдем, накормлю тебя, что ли, — вновь исторглись нежные звуки из груди красавицы. — Полина меня зовут.

    Немало удивившись сему, Абуна понял ее. Pauline употребила английские слова, которые Абуна учил еще у себя на родине от скуки; учил, впрочем, невнимательно, полагая сей язык малоизвестным средь просвещенного общества и потому недостойным усердия. Но сладкозвучное французское имя Pauline развеяло его боязнь предстать перед красавицей обуятым немотой.

    Pauline разделила с Абуной скромную трапезу в ближайшем трактире, названием которому служила краткая, будто сочиненная на латыни эпиграмма: СОЧИ.

    Через час Pauline вела растомлевшего юношу по парку, превосходящему все иные похожие устроения Европы не столько пышностью, сколько тонкостью вкуса, и рассказывала о нем с подробностью, изобличавшей в ней изрядные познания в искусствах и науках. Абуна пылал страстью, известной ему не менее, чем устремления плоти, а именно жаждой к познанию.

    — В год 1752 от Рождества Христова по велению славной Елизаветы Петровны, императрицы всероссийской, затеяна была изрядная переделка дворца под руководством Растрелли, умельца и знатока направления, именуемого барокко, — витийствовала Pauline, чьей речи позавидовал бы и искушенный в преданиях старины Геродот. — Матушка Екатерина Великая, взошед на престол, часть убранства изволила видеть в классическом стиле, как подсказывала ей мода тех славных времен. А вообще, конечно, Версаль сосет… — томно выдыхала Pauline.

    Абуна с некоторым даже испугом, ранее вовсе ему несвойственным, ощущал, как вторая, не столь благородная страсть овладевает им. Страстный юноша, в объятиях которого призналось ему в дружбе немалое число красавиц, как с эбонитовыми персями, так и с ножками, сиявшими мрамором, вдруг стал похож на стройную, бледную и семнадцатилетнюю девицу. Воображению его рисовались романические картины тайного венчания; несмелой рукой он вдруг обнял гибкий стан Pauline и привлек ее к себе, имея в виду лишь дружеское объятие, говорящее о родстве душ. Но Pauline оказалась столь целомудрена, как и прекрасна; на покушения дерзновенного отвечала она сурово и выразительно…

     

    ГЛАВА XXXIIIVVV

     

    Через год Абуна кончил курс в университете и решил пока не возвращаться на родину, преуспев в науках, изящных искусствах и уединенных беседах с дамами высшего петербургского света и отложив просвещение своих легкомысленных соотечественников до тех времен, когда над далекою Абиссинией и без его скромного участия воссияет звезда любви к мудрости человеческой. Несколько раз он был вызван на дуэль; однако, не вполне понимая правила и самый смысл дуэли, всякий раз являлся на вызов с фуражкою, полной черешен, до которых он стал большой охотник, и с беззаботностью, что все принимали за хладнокровие бретера, направлял губами косточки в сторону противника, пока тот целил в него из орудия, назначение которого опять же было неясно Абуне. Впрочем, бывал он пару раз бит в подворотне какими-то темными личностями, но легкость его нрава и любовь к жизни всякий раз побеждала, и Абуна решил покамест остаться в Петербурге. Pauline помогла ему с местом в Царском селе; Абуна с превеликим усердием изучал достославную историю сей сокровищницы искусств, готовясь стать в нем своего рода Вергилием, но только показывающим картины прекрасные и услаждающим чувствительные сердца.

    В изучении славянского наречия он преуспел изрядно, и любимым его понятием стало непереводимое, увы, на европейские языки «авось». Полюбил он и другие, энергичные русские выражения, обычно не печатаемые в журналах, но которыми преискусно владели, выражая тончайшие оттенки своего чувства, кучера, дворники и вообще все, с кем Абуна нечаянно сталкивался в темные вечера на улицах столицы. Овладевать этой отраслью языка славянского ему помогал встреченный нами в начале повествования жестоковыйный господин в несуразных портках. Он каждый вечер, словно диавола из праведника, изгонял из парка одного опустившегося господина, которого громко призывал к себе именем Коля. Он, к превеликому нашему сожалению, из-за семейной неурядицы когда-то был лишен дома и не имел возможности обедать регулярно, и каждый раз, глядя из окна своей кельи, как господин в портках гоняется за несчастным созданием, устрашая несуществующее злоумышление, Абуна изобретал, как вызволить его из несчастных жизненных обстоятельств. Всякий раз погоня кончалась лишь бесплодным утомлением господина полицейского, и Абуна, оставаясь частью души африканцем, восхищался искусством беглеца. Тайком он звал его в свою келью и в самых чувствительных выражениях изливал свои восторги. Г-н Nicolas был весьма просвещенным и тонким человеком, и за вином, которого г-н Nicolas оказался преданным поклонником, они с Абуной до зари говорил о поэзии древних и о нонешних стихотворцах, о других изящных искусствах, населяющих Царское село, но большей частию о дамах, что составляли для г-н Nicolas предмет мучительных и сладостных воспоминаний, не имевших, увы, возможности быть освеженными в настоящем.

    Абуна же избрал постоянным вместилищем своей страсти Екатерину Великую; в парке устроен был аттракцион, где актриса, не со всею подробностию похожая на императрицу, но весьма хорошенькая собою, представляла в лицах эту выдающуюся правительницу. Однако вскоре она сделалась беременною и никак не могла удовлетворительно объяснить сего случая; на ее место немедленно наняли другую актрису, но и она через непродолжительное время вынуждена была оставить служение искусству по причинам, не принятым для обсуждения в обществе. Судьбу первых двух актрис повторила третья; подозрение пало наконец на Абуну; тот, предварительно посоветовавшись с г-н Nicolas, убедительно представил, почему он, к великому своему сожалению, не может быть причиною того, что три прекрасные молодые женщины сменили служение Мельпомене на радости семейного быта.

    Чем дальше Абуна жил в холодном краю, ставшем его второй отчизной, тем чаще он чувствовал поэтическое волнение, требовавшее немедленного и как можно более точного выражения. Сладостные струны все чаще звучали в стенах его монашеской келии. Например:

    «В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань». Абуна не понимал еще более половины из этих слов; но он чувствовал, что изречение сие отличается ясностью и краткостью слога, и оно было исполнено для него неизъяснимой прелестью.

    Первым же слушателем этих эклог была Pauline, с которой наш юноша впервые только и понял, что такое действительные дружеские беседы. А то же, что он раньше считал дружбою между мужчиной и женщиной, теперь стал называть одним особенно ясным и энергичным глаголом из столь полюбившегося ему лексикона. Ведь прелести чувственной любви мимолетны, а удовольствия бескорыстной дружбы будут с нами всегда.