Жить: ломать и строить

  • Кристине Нёстлингер. Само собой и вообще / Пер. с нем. В. Комаровой. — М.: Издательство Самокат, 2017. — 224 с.

Кристине Нёстлингер — большой мастер ломать стереотипы так, что не возникает ощущения, будто мир разрушился и жизнь закончилась. Наоборот: сквозь разорванные картонные ярлычки читатель начинает видеть пусть не совершенный, но живой мир. Вот и книга «Само собой и вообще» о разводе в одной большой семье — точно такая же. Обычное событие, о котором взрослые любят рассуждать с высоты прожитых лет, подано «снизу» — как точка зрения детей, поневоле принимающих участие в разрушении семьи и вообще-то его не желающих.

Для российского читателя Нёстлингер — давно знакомый и любимый автор, на русский язык переведено около тридцати ее книг. В прошлом году она отметила восьмидесятилетие, и, судя по произведениям и биографии, это жизнерадостная и волевая женщина с богатым жизненным опытом. Она никогда не поучает «как взрослая», она рассказывает захватывающую историю голосом ребенка, и остановиться, не дочитав до последней страницы, просто невозможно. Мы видим ситуацию с трех разных ракурсов, автор разворачивает перед нами многогранную драму, и с каждым поворотом сюжета ситуация обрастает новыми деталями. События развиваются быстро — это в стиле Нёстлингер, умеющей в одном абзаце дать несколько жизненных историй и метких характеристик. Это мир, в котором проблемы у всех, и не с кем поговорить, например, о том, что у папы есть любовница:

С Вуци я, к сожалению, обсудить все это не могу, хотя обычно он первоклассный советчик в сложных ситуациях. Но у него никогда не было отца, он внебрачный ребенок и в таких вещах не разбирается. С Бабушкой, которая вообще-то довольно мудрая, разговора тоже не получится, ведь она всегда терпеть не могла папу. Из одной только неприязни к нему она сию же минуту расскажет все маме, не подумав, разумно ли это. А Бабка, папина мать, та, само собой, просто вообще ни для чего такого не годится! Она до того чопорная и церемонная, что сразу грохнется в обморок, если выяснится, что ее внук в курсе, что у отца есть любовница. Мой дед, Бабкин муж, целых двадцать лет ходил налево, а она и знать ничего не знала. Во всяком случае, папа так однажды рассказывал…

«Само собой и вообще» (дословно название переводится как «В любом случае, а вообще…») — это ирония над обобщением и категоричностью. Кажется, что это книга про очень уверенных в себе людей. «Само собой» — очень убедительно говорят они, не забывая затем вставить и «вообще». Мама уверена, что ей нужен собственный магазинчик, и она готова пожертвовать всем ради своего дела. Папа уверен, что дети вырастут и, само собой, поймут, почему он изменил маме. Мальчик Ани много читает, и поэтому, само собой, понимает, что вообще к чему. А малыш Шустрик уверен, что папа его никогда не обманет. Для каждого его собственная уверенность – узкая доска, по которой они идут над бурлящей жизнью, и чем жестче эта доска, тем больше вероятность, что она сломается. И вот уже и бизнес, и благополучие, и новая любовь дают трещину, и в центре этого расползающегося мира стоят трое детей. Они держатся за руки, потому что больше им не за что держаться. Один из братьев с горечью констатирует:

По-моему, для долговременной любви нужно быть по-настоящему хорошим человеком, и если ты именно такой человек, то сможешь любить всякого, со всеми его странностями. Но для этого нужно немало доброты, терпимости и понимания, а у моих папы и мамы эти качества в дефиците…

Да и кого из героев книги можно назвать «по-настоящему хорошим»? «Жизнь — это перемены», — часто говорит Вильма, любовница папы. И вот уже не только папа — все дети тоже понемногу изменяют: мальчишки — маме, потому что не могут устоять перед обаянием новой папиной подружки, а девочка Карли — своему парню Вуци, одному из самых симпатичных героев книги (все-таки кое-кто по-настоящему хороший в повести есть!). Они как бы привыкают к мысли, что перемена очень часто выглядит как измена — зависит от того, с какой стороны посмотреть. И с этим приходится жить дальше. Грустно, горько. А что еще остается?

И на этот почти что риторический вопрос Кристине Нёстлингер дает свой ответ: заботиться о детях. В финале книги взрослые бросают все свои дела, забывают обиды и объединяются, ради детей, которых до этого не слышали и не брали в расчет. И мама, и папа, и их новые «личные жизни» самозабвенно строят для одного из детей новый «домик» вместо прежнего, случайно сломанного. Пожалуй, это главный образ книги —восстановление разрушенного мира, пусть и маленького.

У каждого героя — свой «домик»: мама украшает магазинчик, Карли предпочитает проводить время в кафешках и у бассейна, Шустрик перебирается жить к Бабушке. И каждое прибежище однажды тоже разрушается.

Повесть «Само собой и вообще» — как и большинство книг Нёстлингер — это немного театр, не случайно ведь в начале дан список действующих лиц, который сразу «включает» читателя в сюжет. Декорации здесь проработаны подробно, а герои — тантамарески с прорезями вместо лиц. Можно, читая, подставлять портреты многих своих знакомых, а иногда и свое собственное лицо — настолько верны эти собирательные образы.

Кстати о рисунках. Переиздание 2017 года — обязательный экземпляр в копилку любителей не только детской и подростковой прозы, но и качественно проиллюстрированных книг, ведь художником новой версии стала замечательная петербургская художница Алиса Юфа. Ее ироничная, контрастная графика очень хороша и сама по себе, а в сочетании с юмором Кристине Нёстлингер играет новыми красками (даже несмотря на то, что черно-белая).

Каждая картинка достойна стать открыткой,  — к примеру, иллюстрация к отрывку, посвященному туалетному столику Карли:

У Карли все уходит на краски. Не на краски для рисования, а на краски для лица. В ванной, на ее полке в шкафу, я насчитал девять тюбиков губной помады, восемь коробочек теней для век и двенадцать карандашей для бровей. Весь этот косметический хлам моей сестры стоит столько, что на эти деньги смогла бы прожить сотня детей в Африке. И на те деньги, которые я трачу на книги, конечно, тоже. Но я, по крайней мере, читаю свои книги и люблю их. А Карли, наоборот, только размалевывает себя, как клоун в цирке, а перед тем как выйти из дома, снова стирает раскраску с лица.
Недавно она объяснила мне, что ищет свой стиль. Что это значит, я точно не знаю. Думаю, на самом деле она хочет изменить этот свой «стиль». Когда Карли не накрашена, она выглядит просто серенькой мышкой. И конечно, очень хочет с этим бороться…

«Само собой и вообще» оставляет после прочтения то самое ощущение, будто бы ты только что уехал из большой шумной семьи, где гостил несколько дней. Ты уже привык к характерам домочадцев, вник в их проблемы, успел принять чью-то сторону и даже поучаствовать в скандале. Ты немного устал от них и закрыл книгу на последней странице, в разгар их общего семейного дела, когда всем уже не до тебя. И вот ты едешь один в вагоне, но точно знаешь, что в покинутом тобою доме продолжаются шум, гам, ссоры и примирения, что-то ломается и снова строится, и это и есть самая настоящая жизнь.

 

Надежда Каменева

Взгляни на дом свой

  • Колм Тойбин. Бруклин / Пер. с англ. С. Ильина. — М.: Фантом Пресс, 2017. — 352 с.

Едва ли кому-то понадобится словарь, чтобы найти синоним к слову «дом». И пускай на страницах толстых фолиантов его определяют как «жилище» или «обитель», все равно каждый из нас подразумевает под ним нечто большее, хоть и для всех такое разное. Роман «Бруклин» — смелая попытка рассказать о переживаниях человека, разлученного с домом. Настолько ли она горька, эта разлука? Может ли дом находиться вне времени или время и является его сутью?

Колм Тойбин — писатель, журналист, литературный критик. Член Королевского литературного общества и один из лучших на сегодняшний день ирландских романистов. Его книги переведены на множество языков, включая иврит и японский. «Бруклин» — полный то меланхоличной грусти, то радости роман о жизни на стыке двух миров и двух эпох. О сложности выбора, о сомнениях и их преодолении, о тоске по прошлому и предвкушении будущего. Неспешное повествование об обычной ирландской девушке, перебравшейся в Америку в поисках лучшей жизни. «Бруклин» был удостоен премии Costa, учрежденной Ассоциацией Британских книготорговцев, как лучший роман 2009 года.

Произведение радует яркими персонажами, хотя, увы, главная героиня в их число не входит. Пока Эйлиш Лейси не может определиться со своими чувствами и эмоциями, а читатель отчаянно мечется в поисках ответа на вопрос «Почему автор вообще решил рассказать о ней?», историю спасает итальянская семья. С характерной эмоциональностью и наивной открытостью, итальянцы привносят в сюжет такое очарование, что хочется остановить мгновенье и наблюдать только за ними. Тони кажется сосредоточением всего самого живого и искреннего, а его младший брат Френки — воплощением любопытства и непосредственности, которой нам порой не хватает, чтобы стать чуточку счастливее и свободнее.

Когда музыка стихла, Тони спросил, где она живет, а услышав ответ, сказал, что им по пути. В нем обозначилось что-то новое, столь невинное, нетерпеливое и светлое, что Эйлиш едва не рассмеялась, сказав: да, он может проводить ее до дома.

Центральной темой «Бруклина» становится разлука с домом. Но и воссоединение с ним оказывается для главной героини самым настоящим испытанием. Колм Тойбин предлагает несколько вопросов для размышления. Первый из них — дом там, где любовь? После прочтения аннотации или просмотра одноименного фильма может показаться, будто писатель вовлекает нас именно в эту вечную и избитую всеми лириками дискуссию. Однако, прочитав саму книгу, начинаешь недоумевать из-за чрезвычайно странного поведения главной героини, о чьих истинных мотивах знает (и знает ли вообще?) только автор. Более того, концовка ставит под сомнение предположение о том, что любовь в этой книге вообще играет какую-то роль. Нет, дорогие романтики, копать надо глубже.

Дом там, где тебя признают, где мир тебя принимает. Несостоятельность личной жизни, очевидно слабая привязанность к матери, отсутствие профессиональных перспектив побудили Эйлиш Лейси переправиться через океан. Однако, вернувшись через некоторое время обратно, главная героиня получает сразу все, чего она была лишена: мать под гнетом трагических обстоятельств почувствовала острую нужду в дочери, прибыльное карьерное предложение не заставляет себя ждать, а вишенкой на торте становится внезапная предприимчивость старого воздыхателя. Никогда ранее Эйлиш так остро не ощущала любовь к дому.

В доме и так хватает печалей, возможно, их даже больше, чем Эйлиш думала. И она постарается не добавлять к ним новых. Маму и Роуз не одурачишь, конечно, но существовала веская причина, по которой ее отъезд не должен сопровождаться слезами. Они не понадобятся. Что ей потребуется в оставшиеся до отъезда дни, так это улыбка. Пусть они помнят ее улыбающейся.

 Самая любопытная идея автора о природе дома проявляется только ближе к финалу. Дом становится домом, когда из субъективной реальности он превращается в объективную. Главная героиня едва не отказалась от своей жизни за океаном, поскольку та казалась ей чистой иллюзией, неосязаемым шлейфом, подобием сна. Когда она откровенно поделилась с окружающими тем, что произошло с ней на другом континенте, ее путь перестал, наконец, быть для всех символом реализованной американской мечты. Ее ирландский дом узнал ее новым, простым человеком: уже замужней девушкой на пороге карьеры. И тогда Эйлиш поняла, что выбирать ей больше нечего: жизнь в Америке уже стала частью ее мира, требовалось всего лишь признать ее существование. А дом не может существовать вне времени. Ведь дом — это настоящее.

Роман не обошел стороной и бездну, существующую между Америкой и Европой и олицетворяющую разрыв между модным и прогрессивным Новым Светом и старым ирландским. Эйлиш Лейси, будучи состоявшейся бруклинской американкой, являет собой некого вестника того, что грядет. Она носит одежду, которая еще не стала популярной в родных краях, приобрела те манеры, которые понадобятся всем жаждущим работать в крупных компаниях и вращаться во влиятельном кругу. И наконец, от Эйлиш Лесли начинает веять запахом той самой свободы, которая представляется ирландскому народу желанной настолько же, насколько пугающей.

Роман «Бруклин» был взят за основу одноименного фильма, вышедшего в российский прокат в 2015 году. Режиссеры поддались искушению не только изменить эмоциональную подачу, но и завершить историю очевидным хэппи-эндом. И если фильм немым титром кричит, что «дом там, где любовь», то в книге все не так однозначно.

Несмотря на то, что роман «Бруклин» без сомнения стоит прочитать хотя бы для того, чтобы окончательно и бесповоротно влюбиться в итальянца Тони, все же никак не удается избавиться от чувства глубокого неудовлетворения. Главная героиня осталась для читателя блеклым пятном: автору не удалось ни рассказать о ее чувствах, ни раскрыть ее мотивы. Поэтому, перевернув последнюю страницу, так и хочется спросить ее: «Где он, твой дом, Эйлиш? Что чувствуешь ты, глядя на него?»

 

Александра Сырбо

Селеста Инг. Все, чего я не сказала

  • Селеста Инг. Все, чего я не сказала / Перевод с англ. А. Грызуновой. — М.: Фантом Пресс, 2017. — 320 с.

«Лидия мертва. Но они пока не знают…» Так начинается история очередной Лоры Палмер — семейная история ложных надежд и умолчания. С Лидией связывали столько надежд: она станет врачом, а не домохозяйкой, она вырвется из уютного, но душного мирка. Но когда происходит трагедия, канат рвется и все, давние и не очень, секреты оказываются выпущены на волю.

«Все, чего я не сказала» — история о лжи во спасение, которая не перестает быть ложью. О том, как травмированные родители невольно травмируют своих детей. О том, что родители способны сделать со своими детьми из любви и лучших побуждений. И о том, наконец, что порой молчание убивает.

Роман Селесты Инг — одна из самых заметных книг в англоязычной литературе последних двух лет. Дебют, который критики называют не иначе как «ошеломительный», проча молодой писательнице большое будущее.

 

ОДИН

 

Подростки, сообщают им полицейские, сплошь и рядом уходят из дома, ни слова не сказав. Очень часто девушки злятся на родителей, а те ни сном ни духом. Нэт наблюдает, как полицейские бродят по сестриной спальне. Думал, будут перьевые метелки и тальк, собаки-ищейки, лупы, но полицейские просто смотрят — на плакаты, прикнопленные над столом, туфли на полу, приоткрытый школьный рюкзак. Тот, что помоложе, кладет руку на круглую розовую крышку духов Лидии, словно младенческую головку ладонью обнимает.

Обычно такие случаи, говорит им полицейский постарше, проясняются сами собой за сутки. Девушки возвращаются.

— Это что значит? — спрашивает Нэт. — Что значит обычно? Это что значит?

Полицейский смотрит поверх бифокальных очков.

— В подавляющем большинстве случаев, — говорит он.

— Восемьдесят процентов? — спрашивает Нэт. — Девяносто? Девяносто пять?

— Нейтан, — говорит Джеймс. — Хватит. Пусть офицер Фиск работает.

Полицейский помоложе записывает в блокнот личные данные: Лидия Элизабет Ли, шестнадцать, в последний раз видели в понедельник, 2 мая, цветастое платье с воротником-хомутом, родители — Джеймс и Мэрилин Ли. Тут Фиск вглядывается в Джеймса — в голове у полицейского всплывает воспоминание.

— Ваша супруга тоже ведь как-то раз пропадала? — спрашивает он. — Я помню это дело. В шестьдесят шестом, если не ошибаюсь.

Загривок Джеймсу окатывает жаром — за ушами словно пот течет. Теперь Джеймс рад, что Мэрилин дежурит у телефона внизу.

— Это было недоразумение, — чопорно отвечает он. — Мы с женой друг друга недопоняли. Семейное дело.

— Ясно.

Фиск тоже вытаскивает блокнот, делает пометку, а Джеймс согнутым пальцем постукивает по углу дочериного стола.

— Еще что-нибудь?

В кухне полицейские листают семейные альбомы, ищут четкий портрет.

— Этот, — говорит Ханна и тычет пальцем.

Снимали прошлым Рождеством. Лидия куксилась, а Нэт пытался ее развеселить, через объектив шантажом выманить улыбку. Не вышло. В кадре Лидия одиноко сидит под елкой, спиной к стене. Само лицо ее — вызов. Взгляд в упор, ни намека на профиль — мол, чего уставился? Нэту не видно границы между голубизной радужек и чернотой зрачков, глаза Лидии — как темные дыры в глянцевой бумаге. Забирая снимки из проявки, он пожалел, что запечатлел этот миг, эту суровость. Но теперь, глядя на фотографию в руке Ханны, не может не признать, что это настоящая Лидия — во всяком случае, вчера такой и была.

— Эту не надо, — говорит Джеймс. — Лицо не то. Люди решат, что она всегда так. Возьмите другую. — Он переворачивает страницы и выковыривает последнюю фотографию: — Вот эта получше.

Ее шестнадцатый день рождения на той неделе. Лидия сидит за столом, растянула в улыбке напомаженные губы, лицо повернуто к камере, но глаза смотрят куда-то за белую рамку. Что там смешного? Нэт не помнит — то ли он ее рассмешил, то ли отец что-то сказал, то ли она смеется про себя неведомо над чем. Она похожа на рекламную фотомодель, неправдоподобно наслаждается жизнью: рот темен и резок, в тонкой руке застыло блюдце, на блюдце торт с блестящей глазурью.

Джеймс подталкивает фотографию через стол полицейским, а тот, что помоложе, прячет снимок в коричневую папку и встает.

— В самый раз, — говорит он. — Сделаем листовку — на случай, если она завтра не вернется. Не волнуйтесь. Наверняка появится.

Изо рта у него летят брызги, и Ханна пальцем стирает слюнную крапинку со страницы альбома.

— Она бы не ушла просто так, — говорит Мэрилин. — А вдруг какой-то псих? Маньяк, похищает девочек? — Ее рука тянется к утренней газете, что так и лежит посреди стола.

— Постарайтесь успокоиться, мэм, — говорит Фиск. — Такого почти не случается. В подавляющем большинстве случаев… — Он косится на Нэта, прокашливается. — Девушки почти всегда возвращаются домой.

Полицейские уходят, а Мэрилин и Джеймс склоняются над листком бумаги. Полицейские посоветовали обзвонить друзей Лидии — вдруг кто-то знает, куда она подевалась. Вдвоем они составляют список. Пэм Сондерс. Дженн Питтмен. Шелли Брайерли. Нэт не вмешивается, хотя с этими девочками Лидия никогда не дружила. Они учатся с ней с детского сада, порой звонят, пронзительно хихикают, и Лидия кричит в трубку: «Я взяла». Иногда по вечерам она часами сидит в окне на лестничной площадке, с телефоном на коленях, зажав трубку плечом. Когда появляются родители, переходит на заговорщицкий шепот и накручивает провод на мизинец, пока они не уйдут. Потому-то они сейчас и пишут эти имена так уверенно.

Однако Нэт видит Лидию в школе — как она сидит в столовой и молчит, пока другие щебечут; как она тихо убирает тетрадь в рюкзак, едва у нее спишут домашку. После школы она идет к автобусу одна и молча подсаживается к Нэту. Как-то раз он не положил трубку, когда Лидия уже взяла, и никаких сплетен не узнал, лишь сестрин голос старательно перечислял задания — прочесть акт I «Отелло», решить нечетные задачи в разделе 5, — а потом в трубке щелкнуло и наступила тишина. Назавтра, когда Лидия висела на телефоне, Нэт взял другую трубку в кухне и услышал лишь тихий гудок. У Лидии никогда не было друзей, но родители не в курсе. Если отец интересуется: «Как дела у Пэм?» — Лидия отвечает: «Ой, прекрасно, в чирлидеры взяли», и Нэт не спорит. Поразительно, как невозмутимо ее лицо, как она врет и не краснеет.

Да только сейчас об этом не расскажешь. Нэт смотрит, как мать пишет имена на обороте старого чека, и когда она спрашивает: — Больше никого не знаете? — Нэт думает про Джека и отвечает «нет».

Всю весну Лидия увивалась за Джеком — или наоборот. Почти каждый день каталась на его «жуке», еле успевала домой к ужину, прикидывалась, будто прямиком из школы пришла. Очень внезапно случилась эта их дружба — никак иначе Нэт ее называть не желает. Джек с матерью с первого класса жили на углу, и когда-то Нэту казалось, что они с Джеком могли бы подружиться. Не сложилось. Джек унизил его перед другими ребятами, посмеялся, когда мать Нэта пропала и Нэту казалось, что она больше не вернется. Кто бы говорил, размышляет сейчас Нэт, — Джек вообще безотцовщина. Когда Вулффы только приехали, все соседи шушукались: мол, Дженет Вулфф разведенка, в больнице ночами пропадает, а Джек растет что трава в поле. В то лето шушукались и о родителях Нэта — но его мать вернулась. А Джекова как была разведенкой, так и осталась. И Джек по-прежнему растет что трава в поле.

А теперь-то что? Вот только на прошлой неделе Нэт ездил по делам, а на обратном пути видел, как Джек выгуливает эту свою псину. Нэт обогнул озеро, уже сворачивал в тупик и тут заметил Джека на тропинке у берега. Его собака скакала впереди к дереву. Долговязый Джек был в застиранной футболке, нечесаные песочные кудри стояли дыбом. Когда Нэт проезжал, Джек, зажав сигарету в углу рта, еле-еле ему кивнул. Пожалуй, не столько поздоровался, сколько узнал. Псина посмотрела Нэту в глаза и непринужденно задрала лапу. И с этим вот Джеком Лидия якшалась всю весну.

Если сейчас об этом заикнуться, родители спросят: «А почему мы впервые об этом слышим?» И придется объяснять, что всякий раз, говоря: «Лидия у подруги, занимается» или «Лидия осталась после уроков подтянуть математику», он имел в виду: «Лидия с Джеком», или «Она катается с Джеком на машине», или «Она с Джеком невесть где». Хуже того: если помянуть Джека, придется признать то, чего признавать неохота. Что Джек вообще есть в жизни Лидии — и уже который месяц.

Мэрилин сидит против Нэта за столом, ищет телефоны в справочнике и читает вслух. Номера набирает Джеймс — размеренно, не спеша крутит диск одним пальцем. С каждым звонком голос у него все растеряннее. Нет? Она ничего не говорила? У нее не было планов? Ага. Я понял. Ну что ж. Спасибо. Нэт разглядывает волокнистый деревянный стол, открытый фотоальбом. От фотографии в альбоме осталась дыра — полиэтиленовое окошко с белой подкладкой. Мать ведет рукой по колонке телефонных номеров, пачкает палец серым. Ханна под столом вытягивает ногу и ступней касается ступни Нэта. Утешает. Нэт не поднимает головы. Закрывает альбом, а мать вычеркивает из списка очередное имя.

Позвонив по последнему номеру, Джеймс кладет трубку. Забирает у Мэрилин листок, вычеркивает Карен Адлер, и «К» распадается двумя аккуратными клиньями. Имя по-прежнему разборчиво. Карен Адлер. Мэрилин не отпускала Лидию гулять по выходным, пока Лидия не доделает уроки, — а к тому времени от воскресенья обычно оставалась всего половина. И тогда Лидия порой встречалась с подругами в торговом центре, упрашивала отца ее подвезти: «Мы в кино пойдем. На „Энни Холл“. Карен хочет посмотреть, прямо умирает». Джеймс вынимал из бумажника десятку, толкал по столу, подразумевая: давай, иди, повеселись. А сейчас вспоминает, что никогда не видел билетных корешков, что воскресными вечерами Лидия всегда ждала его одна. Столько раз он останавливался под лестницей и улыбался, слушая полразговора, долетавшие с площадки: «Ой, вот это точно. А она что?» Но, как сейчас выяснилось, Лидия годами не звонила ни Карен, ни Пэм, ни Дженн. Джеймс вспоминает долгие вечера, когда они думали, что Лидия осталась в школе после уроков. Зияющие провалы — бог знает, где она была, что делала. Оказывается, пока размышлял, заштриховал Карен Адлер до полного небытия.

Он снова крутит телефонный диск:

— Офицера Фиска, будьте любезны. Да, это Джеймс Ли. Мы обзвонили всех, кто с Лидией… — Он осекается. — Всех ее школьных знакомых. Нет, ничего. Хорошо, спасибо. Да, непременно… Пошлют кого-то ее искать, — поясняет он, вешая трубку. — Сказали телефон не занимать — может, она позвонит.

Приходит и проходит час ужина, но еду невозможно даже вообразить. Еда — это для персонажей в кино, это так прелестно, так декоративно — поднести ко рту вилку. Какая-то бессмысленная церемония. Телефон молчит. В полночь Джеймс отправляет детей спать, они не спорят, но он стоит под лестницей, пока оба не разойдутся по комнатам.

— Спорим на двадцать баксов, что ночью Лидия позвонит, — бодро говорит он, слегка переигрывая. Никто не смеется. Телефон по-прежнему помалкивает.

Нэт уходит к себе и закрывает дверь. Его мучают сомнения. Охота отыскать Джека — вот кто наверняка знает, где Лидия. Но родители не спят, из дома не выберешься. Мать и так на пределе — вздрагивает всякий раз, когда врубается и вырубается холодильник. К тому же из окна видно, что у Вулффов темно. И пусто на дорожке, где обычно стоит серо-стальной «фольксваген-жук». Джекова мать, как водится, забыла включить свет на крыльце.

Сосредоточимся: странная была Лидия вчера? Нэт отсутствовал четыре дня — впервые в жизни четыре дня провел сам по себе, в Гарварде — в Гарварде! — куда уедет осенью. В последние дни перед подготовкой к экзаменам («Две недели зубрим и балдеем», — пояснил Энди, у которого Нэт гостил) университет бурлил почти празднично. Все выходные Нэт ошалело бродил по кампусу и глядел во все глаза: каннелюры колонн громадной библиотеки, корпуса красного кирпича над сочной зеленью газонов, сладкий запах мела в аудиториях. Все куда-то спешили — целеустремленно, будто знали, что им уготовано достичь величия. В пятницу Нэт заночевал в спальнике у Энди на полу и проснулся в час ночи, когда Уэс, сосед Энди, явился с подругой. Вспыхнул свет, и Нэт замер, таращась на дверь, где в ослепительной дымке проступали, рука в руке, высокий бородатый парень и девушка. Длинные рыжие волосы обнимали ее лицо волнами.

— Извиняюсь, — сказал Уэс, щелкнул выключателем, и Нэт услышал, как они на цыпочках крадутся через общую гостиную к Уэсу в спальню. Нэт не закрывал глаз, вновь привыкал к темноте и думал: «Вот, значит, каково в колледже».

Теперь Нэт вспоминает вчерашний вечер. Домой он приехал как раз к ужину. Лидия носа не казала из комнаты, и за ужином Нэт спросил, что нового было за эти дни. Она пожала плечами, пялясь в тарелку, на него толком и не взглянув, и Нэт решил, это означает ничего нового. Она хоть поздоровалась? Он не помнит.

У себя на чердаке Ханна свешивается с постели и из-под кровати выуживает книжку. Книга вообще-то Лидии — «Шум и ярость». Курс английского для старших классов. Не для пятиклассников. Ханна слямзила ее из спальни Лидии с месяц назад, а Лидия и не заметила. Две недели Ханна сквозь эту книгу продирается, каждую ночь по чуть-чуть, смакует слова, точно вишневую карамельку за щекой. Но сегодня книга какая-то не такая. Лишь вернувшись на страницу, где остановилась вчера, Ханна понимает. Прежде Лидия тут и там подчеркивала слова, корябала пометки на уроках. «Порядок против хаоса». «Упадок ценностей аристократического Юга». А отсюда и дальше книга нетронута. Ханна перелистывает до конца: ни пометок, ни каракулей, ни малейшая синева не разбавляет черноту. Ханна добралась туда, где остановилась Лидия, и читать дальше что-то не тянет.

Вчера ночью, лежа без сна, Ханна смотрела, как воздушным шаром по небу плавно дрейфует луна. Не видно, как движется, но если отвернуться, а потом посмотреть, заметно, что сдвинулась. Скоро, думала Ханна, луна наколется на силуэт большой ели на заднем дворе. Ждать пришлось долго. Уже почти уснув, Ханна услышала тихий стук и сначала подумала, что луна по правде наткнулась на дерево. Выглянула, но луна исчезла, почти спряталась за тучку. Светящийся будильник показывал два часа ночи.

Ханна тихонько полежала, даже пальцами на ногах не шевеля, послушала. Кажется, стукнула парадная дверь. Ее заклинивает — надо бедром пихнуть, чтоб опустилась защелка. «Воры!» — подумала Ханна. Парадную лужайку перебежала одинокая фигура. Никакие не воры — просто в черноте убегает худая тень. Лидия? В голове вспыхнула картинка: жизнь без сестры. Ханне достанется лучший стул за столом, откуда видны сиреневые заросли во дворе, и большая спальня внизу, по соседству с остальными. За ужином ей первой будут накладывать картошку. С ней будет шутить отец, секретничать брат, мама подарит ей самые ласковые свои улыбки. Потом силуэт выбежал на улицу, исчез, и Ханна уже сомневалась, что и впрямь его видела.

А теперь она смотрит в путаную книжку. Это Лидия была, теперь-то Ханна уверена. Рассказать кому? Мама расстроится, что Ханна вот так взяла и упустила ее любимицу Лидию. А Нэт? Ханна вспоминает, как Нэт сегодня весь вечер супил брови, грыз губу прямо до крови и сам не замечал. Он тоже рассердится. Скажет: «А что ж ты ее не догнала, не привела назад?» Но я же не знала, куда она идет, шепчет Ханна в темноту. Я не знала, что она по правде уходит.

Лутц Зайлер. Крузо

«Крузо», первый роман известного немецкого поэта Лутца Зайлера, в 2014 году был удостоен главной литературной премии Германии. События романа происходят летом 1989 года на острове Хиддензее. Сюда приезжает студент Эд, переживший личную трагедию, в надежде снова найти себя. Сюда же, в пограничную зону меж свободой и несвободой, стекаются «потерпевшие крушение» — люди, чувствующие себя чужими, ненужными в социалистической Германии и стремящиеся покинуть ее. Встретив Крузо, Эд начинает понимать, что этот молодой парень со сложной судьбой всеми силами старается помочь «потерпевшим крушение», уберечь их от гибели. Между тем дело идет к воссоединению Германии, и крузовская система помощи, и опасные нелегальные побеги становятся не нужны…
Подробнее на livelib.ru:
https://www.livelib.ru/book/1001621980-kruzo-lutts-zajler
«Крузо», первый роман известного немецкого поэта Лутца Зайлера, в 2014 году был удостоен главной литературной премии Германии. События романа происходят летом 1989 года на острове Хиддензее. Сюда приезжает студент Эд, переживший личную трагедию, в надежде снова найти себя. Сюда же, в пограничную зону меж свободой и несвободой, стекаются «потерпевшие крушение» — люди, чувствующие себя чужими, ненужными в социалистической Германии и стремящиеся покинуть ее. Встретив Крузо, Эд начинает понимать, что этот молодой парень со сложной судьбой всеми силами старается помочь «потерпевшим крушение», уберечь их от гибели. Между тем дело идет к воссоединению Германии, и крузовская система помощи, и опасные нелегальные побеги становятся не нужны…
Подробнее на livelib.ru:
https://www.livelib.ru/book/1001621980-kruzo-lutts-zajler
«Крузо», первый роман известного немецкого поэта Лутца Зайлера, в 2014 году был удостоен главной литературной премии Германии. События романа происходят летом 1989 года на острове Хиддензее. Сюда приезжает студент Эд, переживший личную трагедию, в надежде снова найти себя. Сюда же, в пограничную зону меж свободой и несвободой, стекаются «потерпевшие крушение» — люди, чувствующие себя чужими, ненужными в социалистической Германии и стремящиеся покинуть ее. Встретив Крузо, Эд начинает понимать, что этот молодой парень со сложной судьбой всеми силами старается помочь «потерпевшим крушение», уберечь их от гибели. Между тем дело идет к воссоединению Германии, и крузовская система помощи, и опасные нелегальные побеги становятся не нужны…
Подробнее на livelib.ru:
https://www.livelib.ru/book/1001621980-kruzo-lutts-zajler
«Крузо», первый роман известного немецкого поэта Лутца Зайлера, в 2014 году был удостоен главной литературной премии Германии. События романа происходят летом 1989 года на острове Хиддензее. Сюда приезжает студент Эд, переживший личную трагедию, в надежде снова найти себя. Сюда же, в пограничную зону меж свободой и несвободой, стекаются «потерпевшие крушение» — люди, чувствующие себя чужими, ненужными в социалистической Германии и стремящиеся покинуть ее. Встретив Крузо, Эд начинает понимать, что этот молодой парень со сложной судьбой всеми силами старается помочь «потерпевшим крушение», уберечь их от гибели. Между тем дело идет к воссоединению Германии, и крузовская система помощи, и опасные нелегальные побеги становятся не нужны…
Подробнее на livelib.ru:
https://www.livelib.ru/book/1001621980-kruzo-lutts-zajler
  • Лутц Зайлер. Крузо / Пер. с нем. Н. Федоровой. — М.: Текст, 2016. — 412 с.

«Крузо», первый роман известного немецкого поэта Лутца Зайлера, в 2014 году был удостоен главной литературной премии Германии. События романа происходят летом 1989 года на острове Хиддензее. Сюда приезжает студент Эд, переживший личную трагедию, в надежде снова найти себя. Сюда же, в пограничную зону меж свободой и несвободой, стекаются «потерпевшие крушение» — люди, чувствующие себя чужими, ненужными в социалистической Германии и стремящиеся покинуть ее. Встретив Крузо, Эд начинает понимать, что этот молодой парень со сложной судьбой всеми силами старается помочь «потерпевшим крушение», уберечь их от гибели. Между тем дело идет к воссоединению Германии, и крузовская система помощи, и опасные нелегальные побеги становятся не нужны.

Маленький полумесяц

С тех пор как отправился в дорогу, Эд пребывал в состоянии обостренной настороженности, которое не позволяло ему спать в поезде. Перед Восточным вокзалом — в новом расписании поездов он назывался Главным — было два фонаря, один наискось напротив, у здания почты, другой над главным входом, где стоял развозочный фургон с включенным мотором. Пустынность ночи противоречила его представлениям о Берлине, но много ли он знал о Берлине? Вскоре он вернулся в кассовый зал и прикорнул на одном из широких подоконников. В зале царила такая тишина, что он услыхал тарахтение отъезжающего фургона.

Эду снилась пустыня. Издалека, от горизонта, приближался верблюд. Парил в воздухе, а четверо-пятеро бедуинов удерживали его, причем, кажется, не без труда. Бедуины были в темных очках и на него внимания не обращали. Открыв глаза, Эд увидел лоснистое от крема мужское лицо, да так близко, что поначалу не мог разглядеть его целиком. Мужчина, вернее старик, вытянул губы трубочкой, будто хотел свистнуть — или только что кого-то поцеловал. Эд мгновенно отпрянул, а поцелуйщик поднял руки:

— О, простите, простите, мне очень жаль, я не хотел… правда не хотел мешать, молодой человек.

Эд потер лоб, влажный на ощупь, и поспешно сгреб свои вещи. От старика пахло кремом «Флорена», каштановые волосы жесткой блестящей волной убегали назад.

— Видите ли, — вкрадчиво начал он, — я как раз переезжаю, переезд большой, а на дворе уже ночь, полночь, слишком поздно и так глупо, ведь из мебели на улице еще остался шкаф, вправду солидный, большой шкаф…

Эд поднялся, а старик меж тем показал на дверь вокзала:

— Тут совсем недалеко, рукой подать до моей квартиры, не бойтесь, пожалуйста, всего четыре-пять минут пешком, спасибо, молодой человек.

На минуту-другую Эд воспринял просьбу старика всерьез. Тот теребил его за непомерно длинный рукав свитера, словно норовил увести.

— Ах, пойдемте же, пожалуйста! — Он начал потихоньку сдвигать шерстяной рукав вверх, неуловимо, движениями, которые гнездились в самых кончиках его мягких, как сало, пальцев, и в конце концов Эд почувствовал на запястье легкие круговые потирания. — Ты же хочешь пойти…

Едва не сбив старикана с ног, Эд отпихнул его, во всяком случае отреагировал слишком резко.

— Уж и спросить нельзя! — проскрипел поцелуйщик, но негромко, скорее прошуршал, почти беззвучно. И пошатнулся он, казалось, тоже наигранно, как бы исполняя небольшой заученный танец. Прическа съехала на затылок, и в первую минуту Эда озадачило, как такое могло случиться, он испугался, увидев внезапно облысевший череп, который словно неведомый маленький полумесяц парил в сумраке кассового зала.

— К сожалению, у меня сейчас… нет времени. — Эд повторил: — Нет времени.

Быстро пересекая зал, он заприметил в каждом углу боязливые фигуры, которые мелкими знаками пытались привлечь к себе внимание, а одновременно как будто бы старались не афишировать свое присутствие. Один приподнял коричневую дедероновую сумку, показал на нее и кивнул Эду. Выражение лица добродушное, как у Деда Мороза перед раздачей подарков.

В «Митропе» пахло горелым жиром. Едва слышно пели неоновые трубки в витрине, где на электрогрелке стояли всего-навсего несколько чашек солянки. Кое-где из подернутого блекло-серой пленкой супа, точно скалы, выглядывали маслянистые кусочки колбасы и огурцов, от непрерывного притока жара они легонько двигались вверх-вниз, напоминая работу внутренних органов — или пульс жизни, думал Эд, перед самым ее концом. Рука невольно ощупала лоб: вдруг треснул, вдруг настала его последняя секунда?

В ресторан вошли транспортные полицейские. Фуражки блестели короткими полукружьями козырьков, вдобавок васильковый цвет форменных мундиров. С ними была собака, она опустила голову, будто стыдилась своей роли.

— Ваш билет, пожалуйста, и удостоверение.

Тем, кто не мог предъявить проездной документ, надлежало немедля покинуть ресторан. Шарканье ног, передвигание стульев, несколько благоразумных пьяниц уковыляли вон, молчком, словно им просто полагалось дождаться этого последнего приглашения. До двух ночи вокзальная «Митропа» осталась почти без посетителей.

Эд знал, что так нельзя, ни под каким видом, но все равно встал и схватил один из недопитых стаканов. Стоя осушил его, залпом. Довольный, вернулся за свой столик. Это первый шаг, думал он, мне на пользу находиться в пути. Уткнулся лицом в сложенные на столе руки, в затхлость старой кожи, и мгновенно уснул. Бедуины по-прежнему возились с верблюдом, но тащили его не в одну сторону, а в разные, между ними, похоже, вообще не было согласия.

Приподнятая дедероновая сумка — Эд не понял, что она означает, но в конце-то концов он впервые ночевал на вокзале. И хотя уже почти уверился, что шкафа в действительности не существовало, воочию видел посреди улицы этот стариканов шкаф и теперь жалел — даже не самого старикана, а все, что отныне будет с ним связано: запах крема «Флорена» и маленький лысый полумесяц. Эд видел, как старикан доплелся до своего шкафа, открыл его и забрался внутрь вздремнуть, на миг он ощутил движение, каким тот свернулся калачиком и отрешился от мира, ощутил с такой силой, что охотно рванул бы следом.

— Ваш билет, пожалуйста.

Они проверяли его второй раз. Может, из-за длинных волос, а может, из-за одежды, из-за тяжелой кожаной куртки, доставшейся Эду в наследство от дяди, из-за мотоциклетной куртки пятидесятых годов, солидной вещи с огромным воротником, мягкой подкладкой и большими кожаными пуговицами, знатоки называли такие куртки тельманками (не презрительно, наоборот, скорее в мифологическом смысле), вероятно, потому, что на всех исторических кадрах рабочий вожак изображен в очень похожей куртке. Эд вспомнил: странно бурлящие людские массы, Тельман на трибуне, его торс, то наклоненный вперед, то откинутый назад, его взлетающий в воздух кулак; всякий раз, когда он видел эти давние кадры, его охватывала растроганность, он ничего не мог поделать, рано или поздно набегали слезы…

Не спеша Эд достал маленький, уже помятый клочок бумаги. Под шапкой «ГОСУДАРСТВЕННЫЕ ЖЕЛЕЗНЫЕ ДОРОГИ» в клеточках из тонких линий были указаны пункт назначения, дата, цена и число километров. Его поезд отходил в 3.28.

— Что собираетесь делать на Балтике?

— Друга навещу, — повторил Эд. — Отдохну на каникулах, — добавил он, потому что на сей раз транспортный полицейский не ответил. Во всяком случае, говорил он твердым голосом (тельмановским), хотя собственное «отдохну на каникулах» сразу же показалось ему совершенно неубедительным, прямо-таки нелепым.

— Каникулы, каникулы, — повторил транспортный полицейский. Он будто диктовал, и в сером ящичке рации, прикрепленной кожаным ремешком слева на груди, тотчас тихонько затрещало.

«Каникулы, каникулы».

Судя по всему, этого слова было достаточно; оно содержало все, что необходимо о нем знать. Все о его слабости и лживости. Все о Г., его страхе и беде, все о его двадцати неуклюжих стихотворениях из тринадцати сочинений, начатых сто лет назад, и все о подлинных причинах этой поездки, которых Эд и сам до сих пор толком не понимал. Он увидел централь, контору транспортной полиции, где-то на верхотуре, над стальной конструкцией этой июньской ночи, васильковую капсулу, застекленную, аккуратно выстланную линолеумом, пересекающую бесконечное пространство его нечистой совести.

Он очень устал и впервые в жизни почувствовал, что спасается бегством.

Тракль

Всего лишь три недели минуло с тех пор, как доктор Ц. спросил, не угодно ли Эду (именно так он выразился) написать дипломную работу о поэте-экспрессионисте Георге Тракле. «Быть может, позднее из этого даже получится нечто большее», — добавил Ц., гордый заманчивостью своего предложения, которое, очевидно, не будет сопровождаться добавочными условиями. И в голосе его не было ни особых ноток, ни тени сочувствия, какое не раз лишало Эда дара речи. Для доктора Ц. Эд в первую очередь был студентом, который мог наизусть прочесть любой из анализируемых текстов. Хоть он и забирался в самый дальний угол семинарской аудитории, а длинные, до плеч, темные волосы свисали ему на лицо, он все-таки порой говорил, торопливо, долго и четко продуманными фразами.

Две ночи Эд почти не спал, читая о Тракле все, чем располагала институтская библиотека. Литература о Тракле хранилась в последней из ряда узких проходных комнат, где читатель обыкновенно был один и никто ему не мешал. Рабочий столик стоял у окна, глядевшего на крошечный садик и уродливую, затянутую паутиной сараюшку на заднем дворе, где днем обретался институтский завхоз. Вероятно, он и жил там, об этом человеке каких только слухов не ходило.

Нужные книги стояли на самом верху, почти под потолком, без лестницы не обойтись. Не потрудившись сперва сдвинуть лестницу поближе к «Т» и «Тр», Эд поднялся по ступенькам. Неловко наклонился в сторону, начал вытаскивать с полки одну книгу за другой. Лестница заколебалась, стальные крючья, которыми она цеплялась за направляющую, угрожающе заскрипели, однако ж осторожности у Эда не прибавилось, наоборот. Он еще больше наклонился в сторону Тракля, потом еще и еще немного. И вот тогда испытал это ощущение, впервые.

Вечером, сидя за письменным столом, он вполголоса читал стихи. Звуки каждого слова соединялись с картиной просторного, холодного ландшафта, который совершенно пленил Эда, — белый, бурый, голубой, сплошная тайна. Творчество и жизнь Георга Тракля — студента-фармацевта, военного провизора, морфиниста и опиофага. Рядом с Эдом, в кресле, накрытом простыней, спал Мэтью. Временами кот поворачивал ухо в его сторону, временами ухо вздрагивало, резко, несколько раз подряд, словно старое кресло находилось под током.

Мэтью — так его назвала Г. Она нашла котенка во дворе, в световой шахте, крохотного, мяукающего, комок пуха, не больше теннисного мяча. Часа два или три просидела на корточках возле шахты, в конце концов выманила его и принесла наверх. Эд до сих пор не знал, как Г. набрела на это имя, и уже никогда не узнает, разве что сам кот скажет, когда-нибудь.

Ничьей помощи Эд не принял. Посещал семинары и сдавал экзамены, от которых руководитель отделения, профессор Х., легко бы его освободил: сочувственный наклон крупной головы, добродушно-волнистые волосы, белоснежные и блестящие, и ладонь у Эда на плече, когда на институтской лестнице профессор отводил его в сторонку, а главное — бархатный голос, которому Эд с удовольствием бы покорился… Но со знаниями у него проблем не было. И с экзаменами тоже.

Все, что Эд в ту пору читал, запоминалось как бы само собой и слово в слово, каждое стихотворение и каждый комментарий, все, что попадалось на глаза, когда он в одиночестве сидел дома или за столиком в дальней комнате библиотеки, неотрывно глядя на сараюшку завхоза. Существование без Г. — оно было чем-то вроде гипноза. Когда он выныривал из транса, через некоторое время в голове жужжало прочитанное. Учеба была лекарством, успокаивала. Он читал, писал, цитировал и декламировал, и в какой-то момент изъявления сочувствия прекратились, предложения помощи умолкли, озабоченных взглядов не стало. Причем Эд никогда и ни с кем об этом не говорил, ни о Г., ни о своей ситуации. Только находясь дома, он говорил, без конца что-то бормотал себе под нос, ну и, конечно, разговаривал с Мэтью.

После первых дней с Траклем Эд ходил только на занятия к доктору Ц. Лирика барокко, романтизма, экспрессионизма. Согласно учебному плану, такое не разрешалось. Ведь есть учет посещаемости, записи в зачетке. И доктор Ц. не сможет долго игнорировать сей факт. В известном смысле Эд пока что был как бы защищен. Редко случалось, чтобы кто-нибудь из однокурсников попытался взять слово вместо него. Предпочитали слушать его, робея и одновременно с восторгом, будто Эд какое-то экзотическое существо из зоопарка человеческих бед, окруженного рвом боязливого почтения.

После четырех лет совместной учебы у всех в голове сложились определенные картины: Г. и Эд каждое утро рука об руку на парковке перед институтом; Г. и Эд и долгое, нежное, непрекращающееся объятие, пока аудитория медленно заполнялась; Г. и Эд и их ссоры вечерами в кафе «Корсо» (сперва из-за чего-то, потом — из-за всего), а после, поздно ночью, бурные примирения, на улице, на трамвайной остановке. Но уже после того, как ушел последний трамвай и домой надо было топать пешком, три остановки до Раннишер-плац, а оттуда еще немного до дверей. А трамвай меж тем миновал последние повороты последнего рейса по городу, и ночь над Халле наполнял адский скрежет стальных колес, словно предвестье Страшного суда.

Эд — так его называла Г., иногда Эдш или Эде.

Временами (все чаще) Эд взбирался на лестницу, чтобы испытать то ощущение. Он называл его пилотским. Сперва дрожь и перестук крючьев. Потом пьянящий ток, содрогание, проникающее до мозга костей, в бедра, — напряжение отпускало. Он закрывал глаза и глубоко вздыхал. Был пилотом в кабине, висел в воздухе, на шелковой нити.

Возле сараюшки завхоза уже который день цвела сирень. Прямо из-под порога поднимался пышный куст бузины. Паутина в дверном проеме рваными ошметками покачивалась на ветру. Завхоз дома, думал Эд. Порой он видел, как тот бродит по своему одичалому садику или замирает в неподвижности, словно к чему-то прислушивается. В сараюшку он всегда входил очень осторожно, раскинув руки в стороны. И все равно уже при первом шаге раздавалось дребезжание — на полу сплошное море бутылок.

Один из слухов гласил, что завхоз защитил докторскую и некогда работал за границей, даже, говорят, «в нсс»*. Теперь же он принадлежал к касте изгоев, живших своей жизнью, садик и сараюшка были частью другого мира. Эд пробовал представить себе, чтo этот человек ел на завтрак. Сперва картинки не получалось, но потом он увидел маленький камамбер («Рюгенский купальщик»), завхоз резал его кубиками, на один укус, на старой разделочной доске. Цеплял кусочки острием ножа и клал в рот, один за другим. Посторонним трудно вообразить, что одинокие люди вообще едят, думал Эд. Для него же самого завхоз был в эту пору единственным реальным человеком, одиноким и покинутым, как и он. На миг Эда захлестнуло смятение, показалось неясным, не с бoльшим ли удовольствием он подался бы под защиту завхоза и его сараюшки, чем под крылышко доктора Ц.

В 19 часов институтская библиотека закрывалась. Вернувшись домой, Эд первым делом кормил Мэтью. Давал ему хлеб, порезанную ломтиками сосиску и немного молока. Раньше кормежкой занималась Г. Эд без устали заботился о Мэтью, но до сих пор так и не понял, что для выживания кошкам нужно не молоко, а вода. Вот его и удивляло, когда кот, стоило выйти за порог, рылся в гидропонном горшке с лимоном. Как вкопанный он замирал на кухне, слушая шорох. Легкий стук, с каким камешки сыпались из горшка на шкаф, а оттуда на пол. Он ничего не мог поделать, только слушал. Не верилось ему, что все это часть его жизни… что все это происходило именно с ним.


* Несоциалистические страны. (Примеч. переводчика.)

Ямайская полифония

 

  • Марлон Джеймс. Краткая история семи убийств / Пер. с англ. А. Шабрина. ‒ М.: Эксмо, 2016. – 688 с.

«Краткая история семи убийств» ‒ роман-победитель Букеровской премии, одной из самых престижных наград в мире словесности. Книга попала в список номинантов в 2015 году и оставила позади, например, широко обсуждаемую в последнее время «Маленькую жизнь» Ханьи Янагихары и «Катушку синих ниток» Энн Тайлер. Тем удивительнее, что в России роман остался практически незамеченным.

Марлон Джеймс, первый ямайский автор, получивший «Букер», в «Краткой истории семи убийств» тонко плетет эпическое полотно истории своей родной страны. Действие охватывает временной промежуток с 1959 по 1991 год, иногда выходя и заграницы Ямайки: часть сюжета развертывается в США.

Роман складывается из монологов разных героев. Всего в книге 76 глав, написанных от лица 15 разных людей. Постоянная передача эстафетной палочки повествования неизменно держит читателя в тонусе, а не запутаться в многообразии персонажей помогает список действующих лиц, заботливо помещенный автором в начале книги.

Главы, в которых появляется новый персонаж-рассказчик, зачастую начинаются сходным образом: «Слушайте», «А вот теперь вы меня послушайте», «Кто-то же должен меня выслушать, почему бы не вы» (напоминает зачин гремевших не так давно «Благоволительниц» с их «Люди-братья, позвольте рассказать вам, как все было»). Порой складывается впечатление, что читатель присутствует на сеансе коллективной психотерапии, где все хотят выговориться, перебивая и дополняя друг друга. Каждый герой имеет собственный голос, язык произведения сильно варьируется, монологи персонажей действительно индивидуальны – и здесь нельзя не отметить отличную работу переводчика Александра Шабрина. Подобный прием делает повествование крайне субъективным. И хоть вынесенная в эпиграф ямайская поговорка гласит: «Если это не так, значит, это примерно так», никогда нельзя быть уверенным в том, что герой говорит правду.

Попытка воссоздания из разрозненных отрывков речи общей картины – занятие чрезвычайно увлекательное. На выходе получается что-то вроде полифонии в понимании Бахтина (критик The Guardian Кей Миллер идет еще дальше и называет это какофонией). Сам Марлон Джеймс в качестве повлиявших на его роман источников отмечает «Когда я умирала» Уильяма Фолкнера и «Любовника» Маргерит Дюрас.

Основные герои «Краткой истории семи убийств» – жители неблагополучных районов Ямайки, страдающие от беспредела местных банд и государства, различий между которыми не так уж и много. Поэтому в романе предостаточнооткровенных описаний жестокостей. Впрочем, как пишет Джеймс от лица одного из своих героев, журналиста Алекса Пирса, любые такие описания будут заведомо неточными, слишком литературными.

Это ржаво-красное узилище ада, которое нельзя описать, поэтому делать потуги на описание не буду и я. Фотографировать его бессмысленно, поскольку некоторые части Западного Кингстона, такие, как Рема, пропитаны таким гнетущим и кромешным отвращением, что присущая фотографическому процессу внутренняя красота все равно будет сглаживать то, как все это гнусно на самом деле. Охват красоты не имеет границ, но то же можно сказать и о мерзости, а единственный способ четко охватить всю полноту нескончаемого водоворота гнусности, который олицетворяет собой Тренчтаун, это его вообразить.

По большому счету связующим звеном романа является фигура Боба Марли. По имени, правда, он так ни разу и не называется, от его лица не написано ни одного монолога. Однако знаменитый ямаец неизменно присутствует в жизни всех героев: каждый с ним либо взаимодействует, либо постоянно о нем размышляет. Непрямое описание жизни Боба Марли вкупе с постоянными характерными именованиями («Он», «Ты», «Певец» ‒ всегда с большой буквы) откровенно напоминает евангелический текст. Религиозное сознание интересно преломляется в сознании многих героев, зачастую отъявленных головорезов.

К недостаткам романа нельзя отнести даже некоторую затянутость: благодаря постоянному чередованию точек зрения книга читается на одном дыхании. Минус у нее один ‒ невообразимо отвратительная обложка русского издания.

Сергей Васильев

Простите, что он сказал?

  • Курт Воннегут. Здорово, правда? – М.: Арт-Волхонка, 2016. – 138 с.

Здравствуйте. Сейчас вы держите в руках книгу писателя Курта Воннегута. Здорово, правда? Так она, кстати, и называется. По правде говоря, это не его книга, это сборник его речей, подготовленный Дэном Уэйкфилдом. Мне пришлось вас слегка обмануть, ведь скажи я: сейчас вы держите в руках книгу писателя Дэна Уэйкфилда, в ответ я получил бы лишь: «Кого, простите?». Дэн – друг Курта, закончим с этим.

Это откровенно подарочное издание: оно красивое – и это аргумент. Приятное на ощупь и на вид. И картинки есть, это все любят. Дарят произведения Воннегута либо тем, кто его любит, либо те, кто его любит. Хотя, говорят, что сейчас уже стал возможен вариант, что книги Воннегута дарят тем, кто о нем не знает, те, кто его не знает.

Я не люблю аннотации к книгам. А ведь они что-то да значат: их помещают на обложках, печатают в журналах; каждый второй человек покупает книгу, пробежавшись глазами по ее аннотации, в конце концов. Составляются же они настолько бестолково, что читать дальше этой аннотации бывает просто невозможно. То же можно сказать о предисловиях. Пишущие их люди часто не могут удержаться от высказывания своих мыслей, хотя мы от них ждем только описания содержания и кратких сведений об авторе. И эта книга – не исключение. Давайте посмотрим.

Обложка сообщает, что внутри находятся напутственные речи выпускникам и бесполезные советы, отобранные у Воннегута Уэйкфилдом. Восемь речей периода 1994-2004 годов и одна 1978-го. Оригинальное издание было подготовлено компанией 7 stories press, поэтому давайте поможем им исправить свою ошибку, и уберем из книжки две story. Первым уберу я, и мой выбор – пятая, потому что она никуда не годится. А вторую я попрошу убрать вас, но только с одним условием: она должна быть самой удачной. Убрать ее вы должны к себе на полку.

Я очень люблю Воннегута за литературный прием, которым наполнены его романы, рассказы и в принципе все написанное. Когда определенная фраза имеет определенный смысл только здесь и сейчас. По-другому это можно выразить так: Воннегут подводит нас к такому пониманию высказывания, какое нужно ему, вне зависимости от того, что оно в себе содержит. В книге «Здорово, правда?» все по-другому: хотя эти строки и были написаны, но только для прочтения вслух группе людей. Это уже устный Воннегут, и здесь он раскрывает секреты, которые прятал в романах. Не нужно думать над тем, что имел в виду автор, ведь он имел в виду именно то, что он сказал. Вам предлагается подумать над тем, что он сказал.

Сказал он следующее:

Некоторые из вас уедут отсюда. Но, пожалуйста, никогда не забывайте, откуда вы родом. Как не забыл этого я.

Умейте замечать мгновения счастья и знайте меру во всем.

У этого сборника есть одна особенность: здесь высказываются одни и те же мысли разными словами. И это логично, ведь если вы несете что-то в себе и хотите донести до других, то вам придется повторяться, так как людей много, а вы один. Приведенная выше цитата содержит в себе две главные мысли, которые Воннегут старался сообщить слушателям. Вторая и послужила основой для заглавия книги.

Наравне с этим Воннегут отмечает следующие наблюдения:

– Важность такой профессии, как учитель, в современном мире принижена, и именно нам нужно это исправить.
– Чем можно гордиться, будучи участником рода человеческого? – Искусством.
– Иногда количество лучше качества:

…я очень вам рекомендую присоединиться к любым организациям, какими бы дурацкими они ни были. Просто чтобы впустить в свою жизнь как можно большее количество людей. И неважно, что в основном члены этих организаций круглые болваны. Как можно больше знакомых любого сорта вот что вам нужно!

По этой же причине разрушаются браки:

Человек должен жить в крепкой, большой и сплоченной семье, насчитывающей минимум 50 человек. Брак рухнул именно потому, что семьи стали слишком маленькими. Мужчина не может стать целым миром для женщины, и женщина не может стать целым миром для мужчины.

– Что-то не так в нашем мире с принятием молодых людей в разряд взрослых.
– Что-то не так в нашем мире.

Это, конечно же, не все. Но если раскрыть все мысли здесь – в чем же интерес?

Книгу невольно хочется сравнить с предшественницей – «автобиографическим коллажем» «Вербное воскресенье», изданным в 2014 году. Она – просто чума, но понял я это не сразу. Просто тогда я еще не знал, как нужно читать эти книги. А сейчас знаю. Положите книгу на полку. Забудьте про нее напрочь. Дождитесь такого момента, когда вам окажется что-то нужно, а привычный мир вокруг вам этого дать не может (не живите ожиданием, читайте другие книги, катайтесь на машине, ходите в кино, но когда момент придет – опознайте его). Откройте наугад такую книгу, пролистайте назад на начало параграфа (в случае с нашей книгой – на начало речи) и читайте. Эти штуки работают именно так, маленькими порциями. Такие книги нужны нам для особых моментов. И я не вижу никаких причин, почему эта книга не может стать для вас такой.

Осталось только оправдать мое исключение пятой речи. Представьте, что перечисление, приведенное выше, пронумеровано по порядку, по такому несуществующему критерию, как значимость. А теперь переместите последний пункт на место первого, а все остальные удалите. Удалите даже главную мысль – что надо бы замечать моменты счастья. Проделав эти операции, вы получите пятую речь.

Воннегут говорит, что он настолько умный, что знает, чего хотят женщины. Ну а я настолько умный, что знаю, какую бы оценку поставил себе Курт за эту книжку. Двойку! Но вы не пугайтесь, получать двойки – это самое интересное.

Никита Сивушкин

Робин Слоун. Аякс Пенумбра 1969

  • Робин Слоун. Аякс Пенумбра 1969 / Пер. с англ. В. Бойко — М.: Livebook, 2017. — 160 с.

«Аякс Пенумбра 1969» — приквел романа Робина Слоуна «Круглосуточный книжный мистера Пенумбры», ставшего бестселлером в десятках стран мира.

Тайное сообщество «Festina lente» ищет секрет бессмертия. Это знание из тех, что хочется получить при жизни, а другие дела можно отложить на потом. В августе 1969 года молодой Аякс Пенумбра приезжает в Сан-Франциско в поисках единственного экземпляра древней книги, потерянной почти сто лет назад. Книга, если она не сгорела при пожаре и не рассыпалась в древесный прах, на протяжении нескольких веков предсказывает судьбы. Книга указывает Пенумбре нужный поворот, а за поворотом… круглосуточный книжный.

Круглосуточный книжный

Приезжий ходит по городу в поисках. По списку: библиотеки и книжные, музеи и архивы. Ныряет в недра «Сан-Франциско кроникл». Угрюмый секретарь препровождает к самым давним подшивкам. Газетная бумага хрупка на ощупь. Листает бережно, но уверенно, пальцы к такому делу приучены, но «Кроникл» слишком юна. Искомого имени там нет.

Приезжий прочесывает китайский квартал, выясняет, как спросить про книжный магазин на кантонском диалекте: «Шудянь?» Устремляется в серую дымку Хейт-стрит, беседует с длинноволосым парнем, торгующим разложенными на одеяле книгами в парке «Золотые Ворота». Пересекает залив, заглядывает в «Коудиз» и «Кэл», расположенные южнее магазина Кеплера и Стэнфордского университета. Наводит справки в «Сити-Лайтс», но кассир по имени Шиг качает головой: «Впервые слышу, друг. Впервые слышу». Взамен продает приезжему экземпляр «Вопля».

Идет 1969 год, Сан-Франциско застраивается. Большая центральная артерия Маркет-стрит вся перерыта. К югу от нее снесены и стерты с лица земли целые кварталы, ограда пестрит вывесками «САДЫ ЙЕРБА-БУЭНА», хотя поблизости не видно ни кустика, ни деревца. С северной стороны приезжий огибает стройплощадку, где возносится в небо огромный зиккурат, а надпись поверх тонких очертаний сверкающего копья на плакате сулит:

ЗДЕСЬ БУДЕТ ПИРАМИДА ТРАНСАМЕРИКА.

Приезжий разочарованно ходит по городу. Податься больше некуда, список свернут, исчерпан. Бредет к мосту Золотые Ворота, потому что знает: родители будут расспрашивать об этом месте. Пройдя четверть пути, поворачивает обратно. Он рассчитывал лицезреть панораму города, но над заливом встал туман, и рубаха с короткими рукавами топорщится на студеном ветру.

Приезжий неторопливо возвращается в гостиницу, смиряясь с неудачей. Утром он купит обратный билет на поезд. Какое-то время идет вдоль воды, затем, срезая дорогу, направляется в город. Продвигается по границе, разделяющей Северный пляж и Чайна-таун, и там обнаруживает втиснутый между итальянским рестораном и китайской аптекой книжный магазин.

В ресторане все стулья водружены на красно-клетчатые скатерти. Аптека стоит в тени, двери стянуты мрачной цепью. Вся улица спит, дело к полудню. В книжном же кипит жизнь.

Не видно еще, но уже слышно: приглушенный шум голосов, резкая песенная трель. Звук нарастает, когда дверь магазина распахивается и на улицу вываливаются люди. Они молоды, длинноволосы, небрежно одеты. Приезжий слышит щелчок зажигалки, примечает вспыхивающую искру. Люди что-то передают друг другу, вдыхают — и выдыхают длинные струйки дыма, которые смешиваются с туманом. Приезжий медлит, наблюдая. Они вновь что-то пускают по кругу, потом выбрасывают на мостовую и возвращаются внутрь.

Он подходит ближе. С фасада у магазина сплошь витрины, сверху донизу, оформленные железной решеткой стеклянные квадраты наглухо затуманены. Внутри, похоже, в самом разгаре вечеринка. Мелькают лица и руки, темные шевелюры, за мглистым стеклом всё размыто, как на полотнах импрессионистов. Звучит песня, которую он уже слышал в городе, какая-то модная вещь.

Толкает дверь, и его обволакивает волна пенного тепла. Где-то вверху звонко дребезжит колокольчик, возвещая о его приходе, но никто не обращает внимания. Дверь не открывается до конца, бьется в чью-то спину, чью-то широкую куртку с россыпью ярких заплат. Приезжий протискивается бочком, тихонько бормоча извинения, но человек в куртке ничего не замечает — он поглощен беседой с женщиной, вцепившейся в транзистор, откуда и несется песенка.

Книжный магазин крохотный — высокий и узкий. Стоя в уголке, приезжий оглядывает помещение и прикидывает: покупателей здесь меньше, чем в «Сити-Лайтс», и двух десятков, наверное, не наберется — просто все они толкутся в зале на одном пятачке.

Эта малочисленная и компактная толпа крутится вокруг нескольких приземистых столиков — каждый из них увенчан лаконичной надписью от руки:

ПОЭЗИЯ,
ФАНТАСТИКА,
СОГЛАСНО «КАТАЛОГУ ВСЕЙ ЗЕМЛИ».

Кто-то из присутствующих листает книги; два бородача склонились, споря и жестикулируя, над столиком КИНО. Другие читают, не отрываясь; женщина в зеленом платье так и застыла, зачарованная комиксами «Фантастическая четверка». Большинство, впрочем, не забывает о себе: люди разговаривают, кивают, смеются, флиртуют, поправляют прически. Волосы у всех длинные, и приезжий внезапно начинает стесняться своей стрижки под насадку № 3.

Он пробирается сквозь толпу в сторону кассы, стараясь ни до кого не дотрагиваться. Мало ли как у людей с гигиеной. Голоса гулко разносятся над голыми половицами, и он улавливает обрывки разговоров:

«… просто отпад, понимаешь…»
«… в Марине…»

«… на Лед Зеп…»
«… типа собачьего корма…»

В книжном есть кое-что еще. Поодаль от столиков, которыми заставлена вся задняя половина магазина, высятся, исчезая во тьме наверху, стеллажи. Во мрак ведут шаткие лестницы. Грузные тома, обитающие на этих полках, выглядят куда серьезнее тех книжек, что стоят на виду, и публика, похоже, их не трогает — хотя, возможно, предполагает приезжий, в потемках вершится некое сокровенное действо.

Ему совсем уж неуютно. Развернуться бы и уйти. Но… это же книжный магазин. Быть может, таящий разгадку.

Достигнув кассы, приезжий обнаруживает там продавца, спорящего с покупателем. Фигуры резко контрастируют: два разных десятилетия глядят друг на друга в упор через широкую, массивную стойку. Покупатель — согбенная хворостинка, жидкие пряди собраны в хвост. Продавец — крепыш с мощными бицепсами, растягивающими свитер в рубчик. Зачесанные назад темные волосы, аккуратные усики — он скорее похож на моряка, чем на книготорговца.

— Туалет — для покупателей, — настаивает продавец.

— Я же купил книгу на прошлой неделе, парень, — протестует покупатель.

— Разве? Не сомневаюсь, что на прошлой неделе вы читали книгу, — ну да, сам видел, — но что касается покупки… — продавец достает пухлый том в кожаном переплете, ловко перелистывает страницы. — Нет, боюсь, я тут ничего не вижу. Еще раз: как вас зовут?

Покупатель расплывается в улыбке:

— Койот.

— Койот, как же. Нет, не вижу здесь никакого Койота. Вот есть Старчайлд… Фродо… а Койота нет.

— Старчайлд, ну да! Это моя фамилия. Давай, парень. Мне надо отлить.

Покупатель — Койот… Старчайлд? — подскакивает на каблуках.

Продавец стискивает зубы. Выдает простую отмычку с длинной серой кисточкой:

— Побыстрее.

Покупатель хватает ключ и исчезает между высокими стеллажами, за ним пристраиваются еще двое.

— Не сорить! — кричит им вслед продавец. — Не…

Он вздыхает и резко поворачивается к приезжему:

— Ну? Что?

— А, здравствуйте, — улыбается приезжий. — Я ищу книгу.

Продавец застывает. Переваривает.

— В самом деле? — челюсть его, кажется, разжалась.

— Да. Вернее сказать, ищу определенную книгу.

— Маркус! — зовет чей-то голос.

Продавец поднимает взгляд. Женщина с транзистором вздымает над толпой книгу, тыча пальцем в обложку с названием «Незнакомец пришел обнаженным».

— Мар-кус! Ты вот это читаешь, пока никого нет, что ли?

Продавец хмурится и не удостаивает ее ответом, а стучит кулаком по стойке и бормочет, не обращаясь ни к кому конкретно:

— Не понимаю, зачем он держит такую безвкусицу…

— Определенную книгу, — мягко торопит приезжий.

Взгляд продавца возвращается. Губы плотно сжимаются в бледное подобие улыбки:

— Конечно. Как она называется?

Приезжий выговаривает медленно, четко произнося звуки:

— «Техне Тюхеон». По буквам: тэ-е-ха…

— Да, «техне», понял. А вместе с «тюхеон»… это значит «искусство судьбы», верно?

— Именно так! — восклицает приезжий.

— Мар-кус! — вновь зовет женский голос. На сей раз продавец вообще не обращает внимания.

— Может, так с виду и не скажешь, — безапелляционно заявляет он, — но на самом деле мы тут занимаемся научными исследованиями.

Достает продолговатую книгу — в ширину больше, чем в высоту.

— Название мне незнакомо, но дайте-ка перепроверю.

Листает страницы, раскрыв разграфленный гроссбух — что-то вроде каталога.

— На букву «Т» ничего… Как фамилия автора?

Приезжий качает головой:

— Это очень старая книга. У меня есть только название. Но я знаю, что она была здесь, в Сан-Франциско, в книжном магазине, которым заведовал некто… В общем, довольно запутанная история.

Глаза продавца сужаются, но в них сквозит не подозрение, а глубокий интерес. Он откладывает каталог.

— Расскажите.

— Видите ли, — приезжий озирается, предполагая, что за ним уже выстроилась очередь, но сзади никого. Он снова поворачивается к продавцу. — Это займет некоторое время.

— Магазин работает круглосуточно, — говорит продавец с невеселой улыбкой. — Кроме времени у нас ничего нет.

— Мне следует начать с начала.

— Вам следует начать с главного, — продавец откидывается на стуле, скрещивает руки. — Как вас зовут, дружище?

— Ой. Да, конечно. Меня зовут Аякс Пенумбра.

 

Жозе Сарамаго. История осады Лиссабона

Жозе Сарамаго — один из крупнейших писателей современной Португалии, лауреат Нобелевской премии по литературе 1998 года, автор скандально знаменитого «Евангелия от Иисуса».
Раймундо Силва — корректор. Готовя к печати книгу по истории осады мавританского Лиссабона в ходе реконкисты XII века, он, сам не понимая зачем, вставляет в ключевом эпизоде лишнюю частицу «не» — и выходит так, будто португальская столица была отвоевана
у мавров без помощи крестоносцев. И вот уже история — мировая и личная — течет по другому руслу, а сеньора Мария-Сара, поставленная присматривать над корректорами во избежание столь досадных и необъяснимых ошибок в будущем, делает Раймундо самое неожиданное предложение…

Январь, смеркается рано. В кабинетике душно и сумрачно. Двери закрыты. Спасаясь от холода, корректор укутал колени одеялом и, почти обжигая щиколотки, придвинул калорифер к самому столу. Уже понятно, наверно, что дом — старый, не очень комфортабельный, выстроен был в те спартанские, в те суровые времена, когда еще считалось, что выйти на улицу в сильные холода — наилучшее средство согреться для тех, кто не располагал ничем иным, кроме выстуженного коридора, где можно было помаршировать, разгоняя кровь. Но вот на последней странице Истории Осады Лиссабона Раймундо Силва отыщет пламенное выражение ярого патриотизма, который, наверно, сумеет признать и принять, если уж его собственный от монотонного мирного и тихого житья-бытья остыл и увял, а сейчас корректора пробивает дрожь от того единственного в своем роде дуновения, что исходит из душ героев, и вот смотрите, что пишет историк: На башне замка в последний раз — и уже навсегда — спустился флаг с мусульманским полумесяцем, а рядом со знаком креста, который всему миру возвещает святое крещение нового христианского города, медленно вознесся в голубое небо лобзаемый светом, ласкаемый ветром, горделиво возвещающий победу штандарт короля Афонсо Эн рикеса с изображениями пяти щитов Португалии, ах ты, мать твою, и пусть никого не смущает, что корректор
обратил бранные слова к национальной святыне, это всего лишь законный способ облегчить душу того, кто, насмешливо укоренный за наивные ошибки собственного воображения, убедился вдруг, что нетронуты оказались другие, не им допущенные, и хотя у него есть и полное право, и сильное желание покрыть поля целой россыпью негодующих делеатуров, он, как мы с вами знаем, этого не
сделает, потому что указание на ошибки такого калибра послужит к посрамлению автора, сапожнику же надлежит судить не свыше сами знаете чего, а делать только то, за что ему платят, и таковы были последние, окончательные слова выведенного из терпения Апеллеса. Да, эти ошибки не чета той пустячной, ничего не значащей путанице с правильным обозначением баллист и катапульт, до которой сейчас нам, в сущности, мало дела, тогда как недопустимой несообразностью выглядят пять геральдических щитов — и это во времена короля Афонсо Первого, хотя они появились на флаге лишь в царствование его сына Саншо, да и тогда располагались неизвестно как — то ли крестообразно в центре, то ли один посередке, а прочие по углам, то ли, если верить серьезной гипотезе самых весомых авторитетов, занимали все поле. Пятно, да не единственное, навсегда испортило бы заключительную страницу Истории Осады Лиссабона, во всех прочих отношениях так щедро и выразительно оркестрованную грохотом барабанов и пением труб, восхитительной высокопарностью стиля, в котором описывался парад, так и видишь, как пешие латники и кавалеристы, выстроясь для церемонии спуска флага ненавистного и подъема христианского и лузитанского, единой глоткой кричат: Да здравствует Португалия, и в воинственном раже гремят мечами о щиты, и потом церемониальным маршем проходят перед королем, который мстительно попирает на обагренной мавританской кровью земле мусульманский полумесяц — вторая грубейшая ошибка, потому что
никогда флаг с подобной эмблемой не развевался над стенами Лиссабона, и историку полагалось бы знать, что полумесяц на знамени появился столетия на два-три позже, в Оттоманской империи. Раймундо Силва занес было острие шариковой ручки над пятью гербами, но потом подумал, что если удалит их и полумесяц в придачу, случится на странице нечто вроде землетрясения, история не получит финала, достойного значительности момента, а этот урок как нельзя лучше годится, чтобы люди осознали всю важность того, что на первый взгляд кажется всего лишь куском одно- или разноцветной материи с нашитыми на нее фигурами — башнями или звездами, львами или единорогами, орлами, солнцами, серпами с молотами, язвами, мечами, ножами, циркулями, шестеренками, кедрами или слонами, быками или шапками, руками, пальмами или конями или канделябрами или черт его знает чем еще, заплутает человек в этом музее без каталога или гида, а еще хуже, если к флагам додумаются присоединить гербы, благо это одна семейка, и вот тогда начнется нескончаемая череда лилий, раковин, леопардов, пчел, деревьев, посохов, митр, колосьев, медведей, саламандр, цапель, гусей с голубями, оленей, девственниц, мостов, воронов и каравелл, копий и книг, да, и книг тоже — Библии, Корана, Капитала, угадывайте, кто может, и из всего этого напрашивается вывод, что люди не способны сказать, кто они такие, если не соотнесут себя с чем-то еще, и это весьма основательный резон для того, чтобы оставить эпизод с обоими флагами — спущенным и поднятым, — но все же мы имели в виду, что эпизод этот — ложь и вымысел, хотя отчасти и небесполезный, а нам стыд и позор, что не набрались смелости ни вычеркнуть весь абзац, ни заменить его основательной истиной — побуждение, конечно, лишнее, но неистребимое, смилуйся над нами Аллах.

Впервые за многие годы своего дотошного ремесла Раймундо Силва не прочтет книгу сплошняком и полностью. Там, как уже было сказано, четыреста тридцать семь страниц, густо испещренных пометками, и на чтение это уйдет вся, ну или почти вся ночь, а он не готов к таким жертвам, потому что окончательно обуян неприязнью к этой книге и к ее автору, из-за которого завтра ведь читатели в невинности своей скажут, а школьники повторят, что у мухи четыре лапки, как утверждал Аристотель, а в ближайшую годовщину отвоевания Лиссабона у мавров, в две тысячи сто сорок седьмом году, если, конечно, будет еще этот самый Лиссабон и будут в нем португальцы, наверняка найдется президент, который напомнит о той высокоторжественной минуте, когда в синем небе над нашим прекрасным городом вместо нечестивого полумесяца триумфально вознеслись пять португальских гербов.

Тем временем профессиональная совесть требует от корректора, чтобы он по крайней мере просмотрел страницы, медленно скользя опытным глазом по словам и зная, что когда он изменит вот так уровень внимания, непременно обратится оно на какой-нибудь мелкий огрех, входящий в корректорскую компетенцию, заметит его, как замечаешь внезапную тень от смещенного светового фокуса, уже исчезающий образ, молниеносно ухваченный в последнее мгновение боковым зрением. Совершенно не важно, сумел ли Раймундо Силва вычистить все утомительные страницы, но стоит отметить, что он перечел обращенную к крестоносцам речь короля Афонсо Энрикеса, данную в версии Осберна и переведенную с латыни самим автором Истории, который не доверяется чужому уму, если речь о таких ответственных моментах, как ни больше ни меньше первая достоверно дошедшая до нас речь короля-основателя. Для Раймундо Силвы вся эта речь от первого до последнего слова есть чистейший абсурд, и не потому, что корректор позволил себе усомниться в точности перевода — видит бог, он не латинист, — а потому, что не может, ну вот просто не может, и все, поверить, что из уст короля, а не клирика какого-нибудь, прости господи, высокоученого лились замысловатые обо роты, больше похожие на претенциозные проповеди, которые зазвучат с амвона веков шесть-семь спустя, чем на те слабые достижения в изучении языка, на котором он только-только начал лепетать. Корректор язвительно улыбается, но тут вдруг сердце его вздрагивает при мысли о том, что если Эгас Мониз был таким хорошим воспитателем, каким рисуют его хроники, и если появился на свет не только затем, чтобы отвезти калеку-младенца в Каркере или позднее отправиться босиком и с вервием вкруг шеи в Толедо, наверняка его питомцу вдосталь хватало христианских и политических истин, а поскольку движителем усовершенствования в этих науках в основном была латынь, можно предположить, что царственный мальчуган изъяснялся не только по-галисийски, как ему и пристало, но и латынью владел квантум сатис, то есть в пределах, достаточных для того, чтобы в свой срок продекламировать пред лицом стольких и столь образованных крестоносцев вышеупомянутую торжественную речь, ибо они в ту пору из всех языков могли объясняться с помощью монахов-переводчиков только на родном, с колыбели им внятном, и на жалких начатках другого. Так что король Афонсо Энрикес все же, выходит, знал латынь и не должен был на высокоторжественном собрании выставлять себе замену и, весьма вероятно, сам был автором высокоторжественных слов, и эта гипотеза чрез- вычайно мила сердцу того, кто лично, собственноручно и на той же самой латыни написал Историю Покорения Сантарена, как объясняет нам Барбоза Машадо в своей Лузитанской Библиотеке, сообщая еще, что в свое время хранилась оная история в архиве монастыря Алкобасы, а написана была на чистых страницах Книги святого Фульгенция. Надо сказать, корректор не верит не то чтобы своим глазам, а тому, что глаза его видят, — не верит ни единому слову, дух скептицизма силен в нем, как он сам это декларировал, и, чтобы оборвать этот морок, а также отвлечься от тягомотины вынужденного чтения, он припадает к чистому роднику современных источников, ищет там и обретает искомое: Я так и думал, Машадо просто скопировал, не проверяя, сочиненное монахами Бернардо де Брито и Антонио Бранданом1, вот так и возникают исторические недоразумения: Некто сказал, что Такой-то сказал, что Сякой-то слышал, и три этих авторитета созидают историю, хотя в конце концов выясняется, что ту ее часть, которая относится к завоеванию Сантарена, написал брат-келарь из монастыря Санта-Круз в Коимбре, не оставивший векам даже своего имени и, значит, лишившийся права претендовать на приличествующее ему место в библиотеке, откуда в ином случае выкинули бы короля-узурпатора.

Теперь Раймундо Силва, в наброшенном на плечи одеяле, край которого при каждом движении волочится по полу, вслух, подобно что-то там оглашающему глашатаю, читает речь нашего государя перед крестоносцами, а речь примерно такова: Мы ведали, а теперь еще и воочию видели, что вы все — люди сильные, бесстрашные и поднаторелые в искусстве боя, и наши глаза подтверждают то, что слышали уши. И собрались мы здесь не для переговоров о том, сколько следует посулить вам, людям богатым, чтобы вы, обогатясь еще более нашими даяниями, примкнули к нам для осады этого города. Оттого что вечно не знаем покоя от мавров, нам не удается собрать сокровищ, как не удается и чувствовать себя в безопасности. Но поелику мы не хотим держать вас в неведении относительно наших средств, равно как и наших намеренинасчет вас, заявляем, что это не причина отвергать наше обещание, ибо мы предполагаем отдать вам во власть все, чем обилен наш край. И мы можем быть совершенно уверены в одном, а именно в том, что ваше благочестие сильнее привлечет вас к этим бранным трудам и подвигнет осуществить столь великое начинание, нежели наши посулы и обещания отблагодарить вас. И ради того чтобы не пошла катавасия, не началась сумятица, не поднялся шум и чтобы все это не омрачило торжества и не заглушило бы моих речей, предлагаю вам избрать из своей среды тех, кому доверяете, чтобы совместно с ними мы, отойдя в сторону, в спокойствии и благолепии определили размер нашей грядущей признательности и решили, что́ именно выделим вам, а затем сообщили о своем решении всем остальным, после чего обе стороны, придя к соглашению, принесут соответствующие клятвы, установят должные гарантии и утвердят свой договор.

Не верится, что эту речь сочинил начинающий монарх, не имеющий никакого дипломатического опыта, — тут чувствуется хватка и сметка высокопоставленного церковника, может быть, даже самого епископа Порто, дона Педро Питоэнса, и, без сомнения, архиепископа Браги дона Жоана Пекулиара, которые общими и согласными усилиями сумели убедить крестоносцев, плывших по реке Доуро, свернуть на Тежу и поспособствовать отвоеванию Лиссабона, говорили же они им примерно так: По крайней мере, послушайте, какие могут быть у вас основания оказать нам содействие. И поскольку плавание от Порто до Лиссабона длилось три дня, даже тот, кто не особо богато наделен природным воображением, легко себе представит, как два прелата по дороге обдумывали и вчерне набрасывали проект, подбирали аргументы, рассыпали многозначительные обиняки и околичности, предостерегали, давали щедрейшие посулы, завороченные в благопристойную обертку умственных спекуляций, как не скупились на лесть, без меры рассыпая ее в борозды речей своих и памятуя, что этот коварный злак обычно дает урожай сам-тысяча, даже если почва неплодородна и сеятель неумел. Раймундо Силва, воспламенясь, театральным жестом сбрасывает с плеч одеяло, улыбается невесело: Да, пожалуй, в такую речь не поверишь, такие речи больше пристали шекспировским персонажам, а не провинциальным епископам, возвращается к письменному столу и садится в изнеможении, качает головой: Подумать только, мы никогда, никогда не узнаем, что же на самом деле сказал дон Афонсо Энрикес крестоносцам, кроме: Добрый день, ну а что еще, да, что же еще, и слепящее сияние этой очевидности внезапно представляется ему просто несчастьем, он способен отринуть, ох, да не спрашивайте только, что именно и сколь многое, отрешиться от бессмертия души, если она имеется, от благ земных, если бы они у него были, лишь бы только обрести, желательно вот здесь, в той части Лиссабона, который в ту пору весь еще состоял из этой части, да, так вот, в той его части, где имеет Раймундо Силва жительство, обрести, говорю, кусок пергамента, обрывок папируса, клочок бумаги, газетную вырезку, запись на магнитной ленте или, может быть, надпись на надгробной плите — что-нибудь, словом, где сохранилось подлинное высказывание, оригинал, так сказать, пусть даже менее изящный с точки зрения искусства диалектики, нежели эта манерная его версия, где отсутствуют как раз крепкие слова, достойные произнесения по такому случаю.

Ужин был краток, а незамысловатой легкостью превос- ходил обед, но Раймундо Силва выпил не одну, как обычно, а две чашки кофе, чтобы отогнать сонливость, которая не замедлит предъявить свои права, упроченные полубессонной ночью накануне. В четком ритме страницы переходят из стопки в стопку, картины и эпизоды сменяют друг друга, а историк сейчас расцветил стиль изложения, описывая распрю, возникшую у крестоносцев по заслушании королевской речи и имевшую предметом вопрос, надо ли помогать нашим португальцам осаждать Лиссабон или не надо, задержаться ли там или, первоначальным планам следуя, следовать далее, в Святую землю, где в турецких оковах ждет их Господь наш Иисус Христос. Те, кого прельщала идея задержаться, утверждали, что выбить из Лиссабона нечестивых мавров, а город вернуть в лоно христианства — дело богоугодное не менее, чем освобождение Гроба Господня, а противники возражали им в том смысле, что, может, и богоугодное, да больно мелкое, не служба, так сказать, а службишка, а таким коренным, можно сказать, рыцарям, как те, что собрались здесь, пустяками заниматься не пристало, а надлежит действовать там, где ждут их наибольшие труды и трудности, там, а не в этой заднице мира, среди паршивых и шелудивых, и так надо понимать, что под одними имелись в виду португальцы, а под другими мавры, но кто есть кто, не уточнил историк, не видя, должно быть, смысла выбирать между двумя оскорблениями. Прости меня, Господи, страшно взревели воины, являя ярость словами своими и лицами, а те, кто предлагал продол- жить плавание в Святую землю, утверждали, что от встречи в море с кораблями, плывущими из Испании или из
Африки, и вот ведь какой вышел тут анахронизм, за который спрос должен быть только с автора, ибо какие там корабли в двенадцатом-то веке, да, так вот, добычи будет больше, нежели при взятии Лиссабона, а опасностей меньше, потому что стены его высоки, а гарнизон многочислен. Как в воду глядел наш государь Афонсо Энрикес, когда предрек, что при обсуждении его предложения поднимется страшнейшая катавасия, а слово это, будучи по национальности греческим, верно служит для обозначения скандального шума и крика и фламандцам, и болонцам, и британцам, и шотландцам с норманнами. Ну, так или иначе, противоборствующие стороны дискутировали весь Петров день, а на следующий, тридцатого то есть июня, представители крестоносцев, достигших согласия, сообщат королю, что, мол, ваше величество, мы поможем вам во взятии Лиссабона в обмен на имущество мавров, глядящих со стен, и на предоставление иных возможностей, прямых и косвенных.

Уже две минуты смотрит Раймундо Силва — и взгляд его так пристален, что кажется рассеянно-невидящим, — на страницу, где запечатлены эти неоспоримые и неколебимые исторические факты, но смотрит не потому, что подозревает последнюю ошибку, которая притаилась там незамеченной, какую-нибудь коварную опечатку, которая умудрилась запрятаться где-нибудь в складках местности, то бишь какого-нибудь грамматически извилистого периода, и теперь дразнит-заманивает, пользуясь тем, что глаза корректора утомлены и все его тело охвачено отупляющей истомой. А подозревать не приходится потому, что еще три минуты назад корректор был так бодр и свеж, словно принял таблетку бензедрина из своего лежащего за книгами запаса, купленного по рецепту доктора-идиота. В умопомрачении он читает, перечитывает и снова читает одну и ту же строку, а она снова и снова округло сообщает, что крестоносцы помогут португальцам взять Лиссабон. Случайно ли, по роковому ли стечению обстоятельств слова эти соединились во фразе и там обрели не только силу легенды, зазвучали дистихом, приговором, обжалованию не подлежащим, но еще и насмешливо-дразнящий тон, каким будто говорят: Если можешь, сделай из нас что-нибудь другое. Напряжение дошло до такой степени, что Раймундо Силва вдруг не выдержал, поднялся, оттолкнув кресло, и теперь в волнении ходит вперед-назад по ограниченному пространству, оставленному ему книжными полками, диваном и письменным столом, снова и снова твердя: Какая чушь, какая несусветная чушь, и, словно в подтверждение такого решительного заявления, снова берет лист, благодаря чему и мы можем теперь, отринув прежние сомнения, убедиться, что не такая уж там чушь, а очень даже вдумчиво и последовательно объясняется, что крестоносцы помогут португальцам взять Лиссабон, а доказательство того, что именно так и случилось, мы найдем на следующих страницах, там, где описываются осада, приступ, схватки на стенах, бои на улицах и в домах, исключительно высокая смертность, объясняющаяся резней и бойней, грабеж и: Скажите нам, сеньор корректор, да где же вы тут усмотрели чушь, притом еще несусветную, мы вот ошибки не заметили, нам, разумеется, далеко до вашей многоопытности, иногда мы смотрим, да не видим, однако читать все же умеем, хоть и, да-да, вы правы, конечно, не всегда понимаем прочитанное, и вы уже угадали, по какой причине, это недостатки технического, сеньор корректор, технического нашего образования, а кроме того, признаемся, нам лень заглянуть в словарь и проверить значения, ну да, сами виноваты. Чушь, чушь, стоит на своем Раймундо Силва, словно отвечая нам, я подобного не сделаю, корректор относится к своему труду серьезно, без шуточек, он не фокусник, он уважает то, что воздвигнуто в грамматиках и справочниках, он свято блюдет неписаный, но незыблемый кодекс профессиональной порядочности, он — консерватор, обязанный все влечения таить, а сомнения, если они порой возникают, хранить при себе, произносить про себя и уж подавно не писать нет там, где автор написал да, и этот корректор так не поступит. Слова, только что произнесенные доктором Джекиллом, пытаются противостоять другим, которые мы еще не успели услышать, а выговорил их доктор Хайд, и нет необходимости упоминать два этих имени, чтобы понять — здесь, в старом доме в квартале Кастело, мы присутствуем при очередной схватке между чемпионом ангелов и чемпионом демонов, меж этими двумя началами, из которых состоят и на которые разделены существа, человеческие, само собой, существа, не исключая и корректоров. Раунд, как ни печально, останется за мистером Хайдом, это явствует из того, как улыбается сейчас Раймундо Силва, а улыбается он так, как никак нельзя было ожидать от него, улыбается с откровенным злорадством, и бесследно стерлись с лица его черты доктора Джекилла, и стало очевидно, что он сию минуту принял некое решение, притом решение коварное, и вот, твердой рукой сжав шариковую ручку, прибавляет к тексту на странице одно слово — слово, которого в тексте у автора нет и во имя исторической истины быть не могло, а слово это — НЕ, и теперь получается, что крестоносцы не помогут португальцам взять Лиссабон, так написано и, стало быть, это станет истиной, пусть и другой, и то, что мы называем ложью, возобладало над тем, что мы называем истиной, заняло ее место, и кто-то должен будет рассказать новую историю, любопытно было бы узнать как.

За столько лет беспорочной службы никогда Раймундо Силва не дерзал намеренно и осознанно нарушить вышеупомянутые заповеди неписаного кодекса, предусматривающего все действия — и бездействия — корректора по отношению к идеям и мнениям авторов. Для корректора, знающего свое место, автор непогрешим. И вот, к примеру, даже если над текстом Ницше работает истово верующий корректор, он победит искушение вставить — да-да, не в пример кое-каким иным своим коллегам — слово НЕ в известную фразу насчет того, что Бог умер. Ах, если бы корректоры могли, если бы не были они связаны по рукам и ногам совокупностью запретов, более всеобъемлюще-суровых, нежели статьи уголовного уложения, они сумели бы преобразить наш мир, установить на земле царство всеобщего счастья, они напоили бы жаждущих, накормили голодных, умиротворили смятенных душой, развеселили бы унылых, приискали бы компанию одиноким, подали бы надежду отчаявшимся, уж не говоря о том, что несчастья и преступления они извели бы легко и просто, потому что совершили бы это, всего лишь заменив одно слово другим, а если кто усомнится в возможностях новоявленных демиургов, пусть припомнит, что именно так — словами, словами такими, а не сякими — сотворены были мир и человек, и стали они этими, а не теми.

Да сделается, сказал Бог, и все немедленно сделалось.

Раймундо Силва не станет больше читать. Он измучен и лишился сил, ушедших без остатка на это НЕ, за которое он, несмотря на свою незапятнанную профессиональную репутацию, отдал чистую совесть и мир в душе. С сегодняшнего дня он будет жить ради той минуты — а рано или поздно придет она неминуемо, — когда отчета и ответа за ошибку потребует с него то ли сам рассердившийся автор, то ли неумолимо насмешливый критик, то ли внимательный читатель, отправивший письмо в издательство, а то ли даже, да и прямо завтра, Коста, приехавший забрать гранки, ибо с него вполне станется явиться за ними с видом героического самопожертвования: Сам решил заехать, всегда ведь лучше, когда каждый делает больше, чем предписывает ему долг. А если Косте вздумается пролистать гранки, прежде чем сунуть их в портфель, а если в этом случае бросится ему в глаза страница, запятнанная ложью, если удивит его появление нового слова в сверке, то есть уже в четвертой корректуре, если он даст себе труд прочесть и понять, что́ напечатано на странице, то мир, теперь переправленный, переживет иначе одно краткое мгновение, и Коста, поколебавшись немного, скажет: Сеньор Силва, взгляните-ка, нет ли тут ошибки, и он притворится, что глядит, и ему останется лишь согласиться: Ах, я растяпа, как же это я мог, не понимаю, как такое могло произойти, прозевал от недосыпа, что есть, то есть. И не придется рисовать значок удаления, чтобы истребить негодное слово, достаточно будет просто зачеркнуть его, как поступил бы ребенок, и мир вернется на прежнюю спокойную орбиту, и что было, то и будет дальше, а отныне и впредь у Косты, пусть и предавшего забвению странный эпизод, появится еще один повод возглашать, что Производство превыше всего.

Раймундо Силва прилег. Он лежит на спине, закинув руки за голову, и еще не чувствует холода. Ему трудно размышлять о том, что он сделал, он не может признать всю серьезность своего поступка и даже удивляется, почему же это раньше не додумывался изменять смысл книг, над которыми работал. Внезапно ему кажется, что он раздваивается, отдаляется от себя самого, наблюдает за собой, и немного пугается таких ощущений. Потом пожимает плечами и отстраняет заботу, которая уже начала было проникать в душу: Ладно, видно будет, завтра решу, оставить слово или убрать. Собрался уж было повернуться на правый бок, спиной к пустой половине кровати, но тут вдруг понял, что сирена молчит — и неизвестно, как давно. Нет, я же слышал ее, произнося королевскую речь, точно помню, как между двумя фразами сипло ревела она потерявшимся в тумане, отставшим от стада быком, что взывает к мутно-белесому небу, как странно, что нет морских животных, способных голосами заполнить пустыню моря или вот этой огромной реки, пойду взгля-ну, что там на небе. Он встал, набросил на плечи толстый халат, которым зимой всегда укрывается поверх одеяла, и распахнул окно. Туман исчез, и не верилось, что и на склоне внизу, и на другом берегу скрывалось такое множество желтых и белых огней, искрящихся, дрожащих на воде светлячков. Похолодало. Раймундо Силва подумал в пессоальном2 стиле: Если бы я курил, закурил бы сейчас, глядя на реку, думая, как смутно все, как разно, но раз уж я не курю, то подумаю, подумаю всего лишь, как все смутно, как разно, и без сигареты, хотя сигарета, если бы я курил, сама сумела бы выразить разнообразие и неопределенность многого, вот хоть этого самого дыма, который выпускал бы сейчас, если бы курил. Корректор задерживается у окна, и никто не скажет ему: Простудишься, отойди скорее, и он пытается представить, что его нежно позвали, но задерживается еще на миг для мыслей смутных и разнообразных, но вот наконец словно его снова позвали: Отойди от окна, прошу тебя, уступает, снисходит к просьбе и, закрыв окно, возвращается в постель, ложится на правый бок в ожидании. В ожидании сна.


1 Бернардо де Брито (1569–1617) и Антонио Брандан (1584–1637) — монахи ордена цистерцианцев, португальские историографы.
2 Имеется в виду Фернандо Пессоа (1888–1935) — крупнейший португальский поэт ХХ в. В этом фрагменте автор имитирует характерный стиль некоторых его верлибров.

Энн Тайлер. Уроки дыхания

  • Энн Тайлер. Уроки дыхания / Пер. с англ. С. Ильина. М.: Фантом Пресс, 2016. — 416 с.

За роман «Уроки дыхания» Энн Тайлер получила Пулитцеровскую премию. Мэгги порывиста и непосредственна, Айра обстоятелен и нетороплив. Мэгги совершает глупости. За Айрой такого греха не водится. Они женат двадцать восемь лет. Их жизнь обычна, спокойна и… скучна. В один невеселый день они отправляются в автомобильное путешествие – на похороны старого друга. Но внезапно Мэгги слышит по радио, как в прямом эфире ее бывшая невестка объявляет, что снова собирается замуж. И поездка на похороны оборачивается экспедицией по спасению брака сына. Трогательная, ироничная, смешная и горькая хроника одного дня из жизни Мэгги и Айры – это глубокое погружение в самую суть семейных отношений, комедия, скрещенная с высокой драмой. «Уроки дыхания» – негромкий шедевр одной из лучших современных писательниц. 

Глава 1

Мэгги и Айре Моран нужно было поехать на похороны в Дир-Лик, штат Пенсильвания. Умер муж школьной подруги Мэгги. Дир-Лик стоял на узком провинциальном шоссе милях в девяноста от Балтимора, похороны были назначены на десять тридцать субботнего утра; значит, выехать следовало, решил Айра, около восьми. Настроение из-за этого было у него сварливым — Айра был не из ранних пташек. К тому же суббота — самый бойкий в его работе день, а замену себе не найти. Да еще и машина находилась на станции техобслуживания. Машина нуждалась в серьезном ремонте, и получить ее назад раньше восьми часов субботнего утра (время, когда открывалась станция) было никак нельзя. Айра сказал, что, может, им лучше просто-напросто никуда не ехать, но Мэгги ответила: надо. Она и Серина дружили с младенчества. Или почти с младенчества — сорок два года, начиная с первого класса школы мисс Киммель.

Подняться они собирались в семь, однако Мэгги неправильно поставила будильник, и оба проспали. Одеваться пришлось второпях, а на завтрак обойтись наспех заваренным кофе и хлопьями. Проглотив их, Айра пешком отправился в свою мастерскую, чтобы прилепить к двери записку для клиентов, а Мэгги пошла за машиной. Она надела лучшее свое платье, синее с белым рисунком и рукавами наподобие пелерины, и новенькие черные туфли-лодочки — похороны все-таки. Каблуки у туфель были не очень высокие, тем не менее быстро идти не позволяли: Мэгги больше привыкла к каучуковым подошвам. А тут еще колготки как-то перекосились в промежности, отчего шажки ей приходилось делать мелкие, неестественно ровные, и по тротуару она продвигалась, точно какая-нибудь коренастая заводная игрушка.

На ее счастье, станция находилась всего в нескольких кварталах от дома. В этой части города все было перемешано — небольшие каркасные дома, такие же, как у Моранов, а рядом ателье фотографов-портретистов, маленькая, способная обслужить лишь одну клиентку за раз парикмахерская, водительская школа и ортопедическая клиника. Но погода была чудесная: теплый, солнечный сентябрьский денек, и ветерок такой приятный — в самый раз, чтобы освежить Мэгги лицо. Она шла, приглаживая свою челку, которая все норовила закурчавиться и обратиться в вихор. Шла, сжимая под мышкой нарядную сумочку. Шла, потом повернула налево — вот и станция, «Кузов и Крылья». Облупившаяся зеленая дверь уже поднята, за ней, в пещерном нутре, стоит резкий запах краски, наводящий на мысль о лаке для ногтей.

Чек у Мэгги был заготовлен заранее, управляющий сказал, что ключи в машине, ничто ее не задерживало. Автомобиль — пожилой серовато-си- ний «додж» — стоял у задней стены гаража. Выглядел он лучше, чем в последние несколько лет: задний бампер выпрямлен, покореженная крышка багажника отрихтована, с полдюжины вмятин тоже, пятна ржавчины на дверцах закрашены. Айра прав: в конце концов, покупать новую машину им ни к чему. Мэгги уселась за руль, включила зажигание, и тут же заработало радио — «АМ Балтимор» Мела Спрюса, ток-шоу «Звоните — отвечаем». Ладно, пусть немного поработает. Она подправила сиденье — кто-то, выше Мэгги, слишком отодвинул его назад, — наклонила слегка зеркальце заднего вида. Собственное лицо уставилось на нее, круглое, чуть лоснящееся, с некоторой неуверенностью и как будто тревогой в голубых глазах, хотя на самом деле она всего лишь прищурилась, чтобы лучше видеть в полумраке. Включив передачу, Мэгги плавно поплыла к выезду на улицу, рядом с которым стоял, мрачно созерцая прикрепленную к двери его офиса доску извещений, хозяин станции.

Сегодня на «АМ Балтимор» обсуждался вопрос: «Что делает брак идеальным?» Позвонившая в студию женщина сказала: общность интересов. «Типа, когда вы смотрите по телику одни программы», — пояснила она. Мэгги вопрос об идеальном браке интересовал меньше всего, она уж двадцать восемь лет как замужем. Опустив стекло, Мэгги крикнула: «Ну, пока!» — и хозяин станции оторвал взгляд от доски.

Мягкий голос сказал по радио: «А я вот снова замуж собралась. В первый раз вышла по любви. По настоящей искренней любви, и ничего из этого не получилось. В следующую субботу выйду ради уверенности в завтрашнем дне».

Мэгги взглянула на шкалу настройки и спросила:

— Фиона?

Она собиралась нажать на тормоз, а нажала на акселератор и вылетела из гаража на улицу. Накативший слева фургон «Пепси» вмазался в ее переднее левое крыло — единственную часть машины, с которой ничего хоть в малой мере дурного до сих пор не происходило.

В далеком детстве Мэгги играла с братьями в бейсбол и, если ей случалось пораниться, уверяла их, что все у нее хорошо, потому что боялась, как бы они не выкинули ее из игры. Собиралась с силами и бегала, не прихрамывая, несмотря на мучительную боль в колене. Теперь она вспомнила об этом, и когда хозяин станции подбежал к ней с криком: «Какого… Вы целы?» — Мэгги, величаво глядя вперед, ответила: «Разумеется. А почему вы спрашиваете?» — и отъехала еще до того, как водитель «Пепси» выбрался из кабины. Судя по его лицу, с ним тоже все было в порядке. Однако, сказать по правде, крыло издавало весьма неприятный звук, примерно как пустая консервная банка, когда ее волокут по гравию, и потому, свернув за угол (двое мужчин, один чесал в затылке, другой размахивал руками, исчезли из зеркальца заднего вида), Мэгги остановилась. Фионы в эфире больше не было. Вместо нее какая-то женщина скрипучим тенором проводила сравнительный анализ своих пяте- рых мужей. Мэгги выключила двигатель и вышла из машины. Причину неприятного шума она обнаружила сразу: крыло вдавилось внутрь и цепляло покрышку — удивительно, что колесо вообще вертелось. Мэгги присела на бордюрный камень, взялась обеими руками за край крыла и потянула его на себя. (И вспомнила, как сидела на корточках в высокой траве дальнего поля и воровато, наморщась, отлепляла штанину джинсов от окровавленного колена.) Несколько хлопьев серовато-синей краски упали на подол платья. Кто-то прошел за ее спиной по тротуару, однако она, притворившись, что ничего не замечает, снова потянула крыло. На сей раз оно поддалось — не так чтобы очень, но от покрышки отлипло, и Мэгги встала и отряхнула руки. Потом снова забралась в машину, но примерно минуту просто сидела в ней. «Фиона!» — повторила она. А когда запустила двигатель, радио уже рассказывало что-то о банковских ссудах, и Мэгги его выключила.

Айра ждал ее перед своей мастерской, непривычный и странно франтоватый в темно-синем костюме. Над ним покачивалась на ветерке железная вывеска: БАГЕТНАЯ МАСТЕРСКАЯ СЭМА. РАМЫ, ПАС- ПАРТУ. ПРОФЕССИОНАЛЬНОЕ ОФРМЛЕНИЕ ВАШИХ ВЫШИВОК. Сэм был отцом Айры, но с тех пор, как обзавелся тридцать лет назад «слабым сердцем», бизнеса своего и пальцем не коснулся. Мэгги всегда брала «слабое сердце» в кавычки. И подчеркнуто игнорировала окна расположенной над мастерской квартиры, где Сэм влачил в тесноте свои праздные, брюзгливые дни в обществе двух сестер Айры. Наверное, он стоял сейчас у одного из окон, наблюдая за Мэгги. Она притормозила у бордюра и переползла на пассажирское сиденье.

Подходя к машине, Айра внимательно осматривал ее. Для начала он с довольством и одобрением окинул взглядом капот, однако, увидев левое крыло, остановился. Длинное, худое, оливковое лицо его вытянулось. Глаза, и без того настолько прищуренные, что трудно было сказать черные они или просто темно- карие, превратились в озадаченные, уставившиеся вниз щелки. Он открыл дверцу, сел и направил на Мэгги полный печали взгляд.

— Непредвиденная ситуация, — сказала Мэгги.

— Всего лишь между автостанцией и мастерской?

— Я услышала по радио Фиону.


— Каких-то пять кварталов! Всего-навсего пять или шесть.


— Айра, Фиона выходит замуж.


Машину он из головы выбросил, с облегчением отметила она. У него даже лоб разгладился. Несколько мгновений он смотрел на Мэгги, а потом спросил:

— Какая Фиона?

— Твоя сноха, Айра. Ты много Фион знаешь? Фиона, мать твоей единственной внучки, выходит замуж за какого-то совершенно неизвестного человека ради уверенности в завтрашнем дне.

Айра сдвинул сиденье назад и отъехал от бордюра. Казалось, он к чему-то прислушивался — возможно, к стуку колеса. Но, по-видимому, с крылом она надрывалась не зря.

— Где ты об этом услышала? — спросил он.


— По радио, пока вела машину.


— Теперь о таких штуках по радио объявляют?

— Она позвонила в студию.

— 
Ну, если хочешь знать мое мнение, это свидетельствует о… несколько завышенной самооценке, — сказал Айра.

— Да нет, она просто… и потом Фиона сказала, что Джесси — единственный, кого она любила по- настоящему.

— Так прямо по радио и сказала?
— Это же ток-шоу.
— Не понимаю я, почему нынче каждый норовит раздеться догола на глазах у публики, — сказал Айра.

— Как по-твоему, Джесси мог ее услышать? — спросила Мэгги. До сих пор ей это в голову не приходило.

— Джесси? В такое-то время? Да если он просы-пается до полудня, так уже праздник.

С этим Мэгги спорить не стала, хоть и могла бы. На самом деле Джесси вставал рано, к тому же он по субботам работал. Айра просто хотел сказать, что Джесси лентяй, и вообще относился к сыну куда суровее, чем Мэгги. Не желал видеть даже половины его достоинств. Мэгги смотрела вперед, на скользившие мимо дома и магазины, на редких пешеходов с собаками. Нынешнее лето было самым сухим на ее памяти, тротуары белели, точно намазанные известкой. И в воздухе словно кисея повисла. Перед «Бакалеей для бедных» мальчик нежно протирал тряпочкой спицы своего велосипеда.

— Значит, ты выехала на Эмпри-стрит, — сказал Айра.

— Ммм.


— Там расположена станция.


— Ну да, на Эмпри-стрит.


— Потом направо на Даймлер…


— Он снова вернулся к крылу. Мэгги сказала:


— Все случилось, когда я выехала из гаража.

— Ты хочешь сказать, прямо там? Перед станцией?

— Хотела нажать на тормоз, а нажала на газ.

— Это как же?


— Просто услышала по радио Фиону и перепугалась.

— Я к тому, Мэгги, что о педали тормоза человеку и думать-то не приходится. Ты водишь машину с шестнадцати лет. Как же ты могла перепутать тормоз с газом?

— Ну вот перепутала, Айра. Тебя это устроит? Испугалась и перепутала. И хватит об этом.

— Я хотел сказать, что нажать на тормоз — это более-менее рефлекс.

— Если для тебя это так важно, оплати починку из моего жалованья.

Тут уж ему пришлось прикусить язык. Мэгги видела, он собирался сказать что-то, да передумал: жалованье-то у нее было смешное. Она ухаживала за стариками в доме престарелых.

Если бы нас предупредили пораньше, думала Мэгги, я бы хоть в машине прибралась. Приборная доска была завалена корешками парковочных квитанций; пол усеивали банки из-под прохладительных напитков и бумажные салфетки; под бардачком свисали петли черного и красного проводов. Зацепи их, перекрещивая ноги, — и отключишь радио. Она считала, что этим следовало заняться Айре. Мужчины, куда бы они ни попали, непонятно как сразу обрастают проводами, кабелями, изолентами. Иногда и сами того не замечая.

Машина уже ехала по Белэр-роуд на север. Окрестные виды постепенно менялись, спортивные площадки и кладбища чередовались со скоплениями небольших предприятий — винных магазинов, пиццерий, маленьких темных баров и кабачков, обращенных в карликов огромными тарелками антенн на их крышах. А следом вновь внезапно появлялась спортивная площадка. Движение с каждой минутой становилось плотнее. Все куда-то ехали в праздничном, не сомневалась Мэгги, подобающем субботнему утру настроении. В большинстве машин задние сиденья занимали дети. Время уроков гимнастики и бейсбольных тренировок.

— Пару дней назад, — сообщила Мэгги, — я умудрилась забыть выражение «совместная машина».

— А зачем тебе его было помнить? — спросил Айра.

— Вот и я про то же.

— Пардон?

— Я говорю о том, как летит время. Я хотела сказать одному пациенту, что его дочь сегодня не приедет. Сказала: «Сегодня ее очередь водить, э-э…» — и не смогла вспомнить, как это называется. А кажется, я только вчера везла Джесси на матч или в хоккейный лагерь, а Дэйзи — на слет девочек- скаутов… Господи, да я целые субботы за рулем проводила! 

— Кстати, о руле, — сказал Айра.

— Ты в другую машину врезалась? Или просто в телеграфный столб?

Мэгги рылась в сумочке, отыскивая солнечные очки.

—  В фургон, — сказала она. 


—  О господи. Сильно его покорежила? 


—  Не обратила внимания. 


—  Не обратила внимания. 


—  Просто не остановилась, чтобы посмотреть. Она надела очки, поморгала. Краски померкли, 
все стало более изысканным.


— Мэгги, ты скрылась с места аварии?


— Да какая там авария! Обычное мелкое… ну, 
происшествие, такие случаются сплошь и рядом.

— Так, давай посмотрим, правильно ли я все понял, — сказал Айра. — Значит, ты вылетаешь из 
гаража, врезаешься в фургон и катишь дальше.


— Нет, это фургон в меня врезался.


— Но виновата была ты.


— Ну да, наверное, раз уж тебе непременно нуж
ны виноватые.


— И ты просто уехала.

— Да. 


Он замолчал. Добра это молчание не предвещало.

— Это был здоровенный фургон «Пепси», — сказала Мэгги. — Практически танк бронированный! На нем и царапины не осталось, даже не сомневаюсь.

— Ты ведь не проверяла.

— Я боялась опоздать, — пояснила Мэгги. — Ты же сам твердил, что нам нужен запас времени.

— Ты понимаешь, что на станции есть твое имя и адрес, не так ли? Все, что нужно водителю, — спросить их. Когда мы вернемся, у двери нас будет поджидать полицейский.

— Айра, ты не мог бы оставить эту тему? — спросила Мэгги. — Мне и без того есть о чем подумать. Я еду на похороны мужа моей самой старой, самой близкой подруги, Серине с чем только сейчас справляться не приходится, а нас с ней целый штат разделяет. А тут я еще слышу по радио о предстоящем замужестве Фионы, хотя и ежу понятно, что они с Джесси по-прежнему любят друг друга. Всегда любили, не переставали любить, просто им почему- то не удается, ну, достучаться друг до друга. Мало того, моей единственной внучке придется вдруг прилаживаться к новоиспеченному отчиму. Мы с ней словно разлетаемся в разные стороны! Все мои подруги, все родственники улетают от меня, как… как в расширяющейся вселенной или еще где. Мы больше не увидим нашу девочку, хоть это ты понимаешь?

— Да мы ее и так не видим, — кротко ответил Айра. И остановился на красный свет.

— Откуда нам знать, может, этот ее новый муж — растлитель малолетних, — сказала Мэгги.

— Уверен, что Фиона выбрала бы кого-нибудь получше, Мэгги.

Она бросила на мужа косой взгляд. (Хорошо отзываться о Фионе — это на него не походило.) Айра смотрел на светофор. От уголков его прищуренных глаз расходились морщинки.

— Ну разумеется, она постаралась бы сделать выбор получше, — настороженно произнесла Мэгги, — но ведь даже самая разумная на свете женщина не способна предвидеть все проблемы до одной. Может быть, он такой, знаешь, вкрадчивый и льстивый. И будет ласков с ЛерОй — пока не пролезет в семью.

Светофор переключился. Айра повел машину дальше.

— Лерой, — задумчиво произнесла Мэгги. — Как по-твоему, сможем мы когда-нибудь привыкнуть к этому имени? Звучит совсем по-мальчишески. Такие имена у футболистов бывают. А как они его произносят: Лиирой. Совершенно по-деревенски.

— Ты прихватила карту, которую я оставил на кухонном столе? — спросил Айра.

— Я иногда думаю, что нам следует просто начать произносить его по-нашему, — сказала Мэгги. — Ле-рой.

И призадумалась.


— Карта, Мэгги. Ты взяла ее?


— Она у меня в сумочке. Ле Руа. — На сей раз она произнесла «Р» с французской раскатистостью.

— Как-то не похоже, что нам теперь удастся часто общаться с ней, — сказал Айра.
— А стоило бы. Мы могли бы навестить ее сегодня под вечер.

— Как это?


— Ты же знаешь, где они живут — в Картуиле, Пенсильвания. Практически по пути к Дир-Лику. — Мэгги копалась в сумочке. — Мы могли бы побыть на похоронах, понимаешь? — а потом… Да где же эта карта? Побыть на похоронах, а потом поехать по Первому шоссе к… Знаешь, похоже, карту я все-таки не взяла.

— Отлично, Мэгги.
— Наверное, оставила на столе.
— Я же спросил у тебя, когда мы собирались,

помнишь? Сказал: «Карту ты возьмешь или я?» И ты ответила: «Я. Положу ее в сумочку».

— Просто не понимаю, почему ты из-за нее такой шум поднимаешь, — сказала Мэгги. — Нам только одно и требуется — следить за дорожными знаками, а с этим кто угодно справится.

— Все немного сложнее, — ответил Айра.

— Кроме того, у нас есть указания, которые Серина дала мне по телефону.

— Мэгги. Ты действительно веришь, что указания Серины способны привести нас туда, куда мы должны попасть? Ха! Да мы скорее в Канаду заедем. Или в Аризону!

— Послушай, не надо так волноваться по пустякам.

— И никогда больше не увидим нашего дома, — пообещал Айра.

Мэгги вытряхнула из сумочки свой бумажник, пакетик салфеток «клинекс».

— По милости Серины мы на ее собственный свадебный обед опоздали, помнишь? — сказал Айра. — Нам пришлось целый час искать тот дурацкий банкетный зальчик.

— Нет, ну правда, Айра, ты всегда говоришь так, будто все женщины — пустоголовые болтуньи. — Поиски в сумочке Мэгги прекратила, ясно было, что и указаний Серины там нет. И добавила: — Я думаю о том, как облегчить Фионе жизнь. Мы могли бы взять девочку к себе.

— К себе?


— На медовый месяц.

— Айра бросил на нее взгляд, которого она не поняла.

— Она выходит замуж в следующую субботу, — объяснила Мэгги. — Нельзя же ехать в свадебное путешествие с семилетним ребенком.

Айра по-прежнему молчал.

Они уже миновали городскую черту, домов вокруг стало меньше. Проехали стоянку подержанных машин, реденькую рощицу, торговый пассаж с несколькими разбросанными по бетонной пустоши автомобилями ранних пташек. Айра начал насвистывать. Мэгги перестала теребить ремень сумочки и сидела неподвижно.

Бывали времена, когда Айра и десятка слов за день не произносил, а если и говорил что-то, понять, о чем он думает, было невозможно. Человеком он был замкнутым и нелюдимым — самый серьезный его недостаток. Но при этом не понимал, что его насвистывание способно много чего о нем рассказать. Однажды — не самый приятный пример — после жуткой ссоры в ранние еще дни их супружества они более-менее помирились, и Айра отправился на работу, насвистывая песенку, которую Мэгги узнала не сразу. Слова она вспомнила только потом. Уж так ли крепко я люблю, как любил тогда*


Песня американского дуэта «Эверли Бразерс», имевше- го огромный успех в 50—60-х гг. прошлого века. — Примеч. перев. и ред.

 

Очарование документальности

  • Элена Ферранте. Моя гениальная подруга / Пер. О. Ткаченко – М.: Синдбад, 2017. – 352 с.

На дебатах полуфинала премии «НОС», прошедших в начале ноября на Красноярской ярмарке книжной культуры, обсуждали документальную литературу. Говорили, что граница между ней и чистым фикшном условна, а может быть, ее и нет вообще. Об этом же думаешь, когда открываешь книгу «Моя гениальная подруга» – полуавтобиографический роман о детстве, проведенном в послевоенном Неаполе; первый том покорившей мир тетралогии «Неаполитанские романы».

Про «покорение мира» сказано не для красного словца. Влиятельнейшая британская газета The Guardian хвалит «Неаполитанские романы» за смелость и абсолютную творческую свободу, The New York Review of Books не поскупилось на эпитет «виртуозные». А в Twitter запущен хэштег #ferrantefever – «лихорадка по Ферранте». Во многом всеобщему помешательству способствует таинственная атмосфера, сложившаяся вокруг итальянки. Дело в том, что Элена Ферранте – псевдоним писательницы. О ее жизни нам не известно почти ничего. Журналист Клаудио Гатти, попытавшийся в октябре 2016 года раскрыть ее личность, подвергся международному порицанию – за нарушение права автора на конфиденциальность. Тем не менее, издатели утверждают, что Ферранте родилась в Неаполе. То есть именно своим или хотя бы отчасти своим опытом делится прозаик в нашумевшем романе.

Первое, что поражает при знакомстве с «Моей гениальной подругой» – несовпадение собственных туристических представлений о Неаполе с городом 1950-х годов, изображенным Ферранте. Нищий, грязный и озлобленный, он скорее, похож на русскую послевоенную деревню. При том, что его жители взирают на мир с гораздо меньше оптимизмом, чем наши соотечественники того же поколения.

Мы жили в таком мире, где дети и взрослые часто ранились до крови, у кого-то раны начинали гноиться, и иногда человек умирал. Одна из дочерей торговки фруктами синьоры Ассунты порезалась ножом и умерла от столбняка. Младший сын синьоры Спаньюоло умер от крупа. Мой двадцатилетний кузен однажды утром отправился чинить каменную ограду, а вечером его, раздавленного обломками, нашли в луже крови, которая натекла изо рта и из ушей. … В нашем мире было много слов, которые убивают: круп, столбняк, сыпной тиф, газ, война, токарный станок, каменная ограда, работа, бомбежка, бомба, туберкулез, воспаление. Эти слова и связанные с ними страхи остались со мной на всю жизнь.

Именно в этом мире суждено жить главным героиням – двум маленьким подругам Элене и Лиле. Вместе они проверяют себя на смелость: спускаются в подвал, подбираются к дому самого зловещего жителя окрестностей дона Акилле, пытаются уйти из дома к морю… Ферранте позволяет памяти говорить свободно и раскованно. Повествование то забегает вперед, то откатывается на несколько шагов назад, одни детали конкретизируются, другие стираются под предлогом «не запомнилось», «забылось». Это сообщает «Моей гениальной подруге» очарование документальности. К тому же, в первой части романа (она называется «Детство», и отсылка ко Льву Толстому тут бесспорна: Ферранте русскую классику читала и дает читать своим персонажам) почти нет диалогов – только вербатим, воспоминания от первого лица. И этим воспоминаниям, несмотря на наслоившийся на них художественный материал, веришь.

Впрочем, уже во второй, «отроческой» части романа интонация меняется. Элена и Лила вступают в подростковый возраст, и перед нами разворачивается роман взросления, откровенный, не исключающий физиологических подробностей. По мере того, как число этих подробностей, а равно танцев, ссор, драк, переживаний о бойфрендах и сплетен с подружками растет, «Моя гениальная подруга» превращается в роман-сериал. Однако перенести его на экран – значило бы опошлить. Потому что действо окажется выдержано скорее в стиле глуповатой и насыщенной страстями «Просто Марии», чем остроумного «Шерлока». А вот книжный формат придает повествованию нужную долю невинности и благородной беззащитности: как фата, прикрывающая лицо невесты на обложке.

Элена Ферранте пишет прежде всего для женщин. Поэтому и Неаполь описывает скорее с помощью эмоций: злость, жестокость, бессилие. Архитектурных, ландшафтных описаний в «Моей гениальной подруге» не так уж много – герои как будто действуют в безвоздушном пространстве; разве что угадывается, что они живут в многоэтажных домах, а не в лачугах. Зато в описаниях нарядов и машин Ферранте преуспела. Вот, например, как выглядит примерка свадебного платья (да-да, спойлер: дело дойдет до свадьбы) глазами одной из героинь:

Ей шли и жесткая органза, и мягкий атлас, и облака из тюля. Ей шли и кружевные корсеты, и рукава с буфами. Она одинаково хорошо смотрелась и в пышных, и в облегающих юбках, и с длинным, и с коротким шлейфом, и под фатой в виде покрывала, и под фатой, напоминающей плащ с капюшоном, и в жемчужной диадеме, и в венце из горного хрусталя, и в венке из флердоранжа.

К концу романа ты уже наизусть знаешь, как семья колбасника Карраччи связана с семьей сапожника Черулло, почему железнодорожник Сарраторе соблазнил сумасшедшую Мелину и что обсуждают дети столяра Пелузо с детьми муниципального швейцара Греко. И с этими персонажами ты не хочешь расставаться. Тем более что писательница закинула несколько удочек: слова «фашизм» и «коммунизм» прозвучали в тексте, но их прицельного обсуждения не состоялось; а «гениальной подругой» оказывается совсем не та, о ком мы могли подумать. Они принесут улов только в следующем томе, который, как обещает издательство «Синдбад», мы увидим уже очень скоро.

Елена Кузнецова