Майкл Шейбон. Лунный свет

  • Майкл Шейбон. Лунный свет. — М.: Иностранка: Азбука-Аттикус, 2017. — 480 с.

Новый роман лауреата Пулитцеровской премии Майкла Шейбона рассказывает о правде и лжи, о великой любви, о семейных легендах и о большом экзистенциальном приключении. Главный герой преследует Вернера фон Брауна в последние дни Второй мировой войны и охотится во Флориде на гигантского питона, сожравшего кота у соседки-пенсионерки, минирует мост возле Вашингтона, строит модели ракет и лунного города и прячет от жены, известной телезрителям как Ночная ведьма Невермор, старую колоду Таро…

III

Я приобщился к своей доле семейных тайн в конце шестидесятых во Флашинге, районе нью-йоркского Квинса. Дед с бабушкой жили тогда в Бронксе, и, если родителям требовалось сбыть меня с рук больше чем на несколько часов, меня отвозили в Ривердейл. Как и космическая программа, дедов бизнес был в то время на пике, и, хотя позже дедушка сделался заметной фигурой в моей жизни, в моих воспоминаниях о той поре он почти всегда на работе.

Дед и бабушка со своим марсианским зоопарком датской мебели размещались в семи комнатах жилого комплекса «Скайвью» над Гудзоном. Жили они на тринадцатом этаже, который назывался четырнадцатым, поскольку, как объяснил дед, в мире полно дураков, верящих в приметы. Бабушка презрительно фыркала. Не то чтобы она особенно боялась числа тринадцать, просто знала, что беду не отведешь такими убогими ухищрениями.

Оставшись одни, мы с бабушкой иногда ходили в кино на тогдашние леденцовые эпопеи: «Доктор Дулиттл», «Гномобиль», «Пиф-паф ой-ой-ой». Бабушка любила каждое утро покупать продукты для ужина, поэтому мы много времени проводили в бакалейных и зеленных лавках, где она учила меня выбирать помидоры, еще хранящие в черешках запах горячего солнца, а потом на кухне преподавала мне азы готовки и доверяла ножи. Подозреваю, что умение сосредоточенно забываться в однообразных кухонных занятиях у меня от нее. Ей было утомительно читать вслух по-английски, зато она помнила наизусть много французских стихов и временами декламировала их мне на призрачном языке своей утраты; у меня осталось впечатление, что французская поэзия главным образом о дожде и скрипках. Бабушка учила меня названиям цифр, цветов, животных: Ours. Chat. Cochon.

Впрочем, случались дни, когда оставаться с бабушкой было почти все равно что оставаться одному. Она лежала на диване или у себя на кровати в комнате с задернутыми занавесками, прикрыв глаза холодной тряпочкой. У этих дней был собственный словарь: cafard, algie, crise de foie. В шестьдесят шестом, к которому относятся мои первые воспоминания, бабушке было всего сорок два, но война, по ее словам, загубила ей желудок, носовые пазухи, суставы (она никогда не упоминала, что война сделала с ее рассудком). Если она обещала присмотреть за мной в один из своих плохих дней, то держалась ровно столько, сколько было надо, чтобы убедить моих родителей или себя, что справится. Затем это что-то брало над нею верх, и она уходила из кино посредине сеанса, обрывала декламацию на первом же стихотворении, поворачивала к выходу из магазина, бросив в проходе наполненную тележку. Не думаю, что я по-настоящему расстраивался. Потом бабушка ложилась, и лишь тогда она разрешала мне посмотреть телевизор. Когда она устраивалась полежать, у меня была одна обязанность: время от времени мочить тряпочку холодной водой, выжимать и класть ей на лицо, словно знамя на гроб.

За пределами кухни любимым бабушкиным развлечением были карты. Она презирала игры, которые американцы считали подходящими для детей: «пьяницу», «запоминалку» и «ловись, рыбка». Реммик казался ей скучным и бесконечным. Игры ее собственного детства строились на смекалке и обмане. Как только я освоил сложение и вычитание в уме — примерно в то же время, что и чтение, — она научила меня играть в пикет. Довольно скоро я уже почти не отставал от нее по очкам, хотя дед позже сказал мне, что она поддавалась.

В пикет играют колодой в тридцать два листа, и бабушка первым делом выбрасывала все карты от двоек до шестерок. Делала она это довольно бездумно. Когда кто-нибудь возвращался домой после долгого дня, например в конторе, мечтая с удовольствием разложить пасьянс, он частенько находил в ящике комода полдюжины разоренных колод и россыпь перемешанных младших карт. Только по этому поводу дед на моей памяти открыто выражал неудовольствие бабушке, которую обычно всячески баловал и опекал.

— Меня это просто бесило, — вспомнил он как-то. — Я говорил: «Неужели я так много прошу? Неужели нельзя хоть одну колоду оставить? Почему надо разорять все до последней?»

Он вытянул губы трубочкой, сузил глаза, расправил плечи:

— Бё! — (Я помнил этот бабушкин неподражаемый галлицизм.) — Она, видите ли, не разоряла колоду, а улучшала! — И дед передразнил ее с тем самым акцентом техасца в Париже, какой напускал на себя всякий раз, как говорил по-французски: — Синон, коман фэр ун птит парти?

Как-то бабушка велела мне принести колоду, чтобы сыграть несколько парти. Я выдвинул ящик и увидел, что с прошлого раза в нем прибрались: вместо россыпи карт там лежали несколько нераспечатанных покерных колод. «Разорить» их значило бы обидеть дедушку хуже обычного.

Я принялся выдвигать другие ящики и шарить между настольными играми в поисках старых бабушкиных карт. В жестянке из-под бартоновских миндальных карамелек обнаружилась колода тоньше американской, в странной голубой пачке, с надписью на языке, который я счел французским, старинным шрифтом, как в шапке «Нью-Йорк таймс». Я решил, что нашел настоящую французскую колоду для пикета и отнес ее на кухню, где мы обычно играли.

Я думал, бабушка обрадуется, но она как будто встревожилась. Она как раз собиралась зажечь винтермансовскую сигариллу, но так и замерла со спичкой на весу. Бабушка курила, только когда мы играли в карты, и мама горько жаловалась, что потом у меня от волос и одежды воняет табаком, но мне запах казался восхитительным.

Бабушка вынула незажженную сигариллу изо рта и положила обратно в коробочку, затем протянула руку ладонью вверх. Я отдал ей голубую пачку. Бабушка открыла ее, вытряхнула карты, а пустую пачку положила рядом с пепельницей. Затем развернула карты веером, картинками к себе. Я видел только рубашки, цвета ночного неба с полумесяцами.

Бабушка спросила, где я нашел карты. Я ответил, она кивнула. Да, действительно, она спрятала их там давным-давно. Эти карты надо прятать, объяснила бабушка, потому что они магические, а мой дедушка в колдовство не верит. И нельзя ему о них говорить, а то он рассердится и выкинет их. Я пообещал хранить тайну и спросил, верит ли бабушка в колдовство. Она ответила, что не верит, но удивительным образом магия работает, даже если в нее не веришь. Ее испуг, что мое открытие может всплыть, вроде бы прошел.

Она взяла голубую пачку и сказала, что напечатанные здесь слова не французские, а немецкие и означают «Гадальные карты ведьмы».

Я спросил бабушку, ведьма ли она. У меня было чувство, что этот вопрос я хотел и не решался задать уже давным-давно.

Бабушка посмотрела на меня и потянулась за отложенной сигариллой. Закурила, потушила спичку. Несколько раз перетасовала карты длинными белыми пальцами. Опустила колоду на стол между нами.

Излагая свои первые воспоминания о бабушке, я до сих пор избегал цитировать ее напрямую. Притворяться, будто я точно или хотя бы приблизительно помню чьи-то слова, произнесенные столько лет назад, — непростительный для мемуариста грех. Однако я не забыл бабушкин короткий ответ на вопрос, означает ли тайное владение гадальными картами, что она и сама — ведьма.

— Уже нет.

Я спросил, значит ли это, что она забыла, как гадать, или просто уже не может. Бабушка ответила, что, наверное, того и другого помаленьку, но она готова показать, как с помощью магической колоды рассказывают историю. Все, что от меня требуется — говоря, она для примера делала это сама, — перетасовать карты, перетасовать их еще раз и снять три верхние.

Мне так и не удалось найти или идентифицировать конкретную бабушкину колоду, «Гадальные карты ведьмы», «Ведьмины гадальные карты», или как там это переводилось. Не исключено, что на воспоминания наложилось то, что я позже слышал о бабушкиной карьере телевизионной ведьмы, и на самом деле они звались «Карты цыганской предсказательницы» или «Гадательный оракул». Однако я достаточно хорошо помню сами карты и могу уверенно сказать, что это была немецкая разновидность стандартной колоды Ленорман.

Когда в середине восьмидесятых я переехал в Южную Калифорнию и впервые увидел карты для мексиканского лото с классическими Солнцем, Луной, Деревом, то сразу заметил их сходство с бабушкиными. В ее колоде был Корабль — старинное морское судно под всеми парусами на фоне звездного неба. Дом был беленый, с красной черепичной крышей и хорошеньким зеленым садиком. Всадник в красном фраке скакал на гарцующей белой лошади через желто-зеленые леса. Дитя в бесполой длинной рубашке сжимало куклу и выглядело напуганным. Как и на колодах Ленорман, над каждым Букетом, Птицами или Косой помещался прямоугольничек: миниатюрная карта с немецкими сердцами, листьями, желудями и бубенцами1.

Я не помню первую историю, которую бабушка рассказала мне по своей гадальной колоде, как не помню и карт, которые она тогда вытащила. Однако после того вечера «сказки по картам» стали одним из наших времяпрепровождений. Нельзя было угадать, когда на бабушку найдет такой стих, хотя случалось это, лишь когда мы с ней бывали одни. Во всех моих воспоминаниях о сказках за окнами серо, холодно и сыро, — возможно, погода настраивала ее на нужный лад. Всякий, проводивший много времени с маленькими детьми, знает, какую изобретательность рождает мучительная скука. Октябрьскими вечерами у бабушки, измученной моей болтовней, не клеилась готовка и опускались руки. Тогда из тайника — жестянки из-под шоколадно-миндальных карамелек — извлекались карты, и бабушка спрашивала: «Хочешь, расскажу тебе историю?»

И тогда передо мной возникала дилемма. Мне нравилось, как бабушка рассказывает, но персонажи, возникавшие из ведьминой колоды, пугали, и с ними со всеми случалось что-нибудь ужасное. От трех карт, которые я переворачивал лицом вверх на кухонном столе, бабушкино воображение шло загадочным извилистым путем. Скажем, Лилии, Кольцо и Птицы вовсе не обязательно вызывали к жизни историю о птицах, кольцах или лилиях, а если они там и фигурировали, то обнаруживали какие-нибудь неожиданные жуткие свойства, некое проклятие или дремлющую способность приносить зло.

В историях моей бабушки непослушных детей настигала жестокая кара, успех, к которому герой долго и упорно шел, утрачивался из-за минутной слабости, младенцев бросали в лесу, а волки побеждали. Клоун, любивший пугать детей, видел, проснувшись утром, что его кожа стал белой как мел, а рот навеки растянулся в улыбке. Овдовевший раввин распускал свой талес, и этими нитками сшивал из одежды покойной жены новую мать для детей — мягкого голема, безмолвного, как плащ. От бабушкиных историй мне снились кошмары, но когда она их рассказывала, это была бабушка, которую я любил больше всего: веселая, ребячливая, чуть шальная. В последующие годы, описывая ее близким друзьям или психотерапевту, я всегда говорил, что, рассказывая истории, она раскрывалась как актриса. Ее сказки были спектаклем, разыгранным увлеченно и с шиком. Она говорила разными голосами за животных, детей и людей; если персонаж-мужчина притворялся женщиной, смешно пищала, как актеры-комики в женском платье. Ее лисы были вкрадчивыми, псы — лебезящими, коровы — придурковатыми.

Если я не отвечал сразу, что хочу послушать историю, бабушка забирала свое предложение назад и не повторяла долго — иногда по несколько недель. Так что обычно я просто кивал, так и не решив для себя вопрос, стоит ли общество рассказчицы расплаты в виде страшных снов.

Почти пятьдесят лет спустя я помню некоторые из ее историй. Их кусочки сознательно или бессознательно проникли в некоторые мои книги. Память сохранила по большей части те сюжеты, которые я потом встречал в кино или в сборниках сказок2. Еще несколько сохранились в памяти потому, что какие-то события или впечатления переплелись с их сюжетом.

Так получилось с историей про царя Соломона и джинна. Бабушка сказала, что она «из еврейской Библии», но это оказалась чепуха. Со временем я нашел еврейские сказки про то, как Соломон тягался умом с джиннами, но ни одной, похожей на бабушкину. Она рассказала мне, что Соломон, мудрейший из царей, попал в плен к джинну. Под угрозой смерти джинн потребовал от Соломона исполнить три его желания. Соломон обещал, но с одним условием: исполнение желаний не должно причинить вреда никому из живущих. Тогда джинн пожелал, чтобы не было войн. Царь ответил, что, если не будет войн, дети оружейного мастера умрут с голоду. Он нарисовал такие же катастрофические последствия еще двух внешне благих пожеланий джинна, и в конце концов тот вынужден был его отпустить. Как всегда, финал не был вполне счастливым: с тех пор Соломон и сам не мог ничего пожелать3.

Я помню эту историю, потому что, закончив ее, бабушка отправила меня за чем-то — очками, журналом — в свою спальню. А может, я просто слонялся по дому. Косой луч вечернего света озарял всегдашний флакон «Шанель № 5» на бабушкином туалетном столике. Джинн, теплящийся в бутылке. Цвет был в точности как бабушкин запах, цвет тепла ее колен и обнимающих рук, хрипловатого голоса, который отдавался в ее ребрах, когда она прижимала меня к себе. Я смотрел на мерцающее в бутылке пленное пламя. Иногда в этом запахе были радость, тепло, уют, иногда от бабушкиных духов у меня кружилась голова и ломило виски. Иногда ее руки были как железные обручи, сдавливающие мне шею, а смех казался горьким, скрипучим, холодным — смех волка из мультика.

Мои пять самых ранних воспоминаний о бабушке:

1. Татуировка на левой руке. Пять цифр, не значивших ничего, кроме невысказанного запрета о них спрашивать. Семерка с перечеркнутой ножкой, как у европейцев.

2. Песня про лошадку на французском. Бабушка подбрасывает меня на коленях. Держит мои руки в своих, хлопает ими. Быстрее и быстрее с каждой строчкой: шаг, рысь, галоп. Чаще всего, когда песня заканчивается, бабушка прижимает меня к себе и целует. Но иногда на последнем слове ее колени раздвигаются, словно люк в полу, и я падаю на ковер. Когда бабушка поет лошадиную песенку, я смотрю ей в лицо, пытаясь понять, что она задумала на этот раз.

3. Багровое пятно «ягуара» 3,4 литра. Коллекционная «матчбоксовская» модель того же цвета, что бабушкина губная помада. Утешительный подарок после того, как она сводила меня к глазному и тот закапал мне атропин для расширения зрачков. Когда я запаниковал, что никогда не буду видеть нормально, бабушка сохраняла хладнокровие; когда я успокоился, на нее напала тревога. Она велела убрать модельку, иначе потеряю. Если я буду играть с машинкой в метро, другие мальчики позавидуют и украдут ее. Мир расплывается перед моими глазами, но бабушка видит его отчетливо. Каждая тень в метро может быть жадным вороватым мальчишкой. Поэтому я убираю «ягуар» в карман. Он холодит мне ладонь, я чувствую его изящную обтекаемую форму, слова «ягуар» и «атропин» будут навсегда связаны для меня с бабушкой.

4. Швы на ее чулках. Прямые, как по отвесу, от юбки до задников «лодочек» фирмы И. Миллера, когда она кладет косточки в суповую кастрюлю на плите. Золотые браслеты сняты и положены на столешницу с узором из бумерангов и звездочек, рядом с присыпанной мукой мраморной доской для теста. Круглая ручка под циферблатом ее кухонного таймера, ребристая и обтекаемая, как ракета.

5. Сияющий пробор на ее волосах. Увиденный сверху, когда она, присев на корточки, застегивает мне штанишки. Женский туалет, «Бонуит» или «Генри Бендел», зелень и позолота. Я — по-английски и по-французски — ее маленький принц, ее маленький джентльмен, ее маленький профессор. Меховой воротник бабушкиного пальто пахнет «Шанелью № 5». Я в жизни не видел ничего белей ее кожи. Мама отправила бы меня в мужской туалет пописать и застегнуть ширинку самостоятельно, однако я не нахожу в происходящем ничего оскорбительного для моего достоинства. Вспоминается как-то слышанная фраза, и вместе с нею внезапно приходит новое понимание: «Она старается ни на секунду не терять меня из виду».

 


 

1. Судя по всему, колода Ленорман обязана своим происхождением не девице Марии-Анне Ленорман, величайшей карточной гадалке (если не величайшей обманщице) девятнадцатого столетия, а немецкой игре Das Spiel der Hoff nung («игра надежды»), в которой использовались игральные кости и тридцать шесть карт, разложенные в шесть рядов по шесть штук в ряду: своего рода гибрид Таро со «змеями и лестницами».

2. Позже я узнал в одном особенно напугавшем меня фрагменте заимствование из «Неизвестного» Тода Браунинга.

3. В старших классах я с изумлением обнаружил источник этой истории в «Хрестоматии Джона Кольера», — по крайней мере, так я думал до сегодняшнего дня, когда тщательно, от корки до корки и обратно, пролистал здешний экземпляр (издательство «Кнопф», 1972) и не нашел там и следа этого сюжета. Либо бабушка позаимствовала его из другого сборника или другого автора, либо мое открытие произошло во сне, вызванном, быть может, рассказом «На дне бутылки» того же Кольера, с его восхитительно коварным джинном и бессмертной последней строкой.

Энн Тайлер. Уроки дыхания

  • Энн Тайлер. Уроки дыхания / Пер. с англ. С. Ильина. М.: Фантом Пресс, 2016. — 416 с.

За роман «Уроки дыхания» Энн Тайлер получила Пулитцеровскую премию. Мэгги порывиста и непосредственна, Айра обстоятелен и нетороплив. Мэгги совершает глупости. За Айрой такого греха не водится. Они женат двадцать восемь лет. Их жизнь обычна, спокойна и… скучна. В один невеселый день они отправляются в автомобильное путешествие – на похороны старого друга. Но внезапно Мэгги слышит по радио, как в прямом эфире ее бывшая невестка объявляет, что снова собирается замуж. И поездка на похороны оборачивается экспедицией по спасению брака сына. Трогательная, ироничная, смешная и горькая хроника одного дня из жизни Мэгги и Айры – это глубокое погружение в самую суть семейных отношений, комедия, скрещенная с высокой драмой. «Уроки дыхания» – негромкий шедевр одной из лучших современных писательниц. 

Глава 1

Мэгги и Айре Моран нужно было поехать на похороны в Дир-Лик, штат Пенсильвания. Умер муж школьной подруги Мэгги. Дир-Лик стоял на узком провинциальном шоссе милях в девяноста от Балтимора, похороны были назначены на десять тридцать субботнего утра; значит, выехать следовало, решил Айра, около восьми. Настроение из-за этого было у него сварливым — Айра был не из ранних пташек. К тому же суббота — самый бойкий в его работе день, а замену себе не найти. Да еще и машина находилась на станции техобслуживания. Машина нуждалась в серьезном ремонте, и получить ее назад раньше восьми часов субботнего утра (время, когда открывалась станция) было никак нельзя. Айра сказал, что, может, им лучше просто-напросто никуда не ехать, но Мэгги ответила: надо. Она и Серина дружили с младенчества. Или почти с младенчества — сорок два года, начиная с первого класса школы мисс Киммель.

Подняться они собирались в семь, однако Мэгги неправильно поставила будильник, и оба проспали. Одеваться пришлось второпях, а на завтрак обойтись наспех заваренным кофе и хлопьями. Проглотив их, Айра пешком отправился в свою мастерскую, чтобы прилепить к двери записку для клиентов, а Мэгги пошла за машиной. Она надела лучшее свое платье, синее с белым рисунком и рукавами наподобие пелерины, и новенькие черные туфли-лодочки — похороны все-таки. Каблуки у туфель были не очень высокие, тем не менее быстро идти не позволяли: Мэгги больше привыкла к каучуковым подошвам. А тут еще колготки как-то перекосились в промежности, отчего шажки ей приходилось делать мелкие, неестественно ровные, и по тротуару она продвигалась, точно какая-нибудь коренастая заводная игрушка.

На ее счастье, станция находилась всего в нескольких кварталах от дома. В этой части города все было перемешано — небольшие каркасные дома, такие же, как у Моранов, а рядом ателье фотографов-портретистов, маленькая, способная обслужить лишь одну клиентку за раз парикмахерская, водительская школа и ортопедическая клиника. Но погода была чудесная: теплый, солнечный сентябрьский денек, и ветерок такой приятный — в самый раз, чтобы освежить Мэгги лицо. Она шла, приглаживая свою челку, которая все норовила закурчавиться и обратиться в вихор. Шла, сжимая под мышкой нарядную сумочку. Шла, потом повернула налево — вот и станция, «Кузов и Крылья». Облупившаяся зеленая дверь уже поднята, за ней, в пещерном нутре, стоит резкий запах краски, наводящий на мысль о лаке для ногтей.

Чек у Мэгги был заготовлен заранее, управляющий сказал, что ключи в машине, ничто ее не задерживало. Автомобиль — пожилой серовато-си- ний «додж» — стоял у задней стены гаража. Выглядел он лучше, чем в последние несколько лет: задний бампер выпрямлен, покореженная крышка багажника отрихтована, с полдюжины вмятин тоже, пятна ржавчины на дверцах закрашены. Айра прав: в конце концов, покупать новую машину им ни к чему. Мэгги уселась за руль, включила зажигание, и тут же заработало радио — «АМ Балтимор» Мела Спрюса, ток-шоу «Звоните — отвечаем». Ладно, пусть немного поработает. Она подправила сиденье — кто-то, выше Мэгги, слишком отодвинул его назад, — наклонила слегка зеркальце заднего вида. Собственное лицо уставилось на нее, круглое, чуть лоснящееся, с некоторой неуверенностью и как будто тревогой в голубых глазах, хотя на самом деле она всего лишь прищурилась, чтобы лучше видеть в полумраке. Включив передачу, Мэгги плавно поплыла к выезду на улицу, рядом с которым стоял, мрачно созерцая прикрепленную к двери его офиса доску извещений, хозяин станции.

Сегодня на «АМ Балтимор» обсуждался вопрос: «Что делает брак идеальным?» Позвонившая в студию женщина сказала: общность интересов. «Типа, когда вы смотрите по телику одни программы», — пояснила она. Мэгги вопрос об идеальном браке интересовал меньше всего, она уж двадцать восемь лет как замужем. Опустив стекло, Мэгги крикнула: «Ну, пока!» — и хозяин станции оторвал взгляд от доски.

Мягкий голос сказал по радио: «А я вот снова замуж собралась. В первый раз вышла по любви. По настоящей искренней любви, и ничего из этого не получилось. В следующую субботу выйду ради уверенности в завтрашнем дне».

Мэгги взглянула на шкалу настройки и спросила:

— Фиона?

Она собиралась нажать на тормоз, а нажала на акселератор и вылетела из гаража на улицу. Накативший слева фургон «Пепси» вмазался в ее переднее левое крыло — единственную часть машины, с которой ничего хоть в малой мере дурного до сих пор не происходило.

В далеком детстве Мэгги играла с братьями в бейсбол и, если ей случалось пораниться, уверяла их, что все у нее хорошо, потому что боялась, как бы они не выкинули ее из игры. Собиралась с силами и бегала, не прихрамывая, несмотря на мучительную боль в колене. Теперь она вспомнила об этом, и когда хозяин станции подбежал к ней с криком: «Какого… Вы целы?» — Мэгги, величаво глядя вперед, ответила: «Разумеется. А почему вы спрашиваете?» — и отъехала еще до того, как водитель «Пепси» выбрался из кабины. Судя по его лицу, с ним тоже все было в порядке. Однако, сказать по правде, крыло издавало весьма неприятный звук, примерно как пустая консервная банка, когда ее волокут по гравию, и потому, свернув за угол (двое мужчин, один чесал в затылке, другой размахивал руками, исчезли из зеркальца заднего вида), Мэгги остановилась. Фионы в эфире больше не было. Вместо нее какая-то женщина скрипучим тенором проводила сравнительный анализ своих пяте- рых мужей. Мэгги выключила двигатель и вышла из машины. Причину неприятного шума она обнаружила сразу: крыло вдавилось внутрь и цепляло покрышку — удивительно, что колесо вообще вертелось. Мэгги присела на бордюрный камень, взялась обеими руками за край крыла и потянула его на себя. (И вспомнила, как сидела на корточках в высокой траве дальнего поля и воровато, наморщась, отлепляла штанину джинсов от окровавленного колена.) Несколько хлопьев серовато-синей краски упали на подол платья. Кто-то прошел за ее спиной по тротуару, однако она, притворившись, что ничего не замечает, снова потянула крыло. На сей раз оно поддалось — не так чтобы очень, но от покрышки отлипло, и Мэгги встала и отряхнула руки. Потом снова забралась в машину, но примерно минуту просто сидела в ней. «Фиона!» — повторила она. А когда запустила двигатель, радио уже рассказывало что-то о банковских ссудах, и Мэгги его выключила.

Айра ждал ее перед своей мастерской, непривычный и странно франтоватый в темно-синем костюме. Над ним покачивалась на ветерке железная вывеска: БАГЕТНАЯ МАСТЕРСКАЯ СЭМА. РАМЫ, ПАС- ПАРТУ. ПРОФЕССИОНАЛЬНОЕ ОФРМЛЕНИЕ ВАШИХ ВЫШИВОК. Сэм был отцом Айры, но с тех пор, как обзавелся тридцать лет назад «слабым сердцем», бизнеса своего и пальцем не коснулся. Мэгги всегда брала «слабое сердце» в кавычки. И подчеркнуто игнорировала окна расположенной над мастерской квартиры, где Сэм влачил в тесноте свои праздные, брюзгливые дни в обществе двух сестер Айры. Наверное, он стоял сейчас у одного из окон, наблюдая за Мэгги. Она притормозила у бордюра и переползла на пассажирское сиденье.

Подходя к машине, Айра внимательно осматривал ее. Для начала он с довольством и одобрением окинул взглядом капот, однако, увидев левое крыло, остановился. Длинное, худое, оливковое лицо его вытянулось. Глаза, и без того настолько прищуренные, что трудно было сказать черные они или просто темно- карие, превратились в озадаченные, уставившиеся вниз щелки. Он открыл дверцу, сел и направил на Мэгги полный печали взгляд.

— Непредвиденная ситуация, — сказала Мэгги.

— Всего лишь между автостанцией и мастерской?

— Я услышала по радио Фиону.


— Каких-то пять кварталов! Всего-навсего пять или шесть.


— Айра, Фиона выходит замуж.


Машину он из головы выбросил, с облегчением отметила она. У него даже лоб разгладился. Несколько мгновений он смотрел на Мэгги, а потом спросил:

— Какая Фиона?

— Твоя сноха, Айра. Ты много Фион знаешь? Фиона, мать твоей единственной внучки, выходит замуж за какого-то совершенно неизвестного человека ради уверенности в завтрашнем дне.

Айра сдвинул сиденье назад и отъехал от бордюра. Казалось, он к чему-то прислушивался — возможно, к стуку колеса. Но, по-видимому, с крылом она надрывалась не зря.

— Где ты об этом услышала? — спросил он.


— По радио, пока вела машину.


— Теперь о таких штуках по радио объявляют?

— Она позвонила в студию.

— 
Ну, если хочешь знать мое мнение, это свидетельствует о… несколько завышенной самооценке, — сказал Айра.

— Да нет, она просто… и потом Фиона сказала, что Джесси — единственный, кого она любила по- настоящему.

— Так прямо по радио и сказала?
— Это же ток-шоу.
— Не понимаю я, почему нынче каждый норовит раздеться догола на глазах у публики, — сказал Айра.

— Как по-твоему, Джесси мог ее услышать? — спросила Мэгги. До сих пор ей это в голову не приходило.

— Джесси? В такое-то время? Да если он просы-пается до полудня, так уже праздник.

С этим Мэгги спорить не стала, хоть и могла бы. На самом деле Джесси вставал рано, к тому же он по субботам работал. Айра просто хотел сказать, что Джесси лентяй, и вообще относился к сыну куда суровее, чем Мэгги. Не желал видеть даже половины его достоинств. Мэгги смотрела вперед, на скользившие мимо дома и магазины, на редких пешеходов с собаками. Нынешнее лето было самым сухим на ее памяти, тротуары белели, точно намазанные известкой. И в воздухе словно кисея повисла. Перед «Бакалеей для бедных» мальчик нежно протирал тряпочкой спицы своего велосипеда.

— Значит, ты выехала на Эмпри-стрит, — сказал Айра.

— Ммм.


— Там расположена станция.


— Ну да, на Эмпри-стрит.


— Потом направо на Даймлер…


— Он снова вернулся к крылу. Мэгги сказала:


— Все случилось, когда я выехала из гаража.

— Ты хочешь сказать, прямо там? Перед станцией?

— Хотела нажать на тормоз, а нажала на газ.

— Это как же?


— Просто услышала по радио Фиону и перепугалась.

— Я к тому, Мэгги, что о педали тормоза человеку и думать-то не приходится. Ты водишь машину с шестнадцати лет. Как же ты могла перепутать тормоз с газом?

— Ну вот перепутала, Айра. Тебя это устроит? Испугалась и перепутала. И хватит об этом.

— Я хотел сказать, что нажать на тормоз — это более-менее рефлекс.

— Если для тебя это так важно, оплати починку из моего жалованья.

Тут уж ему пришлось прикусить язык. Мэгги видела, он собирался сказать что-то, да передумал: жалованье-то у нее было смешное. Она ухаживала за стариками в доме престарелых.

Если бы нас предупредили пораньше, думала Мэгги, я бы хоть в машине прибралась. Приборная доска была завалена корешками парковочных квитанций; пол усеивали банки из-под прохладительных напитков и бумажные салфетки; под бардачком свисали петли черного и красного проводов. Зацепи их, перекрещивая ноги, — и отключишь радио. Она считала, что этим следовало заняться Айре. Мужчины, куда бы они ни попали, непонятно как сразу обрастают проводами, кабелями, изолентами. Иногда и сами того не замечая.

Машина уже ехала по Белэр-роуд на север. Окрестные виды постепенно менялись, спортивные площадки и кладбища чередовались со скоплениями небольших предприятий — винных магазинов, пиццерий, маленьких темных баров и кабачков, обращенных в карликов огромными тарелками антенн на их крышах. А следом вновь внезапно появлялась спортивная площадка. Движение с каждой минутой становилось плотнее. Все куда-то ехали в праздничном, не сомневалась Мэгги, подобающем субботнему утру настроении. В большинстве машин задние сиденья занимали дети. Время уроков гимнастики и бейсбольных тренировок.

— Пару дней назад, — сообщила Мэгги, — я умудрилась забыть выражение «совместная машина».

— А зачем тебе его было помнить? — спросил Айра.

— Вот и я про то же.

— Пардон?

— Я говорю о том, как летит время. Я хотела сказать одному пациенту, что его дочь сегодня не приедет. Сказала: «Сегодня ее очередь водить, э-э…» — и не смогла вспомнить, как это называется. А кажется, я только вчера везла Джесси на матч или в хоккейный лагерь, а Дэйзи — на слет девочек- скаутов… Господи, да я целые субботы за рулем проводила! 

— Кстати, о руле, — сказал Айра.

— Ты в другую машину врезалась? Или просто в телеграфный столб?

Мэгги рылась в сумочке, отыскивая солнечные очки.

—  В фургон, — сказала она. 


—  О господи. Сильно его покорежила? 


—  Не обратила внимания. 


—  Не обратила внимания. 


—  Просто не остановилась, чтобы посмотреть. Она надела очки, поморгала. Краски померкли, 
все стало более изысканным.


— Мэгги, ты скрылась с места аварии?


— Да какая там авария! Обычное мелкое… ну, 
происшествие, такие случаются сплошь и рядом.

— Так, давай посмотрим, правильно ли я все понял, — сказал Айра. — Значит, ты вылетаешь из 
гаража, врезаешься в фургон и катишь дальше.


— Нет, это фургон в меня врезался.


— Но виновата была ты.


— Ну да, наверное, раз уж тебе непременно нуж
ны виноватые.


— И ты просто уехала.

— Да. 


Он замолчал. Добра это молчание не предвещало.

— Это был здоровенный фургон «Пепси», — сказала Мэгги. — Практически танк бронированный! На нем и царапины не осталось, даже не сомневаюсь.

— Ты ведь не проверяла.

— Я боялась опоздать, — пояснила Мэгги. — Ты же сам твердил, что нам нужен запас времени.

— Ты понимаешь, что на станции есть твое имя и адрес, не так ли? Все, что нужно водителю, — спросить их. Когда мы вернемся, у двери нас будет поджидать полицейский.

— Айра, ты не мог бы оставить эту тему? — спросила Мэгги. — Мне и без того есть о чем подумать. Я еду на похороны мужа моей самой старой, самой близкой подруги, Серине с чем только сейчас справляться не приходится, а нас с ней целый штат разделяет. А тут я еще слышу по радио о предстоящем замужестве Фионы, хотя и ежу понятно, что они с Джесси по-прежнему любят друг друга. Всегда любили, не переставали любить, просто им почему- то не удается, ну, достучаться друг до друга. Мало того, моей единственной внучке придется вдруг прилаживаться к новоиспеченному отчиму. Мы с ней словно разлетаемся в разные стороны! Все мои подруги, все родственники улетают от меня, как… как в расширяющейся вселенной или еще где. Мы больше не увидим нашу девочку, хоть это ты понимаешь?

— Да мы ее и так не видим, — кротко ответил Айра. И остановился на красный свет.

— Откуда нам знать, может, этот ее новый муж — растлитель малолетних, — сказала Мэгги.

— Уверен, что Фиона выбрала бы кого-нибудь получше, Мэгги.

Она бросила на мужа косой взгляд. (Хорошо отзываться о Фионе — это на него не походило.) Айра смотрел на светофор. От уголков его прищуренных глаз расходились морщинки.

— Ну разумеется, она постаралась бы сделать выбор получше, — настороженно произнесла Мэгги, — но ведь даже самая разумная на свете женщина не способна предвидеть все проблемы до одной. Может быть, он такой, знаешь, вкрадчивый и льстивый. И будет ласков с ЛерОй — пока не пролезет в семью.

Светофор переключился. Айра повел машину дальше.

— Лерой, — задумчиво произнесла Мэгги. — Как по-твоему, сможем мы когда-нибудь привыкнуть к этому имени? Звучит совсем по-мальчишески. Такие имена у футболистов бывают. А как они его произносят: Лиирой. Совершенно по-деревенски.

— Ты прихватила карту, которую я оставил на кухонном столе? — спросил Айра.

— Я иногда думаю, что нам следует просто начать произносить его по-нашему, — сказала Мэгги. — Ле-рой.

И призадумалась.


— Карта, Мэгги. Ты взяла ее?


— Она у меня в сумочке. Ле Руа. — На сей раз она произнесла «Р» с французской раскатистостью.

— Как-то не похоже, что нам теперь удастся часто общаться с ней, — сказал Айра.
— А стоило бы. Мы могли бы навестить ее сегодня под вечер.

— Как это?


— Ты же знаешь, где они живут — в Картуиле, Пенсильвания. Практически по пути к Дир-Лику. — Мэгги копалась в сумочке. — Мы могли бы побыть на похоронах, понимаешь? — а потом… Да где же эта карта? Побыть на похоронах, а потом поехать по Первому шоссе к… Знаешь, похоже, карту я все-таки не взяла.

— Отлично, Мэгги.
— Наверное, оставила на столе.
— Я же спросил у тебя, когда мы собирались,

помнишь? Сказал: «Карту ты возьмешь или я?» И ты ответила: «Я. Положу ее в сумочку».

— Просто не понимаю, почему ты из-за нее такой шум поднимаешь, — сказала Мэгги. — Нам только одно и требуется — следить за дорожными знаками, а с этим кто угодно справится.

— Все немного сложнее, — ответил Айра.

— Кроме того, у нас есть указания, которые Серина дала мне по телефону.

— Мэгги. Ты действительно веришь, что указания Серины способны привести нас туда, куда мы должны попасть? Ха! Да мы скорее в Канаду заедем. Или в Аризону!

— Послушай, не надо так волноваться по пустякам.

— И никогда больше не увидим нашего дома, — пообещал Айра.

Мэгги вытряхнула из сумочки свой бумажник, пакетик салфеток «клинекс».

— По милости Серины мы на ее собственный свадебный обед опоздали, помнишь? — сказал Айра. — Нам пришлось целый час искать тот дурацкий банкетный зальчик.

— Нет, ну правда, Айра, ты всегда говоришь так, будто все женщины — пустоголовые болтуньи. — Поиски в сумочке Мэгги прекратила, ясно было, что и указаний Серины там нет. И добавила: — Я думаю о том, как облегчить Фионе жизнь. Мы могли бы взять девочку к себе.

— К себе?


— На медовый месяц.

— Айра бросил на нее взгляд, которого она не поняла.

— Она выходит замуж в следующую субботу, — объяснила Мэгги. — Нельзя же ехать в свадебное путешествие с семилетним ребенком.

Айра по-прежнему молчал.

Они уже миновали городскую черту, домов вокруг стало меньше. Проехали стоянку подержанных машин, реденькую рощицу, торговый пассаж с несколькими разбросанными по бетонной пустоши автомобилями ранних пташек. Айра начал насвистывать. Мэгги перестала теребить ремень сумочки и сидела неподвижно.

Бывали времена, когда Айра и десятка слов за день не произносил, а если и говорил что-то, понять, о чем он думает, было невозможно. Человеком он был замкнутым и нелюдимым — самый серьезный его недостаток. Но при этом не понимал, что его насвистывание способно много чего о нем рассказать. Однажды — не самый приятный пример — после жуткой ссоры в ранние еще дни их супружества они более-менее помирились, и Айра отправился на работу, насвистывая песенку, которую Мэгги узнала не сразу. Слова она вспомнила только потом. Уж так ли крепко я люблю, как любил тогда*


Песня американского дуэта «Эверли Бразерс», имевше- го огромный успех в 50—60-х гг. прошлого века. — Примеч. перев. и ред.

 

Энн Тайлер. Катушка синих ниток

 

  • Энн Тайлер. Катушка синих ниток / Пер. с англ. Н. Лебедевой. — М.: Фантом Пресс, 2016. — 448 с.

     

    Уитшенки всегда удивляли своей сплоченностью и едва уловимой особостью. Это была семья, которой все по-хорошему завидовали. Но как и у каждой семьи, у них была и своя, тайная, скрытая от глаз, реальность, которую они и сами-то толком не осознавали. Эбби, Ред и четверо взрослых детей в своем багаже имеют не только чудесные воспоминания о радости, смехе, семейных праздниках, но и разочарования, ревность, тщательно оберегаемые секреты.

    Энн Тайлер — лауреат Пулитцеровской премии, роман «Катушка синих ниток» в 2015 году номинировался на премию «Букер».

     

     

    Часть первая

     

     

    Не могу уехать, пока жива собака

     

     

    3

     

    С первого дня 2012 года Эбби начала пропадать.

    Они с Редом взяли к себе на ночь трех сыновей Стема, чтобы он и Нора могли встретить Новый год в Нью-Йорке. Наутро, около десяти, Стем приехал их забирать. Как и все в семье, он лишь для порядка постучался и сразу же открыл дверь. Крикнул: «Эй!» Заглянул в гостиную, постоял и, лениво почесывая собаку за ухом, прислушался. Повсюду тишина, а на застекленной веранде шумят дети.

    — Эй! — опять крикнул он и пошел на голоса.

    Мальчики сидели на ковре вокруг доски для игры в парчиси*, три светлые головы лесенкой, все одеты небрежно, в старые толстовки и джинсы.

    — Пап, — тотчас сказал Пити, — объясни Сэмми, что ему нельзя с нами играть. Он неправильно соединяет!

    — Где бабушка? — спросил Стем.

    — Не знаю. Скажи ему, пап! Он так швыряет кости, что одна закатилась под диван.

    — Бабушка разрешила с вами играть, — запротестовал Сэмми.

    Стем направился обратно в гостиную.

    — Мам? Пап? — позвал он.

    Никакого ответа.

    На кухне за столом он увидел отца, читающего «Балтимор Сан». В последние годы Ред стал глуховат, поэтому поднял глаза от газеты, только когда Стем появился в его поле зрения.

    — Привет! — обрадовался он. — С Новым годом!

    — И тебя тоже с Новым годом.

    — Как в гостях?

    — Хорошо. А где мама?

    — Да где-то здесь. Хочешь кофе?

    — Нет, спасибо.

    — Я сию минуту приготовил.

    — Спасибо, не хочется.

    Стем прошел к задней двери и выглянул во двор. Неподалеку в зарослях кизила сидел одинокий кардинал, яркий, как осенний лист, не успевший облететь, но больше — ничего и никого. Стем повернулся к отцу и посетовал:

    — Кажется, нам придется уволить Гильермо.

    — Чего?

    — Гильермо. Его надо выгнать. Де’Онтей говорит, что он и в пятницу явился с похмелья.

    Ред цокнул языком и, складывая газету, ответил:

    — Ну, сейчас не то чтобы дефицит работников.

    — Дети хорошо себя вели?

    — Да, нормально.

    — Спасибо, что присмотрели за ними. Я пойду соберу их вещи.

    Стем вышел в холл, поднялся по лестнице и шагнул в бывшую комнату своих сестер. Там теперь стояло несколько двухэтажных кроватей, а пол был завален скомканными пижамами, комиксами, рюкзаками. Стем, не разбираясь, где чье, распихал одежду по рюкзакам, закинул их на плечо, снова вышел на лестницу и крикнул:

    — Мам?

    Заглянул в спальню родителей. Эбби нет. Кровать аккуратно застелена, дверь ванной распахнута. Как и двери всех комнат подковообразного холла — спальни Денни, которая теперь служила Эбби кабинетом, детской ванной и его собственной комнаты. Стем поправил лямки рюкзаков и начал спускаться.

    Войдя на веранду, он сказал мальчикам:

    — Все, ребята, пора. Нужно найти ваши куртки. Сэмми, где твои ботинки?

    — Не знаю.

    — Ну так поищи.

    Он еще раз заглянул на кухню. Ред наливал себе кофе.

    — Мы поехали, пап, — сообщил Стем.

    Отец словно бы не услышал.

    — Пап, — повторил Стем.

    Ред обернулся.

    — Мы уезжаем.

    — А! Хорошо. Поздравь от меня Нору с Новым годом. — А ты передай маме от нас спасибо, хорошо? Как думаешь, она пошла по делам?

    — Поделом?

    — По делам. Она собиралась за чем-нибудь?

    — Нет, она больше не водит машину.

    — Не водит? — Стем поглядел изумленно. — Но на прошлой неделе она ездила.

    — Нет, не ездила.

    — Она отвозила Пити в гости к приятелю.

    — Это было месяц назад как минимум. А теперь она больше не ездит.

    — Почему? — спросил Стем.

    Ред пожал плечами.

    — Что-то случилось?

    — По-моему, да, — сказал Ред.

    Стем поставил рюкзаки на стол.

    — Что именно?

    — Она не признается. Но не авария, ничего такого. Машина на вид в полном порядке. Но она вернулась и заявила, что больше водить не будет.

    — Вернулась откуда? — не унимался Стем.

    — После того как отвезла Пити к другу.

    — Ничего себе, — произнес Стем.

    Они с Редом пару секунд смотрели друг на друга.

    — Я сначала подумал, что надо продать ее машину, — заговорил Ред, — но тогда у нас останется только мой пикап. И потом, вдруг она передумает.

    — Если что-то случилось, лучше пусть не передумывает, — ответил Стем.

    — Но она же еще не старая. Всего-то семьдесят два на следующей неделе! Как она будет передвигаться всю оставшуюся жизнь?

    Стем прошел через кухню и открыл дверь в подвал. Ясно было, что там никого нет — свет выключен, — но он все равно позвал:

    — Мама!

    Тишина.

    Он закрыл подвал и направился обратно на застекленную веранду; Ред следовал за ним по пятам. — Ребята, я должен найти бабушку, — объявил Стем.

    Обстановка нисколько не переменилась — мальчики валялись вокруг доски парчиси без курток, Сэмми по-прежнему в носках. Они непонимающе воззрились на отца.

    — Когда вы спустились, она была здесь, да? — начал расследование Стем. — Приготовила вам завтрак.

    — Мы не завтракали, — поведал Томми.

    — Она не готовила завтрак?

    — Она спросила, хотим мы хлопья или тосты, и ушла на кухню.

    Сэмми пожаловался:

    — Мне никогда-никогда не достаются фруктовые колечки. В коробке всего два, и их съедают Пити и Томми.

    — Это потому, что мы с Томми старшие, — объяснил Пити.

    — Так нечестно, папочка.

    Стем повернулся к Реду и увидел, что тот напряженно вглядывается ему в лицо, как будто ждет перевода.

    — Она не кормила детей завтраком, — сказал ему Стем.

    — Давай посмотрим наверху.

    — Я уже смотрел.

    Но они все равно отправились наверх, как люди, которые снова и снова ищут ключи на обычном месте, не в силах поверить, что их там нет. Поднявшись, заглянули в детскую ванную, где царил ужасный беспорядок: везде скомканные полотенца, кляксы зубной пасты, пластиковые кораблики на боку на дне ванны. Потом вошли в кабинет Эбби — и там она сидела на кушетке, одетая и в фартуке. Из холла и не увидишь. Но не могла же она не слышать, что Стем ее зовет? Собака валялась на коврике у ее ног. При виде мужа и сына Эбби и собака подняли головы. Эбби проговорила:

    — Ой, привет.

    — Мама, мы тебя потеряли! — воскликнул Стем.

    — Простите. Как вечеринка?

    — Нормально, — ответил Стем. — Мы тебя звали, ты не слышала?

    — Нет, кажется, нет, простите!

    Ред тяжело дышал. Стем обернулся к нему. Ред провел рукой по лицу и сказал:

    — Милая.

    — Что? — чересчур бодрым голосом отозвалась Эбби.

    — Милая, мы беспокоились.

    — Ну что за ерунда! — Она расправила на коленях фартук.

    Эта комната стала ее кабинетом после того, как Денни уехал насовсем, — место, где она могла уединиться и просматривать дела клиентов, которые брала домой, или беседовать с ними по телефону. Но и сейчас, на пенсии, она приходила сюда читать, писать стихи, просто посидеть. Встроенные шкафы, некогда хранившие швейные принадлежности Линни, были забиты дневниками Эбби, какими-то вы- резками, самодельными открытками, что дарили ей дети. Одну стену сплошь, рамка к рамке, занимали семейные фотографии.

    — Их же не разглядеть! — удивилась как-то Аманда. — Как ты можешь что-то здесь видеть?

    Но Эбби весело ответила:

    — Да мне и не нужно!

    Разве не бессмыслица?

    Обычно Эбби располагалась за письменным столом у окна и никогда — на кушетке, которую поставили здесь на всякий случай, для гостей. Поза Эбби поражала своей неестественной театральностью, казалось, она уселась так впопыхах, заслышав шаги. Она спокойно взирала на вошедших с пустой, непроницаемой улыбкой, но почему-то без единой веселой морщинки на лице.

    — Ладно, — буркнул Стем, обменявшись взглядом с Редом, и вопрос был закрыт.
     

    Говорят, как Новый год встретишь, так его и проведешь. И действительно, исчезновение Эбби задало тон на весь 2012 год. Она, даже находясь дома, словно бы удалялась куда-то и нередко выпадала из общих бесед. Мать ведет себя так, будто вдруг влюбилась, говорила Аманда. Но даже если забыть, что Эбби, насколько они знали, всегда любила одного только Реда, в ней все равно не чувствовалось той счастливой эйфории, что неизменно сопутствует влюбленности. Она, скорее, казалась несчастной — очень для нее необычно. На лице застыл какой-то вечный каприз. Волосы, седые, стриженные до подбородка, густые и пышные, как парик старинной фарфоровой куклы, были вечно растрепаны, точно после потасовки.

    Стем с Норой расспрашивали Пити о том, что случилось по дороге в гости к его другу, но тот вначале не понимал, о каком друге речь, а потом сказал, что по дороге ничего не случилось. Тогда Аманда подступилась непосредственно к Эбби. Дескать, ходят слухи, ты больше не водишь машину. Да, ответила Эбби, это мой маленький подарок самой себе — никогда и никуда больше не ездить. И одарила Аманду своей новой бесцветной улыбкой. «Отстань от меня», — читалось в этой улыбке. И еще: «Что-то не так? Тебе что-то не нравится?»

    В феврале она выбросила «коробку задумок» — картонную, из-под ботинок «Изи Спирит»**; за десятки лет там накопилось множество бумажных обрывков с идеями для стихов. Ветреным вечером Эбби положила эту коробку в мусорный бак, и к утру бумажки разлетелись по всей улице. Соседи находили их в кустах и на ковриках у порогов — «луна, как желток яйца всмятку», «сердце, воздушный шар, наполненный водой». Не оставалось сомнений в том, откуда они взялись. Все знали и о стихах, и о любви Эбби к цветистым метафорам. Большинство поступило тактично и попросту выбросило бумажки, но Марж Эллис явилась к Уитшенкам с целой пригоршней и всучила их ничего не понимающему Реду.

    — Эбби, — спросил он позднее, — ты что, правда хотела это выбросить?

    — Я больше не буду писать стихи, — ответила она.

    — Но мне нравились твои стихи!

    — Да? — произнесла она без интереса. — Это очень приятно.

    Реду, вероятно, больше импонировал сам образ — жена-поэтесса пишет стихи за антикварным столом, который по его распоряжению заново отполировал его же рабочий, и рассылает их по разным журнальчикам, откуда они немедленно возвращаются. Так-то оно так, но теперь и у Реда сделалось вечно несчастное лицо. В апреле дети Эбби заметили, что она зовет собаку Клэренс, хотя тот давно умер, а у Бренды совсем другой окрас — золотой ретривер. Не черный лабрадор. Причем Эбби не просто, как обычно, путалась в именах: «Мэнди… то есть Стем», когда на самом деле обращалась к Джинни. Нет, она уцепилась за неверную кличку, будто надеясь вызвать к жизни собаку своей молодости. Бедная Бренда, храни ее небеса, не знала, что делать. Недоуменно вздергивала светлые мохнатые брови и не реагировала на зов. Эбби раздраженно цокала языком.

    Болезнь Альцгеймера? Нет, вряд ли. Эбби была не настолько неадекватна. Физически — тоже ничего такого, о чем стоило бы рассказать врачу, ни припадков, ни обмороков. Впрочем, к врачу она бы и не пошла. После шестидесяти она отказалась от услуг своего терапевта, заявив, что в ее возрасте «это уже экстрим». Да и доктор ее, кажется, оставил практику. Но если б и нет, то, вероятно, спросил бы: «Она забывчива?» — и ответом стало бы: «Не больше, чем обычно».

    — Она непоследовательна в своих действиях?

    — Не больше, чем…

    В том-то и беда: для Эбби взбалмошность являлась нормой, поэтому никто не мог сказать, нормально ее нынешнее поведение или нет.

    Девочкой она напоминала слегка чудаковатого эльфа. Зимой носила черные водолазки, летом — крестьянские блузы; длинные прямые волосы просто откидывала назад, в то время как все повально стриглись «под пажа» и с вечера завивались на бигуди. Но Эбби, не только поэтичная, но и артистичная, лихо отплясывала современные танцы и активно участвовала во всевозможных благородных делах. Без нее не обходились ни школьная кампания по раздаче консервов бедным, ни праздник Варежкового Дерева***. Эбби, как и Меррик, училась в дорогой частной школе для девочек; ее приняли на стипендию, но она все равно оказалась лидером, звездой. В колледже она заплетала косы корзинкой и стояла в пикетах за гражданские права. В своем выпуске — одна из первых, но, вот ведь сюрприз, стала социальным работником и бесстрашно разгуливала по таким районам Балтимора, о существовании которых ее бывшие одноклассницы даже не подозревали. Она вышла за муж за Реда (которого знала так давно, что они оба не помнили, как познакомились), но разве сделалась обыкновенной? Вот еще! Она выступала за естественные роды, прилюдно кормила своих младенцев грудью, пичкала семейство пророщенной пшеницей и самодельным йогуртом, на марш против войны во Вьетнаме ходила с младшим ребенком под мышкой, детей отдала в государственные школы. Комнаты были полны ее поделок — кашпо из макраме, разноцветные вязаные серапе****. Эбби частенько подбирала людей на улице, и некоторые гостили в доме неделями. Домашние никогда не знали, сколько народу соберется к ужину.


    * Парчиси, или «двадцать пять», — американская адаптация настольной игры, появившейся в Индии более 4000 лет назад. Представляет собой игровое поле в виде креста, по которому игрок перемещает фишки. Количество клеток, на которые перемещается фишка, определяется броском двух костей.

    ** «Изи Спирит» (Easy Spirit) — знаменитый американский бренд удобной женской обуви на все случаи жизни.

    *** День Варежкового Дерева празднуется ежегодно 6 декабря; заключается в создании дерева из теплых вещей (варежек, шарфов, шапок) для нуждающихся.

    **** Серапе (или сарапе) — длинные шали-одеяла, распространенные в Мексике.

Пулитцеровскую премию за лучшее художественное произведение получил Вьет Тан Нгуен

В Колумбийском университете 18 апреля в сотый раз была вручена Пулитцеровская премия, одна из самых престижных американских наград в области журналистики, литературы, музыки и театра.

Лучшим художественным произведением признан дебютный роман вьетнамского автора Вьета Тана Нгуена «Сочувствующий» («The Sympathizer»). В книге представлен особый взгляд на Вьетнамскую войну — с точки зрения того, чьи политические взгляды вступают в противоречие с личными привязанностями. По словам оргкомитета премии, это «многоуровневая иммигрантская история», рассказанная «человеком двух стран — Вьетнама и США».

Награда в области нехудожественной литературы досталась журналисту Джобби Уаррику за книгу «Черные флаги: восхождение ИГИЛ» (Исламское государство, террористическая организация, запрещенная в России).

Автором лучшей биографии назван Уильям Финнеган, написавший книгу «Дикие дни: жизнь серфера» — «историю приключений, интеллектуальную автобиографию, социальное повествование, дорожное кино в литературе и необыкновенное исследование становления мастера в суровом и малопонятном искусстве».

Поэтом, удостоенным награды, стал Питер Балакян. В его сборник «Озоновый дневник» («Ozone Journal») вошли стихи «о потерях и трагедиях, на которых стоит век опасности и неопределенности».

Кроме лауреатов в области словесности жюри премии отметили лучших музыкантов, фотографов, корреспондентов и историков. Все победители получат по 10 тысяч долларов.

Пулитцеровская премия присуждается с 1917 года. Среди ее лауреатов — Маргарет Митчелл, Уильям Фолкнер, Харпер Ли, Джон Апдайк, Филип Рот, Донна Тартт, Энтони Дорр.

О чем молчит океан

  • Энтони Дорр. Собиратель ракушек / Пер. с англ. Елены Поповой. — СПб.: Азбука-Аттикус, 2015. — 314 с.

    Сборник рассказов «Собиратель ракушек» Энтони Дорр опубликовал в 2001 году, задолго до того, как роман «Весь невидимый нам свет» принес ему Пулитцеровскую премию. В момент выхода книга не получила широкой огласки, хотя уже тогда Дорр увлекался витиеватостью высказываний.

    «Собиратель ракушек» — издание для тех, кто ценит емкую, полную глубокого анализа и живых метафор прозу, кто не устал говорить на вечную тему отношений природы и человека. Что может дать нам искренняя любовь к миру и возможно ли жить полноценной жизнью, не испытывая этого чувства? — вот вопросы, над которыми задумываются герои сборника. Ответы они обретают в совершенно разных и никак не связанных друг с другом вещах: в водной стихии, вере, неволе, любви, магии. Например, увидев океан, один из персонажей чувствует, как в нем просыпается всеобъемлющее желание творить что-то доброе, но пока не ясное ему самому.

    Ключевой для всех рассказов является тема молчаливой веры в то, что жизнь — это ценный дар, который нужно беречь и не растрачивать зря. Коллекционер морских раковин принимает эту веру, когда по воле случая натыкается на острое, несущее смерть жало ракушки. Персонажи «Мкондо» обретают ее в бесконечном беге. Героиня из рассказа «Редкая удача» — в ловле рыбы в пучине океана. Смотритель из одноименного текста меняется благодаря глухонемой девочке, которую он, несмотря на собственное отчаяние, спасает от страшного шага — самоубийства. Главный герой рассказа «Жена охотника» впервые понимает ценность жизни, когда испытывает на себе магический дар своей супруги.

    Все герои следуют жестким, бескомпромиссным принципам, об острые углы которых ломается всякая хрупкая новая мысль. Отступиться от стереотипов им настолько трудно, что любимые люди и друзья вынуждены их покинуть. Именно с этого рокового момента жизнь персонажей Дорра круто меняется — они начинают видеть окружающий мир цветным, словно с него стерли толстый слой пыли:

    С морским течением он стремился вперед, щедро растворялся и вплывал в этот мир, как самая первая живая клетка — в безбрежное синее море… Он заранее приготовил слова, которые хотел сказать: о том, что наконец-то поверил.

    Обретенная вера позволяет героям убедиться в значимости человеческих взаимоотношений, а самое главное — в невероятной красоте, мудрости и гармонии природы. Леса, поля, горные вершины, облака теперь обладают для них даром предвидения: они могут предсказать настроение человека и даже ход его судьбы. Особенно живой у Дорра оказывается водная стихия — молчаливая, возвышенная, иногда угрюмо предостерегающая, но всегда свободная и непредсказуемая. Юная Доротея, героиня рассказа «Редкая удача», впервые в своей жизни видит море. Оно предстает неизведанным живым существом, требующим внимания:

    Она вглядывается в морскую даль. И пытается представить, сколько живности кишит у нее под ногами. Думает, что ей еще учиться и учиться.

    Напротив, мать девушки от этого пейзажа ощущает лишь пустоту, серость, холод и промозглость, испытывая чувство крайнего отвращения к переменам в жизни:

    Мать сидит с суровым видом перед снующими «дворниками» и не смыкает век, губы изогнуты дождевыми червяками, хрупкая фигура напряжена, будто стянута десятками стальных полос.

    Разрушить гармонию в мире природы и в душе человека очень легко. Достаточно отобрать свободу. Оказавшись в неволе, прогнивает и гибнет все живое. Энтони Дорр предстает последователем романтиков, протестовавших против культа разума и цивилизации. С помощью своих образов он отрицает индустриальный, урбанистический мир и призывает читателя обратиться к миру природному, умеющему говорить — стоит только прислушаться.

Анастасия Поспелова

Пулитцеровская премия досталась Энтони Дорру

Бестселлер «Весь невидимый нам свет» был оценен не только читательской аудиторией, но и профессиональными литераторами.

Десять тысяч долларов — такова награда Пулитцеровской премии, которую в этом году получил американский писатель Энтони Дорр. Как следует из официального документа о присуждении премии, жюри посчитало «Весь невидимый нам свет» «образным и сложным романом, вдохновленным ужасами Второй мировой войны и написанным в коротких, элегантных главах, которые исследуют человеческую природу и противоречивую мощь современных технологий».

Как и в случае с пулитцеровским лауреатом прошлого года Донной Тартт, удостоенной награды за роман «Щегол», в этом сезоне коллегия премии в области литературы вновь наградила произведение, получившее отклик у читателей по всему миру.

Под кайфом и в смятении

  • Донна Тартт. Щегол / Пер. с англ. А. Завозовой. — М.: АСТ: Сorpus, 2015. — 827 с.

     

    Едва появившись в русском переводе, «Щегол» Донны Тартт тут же облетел все книжные магазины страны, приземлившись на полках с бестселлерами. Роман, принесший автору Пулитцеровскую премию, пришелся по вкусу и нашим соотечественникам. О нем пишут восторженные отзывы и уже с нетерпением ждут экранизации. Еще немного, и книга в восемьсот страниц станет, что называется, мейнстримом. Тут бы и прийти высоколобому критику, чтобы разнести в пух и прах расхваленную новинку. И, надо сказать, при большом желании это очень даже возможно. Но только пропадает оно сразу, как только перелистываешь последнюю страницу.

    Пересказывать историю Тео Деккера, мальчика, оказавшегося во время теракта в музее и случайно унесшего с собой оттуда маленький шедевр голландского художника Карела Фабрициуса, — лишать будущих читателей невероятной доли удовольствия. Хотя темп повествования весьма размеренный, сюжет выстроен так, что расслабиться не удастся. Пожалуй, столь же незаметно и сильно к своим текстам привязывали Сэлинджер или Фолкнер. Не успеешь отложить книгу, как руки тянутся к ней обратно. Этому отчасти способствует сплав многочисленных жанров — от криминального до приключенческого романа в духе XVIII века. Удивительно, каким образом Тартт удалось совместить клише традиционной литературы с современной тематикой. Рассказчик повествует о времени своего взросления, о трудностях жизни сироты, предвосхищает развитие действия. Человек, который умудрился в свое время прочесть хоть один просветительский роман, так и вздрогнет, увидев подобную фразу: «„ПОЗВОНИ МНЕ ПОТОМ“, — написал я. Но он ничего не ответил, и пройдет еще много, очень много времени, прежде чем Борис снова появится в моей жизни».

    О связи романа Донны Тартт с классикой не писал разве что ленивый. С кем только не сравнивали главного героя — с Оливером Твистом, Родионом Раскольниковым, Гарри Поттером. Американская писательница упаковала в одной книге сразу несколько литературных типов. Не обошлось тут, кстати, и без битников. Наркотики, алкоголь, желание бросить все и отправиться в бесконечное путешествие — автор с легкостью обманывает читательское ожидание. Хотели книжку про живопись и высокое искусство — получите малолетних торчков, наркотический бред и намеки на однополую подростковую любовь:

     

    Внизу было настоящее место преступления. На каменной дорожке, ведущей к бассейну, — полоса кровавых брызг. Вокруг беспорядочно раскиданы, разбросаны ботинки, джинсы, промокшая от крови рубашка. На дне бассейна, в самом глубоком месте, плавал прохудившийся Борисов ботинок. И самое ужасное: на отмели, у ступенек, колыхалась жирная пена блевотины.

    Впрочем, высказываний об искусстве в романе ничуть не меньше, чем описаний состояния под кайфом. Рассуждения одного из героев о шедеврах живописи — настоящий подарок, невероятно вкусная конфета, взятая тайком до ужина: «Искусство любят совсем не за это. А за тихий шепоток из-за угла. „Пссст, эй ты. Эй, малый. Да-да, ты“».

    «Щегол» полностью состоит из противоречий. Их сосредоточие — Тео. Если посмотреть на него со стороны, то отыскать в нем что-либо хорошее получится с трудом: запихивает в себя тонны таблеток и литры алкоголя, нюхает всякую дрянь, ворует, обманывает всех вокруг, в том числе и человека, который стал для него вторым отцом. Но то ли потому что судьба поступает с ним слишком уж жестоко, то ли из-за того, что повествование строится на точке зрения Тео, не проникнуться к нему симпатией невозможно. Чертовски обаятельный, а самое главное необыкновенно реалистичный герой.

    Неоднороден текст и на языковом уровне. Речь Теодора в диалогах почти вся состоит из одних междометий и частицы «ну». Последняя встречается так часто, что волей-неволей приходится подсчитывать количество ее употреблений. Даже если это художественный прием, выглядит он слишком навязчиво. Впрочем, это не мешает восхищаться безупречным стилем Тео-рассказчика: образец идеального романного слога, позволяющего в одном слове выразить всю полноту чувств и суть образов:

     

    Незнакомые улицы, необъяснимые повороты, безликие расстояния. Я уже и не пытался разобрать названия улиц или понять, где мы вообще находимся. Из всего, что меня окружало — из всего, что было мне видно, — узнавал я только луну, которая неслась высоко над облаками, но она, хоть и была яркой, налитой, все равно казалась до странного зыбкой, бесплотной, не та ясная луна-якорь, что висела над пустыней, а скорее луна-иллюзия, которая, стоит фокуснику взмахнуть рукой, лопнет или скроется с глаз, улетит во тьму.

    Наконец, есть противоречия и на сюжетном уровне. Например, приключение Тео в Амстердаме — настоящий триллер с перестрелками и убийствами — заканчивается, как в сказке. Будто по взмаху волшебной палочки Тартт освобождает героя от всех проблем, не забывая при этом наградить его свалившимся с неба богатством.

    Однако «Щегла» невозможно уместить в рамки дискуссии о правдоподобности и художественной ценности. Разбирать недостатки этой книги — дело совершенно бесполезное хотя бы потому, что ее автор написала невероятно честное произведение. Этот роман — подтверждение того, что катастрофой можно признать не только теракт в музее, но и всю жизнь:

     

    Никто, никто не убедит меня в том, что жизнь — это главный приз, величайший дар <…>. Как по мне — и я упорно буду твердить это, пока не умру, пока не рухну в грязь своей неблагодарной нигилистической рожей <…>: уж лучше не рождаться вовсе, чем появиться на свет в этой сточной канаве. В этой выгребной яме больничных кроватей, гробов и разбитых сердец. Ни выйти на свободу, ни подать апелляцию <…>, путь вперед только один — к старости и утратам, и только один выход — смерть.

    Донна Тартт достигает уровня широкого философского обобщения и открывает такую бездну отчаяния, что выбираться оттуда придется долго. «Щегол» имеет много параллелей с творчеством Достоевского. Но, пожалуй, главное сходство между Тартт и русским классиком в том, что после их книг жить становится гораздо труднее. Впрочем, как это ни парадоксально, только благодаря таким произведениям и можно существовать дальше. Тео Деккер уверен: человека нельзя уместить в какие-либо границы. Так и конечный смысл «Щегла» невозможно выразить в одной фразе. Это ли не признак вечной литературы?

    Купить книгу в магазине «Буквоед»

Надежда Сергеева

Донна Тартт. Тайная история

  • Донна Тартт. Тайная история: роман / Пер. с англ. Д. Бородкина, Н. Ленцман. — М.: АСТ: Corpus, 2015. — 590 с.

    Романы Донны Тартт в ближайшее время займут лидирующие позиции в списке книг, мнением о которых читатели интересуются друг у друга с преувеличенным вниманием. Совсем недавно издательство Corpus презентовало «Щегла», а теперь вышел и дебютный роман писательницы «Тайная история», рассказывающий о студенческой жизни, преклонении перед античной культурой и дружбе, которая не выдерживает натиска современного мира.

    ГЛАВА 2

    Я надеялся, что в день нашего с Банни обеда будет прохладно,
    так как мой лучший пиджак был из темного кусачего твида,
    но в субботу, когда я проснулся, на улице уже стояла жара
    и было понятно, что это только начало.

    — Ну и пекло сегодня будет, — сказала мне в коридоре уборщица,
    когда я проходил мимо. — Бабье лето.

    Пиджак был роскошный (из ирландской шерсти, серый в темно-зеленую крапинку; я купил его в Сан-Франциско, выложив все, что скопил на летних подработках), но для такого жаркого дня он был явно
    слишком теплым. Я надел его и отправился в ванную повязать галстук.

    У меня не было ни малейшего желания вступать в разговоры,
    и я был неприятно удивлен, застав в ванной Джуди Пуви — стоя
    у раковины, она чистила зубы. Джуди жила через пару комнат
    от меня. Кажется, у нее сложилось представление, что, раз она
    из Лос-Анджелеса, у нас должно быть много общего. Она подкарауливала меня в коридорах, чуть не силком выволакивала танцевать
    на вечеринках и даже заявила своим подружкам, что собирается
    со мной переспать (употребив при этом менее деликатное выражение). Она носила безумную одежду, красила волосы под седину
    и разъезжала в красном «корвете» с буквами ДЖУДИ П. на калифорнийских номерах. Ее громкий голос разносился по общежитию, как крики какой-нибудь тропической птицы.

    — Привет, Ричард, — сказала она и сплюнула белую жижу. На ней были
    обрезанные джинсы, причудливо разрисованные маркером, и спандексовый топик, открывавший натренированную аэробикой талию.

    — Привет, — буркнул я, углубившись в завязывание галстука.

    — Здорово выглядишь.

    — Спасибо.

    — У тебя свидание?

    — Чего?

    — Говорю, куда собрался?

    Я уже успел привыкнуть к ее расспросам.

    — На обед.

    — О! И с кем же?

    — С Банни Коркораном.

    — Ты знаешь Банни?

    — Ну знаю. А ты?

    — Еще бы. Мы с ним на истории искусства рядом сидели. Классный парень, с ним не соскучишься. Я вот только терпеть не могу
    его приятеля. Мерзкий такой тип, тоже в очках, как его там?

    — Генри?

    — Ага, он самый. По-моему, просто засранец.

    Она наклонилась к зеркалу и принялась взбивать волосы, поворачивая голову и так и эдак. Ногти у нее были покрыты ядовито-
    красным лаком, впрочем, по их непомерной длине можно было
    заподозрить, что они накладные.

    — Мне он вообще-то нравится, — сказал я, почувствовав себя оскорбленным.

    — А мне — нет.

    Она разделила волосы на пробор при помощи ногтя указательного пальца.

    — Вел себя со мной как последняя сволочь. И близнецы эти меня
    тоже бесят.

    — Почему? Близнецы очень милые.

    — Да ну? — сказала она, выпучив густо подведенный глаз на мое
    отражение в зеркале. — Ладно, так и быть, расскажу. Короче,
    в прошлом семестре я была на одной вечеринке — напилась
    там, танцевала, как корова на льду, в общем, сам знаешь. Там
    все, понятно, толкались как не знаю кто, а эта девица, ну близняшка, зачем-то шла через зал, и — бац! — я на нее налетела. Тут
    она ни с того ни с сего что-то такое мне сказала, жутко грубое,
    ну а я чисто на автомате плеснула ей пивом в лицо. Вечеринка
    такая была — меня тогда уже раз шесть облили, но я ж не стала
    из-за этого хай поднимать, правильно?

    Так вот, она давай возмущаться, и тут раз — откуда ни возьмись
    ее брат и этот Генри, а главное, оба с таким видом, как будто вот-вот
    по стенке меня размажут. — Она откинула волосы со лба, собрала
    их в хвост и внимательно осмотрела себя в зеркале. — Короче,
    я едва держусь на ногах, а эти двое на меня зверски так смотрят.
    Выглядело это все стремно, но мне уже было все по фигу, так что
    я просто послала их в жопу. — Она лучезарно улыбнулась. — Я там
    пила «камикадзе». Всегда, когда пью «камикадзе», выходит какая-нибудь фигня. То машину помну, то в драку ввяжусь…

    — А дальше-то что?

    Она пожала плечами:

    — Говорю, я просто послала их в жопу. И близнец — тот начал
    на меня орать так, как будто сейчас и вправду возьмет и убьет.
    А этот Генри, он просто стоял, но его я испугалась еще больше,
    чем близнеца. Так вот, там был один мой приятель, крутой такой,
    из байкерской банды, весь в цепях и всей этой хрени, — Спайк
    Ромни. Может, слышал?

    Я слышал. Собственно говоря, я даже его видел — на моей первой пятничной вечеринке. Это был гигантский боров, килограммов сто двадцать, не меньше, со шрамами на руках и стальными
    нашлепками на носах мотоциклетных ботинок.

    — Короче, Спайк подходит, видит, что на меня наезжают, пихает
    близнеца и говорит, чтоб тот отвалил. Я глазом не успела моргнуть,
    как они оба на него набросились. Народ там пытался их разнять —
    куча народу! — и ни хрена! Шесть человек не могли оттащить
    этого Генри — сломал Спайку ключицу, два ребра, а лицо разворотил просто в мясо. Я Спайку говорила потом, что надо пойти в полицию, но у него самого тогда были проблемы, и вообще-то ему
    нельзя было появляться на кампусе. Все равно фигово вышло. —
    Она отпустила хвост, и волосы упали ей на плечи. — Я к чему:
    Спайк, он здоровый. И вдобавок без тормозов. Так посмотреть, он
    одной рукой мог бы задницу надрать этим умникам в костюмах
    и галстучках.

    — Хмм, — произнес я, пытаясь удержаться от смеха. Забавно было
    думать, что Генри сломал ключицу Спайку Ромни — Генри, в своих
    круглых очочках и с книгами на пали под мышкой.

    — Тут не поймешь, — сказала Джуди. — Я думаю, когда такие все
    из себя правильные люди срываются, у них реально крышу сносит. У меня вот отец такой.

    — Да, похоже на то, — ответил я, поправляя узел галстука.

    — Ну, удачи, — равнодушно бросила она и направилась к двери,
    но вдруг остановилась. — Слушай, а ты не запаришься в этом пиджаке?

    — Это мой единственный приличный.

    — У меня там валяется один, хочешь примерить?

    Я оторвался от зеркала. Джуди специализировалась на дизайне
    театральных костюмов, и у нее в комнате было полно всякой
    странной одежды.

    — Он твой?

    — Я стащила его из костюмерной. Собиралась обрезать и сделать
    что-то типа бюстье.

    Ну-ну, подумал я, но все равно пошел к ней.
    Пиджак, вопреки ожиданиям, оказался замечательным —
    Brooks Brothers, шелковый без подкладки, цвета слоновой кости
    с полосками переливчатого зеленого. Он был мне слегка велик,
    но в общем сидел неплохо.

    — Джуди, отличный пиджак, — произнес я, внимательно оглядывая обшлага. — Ты уверена, что он тебе не нужен?

    — Можешь взять себе, — махнула рукой Джуди. — У меня все равно
    нет на него времени. Дел по горло — шью костюмы для этой долбаной «Как вам это понравится». Премьера через три недели, просто
    не знаю, куда деваться. Мне сейчас помогают первокурсники —
    блин, смотрят на швейную машинку, как баран на новые ворота.

    — Кстати, старик, отличный пиджак, — заметил Банни, когда мы
    выходили из такси. — Это ведь шелк?

    — Да. Его еще мой дед носил.

    Двумя пальцами Банни ухватил меня за рукав и пощупал плотную желтоватую ткань.

    — Классная вещь, — заключил он с важным видом. — Вот только
    не совсем по сезону.

    — Разве?

    — Не-а. Это ж Восточное побережье! У вас-то там, понятно, насчет
    одежды сплошное laisser-faire1, но здесь у нас обычно не расхаживают в купальниках круглый год. Черное и синее, дружок, черное
    и синее… только так. Позволь-ка, я открою дверь. Знаешь, думаю,
    тебе здесь понравится. Конечно, не «Поло Лаундж», но для Вермонта ничего. Что скажешь?

    Это был маленький и очень изящный ресторан. Скатерти
    на столиках сверкали белизной, окна эркеров выходили во внутренний садик: живые изгороди и увитые розами решетки, настурции вдоль дорожки из каменных плит. Посетители были
    в основном средних лет и явно люди с достатком: похожие на провинциальных адвокатов румяные мужчины, в соответствии
    с вермонтской модой носившие туфли на каучуковой подошве
    и костюмы от Hickey Freeman; женщины в юбках из шалли, с перламутровой помадой на губах, по-своему вполне миловидные — ухоженные и неброско одетые. Когда мы входили, одна пара мельком
    взглянула на нас. Я прекрасно понимал, какое впечатление мы
    производим — два симпатичных паренька из колледжа, у обоих
    богатые отцы и никаких забот. Хотя почти все дамы за столиками
    годились мне в матери, одна-две выглядели очень привлекательно.
    «А могло бы быть неплохо», — подумал я, представив себе этакую
    моложавую матрону — одна в большом доме, делать особенно нечего, муж все время в разъездах по делам. Превосходные обеды,
    деньги на карманные расходы, может быть, даже что-нибудь действительно серьезное, машина например…

    К нам незаметно подошел официант.

    — Вы заказывали столик?

    — На имя Коркорана, — бросил Банни, раскачиваясь на пятках
    и засунув руки в карманы. — А куда же подевался Каспар?

    — Он в отпуске. Вернется через две недели.

    — Рад за него! — сердечно сказал Банни.

    — Я передам, что вы о нем спрашивали.

    — Да, будьте добры, передайте!

    — Каспар — отличный парень, здешний метрдотель, — пояснил
    мне Банни, пока мы следовали за официантом к нашему столику. —
    Большой такой, старый мужик с усами, австриец или вроде того.
    К тому же, — он понизил голос до громкого шепота, — к тому же
    он не голубой, веришь, нет? Может, замечал уже — голубые обожают работать в ресторанах. Я что имею в виду, буквально каждый
    педрила…

    Я заметил, что шея нашего официанта неестественно напряглась.

    — …который мне встречался, просто с ума сходил по хорошей еде.
    Интересно, в чем тут дело? Может, что-то с психологией? Такое
    впечатление, что…

    Я приложил палец к губам и кивком показал на спину официанта как раз в тот момент, когда он повернулся и метнул в нас невыразимо зловещий взгляд.

    — Вас устраивает ваш столик, джентльмены?

    — Да, конечно! — ответил Банни, расплывшись в улыбке.

    С подчеркнутой, ядовитой вежливостью официант вручил нам
    меню и удалился. Я опустился на стул и открыл меню на списке
    вин. Лицо у меня горело. Банни отхлебнул глоток воды и, устраиваясь поудобнее, осмотрелся с довольным видом:

    — Место — просто класс.

    — Хорошее место.

    — Но до «Поло», конечно, далеко. — Он поставил локоть на стол
    и пятерней откинул волосы со лба. — Ты часто там бываешь,
    в «Поло» я имею в виду?

    — Не очень.

    Я никогда и не слышал про этот ресторан, что, пожалуй, неудивительно — как я понимаю, он находился примерно в шестистах
    километрах от моего городка.

    — В такие местечки тебя обычно приводит отец, — задумчиво сказал Банни. — Поговорить по-мужски и все такое. Вроде «Оук-бара»
    в «Плазе». Мой отец водил туда меня и братьев, когда нам исполнялось восемнадцать, — «опрокинуть первую рюмку».

    Я единственный ребенок в семье, и братья и сестры знакомых
    меня интересуют.

    — Братьев? А сколько их у тебя?

    — Четверо. Тедди, Хью, Патрик и Брейди. — Он рассмеялся. —
    Ужасно было, когда папаша меня туда привел, — как же, я ведь
    младший сын, а это такое великое событие. Помню, он всю дорогу приговаривал: «Вот уж ты и до крепкого дорос», «Не успеешь
    оглянуться, как окажешься на моем месте» и еще «Я-то, наверно,
    скоро сыграю в ящик», в общем, всякую такую чушь. А я все это
    время сидел и боялся пошевелиться. Где-то за месяц до того мы
    с Клоуком, моим хорошим приятелем, выбрались из стен родного
    Сент-Джерома в Нью-Йорк — посидеть в библиотеке над заданием
    по истории. В итоге мы славно посидели в «Оук-баре» — счет был
    просто огромный! — и улизнули, не заплатив. Ну, ты понимаешь,
    ребячьи проделки, все дела — но вот я снова в этом баре, да еще
    с отцом!

    — Они тебя узнали?

    — Ага, — мрачно кивнул он. — Как я и думал. Но вели себя очень
    прилично. Ничего не сказали, просто подсунули отцу старый счет
    вместе с новым.

    Я попробовал представить себе эту сцену: поддатый пожилой
    отец, одетый в тройку, сидит и греет в ладонях стакан со скотчем
    или что там у него было… А напротив — Банни. Он выглядел располневшим, но это была полнота от избытка мышц, заплывших
    жирком. Крупный парень, такие в средней школе обычно играют в американский футбол. Именно о таком сыне втайне мечтает каждый отец: большой добродушный сынуля, способный,
    но в меру, отличный спортсмен, любитель похлопать собеседника
    по плечу и рассказать бородатый анекдот.

    — А он заметил? Твой отец?

    — Не-е. Он уже набрался под завяз. Если б я встал за стойку вместо
    бармена, он и то б не заметил.

    Официант снова направился к нашему столику.

    — А вот и Сладкая Попка ковыляет, — сказал Банни, углубляясь
    в меню. — Ты уже выбрал, что будешь есть?


    1 Здесь: попустительство (фр.).

Ричард Форд. Спортивный журналист

  • Ричард Форд. Спортивный журналист / Пер. с англ. С. Ильина. — М.: Фантом Пресс, 2014. — 448 с.

    В издательстве «Фантом Пресс» выходит первый роман трилогии Ричарда Форда о Фрэнке Баскомбе (второй «День независимости» получил разом и Пулитцеровскую премию и премию Фолкнера). «Спортивный журналист» — печальная и нежная история, в центре которой примерный семьянин и образцовый гражданин, на самом деле являющийся беглецом. Фрэнк Баскомб убегает всю жизнь — от Нью-Йорка, от писательства, от обязательств, от чувств, от горя, от радости, подстегиваемый непонятным страхом перед жизнью.

    1

    Меня зовут Фрэнк Баскомб. Я спортивный журналист.

    Последние четырнадцать лет я прожил здесь, в Хаддаме, штат Нью-Джерси, в доме 19 по Хоувинг-роуд —
    большом тюдоровском особняке, приобретенном, когда
    кинопродюсер купил за немалые деньги права на сборник
    моих рассказов и, казалось бы, обеспечил моей жене, мне
    и троим нашим детям — двое тогда еще не родились —
    хорошую жизнь.

    Что, собственно, такое хорошая жизнь — та, на которую я рассчитывал, — теперь точно сказать не могу, хотя
    вся жизнь еще не прожита, только тот ее кусок, что
    прошел до нынешнего дня. Я, например, больше не женат
    на Экс. Ребенок, на глазах которого все начиналось, умер,
    хотя у нас есть, как я уже говорил, двое других детей,
    живых, чудесных.

    После того как мы переехали сюда из Нью-Йорка, я
    дописал до середины небольшой роман, но затем засунул
    его в ящик комода, где он с тех пор и лежит, — извлекать
    его оттуда я не собираюсь, разве что со мной случится
    нечто такое, чего я сейчас и вообразить не могу.

    Двенадцать лет назад, мне тогда было двадцать шесть
    и по жизни я шел, можно сказать, вслепую, издатель
    глянцевого нью-йоркского спортивного журнала, вы все
    его знаете, предложил мне постоянную работу: ему понравилась статья, которую я написал на досуге. К моему и всех прочих удивлению, я махнул рукой на роман
    и предложение принял.

    С тех пор у меня ничего, кроме нынешней работы, не
    было, если не считать отпусков и трех месяцев после
    смерти сына, когда я надумал начать новую жизнь и
    устроился преподавателем в небольшой частный колледж
    на западе Массачусетса. В конечном счете мне там не
    понравилось, я ждал и дождаться не мог возможности
    уволиться, вернуться сюда, в Нью-Джерси, и писать статьи о спорте.

    Жизнь моя в те двенадцать лет плохой отнюдь не
    была, она и сейчас не плоха. И хотя чем старше я
    становлюсь, тем больше поводов для страха у меня появляется, тем яснее я понимаю, что дурное может случиться — и случается, — но меня тревожит либо не дает спать
    по ночам совсем-совсем немногое. Я все еще верю в
    существование страстной или романтической любви. И не
    изменился я так уж сильно, если изменился вообще. Я мог
    не развестись. Мой сын, Ральф Баскомб, мог не умереть. Но это практически и все, что со мной случилось
    дурного.

    Почему же, можете вы спросить, человек отказывается от многообещающей писательской карьеры — а мои
    рассказы заслужили одобрение некоторых рецензентов—
    и подается в спортивные журналисты?

    Хороший вопрос. Пока позвольте мне сказать только
    одно: если работа спортивного журналиста и учит вас
    чему-либо, — а в этом утверждении много правды и
    целая куча вранья — так это тому, что, коль вы стремитесь прожить хотя бы отчасти достойную жизнь, вас рано
    или поздно, но непременно настигнут ужасные, жгучие
    терзания. И вам придется как-то отвертеться от них,
    иначе жизнь ваша будет загублена.

    Я считаю, что проделал и то и другое. Столкнулся с
    поводом для терзаний. Избежал гибели. И все еще способен рассказать об этом.

    Я перелезаю через металлическую ограду кладбища,
    которое раскинулось прямо за моим домом. Пять часов
    утра, 20 апреля, Страстная пятница. Все дома вокруг
    темны, я жду мою экс-жену. Сегодня день рождения нашего сына Ральфа. Ему исполнилось бы тринадцать, он
    начал бы обращаться в мужчину. Мы с Экс встречаемся
    здесь последние два года — с утра пораньше, до начала
    дня, — чтобы засвидетельствовать ему наше уважение.
    А до того просто приходили сюда вдвоем, как муж и жена.

    От травы поднимается призрачный туман, я слышу,
    как надо мной, низко, хлопают крыльями гуси. В ворота
    с урчанием въезжает полицейская машина, останавливается, гасит огни и берет меня под наблюдение. Я вижу,
    как в ней коротко вспыхивает спичка, вижу лицо глядящего на приборную доску полицейского.

    С дальнего края «новой части» кладбища меня разглядывает маленький олень. Я жду. Желтоватые глаза его
    начинают переливаться в темноте, это он уходит в старую
    часть, где и деревья повыше, и похоронены трое из тех,
    кто подписал Декларацию независимости, — их памятники видны от могилы моего сына.

    Ближайшие мои соседи, Деффейсы, играют в теннис,
    переговариваясь благовоспитанно приглушенными утренними голосами. «Прости». «Спасибо». «Сорок, любовь моя».
    Чпок. Чпок. Чпок. «Твоя взяла, дорогой». «Да, спасибо».
    Чпок, чпок. Я слышу, как они отрывисто дышат носами,
    слышу шарканье их ног. Обоим уже за восемьдесят, в сне
    они больше почти не нуждаются, вот и встают до рассвета. Оборудовали корт мягкими бариевыми светильниками,
    которые не заливают сиянием мой двор, не будят меня.
    И мы остались если не близкими друзьями, то добрыми
    соседями. Общего у меня с ними теперь не много, на
    коктейли они, да и все прочие, приглашают меня не
    часто. Жители города по-прежнему дружелюбны со мной,
    но сухи, а я считаю их хорошими людьми, консервативными, порядочными.

    Иметь в соседях разведенного мужчину — дело, как я
    волей-неволей усвоил, непростое. В таком человеке таится хаос — общественный договор ставится под сомнение
    непонятностью его отношения к сексу. Как правило, люди
    считают себя обязанными принять чью-либо сторону, а
    встать на сторону жены всегда легче, что мои знакомые
    и соседи по большей части и сделали. И хотя мы переговариваемся иногда через подъездные дорожки, и заборы,
    и поверх крыш наших машин, когда паркуем их у продуктовых магазинов, обмениваемся соображениями насчет
    состояния наших потолков и водостоков или вероятия
    ранней зимы, а иногда даже рассуждаем, уклончиво, впрочем, что хорошо бы как-нибудь встретиться, поговорить,
    я их почти не вижу и не переживаю по этому поводу.

    Нынешняя Страстная пятница — день для меня необычайный и помимо прочих его особенностей. Когда я
    проснулся в темноте сегодняшнего утра, сердце мое стучало, как тамтам, и я подумал, что начинаются перемены,
    что настоянная на ожиданиях дремотность, прицепившаяся ко мне некоторое время назад, отлетела от меня в
    прохладный воздух сумрачного рассвета.

    Сегодня я отправляюсь в Детройт, чтобы приступить
    к работе над биографическим очерком о знаменитом
    некогда футболисте, который живет в Уоллед-Лейке,
    штат Мичиган. Несчастье, случившееся с ним во время
    катания на водных лыжах, приковало его к инвалидной
    коляске, однако для товарищей по команде он стал образцом для подражания, продемонстрировав решительность и
    отвагу: вернулся в колледж, получил степень по информатике, женился на своей чернокожей психоаналитичке и,
    наконец, был избран в почетные капелланы своей прежней команды. «Внести свою лепту» — таким будет главный мотив моей статьи. Рассказывать подобные истории
    мне нравится, поэтому писаться статья будет легко.

    Впрочем, мои радостные предвкушения объясняются
    еще и тем, что я прихватываю с собой новую подругу,
    Викки Арсено. В Нью-Джерси она перебралась из Далласа недавно, однако я уже совершенно уверен, что люблю
    Викки (хоть и помалкиваю об этом, боясь ее напугать).
    Два месяца назад я точил в гараже нож газонокосилки
    и распорол большой палец, и медсестра Арсено зашила
    его в отделении неотложной помощи нашей «Докторской
    больницы» — тогда-то все и началось. Она закончила
    курсы при Бэйлорском университете в Уэйко, а сюда
    переехала после того, как распался ее брак. Родители
    Викки живут в Барнегэт-Пайнсе, совсем недалеко отсюда,
    у океана, и мне предстоит стать на их пасхальном обеде
    экспонатом номер один — свидетельством того, что дочь
    успешно переселилась на Северо-Восток, нашла надежного, доброго мужчину, а все дурное, включая кобеля-мужа
    Эверетта, оставила позади. Ее отец Уэйд работает сборщиком дорожной пошлины на девятом съезде с Джерсийской платной магистрали; ожидать, что ему понравится
    разница в возрасте между мной и Викки, не приходится.
    Ей тридцать. Мне тридцать восемь. А ему лишь немного
    за пятьдесят. Однако я надеюсь завоевать его доверие
    и жажду этого, насколько оно возможно в моих обстоятельствах. Викки — милая, озорная маленькая брюнетка,
    изящно широкоскулая, с сильным техасским акцентом;
    восторги свои она описывает с прямотой, от которой
    мужчина вроде меня изнывает ночами от желания.

    Не следует думать, что, избавившись от брачных уз,
    вы получаете свободу бодро путаться с женщинами и
    вести какую-то экзотическую жизнь — свободу, которая
    прежде вам и не снилась. Ничего подобного. Наслаждаться ею подолгу никому не по силам. Хаддамский «клуб
    разведенных мужей», в который я вступил, доказал мне
    хотя бы это — о женщинах мы, когда собираемся вместе,
    почти не говорим, нам хватает чисто мужской компании. Свобода, обретенная мной — да и большинством из
    нас — после развода, сводится к воздержанию и верности
    куда более строгим, чем прежде, другое дело, что мне и
    верным быть некому, и от соитий воздерживаться не с
    кем. Долгое пустое время — вот все, что у меня есть.
    Впрочем, каждому стоит провести некий период жизни в
    одиночестве. Не в какое-то лето детства, не в пустой
    спальне какой-нибудь дерьмовой школы, нет. Повзрослейте-ка — для начала. А после поживите в одиночестве. Это
    будет хорошо и правильно. Вы можете кончить тем, что
    узнаете, наподобие самых лучших спортсменов, пределы
    своих возможностей, а это вещь стоящая. (Баскетболист,
    выполняющий свой фирменный бросок в прыжке, весь
    обращается в олицетворение простого желания — уложить мяч в корзину.) В любом случае, совершить храбрый поступок непросто, да никто от него простоты и не
    ожидает. Делай свое дело по возможности хорошо и
    продолжай ждать лучшего, не зная даже того, как оно
    выглядит. И в награду небеса пошлют тебе небольшой
    подарок навроде Викки Арсено.
    Я вот уж несколько месяцев никуда не ездил, и потому
    журнал нашел для меня кучу дел в Нью-Йорке. Скотина
    Алан, адвокат Экс, заявил в суде, что причиной наших бед
    были мои разъезды — особенно после смерти Ральфа.
    И хотя утверждение это верным не было — мы с Экс
    сами придумали его для обоснования развода, — мне и
    вправду всегда нравились неотделимые от моей работы
    поездки. Викки за всю ее жизнь видела только два ландшафта: плоские, безликие, мрачные прерии вокруг Далласа и нью-джерсийский, странный, словно бы не от мира
    сего. Но скоро я покажу ей Средний Запад, где во влажном воздухе грузно витает вечная неизменность, где мне
    довелось учиться в колледже.

Донна Тартт. Щегол

  • Донна Тартт. Щегол / Пер. с английского А. Завозовой. — М.: АСТ: Corpus, 2015. — 827 с.

    В издательстве Corpus в конце ноября выходит новая книга «Щегол» лауреата Пулитцеровской премии Донны Тартт. Роман, расхваленный англоязычной критикой, создавался более 10 лет — это огромное эпическое полотно о силе искусства и о его способности перевернуть всю нашу жизнь. 13-летний Тео Декер чудом остался жив после взрыва, в котором погибла его мать. Без единой родной души на всем свете, он скитается по приемным домам и чужим семьям — от Нью-Йорка до Лас-Вегаса. Единственным утешением мальчика становится украденный им из музея шедевр голландского старого мастера.

    глава седьмая

    Магазин в магазине

    1.

    Когда меня разбудил грохот мусоровозов, чувство было такое, будто меня катапультировало в другую вселенную. Горло саднило. Замерев под пуховым одеялом, я вдыхал темный запах подсохших ароматических саше и обугленных поленьев
    в камине, к которому примешивались слабенькие, но неувядающие нотки скипидара, смолы и лака.

    Так я пролежал какое-то время. Поппер, который спал, свернувшись клубочком у меня в ногах, теперь куда-то пропал. Я заснул
    прямо в одежде, которая была грязной донельзя. Наконец — меня
    подкинуло приступом чихания — я сел, натянул свитер поверх
    рубашки, пошарил под подушкой, убедился, что наволочка с картиной на месте и пошлепал по холодному полу в ванную. Волосы
    у меня ссохлись в колтуны, которые гребенкой было никак не разодрать, и даже после того, как я смочил их водой и расчесал снова,
    один клок так спутался, что я не выдержал и в конце концов старательно отпилил его заржавленными маникюрными ножницами,
    которые отыскал в шкафчике.

    Господи, подумал я, крутнувшись от зеркала, чтобы чихнуть.
    Зеркала мне давно не попадались, и теперь я с трудом себя узнал:
    на челюсти синяк, на подбородке — россыпь прыщей, из-за простуды лицо отекло и раздулось — даже глаза опухли, набрякли
    сонно веки: лицо какого-то сдвинутого туповатого надомника.
    Я был точь-в-точь ребенок сектантов, которого местные правоохранительные органы только что спасли, вытащили его, сожмуренного, из какого-нибудь подвала, набитого огнестрельным оружием и сухим молоком.

    Я заспался: было уже девять. Выходя из комнаты, я расслышал
    звуки популярнейшей утренней программы на WNYC, до нереального знакомый голос диктора, номера по Кёхелю, дурманное спокойствие, все то же теплое мурлыканье утреннего радио, под которое я так часто просыпался дома, на Саттон-плейс. Хоби сидел
    с книгой за столом на кухне.

    Но он не читал — уставился в другой конец комнаты. Увидев
    меня, вздрогнул.

    — А, вот и ты, — он вскочил, неуклюже сгребая в сторону гору писем и счетов, чтобы освободить мне место. Одет он был для работы в мастерской — в вельветовые штаны с пузырями на коленях
    и старый суглинисто-коричневый побитый молью свитер в дырах,
    а залысины и коротко остриженные волосы делали его похожим
    на обложку учебника латыни Хэдли — грузный мраморный сенатор с оголившимися висками. — Ну, как самочувствие?

    — Нормально, спасибо, — голос был сиплый, скрипучий.
    Он снова сдвинул брови, пристально поглядел на меня.

    — Господи боже, — сказал он, — да ты у нас нынче, как ворон, каркаешь.

    Это он к чему? Сгорая со стыда, я протиснулся на стул, который
    он для меня расчистил — стесняясь даже глаза на него поднять,
    и потому уставился на книгу: растрескавшаяся кожа, “Жизнеописание и письма” лорда такого-то, старинный том, который, вероятно, попал сюда с какой-нибудь распродажи имущества, старенькая миссис имярек из Покипси, перелом шейки бедра, детей нет,
    все очень печально.

    Он наливал мне чаю, пододвигал тарелку. Пытаясь как-то скрыть
    свое замешательство, я нагнул голову и вгрызся в тост — и чуть
    не подавился: горло драло так, что и куска нельзя было проглотить.
    Я так поспешно потянулся за чаем, что расплескал его на скатерть
    и неуклюже кинулся вытирать.

    — Нет, нет, да ладно тебе, вот…

    Салфетка моя промокла насквозь, я не знал, что с ней делать,
    растерявшись, уронил ее на свой же тост и принялся тереть глаза
    под очками.

    — Простите, — выпалил я.

    — Простить? — он глядел на меня так, будто я спрашивал, как добраться в какое-то не слишком ему знакомое место. — Ой, да ну
    что ты…

    — Пожалуйста, не выгоняйте меня.

    — Это еще что? Тебя — выгнать? Куда я тебя выгоню? — Он сдвинул
    очки-половинки на кончик носа, поглядел на меня поверх стекол. —
    Ну-ка, не глупи, — сказал он веселым и слегка раздраженным тоном. — Если тебя куда и надо выгнать, так это обратно в кровать. У тебя голос, будто ты чуму подхватил.

    Но говорил он неубедительно. Оцепенев от неловкости, изо всех
    сил стараясь не разреветься, я уперся взглядом в осиротевшее место возле плиты, где когда-то стояла корзинка Космо.

    — А, да, — сказал Хоби, когда заметил, что я смотрю в пустой
    угол. — Да. Видишь вот. И ведь уже глухой был как пень, и по
    три-четыре приступа за неделю, а мы все равно хотели, чтоб он
    жил вечно. Я рассопливился тогда, как ребенок. Если б мне кто
    сказал, что Космо переживет Велти… а он полжизни протаскал
    этого пса по ветеринарам. Слушай-ка, — сказал он переменившимся голосом, наклонившись ко мне и пытаясь заглянуть мне,
    жалкому, онемевшему, в глаза. — Ну, ты чего? Понимаю, тебе много всего пришлось пережить, но сейчас-то не стоит обо всем этом
    думать. Вид у тебя убитый — да, да, именно такой, — твердо прибавил он. — Убитый и, прости Господи, — он слегка поморщился, — уж какой-то дряни ты наелся, это видно. Но ты не волнуйся,
    все нормально. Иди-ка, поспи еще, давай, правда, а потом мы все
    с тобой обговорим.

    — Я знаю, но… — я отвернулся, пытаясь удержать сопливое, щекотное апчхи. — Мне некуда идти.

    Он откинулся на спинку стула: деликатный, осторожный, чуток
    пропыленный.

    — Тео, — он забарабанил пальцем по нижней губе, — сколько тебе лет?

    — Пятнадцать. Пятнадцать с половиной.

    — И, — казалось, он пытается понять, как бы это половчее спросить, — что там с твоим дедушкой?

    — А-а, — беспомощно отозвался я, помолчав.

    — Ты с ним говорил? Он знает, что тебе некуда податься?

    — Ой, пизд… — это само вырвалось, Хоби поднял руку, все нормально, мол, — вы не понимаете. Ну, то есть не знаю, Альцгеймер
    у него там или что, но когда ему позвонили, он даже не попросил
    меня к телефону позвать.

    — И, — Хоби оперся подбородком на кулак и глядел на меня, будто
    скептически настроенный препод, — ты с ним так и не поговорил?

    — Нет, ну то есть лично — нет, там была одна тетенька, помогала
    нам…

    Лиза, Ксандрина подружка (участливая такая, все таскалась
    за мной и мягко так, но все настойчивее и настойчивее напирала
    на то, что надо известить “семью”), в какой-то момент устроилась
    в уголке с телефоном, набрала номер, который я ей продиктовал —
    и положила трубку с таким лицом, что, увидев его, Ксандра единственный раз за весь вечер рассмеялась.

    — Тетенька? — переспросил Хоби в наступившей тишине, таким
    голосом, каким сподручно, наверное, разговаривать с умственно
    отсталыми.

    — Ну да. То есть, — я заслонил лицо рукой, цвета в кухне были
    слишком уж яркими, голова у меня кружилась, держался я с трудом, — Дороти, наверное, взяла трубку, и Лиза сказала, она типа
    такая — “щас, подождите”, никаких тебе: “О нет!”, или “Да как же
    это случилось?”, или там “Ужас какой!”, просто: “Ща, секунду, я его
    позову”, а потом трубку взял дед, и Лиза ему все рассказала про аварию, он выслушал и говорит: ясно, очень жалко, но таким, знаете,
    тоном, как Лиза сказала. Никаких там: “Чем мы можем помочь?”,
    ни “Когда похороны?”, ничего подобного. Просто, типа, спасибо
    вам за звонок, он очень важен для нас, пока-пока. Ну, то есть я бы
    это и так ей сказал, — взволнованно прибавил я, когда Хоби промолчал и ничего не ответил. — Потому что, ну правда, отца-то они
    не любили — на самом деле не любили: Дороти ему мачеха, они
    друг друга с самого первого дня возненавидели, а с дедом Декером
    он вообще никогда не ладил…

    — Ясно, ясно. Тише, тише…

    — … и да, конечно, с отцом, когда он был подростком, много проблем было, наверное, потому он с ним так — его арестовывали,
    не знаю, правда, за что, честно, не знаю почему, но они вообще,
    сколько я себя помню, знать его не желали и меня тоже…

    — Да успокойся ты! Я же не говорю, что…

    — … потому что, вот честное слово, я с ними даже почти и не виделся никогда, я совсем их не знаю, но у них же нет никаких причин меня ненавидеть, хотя дед мой не то чтобы весь такой приятный дядька, отцу от него здорово доставалось…

    — Шшшш, ну-ну, хватит! Я вовсе не стараюсь на тебя надавить,
    просто хотел узнать… нет, вот что, слушай, — сказал он, когда
    я попытался перебить его, он отмахнулся от моих слов, будто сгоняя со стола муху.

    — Юрист моей матери здесь. Здесь, в городе. Вы сходите со мной
    к нему? Нет, — объяснил я, заметив, что он недоуменно сдвинул
    брови, — не прямо юрист-юрист, а этот, который деньгами заведует? Я с ним по телефону говорил. Перед отъездом.

    — Так, — вошла Пиппа — хохоча, разрумянившись от холода, — да
    что такое с этим псом? Он что, машины никогда не видел?

    Ярко-рыжие волосы, зеленая вязаная шапка, увидеть ее вот так,
    при свете дня — как ледяной водой в лицо прыснуть. Она слегка приволакивала ногу, это у нее, скорее всего, со взрыва осталось, но то
    была легкость кузнечика, диковатое, грациозное начало танцевальной фигуры, и на ней было наверчено столько слоев теплой одежды,
    что она вся была как крохотный цветастый кокон на ножках.

    — Он мяукал, как кошка, — сказала она, раскручивая один из своих пестрых шарфов, Попчик пританцовывал у ее ног, закусив
    поводок. — А он всегда так чудно пищит? Представляете, такси
    проедет, и он — ввууух! Аж взлетает! Парусил на поводке, как воздушный змей! Все просто со смеху покатывались. Да-да, — она
    нагнулась к псу и чиркнула его костяшками пальцев по голове, —
    а кому-то вот надо искупаться, правда? Он ведь мальтиец? — спросила она, глянув на меня.

    Я рьяно закивал головой, зажав рукой рот, чтоб не чихнуть.

    — Я люблю собак. — Я едва слышал, что она там говорит, так заворожило меня то, что она глядит прямо мне в глаза. — У меня есть
    книжка про собак, и я выучила все-все породы. Если бы у меня
    была большая собака, то ньюфаундленд, как Нэна в “Питере Пэне”,
    а если маленькая — не знаю даже, никак не могу определиться.
    Мне нравятся все маленькие терьерчики — особенно джек-расселы, на улице они всегда самые общительные и забавные. Но я вот
    еще знаю одного очень славного басенджи. А недавно познакомилась с замечательным пекинесом. Он совсем-совсем крошечный,
    но такой умница. В Китае их могли держать только аристократы.
    Очень древняя порода.

    — Мальтийцы тоже древние, — просипел я, радуясь, что могу ввернуть интересный факт. — Эта порода еще в Древней Греции была
    известна.

    — Ты поэтому мальтийца выбрал? Потому что порода древняя?

    — Эхммм… — я давился кашлем.

    Она что-то еще стала говорить — не мне, собаке, но меня скрутил очередной приступ чихания. Хоби быстро нашарил первое,
    что под руку попалось — полотняную салфетку со стола, — и сунул
    ее мне.

    — Так, ну хватит, — сказал он. — Марш обратно в кровать. Не надо,
    не надо, — отмахнулся он, когда я попытался вернуть ему салфетку, — оставь себе. И скажи-ка, — он оглядел мою жалкую тарелку:
    пролитый чай и разбухший тост, — что тебе приготовить на завтрак?

    В перерывах между чихами я выразительно, по-русски, в Борисовом духе передернул плечами: да что угодно.

    — Ладно, тогда, если не возражаешь, сварю тебе овсянки. Она для
    горла полегче. А носков у тебя, что, нет?

    — Эээ… — Пиппа — горчично-желтый свитер, волосы цвета осенней листвы — была поглощена собакой, и цвета ее смешивались
    и мешались с яркими красками кухни: сияют в желтой миске полосатые яблоки, посверкивает игольчатым серебром жестянка изпод кофе, куда Хоби ставит кисти.

    — А пижама? — спрашивал Хоби. — Тоже нет? Ладно, поищем
    что-нибудь у Велти. Когда переоденешься, я это все в стирку брошу.
    Так, иди, давай-ка, — сказал он, хлопнув меня по плечу так неожиданно, что я аж подпрыгнул.

    — Я…

    — Можешь здесь оставаться. Столько, сколько захочешь. И не волнуйся, к поверенному твоему я с тобой схожу, все будет хорошо.