Двое во вселенной

  • Майкл Шейбон. Лунный свет / Пер. с англ. Е. Доброхотовой-Майковой. — М.: Иностранка: Азбука-Аттикус, 2017. — 480 с.

История, рассказанная в новом романе Майкла Шейбона, напоминает калейдоскоп. Фрагментированное повествование о жизни одной семьи — точно яркие геометрические комбинации, наблюдаемые нами через стеклянный диск: невозможно предугадать наперед, какую форму они приобретут в следующее мгновение. Каждый из нас помнит, как, будучи ребенком, ощущал близость волшебства, вращая линзу калейдоскопа. Но где искать магию, когда ты уже взрослый? Достаточно взять в руки «Лунный свет»: трогательная история о большой любви к ближнему, а также к жизни, полной темных тайн и светлых чудес.

Майкл Шейбон — американский писатель и киносценарист. Лауреат нескольких премий, в том числе Пулитцеровской (2001) за роман «Невероятные приключения Кавалера и Клея». Несмотря на заслуги, в интервью писатель остается скромным в признании своих достоинств, а литературный мир уже по традиции ждет новых произведений мастера.

«Лунный свет» — автобиографический роман, в котором Майкл Шейбон рассказывает историю своей семьи со слов его дедушки, находящегося на смертном одре. Повествование представляет собой ряд воспоминаний, разбросанных без оглядки на хронологию. Главные персонажи строят ракеты, гоняются за питонами в надежде спасти соседского кота, влюбляются, жаждут мести, гадают на картах Таро, борются не только со страхами, но и со всем своим прошлым. И лишь «в промежутках» (по словам самих героев) чувствуют себя счастливыми.

Роман с большой вероятностью может полюбиться поклонникам «Катушки синих ниток» Энн Тайлер и «Второй жизни Уве» Фредерика Бакмана. С такой же неподкупной искренностью и прямолинейностью в «Лунном свете» обнажаются все уголки человеческой души. Диалоги, не украшенные метафорами и излишними философствованиями, напоминают читателю его собственный недавний разговор с кем-то из членов семьи или малознакомым человеком. Сделать персонажей похожими на реальных людей, которых ты можешь знать — на соседа, начальника, друга, — решение, которое добавляет роману еще большее очарование.

Пока многие писатели стараются завоевать читательскую публику «невнятными» героями, компенсируя это скрупулезностью отбора высокоморальных тем, Шейбон не спешит становиться в их ряд. Персонажи его романа — яркие, запоминающиеся и самобытные. Автору на менее чем пятистах страницах удалось раскрыть каждого из них: и дедушку, и бабушку, и маму, и дядю Рея. Эмоциональные, импульсивные, своенравные — они задают динамику повествования. С особой щепетильностью писатель отнесся к художественным деталям: будь то раввинский костюм, колода карт или модель лунной базы. Читателю не нужно вычленять сущность персонажей посредством сложных мыслительных процессов, достаточно только взглянуть на них, словно на картинку.

Эта женщина прошла через огонь, который не сжег ее, но, как чувствовал дед, опалил. Он собирался ее спасти. Залезть к ней в трусы было необходимым первым шагом.

Чем покорять сердца и умы такого привередливого современного читателя, Шейбон определенно знает. Тонкий юмор, местами черный, местами непредсказуемый, делает книгу живее, оставляя приятное послевкусие, подобное тому, которое вы испытываете, когда одерживаете верх над своим оппонентом в словесной перепалке. Встречу дедушки с Вернером фон Брауном, приправленную дерзкой иронией, хочется прокручивать в памяти снова и снова. Не тогда ли дед Майкла выиграл борьбу с самим собой?

Несомненно, «Лунный свет» можно рассматривать и как документальное произведение, претендующее на историческую достоверность. Богатый на факты и исторических персонажей, роман позволяет не только ознакомиться с авторским прочтением Второй мировой войны, но и заставляет задуматься над вопросами морали: например, можно ли считать конструктора ракетно-космической техники Вернера фон Брауна монстром за то, что он практиковал использование рабского труда евреев? Или же он просто исполнял свой долг? К ответу на этот вопрос придет один из героев — дедушка Майкла.

Сначала может показаться, что роман обо всем понемногу, но уже после пятидесятой страницы начинаешь понимать: он в первую очередь о любви. Все, что вы найдете в нем, сводится к этому большому, красивому, трагичному чувству. Любовная линия дедушки и бабушки — сложная, местами грустная, местами веселая, подобно геометрической прямой, она стремится к бесконечности. Взаимоотношения внука и бабушки, дочки и отца — психологическая драма, которая трогает каждого, кто признает ценность семьи. И не оттого ли мы так искренне желаем персонажам всего самого хорошего, что видим в них себя самих?

Косой луч вечернего света озарял всегдашний флакон «Шанель № 5» на бабушкином туалетном столике. Джинн, теплящийся в бутылке. Цвет был в точности как бабушкин запах, цвет тепла ее колен и обнимающих рук, хрипловатого голоса, который отдавался в ее ребрах, когда она прижимала меня к себе. Я смотрел на мерцающее в бутылке пленное пламя. Иногда в этом запахе были радость, тепло, уют, иногда от бабушкиных духов у меня кружилась голова и ломило виски. Иногда ее руки были как железные обручи, сдавливающие мне шею, а смех казался горьким, скрипучим, холодным — смех волка из мультика.

«И на земле мы многое забыли: // лишь изредка воспомнится во сне // и трепет наш, и трепет звездной пыли, // и чудный гул, дрожавший в вышине…» — пожалуй, этими строками из стихотворения Владимира Набокова лучше всего можно охарактеризовать меланхоличное настроение романа. Космическая атрибутика сопровождает героев на протяжении всего повествования: модели ракет, лунных баз, телескопы. Подобной космосу — загадочному и вдохновляющему — становится и жизнь главных персонажей. Бабушка с темной тайной из прошлого, дедушка, которому так и не удалось раскрыть секрет самого любимого на Земле человека. Может быть, именно поэтому он строит для бабушки модель Лунного сада — место, олицетворяющее простое счастье быть вместе. Возможно, за пределами нашей планеты они смогут дать себе шанс быть узнанными друг другом заново.

И неважно, что это всего лишь мечта. «Лунный свет» — запоминающаяся история, полная любви и, как ни парадоксально, света. И пусть место действия — планета Земля, взор мечтателей всегда устремлен в небо.

Александра Сырбо

Майкл Шейбон. Лунный свет

  • Майкл Шейбон. Лунный свет. — М.: Иностранка: Азбука-Аттикус, 2017. — 480 с.

Новый роман лауреата Пулитцеровской премии Майкла Шейбона рассказывает о правде и лжи, о великой любви, о семейных легендах и о большом экзистенциальном приключении. Главный герой преследует Вернера фон Брауна в последние дни Второй мировой войны и охотится во Флориде на гигантского питона, сожравшего кота у соседки-пенсионерки, минирует мост возле Вашингтона, строит модели ракет и лунного города и прячет от жены, известной телезрителям как Ночная ведьма Невермор, старую колоду Таро…

III

Я приобщился к своей доле семейных тайн в конце шестидесятых во Флашинге, районе нью-йоркского Квинса. Дед с бабушкой жили тогда в Бронксе, и, если родителям требовалось сбыть меня с рук больше чем на несколько часов, меня отвозили в Ривердейл. Как и космическая программа, дедов бизнес был в то время на пике, и, хотя позже дедушка сделался заметной фигурой в моей жизни, в моих воспоминаниях о той поре он почти всегда на работе.

Дед и бабушка со своим марсианским зоопарком датской мебели размещались в семи комнатах жилого комплекса «Скайвью» над Гудзоном. Жили они на тринадцатом этаже, который назывался четырнадцатым, поскольку, как объяснил дед, в мире полно дураков, верящих в приметы. Бабушка презрительно фыркала. Не то чтобы она особенно боялась числа тринадцать, просто знала, что беду не отведешь такими убогими ухищрениями.

Оставшись одни, мы с бабушкой иногда ходили в кино на тогдашние леденцовые эпопеи: «Доктор Дулиттл», «Гномобиль», «Пиф-паф ой-ой-ой». Бабушка любила каждое утро покупать продукты для ужина, поэтому мы много времени проводили в бакалейных и зеленных лавках, где она учила меня выбирать помидоры, еще хранящие в черешках запах горячего солнца, а потом на кухне преподавала мне азы готовки и доверяла ножи. Подозреваю, что умение сосредоточенно забываться в однообразных кухонных занятиях у меня от нее. Ей было утомительно читать вслух по-английски, зато она помнила наизусть много французских стихов и временами декламировала их мне на призрачном языке своей утраты; у меня осталось впечатление, что французская поэзия главным образом о дожде и скрипках. Бабушка учила меня названиям цифр, цветов, животных: Ours. Chat. Cochon.

Впрочем, случались дни, когда оставаться с бабушкой было почти все равно что оставаться одному. Она лежала на диване или у себя на кровати в комнате с задернутыми занавесками, прикрыв глаза холодной тряпочкой. У этих дней был собственный словарь: cafard, algie, crise de foie. В шестьдесят шестом, к которому относятся мои первые воспоминания, бабушке было всего сорок два, но война, по ее словам, загубила ей желудок, носовые пазухи, суставы (она никогда не упоминала, что война сделала с ее рассудком). Если она обещала присмотреть за мной в один из своих плохих дней, то держалась ровно столько, сколько было надо, чтобы убедить моих родителей или себя, что справится. Затем это что-то брало над нею верх, и она уходила из кино посредине сеанса, обрывала декламацию на первом же стихотворении, поворачивала к выходу из магазина, бросив в проходе наполненную тележку. Не думаю, что я по-настоящему расстраивался. Потом бабушка ложилась, и лишь тогда она разрешала мне посмотреть телевизор. Когда она устраивалась полежать, у меня была одна обязанность: время от времени мочить тряпочку холодной водой, выжимать и класть ей на лицо, словно знамя на гроб.

За пределами кухни любимым бабушкиным развлечением были карты. Она презирала игры, которые американцы считали подходящими для детей: «пьяницу», «запоминалку» и «ловись, рыбка». Реммик казался ей скучным и бесконечным. Игры ее собственного детства строились на смекалке и обмане. Как только я освоил сложение и вычитание в уме — примерно в то же время, что и чтение, — она научила меня играть в пикет. Довольно скоро я уже почти не отставал от нее по очкам, хотя дед позже сказал мне, что она поддавалась.

В пикет играют колодой в тридцать два листа, и бабушка первым делом выбрасывала все карты от двоек до шестерок. Делала она это довольно бездумно. Когда кто-нибудь возвращался домой после долгого дня, например в конторе, мечтая с удовольствием разложить пасьянс, он частенько находил в ящике комода полдюжины разоренных колод и россыпь перемешанных младших карт. Только по этому поводу дед на моей памяти открыто выражал неудовольствие бабушке, которую обычно всячески баловал и опекал.

— Меня это просто бесило, — вспомнил он как-то. — Я говорил: «Неужели я так много прошу? Неужели нельзя хоть одну колоду оставить? Почему надо разорять все до последней?»

Он вытянул губы трубочкой, сузил глаза, расправил плечи:

— Бё! — (Я помнил этот бабушкин неподражаемый галлицизм.) — Она, видите ли, не разоряла колоду, а улучшала! — И дед передразнил ее с тем самым акцентом техасца в Париже, какой напускал на себя всякий раз, как говорил по-французски: — Синон, коман фэр ун птит парти?

Как-то бабушка велела мне принести колоду, чтобы сыграть несколько парти. Я выдвинул ящик и увидел, что с прошлого раза в нем прибрались: вместо россыпи карт там лежали несколько нераспечатанных покерных колод. «Разорить» их значило бы обидеть дедушку хуже обычного.

Я принялся выдвигать другие ящики и шарить между настольными играми в поисках старых бабушкиных карт. В жестянке из-под бартоновских миндальных карамелек обнаружилась колода тоньше американской, в странной голубой пачке, с надписью на языке, который я счел французским, старинным шрифтом, как в шапке «Нью-Йорк таймс». Я решил, что нашел настоящую французскую колоду для пикета и отнес ее на кухню, где мы обычно играли.

Я думал, бабушка обрадуется, но она как будто встревожилась. Она как раз собиралась зажечь винтермансовскую сигариллу, но так и замерла со спичкой на весу. Бабушка курила, только когда мы играли в карты, и мама горько жаловалась, что потом у меня от волос и одежды воняет табаком, но мне запах казался восхитительным.

Бабушка вынула незажженную сигариллу изо рта и положила обратно в коробочку, затем протянула руку ладонью вверх. Я отдал ей голубую пачку. Бабушка открыла ее, вытряхнула карты, а пустую пачку положила рядом с пепельницей. Затем развернула карты веером, картинками к себе. Я видел только рубашки, цвета ночного неба с полумесяцами.

Бабушка спросила, где я нашел карты. Я ответил, она кивнула. Да, действительно, она спрятала их там давным-давно. Эти карты надо прятать, объяснила бабушка, потому что они магические, а мой дедушка в колдовство не верит. И нельзя ему о них говорить, а то он рассердится и выкинет их. Я пообещал хранить тайну и спросил, верит ли бабушка в колдовство. Она ответила, что не верит, но удивительным образом магия работает, даже если в нее не веришь. Ее испуг, что мое открытие может всплыть, вроде бы прошел.

Она взяла голубую пачку и сказала, что напечатанные здесь слова не французские, а немецкие и означают «Гадальные карты ведьмы».

Я спросил бабушку, ведьма ли она. У меня было чувство, что этот вопрос я хотел и не решался задать уже давным-давно.

Бабушка посмотрела на меня и потянулась за отложенной сигариллой. Закурила, потушила спичку. Несколько раз перетасовала карты длинными белыми пальцами. Опустила колоду на стол между нами.

Излагая свои первые воспоминания о бабушке, я до сих пор избегал цитировать ее напрямую. Притворяться, будто я точно или хотя бы приблизительно помню чьи-то слова, произнесенные столько лет назад, — непростительный для мемуариста грех. Однако я не забыл бабушкин короткий ответ на вопрос, означает ли тайное владение гадальными картами, что она и сама — ведьма.

— Уже нет.

Я спросил, значит ли это, что она забыла, как гадать, или просто уже не может. Бабушка ответила, что, наверное, того и другого помаленьку, но она готова показать, как с помощью магической колоды рассказывают историю. Все, что от меня требуется — говоря, она для примера делала это сама, — перетасовать карты, перетасовать их еще раз и снять три верхние.

Мне так и не удалось найти или идентифицировать конкретную бабушкину колоду, «Гадальные карты ведьмы», «Ведьмины гадальные карты», или как там это переводилось. Не исключено, что на воспоминания наложилось то, что я позже слышал о бабушкиной карьере телевизионной ведьмы, и на самом деле они звались «Карты цыганской предсказательницы» или «Гадательный оракул». Однако я достаточно хорошо помню сами карты и могу уверенно сказать, что это была немецкая разновидность стандартной колоды Ленорман.

Когда в середине восьмидесятых я переехал в Южную Калифорнию и впервые увидел карты для мексиканского лото с классическими Солнцем, Луной, Деревом, то сразу заметил их сходство с бабушкиными. В ее колоде был Корабль — старинное морское судно под всеми парусами на фоне звездного неба. Дом был беленый, с красной черепичной крышей и хорошеньким зеленым садиком. Всадник в красном фраке скакал на гарцующей белой лошади через желто-зеленые леса. Дитя в бесполой длинной рубашке сжимало куклу и выглядело напуганным. Как и на колодах Ленорман, над каждым Букетом, Птицами или Косой помещался прямоугольничек: миниатюрная карта с немецкими сердцами, листьями, желудями и бубенцами1.

Я не помню первую историю, которую бабушка рассказала мне по своей гадальной колоде, как не помню и карт, которые она тогда вытащила. Однако после того вечера «сказки по картам» стали одним из наших времяпрепровождений. Нельзя было угадать, когда на бабушку найдет такой стих, хотя случалось это, лишь когда мы с ней бывали одни. Во всех моих воспоминаниях о сказках за окнами серо, холодно и сыро, — возможно, погода настраивала ее на нужный лад. Всякий, проводивший много времени с маленькими детьми, знает, какую изобретательность рождает мучительная скука. Октябрьскими вечерами у бабушки, измученной моей болтовней, не клеилась готовка и опускались руки. Тогда из тайника — жестянки из-под шоколадно-миндальных карамелек — извлекались карты, и бабушка спрашивала: «Хочешь, расскажу тебе историю?»

И тогда передо мной возникала дилемма. Мне нравилось, как бабушка рассказывает, но персонажи, возникавшие из ведьминой колоды, пугали, и с ними со всеми случалось что-нибудь ужасное. От трех карт, которые я переворачивал лицом вверх на кухонном столе, бабушкино воображение шло загадочным извилистым путем. Скажем, Лилии, Кольцо и Птицы вовсе не обязательно вызывали к жизни историю о птицах, кольцах или лилиях, а если они там и фигурировали, то обнаруживали какие-нибудь неожиданные жуткие свойства, некое проклятие или дремлющую способность приносить зло.

В историях моей бабушки непослушных детей настигала жестокая кара, успех, к которому герой долго и упорно шел, утрачивался из-за минутной слабости, младенцев бросали в лесу, а волки побеждали. Клоун, любивший пугать детей, видел, проснувшись утром, что его кожа стал белой как мел, а рот навеки растянулся в улыбке. Овдовевший раввин распускал свой талес, и этими нитками сшивал из одежды покойной жены новую мать для детей — мягкого голема, безмолвного, как плащ. От бабушкиных историй мне снились кошмары, но когда она их рассказывала, это была бабушка, которую я любил больше всего: веселая, ребячливая, чуть шальная. В последующие годы, описывая ее близким друзьям или психотерапевту, я всегда говорил, что, рассказывая истории, она раскрывалась как актриса. Ее сказки были спектаклем, разыгранным увлеченно и с шиком. Она говорила разными голосами за животных, детей и людей; если персонаж-мужчина притворялся женщиной, смешно пищала, как актеры-комики в женском платье. Ее лисы были вкрадчивыми, псы — лебезящими, коровы — придурковатыми.

Если я не отвечал сразу, что хочу послушать историю, бабушка забирала свое предложение назад и не повторяла долго — иногда по несколько недель. Так что обычно я просто кивал, так и не решив для себя вопрос, стоит ли общество рассказчицы расплаты в виде страшных снов.

Почти пятьдесят лет спустя я помню некоторые из ее историй. Их кусочки сознательно или бессознательно проникли в некоторые мои книги. Память сохранила по большей части те сюжеты, которые я потом встречал в кино или в сборниках сказок2. Еще несколько сохранились в памяти потому, что какие-то события или впечатления переплелись с их сюжетом.

Так получилось с историей про царя Соломона и джинна. Бабушка сказала, что она «из еврейской Библии», но это оказалась чепуха. Со временем я нашел еврейские сказки про то, как Соломон тягался умом с джиннами, но ни одной, похожей на бабушкину. Она рассказала мне, что Соломон, мудрейший из царей, попал в плен к джинну. Под угрозой смерти джинн потребовал от Соломона исполнить три его желания. Соломон обещал, но с одним условием: исполнение желаний не должно причинить вреда никому из живущих. Тогда джинн пожелал, чтобы не было войн. Царь ответил, что, если не будет войн, дети оружейного мастера умрут с голоду. Он нарисовал такие же катастрофические последствия еще двух внешне благих пожеланий джинна, и в конце концов тот вынужден был его отпустить. Как всегда, финал не был вполне счастливым: с тех пор Соломон и сам не мог ничего пожелать3.

Я помню эту историю, потому что, закончив ее, бабушка отправила меня за чем-то — очками, журналом — в свою спальню. А может, я просто слонялся по дому. Косой луч вечернего света озарял всегдашний флакон «Шанель № 5» на бабушкином туалетном столике. Джинн, теплящийся в бутылке. Цвет был в точности как бабушкин запах, цвет тепла ее колен и обнимающих рук, хрипловатого голоса, который отдавался в ее ребрах, когда она прижимала меня к себе. Я смотрел на мерцающее в бутылке пленное пламя. Иногда в этом запахе были радость, тепло, уют, иногда от бабушкиных духов у меня кружилась голова и ломило виски. Иногда ее руки были как железные обручи, сдавливающие мне шею, а смех казался горьким, скрипучим, холодным — смех волка из мультика.

Мои пять самых ранних воспоминаний о бабушке:

1. Татуировка на левой руке. Пять цифр, не значивших ничего, кроме невысказанного запрета о них спрашивать. Семерка с перечеркнутой ножкой, как у европейцев.

2. Песня про лошадку на французском. Бабушка подбрасывает меня на коленях. Держит мои руки в своих, хлопает ими. Быстрее и быстрее с каждой строчкой: шаг, рысь, галоп. Чаще всего, когда песня заканчивается, бабушка прижимает меня к себе и целует. Но иногда на последнем слове ее колени раздвигаются, словно люк в полу, и я падаю на ковер. Когда бабушка поет лошадиную песенку, я смотрю ей в лицо, пытаясь понять, что она задумала на этот раз.

3. Багровое пятно «ягуара» 3,4 литра. Коллекционная «матчбоксовская» модель того же цвета, что бабушкина губная помада. Утешительный подарок после того, как она сводила меня к глазному и тот закапал мне атропин для расширения зрачков. Когда я запаниковал, что никогда не буду видеть нормально, бабушка сохраняла хладнокровие; когда я успокоился, на нее напала тревога. Она велела убрать модельку, иначе потеряю. Если я буду играть с машинкой в метро, другие мальчики позавидуют и украдут ее. Мир расплывается перед моими глазами, но бабушка видит его отчетливо. Каждая тень в метро может быть жадным вороватым мальчишкой. Поэтому я убираю «ягуар» в карман. Он холодит мне ладонь, я чувствую его изящную обтекаемую форму, слова «ягуар» и «атропин» будут навсегда связаны для меня с бабушкой.

4. Швы на ее чулках. Прямые, как по отвесу, от юбки до задников «лодочек» фирмы И. Миллера, когда она кладет косточки в суповую кастрюлю на плите. Золотые браслеты сняты и положены на столешницу с узором из бумерангов и звездочек, рядом с присыпанной мукой мраморной доской для теста. Круглая ручка под циферблатом ее кухонного таймера, ребристая и обтекаемая, как ракета.

5. Сияющий пробор на ее волосах. Увиденный сверху, когда она, присев на корточки, застегивает мне штанишки. Женский туалет, «Бонуит» или «Генри Бендел», зелень и позолота. Я — по-английски и по-французски — ее маленький принц, ее маленький джентльмен, ее маленький профессор. Меховой воротник бабушкиного пальто пахнет «Шанелью № 5». Я в жизни не видел ничего белей ее кожи. Мама отправила бы меня в мужской туалет пописать и застегнуть ширинку самостоятельно, однако я не нахожу в происходящем ничего оскорбительного для моего достоинства. Вспоминается как-то слышанная фраза, и вместе с нею внезапно приходит новое понимание: «Она старается ни на секунду не терять меня из виду».

 


 

1. Судя по всему, колода Ленорман обязана своим происхождением не девице Марии-Анне Ленорман, величайшей карточной гадалке (если не величайшей обманщице) девятнадцатого столетия, а немецкой игре Das Spiel der Hoff nung («игра надежды»), в которой использовались игральные кости и тридцать шесть карт, разложенные в шесть рядов по шесть штук в ряду: своего рода гибрид Таро со «змеями и лестницами».

2. Позже я узнал в одном особенно напугавшем меня фрагменте заимствование из «Неизвестного» Тода Браунинга.

3. В старших классах я с изумлением обнаружил источник этой истории в «Хрестоматии Джона Кольера», — по крайней мере, так я думал до сегодняшнего дня, когда тщательно, от корки до корки и обратно, пролистал здешний экземпляр (издательство «Кнопф», 1972) и не нашел там и следа этого сюжета. Либо бабушка позаимствовала его из другого сборника или другого автора, либо мое открытие произошло во сне, вызванном, быть может, рассказом «На дне бутылки» того же Кольера, с его восхитительно коварным джинном и бессмертной последней строкой.

Грачи прилетели, или Книги весны без Сорокина

В ближайшие пару-тройку месяцев на прилавках книжных магазинов появятся как разрекламированные романы, так и менее известные книги. Главной новинкой этой весны уверенно можно назвать роман Владимира Сорокина «Манарага». Чего (а точнее, кого) еще стоит ожидать от издателей? «Прочтение» выбрало пять лучших книг художественной прозы и пять — нон-фикшен.

 

  • Андрей Рубанов. Патриот. — АСТ: Редакция Елены Шубиной, март

Продолжение истории о бизнесмене Сергее Знаеве, знакомом читателям по роману 2009 года «Готовься к войне». Теперь у Знаева финансовые и семейные проблемы, жить ему скучно, он много пьет. Герой неравнодушен к политике — и рвется отправиться на Донбасс. Закончится все, правда, более прозаично. Самая громкая мартовская новинка главного поставщика современной русской литературы отнюдь не однозначна; впрочем, какой однозначности стоит ожидать от сценариста блокбастера «Викинг»?

 

 

«Искальщик» — это изданное посмертно произведение Маргариты Хемлин, скончавшейся в 2015 году. Как отметила Алла Хемлин, это книга о людях в таких обстоятельствах, «где выжить можно, жить — нельзя». Время действия романа — 1917–1924 годы, место действия — украинская провинция, наделенная чертами еврейских местечек. Отправляясь на поиски клада, герои вместо приключений получают какой-то морок. Формально это история о попытке раскрыть некую тайну. И у тайны в романе два синонима: интерес и стыд.

 

 

  • Тагай Мурад. Тарлан. — РИПОЛ классик, апрель

У повести узбекского писателя Тагая Мурада три переводчика: Герман Власов, Вадим Муратханов и Сухбат Афлатуни. Они взялись представить российскому читателю творчество этого чуткого писателя-деревенщика, скончавшегося в 2003 году. «Тарлан» написан достаточно давно, еще в 1979 году. Другое время, другой язык, другая страна, какая-то нетипичная экзотика: Тарланом зовут коня главного героя, Зиядуллы-плешивого. Эта история о дружбе с лошадью в финале оборачивается разочарованием в дружбе человеческой.

 

 

Анастасия Завозова как-то назвала англичанку Скарлетт Томас «милейшим собеседником». Писательница создает роман и сама словно удивляется ему, оттого в книге появляются вроде и нетипичные отрывки: Томас то строит закрученный сюжет, то решает размеренно поговорить о техниках медитации или — вдруг — о квантовой физике. «Орхидея…» — ироничная и загадочная семейная сага о наследстве в виде стручков с семенами, обещающими просветление.

 

 

  • Майкл Шейбон. Лунный свет. — Азбука-Аттикус: Иностранка, март

Историю еще одной семьи написал лауреат Пулитцеровской премии Майкл Шейбон. Прототипом героя стал дед автора. Однако Шейбон не остановился на известных ему фактах и додумал примерно половину истории. Писатель не впервые ходит на границе фантазии и реальности, но на этот раз его интересует еще и проблема воспоминаний. «Что мы помним о близких людях?» — задается вопросом автор, отправляя своего деда тем временем преследовать конструктора военной техники и минировать мосты.

 

 

  • Ирина Аристархова. Гостеприимство матрицы. — Издательство Ивана Лимбаха, март

Книга преподавателя Мичиганского университета Ирины Аристарховой рассматривает проблемы репродуктивности, а также отношения к ней медицины и общества. Автор расскажет, как закрепилась теория о борьбе эмбриона с материнским организмом, а также рассмотрит новые практики рождения. Издательство Ивана Лимбаха позиционирует книгу как важнейшую новинку весны — трудно не согласиться: это первое на русском языке осмысление темы с точки зрения философа.

 

 

  • Алексей Иванов, Юлия Зайцева. Дебри. Россия в Сибири: от Ермака до Петра. — АСТ: Редакция Елены Шубиной, весна

Пока выпуск второй части романа Алексея Иванова «Тобол» откладывается, из типографии выходят созданные вместе с продюсером писателя Юлией Зайцевой «Дебри». Это все та же история Сибири, только представленная в нон-фикшен формате. Все герои знакомы — причем как главные, так и второстепенные, — однако их жизни формирует уже не фантазия романиста, а исключительно история. «Дебри» — это матрица «Тобола». «Дебри» — это также демонстрация доверия к читателю, приоткрытая дверь в мастерскую автора.

 

 

  • Анна Лёвенхаупт Цзин. Гриб на краю света. — Ad Marginem, весна

Труд японской исследовательницы о цепочках купли-продажи гриба мацутакэ перевела Шаши Мартынова, а отредактировал Макс Немцов. Подзаголовок книги немного расширяет «грибную» тему разговора — «О возможностях жизни на руинах капитализма». Одна из целей текста, как утверждает Мартынова, — доказать, что человек не главный продукт прогресса. Аргументируя эту теорию, Лёвенхаупт Цзин опирается на историю, экономику, биологию и генетику — в общем, весьма разносторонне описывает жизнь одного гриба.

 

 

  • Анна Иванова. Магазины «Березка»: парадоксы потребления в позднем СССР. — Новое литературное обозрение, апрель

По всему СССР работали магазины «Березка», где некоторые люди имели право купить импортные товары. Это при том, что валютные операции с долларами считались уголовным преступлением. Так магазины «Березка» стали одновременно и эталоном потребления, и примером социальной несправедливости. В книге Анны Ивановой описаны категории граждан, имевших доступ к сделкам, приведены интервью с работниками и покупателями, а также раскрыты причины появления таких торговых точек.

 

 

  • Том Нилон. Битвы за еду и войны культур: Тайные двигатели истории. — Альпина, апрель

Все любят еду, все полюбят и читать про еду. Тем более когда она представляется чем-то большим, чем просто необходимостью. Автор книги считает, что современную цивилизацию определили два фактора: голод и вкус еды. Том Нилон фокусируется на том, как связаны Французская революция и столовые приборы, лимонад и чума, толщина приготовленных блюд и колониализм, — и не забывает пошутить. Помимо этого, книга иллюстрирована материалами из Британской библиотеки — «Альпина» издаст своего рода живописный «инстаграм еды» на двести с лишним страниц.

Елена Васильева