Марио Варгос Льоса. Скромный герой

  • Марио Варгос Льоса. Скромный герой / Пер. с исп. К. Корконосенко. — СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2016. — 384 с.

    Марио Варгас Льоса — выдающийся перуанский прозаик, лауреат Нобелевской премии по литературе. Продолжая линию великих латиноамериканских писателей, таких как Хорхе Луис Борхес, Гарсиа Маркес, Хулио Кортасар, он создает удивительные романы, балансирующие на грани реальности и вымысла. В новом романе Варгаса Льосы «Скромный герой» в завораживающе изящном ритме маринеры виртуозно закручиваются две параллельные сюжетные линии. Главный герой первой — трудяга Фелисито Янаке, порядочный и доверчивый, который становится жертвой странных шантажистов; герой второй — успешный бизнесмен Исмаэль Каррера, который на закате жизни стремится отомстить двум сыновьям-бездельникам, ждущим его смерти. И Исмаэль, и Фелисито, конечно же, вовсе не герои. Однако там, где другие малодушно соглашаются, эти двое устраивают тихий бунт. На страницах романа мелькают и старые знакомые — персонажи мира, созданного Варгасом Льосой.

    I

    Фелисито Янакé, владелец компании «Транспортес Нариуалá», вышел из своего дома в то утро — как и каждый день с понедельника по субботу — ровно в полвосьмого, после того как посвятил тридцать минут гимнастике цигун, принял холодный душ и приготовил свой обычный завтрак: кофе с козьим молоком, тосты с маслом и капелькой меда. Дон Фелисито жил в центре Пьюры1, и на проспекте Арекипа уже бурлила утренняя толчея, высокие тротуары были заполнены горожанами, которые спешили на работу, на рынок или вели детей в школу. Благочестивые прихожанки направлялись к собору, чтобы успеть к восьмичасовой мессе. Бродячие торговцы надсаженными голосами предлагали медовые сласти, леденцы, жевательную резинку, пирожки и прочую снедь, а на углу под козырьком длинного дома в колониальном стиле уже расположился слепой Лусиндо с жестянкой для милостыни у ног. Все было, как и в прочие дни с незапамятных времен.

    За одним лишь исключением. В это утро кто-то прикнопил на старую деревянную дверь, на высоте бронзового молотка, голубой конверт, на котором большими буквами было четко обозначено имя адресата: ДОН ФЕЛИСИТО ЯНАКЕ. Насколько помнил дон Фелисито, ему впервые доставляли письмо подобным образом, словно повестку в суд или квитанцию на штраф. Обычно почтальон просовывал письма в специальную щель на двери. Фелисито снял конверт, открыл и принялся читать, шевеля губами:

    Сеньор Янаке!

    Дела вашей компании «Транспортес Нариуала» идут очень хорошо, и это большая гордость для Пьюры и ее жителей. Но это также и риск, поскольку любое успешное предприятие может пострадать от вымогательства и вандализма людей озлобленных, завистливых и беспутных, каковых здесь, как вам хорошо известно, предостаточно. Однако не беспокойтесь. Наша организация возьмет на себя защиту «Транспортес Нариуала», а также вас и вашего достойного семейства от любой обиды, домогательства либо угрозы со стороны злоумышленников. Наше вознаграждение за эту работу исчисляется в пятьсот долларов в месяц (скромная сумма для вашей фирмы, как вы сами понимаете). Мы своевременно свяжемся с вами по поводу условий оплаты.

    Нет необходимости напоминать, что это письмо следует сохранить в тайне. Все вышеизложенное должно остаться между нами.

    И да хранит вас Бог.

    Вместо подписи стоял неумелый рисунок — нечто вроде паучка.

    Строки были написаны неровным почерком, с чернильными кляксами. Коммерсант был удивлен и заинтригован, впрочем ему показалось, что все это дурацкая шутка. Он смял письмо и конверт и чуть было не выбросил в урну рядом со слепым Лусиндо. Но передумал, разгладил бумагу и спрятал в карман.

    Его дом на улице Арекипа и офис на проспекте Санчеса Серро2 разделяла всего дюжина куадр3. В то утро Фелисито по дороге не планировал свое рабочее расписание, как привык делать каждое утро, а продолжал прокручивать в голове письмо паучка. Принимать ли его всерьез? Может, заявить в полицию? Шантажисты предупреждали, что свяжутся с ним «по поводу условий оплаты». Быть может, лучше подождать, пока они этого не сделают, а уж потом обращаться в полицию? Возможно, все это было просто шалостью какого-нибудь лоботряса, решившего его напугать? Преступность в Пьюре с недавних пор действительно возросла: домовые кражи, уличные ограбления и даже похищения, организованные, как поговаривали, мафиозными семьями, в одной из которых заправлял Худышка, в другой — Горожане. Фелисито чувствовал себя растерянным, нерешительным, но в одном он точно был уверен: никогда, ни при каких обстоятельствах он не станет платить этим бандитам ни сентаво4. И снова, как бывало много раз в его жизни, Фелисито вспомнились предсмертные слова отца: «Сын, никогда не позволяй себя топтать. Этот совет — единственное наследство, которое ты получишь». Сын прислушался к отцовскому совету и никогда не позволял себя топтать. И теперь, прожив уже больше полувека, он не собирался менять свои привычки. Дон Фелисито настолько погрузился в эти размышления, что едва успел кивком поприветствовать поэта Хоакина Рамоса5 и тут же ускорил шаг; обычно он останавливался, чтобы переброситься парой слов с этим неисправимым гулякой, который, проведя ночь в каком-нибудь шалмане, плелся домой со стеклянным взглядом, с неизменным моноклем в правом глазу, подгоняя свою козочку, которую именовал газелью.

    Когда Фелисито дошел до офиса «Транспортес Нариуала», в путь уже отправились, точно по расписанию, автобусы в Сульяну, Талару и Тумбес, в Чулуканас и Морропон, в Катакаос, Ла-Уньон, Сечуру и Байовар — все с достаточным числом пассажиров, так же как и маршрутки в Чиклайо, и грузотакси в Пайту. У окошек люди отправляли посылки или интересовались расписанием вечерних автобусов и маршруток. Секретарша Хосефита, такая востроглазая, с крутыми бедрами, в открытой блузке, уже положила на рабочий стол хозяина список предстоящих сегодня встреч и поставила термос с кофе, который он обычно выпивал в течение утра, до обеда.

    — Что с вами, шеф? — возгласила Хосефита вместо приветствия. — Да на вас лица нет! Что, ночью кошмары снились?

    — Так, мелкие проблемы, — буркнул Фелисито, снимая шляпу и пиджак, определяя им положенное место на вешалке. Но, сев за стол, он тотчас же вскочил и снова оделся, словно вспомнил о неотложном деле.

    — Скоро вернусь, — бросил Фелисито секретарше, направляясь к выходу. — Иду в полицию подавать заявление.

    — Вас что, ограбили? — Хосефита выпучила накрашенные глаза. — Теперь в Пьюре такое каждый день случается.

    — Нет-нет, после расскажу.

    Дон Фелисито уверенным шагом направился в комиссариат полиции, который располагался совсем недалеко от его конторы, на том же самом проспекте Санчеса Серро. Время было еще раннее и жара — терпимая, но коммерсант знал, что меньше чем через час тротуары перед туристическими агентствами и транспортными компаниями начнут плавиться и он вернется в свой офис весь в поту. Его сыновья, Мигель и Тибурсио, не раз говорили, что это просто безумие — носить пиджак, жилет и галстук в городе, где все — и бедняки, и богатеи — круглый год ходят в одних рубашках или безрукавках. Но Фелисито никогда не расставался с этими предметами гардероба с самого момента основания «Транспортес Нариуала», гордости всей его жизни; и зимой и летом он всегда надевал шляпу, жилетку, пиджак и галстук, завязанный крошечным узлом. Фелисито был мужчина невысокий и очень худой, немногословный и работящий; в Япатере, где он родился, и в Чулуканасе, где ходил в школу, он никогда не носил ботинок. Ботинки у него появились, только когда отец забрал его в Пьюру. В свои пятьдесят пять лет Фелисито оставался здоровым, энергичным и работящим. Он полагал, что своей хорошей физической формой обязан утренним упражнениям цигун; этой гимнастике коммерсант выучился у своего друга, покойного бакалейщика Лау. Это был единственный вид спорта, которым Фелисито занимался помимо прогулок, — если только можно назвать спортом эти движения словно в замедленной съемке, служащие вовсе не укреплению мускулов, — нет, то был иной, мудрый способ дыхания. Дон Фелисито добрался до участка в поту и в ярости. Шутка это или нет, но человек, написавший письмо, заставил его потерять целое утро.

    Изнутри комиссариат напоминал плавильный котел, а поскольку все окна были закрыты, то двигаться приходилось в полутьме. При входе стоял вентилятор, но он не работал. Дежурный за столом, безбородый юнец, спросил Фелисито о цели прихода.

    — Будьте добры, я хотел бы переговорить с вашим начальником. — Фелисито протянул дежурному свою визитную карточку.

    — Комиссар в отпуске, будет через несколько дней, — ответил юнец. — Если хотите, вас может принять сержант Литума6, сейчас он здесь главный.

    — Что ж, тогда я поговорю с ним, спасибо.

    Коммерсанту пришлось прождать четверть часа, пока сержант не соизволил его принять. Когда дежурный проводил его в крохотную клетушку, весь платок Фелисито был мокрый от постоянного промакивания лба. Сержант не поднялся из-за стола, чтобы приветствовать посетителя. Он просто протянул дону Фелисито пухлую влажную пятерню и указал на стул перед столом. Литума был мужчина дородный, склонный к полноте, с добродушным взглядом и двойным подбородком, который он любовно оглаживал время от времени. Одет он был в пропотевшую под мышками рубашку цвета хаки, расстегнутую сверху. На столике перед Литумой стоял вентилятор, который действительно работал. Фелисито был благодарен сержанту за дуновение свежего воздуха, омывавшего его лицо.

    — Чем могу быть вам полезен, господин Янаке?

    — Я только что получил это письмо. Его прикрепили к двери моего дома.

    Сержант Литума надел очки, которые придавали ему вид провинциального адвоката, и принялся изучать послание.

    — Прекрасно, прекрасно, — изрек он наконец с совершенно непонятным для Фелисито выражением лица. — Таковы следствия прогресса.

    Увидев растерянность на лице коммерсанта, сержант, не выпуская письма из рук, объяснился:

    — Пока Пьюра была бедным городом, таких штучек не случалось. Кому тогда могло прийти в голову стричь купоны с коммерсанта? Но теперь, когда у людей завелись денежки, пройдохи показывают когти, они не прочь поживиться за чужой счет. Во всем этом, сеньор, виноваты эквадорцы. Поскольку они не доверяют своему правительству, то изымают свои капиталы и пытаются вложить деньги здесь. Они набивают карманы за счет нас, пьюранцев.

    — Это меня никак не утешает, сержант. К тому же, если послушать вас, создается впечатление, что если в Пьюре дела сейчас идут хорошо, то это просто беда.

    — Такого я не говорил, — высокомерно перебил сержант. — Речь только о том, что все в этой жизни имеет свою цену. И вот она, цена прогресса.

    Литума снова помахал письмом паучка, и Фелисито показалось, что его смуглое округлое лицо скривилось в издевательской гримасе. В глазах Литумы поблескивали желто-зеленые огоньки, как у игуаны. Где-то в дальней комнате раздался пронзительный вопль: «Самые лучшие задницы Перу — здесь, в Пьюре. Вот так-то, мля!» Сержант улыбнулся и покрутил пальцем у виска. Фелисито нахмурился, он ощущал приближение приступа клаустрофобии. Среди этих деревянных панелей, увешанных объявлениями, сводками, фотографиями и вырезками из газет, почти не оставалось места на двоих. Пахло потом и сыростью.

    — А у стервеца, который это написал, с орфографией полный порядок, — заметил сержант, еще раз пробежав глазами письмо. — Я, по крайней мере, грамматических ошибок не нахожу.

    Фелисито почувствовал, как закипает его кровь.

    — Я в грамматике не силен и не думаю, что это так уж важно, — неприветливо буркнул он. — И как, вы полагаете, теперь следует поступить?

    — Пока никак, — безразличным тоном ответствовал сержант. — Я на всякий случай запишу сведения о вас. Возможно, этим письмом все и ограничится, если кому-нибудь из ваших знакомых просто пришло желание вам напакостить. А может быть, все это всерьез. Тут сказано, что они свяжутся с вами в отношении оплаты. Если так и будет, то приходите обратно к нам, мы разберемся.

    — Вы как будто не придаете этому делу никакой важности! — возмутился Фелисито.

    — А никакой важности пока и нет. — Сержант невозмутимо пожал плечами. — Передо мной всего лишь скомканный лист бумаги, сеньор Янаке. Может быть, это всего- навсего глупая шутка. Однако, если дело окажется серьезным, заверяю вас, полиция тотчас вмешается. А теперь — за работу.

    Дону Фелисито пришлось еще долго диктовать сведения о себе и о своей конторе. Сержант Литума записывал их в тетрадь с зеленой обложкой, то и дело слюнявя карандашик. Коммерсант отвечал на излишние, по его мнению, вопросы с растущим чувством уныния. Приход в полицию с заявлением оказался пустой тратой времени. Этот фараон ради него и палец о палец не ударит. К тому же не зря ведь полицию называют самым продажным из всех государственных учреждений. Возможно, что и само письмо с паучком пришло к нему из этой зловонной пещеры. Когда Литума объявил, что письмо должно остаться в комиссариате полиции в качестве вещественного доказательства, Фелисито так и подпрыгнул на стуле:

    — Вначале я хочу снять с него копию.

    — Здесь у нас нет копира. — Сержант обвел взглядом по-спартански строгую обстановку. — Зато на проспекте вы найдете их сколько угодно. Сходите, сделайте копию и возвращайтесь, дон. Я буду ждать вас здесь.

    Выйдя на проспект Санчеса Серро, Фелисито отыскал копировальный аппарат недалеко от продовольственного рынка. Пришлось дожидаться, пока какие-то инженеры снимали копии с целой стопки планов, и он решил не возвращаться на допрос к сержанту. Фелисито передал копию письма желторотому дежурному, сидевшему за столом в первой комнате, а сам, вместо того чтобы вернуться в офис, снова нырнул в толчею центральных кварталов, заполненных прохожими, автомобильными гудками, жарой, звуковой рекламой, машинами, мототакси и ревущими мотороллерами. Фелисито пересек проспект Грау7, прошел под сенью тамарисков на Пласа-де-Армас и, подавив искушение выпить фруктовый коктейль в кафе «Лошадник», направился в старинный квартал возле скотобойни у реки, в Гальинасеру, где прошла его юность. Фелисито молил Бога, чтобы Аделаида оказалась у себя в лавке. Ему сейчас очень хотелось с ней побеседовать. Эта беседа сильно бы его успокоила, а возможно, Святоша поможет добрым советом. Жара уже стояла невыносимая, а ведь еще не было и десяти. У Фелисито вспотел лоб, к затылку как будто приложили раскаленную пластину. Он двигался быстро, мелкими энергичными шажками, сталкиваясь с другими прохожими на узких тротуарах, пропахших мочой и пригоревшим мясом. Где-то рядом радио на полную мощь наяривало сальсу «Мерекумбе».

    Фелисито иногда говорил сам себе — а несколько раз сообщил жене и сыновьям, — что Господь, дабы вознаградить его за труды и жертвы всей жизни, свел его с двумя людьми: бакалейщиком Лау и гадалкой Аделаидой. Без них он никогда не продвинулся бы в делах, не открыл бы транспортную контору, не создал бы достойную семью и не обладал бы железным здоровьем. Фелисито никогда не был человеком компанейским. С тех пор как беднягу Лау свела в могилу желудочная инфекция, только Аделаида оставалась его другом. По счастью, она оказалась на месте, сидела за прилавком, заваленным травами, вышивками, фигурками святых и разными безделушками, и разглядывала фотографии в журнале.

    — Здравствуй, Аделаида. — Фелисито протянул женщине руку. — Ты мне пятерку не разменяешь? Как я рад, что тебя застал!

    Аделаида была мулатка без возраста, крепенькая, толстозадая, сисястая, она всегда ходила по земляному полу своей лавочки босиком, с распущенными кучерявыми волосами до плеч, в одной и той же мешковатой рубахе землистого цвета, доходившей до самых щиколоток. У нее были огромные глаза, которые не просто смотрели, а буравили, но этот взгляд смягчался приветливым выражением лица, так что люди сразу ей доверяли.

    — Если ты ко мне пришел, значит с тобой случилось или вскоре случится что-то нехорошее, — рассмеялась Аделаида, шлепая себя по пузу. — Ну и в чем же твоя проблема, Фелисито?

    Коммерсант протянул ей письмо:

    — Сегодня утром его прикрепили к моей двери. Не знаю, что делать. Я заявил в полицию, но думаю, это просто без толку. Фараон, с которым я разговаривал, не слишком со мной церемонился.

    Аделаида ощупала письмо, а потом обнюхала: прорицательница как будто вдыхала аромат духов. Потом она поднесла бумагу к губам, и Фелисито почудилось, что Аделаида даже обсосала уголок письма.

    — Прочитай-ка мне вслух, Фелисито, — попросила она, возвращая письмо. — Я вижу, это не любовная записка, вот жалость какая!

    Аделаида слушала очень внимательно. Когда Фелисито дочитал до конца, она скроила смешную гримасу, раскинула руки и вопросила:

    — И чего же ты от меня хочешь, куманек?

    — Ответь, Аделаида, это вообще всерьез? Следует мне беспокоиться или нет? А может быть, это просто глупая шутка? Пожалуйста, объясни мне, в чем тут дело.

    Святоша рассмеялась так, что все ее крепкое тело сотряслось под бурым балахоном.

    — Я не Господь Бог, чтобы знать про такие вещи! — воскликнула она, пожимая плечами и всплеснув руками.

    — А озарения тебе ничего не подсказывают, Аделаида? За все двадцать пять лет, что мы знакомы, ты ни разу не дала мне плохого совета, все твои слова пошли мне на пользу. Я вообще не знаю, кумушка, как бы жил без тебя. Так присоветуй мне что-нибудь и сейчас.

    — Нет, дружочек, не могу, — ответила Аделаида делано печальным голосом. — Не приходит ко мне озарение. Прости, Фелисито.

    — Ну ладно, что ж поделаешь, — согласился коммерсант и полез за бумажником. — Не приходит так не приходит.

    — За что же ты платишь, если я ничего не посоветовала? — возмутилась женщина. Но в конце концов, повинуясь настоятельным уговорам Фелисито, спрятала в карман купюру в двадцать солей.

    — Можно я чуток посижу здесь, в тенечке? Уж очень я набегался, Аделаида.

    — Садись и отдыхай, куманек. Я принесу тебе холодной водички попить, фильтрованной. Давай располагайся.


    1 Пьюра — город на северо-западе Перу, на побережье Тихого океана, место действия многих произведений Варгаса Льосы. — Здесь и далее примеч. перев.

    2 Луис Мигель Санчес Серро (1889–1933) — военный и политический деятель родом из Пьюры, президент Перу с 1931 по 1933 год.

    3 Куадра — мера длины, около 125 метров.

    4 Перуанский соль составляет 100 сентаво.

    5 Хоакин Рамос со своей козой-газелью упоминается на первых страницах повести Варгаса Льосы «Кто убил Паломино Молеро?» (1986).

    6 Литума — персонаж многих произведений Варгаса Льосы.
    7 Мигель Грау Семинарио (1834–1879) — адмирал, национальный герой Перу. Родился в городе Пайта, неподалеку от Пьюры; погиб в войне с Чили.

Дина Рубина. Медная шкатулка

Дина Рубина. Медная шкатулка. — М.: Эксмо, 2015. — 416 с.

Рассказы сборника «Медная шкатулка» так похожи на истории, поведанные добрым и мудрым попутчиком. Невольно начинаешь сочувствовать и сопереживать, казалось бы, совсем незнакомым людям. И даже не замечаешь, как сам при этом становишься добрее и мудрее… В новой книге Дины Рубиной перекликаются голоса, повествующие о множестве пронзительных человеческих судеб.

Тополев переулок

Софье Шуровской

1

Тополев переулок давно снесен с лица земли…

Он протекал в районе Мещанских улиц — булыжная мостовая, дома не выше двух­трех этажей, палисадники за невысокой деревянной оградкой, а там среди георгинов, подсолнухов и «золотых шаров» росли высоченные тополя, так что в положенный срок над переулком клубился и залетал в глубокие арки бесчисленных проходных дворов, сбивался в грязные кучи невесомый пух.

Чтобы представить себе Тополев, надо просто мысленно начертить букву Г, одна перекладина которой упирается в улицу Дурова, а вторая — в Выползов переулок. В углу этой самой буквы Г стоял трехэтажный дом с очередным огромным проходным двором, обсиженным хибарами с палисадниками. Дом номер семь. Обитатели переулка произносили: домсемь. Это недалеко, говорили, за домсемем; выйдете из домсемя, свернете налево, а там — рукой подать.

Рукой подать было до улицы Дурова, где жил своей сложной жизнью знаменитый Уголок Дурова. Каждое утро маленький человечек в бриджах выводил на прогулку слониху Пунчи и верблюда Ранчо, так что в Тополевом переулке эти животные не считались экзотическими.

Рукой подать было и до стадиона «Буревестник», — в сущности, пустынного места, куда попадали, просто перелезая через забор из домсемя.

Рукой подать было и до комплекса ЦДСА — а там парк, клуб, кино; зимой — каток, настоящий, с музыкой (у Сони были популярные в то время «гаги» на черных ботиночках), летом — желтые одуванчики в зеленой траве и пруд, вокруг которого неспешно кружила светская жизнь: девушки чинно гуляли с офицерами.

Рукой подать было до знаменитого театра в форме звезды, где проходили пышные похороны военных. На них, как на спектакли, бегали принаряженные соседки. А как же — ведь красота!

Смена времен года проходила на тесной земле палисадников. Трава, коротенькая и слабая весной, огромно вырастала ко времени возвращения с дачи в конце августа и всегда производила на Соню ошеломляющее впечатление, как и подружки со двора, которые тоже вырастали, как трава, и менялись за лето до неузнаваемости. Осенью и весной на оголившейся земле пацаны играли в «ножички»: чертили круг, где каждый получал свой надел, и очередной кусок оттяпывался по мере попадания ножичка в чужую долю. Когда стоять уже было не на чем и приходилось балансировать на одной ноге — как придурковатому крестьянину на картинке в учебнике, — человек изгонялся из общества. Хорошая, поучительная игра.

Еще в палисадниках росли шампиньоны, их собирала Корзинкина задолго до того, как в культурных кругах шампиньоны стали считаться грибами. Скрутится кренделем, высматривая под окном белый клубень гриба, а сама при этом с сыном переругивается: «Ты когда уже женишься?» — «А когда ты, мать, помрешь, тогда и женюсь. Жену­то приводить некуда». Сын, мужчина рассудительный, сидел у окна и с матерью общался — как с трибуны — с высоты подоконника.

На Пасху палисадники были засыпаны крашеной яичной скорлупой — зеленой, золотистой, охристой, фиолетовой; радужный сор всенародного всепрощения. А когда соседи Бунтовниковы раз в году принимали гостей на Татьянин день, вся семья выходила в палисадник и чистила столовые приборы, с силой втыкая в землю ножи да вилки. Будто шайка убийц терзала грудь распятой жертвы.

* * *

Окрестности Тополева все состояли из проходных дворов — бесконечных, бездонных и неизбывных, обсиженных хибарами.

Эти прелестные клоповники, большей частью деревянные, в основном заселяла воровская публика. Редко в какой семье никто не сидел. В детстве это почему­то не казалось Соне странным: жизнь, прошитая норными путями проходных дворов, вроде как не отвергала и даже предполагала некую витиеватость в отношениях с законом.

Впрочем, были еще татары, более культурный слой населения. Их ладная бирюзовая мечеть стояла на перекрестке Выползова и Дурова. По пятницам туда ходили молиться чистенькие вежливые старики — в сапожках, на которые надеты были остроносые галоши, а по праздникам толпилась молодежь (искали познакомиться), молитвы транслировали на улицу, и трамвай № 59 всегда застревал на перекрестке. По будням у мечети продавали конину, шла негромкая торговля, хотя не все одобряли этот промысел: что ни говори, лошадь — друг человека.

Но присутствие мечети оказывало на текущую жизнь даже облагораживающее влияние: в 56­м, например, их края посетил наследный принц Йемен­ского королевства эмир Сейф аль­Ислам Мухаммед аль­Бадр — во как! К приезду шах­ин­шаха с женой Суреей за одну ночь был не только асфальтирован Выползов переулок, но и покрашены фасады ближайших домов. Так что Тополев был, можно сказать, в гуще политических событий.

А на углу Дурова и Тополева стояло здание ГИНЦВЕТМЕТа — Государственного института цветных металлов. За высоким забором виднелся кирпичный ведомственный дом для специалистов — там жила интеллигенция. Дом был привилегированный, как бы отделенный от остального населения Тополева переулка. Например, Сонина семья жила в отдельной квартире. Но без телефона. Телефон был в коммуналке на втором этаже, туда маме и звонили; соседка Клавдия стучала ножом по трубе отопления, и мама ей отзывалась — под ребристой серебристой батареей всегда лежал наготове медный пестик. Клавдия степенно говорила в трубку:

— Минуточку! Сейчас она подойдет…

Эту квартиру — огромную, двухкомнатную — они получили в те времена, когда папа занимал должность замдиректора института по научной части. Мама говорила, что ученый он был талантливый, но несчастливый. По складу интеллекта — генератор идей. Изобретал процессы, опережающие возможности технологий лет на двадцать. До внедрения многих не дожил. В эпоху расцвета космополитизма однажды вечером домой к ним пришли истинные доброжелатели, и папе было предложено… В общем, эта тихая сдавленная речь в прихожей выглядела в маминой передаче примерно так: «Мы вас, Аркадий Наумыч, ценим и не хотим потерять. Пока под нами огонь не развели, уйдите по собственному желанию». Папа так и сделал: взял лабораторию. В детстве Соня не понимала, как это делается: «взять лабораторию». Представляла, как папа берет под мышку всех сотрудников, чертежные столы, приборы, целый коридор на втором этаже… и гордо уходит вдаль. Чепуха! А спросить у него самого возможности уже не было: папа умер, когда Соне было лет пять. Папа умер, но его семья — мама, Соня и сильно старший брат Леня — осталась жить в той же двухкомнатной квартире. И все осталось прежним: в большой комнате стоял круглый стол на уверенных ногах, всегда покрытый скатертью, которой мама очень гордилась — коричневого грубого бархата, с тонкой вышивкой темно­золотой нитью. На тяжелом рижском трель­яже стояли две фарфоровые фигурки стройных девушек в сарафанах. Натирая мебель, домработница каждый раз ставила их на двадцать сантиметров правее, чем нравилось маме. И каждый раз мама молча их переставляла. Это продолжалось годами…

Маленький свидетель больших преступлений

  • Джон Бойн. Мальчик на вершине горы / Пер. с англ. Марии Спивак. — М.: Фантом Пресс, 2016. — 336 с.

    Психологи утверждают: если вы и ваша семья жили в зоне вооруженного конфликта или принимали в нем участие, это серьезное основание для того, чтобы пройти курс терапии. А если речь идет о целом поколении немцев, проигравших Первую мировую войну, то сломанные судьбы неизбежны. Именно о людях, мечтавших о реванше и воспитывавших в этом духе своих детей, написан новый роман ирландского писателя Джона Бойна «Мальчик на вершине горы», изданный в 2015 году в издательстве «Фантом Пресс».

    На обложке обозначен тезис «От мальчика в пижаме к мальчику на горе». Новую книгу Бойна действительно можно воспринять как альтернативное продолжение нашумевшего «Мальчика в полосатой пижаме», получившего множество международных наград и даже экранизированного. Представьте, что мальчик в полосатой пижаме, хоть и не участвовал непосредственно в казнях заключенных, но все равно знал обо всем, что творилось за колючей проволокой. А значит, впоследствии понес бы за это ответственность наравне со всеми. Именно о таком знании и о мальчике — свидетеле преступлений — эта книга.

    Его зовут Пьер, он из Парижа. Правда, он неплохо знает немецкий, потому что его отец — из тех самых немцев, вернувшихся побежденными с последней войны. Страшнее всего для него — призраки прошедшей войны, и утешение он может найти только в алкоголе и надежде на новую войну.

    Хотя папа Пьеро Фишера погиб не на Великой войне, мама Эмили всегда утверждала, что именно война его и убила.

    Четырехлетний Пьер любит своего отца, несмотря на гнетущую атмосферу в семье. Однажды этот мир рушится — сначала погибает отец, затем мать, и мальчик вынужден отправиться в самостоятельное путешествие. Багаж его представлений о жизни характерен для обывателя того времени: немцы восхитительны, особенно те, которые носят красивую форму (как в стихотворении поэтессы и драматурга Елены Исаевой — «Красивые, как два гестаповца / В шуршащих кожаных пальто…»); сильный остается безнаказанным; Германия должна победить; мать лучшего друга способна предать тебя за то, что ты не еврей, а сами евреи внушают людям отвращение.

    Волею судьбы мальчик попадает на самую вершину пирамиды — в Бергхоф, резиденцию фюрера, и на время становится его любимцем. Страшное превращение Пьера в Петера проходит на глазах у читателя: наивная Козявка, миниатюрный фарфоровый мальчик обернется в дико орущего подростка с нацистской нашивкой на рукаве. Он от всего сердца восхищается Гитлером, мечтает о новой форме и военной карьере, без толики сомнения предает самых близких людей и смотрит на их смерть, искренне веря, что спасает Германию. Он постепенно тупеет, потому что все живое и детское отмирает в нем вместе с совестью.

    «Мальчик на вершине горы» — еще один ответ школьникам из «Волны» Тода Штрассера, которые возмущенно спрашивали: как можно было, зная о преступлениях нацизма, поддерживать его?

    Захватывающий сюжет и крупный шрифт — книга моментально оказывается в стопке прочитанных, однако мрачное послевкусие ощущается довольно долго — особенно если поинтересоваться, существовал ли этот мальчик на самом деле, и в поисках ответа прочесть историю Бергхофа и биографию Гитлера, пересмотреть фотографии военного времени, вглядываясь в детские лица гитлерюгенда.

    Первые страницы написаны совсем простым слогом — мал и главный герой, просты характеры его друзей и знакомых. Но к концу романа текст словно уплотняется, насыщается событиями — как сюжетными, так и историческими, вынуждая читателя стремительно взрослеть вместе с Пьером. Издатель позиционирует книгу как роман для подростков, но вернее было бы сказать, что она — не для детей. Чем взрослее и эрудированнее человек, тем интереснее будет ему следить за персонажами книги, и тем больше главный герой-наблюдатель будет теряться на фоне тех, за кем мы следим его глазами. Если же книга попадет к ребенку, не слишком знакомому с историей и путающему Геринга, Гиммлера и Геббельса, он посредством Петера станет свидетелем страшных событий и уже не сможет отказаться от этого знания:

    — Посмотри на меня, Петер… Ты, главное, не вздумай притворяться, будто не понимал, что здесь творится. У тебя есть глаза и уши. Ты столько раз сидел в его комнате, сидел и записывал. Ты все слышал. Ты все видел. Ты все знал… Только никогда не говори «я не знал». Вот это уж точно будет преступление хуже некуда.

Надежда Каменева

Джон Бойн. Мальчик на вершине горы

  • Джон Бойн. Мальчик на вершине горы / Пер. с англ. Марии Спивак. — М.: Фантом Пресс, 2016. — 336 с.

    Новый роман автора «Мальчика в полосатой пижаме». В Париже живет обычный мальчик Пьеро. Мама у него француженка, а папа — немец. Папа прошел Первую мировую и был навсегда травмирован душевно. И хотя дома у Пьеро не все ладно, он счастлив. Родители его обожают, у него есть лучший друг Аншель, с которым он общается на языке жестов. Но этот уютный мир вот-вот исчезнет. На дворе вторая половина 1930-х. И вскоре Пьеро окажется в Австрии, в чудесном доме на вершине горы.

    Пронзительный, тревожный и невероятно созвучный нашему времени роман, ставший, по сути, продолжением «Мальчика в полосатой пижаме», хотя герои совсем иные.

    Глава 1

    Три красных пятнышка на носовом платке

    Хотя папа Пьеро Фишера погиб не на Великой войне, мама Эмили всегда утверждала, что именно война его и убила.

    Пьеро был не единственный семилетний ребенок в Париже, у кого остался только один родитель. В школе перед ним сидел мальчик, который вот уже четыре года не видал матери, сбежавшей с продавцом энциклопедий, а главный драчун и задира класса, тот, что обзывал миниатюрного Пьеро Козявкой, вообще обретался у бабки с дедом в комнатке над их табачной лавкой на авеню де ла Мот-Пике и почти все свободное время торчал у окна, бомбардируя прохожих воздушными шариками с водой и наотрез отказываясь признаваться в содеянном.

    А неподалеку, на авеню Шарль-Флоке, в одном доме с Пьеро, но на первом этаже, жил его лучший друг Аншель Бронштейн с мамой, мадам Бронштейн, — папа у них утонул два года назад при попытке переплыть Ла-Манш.

    Пьеро и Аншель появились на свет с разницей в неделю и выросли практически как братья — если одной маме нужно было вздремнуть, другая присматривала за обоими. Но в отличие от большинства братьев мальчики не ссорились. Аншель родился глухим, и друзья с малых лет научились свободно общаться на языке жестов, взмахами ловких пальчиков заменяя слова. Они и вместо имен выбрали себе особые жесты. Аншель присвоил Пьеро знак собаки, поскольку считал его и добрым, и верным, а Пьеро Аншелю, самому, как все говорили, сообразительному в классе, — знак лисы. Когда они обращались друг к другу, их руки выглядели так:

    Они почти всегда были вместе, гоняли футбольный мяч на Марсовом поле, вместе учились читать и писать. И до того крепка стала их дружба, что, когда мальчики немного подросли, одному лишь Пьеро Аншель разрешал взглянуть на рассказы, которые писал по ночам у себя в комнате. Даже мадам Бронштейн не знала, что ее сын хочет стать писателем.

    Вот это хорошо, протягивая другу стопку бумаг, показывал Пьеро; его пальцы так и порхали в воздухе. Мне понравилось про лошадь и про золото, которое нашлось в гробу. А вот это так себе, продолжал он, отдавая вторую стопку. Но только из-за твоего ужасного почерка, я не все сумел разобрать… А это, заканчивал Пьеро, размахивая третьей стопкой, как флагом на параде, это полная чушь. Это я бы на твоем месте выкинул в помойку.

    Я хотел попробовать что-то новое, показывал Аншель. Он ничего не имел против критики, но не понравившиеся рассказы защищал порою довольно яростно.

    Нет, возражал Пьеро, мотая головой. Это чушь. Никому не давай читать, не позорься. Подумают еще, что у тебя шарики за ролики заехали.

    Пьеро тоже привлекала идея стать писателем, но ему не хватало терпения сидеть часами, выводя букву за буквой. Он предпочитал устроиться на стуле перед Аншелем и, бурно жестикулируя, выдумывать что-нибудь на ходу или описывать свои школьные эскапады. Аншель внимательно смотрел, а после, у себя дома, перекладывал его рассказы на бумагу.

    — Так это я написал? — спросил Пьеро, впервые получив и прочитав готовые страницы.

    — Нет, написал я, — ответил Аншель. — Но это твой рассказ.

    Эмили, мать Пьеро, уже редко упоминала в разговорах отца, хотя мальчик думал о нем постоянно. Еще три года назад Вильгельм Фишер жил с семьей, но в 1933-м, когда Пьеро было почти пять лет, уехал из Парижа. Пьеро помнил, что отец был высокий и носил его по улице на плечах, а еще умел ржать как лошадь и временами даже пускался в галоп, отчего Пьеро непременно заходился в восторженном визге. Отец учил мальчика немецкому языку, чтобы тот «не забывал свои корни», и всячески помогал осваивать пианино; правда, Пьеро хорошо понимал, что по части исполнительского мастерства и в подметки папе не годится. Тот своими народными мелодиями часто доводил гостей до слез, особенно если еще и подпевал негромким, но приятным голосом, в котором звучали печаль и тоска по прошлому. Пьеро нехватку музыкальных талантов компенсировал способностями к языкам: он без труда переключался с папиного немецкого на мамин французский. А коронным его номером было исполнение «Марсельезы» по-немецки и тотчас — «Германия превыше всего» по-французски, правда, гостей это иногда огорчало.

    — Больше, пожалуйста, так не делай, Пьеро, — попросила мама однажды вечером, когда его выступление привело к недоразумению с соседями. — Если хочешь быть артистом, научись чему-то другому. Жонглируй. Показывай фокусы.

    Стой на голове. Что угодно, только не пой по-немецки.

    — А что плохого в немецком? — удивился Пьеро.

    — Да, Эмили, — подхватил папа, который весь вечер просидел в кресле в углу, выпил слишком много вина и, как обычно, впал в хандру, вспомнив о всех тех ужасах, что вечно были при нем, не оставляли, преследовали. — Что плохого в немецком?

    — Тебе не кажется, что уже хватит, Вильгельм? — Мама повернулась к нему, сердито подбоченясь.

    — Хватит чего? Хватит твоим друзьям оскорблять мою страну?

    — Никто ее не оскорблял, — отрезала мама. — Просто люди никак не могут забыть войну, вот и все. Особенно те, чьи любимые так и остались лежать на полях сражений.

    — Но при этом они вполне могут приходить в мой дом, есть мою еду и пить мое вино?

    Папа дождался, пока мама уйдет на кухню, подозвал Пьеро и обнял его, привлекая к себе.

    — Настанет день, и мы вернем свое, — твердо сказал он, глядя мальчику прямо в глаза. — И тогда уже не забудь, на чьей ты стороне. Да, ты родился во Франции и живешь в Париже, но ты немец до мозга костей, как и я. Помни об этом, Пьеро.

    Иногда папа просыпался среди ночи от собственного крика, его вопли эхом носились по пустым и темным коридорам квартиры. Песик Пьеро по кличке Д’Артаньян в ужасе выскакивал из своей корзинки, взлетал на кровать и, дрожа всем тельцем, ввинчивался к хозяину под одеяло. Тот натягивал одеяло до подбородка и сквозь тонкие стенки слушал, как мама успокаивает папу, шепчет: все хорошо, ты дома, с семьей, это просто дурной сон.

    — Да, только это не сон, — ответил как-то отец дрожащим голосом, — а гораздо хуже. Воспоминания.

    Бывало, что ночью Пьеро по пути в туалет видел из коридора: отец сидит на кухне, уронив голову на деревянный стол, и еле слышно что-то бормочет, а рядом валяется пустая бутылка. Тогда мальчик хватал бутылку и босиком несся вниз, во двор, и выбрасывал бутылку в мусорный бак, чтобы мама наутро ее не нашла. И обычно, когда он возвращался, папа каким-то образом уже оказывался в постели.

    На следующий день ни отец, ни сын словно бы ничего не помнили.

    Но однажды Пьеро, спеша во двор со своей ночной миссией, поскользнулся на мокрой лестнице и упал; не ушибся, но бутылка разбилась, и, вставая, он наступил левой ногой на острый осколок. Морщась от боли, Пьеро вытащил стекляшку, однако из пореза так и хлынула кровь; он допрыгал до квартиры, стал искать бинт, и тут проснулся папа и понял, чему стал виной. Продезинфицировав и тщательно забинтовав рану, он усадил сына перед собой и попросил прощения за то, что столько пьет. Затем, утирая слезы, сказал Пьеро, что очень его любит и подобных историй больше не допустит.

    — Я тоже тебя люблю, папа, — ответил Пьеро. — Но я люблю, когда ты катаешь меня на плечах, как лошадка. И не люблю, когда ты сидишь на кухне и не хочешь разговаривать ни со мной, ни с мамой.

    — Я тоже этого не люблю, — пробормотал папа. — Но иногда меня как будто бы накрывает черная туча, из которой мне никак не выбраться. Потому я и пью. Чтобы забыть.

    — Что забыть?

    — Войну. Что я там видел. — Он закрыл глаза и прошептал: — Что я там делал.

    Пьеро сглотнул и спросил, хотя ему уже и не хотелось знать:

    — А что ты там делал?

    Папа печально улыбнулся.

    — Неважно что, главное — на благо своей страны, — сказал он. — Ты ведь понимаешь, да?

    — Да, папа. — На самом деле Пьеро не очень-то понимал, о чем речь, но папа должен знать, какой он отважный. — Я тоже стану солдатом, чтобы ты мной гордился.

    Отец посмотрел на сына и положил руку ему на плечо.

    — Главное — правильно выбрать сторону, — изрек он.

    И почти на два месяца забыл о бутылке. А потом столь же стремительно, как и бросил, — вернулась черная туча — запил снова.

Вспомнить все

  • Жауме Кабре. Я исповедуюсь / Пер. с каталанского Е. Гущиной, А. Уржумцевой, М. Абрамовой. — М.: Иностранка, Азбука-Аттикус, 2015. — 736 с.

    Меня обманули! Меня жестоко обманули — и я спешу всех предупредить: не попадайтесь на удочку коварных издателей. Ведь что они сделали? Исписали обложку книги «Я исповедуюсь» хвалебными фразами: какой слог! какая высота! роман-монстр! И обложку-то какую выбрали — рука так и тянется за книгой. Бестселлер, говорят. Бедный обманутый читатель бежит радостный к кассе, прижимая к сердцу огромный том в семьсот страниц, тащит на себе эту гирю домой, садится на диван, открывает книгу… И что же он находит внутри?

    Отнюдь не легкую захватывающую историю, не откровения героя, от которых дыхание перехватывает. А трудную, тяжелую прозу. Да ладно бы просто тяжелую. Несуразную! Сбивчивую! Вот вы сами посудите. Главный герой Андриа Ардевол, философ, интеллектуал, образованный  человек, пишет то от первого, то от третьего лица. То он о себе рассказывает, то о каких-то римских епископах прошлого века. Дальше — хуже. Тут и Барселона времен Первой мировой, тут и средневековая Франция со своими монастырями, и персонажи восточной страны, и даже нацисты. Героев так много, что автор поместил в конце романа их перечень, как в пьесе. А сносок-то, сносок сколько! А латинских фразочек! Все языки мира, все времена, все города и страны — не книга, а вавилонское столпотворение.

    Слабонервным и боящимся темноты однозначно не читать! Те же, кто любит бродить по ночным лабиринтам города (желательно, европейского, где-нибудь в Барселоне или Риме), те кто в восторге не может оторваться от плотной прозы Умберто Эко, кто с ума сходит от романов в духе постмодернистов, вот тем исповедь Адриа Ардевола, главного героя романа Жауме Кабре, понравится.

    Жауме Кабре — каталанский писатель. Сочиняет сценарии, рассказы. «Я исповедуюсь» — первое его крупное произведение, переведенное на русский язык. Впрочем, переведено оно еще на десяток других языков. Тираж книги, говорят, вот-вот достигнет полмиллиона экземпляров. На родине Кабре его тоже отметили — испанские критики вручили автору премию.

    Длинный роман — рассказ Адриа Ардевола о себе — с самого детства и до того момента, когда его разум окончательно победила болезнь Альцгеймера. Чтобы пересказать сюжет книги, понадобился бы не один час и километр исписанных страниц. Если совсем коротко, то это история взросления ребенка, родители которого любили больше свой антикварный магазин, чем его. Он живет в собственном мире, сотканном из классической музыки, старых фолиантов, средневековых картин. В его голове — мысли о природе красоты, об истоках добра и зла. Все, что у него есть, — уникальная скрипка Лоренцо Сториони, верный друг Бернад и любимая Сара, с которой его постоянно разлучает настоящее или прошлое.

    «Я исповедуюсь» — и детектив, и исторический роман, и философское сочинение. В целом — одно большое, искреннее и невероятно талантливое признание в любви. Дело в том, что все написанное Ардевол адресует своей возлюбленной, с которой ему уже никогда не удастся встретиться:

    …Когда я пишу тебе, у меня перед глазами твой необыкновенный автопортрет, окруженный инкунабулами и организующий весь мой мир. Это самая ценная вещь в моем кабинете <…>. Для меня рисунки Сары — окно, распахнутое в тишину души. Приглашение ко вглядыванию в себя. Я люблю тебя, Сара.

    Кабре выстраивает связь между вещами и всеми, кто когда-либо обладал ими. Он тасует разные слои времени и пространства. Постоянно «отвлекается» от центрального сюжета. Его роман создан непривычным для литературы образом. Писатель отказывается от синтаксиса и линейного повествования, он выстраивает сложную парадигму. Заставляет оглушенного, ничего не понимающего читателя блуждать по его роману, ходить по кругу, не замечая выхода. Лишь самый терпеливый и дотошный доберется до конца — и будет вознагражден.

    Ведь именно к концу книги, когда все сюжетные линии сходятся в одну, Кабре предстает в истинном величии. Он начинает писать так, что каждое слово отзывается внутри, словно по закону резонанса. Без сомнений, одна из самых сильных частей романа «Я исповедуюсь» — описания ужасов концлагерей:

    Еще никогда ему не было так трудно объявить эксперимент завершенным. После месяцев наблюдения за хныкающими кроликами — за этим темненьким или за тем беленьким, который причитал: Tėve, Tėve, Tėve, забившись в угол койки, откуда его так и не удалось вытащить и пришлось там и убить; или за той девчонкой с грязной тряпкой, которая не могла стоять без костылей и, если не вколоть обезболивающее, нарочно орала, чтобы вывести из себя персонал <…>. Двадцать шесть кроликов — мальчиков и девочек — и ни миллиметра восстановившейся ткани делали очевидными выводы, которые он скрепя сердце сообщал профессору Бауэру.

    История узников Освенцима, случайным образом связанная с жизнью Адриа Ардевола и его отца, заставляет посмотреть на многочисленные истории романа по-новому. Невидимые нити связывают людей, живущих в разные эпохи, образуя огромное общее для всех полотно.

    «Я исповедуюсь» — попытка соткать такую картину с помощью слов. Насколько искусно это получилось у Жамуи Кабре — вопрос личных литературных пристрастий. Однако эксперимент все-таки призываю считать удавшимся.

Надежда Сергеева

Коза отпущения

  • Александр Снегирёв. Вера. — М.: Эксмо, 2015. — 288 с.

    О романе Александра Снегирёва «Вера» заговорили зимой 2015 года. В январе он был опубликован в журнале «Дружба народов», в феврале попал в длинный, а в апреле — в короткий список премии «Национальный бестселлер». К октябрю «Вера» добралась и до шорт-листа «Русского Букера». Сам Александр Снегирёв — писатель молодой, но не новичок в премиальных гонках: в 2009 году его роман «Нефтяная Венера» привлек к себе внимание номинаторов и жюри все тех же главных российских премий, собрав достаточное количество противоречивых отзывов. В случае с «Верой» противоречий уже меньше: кажется, Снегирёв угодил если не всем, то многим.

    Он пишет о создании этого романа как о долгой, кропотливой работе (объем романа чуть меньше трехсот страниц), в процессе которой ему приходилось терять файлы рукописи, чудом восстанавливать их, избавляться от большей части написанного текста, переписывать и работать над ним в разных точках земного шара — зачастую вместо того, чтобы отдыхать. Благодаря публикации дневниковых записей такого рода Снегирёв становится своего рода Пигмалионом от литературы и одушевляет роман: это женщина, зовут ее Вера, и она красавица.

    Произведение вобрало в себя узловые моменты русской литературы: символичное воплощение судьбы страны в судьбе женщины-героини, история рода как основной фактор формирования ее личности, отражение современных реалий и идеологий. «Веру» нельзя рассматривать вне политического контекста: слишком многие детали обесценятся. Чего стоит одно только замечание Вериного любовника-мента: «Дура. Какой ребенок, конец скоро». Или способ налаживания личной жизни, к которому прибегает Вера: она идет на оппозиционный митинг, предварительно выбирая между сторонниками двух политических линий.

    Улицы и площади то и дело заполнялись организованными колоннами сторонников официального курса и нестройными группами взволнованных малочисленных противников. Если первые требовали отъема у соседей исконно русских территорий, то вторые выступали за раздачу собственных земель, первые, размахивая святыми ликами, гоняли любителей однополых брачных союзов, вторые боролись за уважение к таким союзам и чуть ли не повсеместное введение однополой практики.

    Удивляет, отторгает, а впоследствии восхищает в «Вере» максимально отрешенный взгляд автора на героев и на мир — и ирония оказывается органичной составляющей его точки зрения. Автор в этом романе — словно посторонний. Смерть Снегирёв, например, описывает как механический сбой в работе тела человека: «сердечно-сосудистая система Сулеймана Федоровича тысяча девятьсот тридцать восьмого года рождения не выдержала». Его речь словно намеренно иссушена до отсутствия малейшего сострадания, фактически — до комментирования, порой нисходящего к отвратительным деталям.

    И Вера сделалась сама из себя изъятой. Увидела сверху, с луны, обрезок которой не первую ночь таял на тефлоне неба. Сорокалетняя, красивая, со свободным английским, лежит побитая, расхристанная на неопрятной койке в тускло освещенном углу, где только что умоляла кончить в себя.

    Неспешная, размеренная констатация фактов чередуется с обилием описательных деталей. Роман, по большому счету, антидинамичен: он выхватывает из темноты самые важные моменты, не заботясь о связках между ними. Подобный метод, однако, кажется достаточно эффективным: сюжет все равно остается ясным, а вот та «вода», которую Снегирёв «отжимал» из романа, уходит, оставляя ощущение некоторой оторванности и необходимости приспосабливаться к каждому новому повороту сюжета. Этакий роман воспитания читателя, во время знакомства с которым нужно включать свои внутренние радары, чтобы понимать, куда движется произведение, — но при этом ни разу не угадать.

    Наблюдается противоречие: несмотря на небольшой объем текста повествование не «летит», а измеряет пространство романа «тяжелыми шагами». На это работают и композиция, и авторский стиль: в том количестве описательных деталей, которыми вместо малосодержательных связок писатель насыщает свой роман, очень легко увязнуть — чтобы потом очнуться от резкой встряски:

    И если судить по улыбке, по благосклонному обращению с работягами, по приглашению этому абсурдному, ему удалось убедить себя, что он человек только обликом и анатомией, в остальном же отдельный, соль земли, из космоса засланный, божественным лучом помеченный.

    Еще стало ясно, что он пьян.

    Не в зюзю, но сильно навеселе. Коньяком шибало, как шибает духами от кавказского франта.

    И все же в первую очередь — это подробнейшая биография женщины, которая к концу романа уже вовсе не кажется вымышленной. Снегирёв рассказывает, как его героиня появилась на свет (с трудом), каким было ее детство (тяжелым), как начались ее отношения с противоположным полом (с насилия), как она переехала в другую страну (в Америку), как вернулась, где работала, с кем жила и как жила.

    Вера самым своим рождением нарушила одну из десяти заповедей: «Не убий», — сказано в Библии, а ей пришлось задушить в утробе матери свою сестру, чтобы появиться на свет. Вообще, вычитываемые отсылки к священным текстам вполне могут оказаться надуманными, но количество описываемой на страницах романа еды неумолимо вызывает мысли о грехе чревоугодия, поглотившем едва ли не весь мир. «Все в той стране было организовано так, чтобы быть употребленным», — это про Америку. Чуть позже Снегирёв сливает два греха воедино в одной сцене:

    Скрюченными, словно гвозди вывороченной доски, пальцами отец держал громадное податливое, розовое индюшачье тело, а сын шарил между ее ножек своей волосатой лапой.

    Традиционная мысль о расположении России между Западом и Востоком соединяется в этом романе с не менее традиционным приемом олицетворения пути России в судьбе женщины. Вера (у которой к тому же говорящее имя) переходит от познания одной цивилизации — к другой. Однако при всем ощущаемом пафосе роман остается произведением о метаниях между желанием употребить и желанием жить, о преступности несоответствия имеющимся в обществе стереотипам.

    По словам автора, он написал роман «отчасти потому, что с детства слышит известную нам всем фразу, что все мужики — козлы. И вот к тридцати с лишним годам решил проверить, насколько это правда». Волей Снегирёва отец Веры, Сулейман, сходится с фруктовницей: он как бы прикасается к запретному плоду и в результате гибнет, а в основу сюжета то ли в шутку, то ли всерьез положена борьба с известным стереотипом об отношениях мужчин и женщин. Пользуясь случаем, хочется пойти против еще одной традиции и показать эфемерность некоторых традиционных гендерных установок: Александр Снегирёв, например, доказал, что каждый мужчина должен написать роман, заронить зерно сомнения в правильности принятого порядка вещей и вырастить дочь. Можно всё вместе.

    Купить книгу в магазине «Буквоед»

Елена Васильева

Адриана Трижиани. Жена башмачника

  • Адриана Трижиани. Жена башмачника / Пер. с англ. М. Никоновой. — М.: Фантом Пресс, 2015. — 512 с.

    Впервые Энца и Чиро встретились еще детьми при очень печальных обстоятельствах, на фоне величавых итальянских Альп. Чиро — полусирота, который живет при женском монастыре, а Энца — старшая дочь в большой и очень бедной семье. Совсем детьми оба вынуждены покинуть родину и отправиться через океан в непостижимую и пугающую Америку. Так начинается история их жизней, полная совершенно неожиданных поворотов, искушений, невзгод, счастливых мгновений, дружбы и великой любви.

    «Жена башмачника» — эпическая история любви, которая пролегла через два континента и две мировые войны, через блеск и нищету Нью-Йорка и умиротворяющую красоту Италии, через долгие разлуки и короткие встречи.

    СЕРЕБРЯНОЕ ЗЕРКАЛО

    Шесть зим минуло с тех пор, как Катерина Ладзари оставила сыновей в монастыре. Ужасная зима девятьсот десятого наконец-то завершилась, как исполненная епитимья. Пришла весна, а с нею — рыжее солнце и теплые ветра. Они растопили снег на каждом утесе, каждой тропе, каждом гребне, выпуская на волю потоки чистой ледяной воды, голубыми лентами скатывавшиеся вниз.

    Казалось, все жители Вильминоре высыпали на улицу и, улучив минутку, поднимали лица к абрикосовому небу, впитывая его тепло. Дел весною было невпроворот. Нужно было открыть ставни, вытряхнуть и вывесить на воздухе половики, выстирать полотно, а затем заняться садом.
    Монахини Сан-Никола никогда не отдыхали.

    Катерина не вернулась с наступлением лета, и следующей весной тоже, и постепенно сыновья смирились с разлукой. Разочарование омыло их, подобно струям водопадов, в которых они плескались у озера в горах над Вильминоре. Когда мальчики наконец получили от матери, запертой в монастыре в Венето*, письмо без обратного адреса, они перестали умолять сестру Эрколину отпустить их к Катерине. Но они поклялись отыскать ее, как только покинут Сан-Никола. Эдуардо был полон решимости привезти мать назад в Вильминоре, и неважно, сколько времени это потребует. Мальчики представляли мать под опекой монахинь в каком-то очень далеком месте, и сестра Эрколина уверяла, что так оно и есть.

    Помимо заботы о храме и монастыре сестры заправляли в местной приходской школе при церкви Санта-Мария Ассунта и Святого апостола Петра. Они готовили для нового священника, дона Рафаэля Грегорио, вели его хозяйство, обстирывали падре, поддерживали в порядке облачение, заботились об алтарных покровах. Монахини отличались от прочих трудяг только тем, что их падроне носил «римский воротник»**.
    Повзрослевшие братья Ладзари стали такой же неотъемлемой частью монастырской жизни, как и монахини. Мальчики сознавали, чего лишились, но вместо того чтобы без конца горевать по отцу и тосковать по матери, научились направлять свои чувства в иное русло, загружая себя работой.

    Братья Ладзари сумели стать в монастыре незаменимыми, как Катерина и надеялась. Чиро взял на себя большинство обязанностей, до того лежавших на Игнацио Фарино, старом монастырском мастере на все руки. Игги было уже за шестьдесят, и он предпочитал работе свою трубочку, тенистое местечко под деревом и ласковое солнце. Чиро вставал с рассветом и работал до ночи: присматривал за очагами, доил коров, взбивал масло, выжимал свежие плети сыра скаморца, рубил дрова, выгребал уголь, мыл окна, скреб полы, в то время как Эдуардо, грамотея с кротким характером, определили секретарем в монастырскую контору.

    Его безукоризненная каллиграфия нашла применение — Эдуардо отвечал на письма, писал отчеты, заполнял изящной вязью программки для торжественных служб и больших праздников. Кроме того, он, как более набожный из братьев, был удостоен чести прислуживать на ежедневных мессах и звонить в колокола, созывая монахинь к вечерне.

    Чиро в свои пятнадцать вымахал под метр восемьдесят. Он окреп на монастырском рационе из яиц, пасты и дичи. Песочного цвета волосы и зеленовато-голубые глаза составляли яркий контраст с темной, истинно итальянской мастью жителей этих гор. Густые брови, прямой нос и пухлые губы были свойственны скорее швейцарцам, жившим к северу, за близкой границей. Однако темперамент у Чиро был истинно романский. Сестры смиряли его горячность, заставляя сидеть тихо и повторять молитвы. И он учился дисциплине и смирению, потому что хотел порадовать женщин, приютивших их с братом. Ради сестер из Сан-Никола он был готов на любые жертвы.

    Не имея ни связей в обществе, ни семейного дела, которое можно было бы унаследовать, ни каких-либо перспектив, мальчики вынуждены были полагаться только на самих себя. Эдуардо изучал латынь, греческий и античных классиков, в то время как Чиро заботился о саде и постройках. Братья Ладзари получили монастырскую выучку, приобрели, столуясь с монахинями, прекрасные манеры. Они росли, не чувствуя поддержки близких, и это многого их лишило, но также даровало самостоятельность и зрелость.

    Чиро шел через оживленную площадь, удерживая на плечах длинный деревянный валик, вокруг которого были обернуты свежевыглаженные алтарные покровы. Дети играли рядом с матерями, пока те мыли ступеньки своих домов, развешивали выстиранное белье, выбивали ковры и готовили вазоны и ящики для цветов к весенней посадке. Воздух был напоен запахом свежей земли. Все вокруг было исполнено радости от того, что месяцы изоляции наконец позади, — будто горные деревушки с облегчением выдохнули, освободившись от холодов и многослойных одежек.

    Сбившаяся в кучку ребятня засвистела Чиро вслед.

    — Осторожнее с панталонами сестры Доменики! — крикнул кто-то.

    Чиро обернулся к мальчишкам, сделав вид, будто замахивается тяжелым валиком.

    — Монашки не носят панталон, зато твоя сестра носит!

    Мальчишки рассмеялись. Чиро двинулся дальше, крикнув напоследок:

    — Передай от меня привет Магдалене!

    Держался он точно генерал при полном параде, хотя на нем были всего лишь обноски из корзины с пожертвованиями. Он отыскал там пару плотных мельтоновых брюк и клетчатую рабочую рубаху из шамбре, но с обувью дело обстояло куда хуже. Ножищи у Чиро Ладзари вымахали огромные, и ботинки такого размера в корзине с пожертвованиями встречались не часто. На поясе у него позвякивала связка ключей, прицепленных к латунному кольцу, — тут были ключи от всех дверей в церкви и монастыре. По настоянию дона Грегорио алтарные покровы доставляли через боковой вход, дабы не мешать прихожанам заходить в церковь на протяжении всего дня и тем самым дать им возможность положить в ящик для бедных лишнюю монетку.

    Чиро вошел в ризницу, небольшую комнату за алтарем. Воздух пах пчелиным воском и ладаном, напоминая об аромате в ящике комода. Розовый луч из круглого витражного окна падал на простой дубовый стол в центре комнаты. Вдоль стен стояли шкафы с облачениями.

    С внутренней стороны на двери висело высокое зеркало в серебряной раме. Чиро вспомнил день, когда оно здесь появилось. Он еще подумал — странно, что священнику понадобилось зеркало. В конце концов, в ризнице его не было с четырнадцатого века. Чиро понял, что дон Грегорио повесил зеркало собственноручно: его тщеславие не настолько разрослось, чтобы он попросил об этой услуге Чиро. Человек, которому нужно зеркало, на что-то еще надеется.

    Чиро положил покровы на стол, затем подошел к внутренней двери и заглянул в церковь. Скамьи были почти пусты. Там сидела лишь синьора Патриция д’Андреа, самая старая и набожная прихожанка в Вильминоре. На склоненную в молитве голову была накинута белая кружевная мантилья, придавая старушке вид поникшей лилии.

    Чиро вошел в церковь, чтобы сменить лежавшие там покровы. Синьора д’Андреа поймала его взгляд и сурово посмотрела в ответ. Он вздохнул, встал перед алтарем, помедлил, преклонил колени и сотворил обязательное крестное знамение. Снова взглянул на синьору, которая одобрительно кивнула, и почтительно склонил голову. Губы синьоры сложились в довольную улыбку.

    Тщательно свернув использованные покровы в тугой узел, Чиро отнес их в ризницу. Развязал атласные ленты, снял свежие покровы с валика и вернулся в церковь, неся перед собой вышитое белое полотно, подобно подружке невесты, поднимающей шлейф подвенечного платья.
    Выровняв на алтаре накрахмаленный покров, он расставил по углам золотые подсвечники, чтобы прижать ткань. Достал из кармана маленький ножик и начал снимать капли воска со свечей, пока их поверхность не стала гладкой. Жест этот был данью матери. Она просила всегда делать то, что требуется, без напоминания.

    Перед тем как уйти, он снова взглянул на синьору д’Андреа и подмигнул ей. Та покраснела. Чиро, монастырский сирота, вырос настоящим сердцеедом. С его стороны такое заигрывание было просто инстинктом. Чиро здоровался с каждой встречной, приподнимая свою подержанную шляпу, охотно помогал донести покупки и расспрашивал о семьях. С девчонками своих лет он болтал с природной легкостью, восхищавшей других мальчишек.

    Чиро ухаживал за всеми женщинами городка, от школьниц с их мягкими кудряшками до престарелых вдов, сжимавших в руках молитвенники. В женском обществе он чувствовал себя уютно. Иногда он думал, что понимает женщин лучше, чем представителей своего пола. И уж точно он знал о девушках больше, чем Эдуардо, который был таким невинным! Чиро гадал, что станет с братом, когда они покинут монастырь. Себя он считал достаточно сильным, чтобы смело встретить самое худшее, Эдуардо же — нет. Умнику вроде брата нужна монастырская библиотека, письменный стол с лампой и связи, которые давала церковная переписка. Чиро же точно сумеет выжить во внешнем мире. Игги и сестры научили его всякому ремеслу. Он может работать на ферме, чинить разные вещи и мастерить из дерева что угодно. Жизнь вне монастыря наверняка не сахар, но у Чиро были навыки, чтобы устроиться в этой жизни.

    В ризницу вошел дон Рафаэль Грегорио. Он выложил на стол медные монеты из церковной копилки. Дону Грегорио было тридцать, рукоположили его совсем недавно. Он носил длинную черную сутану, застегивавшуюся снизу доверху на сотню маленьких пуговиц из эбенового дерева. Чиро гадал, благодарен ли священник сестре Эрколине, множество раз проходившейся по петлям утюгом, чтобы те стали плоскими.

    — Ты приготовил растения для посадки? — осведомился священник. Белоснежный римский воротник оттенял его густые черные волосы. Волевой подбородок, аристократический прямой нос и карие глаза с тяжелыми веками придавали ему вид сонного Ромео, тогда как вы ожидали встретить честный взгляд мудрого слуги Господа.

    — Да, отец. — Чиро склонил голову, чтобы выразить священнику почтение, как его научили монахини.

    — Я хочу, чтобы дорожку обсадили нарциссами.

    — Учту ваше пожелание, падре, — улыбнулся Чиро. — Я позабочусь обо всем. — Он поднял со стола валик. — Я могу идти, дон Грегорио?

    — Ступай, — ответил священник.

    Чиро толкнул дверь.

    — Я бы хотел хоть иногда видеть тебя на мессе, — произнес дон Грегорио.

    — Падре, вы же знаете, как бывает. Если я не подою корову, не будет сливок. Если не соберу яйца, сестры не испекут хлеб. А если они не испекут хлеб, нам нечего будет есть.

    Дон Грегорио улыбнулся:

    — И все-таки можно найти время посетить службу.

    — Это верно, падре.

    — Так я увижу тебя на мессе?

    — Я много времени провожу в церкви — подметаю, мою окна. Думаю, если Господь ищет меня, он знает, где меня найти.

    — А моя работа в том, чтобы научить тебя искать Его, а не наоборот.

    — Понимаю. У вас своя работа, у меня своя.

    Чиро закинул пустой деревянный валик на плечо, как ружье, прихватил узел с покровами для стирки и вышел. Дон Грегорио слышал, как Чиро свистит, уходя по дорожке, которая вскоре будет обсажена желтыми цветами.


    * Регион, центром которого является Венеция.

    ** Жесткий белый воротничок с подшитой к нему манишкой, который носят католические или протестантские священники.

Имитация романа

  • Дидье ван Ковеларт. Принцип Полины / Пер. с фр. Н. Хотинской. — М.: Фантом Пресс, 2015. — 256 с.

    Вопрос «В чем смысл жизни?» так давно стоит перед человечеством, что люди уже устали искать на него ответы — тем более что среди множества существующих вариантов невозможно найти истинный.

    Новый роман французского писателя, лауреата Гонкуровской премии Дидье ван Ковеларта — это история о человеке, для которого смыслом жизни стала любовь. Любовь-дружба, любовь-служение. «Принцип Полины» — одна из чуть более тридцати книг, написанных ван Ковелартом, но несмотря на это — а может быть, именно поэтому — она не предлагает читателям ничего нового.

    Главный герой, начинающий писатель Куинси Фарриоль, удостоен премии следственного изолятора в провинциальном городишке Сен-Пьер-дез-Альп. «Торжественное» вручение награды, на которое, впрочем, не приходит ни один гость, дарит герою драгоценное для него знакомство — встречу с Полиной Сорг. С этого дня его жизнь будет чем-то вроде черновика, временной заготовки для того, чтобы когда-нибудь ничто не помешало ему стать счастливым.

    Эта общая квартира, эти короткие связи, это нежелание привязаться, подумать о семье, всерьез заняться собственным творчеством… Все у меня было временно, я сам так решил, чтобы оставаться свободным, чтобы ничего важного не пришлось отрывать от себя…

    «Принцип Полины» вполне мог бы остаться неплохой любовной историей, классической «женской» книгой со счастливым концом наподобие прозы Анны Гавальды. Романом, который хорошо читать осенними вечерами, чтобы отдохнуть от однообразия жизни и насладиться романтическими приключениями. Однако непринужденное повествование с нотками иронии и грусти, традиционный любовный треугольник и характерный для ван Ковеларта образ героини — эксцентричной, непонятной, но в то же время нежной и женственной — заставляют скучать.

    Единственное, что разнообразит монотонную историю любви писателя-неудачника к «двадцатилетней оторве», — тот самый третий лишний. Максим де Плестер входит в жизнь героя одновременно как соперник в любви и лучший друг. Центральный эпизод романа — секс втроем в гостинице при университете — становится квинтэссенцией бесстыдного натурализма и духовности. Впрочем, физиологические подробности вряд ли могут доставить эстетическое удовольствие читателю. Скорее, наоборот — после этой почти животной сцены верить в любовь и невероятную душевную близость трех людей, несмотря на все старания повествователя, совсем не хочется.

    «Принцип Полины» производит впечатление книги намеренно эпатирующей аудиторию. Взяв за основу классический сюжет, автор старается придать ему оригинальность. Получается это несколько нарочито.

    Одна из главных интриг в тексте — роман, который пишет Куинси, пересказывая в нем историю отношений с Полиной и Максимом:

    …мне нравилось то, что я писал. Писал, смеясь, плача, удивляясь. Я исправлял действительность, сочиняя то, что могло бы быть приключением моей жизни.

    Персонажи постоянно обсуждают рукопись, читают отрывки черновиков, спорят и ссорятся из-за имен и событий, однако читателю не перепадает ни одной цитаты. И в тот момент, когда кажется, что мы никогда не прочтем роман главного героя, становится ясно: история, которую так долго писал Куинси, у нас в руках. С такого ракурса «Принцип Полины» воспринимается как попытка героя выстроить воздушные замки вокруг реальности, которую так не хочется замечать.

Наталья Симанкова

Давид Лагеркранц. Девушка, которая застряла в паутине

  • Давид Лагеркранц. Девушка, которая застряла в паутине. — М.: Эксмо, 2015. — 480 с.

    Еще в 2011 году гражданская жена Стига Ларссона заявила, что готова закончить роман мужа. Однако понадобилось 4 года, чтобы продолжение трилогии наконец вышло в свет. Честь завершить труд Ларссона выпала известному шведскому писателю и журналисту Давиду Лагеркранцу.

    Новые времена настали в жизни Лисбет Саландер и Микаэля Блумквиста. Каждый из героев занят своими проблемами. И все же хакерше и журналисту суждено встретиться снова. Блумквист ввязался в новое крупное расследование — убит знаменитый шведский ученый в области искусственного интеллекта. А Саландер вычислила, что за этим преступлением стоит ее самый злейший враг после Залы. И этот враг уже сплел свою смертельную паутину…

    Лисбет услышала, как хлопнула входная дверь в квартиру и стих звук спускавшихся по каменной лестнице шагов. Она посмотрела на Августа. Тот стоял неподвижно, вытянув руки по швам, и пристально смотрел на нее, что ее озадачило. Если только что она держала все под контролем, то сейчас вдруг почувствовала неуверенность. Да и что, скажите на милость, происходит с Ханной Бальдер? Она, казалось, вот-вот разрыдается. А Август… он, в довершение всего, начал качать головой и что-то неслышно бормотать, на этот раз не натуральные числа, а что-то совершенно другое. Лисбет больше всего хотелось удалиться, но она осталась. Ее задача еще не была выполнена до конца, поэтому Саландер достала из кармана два авиабилета, ваучер на гостиницу и толстую пачку купюр, крон и евро.

    — Я хочу только от всей души… — начала Ханна.

    — Молчи, — прервала ее Лисбет. — Вот авиабилеты до Мюнхена. Ваш самолет улетает сегодня вечером в четверть восьмого, поэтому надо спешить. Вам предоставят транспорт прямо до «Замка Эльмау» — это шикарный отель неподалеку от Гармиш-Партенкирхена. Вы будете жить в большом номере на самом верху, под фамилией Мюллер, и для начала останетесь там на три месяца. Я связалась с профессором Чарльзом Эдельманом и объяснила ему важность полной секретности. Он будет регулярно навещать вас и следить за тем, чтобы Август получал лечение и помощь. Эдельман организует также подходящее квалифицированное школьное обучение.

    — Ты шутишь?

    — Я сказала, молчи. Это чрезвычайно серьезно. Конечно, у полиции есть рисунок Августа, и убийца схвачен. Но его работодатели на свободе, и невозможно предугадать, что они планируют. Вы должны немедленно покинуть квартиру. У меня есть другие дела, но я организовала вам шофера, который довезет вас до аэропорта. У него, возможно, странноватый вид, но он вполне нормальный. Вы можете называть его Чума. Поняли?

    — Да, но…

    — Вообще никаких «но». Лучше послушай: во время вашего пребывания там вам нельзя будет пользоваться кредитками или звонить с твоего телефона, Ханна. Я организовала тебе зашифрованный телефон «Блэкфон», на случай если вам понадобится поднять тревогу. Мой номер там уже забит. В гостинице все оплачиваю я. Вы получите сто тысяч крон на непредвиденные расходы. Вопросы есть?

    — Это безумие…

    — Нет.

    — Но откуда у тебя такие деньги?

    — У меня есть средства.

    — Как же мы…

    Ханна осеклась. Вид у нее был совершенно растерянный, и казалось, она не знает, что ей думать. Внезапно женщина начала плакать.

    — Как же мы сможем отблагодарить? — выдавила она.

    — Отблагодарить?

    Лисбет повторила слово так, будто оно было ей совершенно непонятно, и когда Ханна подошла к ней с распростертыми руками, она отступила назад и, устремив взгляд в пол прихожей, сказала:

    — Соберись! Ты должна взять себя в руки и завязать с той чертовней, которой ты пользуешься, с таблетками или что там у тебя. Можешь отблагодарить меня таким образом.

    — Конечно, обязательно…

    — И если кому-нибудь придет в голову, что Августу надо в какой-нибудь интернат или другое учреждение, ты должна отбиваться, жестко и беспощадно. Ты должна бить в их самое слабое место. Ты должна быть как воин.

    — Как воин?

    — Именно. Никому нельзя…

    Лисбет осеклась, сообразив, что это не самые удачные прощальные слова. Потом решила, что сойдет, развернулась и направилась к входной двери. Много шагов она сделать не успела. Август снова начал бормотать, и теперь было слышно, что он говорит.

    — Не уходи, не уходи… — бормотал он.

    На это у Лисбет тоже не нашлось ответа. Она только коротко сказала: «Ты справишься», и затем добавила, словно разговаривая сама с собой: «Спасибо за то, что закричал утром». На мгновение воцарилась тишина, и у Лисбет мелькнула мысль, не следует ли ей сказать еще что-нибудь. Но она махнула рукой, развернулась и вышла в дверь.

    — Я не могу описать, что это для меня значит! — крикнула ей вслед Ханна.

    Но Лисбет не услышала ни слова. Она уже бежала вниз по лестнице, направляясь к стоявшей на Торсгатан машине. Когда Саландер выехала на мост Вестербрун, ей через приложение Redphone позвонил Микаэль Блумквист и рассказал, что АНБ вышло на ее след.

    — Передай им, что я тоже вышла на их след, — буркнула в ответ Лисбет.

    Затем она поехала к Рогеру Винтеру и напугала его до полусмерти. После этого отправилась домой и снова засела за свой шифрованный файл АНБ. Но опять ни на шаг не приблизилась к решению.

    Нидхэм и Блумквист целый день напряженно работали в номере «Гранд отеля». Эд предложил потрясающую историю, и Микаэль теперь мог написать эксклюзивный материал, в котором он, Эрика и «Миллениум» так нуждались. Это было замечательно. Тем не менее, его не покидало неприятное ощущение, причем не только из-за того, что никто по-прежнему ничего не знал про Андрея. Эд явно что-то не договаривал. Почему он вообще появился и почему прилагает столько энергии, чтобы помочь маленькому шведскому журналу, вдали от всех центров власти США?

    Конечно, такой расклад можно было рассматривать как обмен услугами. Микаэль пообещал не раскрывать хакерского вторжения и, по крайней мере, наполовину согласился попытаться убедить Лисбет поговорить с Эдом. Но в качестве объяснения это казалось недостаточным, и поэтому Микаэль уделял столько же времени тому, чтобы слушать Эда, сколько чтению между строк.

    Нидхэм вел себя так, будто основательно рисковал. Занавески были задернуты, телефоны лежали на безопасном расстоянии. В комнате присутствовало ощущение паранойи. На гостиничной кровати лежали секретные документы, которые Микаэлю позволялось читать, но не цитировать или копировать, и Эд периодически прерывал свой рассказ, чтобы обсудить технические аспекты неприкосновенности источника. Казалось, он с маниакальной тщательностью следит за тем, чтобы утечку информации нельзя было связать с ним. Иногда он нервно прислушивался к шагам в коридоре и пару раз смотрел в щель между занавесками, чтобы убедиться в том, что никто не следит за ними снаружи. Тем не менее Микаэль не мог отделаться от подозрения, что это в основном театр. Ему все больше казалось, что на самом деле Эд полностью контролирует ситуацию, точно знает, чем занимается, и даже не слишком боится прослушки. Блумквисту пришло в голову, что его действия, вероятно, санкционированы свыше, и, возможно, его самого наделили в этой игре ролью, которую он пока не понимает.

    Поэтому интересным представлялось не только то, что Эд говорил, но и то, о чем он умалчивал, и чего он, кажется, хочет добиться при помощи этой публикации. Совершенно очевидно здесь присутствовала определенная доля злости. «Несколько проклятых идиотов» из отдела «Надзора за стратегическими технологиями» помешали Эду прищучить вторгшегося в его систему хакера только потому, что не хотели собственного разоблачения, и это, как он сказал, его взбесило. Здесь у Микаэля не было причин ему не доверять или, тем более, сомневаться в том, что Эд искренне хочет уничтожить этих людей, «раздавить их сапогом, стереть в порошок».

    В то же время в его рассказе, похоже, присутствовало нечто иное, дававшееся ему не столь легко. Иногда казалось, будто Эд борется с какой-то внутренней цензурой, и Микаэль периодически прерывал работу и спускался на ресепшн — для того, чтобы позвонить Эрике и Лисбет. Бергер всегда отвечала с первого гудка, и хотя они оба проявляли большой энтузиазм по поводу материала, в их разговорах ощущался тяжелый и мрачный подтекст — поскольку про Андрея никто по-прежнему ничего не знал.

    Лисбет вообще не отвечала. Блумквисту удалось дозвониться до нее только в 17.20; звучала она сосредоточенно и высокомерно, и сообщила, что мальчик находится в безопасности у матери.

    — Как ты себя чувствуешь? — спросил он.

    — О’кей.

    — Невредима?

    — В целом да.

    Микаэль набрал побольше воздуха.

    — Лисбет, ты вторглась во внутреннюю сеть АНБ?

    — Ты разговаривал с Эдом-Кастетом?

    — Этого я комментировать не могу.

    Он не мог давать комментариев даже Лисбет. Неприкосновенность источника была для него свята.

    — Значит, Эд все же не так глуп, — сказала она так, будто он ответил нечто совершенно другое.

    — Значит, ты вторглась?

    — Возможно.

    Микаэль почувствовал, что ему хочется выругать ее и спросить, чем она, черт возьми, занимается. Однако он проявил максимальную выдержку и сказал только:

    — Они готовы оставить тебя в покое, если ты встретишься с ними и подробно расскажешь, как действовала.

    — Передай им, что я тоже вышла на их след.

    — Что ты имеешь в виду?

    — Что у меня есть больше, чем они думают.

    — О’кей, — задумчиво произнес Микаэль. — Но ты могла бы встретиться с…

    — С Эдом?

    «Какого черта, — подумал Микаэль. — Эд ведь сам хотел выдать себя ей».

    — С Эдом, — повторил он.

    — Высокомерный мерзавец.

    — Довольно высокомерный. Но ты могла бы встретиться с ним, если мы обеспечим гарантии того, что тебя не схватят?

    — Таких гарантий не существует.

    — А ты согласишься, если я свяжусь со своей сестрой Анникой и попрошу ее быть твоим представителем?

    — У меня есть другие дела, — ответила Лисбет так, будто не хотела больше об этом разговаривать.

    Тогда он не удержался и сказал:

    — История, которой мы занимаемся…

    — Что с ней?

    — Я не уверен, полностью ли я ее понимаю.

    — В чем проблема? — спросила Лисбет.

    — Для начала я не понимаю, почему Камилла вдруг появилась тут после стольких лет.

    — Думаю, она дождалась своего часа.

    — Что ты имеешь в виду?

    — Что она, наверное, всегда знала, что вернется обратно, чтобы отомстить за то, что я сделала ей и Зале. Но ей хотелось дождаться, пока она станет сильной на всех уровнях. Для Камиллы нет ничего важнее, чем быть сильной, и сейчас она вдруг увидела возможность, случай убить одним ударом двух зайцев — по крайней мере, мне так кажется. Можешь спросить у нее, когда в следующий раз будешь пить с ней вино.

    — Ты разговаривала с Хольгером?

    — Я была занята.

    — Но у нее все-таки не получилось. Ты, слава богу, уцелела, — продолжил Микаэль.

    — Я уцелела.

    — А тебя не беспокоит, что она в любой момент может вернуться?

    — Мне это приходило в голову.

    — Ладно. А тебе известно, что мы с Камиллой всего лишь немного прогулялись по Хурнсгатан?

    Лисбет не ответила на вопрос.

    — Я знаю тебя, Микаэль, — лишь сказала она. — А теперь ты встретился еще и с Эдом… Подозреваю, что от него мне тоже придется защищаться.

    Блумквист усмехнулся про себя.

    — Да, — ответил он. — Ты, пожалуй, права. Излишне полагаться на него мы не будем. Я даже боюсь оказаться для него полезным идиотом.

    — Не самая подходящая для тебя роль, Микаэль.

    — Да, и поэтому я бы с удовольствием узнал, что ты обнаружила во время вторжения.

    — Массу раздражающего дерьма.

    — Об отношениях Экервальда и «Пауков» с АНБ?

    — Это и еще немного.

    — И ты собиралась мне об этом рассказать?

    — Если бы ты хорошо себя вел, пожалуй, — сказала Лисбет насмешливым тоном, который не мог не порадовать Микаэля.

    Затем он фыркнул, поскольку в эту секунду точно понял, чем занимается Эд Нидхэм.

    Он понял это настолько отчетливо, что ему было трудно не подавать виду, когда, вернувшись в гостиничный номер, он продолжал работать с американцем до десяти часов вечера.

Кристоф Оно-ди-Био. Бездна

  • Кристоф Оно-ди-Био. Бездна. / Пер. с фр. И. Волевич. — М.: Фантом Пресс, 2015. — 448 с.

    За этот роман Кристоф Оно-ди-Био, французский писатель и журналист родом из Нормандии, получил две престижнейшие французские премии по литературе — Гран-при Французской академии и премию Ренодо. «Бездна» — это и детектив, и любовная история, и философская притча. Но прежде всего это классический французский экзистенциальный роман — о смысле бытия, о пограничности человеческого существования и человеческой сути.

    В качестве журналиста Сезар объездил весь мир, видел страшные разрушения, смотрел в глаза смерти, наблюдал блеск и тщету светского общества. Он устал от мира и от его гибельной суетности. Но однажды он встретил Пас — загадочную, страстную и неукротимую испанку, задыхающуюся в старой Европе, обратившуюся в один большой музей. И жизнь его вновь наполнилась смыслом. До тех пор, пока ему не сообщили, что на пустынном аравийском берегу найдено тело женщины, похожей на его Пас.

    I

    ИСТОРИЯ ЛЮБВИ

    РАССКАЖУ, КАК СУМЕЮ

    Все началось с твоего рождения. Для тебя.

    Все кончилось с твоим рождением. Для нас.

    Для меня, твоего отца. Для нее, твоей матери. Твоя жизнь стала нашей смертью. Смертью нашей пары — того неразделимого плотского и духовного союза, что предшествовал твоему рождению, союза мужчины и женщины, любивших друг друга.

    Абсолютная правда… ее не существует, как и прочих абсолютностей, безнадежно недостижимых.

    Я могу поделиться с тобой только своей правдой. Несовершенной, неполной, но разве есть у меня другая?

    Никто никогда не узнает ее правды, ее версии случившегося, ее ощущений, тембра ее голоса — если бы она могла рассказать тебе эту историю; ее жестов, ее стиля — если бы она предпочла тебе написать. Насколько мне известна последняя часть ее жизни, не осталось никаких аудиозаписей, писем или дневников. Ничего — если не считать (хотя и это немало) ее картин, вышитых синими нитками. В их глубине ты когда-нибудь, возможно, увидишь истину.

    Буду с тобой предельно искренним: я любил твою мать, и я ее ненавидел. Может, это тебя и не касается, но мы были парой. Пара — всегда война. Поймешь, когда влюбишься сам.

    Как странно писать это сейчас: ведь когда я поднимаю голову, встаю из-за стола, иду в детскую, склоняюсь над кроваткой и вдыхаю теплый запах твоего разомлевшего тельца в пижамке с разводами «под зебру», само представление о тебе взрослом и влюбленном вызывает только улыбку! Ибо в эту минуту ты влюблен всего лишь в свою любимую игрушку да в «волшебный фонарь», который она купила еще до твоего рождения; он отбрасывает на стены отражения золотых рыбок, шныряющих между кораллами. С первых недель твоей жизни и до сегодняшнего дня ты улыбался, разглядывая их, и улыбка твоя могла осчастливить кого угодно.

    Кого угодно, кроме нее, кроме твоей матери.

    Наверное, это слишком жестоко с моей стороны — швырять камни в мирное озерцо счастья, называемого рождением ребенка? Может, и так. Но плакать нельзя. О, только не плакать. Иначе я никогда не закончу это письмо. А мой долг перед тобой — написать все до конца.

    Итак, начнем, мой крошечный сын. И начнем с самого важного в истории события, поскольку с негото все и пошло. С твоего рождения.

    РОДОВЫЕ МУКИ

    «Мы его теряем!»

    Именно таким криком они разбудили меня. Обнажив в этой ужасающей метаморфозе свою подлинную натуру. Поначалу эти женщины выглядели добрыми феями: они обступили родильное ложе, изрекая советы и утешения, как вдруг обернулись мрачными Парками1, объявив, что скоро, минуты через три, нить твоей жизни оборвется, еще не успев размотаться.

    «Мы его теряем!» Три девицы, молоденькая блондиночка и пара молоденьких брюнеток, на вид вполне вменяемых — вплоть до того момента, когда они взяли в свои белые ручки страшные острые инструменты. Да, именно Парки, объявляющие всем, у кого есть уши, — может, и тебе самому, терпящему адские муки всего в метре от их уст, в своей родовой оболочке, в самой глубине чрева твоей матери: «Мы его теряем!»

    И они засунули ей между ног какие-то прозрачные пластиковые трубки. Я увидел, как из них хлынула черная кровь; одна из девиц прижала ей к лицу кислородную маску. Ее глаза помутнели; теперь она, как и я, не сознавала, что дело оборачивается трагедией.

    За миг до этого они сказали: «Все пройдет благополучно, не волнуйтесь, сердцебиение у плода нормальное». Лгуньи. Твое сердечко, которое в этом возрасте не больше вишенки, билось ненормально уже тогда. Оно свидетельствовало об изнеможении твоего тельца, сжимаемого слишком сильными потугами.

    «Сердцебиение зашкаливает, — признали они наконец и тотчас добавили: — Он этого не перенесет, мы его теряем!»

    Я вскочил и рванулся к вам, но глаза мне застлал туман. Он скрыл от меня происходящее, словно занавес театра смерти. Меня обдало внезапным жаром.

    За миг до обморока я увидел, как одна из них схватила ножницы.

    Облегчение наступило после перидуральной анестезии — ох, не нравится мне это слово, сегодня еще меньше, чем тогда. Но все прошло хорошо: игла вонзилась точно между позвонками, впрыснув обезболивающее куда надо. Меня попросили выйти, как и всех будущих отцов. Размеры иглы шприца, ручка младенца, показавшаяся из материнского чрева, — все это ужасное испытание для мужской психики, и без того истерзанной вконец. Сама женщина ничего не видит, ибо у женщин нет глаз на спине, вопреки известной легенде, распространяемой неверными мужьями. В общем, все было сделано как полагается. Теперь она спала. Красивая, точно ангел, с туго стянутыми волосами, в зеленой блузе, и я в такой же зеленой больничной блузе, с книгой в руке — с «Илиадой», из-за твоего имени… нет, вернее, с твоим именем, из-за «Илиады». Гектор, который «между сынов Илиона любезнейший был Олимпийцам»2, — самый прекрасный герой «Илиады». И пусть мне не говорят об Ахиллесе — этом воине-холерике, опьяненном собственной славой полубога!3 И пусть не говорят также о «хитроумном» Улиссе, этом первостатейном двурушнике, который искупил свои гнусные выходки двадцатилетними странствиями4. Все-таки в мире есть справедливость. То ли дело Гектор — Гектор «шлемоблещущий», Гектор — «укротитель коней», отважный и стойкий, любивший своих престарелых родителей, свою жену, своего сына, неспособный ни на малейшее недостойное деяние. Зато его врагам достоинство было неведомо: убив Гектора, Ахиллес обмотал его ноги веревкой, привязал ее к своей колеснице и, нахлестывая коней, поволок труп вокруг стен Трои, на глазах у престарелых родителей, жены и сына, слишком маленького, чтобы понять происходящее. Гектор был неповинен в своем поражении: Ахиллесу помогали сами боги, Афина даже тайно возвратила ему копье, после того как он метнул его в Гектора, не сумев попасть в цель. Гнусная баба эта Афина! Гектор — самый прекрасный герой «Илиады». И тебя будут звать его именем — вот почему я ждал твоего рождения с «Илиадой» в руках.

    — Теперь вы свободны часов на шесть, — сказала мне одна из фей. — Отдохните!

    Я улыбнулся, поцеловал твою мать в лоб, и мы уснули. Она со своим огромным животом — на широкой кровати.

    Я — уронив голову на стол, щекой на свернутом вчетверо пальто.

    «Мы его теряем!»

    Кровь брызжет фонтаном, мне дурно, затекшие ноги болят так, словно настоящие красные муравьи впрыскивают мне в мышцы жгучую кислоту. Аппарат, измеряющий сокращения матки, подобен сейсмографу: стрелка мечется как безумная. «Слишком сильные сокращения. Сердце не выдержит, мы его теряем!»

    Твоя мать искала меня глазами; нижнюю половину ее лица скрывала вздувшаяся маска. Моя тоже вздымалась от дыхания. Злой гений медицины, вознамерившись лишить нас твоего рождения, грубо вмешивался в поэзию появления на свет. Меня захлестнул гнев. Но ее уже увозили на каталке, — ее и ее умоляющий взгляд. Я рванулся к ней за миг до того, как рухнуть на пол. «Нашему папе плохо!» — бросила одна из Парок. Колеса каталки повизгивали на линолеуме коридора. «Вам нельзя ее сопровождать», — отрезала вторая, словно гроб заколотила.

    И вот она исчезла, осталась одна — может быть, со смертью в животе. С твоей. А я сидел на полу — греческий герой, поверженный невидимой силой. Наверняка какой-нибудь злобной богиней, той же Афиной, предавшей нового Гектора.

    Твоя мать нуждалась в моем присутствии, а я сидел пришибленный, изнемогший, в этой никому не нужной родильной палате.

    ПОЯВЛЕНИЕ НА СВЕТ

    Иные мгновения тянутся как жизни.

    Уборщица, протиравшая пол, посоветовала мне пойти выпить кофе. Выпить кофе — и это в те минуты, когда мой сын боролся со смертью! Двойная дверь, ведущая в соседний блок, выпустила медсестру, которая, перед тем как исчезнуть в другой палате, бросила, не замечая меня: «Никак не разродится».

    Мы приехали сюда, чтобы дать жизнь, а мне предстояло увезти отсюда коробку с прахом. Я открыл книгу.

    Рано, едва розоперстая вестница утра явилась,

    К срубу великого Гектора начал народ собираться.

    И, лишь собралися все (несчетное множество было),

    Сруб угасили, багряным вином оросивши пространство

    Все, где огонь разливался пылающий; после на пепле

    Белые кости героя собрали и братья и други,

    Горько рыдая, обильные слезы струя по ланитам.

    Прах драгоценный собравши, в ковчег золотой положили,

    Тонким обвивши покровом, блистающим пурпуром свежим5.

    Чем же мы-то провинились? Я сидел на линолеумном полу, в полной прострации. А ты был в том блоке, вместе с ней, в ее животе. Ты был там… а я не знал, можно ли еще числить тебя среди живых.

    — Месье, вы можете войти.

    Голос ее снова звучал мягко, и в руках уже не было ножниц. Парка снова стала феей. Стоя в конце коридора, она приглашала меня идти за ней. Неужелиона улыбалась? Кажется, да.

    Некоторые коридоры выглядят тоннелями. С гудящей головой, я молнией проскочил по зеленым и голубым плитам, нацелившись на дверь палаты, откуда бил в глаза неоновый свет.

    Врач-акушер стоял еще в маске, наклонившись над тобой. Он вслушивался в твое дыхание, дыхание крошечного розового существа с черными волосиками и прелестными чертами лица. Мой сын…

    — Все хорошо? — спросил я сипло.

    — Да, все хорошо.

    — Я хочу сказать… Он не слишком намучился?

    Врач протянул мне ножницы. Я испуганно отшатнулся.

    — Хотите перерезать пуповину?

    Я сказал было «нет», но тут же схватился за металлический инструмент. Ко мне возвратилась уверенность. Я уже мог преградить путь Паркам, которые чуть не отняли у тебя жизнь. Пуповина была стянута желтым пластмассовым зажимом. Я перерезал ее у самого основания. Из ранки потекла черная жидкость. «Она такая темная, потому что насыщена кислородом», — объяснил врач. Ты посмотрел на меня голубыми глазами, светлыми, как у всех новорожденных. Врач приподнял тебя, словно хотел поставить на ноги. Я запротестовал, сказав, что это еще успеется, что ты, наверное, очень устал, но ты все же пошел, перебирая ножками в воздухе, словно космонавт в невесомости. «Потом он это забудет и ему придется снова учиться ходить», — сказал врач. Он измерил тебя, взвесил и попросил меня записать твои данные на белой доске фломастером, пахнущим спиртом.

    — Все хорошо, — повторил он, и только теперь я поверил ему.

    — А его мать?

    — Операция заканчивается. Вы увидите ее через полчаса.

    Я не заплакал: я знал, что жизнь победила.

    — Как вы его назовете? — спросила медсестра, готовясь записать имя на твоем браслетике для новорожденных.

    ЭКТОР блистал перед моим мысленным взором всеми своими пятью буквами, но я чувствовал, что не имею права произнести это имя — драгоценное, окончательное — в одиночку, без нее, наспех, в предбаннике операционной. «Я дождусь его мамочку», — ответил я, прибегнув к этому детскому слову, которое так часто звучит в Храмах появления на свет.

    Сестра удивилась:

    — Как, вы еще не придумали имя ребенку?

    Я взглянул на тебя. И сказал себе: пожалуй, не стоит ждать. Лучше просто схватить тебя в охапку, прижать к себе покрепче и унести в мир жизни, в мир семьи, которая у нас теперь образуется. И еще я сказал себе, что принимаю тебя, как принимают корону на царство, и тогда произнес ритуальное слово, звуковой талисман твоего прекрасного имени. И назвал его тебе — тебе, потому что ее это не касалось.

    — Тебя зовут Эктор.

    Сестра попросила меня снять рубашку. Я удивленно воззрился на нее. Она с улыбкой сказала: «Нужен телесный контакт».

    У меня поползли вверх брови.

    — Его необходимо согреть, — объяснила она, — и познакомить с вами поближе.
    Я снял рубашку. И вот так, лежа полуголым в этой больничной палате, я прижал к себе твое крошечное теплое тельце. Ты искал материнскую грудь, но у меня ее не было. Зато было все остальное: у меня был ты.


    1 Парки — три богини судьбы в древнеримской мифологии. Соответствовали мойрам в древнегреческой мифологии. Их имена: Нона (то же, что мойра Клото) — тянет пряжу, прядя нить человеческой жизни; Децима (то же, что мойра Лахесис) — наматывает кудель на веретено, распределяя судьбу; Морта (то же, что мойра Атропос) — перерезает нить, заканчивая жизнь человека.

    2 Гектор — воин-троянец, прославившийся своими подвигами при обороне Трои. По-французски произносится «Экто р». Илион — старое название Греции. (Здесь и далее цитаты из «Илиады» в переводе Н. И. Гнедича.)

    3 Ахиллес (Ахилл) — греческий воин, участник осады Трои, сын царя Пелея и богини Фетиды, считавшийся полубогом.

    4 Улисс (лат.) или Одиссей (греч.) — в древнегреческой мифологии царь Итаки, сын Лаэрта и Антиклеи, прославился как участник Троянской войны, был умным и изворотливым оратором (отсюда его прозвище «хитроумный»). Одиссей — один из ключевых персонажей «Илиады» и главный герой поэмы «Одиссея», повествующей о долгих годах его скитаний и возвращении на родину.

    5 «Илиада», книга XXIV (похороны Гектора).