Фаина Сонкина. Юрий Лотман в моей жизни: Воспоминания. Дневники. Письма / Составление, подготовка текста, вступительная статья М.В. Сонкиной; комментарии Б.Ф. Егорова и М.В. Сонкиной. — М.: Новое литературное обозрение, 2016. — 416 с..
Знакомые со студенческих лет, Юрий Михайлович Лотман и Фаина Семеновна Сонкина сблизились спустя два десятилетия, и с тех пор их отношения играли огромную роль в жизни каждого. В отличие от писем многих известных корреспондентов-коллег Лотмана, эта переписка почти не затрагивает научных проблем, она обращена к жизни частной, бытовой, душевной. Дочь автора, Марина Сонкина, решилась на публикацию переписки своей матери с Лотманом, а также ее дневников и воспоминаний.
Прошло более трех лет1, как Юры2 не стало — пришло и мое время повспоминать о нем. Я перечитываю все, что написано его друзьями, коллегами, учениками, которые захотели поделиться памятью о нем. Эти воспоминания очень разные, часто их авторы противоречат друг другу: создал научную школу — не создал научной школы, был очень мягок — нет, был суров и сдержан. Такие противоречия естественны: все, кто встречался с Ю.М. на протяжении многих лет, видели его в разных жизненных ситуациях. Да и сами воспоминатели менялись. Несмотря на разночтения, все, что написано об этом удивительном человеке, интересно, все значительно.
Пишущие о Ю.М., в большинстве своем, меня не знают. Я же видела и слышала почти всех ученых его круга, потому что много лет подряд не пропускала ни одного его выступления в Москве. Поэтому, когда я читаю статьи-некрологи или статьи-воспоминания, я узнаю их авторов. Я не могу писать о Ю.М. — ученом, да и не ставлю перед собой такую задачу. Но неужели то личное, что связывало нас, не имеет права быть объектом воспоминаний? Не думаю. Каждая черта такой крупной личности, каковой был Ю.М., оставившей столь заметный след в русской культуре, интересна не только его современникам, но и потомкам. Поэтому похоронить то, что мне известно о нем, я считаю неразумным. Пишу не для публикации: хочу оставить написанное на память о нем моей дочери, моим внукам и близким друзьям Юры, в частности Борису Федоровичу Егорову, прошедшему с ним рядом долгие годы и делающему теперь столь многое для его памяти.
Однако озаглавить эти записки «Мои воспоминания о…» я не могу, потому что не претендую ни на обобщение, ни на анализ. Моя задача много скромнее: я хочу показать Юрия Лотмана на протяжении 25 лет нашей любви, каким я его знала, каким он был. Таким образом я мысленно снимаю упреки в том, что мне придется говорить и о своей жизни. Когда-то я сказала Ю.М., что моя жизнь состоялась, потому что он был в ней долгие, долгие годы. Если вычесть 17 лет детства и юности, то получается 25 лет, половина моей жизни. Даже если и было в ней много чуждого и ненужного, жизнь моя оправдана присутствием в ней Юрия Михайловича Лотмана.
Сегодня я даже не знаю, во что выльются эти записки и сколько места они займут. Быть может, совсем немногое из того, что хранят память и тетради дневников, которые вела на протяжении двух с половиной десятилетий, окажется или покажется мне важным или интересным для рассказа… А может быть, как я надеюсь, многое попадет на следующие страницы воспоминаний.
Скажу только, что, общаясь с Ю.М., я очень скоро поняла, что нужно в какой-то форме сохранить то, что узнала от него, о чем он сам рассказывал мне, что случилось раньше в его жизни или чему я была свидетелем: его отношение к людям, коллегам, детям, внукам и многое другое. Привычной и возможной для меня формой записи был дневник. Я начала его в 1971 году, внеся сначала все ретроспективно с 1968 года. Так за все годы, включая три моих канадских года, я исписала пять толстых (так называемых «общих») тетрадей. Память — инструмент ненадежный, и я была уверена, что мне захочется эти записи перечитывать. Я часто так и поступала: это помогало мне переносить разлуку с Ю.М.
В отличие от Байрона, который считал, что дневники всегда полны противоречий и что мы не говорим в них правды, в том числе и самим себе, — я ни разу не испытала сомнений в правдивости написанного мною. Ю.М. знал, что я веду дневник, иногда шутливо просил не записывать всех глупостей, которые он произносит. Всерьез же он действительно опасался (слово «боялся» он ненавидел всей душой, какой бы стороны его жизни, или действий, или решений оно ни касалось) не за себя, а за друзей и коллег, которые, как он знал, там могли упоминаться. Опасения особенно усилились после обыска у него дома в январе 1970 года. По просьбе Юры я после этого кое-что вычеркнула, главным образом то, что касалось других людей. Горько сожалею о том, что это потеряно и что я не догадалась перенести эти записи в другое место.
Опасения по поводу дневников возникли и тогда, когда стало ясно, что вслед за дочерью и я могу уехать за границу. Мы тогда решили, что если мне не удастся провезти дневники или, в крайнем случае, отдать провожающим в аэропорту, я их тут же уничтожу. К счастью, при отъезде никого они не заинтересовали, равно как и пачка писем Ю.М. ко мне, которых тогда уже было около 150. Таким образом, мои воспоминания основаны на этих многолетних записях, охватывающих около четверти века. Не все записи равнозначны. Однако в дневниках много важного о жизни, личности, семье, друзьях Ю.М. Важны записи его мыслей, чувств, — даже если часто они противоречивы. Его шутки, его «mot» представляют несомненный интерес. Его манера подписывать дареные им мне книги кажется стоящей того, чтобы ее упомянуть. Из всего этого складывается облик Ю.М. Лотмана. Показать его с новой, неизвестной никому стороны — моя задача.
Не могу не упомянуть, что Ю.М. много раз просил меня ничего не рассказывать о нас после его смерти. Не нарушаю ли его волю? Но по тому же побуждению, что отдала часть его писем для публикации, пишу сейчас и эти страницы: я не хочу, чтобы то, что оставил Ю.М. на земле, — не только в науке, в статьях и книгах, но и как человек удивительных, редких качеств, — чтобы это исчезло вместе с его уходом. О Лотмане пишут его друзья, его сестры. Думаю, что когда-нибудь опубликуют сыновья и то, что всю жизнь записывала за ним его жена Зара Григорьевна Минц. Ее записки, безусловно, будут отличаться от моих. Но, как справедливо заметил один мой коллега, мои воспоминания будут важны как любой голос из хора, описывающий нашу эпоху.
Мне не избежать рассказа о наших отношениях, иначе было бы странным и невозможным объяснить то, что связывало нас на протяжении стольких лет. Сложность моей задачи еще и в том, что взгляд из настоящего в прошлое может быть иным, чем в то время, когда прошлое было настоящим. Нужно постоянно удерживать себя от внесения корректив, нужно быть правдивой. Приложу все силы, чтобы выполнить последнее. Есть еще одна трудность. Когда любишь, то восхищаешься всеми свойствами любимого человека, не замечая слабостей, а замечая, не придаешь им значения.
Приступлю к своей непростой задаче.
1
Мы с Ю.М. были однокурсниками. Только я поступила на филфак Ленинградского университета в 1945 году (со школьной скамьи), а Юра в это время еще не демобилизовался из армии. Он пришел к нам сразу на второй курс в 1947 году3, как и многие наши мальчики, за плечами которых была война. В полувоенной одеж- де, он был худ, невысок, темноволос и с усами. Я запомнила его улыбку. В то время она мне казалась несколько ироничной. Наша первая русская группа была сплошь девичьей, как и большинство других групп филфака. Многие были из провинции. Группа, в которой начал свои занятия Юрий, напротив, состояла не из одних лишь девушек. Там была коренная ленинградская интеллигенция. В его группе учились Лев Дмитриев, будущий членкор Академии наук, ближайший сотрудник Д.С. Лихачева по сектору древнерусской литературы Пушкинского дома, Марк Качурин, профессор и доктор, автор учебника по русской литературе XIX века для школьников и какое-то время завкафедрой в педагогическом институте. Назову еще Владимира Гельмана (Бахтина) 4, с которым очень сдружилась, известного фольклориста, Виктора Маслова, Николая Томашевского, сына профессора Томашевского. На романо-германском отделении учились талантливая Наташа Трауберг, будущая известная переводчица с английского, французского, итальянского, португальского языков, а также Наталия Брауде. По группам распределялись в зависимости от иностранного языка: в нашей он был немецким, у Юры — французским.
Никто из девочек нашей группы не стал ученым, исследователем литературы или журналистом. Большинство стали учителями, как и я. Исключениями были печально прославившийся в 1950-х своей ролью на кафедре русской литературы Тотубалин (он пришел позднее), а также В. Ганичева, всегда все знавшая, со странными, какими-то безжизненными знаниями: желание сделать карьеру в ней легко прочитывалось. Говорили, что именно она заняла место Юрия в аспирантуре. Впрочем, ничего из нее не вышло, видно, ее знаний для исследовательской работы не хватило, и след ее для меня потерялся. Тотубалин же нам, девчонкам, казался необыкновенно тупым. Своим монотонным голосом с не то северным, не то волжским «оканьем» он задавал примитивнейшие вопросы на наших семинарах. Но зато если это были семинары по общественным дисциплинам, его выступления с непременным «А вот у нас в деревне…» нельзя было остановить. На это не решались и преподаватели, чувствуя в нем уже тогда безапелляционность власти. Такие, как Тотубалин, в то время легко делали карьеру. Их способности или отсутствие оных не играли роли.
Я приехала в Ленинград из Саратова, куда семью эвакуировали во время войны. Родным моим городом был Днепропетровск (бывший Екатеринослав). Город был достаточно крупным культурным центром, у нас был прекрасный оперный театр, на гастроли приезжали известные актеры и музыканты, так что с детства была доступна любимая мною классическая музыка в очень хорошем исполнении.
Почему выбрала филфак? Сначала я хотела поступать на философский факультет Московского университета, но отцу моему, который специально ездил в Москву узнавать, сказали, что туда берут «особую категорию» людей. Я в эту категорию явно не входила, хотя и кончила школу с золотой медалью, то есть имела право поступать в университет без вступительных экзаменов. Тяга к гуманитарным наукам после войны вообще была очень сильной. А в Саратов во время войны был эвакуирован весь блестящий состав филологического факультета Ленинградского университета. Манил сам город, манили неизвестность и желание уйти во «взрослую» жизнь от родителей.
В послевоенном Ленинграде жить было очень непросто, холодно и голодно. Не могу припомнить позже 1945–1947 годов таких суровых зим, как в мои первые студенческие годы. Лучше валенок обуви не было, в них сидели на лекциях в аудиториях. На голове не шапка, а шерстяной платок. Общежитие университета находилось на Малой Охте, добираться туда приходилось полтора часа на двух трамваях. Трамвай № 12 сворачивал на Васильевский остров, потом надо было пересаживаться на 5-й, это вечное ожидание трамвая в темноте и холоде — сидела в библиотеке до ее закрытия — навсегда осталось в памяти. Трамваи зимой не отапливались, да и здание университета отапливалось плохо, в аудиториях, как правило, сидели в пальто.
Голодно было до самой отмены в 1948 году карточек на продукты. А в магазинах, естественно, продуктов не было. Иногородние студенты получали еду по талонам один раз в день (обед).
Но были студенты в ситуации еще худшей, чем у меня. Например, Миша Бурцев, мой сокурсник и близкий друг. Человек гениальных способностей и огромной — к двадцати годам — эрудиции. Родителей его арестовали и, как он считал, расстреляли. На его худобу смотреть было страшно. Как было его не подкормить, не поделиться талонами? Мишу Бурцева арестовали в 1949 году, и он погиб в Воркуте, не дожив до двадцати пяти лет.
Голод особенно мучил по вечерам. От него я спасалась или на концертах в филармонии, куда по дешевым входным билетам легко было проникнуть, или в Публичной библиотеке. А был и другой способ заглушить голод: танцами, которые регулярно устраивались в общежитии по субботам и которые я очень любила.
Когда Нева замерзала, можно было сократить полуторачасовой путь в общежитие, перейдя часть Малой Невки по льду. Однажды я чуть не утонула. Лед оказался тонким, и я провалилась в ледяную воду. Какой-то прохожий услышал крик, бросил мне доску и вытянул меня.
Что же такое была я, восемнадцатилетняя девочка, в которую безоглядно, сразу, как только увидел у кассы, где выдавали стипендию, влюбился Юра? Провинциалка, вступившая в нелегкую самостоятельную жизнь. Работала ночью (калькировала чертежи железнодорожных мостов для управления, в котором тогда служил мой дядя), а днем жадно училась. Все дни проводила в Публичной библиотеке, на сон оставалось три-четыре часа. Читать, читать, наверстывать упущенное в детстве и голодной военной юности, когда днем приходилось учиться, а ночью работать на военном заводе, поскольку работа давала еще одну хлебную карточку семье. Я тогда уже несколько лет была влюблена в моего будущего мужа и никак не разделяла чувств Юрия.
Спустя много лет, уже после того, как мы снова встретились в Москве, он вспоминал все аудитории и залы Публичной библиотеки5, где мог меня увидеть, — я ничего этого не помнила. У нас с ним в то время, как теперь говорят, были разные ценности, я бы сказала, разные интересы и устремления. Например, я не имела понятия о существовании на филфаке мощного научного студенческого общества, не знала, что Юра был его активным членом, что тогда он сделал свое первое научное исследование о преддекабристском Ордене русских рыцарей, опубликованное в «Вестнике» Университета. Не знала я также, что на третьем и четвертом курсах он был сталинским стипендиатом, — высшая награда для студента той поры. Чувство Юры ко мне было серьезным, и, как выяснилось позже, ему было трудно, он страдал.
Хотя я училась вполне успешно, мне всегда казалось, что я ничего не знаю: дрожала перед каждым экзаменом. Юра знал эту мою особенность, приходил и стоял со мной в коридоре, пока я ждала своей очереди. Он говорил: «Ну скажите, что для вас самое трудное?» — «Я ничего не помню, ничего не знаю». А Юра отвечал: «Успокойтесь, Фрина! Я вам сейчас все расскажу». И рас- сказывал, цитируя наизусть из русской и западной литератур. Но страх мой не унимался, открыть дверь в аудиторию я боялась. Тогда Юра говорил: «Давайте я вас на руках отнесу!».
Однажды купил нам два билета на «Жизель» в Мариинский театр с Галиной Улановой в главной роли, кумиром того времени. Он был нищ, и эта была большая для него трата. Вела я себя глупо, держалась абсолютно неестественно, и он даже не решился проводить меня домой. Двадцать два года спустя все сокрушался: «Ну как я мог, как смел я не проводить тебя до дому?!» Но тогда не мог решиться: ему казалось это самонадеянным и потому не- приличным поступком.
Шел 1948 год, второй курс Университета — моя группа сдавала очередной экзамен по западной литературе С.С. Смирнову, и Юра, как обычно, стоял тут же, в коридоре, подстраховывая меня. Я, как всегда волнуясь, спросила его о Гейне. Юра с готовностью рассказывал, а сам (как потом мне признался) думал о том, что если я спрашиваю, значит, подарок его даже не раскрывала: незадолго до экзамена он подарил мне редкое издание Гейне 1883 года с трогательной надписью:
«Nichts ist dauernd als der Wechsel, nichts best Ändig als der Tod. Jeder Schlag des Herzens schlägt uns eine Wunde, und das Leben wäre ein ewiges Verbluten, wenn nicht die Dichtkunst wäre. Sie gewährtuns, was uns die Natur versagt: eine goldene Zeit, die nicht rostet, einen Frühling, der nicht abblüht, wolkenloses Glück und ewige Jugend».
Ludwig Boerne6.
«Поэзия, она любезна
Приятна, сладостна, полезна
Как летом сладкий лимонад».
Державин
«Желаю Вам в Новом Году большого счастья и исполнения всех Ваших желаний, даже если они будут наперекор моим.
Ю.»
1 Воспоминания были написаны в 1997 году.
2 Юра, или Ю.М., или Юрочка — Юрий Михайлович Лотман.
3 Cм. письмо от 15 марта 1985 г.
4 Владимир Бахтин (фамилия по матери — Гельман) — филолог, фольклорист. Был близким другом Ю.М. в студенческие годы.
5 См. письмо от 15 марта 1985 г.
6 «Нет ничего столь постоянного, как перемены, ничего столь устойчивого, как смерть. Каждый стук сердца наносит нам раны, и жизнь была бы беспре- станным истечением крови, если бы не было поэзии. Она обнаруживает в нас то, в чем отказывает природа: золотое время, что не ржавеет, весну, что не перестает цвести, безоблачное счастье и вечную юность». (Цитата из речи Людвига Бёрне, журналиста, театрального критика, фельетониста, кон. XVIII — нач. XIX вв., речь на смерть Жана Поля (Рихтера), сентименталиста, предромантика.)