Джесси Бертон. Миниатюрист

  • Джесси Бертон. Миниатюрист. — М.: Эксмо, 2015. — 384 с.

    Действие романа разворачивается в XVII веке в Амстердаме, в доме богатого и уважаемого человека, занимающегося торговлей. Его молодая жена Нелла получает в подарок миниатюрную копию их дома, а также мини-копии всех обитателей роскошного особняка. Постепенно Нелла все ближе узнает свою новую таинственную семью, а еще понимает — миниатюрный дом в ее спальне живет своей жизнью.

    Лиса нервничает

    В канун Рождества исчез Пибо.

    — Говорила тебе «Закрывай окна». — Марин переводит взгляд с распахнутой дверцы золотой клетки на единственное настежь распахнутое окно в холле. — Твоя легкомысленность могла стоить ему жизни. — Она подходит к окну и, дотянувшись до рамы, с треском ее захлопывает.

    Нелла наблюдает за ней, закипая от ярости.

    — Вы, кроме себя, никого не любите, иначе никогда бы мне такого не сказали!

    Испугавшись своих слов, Нелла осекается. А Марин хмурится, трогая висок, но от ответного выпада воздерживается. Теперь она трет загривок, как если бы потянула мышцу. Хоть бы ты себя стерла в порошок, думает про себя Нелла, или уж ляпни что-нибудь, чтобы я выплеснула на тебя все свое бешенство.

    Ее охватывает ужас при одной мысли, что Пибо раздавили колеса экипажа или разорвали бродячие собаки. Она пытается не думать об этом, но получается не очень. Йохан до сих пор не вернулся, и они с Корнелией провели не один прекрасный вечер, наблюдая из окна за музыкантами и бражниками с их свистелками и колокольчиками, так контрастирующими с мертвой тишиной в доме. А Марин, похоже, решила оставить их в покое, предпочитая уединяться в своей комнате или неподвижно сидеть перед горящим камином в гостиной, глядя на огонь. Эти две недели были самыми счастливыми для Неллы, которая забыла про все, включая Пибо, думая лишь о развлечениях. Мгновения настоящей легкости, бездумности и свободы дыхания. Даже то, что произошло в конторе Йохана, находится под контролем, убрано в дальний угол, и сделать это в его отсутствие оказалось проще. Перечитывая послание миниатюриста, она думает: «Да, всякая женщина — хозяйка своей судьбы».

    У Неллы ноет сердце, оттого что не может вспомнить, закрыла ли она злосчастное окно. Почти три недели назад она выпустила попугая полетать в холле и с тех пор его не видела. Сама виновата. Как можно так бездумно, так жестоко отнестись к своему любимцу? Или это Корнелия в хлопотах по хозяйству оставила окно открытым? Проще все списать на естественные причины, чем поверить в то, что кто-то преднамеренно распахнул окно и выпустил птицу.

    — Это Отто недоглядел, — словно прочитав ее мысли, говорит Корнелия, глядя на открытую клетку.

    — А где он?

    — Вышел, — отвечает Марин вместо служанки.

    — Он ведь не любит выходить из дома.

    Марин встречается с ней глазами.

    — Петронелла, мне жаль, что так случилось, но птица — не лучший вариант домашнего питомца.

    — Не вам судить! — огрызается Нелла, чувствуя, как наворачиваются горячие слезы. Всем наплевать на то, что Пибо пропал! Кажется, одному Отто нравились его выкрики и клекот. Не иначе как Марин выкинула его на милость снежной зимы и голодных чаек. Какая яркая мишень для жадных клювов пернатых убийц! Это была бы месть в ее духе — за то, что Нелла осмелилась вынести клетку из кухни. Она сразу же непонятно почему невзлюбила Пибо, безобидное существо с необыкновенным опереньем. Чужую собственность.

    Неужели Нелла никогда больше его не увидит? Но балки пусты, не слышно ни голоса, ни хлопающих крыльев. Пибо был последней ниточкой, связывавшей ее с родным домом, и вот он улетел от нее поверх крыш, не ориентирующийся в пространстве, быстро замерзающий. Эта стужа была для него смертельна. Убежав к себе, Нелла зажимает рот, чтобы не разрыдаться.

    — Прости, — давится она в ладонь. — Прости меня.

    «Я вытяну из нее всю правду!» С досады она пнула шкап и тут же пожалела об этом: чуть не выбила большой палец. Вынув из игрушечной комнаты куколку своей золовки, она зажимает ее в кулаке. На нее смотрят ничего не выражающие глаза. Нелла распахивает окно. Леденящий воздух врывается в дом, и у нее перехватывает дыхание. Она грозит кулаком небу, имея в виду золовку, которую отправила к облакам вслед за ее жертвой, прежде чем Марин грохнется на лед и ее унесет течением в открытое море.

    — Где он? — вопрошает она канал и сама поражается этому выплеску ярости. Прохожие остановились и задрали головы. Тут она замечает удаляющуюся светлую голову среди серовато-коричневых и красных капоров, широкополых черных шляп и харлемских теплых шалей, в которые женщины прячут подбородки и которые они намотали вокруг шей, точно шерстяные нитки на шпульки. Неллу зазнобило — то ли от стылого воздуха, то ли от выглянувшего из-за облаков солнца. — Постойте! — кричит она, высунувшись из окна. Кулак раскрылся, и куколка Марин просто лежит у нее на ладони. — Кто вы?

    Бросив куколку на пол, она выскакивает из спальни, летит по коридору, сбегает с лестницы. В холле увлеченные беседой Марин и Корнелия поворачиваются в ее сторону.

    — Что ты делаешь? — спрашивает золовка, видя, как она открывает дверные засовы. — Останови ее, Корнелия.

    Служанка переводит взгляд с одной госпожи на другую, и на ее лице появляется страдальческая гримаса.

    — Почему мне нельзя выйти? Я увидела…

    — Я не позволю устраивать публичный спектакль. Я слышала, что ты сейчас кричала. По-твоему, это портовый кабак?

    — Там женщина, которую мне надо увидеть.

    — Какая еще женщина?

    Нелла мучается с засовами.

    — Корнелия, ты так и будешь стоять? — возмущается Марин. — Мне только скандала не хватает…

    Поздно. Нелла уже выскочила из дома.

    — Простудишься! — несется ей вслед.

    Толпа рассеялась, и она бегает взад-вперед, отчаянно высматривая блондинку. Остановилась перевести дыхание. Идти домой неохота, поэтому она быстро направляется по Вийзельстраат к Старой церкви. Обратиться с молитвой о возвращении любимца. Нелла отдает себе отчет в том, что ее беспокоит не столько судьба мужа, сколько судьба попугая. Что ж, Пибо значит для нее больше. Она засовывает руки поглубже в карманы юбки. Йохан вполне способен сам о себе побеспокоиться, разве нет? Вопрос повисает без ответа. Ей хотелось бы так думать, но что-то в образе жизни Йохана говорит о том, что именно он нуждается в их защите.

    Отмахнувшись от неприятных мыслей, она идет мимо нового высокого здания мэрии в сторону площади Дамбы. Колокола Старой церкви обливают малиновым звоном обледеневшие крыши домов. Малые, числом четыре, высокими голосами возвещают о грядущем рождении Святого Сына, а большой басистым голосом Создателя как бы поддерживает их снизу. Пахнет вареным мясом, а прямо напротив церкви дерзко выросла винная лавка. Если пастор Пелликорн гоняет виноторговцев, то рядовые амстердамцы благосклонно поглядывают на козлы, просевшие под тяжестью огромного чана с вином.

    — Жалкая личность, — бросает кто-то. — Это ведь гильдия распорядилась, чтобы весь день торговали.

    — Господь превыше гильдий, друг мой.

    — Вот и Пелликорн так считает.

    — Не переживай. Гляди! — Мужчина показывает спрятанные под полой две фляжки с горячим красным зельем. — С апельсином.

    Они удаляются в не столь целительный квартал, чему Нелла только рада. Поймав на себе пристальный взгляд пастора, она отводит глаза. Сейчас ей пригодилось бы пальто, да и в церкви не многим теплее. Она озирается. Большинство сидений вокруг кафедры свободны, а двум-трем прихожанам, возможно, просто некуда пойти. Обычно служба собирает большую паству, и каждый молится у всех на виду.

    К своему удивлению, она вдруг обнаруживает Отто в парчовом пальто хозяина и надвинутой на глаза конической черной шляпе. Склонив голову, он молча шевелит губами: не то молится, не то дает обещание. Он словно не в себе. Руки дергаются, тело напряжено. Что-то удерживает ее от того, чтобы подойти, было бы неправильно встревать в такую минуту. Вновь ощутив потусторонний холодок, она оборачивается и лихорадочно скользит взглядом по скамьям, а затем вверх по беленым стенам к потолку со старыми фресками. Эта женщина где-то рядом и наблюдает за ней!

В читательском голосовании премии «Большая книга» победила Гузель Яхина

Второе место заняла Анна Матвеева со сборником рассказов «Девять девяностых», третье — Валерий Залотуха с романом «Свечка».

Дебютный роман сценариста Гузели Яхиной «Зулейха открывает глаза» — самый заметный литературный прорыв года. Произведение, в котором есть место подвигу, борьбе за жизнь, человеческой силе и большой истории, однозначно хорошо принимается как критиками, так и читателями.

Привлекая к популяризации современной литературы сайты онлайновых библиотек, оргкомитет «Большой книги» в течение нескольких месяцев позволял широкой аудитории бесплатно знакомиться с текстами финалистов. Голосование проводилось на площадке Facebook, победители определялись по количеству «лайков».

Как сообщает Lenta.ru, роман Яхиной занял первое место с огромным отрывом от других конкурсантов, тогда как книги Матвеевой и Залотухи поменялись местами буквально за несколько часов до завершения голосования, разрыв между ними составил 17 голосов.

Напомним, что год назад первое место читатели присудили Светлане Алексиевич, нынешнему нобелевскому лауреату по литературе.

Подведение итогов «Большой книги» состоится уже завтра, 10 декабря. На торжественной церемонии в Доме Пашкова назовут имена трех финалистов. Победителей определит Литературная академия — жюри премии, в составе которого 109 человек — писатели, издатели, критики, редакторы, журналисты, предприниматели, общественные и государственные деятели.

Денежное содержание первой премии составляет 3 миллиона рублей, второй — 1,5 миллиона, третьей — 1 миллион.

Как приручить драконов

  • Мартин Писториус, Мэган Ллойд Дэвис. В стране драконов. Удивительная жизнь Мартина Писториуса. — М.: Эксмо, 2015. — 368 с.

    «В стране драконов» Мартина Писториуса ― рассказ необычного человека о самом себе через истории и наблюдения, описания мыслей и ощущений. Мальчику ― сегодня взрослому мужчине ― было двенадцать, когда он из-за болезни впал в своеобразную кому, утратив способность говорить и двигаться. Через несколько лет Мартину удалось прийти в себя, но еще долгое время он в глазах окружающих оставался «пустой скорлупкой», лишенной своего «я».

    В оригинале книга называется «Призрачный мальчик». В русском переводе появляется словосочетание «страна драконов», отсылающее к фантастической книге о мальчике Кевине, который случайно оказывается в параллельном мире, населенном сказочными существами. Решение издателей оправдано, так как Писториус много лет существовал только в пространстве своего сознания.

    Он родился в Южной Африке в обычной семье, в которой кроме него было еще два здоровых ребенка: его брат и сестра. Мальчик ходил в школу, любил технику и радовал родителей. Его неожиданная болезнь стала для них настоящим шоком. Первое время мать Мартина не работала, чтобы ухаживать за сыном. Но позже из-за ее депрессии и полной безнадежности состояния мальчика его стали оставлять в специальном центре дневного пребывания. Так члены семьи пытались сохранить себя, но теряли Мартина.

    Писториус уделяет в книге большое внимание своим отношениям с родными и тому, какую роль они сыграли в его борьбе за жизнь:

    Я устал от попыток добраться до поверхности. Я хочу освободиться. <…> Но потом меня наполняет одна мысль: я не могу бросить свою семью. <…> Им не за что будет хвататься, если я их покину. Я не могу уйти.

    Книга Писториуса наполнена реальными фактами, и поэтому отчасти ее можно отнести к документальной, автобиографической прозе. На основе собственных переживаний автор, работающий в популярном сегодня стиле нон-фикшен, конструирует литературный текст. Он не уникален, но самобытность книги «В стране драконов» — в нетривиальном наполнении. Отрывочное повествование и частые переходы из одного времени в другое, с одной стороны, дают возможность полностью погрузиться в мысли и чувства автора, с другой — усложняют восприятие текста. Большое количество физиологических подробностей придется по душе не каждому читателю. Кроме того, некоторые эпизоды даже могут показаться выдуманными или нарочито раздутыми до масштабов катастрофы.

    Тот факт, что у Писториуса был соавтор, сыграл свою роль: воспоминания Мартина структурированы и обработаны для широкого круга читателей. Вероятно, поэтому и возникает эффект преувеличения. На книгу легко повесить ярлык «слишком»: слишком страшная, слишком тяжелая или слишком не похожа на правду. Усиливает впечатление метафорически насыщенная, увлекательная подача материала, далеко не всегда характерная для мемуаров. Например, Писториус так рассуждает о своих ожиданиях: «<…> я чувствую, как птица, именуемая надеждой, нежно трепещет крылышками внутри моей груди».

    После прочтения этой истории легче ценить личный выбор, радость свободного общения — всё то, что дано большинству от рождения и не осознается как чудо. Типичная человеческая привычка ― быть недовольным всем подряд — на какое-то время непременно исчезнет.

    Книга Писториуса ― исповедь, лишенная фальши, которая учит бороться до конца, даже когда надежды очень мало. Для автора написанное ― сбывшаяся мечта, у которой был один шанс из тысячи на то, чтобы стать реальностью. К этой истории трудно остаться равнодушным, потому что она полна всепоглощающей жажды жизни.

    В одном ряду с произведением Писториуса — «Скафандр и бабочка» Жана-Доминика Боби, вступавшего в коммуникацию с помощью моргания глазом, «Жизнь без границ» Ника Вуйчича, самого известного человека без конечностей. Все эти авторы рассказывают о важности отношения семьи к случившейся беде, а также о высокой степени отчаяния, которая может постигнуть каждого. Человек, который говорит с помощью электронного устройства и передвигается на коляске, может позволить себе быть любым ― он не ставит цели понравиться читателю, поэтому Мартину удается честно рассуждать о моральных ценностях.

    Сегодня Мартин Писториус счастливо женат и работает веб-дизайнером. Его страсть к компьютерам позволила получить образование и найти призвание, а судьба дала шанс встретить людей, способных разглядеть за оболочкой личность.

Валерия Темкина

Татьяна Толстая. Войлочный век

  • Татьяна Толстая. Войлочный век. — М.: АСТ; Редакция Елены Шубиной, 2015. — 352 с.

    В новую книгу Татьяны Толстой «Войлочный век» вошли как новые, так и публиковавшиеся ранее рассказы и эссе, объединенные темой времени. «Легкие миры», «Невидимая дева» и «Девушка в цвету» предварили появление этого сборника.

    Несуны

    Поскольку в магазинах в советское время ничего хорошего не было, или было, но с очередями, или было, но в другом городе, или было не моего размера, или надо было записаться и приходить на ежедневные переклички в шесть утра, а кто не пришел, того вычеркивали, или еще происходило что-нибудь, мучительно державшее в напряжении, то принято было «выносить».

    Выносить — значило воровать, но зачем же такие грубые слова. Собственно, воровством это никто не считал: воровство — это когда ты воруешь у частного человека, чего приличные люди себе никогда не позволяли, если не считать воровства книг, — книги приличные люди воровали, а другие приличные люди, хозяева этих книг, никак не могли этого допустить и строго стояли на страже своих духовных сокровищ.

    Воровать книги даже считалось доблестью и объяснялось высокими культурными запросами; человеку хочется иметь сборник стихов или книгу по искусству, — что тут скажешь.

    Жажда у него духовная.

    Некоторые так прямо не тащили с полок, а брали почитать; понятно, что никогда не возвращали. Так что хорошим тоном было надписать на книжке, на форзаце: «Из книг такого-то», — экслибрисы же не у всех. А грубые люди выставляли табличку с грубой надписью: «Не шарь по полкам жадным взглядом, здесь книги не даются на дом!»

    У меня много чего украли, в частности, пришла университетская подруга со своим молодым человеком, и он вынес в своем портфеле несколько редких книжек, выдернув их опытной рукой с полки. После, я слышала, его побили, а то и исключили из комсомола, так как он фарцевал и торговал джинсами, но это пусть, а он, сука, продавал половинки джинсов, то есть одну штанину, запечатанную в пакет, наваривая тем самым вдвойне с каждой пары.

    Частное воровство справедливо считалось скотством и подлостью, воровство у государства — доблестью и восстановлением кармического баланса. «Всё вокруг колхозное, всё вокруг мое!» — приговаривали остряки; также существовал расхожий стишок-лозунг: «Ты здесь хозяин, а не гость; тащи отсюда каждый гвоздь!» Лично я как работник издательства тоже тащила свой гвоздь; в моем случае это была бумага (хорошая, белая), резинки, клей. Лента для печатной машинки — черная и двухцветная немецкая. Ножницы. Белилка для замазывания опечаток — с кисточкой, капиталистическая! А не сраная социалистическая с лопаточкой. Кто красил ногти, сам, из баночки, тот понимает разницу между мягкой кисточкой и твердой лопаточкой! Разница как между асфальтовой дорогой и булыжной.

    Правда, это не совсем было воровство, так как все эти предметы нужны мне были для редакционной же работы, только на дому. Отрезать, приклеить и замазать. А потом, когда замазка подсохнет, поверху любовно вывести печатными буковками новое слово. А бумагу, конечно, я брала для себя, но это тоже было не воровство, а скупка краденого, — я за нее платила. Тетка-завхоз крала у государства и продавала мне, а деньги клала себе в карман. Нам обеим было выгодно.

    А вообще несли все и всё, и опять-таки существовала и в зубах навязла шутка про русский народ: «вынесет все, и широкую, ясную…»

    Простой трудовой народ, рабочий класс, нес с фабрик и заводов еду. Классика — шоколадные конфеты в высоко взбитой прическе. Какой козел полезет ворошить женскую укладку? Другие места туловища менее безопасны: выходящих обстукивали, обшлепывали, как сейчас делают в аэропорту (выборочно, как я понимаю), а носить-то надо каждый день, рано или поздно попадешься. Так что колбасы в промежности или обертывания ветчиной были не самым удачным решением. Хотя интравагинальная бутылочка коньяка к Новому году лишней не была и доставляла радость всей семье.

    Но это несли себе, покушать. А на продажу, малым оптом, — это уже проблема. Так что выкручивались как могли. Перекидывали через забор. То есть выйдут покурить из цеха, прогуляются до забора — и перекинут через него пару-тройку чего они там украли. Или катят в дырку под забором, смотря какая конструкция. После же смены, смело и открыто глядя в глаза охране, — на, обшарь, я чист, — идут в переулочек собирать урожай.

    У нас одна знакомая жила в таком переулочке. Крылечко ее дома выходило в глушь и лопухи, а сбоку забор. Вот вышла она на крылечко вытрясти половичок, глядь — а из-под забора выкатывается голова сыру, хорошего, сорт «голландский». В красной оболочке такой. Она, конечно, хвать его — и давай с ним кофе пить.

    Интеллигенция же воровала совсем другое. В пищевой отрасли интеллигенция не работала, она сидела по институтам, школам, музеям, издательствам и прочим культурным учреждениям. А что там возьмешь? Вот я, как уже сказано выше, воровала клей и белилку. (Книг ведь в редакции нет, книги не украдешь. Книги собственной редакции можно приобрести по блату, и при отсутствии этих книг в магазинах это очень ценно, но это другая сторона совкового идиотизма.) У технической интеллигенции было больше возможностей, их жизнь была интереснее.

    Существовал целый пласт фольклора о воровстве в научных институтах. Скажем, оборонный институт — охрана там строгая. Но разве настоящий ученый отступит перед сложностями? Вот Николаю Ивановичу нужно вынести лист целлулоида. Ну надо ему. А это пятидесятые годы, значит — что? Значит, кожаное пальто до полу и шляпа. Вот Николая Ивановича в лаборатории обертывают целлулоидом, обматывают веревочкой, сверху — пальто. И идет Николай Иванович, семенит через проходную. Прошел. На улицу вышел. Теперь надо сесть в машину. А целлулоид ниже колена, в нем не сядешь! Тогда два приятеля берут Николая Ивановича, кладут его, как трубу, горизонтально и вдвигают на заднее сидение «Москвича» (старой модели, мышонка такого серого). Дверца не закрывается немножко, но ехать недалеко!

    Или вот трубу надо вынести. Заметят. Тогда пятеро ученых ставят подряд пять портфелей, укладывают трубу вдоль, пропуская ее под верхними крышками, застегивают на замки, берутся за ручки и несут этот спаянный суперпортфель как единое целое; кто запретит им идти так плотно, прижавшись?

    Это наводит на мысль других ученых, задавшихся дерзкой целью вынести трансформатор. Ну, мощный трансформатор — большая вещь, ни в портфель не войдет, ни под костюмом не утаишь. Так придумали разыграть сценку «озорная молодость». Один водружает себе на спину трансформатор, крепит его лямками; сверху пиджак, и перед будкой охраны его товарищ вдруг с веселым гоготом вскакивает ему на спину: вези меня, и-го-го! И резво пробегают мимо вахты. Вахтер только улыбается в усы и качает головой: ох, молодежь…

    Классическую схему, сводящуюся к тому, что человек выносил в ведрах мусор, вызвал подозрение, мусор высыпали, порылись в нем, ничего не нашли и пропустили мужичка: иди, — это-то все знают? Что же крал мужичок? Задачка на сообразительность. Мужичок крал ведра.

    Мой любимый пример — это случай, когда сотруднику нужен был лист фанеры, большой, метра 2×2. Ну уж это-то невозможно украсть, правда? А интеллект на что? Сотрудник идет к начальству, держа в руках маленькую фанерку — размером с лист бумаги А4. Из такого ничего для советской промышленности не сделаешь, бесполезный он! Сотрудник делает скучное лицо.

    «Иван Иваныч, фанерку вынести можно будет?» Начальник смотрит: можно. «А на вахту записочку?..» Начальник пишет записочку: Сидорову можно вынести фанеру. Сидоров выносит свою фанеру 2×2.

    Зачем технической интеллигенции труба, фанера, ведра, целлулоидный лист, трансформатор, много чего еще? Так в магазинах же нет ничего, а технические люди — они рукастые. Дачка шесть соток, что-нибудь прикрутить, забить дыру, вкопать там что-нибудь. Дайте технарю моток проволоки — будет антенна для телевизора, и можно будет, ударяя кулаком по верхней его крышке, добиться даже изображения и посмотреть, не знаю, «Кабачок 13 стульев» с Пани Моникой и Паном Гималайским.

    Рабочий класс выносит закусь и вообще еду, флаг ему в руки! Технарь выносит детальки и фанерки, исполать! Осмысленные, направленные действия! Но вот смешивать эти два потока не стоило бы, добра не будет. Так, если рабочий попадает на производство вещей несъедобных и вообще ему непонятных, тут и начинается повальная кысь, тут и закручиваются воронки национального безумия, тут филин ухает в лесу и кикимора хохочет из болота.

    Один предприниматель рассказал мне такую историю. У него в чистом поле завод по производству мощных магнитов. Размер у них маленький — с двухрублевую монету — а мощь большая. Используются в космической промышленности, больше ни за чем не нужны. Нанял местных — Суздаль, скажем. Может, Углич. Вот стал он магнитов недосчитываться. Воруют, а как воруют — непонятно. Думали, подстерегали, расспрашивали — наконец выяснили. Мужики построили на крыше деревянную катапульту и выстреливали магнитами в чисто поле, в широкое раздолье и духмяное разнотравье, которое так любят наши почвенники. А по полю с железными палками ходили их жёны и собирали магнитики в туеса и белые платочки. Предприниматель не понимал, он спрашивал мужика: ну зачем они тебе?! Зачем?! Зачем ты наносишь мне бессмысленный урон! Ничего не отвечал мужик, только смотрел в пустоту голубыми глазами, в которых ничего не плескалось, ничего не отражалось, ничего не зарождалось.

    «Бей русского — часы сделает!» — записал лихую поговорку Владимир Даль. Верю, сделает. Если поймет, зачем они ему. Пока что ни к чему: ведь время на Руси стоит застыв, века остановились, цель невнятна, смысл потерян. Но как солнцу садиться, — тихий посвист деревянной катапульты, и там, в некошеных травах и беззвучных ромашках, по вечерней росе бредут русские жёны с железными посохами и белыми узелками, и умом не понять их, и аршином, конечно, не измерить.

Константин Симонов. Симонов и война

  • Симонов К. М. Симонов и война / Составление и подготовка к публикации — А. К. Симонова. — М.: Время, 2016. — 768. с.

    Издание «Симонов и война» подготовлено к столетию автора. В него вошла последняя книга писателя «Глазами человека моего поколения», надиктованная им в последние месяцы жизни, а также материалы бесед с маршалами Жуковым, Коневым, Василевским, адмиралом Исаковым, генерал-лейтенантом Лукиным. Особый интерес представляет раздел книги, названный «В меру моего разумения» — в него включены письма из особой папки, материалы которой практически не были опубликованы. Константин Симонов хранил в ней рассуждения о стихах, размышления в связи с созданием документальных фильмов о войне и экранизацией произведений автора, письма, связанные с попытками напечатать дневники войны, восстанавливавшие или утверждавшие справедливость к воевавшим.

    Главному редактору издательства «Советский писатель» В. М. Карповой

    Уважаемая Валентина Михайловна!

    Получив Ваше письмо о рукописи И. Эренбурга «Летопись
    мужества», адресованное одному из нас и извещающее,
    что издательство не могло принять к изданию этот сборник, мы, два секретаря Союза писателей СССР, два военных корреспондента, неплохо знающих и что такое в ней
    место Ильи Эренбурга, просим Вас в корне пересмотреть
    свое неправильное решение.

    Прежде чем писать Вам это свое письмо-рецензию, к которому, как мы надеемся, Вы отнесетесь с не меньшим вниманием, чем к рецензиям Г. Владимирова и П. Жилина, мы
    оба вновь внимательно прочитали рукопись сборника статей И. Эренбурга «Летопись мужества» и изучили отзывы
    и рецензентов издательства А. Дымшица и Л. Кудреватых,
    предлагающих издать книгу, и отзывы П. Жилина и Г. Владимирова, предлагающих не издавать ее.

    Мы подтверждаем свое ранее сложившееся мнение, что
    сборник статей И. Эренбурга следует непременно издать,
    а отзывы рецензентов, возражающих против этого, считаем необоснованными.

    Почему мы так считаем?

    Во-первых, статьи И. Эренбурга доносят до нас живое
    дыхание тех трудных, но героических дней. Людям молодым, не пережившим войну, они откроют много нового,
    им неизвестного. Людей нашего поколения они многое
    заставят вспомнить — нельзя без волнения читать эти
    статьи. Во-вторых, издать этот сборник — наш долг по отношению к памяти писателя, так много сделавшего для
    победы над фашистскими захватчиками. И нас радует, что
    все рецензенты — пусть некоторые только в придаточных
    предложениях — высоко оценивают значение публицистики Эренбурга военных лет, потому что в последнее время
    появились статьи некоторых заушателей (например, статья П. Глинкина в «Молодой гвардии», 1970, № 5), готовых пересмотреть всё и вся и объясняющих нам, хорошо
    помнящим это время, что выступления Эренбурга, оказывается, чуть ли не приносили вред воюющему народу!
    И думается, волокита с публикацией сборника возникла
    не без воздействия такого рода настроений. В-третьих,
    страстный и антифашистский, и патриотический пафос
    этих статей Эренбурга делает их актуальными и сегодня.
    Не сомневаемся, что в такого рода показе звериного облика фашизма, в проповеди непримиримой ненависти
    к фашистской идеологии и «практике» заинтересованы
    и наши друзья в ГДР, решительно боровшиеся с наследием
    фашизма, и прогрессивные круги в ФРГ, ведущие и сейчас
    трудную борьбу с теми, кто стремится возродить фашизм
    и милитаризм.

    И последнее. В известном смысле эти статьи Эренбурга уникальны. Дело в том, что в годы войны по дипломатическим соображениям наша печать почти не выступала
    по поводу таких вопросов, как затяжка открытия второго
    фронта и размеры той помощи, которую оказывали нам союзники. Эренбург пишет об этом из статьи в статью с поразительной для того времени прямотой и резкостью — неслучайно у него возникали конфликты с западной прессой
    (поэтому, кстати, вызывают, по меньшей мере, удивление
    некоторые места в отзывах рецензентов, которые, по-видимому, хотят, чтобы Эренбург в те годы писал об этом
    в тех формулировках, которые мы употребляем сейчас,
    в ряде случаев они просто не улавливают убийственно
    иронического тона — например, когда Эренбург пишет
    о «дружественных неточностях» некоторых газет союзников и т. п.). Эти статьи Эренбурга весьма актуальны и потому, что противостоят фальсификаторам истории Второй
    мировой войны и показывают, что не только сегодня, но
    и тогда мы отлично понимали, какую «игру» ведут некоторые политические деятели союзнических стран.

    А теперь мы вынуждены чуть подробнее остановиться
    на одном положении рецензентов П. Жилина и Г. Владимирова. Это их главный аргумент против издания сборника. Однако выдвинутое ими положение касается не только
    данного сборника Эренбурга, но большей части того, что
    создано нашей литературой в дни войны. В рукописи почти всюду подчеркнуто как «крамольное» слово «немцы» —
    это, считают рецензенты, может оскорбить наших товарищей в ГДР и наших друзей в ФРГ и осложнить даже наши
    отношения с этими государствами. Однако правда есть
    правда, и с нами воевали не фашисты, прибывшие с Марса, а немецкие фашисты, мы сражались с армией, которая
    не состояла из одних членов национал-социалистической
    партии. Если следовать требованию, выдвигаемому П. Жилиным и Г. Владимировым, очень многое из того, что было
    создано в дни войны, заслуженно переиздается и читается
    сейчас (и во многих случаях переведено на немецкий язык
    и в ГДР, и в ФРГ), надо просто пустить под нож. И «Наука
    ненависти» М. Шолохова (там ведь говорится: «Все мы поняли, что имеем дело не с людьми, а какими-то осатаневшими от крови собачьими выродками. Оказалось, что немцы
    с такой же тщательностью, с какой когда-то делали станки
    и машины, теперь убивают, насилуют и казнят наших людей».), и «Рассказы Ивана Сударева» А. Толстого («А хорошо бы вот так — тюкать и тюкать колуном по немецким
    головам, чтобы кололись они, как стеклянные…»), и повесть Б. Горбатова «Алексей Кулиев, боец» («Эх, немец,
    немец! — произнес он сквозь зубы. — Добрый я. Это ты
    верно угадал. Ко всякому живому существу добрый я человек. Но только ты мне под руку не попадайся. Эй, не
    попадайся! К тебе у меня доброты нет».), и очерк А. Платонова «Внутри немца» («Все лучшее, что было когда-то
    в Германии, теперь от них ушло; то, что не успело уйти, то
    умерщвлено или обездушено до степени идиотизма. Немецкая земля обеспложена господством тиранов; в ней
    не осталось сил не только на большое творческое дело,
    но даже на то, чтобы создать в грамотной форме свою
    последнюю, предсмертную мечту».), и известную статью
    В. Вишневского «Говорит советский народ» («Известна методичность немцев. Но кто доподлинно знал, что и в дело
    истребления они внесли методичность, леденящую сердце».). <…>

    Наши товарищи в ГДР и друзья в ФРГ, которых так
    боятся обидеть эти рецензенты, постоянно пишут об ответственности немецкого народа, которого гитлеровцы
    заставили вести страшную и злодейскую войну. Конечно,
    не может быть огульных обвинений и одинаковой ответственности, главная ответственность за кровавые злодеяния падает на руководителей Третьего рейха, на активных
    нацистов, но это не снимает ответственности и с тех, кто
    служил в армии, кто активно поддерживал гитлеровский
    режим. И нам сегодня нечего «стыдится» своей ненависти к захватчикам, призывов уничтожать захватчиков —
    они не были антигуманными. И статьи Эренбурга — как
    и многие другие произведения военных лет, призывающие
    «убить немца», который пришел на нашу землю как завоеватель с оружием в руках. Это даже специальных разъяснений не требует.

    Нельзя согласиться также с тем, что эти же рецензенты
    считают предосудительным даже упоминания о том, что
    на стороне гитлеровской Германии против нас воевали
    Финляндия, Румыния, Венгрия, Словакия — как будто бы
    это может бросить тень на нынешний строй в этих странах, где, кстати, эта неприглядная страница истории не замалчивается, а получает соответствующую оценку.

    И совсем уж невозможно понять, как некоторые места
    в статьях Эренбурга, где он показывает звериный облик
    нацистов, расовую теорию «на практике», где цитирует
    фашистов, с пренебрежением и издевкой говорящих о других народах, даже о своих сателлитах (с. 26, 40, 41, 81, 108,
    114, 130), — как эти места могут трактоваться рецензентами как оскорбительные для национального достоинства
    немцев и этих народов. Особенно поражает, что так трактуются даже те места (с. 217, 160), где Гитлер сравнивается
    со зверем.

    Совершенно не обоснован также упрек одного из рецензентов, что переписка Эренбурга с зарубежными издателями, цитируемая составителем в предисловии, наводит
    на мысль: «а почему не могут иметь сейчас аналогичной
    „свободы“ те, кто тайком переправляет свои рукописи за
    рубеж». Эренбург не только не посылал своих статей «тайком», он делал это дело, считавшееся тогда государственно
    важным, через Совинформбюро, и ни давление, ни заигрывание зарубежных издателей (о чем и свидетельствует
    цитируемая переписка) не могли заставить его отказаться
    от весьма неприятного союзникам резкого разговора о затяжке второго фронта, от полемики с выступлениями, носившими антисоветский или примирительный по отношению к гитлеровцам характер.

    Странным выглядит и другой упрек — за то, что Эренбург весной 1942 года выражал надежду, что лето 42-го
    года сложится на фронте иначе, чем оно сложилось, — мы
    все тогда жили верой в лучшее (не уверены даже, что это
    надо как-то специально оговаривать), или за то, что он,
    кстати не один он, поверил слухам о смерти Леона Блюма
    в фашистском лагере (это надо оговорить или в предисловии, или в примечании), но это не может быть препятствием для публикации соответствующих статей.

    Нам кажется, что деловая и вполне реальная программа
    редакционной работы над рукописью содержится в отзывах Л. Кудреватых и прежде всего в подробнейшем отзыве
    А. Дымшица, одного из крупнейших наших германистов,
    человека, пользующегося большим авторитетом в ГДР и отлично знающего, какие в этом деле могут быть реальные
    опасности, а какие мнимые. Большинство замечаний этих
    рецензентов вполне разумны, и к ним следует прислушаться.

    Для того чтобы успокоить других рецензентов, мы считаем возможным кое-где в рукописи заменить слово «немец»
    или «немецкий» на «фашист», «гитлеровец» или «гитлеровский», «фашистский» и т. д. Тогда сразу же отпадает по меньшей мере 90 процентов их замечаний. Мы это вправе сделать.
    Во-первых, подобная замена нигде не искажает и не меняет
    смысла того, что писал Эренбург. Уверены, что сам Илья Григорьевич, если бы его об этом попросили, это бы сделал —
    конечно, в рамках разумных, если бы от него не требовали
    исправить «немецкие трупы» на «фашистские трупы» или
    вообще слов «немец», «немецкий» не употреблять.

    Как и все мы, писатели и читатели, Эренбург в ту пору
    пользовался этими словами — «немцы», «фашисты», «гитлеровцы» — сплошь и рядом как синонимами. Об этом неопровержимо свидетельствует и рукопись — совершенно
    очевидно, что большей частью выбор того или иного слова
    диктуется соображениями исключительно вкусовыми или
    стилистическими. Во-вторых, эти статьи Эренбурга на русском языке не появлялись — они известны только в переводах, которые делались у нас, в Советском Союзе, переводчиками Совинформбюро. Переводчики тоже всеми
    этими словами пользовались как синонимами. И если бы
    кому-нибудь пришла бы в голову мысль (в чем мы очень
    сомневаемся) сличать статьи в сборнике на русском языке
    с их переводами военного времени, то это не дало бы никакого «крамольного» результата, так как, повторяем, слова
    эти всеми и в живой речи, и в газетах, и в литературе —
    употреблялись как синонимы.

    Комиссия по литературному наследию Эренбурга считает также минимальные редакционные коррективы закономерными и не противоречащими воле писателя. Она,
    как это положено в таких случаях, примет соответствующее постановление и запротоколирует необходимые купюры и синонимические замены.

    Теперь о повторах. Сами по себе они нас нисколько не
    смущают — что за беда, что Эренбург дважды поминает
    о взорванном Днепрогэсе и московских воробьях, дважды
    обращается к истории французского писателя Дриё ля Рошеля или дважды цитирует письмо ленинградского мальчика. Читатель, который имеет представление, с каким
    напряжением работал Эренбург в дни войны, удивится не
    тому, что их так мало. Но можно — это вопрос не принципиальный — и убрать повторы, сделать купюры, оговорив
    это в предисловии…

    Предисловие Л. Лазарева «От составителя» нам кажется
    дельным и хорошо аргументированным, оно верно объясняет и характер книги, и ее актуальное значение, — расширить и доработать его можно по справедливым замечаниям
    А. Дымшица. Если издательство захочет, можно кроме этого предисловия снабдить книгу вступительным словом писателя, чье имя и творчество связано с войной, — в данном
    случае именно писателя, а не военачальника, потому что
    сборник Эренбурга состоит не из исторических очерков,
    а из публицистических статей. Такого рода вступительное
    слово мог бы написать А. Сурков, С. С. Смирнов или один
    из нас, подписавших настоящее письмо-рецензию.

    Может быть, некоторые имена и события, которые поминает Эренбург, следует, имея в виду молодого писателя, сопроводить примечаниями. Это вопрос тоже не принципиальный, и издательство вполне может решить его с составителем.

    Надо подчеркнуть, что часть предлагаемых издательству материалов уже опубликована. К 25-летию Победы
    «Вопросы литературы» (1970, № 5) напечатали подборку
    (три с лишним печатных листа) статей Эренбурга из предлагаемого издательству сборника с предисловием, которое
    представляет вариант того, что открывает сборник «Летопись мужества».

    К 30-летию начала войны «Юность» (1971, № 6) тоже
    напечатала подборку статей (свыше печатного листа)
    с предисловием К. Симонова. Обе подборки с интересом
    встречены читателями и уже получили международный
    резонанс. Например, пражский еженедельник «Творба»
    поместил статью Я. Секеры (от 26 сентября 1970 г.), в которой подчеркивается, что статьи Эренбурга, опубликованные через четверть века, не утратили таких качеств,
    как политическая актуальность и острота, они и сегодня
    наносят мощный удар по буржуазным фальсификаторам
    истории Второй мировой войны.

    В заключение этого отзыва мы хотим процитировать
    слова, которые один из нас написал, а другой напечатал
    в журнале «Юность» и которые выражают нашу общую
    оценку предложенной издательству рукописи: «Собранные
    все вместе, эти статьи, написанные им для зарубежной печати, составят замечательный том, которым по праву будет
    гордиться наша русская советская публицистика как своего
    рода писательским подвигом, совершенным в годы войны».

    Б. Полевой, секретарь Правления СП СССР,
    зампредседателя Комиссии по литнаследству И. Г. Эренбурга
    К. Симонов, секретарь Правления СП СССР

    [Без даты]

Олег Лекманов. Осип Мандельштам: ворованный воздух

  • Олег Лекманов. Осип Мандельштам: ворованный воздух. — М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2015. — 464 с.

    В Редакции Елены Шубиной выходит книга известного филолога и специалиста по акмеизму Олега Лекманова. Эта наиболее полная биография Осипа Мандельштама выдержала три русских издания в серии «ЖЗЛ» и одно американское. Книга мастерски соединяется «внешнюю» и «внутреннюю» биографию поэта. Исследователь органично вплетает в ткань своего повествования анализ стихов, а также малоизвестные факты, по-своему интерпретирует, казалось бы, уже закостеневшие сведения, дает слово непосредственным свидетелям и участникам судьбы поэта — Н. Я. Мандельштам, А. Ахматовой, Э. Герштейн и другим.

    Портрет Мандельштама — жителя Дома искусств — превратился в едва ли не обязательный атрибут многочисленных мемуаров о литературном и окололитературном быте
    Петрограда начала 20-х годов. Именно тогда в сознании
    большинства современников за Мандельштамом окончательно закрепилась репутация «ходячего анекдота»1
    «чудака с оттопыренными красными ушами»2, «похожего на Дон Кихота»3, — «сумасшедшего и невообразимо
    забавного»4. Можно только догадываться, скольких душевных мук стоила Мандельштаму подобная репутация.
    «Такое отношение допускало известную фамильярность в
    обращении, — писала Эмма Герштейн. — Но он же знал,
    что его единственный в своем роде интеллект и поэтический гений заслуживает почтительного преклонения.
    Эта дисгармония была источником постоянных страданий
    Осипа Мандельштама»5. «Почему-то все, более или менее
    близко знавшие Мандельштама, звали его „Оськой“, — недоумевал Николай Пунин. — А между тем он был обидчив и
    торжественен; торжественность, пожалуй, даже была самой
    характерной чертой его духовного строя»6.

    Зато именно в описываемый период автор «Камня» приобрел в глазах широкой публики, а не только друзей-акмеистов, статус поэта-мастера. 22 октября 1920 года он читал
    свои новые стихи в Клубе поэтов на Литейном проспекте.
    Эти стихи впервые были по достоинству оценены Александром Блоком. Вспоминает Надежда Павлович: «С первого
    взгляда, лицо Мандельштама не поражало. Худой, с мелкими
    неправильными чертами… Но вот он начал читать, нараспев и
    слегка ритмически покачиваясь. Мы с Блоком сидели рядом.
    Вдруг он тихонько тронул меня за рукав и показал глазами на
    лицо Осипа Эмильевича. Я никогда не видела, чтобы человеческое лицо так изменялось от вдохновения и самозабвения»7.
    А сам Блок внес в дневник следующую запись: «Гвоздь вечера — И. Мандельштам, который приехал, побывав во врангелевской тюрьме. Он очень вырос. Сначала невыносимо
    слушать общегумилевское распевание. Постепенно привыкаешь, «жидочек» прячется, виден артист. Его стихи возникают
    из снов — очень своеобразных, лежащих в областях искусства
    только. Гумилев определяет его путь: от иррационального к
    рациональному (противуположность моему). Его <стихотворение> «Венеция»»8. Характеристика «человек-артист» на
    языке Блока была едва ли не самой высшей из всех возможных похвал.

    Пройдет не так уж много времени, и в литературном приложении к газете «Накануне» от 18 июня 1922 года появится
    такой отзыв о поэте: «По общему мнению, последние стихи
    Мандельштама — изумительное явление в современной русской литературе, аналогичное только разве прозе Андрея
    Белого»9.

    Стихотворения, которые Мандельштам читал в Клубе
    поэтов в октябре 1920 года, восхитили и молодую актрису
    Александринского театра Ольгу Николаевну Арбенину-Гильдебрандт (1897/98—1980): «Я его стихи до этого не особенно
    любила («Камень»), они мне казались неподвижными и сухими <…>. Когда произошло его первое выступление (в Доме
    литераторов), я была потрясена! Стихи были на самую мне
    близкую тему: Греция и море!.. «Одиссей… пространством и
    временем полный…» Это был шквал. Очень понравилась мне
    и «Венеция»»10.

    «Я обращалась с ним, как с хорошей подругой, которая все
    понимает. И о религии, и о флиртах, и о книгах, и о еде, — пишет далее Арбенина. — Он любил детей и как будто видел во
    мне ребенка. И еще — как это ни странно, что-то вроде принцессы — вот эта почтительность мне очень нравилась. Я никогда не помню никакой насмешки, или раздражения, или
    замечаний — он на все был «согласен» <…>. О своем прошлом
    М. говорил, главным образом, о своих увлечениях. Зельманова, М. Цветаева, Саломея. Он указывал, какие стихи кому.
    О Наденьке <…> очень нежно, но скорее как о младшей сестре. Рассказывал, как они прятались (от зеленых?) в Киеве»11.
    Отметим попутно, что имени Ахматовой в приводимом Арбениной списке нет.

    Арбенинское идиллическое описание отразило одну сторону взаимоотношений Осипа Эмильевича и Ольги Николаевны. Другая сторона — ведомая только поэту — нашла
    отражение в мандельштамовском стихотворении «Я наравне
    с другими…» (1920), обращенном к Ольге Николаевне. В этом
    стихотворении любовь изображена как мука, как пытка, но
    мука — неизбежная и пытка — желанная:

    Я наравне с другими

    Хочу тебе служить,

    От ревности сухими

    Губами ворожить.

    Не утоляет слово

    Мне пересохших уст,

    И без тебя мне снова

    Дремучий воздух пуст.

    Я больше не ревную,

    Но я тебя хочу,

    И сам себя несу я,

    Как жертву палачу.

    Тебя не назову я

    Ни радость, ни любовь.

    На дикую, чужую

    Мне подменили кровь.

    Еще одно мгновенье,

    И я скажу тебе:

    Не радость, а мученье

    Я нахожу в тебе.

    И, словно преступленье,

    Меня к тебе влечет

    Искусанный в смятеньи

    Вишневый нежный рот.

    Вернись ко мне скорее,

    Мне страшно без тебя,

    Я никогда сильнее

    Не чувствовал тебя,

    И все, чего хочу я,

    Я вижу наяву.

    Я больше не ревную,

    Но я тебя зову12.


    В конце ноября 1920 года Мандельштам написал еще одно
    стихотворение, навеянное встречами с Арбениной:

    В Петербурге мы сойдемся снова,

    Словно солнце мы похоронили в нем,

    И блаженное, бессмысленное слово

    В первый раз произнесем.

    В черном бархате советской ночи,

    В бархате всемирной пустоты,

    Все поют блаженных жен родные очи,

    Все цветут бессмертные цветы13.

    Впоследствии эти строки совсем с особым чувством станут
    вспоминать те обитатели Дома искусств, которые предпочтут «бархат всемирной пустоты» «черному бархату советской
    ночи». Расцитированное по десяткам эмигрантских мемуаров
    о Мандельштаме, стихотворение «В Петербурге мы сойдемся
    снова…» вызвало к жизни немало поэтических подражаний и
    ответов. Среди лучших — лаконичное десятистишие Георгия
    Иванова начала 1950-х годов:

    Четверть века прошло за границей,

    И надеяться стало смешным.

    Лучезарное небо над Ниццей

    Навсегда стало небом родным.

    Тишина благодатного юга,

    Шорох волн, золотое вино…

    Но поет петербургская вьюга

    В занесенное снегом окно,

    Что пророчество мертвого друга

    Обязательно сбыться должно14.


    Дом искусств служил пристанищем для Мандельштама до
    начала марта 1921 года. Год спустя он самокритично признавался: «Жили мы в убогой роскоши Дома искусств, в Елисеевском доме, что выходит на Морскую, Невский и Мойку, поэты,
    художники, ученые, странной семьей, полупомешанные на
    пайках, одичалые и сонные. Не за что было нас кормить государству; и ничего мы не делали» (II: 246). Этот период вместил
    в себя интенсивное общение Мандельштама с Гумилевым, не
    слишком охотное участие в возрожденном Гумилевым «Цехе»,
    а также несколько их совместных поэтических выступлений.
    «Как воспоминание о пребывании Осипа в Петербурге в 1920
    году, кроме изумительных стихов к Арбениной, остались еще
    живые, выцветшие, как наполеоновские знамена, афиши того
    времени — о вечерах поэзии, где имя Мандельштама стоит рядом с Гумилевым и Блоком»15.

    В марте 1921 года поэт уехал из Петрограда в Киев. Из
    «Второй книги» Надежды Яковлевны: «Наша разлука с Мандельштамом длилась полтора года, за которые почти никаких известий друг от друга мы не имели. Всякая связь между
    городами оборвалась. Разъехавшиеся забывали друг друга,
    потому что встреча казалась непредставимой. У нас случайно вышло не так. Мандельштам вернулся в Москву с Эренбургами. Он поехал в Петербург и, прощаясь, попросил Любу
    <Козинцеву-Эренбург>, чтобы она узнала, где я. В январе
    Люба написала ему, что я на месте, в Киеве, и дала мой новый
    адрес — нас успели выселить. В марте он приехал за мной —
    Люба и сейчас называет себя моей свахой. Мандельштам вошел в пустую квартиру, из которой накануне еще раз выселили моих родителей — это было второе по счету выселение.
    В ту минуту, когда он вошел, в квартиру ворвалась толпа арестанток, которых под конвоем пригнали мыть полы, потому
    что квартиру отводили какому-то начальству. Мы не обратили ни малейшего внимания ни на арестанток, ни на солдат
    и просидели еще часа два в комнате, уже мне не принадлежавшей. Ругались арестантки, матюгались солдаты, но мы
    не уходили. Он прочел мне груду стихов и сказал, что теперь
    уж наверное увезет меня. Потом мы спустились в нижнюю
    квартиру, где отвели комнаты моим родителям. Через две-три
    недели мы вместе выехали на север. С тех пор мы больше не
    расставались»16.


    1 Одоевцева И. На берегах Невы. С. 144.

    2 Мандельштам в архиве Э.Ф. Голлербаха // Слово и судьба. Осип
    Мандельштам. С. 105.

    3 Минчковский А. Он был таким // Александр Прокофьев: вспоминают друзья. М., 1977. С. 106.

    4 Оношкович-Яцына А. Дневник 1919–1927 // Минувшее. Исторический альманах. Вып. 13. М.; СПб., 1993. С. 398.

    5 Герштейн Э. Мемуары. С. 12.

    6 Цит. по: Парнис А.Е. Штрихи к футуристическому портрету
    О.Э. Мандельштама. С. 190.

    7 Павлович Н. Воспоминания об Александре Блоке // Прометей.
    Вып. 11. М., 1977. С. 234.

    8 Цит. по: Гришунин А.Л. Блок и Мандельштам // Слово и судьба.
    Осип Мандельштам. С. 155. Во всех изданиях дневника Блока эта запись
    купирована.

    9 Цит. по: Летопись. С. 225. «Превосходными» в 1921 г. назовет мандельштамовские стихи Михаил Слонимский (Сл[онимский] М. Дракон
    // Жизнь искусства. 1921. 9—10—11 марта. С. 2). В качестве «свадебного
    генерала» Мандельштам будет упомянут в одной из рецензий на сборник
    «Всероссийского Союза поэтов» (Д. В. [Рец. на кн.: Союз поэтов. Сб. 2.
    М., 1922] // Петербург. 1922. № 2. С. 21.). Ср., впрочем, в другом отзыве чуть более раннего времени: «В стихах О. Мандельштама все более и
    более утрачивается внутренняя связь между строками, отчего стихотворение превращается в случайный конгломерат рифмованных строк, не
    слитых воедино ни грамматически, ни логически» (Свентицкий А. Стихомания наших дней // Вестник литературы. 1921. № 6/7. С. 7).

    10 Арбенина О. О Мандельштаме // Тыняновский сборник. Шестые—
    Седьмые—Восьмые Тыняновские чтения. М., 1998. С. 549. Оценку мандельштамовской «Венеции» см. также в заметке Льва Лунца 1922 года:
    «Здесь, а не у Андрея Белого, настоящая музыка стиха, — не в симфониях, не в грубых, бросающихся в глаза внутренних рифмах, а в этом, может
    быть, бессмысленном, но прекрасном сочетании звуков» (цит. по: Лунц
    Л. Литературное наследие. М., 2007. С. 343).

    11 Арбенина О. О Мандельштаме. С. 549–550.

    12 Подробнее об этом стихотворении см.: Лекманов О.А. На подступах
    к стихотворению О. Мандельштама «Когда б я уголь взял для высшей
    похвалы…» // Известия РАН. Серия литературы и языка. 2001. Т. 60. № 1.
    С. 64–65.

    13 Подробнее об этом стихотворении см., например: Malmstad J.
    A Note on Mandelstam’s «V Peterburge my sojdemsia snova» // Russian
    Literature. 1977. № 5. P. 193–199.

    14 Подробнее о стихотворении Мандельштама и эмигрантской поэзии см.: Тименчик Р.Д., Хазан В.И. «На земле была одна столица…» //
    Петербург в поэзии русской эмиграции. СПб., 2006. С. 55.

    15 Ахматова А. Листки из дневника. С. 128–129.

    16 Мандельштам Н. Вторая книга. С. 28.

Лауреатом премии «Русский Букер» стал Александр Снегирев

Наряду с Александром Снегиревым поздравления получил и Алексей Варламов, признанный победителем в голосовании студенческого жюри.

За решением букеровского комитета общественность следит, как за стрелкой компаса: какое направление будет приоретным на будущий год? Ведь несмотря на то что большинство книг из списка уже презентовались на ярмарках в разных городах страны, говорить о них будут вплоть до публикации новых премиальных списков.

Лауреат «Русского Букера» этого года Александр Снегирев с романом «Вера» вниманием журналистов обойден не был.

Вопреки поддержке Александра Снегирева со стороны основного жюри молодые критики еще в выборе финалистов по трем позициям не согласились со старшими коллегами и в итоге сделали ставку на Алексея Варламова. Очевидно, его произведение пришлось студентам по душе в силу размышлений автора об исключительности русского пути.

Грант на оплату перевода на английский язык и издание в Великобритании романа в размере половины суммы, причитающейся лауреату, присужден Алисе Ганиевой, автору романа «Жених и невеста».

За победу в «Студенческом Букере» писатель Алексей Варламов получил 70 тысяч рублей, а Александр Снегирев – 1,5 миллиона рублей. Каждый из финалистов основного списка был награжден премией в 150 тысяч рублей.

Жюри этого года представляли писатели Андрей Волос и Денис Гуцко, лингвист Максим Кронгауз, поэт Алексей Машевский и критик Валерия Пустовая.

Джон Бойн. Мальчик на вершине горы

  • Джон Бойн. Мальчик на вершине горы / Пер. с англ. Марии Спивак. — М.: Фантом Пресс, 2016. — 336 с.

    Новый роман автора «Мальчика в полосатой пижаме». В Париже живет обычный мальчик Пьеро. Мама у него француженка, а папа — немец. Папа прошел Первую мировую и был навсегда травмирован душевно. И хотя дома у Пьеро не все ладно, он счастлив. Родители его обожают, у него есть лучший друг Аншель, с которым он общается на языке жестов. Но этот уютный мир вот-вот исчезнет. На дворе вторая половина 1930-х. И вскоре Пьеро окажется в Австрии, в чудесном доме на вершине горы.

    Пронзительный, тревожный и невероятно созвучный нашему времени роман, ставший, по сути, продолжением «Мальчика в полосатой пижаме», хотя герои совсем иные.

    Глава 1

    Три красных пятнышка на носовом платке

    Хотя папа Пьеро Фишера погиб не на Великой войне, мама Эмили всегда утверждала, что именно война его и убила.

    Пьеро был не единственный семилетний ребенок в Париже, у кого остался только один родитель. В школе перед ним сидел мальчик, который вот уже четыре года не видал матери, сбежавшей с продавцом энциклопедий, а главный драчун и задира класса, тот, что обзывал миниатюрного Пьеро Козявкой, вообще обретался у бабки с дедом в комнатке над их табачной лавкой на авеню де ла Мот-Пике и почти все свободное время торчал у окна, бомбардируя прохожих воздушными шариками с водой и наотрез отказываясь признаваться в содеянном.

    А неподалеку, на авеню Шарль-Флоке, в одном доме с Пьеро, но на первом этаже, жил его лучший друг Аншель Бронштейн с мамой, мадам Бронштейн, — папа у них утонул два года назад при попытке переплыть Ла-Манш.

    Пьеро и Аншель появились на свет с разницей в неделю и выросли практически как братья — если одной маме нужно было вздремнуть, другая присматривала за обоими. Но в отличие от большинства братьев мальчики не ссорились. Аншель родился глухим, и друзья с малых лет научились свободно общаться на языке жестов, взмахами ловких пальчиков заменяя слова. Они и вместо имен выбрали себе особые жесты. Аншель присвоил Пьеро знак собаки, поскольку считал его и добрым, и верным, а Пьеро Аншелю, самому, как все говорили, сообразительному в классе, — знак лисы. Когда они обращались друг к другу, их руки выглядели так:

    Они почти всегда были вместе, гоняли футбольный мяч на Марсовом поле, вместе учились читать и писать. И до того крепка стала их дружба, что, когда мальчики немного подросли, одному лишь Пьеро Аншель разрешал взглянуть на рассказы, которые писал по ночам у себя в комнате. Даже мадам Бронштейн не знала, что ее сын хочет стать писателем.

    Вот это хорошо, протягивая другу стопку бумаг, показывал Пьеро; его пальцы так и порхали в воздухе. Мне понравилось про лошадь и про золото, которое нашлось в гробу. А вот это так себе, продолжал он, отдавая вторую стопку. Но только из-за твоего ужасного почерка, я не все сумел разобрать… А это, заканчивал Пьеро, размахивая третьей стопкой, как флагом на параде, это полная чушь. Это я бы на твоем месте выкинул в помойку.

    Я хотел попробовать что-то новое, показывал Аншель. Он ничего не имел против критики, но не понравившиеся рассказы защищал порою довольно яростно.

    Нет, возражал Пьеро, мотая головой. Это чушь. Никому не давай читать, не позорься. Подумают еще, что у тебя шарики за ролики заехали.

    Пьеро тоже привлекала идея стать писателем, но ему не хватало терпения сидеть часами, выводя букву за буквой. Он предпочитал устроиться на стуле перед Аншелем и, бурно жестикулируя, выдумывать что-нибудь на ходу или описывать свои школьные эскапады. Аншель внимательно смотрел, а после, у себя дома, перекладывал его рассказы на бумагу.

    — Так это я написал? — спросил Пьеро, впервые получив и прочитав готовые страницы.

    — Нет, написал я, — ответил Аншель. — Но это твой рассказ.

    Эмили, мать Пьеро, уже редко упоминала в разговорах отца, хотя мальчик думал о нем постоянно. Еще три года назад Вильгельм Фишер жил с семьей, но в 1933-м, когда Пьеро было почти пять лет, уехал из Парижа. Пьеро помнил, что отец был высокий и носил его по улице на плечах, а еще умел ржать как лошадь и временами даже пускался в галоп, отчего Пьеро непременно заходился в восторженном визге. Отец учил мальчика немецкому языку, чтобы тот «не забывал свои корни», и всячески помогал осваивать пианино; правда, Пьеро хорошо понимал, что по части исполнительского мастерства и в подметки папе не годится. Тот своими народными мелодиями часто доводил гостей до слез, особенно если еще и подпевал негромким, но приятным голосом, в котором звучали печаль и тоска по прошлому. Пьеро нехватку музыкальных талантов компенсировал способностями к языкам: он без труда переключался с папиного немецкого на мамин французский. А коронным его номером было исполнение «Марсельезы» по-немецки и тотчас — «Германия превыше всего» по-французски, правда, гостей это иногда огорчало.

    — Больше, пожалуйста, так не делай, Пьеро, — попросила мама однажды вечером, когда его выступление привело к недоразумению с соседями. — Если хочешь быть артистом, научись чему-то другому. Жонглируй. Показывай фокусы.

    Стой на голове. Что угодно, только не пой по-немецки.

    — А что плохого в немецком? — удивился Пьеро.

    — Да, Эмили, — подхватил папа, который весь вечер просидел в кресле в углу, выпил слишком много вина и, как обычно, впал в хандру, вспомнив о всех тех ужасах, что вечно были при нем, не оставляли, преследовали. — Что плохого в немецком?

    — Тебе не кажется, что уже хватит, Вильгельм? — Мама повернулась к нему, сердито подбоченясь.

    — Хватит чего? Хватит твоим друзьям оскорблять мою страну?

    — Никто ее не оскорблял, — отрезала мама. — Просто люди никак не могут забыть войну, вот и все. Особенно те, чьи любимые так и остались лежать на полях сражений.

    — Но при этом они вполне могут приходить в мой дом, есть мою еду и пить мое вино?

    Папа дождался, пока мама уйдет на кухню, подозвал Пьеро и обнял его, привлекая к себе.

    — Настанет день, и мы вернем свое, — твердо сказал он, глядя мальчику прямо в глаза. — И тогда уже не забудь, на чьей ты стороне. Да, ты родился во Франции и живешь в Париже, но ты немец до мозга костей, как и я. Помни об этом, Пьеро.

    Иногда папа просыпался среди ночи от собственного крика, его вопли эхом носились по пустым и темным коридорам квартиры. Песик Пьеро по кличке Д’Артаньян в ужасе выскакивал из своей корзинки, взлетал на кровать и, дрожа всем тельцем, ввинчивался к хозяину под одеяло. Тот натягивал одеяло до подбородка и сквозь тонкие стенки слушал, как мама успокаивает папу, шепчет: все хорошо, ты дома, с семьей, это просто дурной сон.

    — Да, только это не сон, — ответил как-то отец дрожащим голосом, — а гораздо хуже. Воспоминания.

    Бывало, что ночью Пьеро по пути в туалет видел из коридора: отец сидит на кухне, уронив голову на деревянный стол, и еле слышно что-то бормочет, а рядом валяется пустая бутылка. Тогда мальчик хватал бутылку и босиком несся вниз, во двор, и выбрасывал бутылку в мусорный бак, чтобы мама наутро ее не нашла. И обычно, когда он возвращался, папа каким-то образом уже оказывался в постели.

    На следующий день ни отец, ни сын словно бы ничего не помнили.

    Но однажды Пьеро, спеша во двор со своей ночной миссией, поскользнулся на мокрой лестнице и упал; не ушибся, но бутылка разбилась, и, вставая, он наступил левой ногой на острый осколок. Морщась от боли, Пьеро вытащил стекляшку, однако из пореза так и хлынула кровь; он допрыгал до квартиры, стал искать бинт, и тут проснулся папа и понял, чему стал виной. Продезинфицировав и тщательно забинтовав рану, он усадил сына перед собой и попросил прощения за то, что столько пьет. Затем, утирая слезы, сказал Пьеро, что очень его любит и подобных историй больше не допустит.

    — Я тоже тебя люблю, папа, — ответил Пьеро. — Но я люблю, когда ты катаешь меня на плечах, как лошадка. И не люблю, когда ты сидишь на кухне и не хочешь разговаривать ни со мной, ни с мамой.

    — Я тоже этого не люблю, — пробормотал папа. — Но иногда меня как будто бы накрывает черная туча, из которой мне никак не выбраться. Потому я и пью. Чтобы забыть.

    — Что забыть?

    — Войну. Что я там видел. — Он закрыл глаза и прошептал: — Что я там делал.

    Пьеро сглотнул и спросил, хотя ему уже и не хотелось знать:

    — А что ты там делал?

    Папа печально улыбнулся.

    — Неважно что, главное — на благо своей страны, — сказал он. — Ты ведь понимаешь, да?

    — Да, папа. — На самом деле Пьеро не очень-то понимал, о чем речь, но папа должен знать, какой он отважный. — Я тоже стану солдатом, чтобы ты мной гордился.

    Отец посмотрел на сына и положил руку ему на плечо.

    — Главное — правильно выбрать сторону, — изрек он.

    И почти на два месяца забыл о бутылке. А потом столь же стремительно, как и бросил, — вернулась черная туча — запил снова.

Мишель Пастуро. Синий. История цвета

  • Мишель Пастуро. Синий. История цвета / Пер. с фр. Н. Кулиш. — М.: Новое литературное обозрение, 2015. — 144 с.

    Почему общества эпохи Античности и раннего Средневековья относились к синему цвету с полным равнодушием? Почему начиная с XII века он постепенно набирает популярность во всех областях жизни, а синие тона в одежде и в бытовой культуре становятся желанными и престижными, значительно превосходя зеленые и красные? Исследование французского историка посвящено осмыслению развития отношений европейцев с синим цветом, таящей в себе немало загадок и неожиданностей. Из этой книги читатель узнает, какие социальные, моральные, художественные и религиозные ценности были связаны с ним в разное время, а также каковы его перспективы в будущем.

    ГЛАВА III

    ВЫСОКОМОРАЛЬНЫЙ ЦВЕТ

    Цвета предписанные и цвета запретные

    Посмотрим, что говорится в этих законах, декретах и предписаниях, изданных в XIV–XV веках, о цвете одежды. Во-первых, некоторые цвета объявляются запретными для той или иной социальной категории не потому, что цвета эти слишком яркие, бросающиеся в глаза, а потому, что для их получения нужныочень дорогие красители, которые могут быть использованы лишь для одежды наиболее знатных, богатых и высокопоставленных людей. Так, в Италии знаменитое «алое венецианское сукно», для окраски которого требуется дорогостоящий сорт кошенили, имеют право носить лишь владетельные князья и сановники высшего ранга. Подобным же ограничениям в Германии подверглись красные ткани, окрашенные польской кошенилью, и даже некоторые синие, особо роскошные, так называемые «павлиньи» сукна, окрашенные высококачественной тюрингенской вайдой. Таким образом, моральные ограничения касаются не самого цвета, а вещества, необходимого для его получения. Но историку, изучающему эти законы, порой нелегко понять, о чем идет речь — о цвете, о красящем веществе или об окрашенной ткани: иногда и то, и другое, и третье обозначается одним словом. Это может привести к невообразимой путанице. Например, в XV веке в текстах законов, написанных не по-латыни, а на местном наречии (на французском, немецком и голландском языках), словом «алый» иногда обозначаются все роскошные ткани, каков бы ни был их цвет, иногда — все роскошные ткани красного цвета, вне зависимости от красителя; временами это определение относится исключительно к красным тканям, окрашенным кошенилью, временами — к самому этому красителю, знаменитому и баснословно дорогому; в других случаях слово «алый» употребляется в его современном значении: яркий, красивый оттенок красного.

    По всей Европе одежду дорогостоящих или слишком ярких цветов запрещается носить тем, чей облик должен быть важным и суровым: в первую очередь, конечно же, священникам, затем вдовам, судьям и чиновникам. А всем остальным запрещается носить многоцветную одежду, со слишком резким сочетанием красок, сшитую из ткани в полоску, в шашечку или в крапинку. Она считается недостойной доброго христианина.

    Однако в законах против роскоши и различных декретах об одежде основное место уделяется не запретным, а предписанным цветам. Здесь уже речь идет не о качестве красителя, а о цвете как таковом, независимо от его оттенка, степени яркости или насыщенности. Предписанный цвет не должен быть нежным или блеклым, напротив, он должен бросаться в глаза, ибо это отличительный знак, эмблема позора, клеймо бесчестия, которое должны носить на себе представители особых общественных категорий, а также все презираемые и отверженные. На городских улицах их должно быть видно издалека, поэтому предписания об одежде разработаны в первую очередь для них. Для поддержания существующего порядка, для сохранения добрых нравов и обычаев, завещанных предками, необходимо отделить почтенных горожан от мужчин и женщин, которые обретаются на задворках общества, а то и за его пределами.

    Перечень тех, к кому относятся такие предписания, очень длинен. Прежде всего, это мужчины и женщины, которые занимаются опасным, постыдным или просто подозрительным ремеслом: врачи и хирурги, палачи, проститутки, ростовщики, жонглеры, музыканты, нищие, бродяги и оборванцы. Затем — все те, кто был признан виновным в каком-либо проступке, от обычных пьяниц, затеявших драку на улице, до лжесвидетелей, клятвопреступников, воров и богохульников. Затем — убогие и увечные (в средневековой системе ценностей любое увечье, физическое или умственное, почиталось за великий грех): хромые, калеки, шелудивые, прокаженные, «немощные телом», а также «кретины и слабоумные». И наконец, все нехристиане, евреи и мусульмане: во многих городах и регионах существовали еврейские и мусульманские общины; особенно многочисленными они были на юге Европы. По-видимому, первые декреты о ношении одежды определенного цвета, принятые в XIII веке Четвертым Латеранским собором, предназначались именно для иноверцев. Такое решение было связано с запретом браков между христианами и нехристианами и необходимостью идентифицировать последних.

    Какие бы мнения ни высказывались на этот счет, совершенно очевидно, что в западно-христианском мире не существовало единой системы цветовых отличий для определенных категорий населения. В разных городах и регионах были приняты различные системы, и даже в одном городе они с течением времени могли меняться. Например, в Милане и Нюрнберге, городах, где в XV веке были приняты многочисленные и очень подробные предписания об одежде, цвета, которые должны были носить изгои общества — проститутки, прокаженные, евреи, — менялись от поколения к поколению, а порой даже от десятилетия к десятилетию. Тем не менее здесь обнаруживается некая закономерность, о которой стоит рассказать вкратце. Дискриминационную функцию выполняют в основном пять цветов: белый, черный, красный, зеленый и желтый. Синий не фигурирует ни в одном из предписаний. Быть может, потому, что на исходе Средневековья он был слишком почитаемым и почетным цветом? Или он успел настолько распространиться, что человек в синем просто не мог привлечь к себе внимание? Или же, как я склонен думать, первые постановления о цветовых различиях в одежде (их история еще не вполне изучена) появились до Латеранского собора (1215), когда синий цвет еще не вошел в моду и его символика считалась слишком бедной, чтобы он мог служить знаком различия? Так или иначе, отсутствие синего в наборе дискриминационных цветов (как, впрочем, и в перечне цветов богослужебных) — важное свидетельство того, сколь малую роль он играл в социальных кодах и системах ценностей до XII века. С другой стороны, данное обстоятельство способствовало «моральному» возвышению синего цвета. Раз он не упоминается ни в предписаниях, ни в запретах, значит, синюю одежду может носить каждый, свободно и без всяких опасений. Возможно, именно поэтому мужчины и женщины все чаще начинают одеваться в синее.

    И еще несколько слов о дискриминационных или позорных цветах. Как правило, цветовым знаком различия служили элементы одежды: нашивки в виде крестов или кружков, повязки, шарфы, ленты, чепцы, перчатки, накидки с капюшоном. Эти знаки бывали и одноцветными, но чаще двухцветными. В последнем случае указанные пять цветов использовались во всех возможных сочетаниях, однако наиболее распространенными комбинациями были следующие: красный и белый, красный и желтый, белый и черный, желтый и зеленый. Двухцветный знак имел вид двухчастного гербового щита, разделенного по вертикали, горизонтали или диагонали, или с полосой посредине. Если знак был трехцветный, в нем могли сочетаться только красный, желтый и зеленый: в Средние века они считались кричащими цветами, а их сочетание несло в себе идею многоцветности, почти всегда понимаемой как нечто принижающее.

    Если попытаться установить, какие цвета присваивались той или иной категории изгоев, то при известном упрощении можно заметить, что белый и черный, по отдельности или в сочетании, были отличительными знаками убогих и калек (особенно прокаженных), по красному знаку узнавали палачей и проституток, по желтому — фальшивомонетчиков, еретиков и евреев; зеленые или желто-зеленые знаки носили музыканты, жонглеры, шуты и умалишенные. Но есть и множество других примеров. Так, знаком проститутки (который должен был не только отпугивать добродетельных граждан, но и привлекать сборщиков налогов) чаще всего служил красный цвет (в разных городах и в разные десятилетия это могли быть красное платье, пояс, шарф, накидка или плащ). Однако в Лондоне и в Бристоле в конце XIV века проститутку можно было отличить от порядочной женщины по одежде из полосатой, разноцветной ткани. Несколькими годами позднее такой же отличительный знак носили проститутки в Лангедоке. А вот в Венеции в 1407 году эту роль выполнял желтый шарф; в Милане в 1412 году — белый плащ; в Кельне в 1423 году — красно-белый пояс; в Болонье в 1456 году — зеленый шарф; в том же Милане, но в 1498 году — черный плащ; в Севилье в 1502 году — зелено-желтые рукава. Единого правила не существует. Иногда проститутку можно узнать не по цвету, а по некоторым деталям одежды. Например, в 1375 году в Кастре такая деталь — мужская шляпа.

    Знаки, которые предписывалось носить евреям, были еще разнообразнее: на сегодняшний день они мало изучены. Вопреки мнению многих авторов, здесь тоже не было единой системы, распространяющейся на весь западно-христианский мир или хотя бы надолго закрепившейся в той или иной стране, том или ином регионе. Конечно, в итоге победа осталась за желтым цветом, который в иконографии традиционно ассоциируется с иудейством; однако в течение долгого времени евреям предписывали носить или одноцветные знаки — красные, белые, зеленые, черные, — или двухцветные: желто-зеленые, желто-красные, красно-белые, бело-черные. Сочетаний множество, форма знака тоже разная: это может быть кружок, нашитый на одежду (самый частый случай), кольцо, звезда, нечто, напоминающее по виду скрижали Завета, или просто шарф, а иногда даже крест. Если знак нашивался на одежду, то он мог располагаться на плече, на груди, на шляпе и чепце, а порой на нескольких местах сразу. Здесь опять-таки нельзя доказать наличие какого-либо общего принципа. Бесспорным остается только одно: синий цвет никогда не использовался в качестве позорного или дискриминирующего.

    От модного черного до высокоморального синего

    Вернемся к черному цвету, который в середине XIV века неожиданно вошел в моду. По-видимому, причиной этому стали законы против роскоши и предписания об одежде, о которых только что шла речь. Мода на черное впервые появилась в Италии среди одного лишь городского населения. Некоторые представители патрициата, а также богатые купцы, еще не успевшие подняться на вершину социальной лестницы, не имели права носить одежду из роскошных красных (как, например, алое венецианское сукно) или ярко-синих (как флорентийское «павлинье» сукно) тканей. Поэтому, возможно, в знак молчаливого протеста, они завели привычку одеваться в черное. Черный цвет тогда считался скромным и отнюдь не почетным. Но эти люди богаты: они требуют, чтобы портные или суконщики достали им черные ткани более привлекательного вида, более яркой и прочной окраски. Чтобы удовлетворить требования богатых и щедрых заказчиков, суконщики обращаются за помощью к красильщикам. В результате за сравнительно недолгое время, в 1360–1380-е годы, мастерам удается изобрести новую технику крашения. И возникает мода на черный цвет. Благодаря этой моде патриции смогут, не нарушая законов и предписаний, одеваться по собственному вкусу. А еще новая мода позволит им обойти другой запрет, действующий во многих городах: запрет на ношение роскошных мехов, таких как соболь, самый дорогой и самый черный из всех, а следовательно, предназначенный для одних лишь монархов. И наконец, она даст им возможность при исполнении официальных обязанностей появляться перед людьми в строгом и полном достоинства одеянии. Очень скоро моду патрициев и богатых купцов подхватят и другие классы общества. Первыми это сделают европейские монархи. Уже в конце XIV века черная одежда появляется в гардеробе герцога Миланского, графа Савойского, а также властителей Мантуи, Феррары, Римини, Урбино. В начале следующего столетия новая мода перешагнет границы Италии: короли и принцы других стран оденутся в черное. Раньше всего это произойдет во Франции и Англии, а немногим позже — в Германии и Испании. При французском дворе черная одежда появляется в период душевной болезни короля Карла VI; впервые ее наденут дяди короля, возможно, под влиянием его невестки Валентины Висконти, дочери герцога Миланского, которая привезла с собой обычаи своей родины. Но решающую победу черный цвет одержит несколько десятилетий спустя, в 1419–1420 годах, когда юный принц, коему суждено стать самым могущественным государем Европы, оденется в черное: будущий герцог Бургундии Филипп Добрый сохранит верность этому цвету на всю жизнь.

    Многие хронисты отмечали у Филиппа эту привязанность к черному и объясняли ее тем, что герцог носил траур по отцу, Жану Бесстрашному, убитому в 1419 году на мосту в Монтеро. Это, безусловно, так, однако следует учесть, что сам Жан Бесстрашный постоянно носил черное — после крестового похода, в котором он участвовал и который завершился поражением христиан в битве при Никополе в 1396 году. Очевидно, сразу несколько факторов — династическая традиция, мода княжеских дворов, политические события и личные обстоятельства — привели к тому, что Филипп Добрый стал одеваться в черное. Авторитет герцога обеспечил черному цвету окончательную победу во всей Западной Европе.

    В самом деле, XV век стал веком славы черного цвета. Вплоть до 1480-х годов не было такого короля или владетельного князя, в чьем гардеробе не хранилось бы изрядное количество черной одежды из шерсти и шелка, а также мехов. Порой одежда бывала сплошь черной, а порой черный цвет в ней сочетался с каким-нибудь другим, обычно белым или серым. Ибо XV век, век славы черного и других темных цветов, стал также веком возвышения серого. Впервые в истории западноевропейского костюма этот цвет, прежде использовавшийся для рабочей одежды и для одежды бедняков, стал считаться изысканным, соблазнительным, даже разнузданным. Долгие годы у серого было два венценосных поклонника: Рене Анжуйский и Карл Орлеанский. Оба они, как в своих стихах, так и в гардеробе, часто противопоставляли серый черному. Черный связан с трауром и меланхолией; серый, напротив, — символ надежды и радости. Об этом поется в песне Карла Орлеанского, герцога и поэта «с сердцем, одетым в черное», который двадцать пять лет провел в английском плену: «Оказавшись вне пределов Франции, за горами Монсени, он не утратил надежду, вот почему он одет в серое».
    Мода на черное не проходит ни после смерти в 1477 году последнего герцога Бургундского, Карла Смелого (он тоже часто одевался в черное), ни даже после завершения XV века.

    В следующем столетии популярность черного возрастет чуть ли не вдвое. Помимо того что короли и владетельные князья сохранят верность черному (черный цвет в придворном костюме продержится еще очень долго, кое-где до середины XVII века), этот цвет сохранится в одежде священников, чиновников и судей, всех тех, у кого он, по уже сложившейся традиции, символизирует высокую нравственность. Реформация считает черный самым достойным, самым добродетельным, глубоко христианским цветом; а со временем протестанты приравняют к черному другой цвет, цвет честности, умеренности, цвет неба и одухотворенности: синий.

Гадание на книжной гуще

Пока в Москве гремела Non/fiction, в Петербурге по-тихому вручили Премию Андрея Белого. В преддверии двух самых больших раздач литературного года — премий «Русский Букер» и «Большая книга» — стоит обратить внимание на лауреатов премии-«старушки», обогнавшей крупные награды по возрасту, но не по премиальному фонду и резонансности.

Впрочем, о резонансности можно и поспорить. Некоторые критики уверенно работают над имиджем типично московских и типично петербургских премий. В разных городах центральными событиями литературной жизни страны называют отнюдь не одни и те же: в Москве это будут «Большая книга» и «Букер», в Петербурге — «Нацбест» и Премия Андрея Белого.

Дело, конечно, не столько в городах, сколько в литературных линиях, которые проводят эти премии. «Нацбест» и Премия Андрея Белого более кулуарные, нежели «Большая книга» и «Букер», и в этом противопоставлении и те, и другие гордятся своей профессиональной отнесенностью. А зрителям остается лишь быть довольными сложившимся раскладом сил: у российского литературного поля есть как минимум два полюса — а значит, и надежда на объективность.

Итак, пока «Букер» и «Большая книга» ждут крупной игры, награду размером в один рубль (таково материальное содержание Премии Андрея Белого) в 2015 году получили:

— в поэзии: Василий Бородин, сборник «Лосиный остров»; Сергей Завьялов, сборник «Советские канаты»;

— в прозе: Полина Барскова, книга «Живые картины»;

— в сфере гуманитарных исследований: Илья Кукулин, сборник статей «Машины зашумевшего времени»;

— за литературные проекты наградили Издательство Ивана Лимбаха;

— в номинации «За заслуги»: Антуан Володин.

В жюри премии в 2015 году вошли бессменный Борис Останин, один из учредителей премии; поэт и создатель альманаха «Транслит», за который ему в 2012 году вручили Премию Андрея Белого, Павел Арсеньев; поэт, редактор «Транслита» Кирилл Корчагин; литературовед Мариэтта Божович; поэт Алла Горбунова (в 2011 году ее стихи также вошли в шорт-лист этой же премии) и филолог, литературный критик Александр Житенев.

«Литературных» победителей в этом году выбрали с уклоном в стихотворчество. Жюри повторило свое поведение прошлого, 2014 года, и вручило премию в поэтической номинации сразу двум литераторам. При этом в «Прозе» премией наградили также поэта — Полину Барскову, за ее первую книгу прозы «Живые картины», вышедшую, кстати, в Издательстве Ивана Лимбаха, которому досталась премия за проекты. При этом в книге Барсковой, несмотря на форму изложения, по-прежнему остается много поэтического: это не в полной мере книга прозы, это книга воспоминаний о том, чего человек вспомнить, кажется, не может — о блокаде Петербурга. Однако сказать, что Барскова что-то в этой книге «придумала» — значит попросту дезинформировать читателя. «Придумать» как раз-таки можно в прозе, а здесь — в лучших традициях русской литературы и ее романов в стихах и поэм в прозе — здесь именно воспоминания, которые воспроизвести может только поэт. И неважно, как он их запишет — в столбик или в строчку.

Сам состав жюри премии будто намекает на то, что традиционная проза здесь не то чтобы будет не в почете — просто она отодвинется на задний план. От поэтов и литературоведов, специализирующихся на поэтическом авангарде и современной поэзии, так и ждешь поддержки близкой им формы литературы. Однако делать прямолинейные выводы о подобной зависимости ошибочно: решение жюри всегда обосновано несколькими факторами. Однако общество жюри, лауреатов предыдущих лет и нынешнего года донельзя тесно — и это еще одна причина, по которой премии распадаются на «лагеря». Ошибочно было бы предполагать, что круг «жюри-лауреаты-номинанты» не замкнут. Он закрыт именно за счет того, что премии обещают предоставить точку зрения, которой можно доверять, которую сформируют эксперты — а их количество, к счастью, не увеличивается с каждым годом в разы, иначе цена такого экспертного мнения падала бы с сокрушительной скоростью.

Второй год с Премией Андрея Белого случается интересная история: если в общем симпатизирующие ей критики говорят, что она предсказывает развитие литературы на годы вперед, то в последнее время она оказывает влияние и на ближайшие результаты. Так, в 2014 году в номинации «Проза» премию дали Алексею Цветкову-младшему за роман «Король утопленников». Точно такое же решение приняла премия «Нос», заседавшая месяцем позже. В этом году «Прозу» отдали Полине Барсковой. Ее книга уже стала одной из самых горячо обсуждаемых на дебатах «Носа» на КРЯККе. Посмотрим, удастся ли Премии Андрея Белого и в этот раз предсказать поведение более поздних коллег.

Однако в декабре на носу поклонников современной литературы «Букер» и «Большая книга». В этом году «Букер» вручают раньше, чем «Книгу», что позволяет ожидать сюрпризов: как правило, жюри «Букера» пусть немного, но оглядывается на решение «Большой книги» с ее тремя номинациями, возвращаясь к давнему негласному принципу «в одни руки больше одной премии не давать» (как его обозначил в заметке «А морда не треснет?» Виктор Топоров). В 2015 году это правило явно удастся нарушить везучей Гузели Яхиной, уже собравшей ряд второстепенных премий, получившей «Ясную Поляну» и претендующей и на «Большую книгу», и на «Букер». Остается только надеяться, что тройного «комбо» не случится. Иначе ответственность за литературное разнообразие в 2015 году полностью ляжет на плечи «петербургского» премиального лагеря. Также это значит и то, что литературный мир находится буквально в шаге от возможной сенсации — практически единогласного выбора литературного фаворита.

Елена Васильева