Гадание на книжной гуще

Пока в Москве гремела Non/fiction, в Петербурге по-тихому вручили Премию Андрея Белого. В преддверии двух самых больших раздач литературного года — премий «Русский Букер» и «Большая книга» — стоит обратить внимание на лауреатов премии-«старушки», обогнавшей крупные награды по возрасту, но не по премиальному фонду и резонансности.

Впрочем, о резонансности можно и поспорить. Некоторые критики уверенно работают над имиджем типично московских и типично петербургских премий. В разных городах центральными событиями литературной жизни страны называют отнюдь не одни и те же: в Москве это будут «Большая книга» и «Букер», в Петербурге — «Нацбест» и Премия Андрея Белого.

Дело, конечно, не столько в городах, сколько в литературных линиях, которые проводят эти премии. «Нацбест» и Премия Андрея Белого более кулуарные, нежели «Большая книга» и «Букер», и в этом противопоставлении и те, и другие гордятся своей профессиональной отнесенностью. А зрителям остается лишь быть довольными сложившимся раскладом сил: у российского литературного поля есть как минимум два полюса — а значит, и надежда на объективность.

Итак, пока «Букер» и «Большая книга» ждут крупной игры, награду размером в один рубль (таково материальное содержание Премии Андрея Белого) в 2015 году получили:

— в поэзии: Василий Бородин, сборник «Лосиный остров»; Сергей Завьялов, сборник «Советские канаты»;

— в прозе: Полина Барскова, книга «Живые картины»;

— в сфере гуманитарных исследований: Илья Кукулин, сборник статей «Машины зашумевшего времени»;

— за литературные проекты наградили Издательство Ивана Лимбаха;

— в номинации «За заслуги»: Антуан Володин.

В жюри премии в 2015 году вошли бессменный Борис Останин, один из учредителей премии; поэт и создатель альманаха «Транслит», за который ему в 2012 году вручили Премию Андрея Белого, Павел Арсеньев; поэт, редактор «Транслита» Кирилл Корчагин; литературовед Мариэтта Божович; поэт Алла Горбунова (в 2011 году ее стихи также вошли в шорт-лист этой же премии) и филолог, литературный критик Александр Житенев.

«Литературных» победителей в этом году выбрали с уклоном в стихотворчество. Жюри повторило свое поведение прошлого, 2014 года, и вручило премию в поэтической номинации сразу двум литераторам. При этом в «Прозе» премией наградили также поэта — Полину Барскову, за ее первую книгу прозы «Живые картины», вышедшую, кстати, в Издательстве Ивана Лимбаха, которому досталась премия за проекты. При этом в книге Барсковой, несмотря на форму изложения, по-прежнему остается много поэтического: это не в полной мере книга прозы, это книга воспоминаний о том, чего человек вспомнить, кажется, не может — о блокаде Петербурга. Однако сказать, что Барскова что-то в этой книге «придумала» — значит попросту дезинформировать читателя. «Придумать» как раз-таки можно в прозе, а здесь — в лучших традициях русской литературы и ее романов в стихах и поэм в прозе — здесь именно воспоминания, которые воспроизвести может только поэт. И неважно, как он их запишет — в столбик или в строчку.

Сам состав жюри премии будто намекает на то, что традиционная проза здесь не то чтобы будет не в почете — просто она отодвинется на задний план. От поэтов и литературоведов, специализирующихся на поэтическом авангарде и современной поэзии, так и ждешь поддержки близкой им формы литературы. Однако делать прямолинейные выводы о подобной зависимости ошибочно: решение жюри всегда обосновано несколькими факторами. Однако общество жюри, лауреатов предыдущих лет и нынешнего года донельзя тесно — и это еще одна причина, по которой премии распадаются на «лагеря». Ошибочно было бы предполагать, что круг «жюри-лауреаты-номинанты» не замкнут. Он закрыт именно за счет того, что премии обещают предоставить точку зрения, которой можно доверять, которую сформируют эксперты — а их количество, к счастью, не увеличивается с каждым годом в разы, иначе цена такого экспертного мнения падала бы с сокрушительной скоростью.

Второй год с Премией Андрея Белого случается интересная история: если в общем симпатизирующие ей критики говорят, что она предсказывает развитие литературы на годы вперед, то в последнее время она оказывает влияние и на ближайшие результаты. Так, в 2014 году в номинации «Проза» премию дали Алексею Цветкову-младшему за роман «Король утопленников». Точно такое же решение приняла премия «Нос», заседавшая месяцем позже. В этом году «Прозу» отдали Полине Барсковой. Ее книга уже стала одной из самых горячо обсуждаемых на дебатах «Носа» на КРЯККе. Посмотрим, удастся ли Премии Андрея Белого и в этот раз предсказать поведение более поздних коллег.

Однако в декабре на носу поклонников современной литературы «Букер» и «Большая книга». В этом году «Букер» вручают раньше, чем «Книгу», что позволяет ожидать сюрпризов: как правило, жюри «Букера» пусть немного, но оглядывается на решение «Большой книги» с ее тремя номинациями, возвращаясь к давнему негласному принципу «в одни руки больше одной премии не давать» (как его обозначил в заметке «А морда не треснет?» Виктор Топоров). В 2015 году это правило явно удастся нарушить везучей Гузели Яхиной, уже собравшей ряд второстепенных премий, получившей «Ясную Поляну» и претендующей и на «Большую книгу», и на «Букер». Остается только надеяться, что тройного «комбо» не случится. Иначе ответственность за литературное разнообразие в 2015 году полностью ляжет на плечи «петербургского» премиального лагеря. Также это значит и то, что литературный мир находится буквально в шаге от возможной сенсации — практически единогласного выбора литературного фаворита.

Елена Васильева

Премия Андрея Белого объявила лауреатов

Обновленный и заметно омоложенный состав жюри, в который в этом году вошли писатели Виктор Iванiв, Дмитрий Голынко, Алла Горбунова, литературоведы и критики Павел Арсеньев, Мариета Божович, Александр Житенев, Кирилл Корчагин, выбрал победителей в шести номинациях.

В области поэзии были отмечены Кирилл Медведев со сборником стихотворений социальной направленности «Поход на мэрию» и Ирина Шостаковская с рукописью «2013-2014: the last year book».

В «Прозе» на первое место вышел Алексей Цветков-младший с авангардистским текстом «Король утопленников», который, помимо Премии Андрея Белого, замечен в лонг-листе «НОСа».

Беседы с современными композиторами Дмитрия Бавильского, вошедшие в книгу «До востребования», а также серия критических статей последних двух лет редактора литературного журнала «Носорог» Игоря Гулина оказались лучшими в номинации «Литературные проекты и критика».

В сфере гуманитарных исследований жюри выделило работу философа Игоря Чубарова «Коллективная чувственность: Теории и практики левого авангарда». Поэзия лучшего лирика Португалии Фернандо Пессоа стала доступна российскому читателю благодаря переводу его «Морской оды» Наталии Азаровой, а «За заслуги перед русской литературой» будет награжден итальянец Паоло Гальваньи — переводчик стихотворений Е. Шварц, В. Филиппова, Ш. Абдуллаева, В. Кривулина, С. Стратановского, Е. Фанайловой, О. Седаковой, А. Ильянена, Л. Рубинштейна, Г. Айги и других.

Как сообщает Комитет премии, церемония награждения лауреатов будет проведена в Петербурге в конце декабря.

Литературная матрица: Советская Атлантида

Алла Горбунова

В САДУ ПОЭТИЧЕСКОЙ УТОПИИ

Виктор Александрович Соснора (род. в 1936 г.)


Поэтическая и человеческая судьба Виктора Сосноры — это такая правдивая сказка, какую-то часть которой я вам сейчас расскажу. Сказка о поэте-колдуне, индивидуалисте и мизантропе, мальчике-снайпере на полях Великой Отечественной войны, блистательном дебютанте шестидесятых годов, ушедшем на пике славы и успеха в добровольное затворничество, сказка о единственном советском поэте, разбившем свою собственную лиру и вышедшем в засловесные космические пространства, где он создал свою непревзойденную Утопию. Сказка о поэте, пережившем (в буквальном смысле) свою собственную смерть. Итак, приступим.

Виктор Соснора — поэт исключительной лирической дерзости и бесстрашия. Ему свойствен предельный максимализм и нонконформизм. Сам себя он называет эстетиком: во главу угла он ставит свободу состояний художника и его формотворчества. Поэзия Виктора Сосноры — искусство в чистом виде, без какого-либо постороннего крена в религию, этику, философию, идеологию. Такая поэзия, отказываясь от философствования или проповеди, занимается тем, что, по слову Велимира Хлебникова, «сеет очи»: дарит нам новое видение мира, то есть позволяет его увидеть так, как мы прежде не видели, и сказать о нем так, как мы раньше сказать не могли. Творец сеет очи, формируя само наше восприятие мира. Метафора посева кажется мне очень удачной: то же, что поэт Хлебников называет «сеянием очей», прозаик Андрей Платонов называет «сеянием душ».

Соснора — поэт, пишущий не для читателя. Его позиция — аристократическая и индивидуалистическая. Какое там «для читателя» — он не всегда даже пишет на человеческом языке, переходя порой на ангельскую глоссолалию, заумь, язык зверей и птиц, особенно ворон и сов («Я ли не мудр: знаю язык — / карк врана»). Сова и ворон — его птицы. Соснора вообще — лесной и птичий. Отшельник, на плече которого ворон или филин, в окружении зверей, карликов, гномов. Возможно, они — лучшие его читатели, чем люди. Если исходить из того, что Поэт по преимуществу — это Соснора, то большинство стихотворцев автоматически сметаются с лица земли. Говоря о Сосноре, невольно попадаешь в такие координаты, согласно которым есть литература, написанная для людей, и другая литература, порой сложная, непонятная, непризнанная, но с такими прорывами, которые просто не могут быть без труда восприняты всеми. Соснора пишет: «…оставим тех, кто пишет для людей. Имея учителями Тургенева, Толстого и Чехова, для людей пишут все нобелиаты. Книги этих, имея достоинства, стали массовым чтивом, у них общедоступный язык, этнос, мораль, это культурно и… безнадежно. Это реализм. Искусства в этом нет, это низкий уровень психики, социальное жеманство и бездуховность, они не имеют никакой личностной роли в мире».

Кто же те, другие, кто пишет не для людей, как Соснора? Авторы такой литературы — вроде «шаманов Черного Неба» у тувинцев. Сравнение поэта с шаманом — весьма распространенное, но тут речь идет не о простых шаманах. Эти шаманы — самые сильные. Их отличительные черты — бесстрашие и открытость далекому Черному Небу.

Лирический герой раннего Сосноры, писавшего своего рода поэтическое «славянское фэнтези», — древний поэт Боян. О славянском поэте Бояне мы знаем из «Слова о полку Игореве», это своего рода прапоэт, русский Орфей. Боян — вещий поэт, способный, как и князь Всеслав, к оборотничеству. Ему доступна вся Вселенная, все Мировое Древо. В стихах Сосноры Боян — жертвенный поэт, принимающий смерть подобно мифическому Орфею.

Я выкрал у стражи

Бояновы гусли и перстень.

И к черту Чернигов!

Лишь только забрезжила рань.

Замолкните, пьянь!

На Руси обезглавлена Песня!

Отныне

вовеки

угомонился Боян.

(«Смерть Бояна»)

Древний Боян по характеру своего творчества, скорее всего, напоминал скандинавских скальдов — поэтов-певцов. Напоминают скальдическую поэзию и стихи Сосноры; в первую очередь — своими аллитерациями. Аллитерация (повторение однородных согласных звуков) в скальдическом стихосложении является строго регламентированной основой стиха. В скальдическом стихе также регламентированы внутренние рифмы, количество слогов в строке и строк в строфе. Усложненный синтаксис такой поэзии мог служить магической функции стиха. Поэзия Сосноры определенно родом из тех времен, когда каждый звук в стихе нес свой сокровенный смысл.

По безумию и подходу к языку ближе всего Сосноре оказывается Хлебников. Оба они — парадоксальным образом одновременно архаисты и новаторы, авангардисты, футуристы. Два лика Сосноры — древний и современный — причудливо сливаются. Древний: Киевская Русь, поэт Боян и его гусли. Современный: максимальное обновление поэтического языка, эксперимент, повседневные реалии.

Жертвенная смерть поэта — важная для Сосноры тема, он — автор ряда коротких очерков о поэтах-самоубийцах. Другое поэтическое альтер-эго Сосноры, или образ его Музы, — это ангел, который пьян, его крылья сломаны, а лира разбита. Потом он умирает, сгорает в огне — всем на смех. Само творчество Соснора определяет как «свободный труд, влекущий за собою убийство извне». Своя собственная смерть также становится объектом поэтического внимания Сосноры, но не как будущая, а как состоявшаяся. Соснора пишет: «До 30 лет я выступал на сценах, поя, в роли воскресителя усопших. И слава моя затмила (осветила?) мир, советско-заграничный. Но вдруг как отрезало, я совершил хадж, ушел в глушь и пил. До смерти». В каком смысле «до смерти»? Видимо, имеется в виду настоящая, клиническая смерть, которую поэт перенес.

Теперь что касается хаджа и начала затворничества Сосноры. Он ушел на пике славы. У Сосноры был блестящий дебют, его приняли Асеев, Лихачев, Лиля Брик. Его постоянно приглашали за границу, и он ездил (это в советские-то годы! это с его-то стихами!). Эльза Триоле и Луи Арагон увидели в молодом Сосноре преемника Маяковского. В 1962 году у Сосноры вышла первая книга. Можно сказать, что жизнь Сосноры в то время выглядела как сплошная манифестация славы и успеха. И он сам от всего этого ушел. Конечно, его мало печатали. Но мне думается, что в его затворничестве был и добровольный момент, своего рода выбор, уход от мишуры и тщеты легкого успеха — и дело здесь не только в каких-то жизненных или социальных условиях, а, пожалуй, в самом устройстве мира, в том, что «все сущее — существованьем унижено». Человеческий мир вообще мало привлекает Соснору: лес и птицы, кузнечики и стрекозы для него подлиннее, чем люди-«цивилизанты». Поэт просто выше того, чтобы играть в эти игры — со славой, успехом, слушателями, аплодисментами. Соснора — мизантроп:

Люблю зверей и не люблю людей.

Не соплеменник им я, не собрат…

Или:

…прощайте, до новой смерти в новом вине…

Я не любил вас, цивилизанты.

От вездесущей цивилизации Соснора укрывается в своем Саду, в своем Лесу, в своей беспримерной поэтической Утопии:

О, унеси меня в ненастоящее время,

в несуществующий сад, где собаки и дети,

где вертикальные ветви и над ветвями вишни,

как огоньки над свечами теперь трепетали.

Еще одна форма отшельничества Сосноры — его глухота. Много лет тому назад Соснора оглох, и глухота его символична, как глухота Бетховена. Глухота поэта, чьи стихи отличаются исключительной, небывалой звукописью и сами смыслы которых часто рождаются из столкновения звуков, — символ сверхслуха. Так же, как традиционная слепота поэтов и пророков — символ сверхзрения, отрешенности от обманчивых образов внешнего мира и причастности к тайным знаниям, недоступным для зрячих (среди слепых поэтов: Тиресий, Фамирид, Гомер, Мильтон).
Биография Сосноры неотделима от мифа о нем, и, приводя какие-то, казалось бы, общеизвестные факты о поэте, я не могу ручаться за то, было ли это на самом деле или это часть его романтического образа. Соснора — не просто современный классик, он живая легенда.

Сын циркового артиста, человек, сочетающий в себе самые разные крови, с далеко уходящими родословными корнями, он родился в Алупке 28 апреля 1936 года. Там гастролировала в то время его семья. Во время Великой Отечественной войны в 1941–1942 годах он находился в Ленинграде, откуда был вывезен Дорогой жизни. Мальчик оказался в оккупации на Украине, в восемь лет стал связным партизанского отряда. Отряд был уничтожен немцами, спасся один только маленький связной. Затем будущего поэта нашел отец, ставший к тому времени командиром корпуса войска Польского. Виктор стал «сыном полка» и в этой роли дошел до Франкфурта-на-Одере. В своем интервью Соснора вспоминает, что отец поставил его снайпером: «Этих немцев я много прихлопнул. Выжидал, то есть садизм во мне еще был, а выдержка, выносливость у меня — до сих пор дай бог! Наши окопы — здесь, а их — метрах в трехстах. Передышка, и у них и у нас. В каске же не будешь все время гулять, вот он выглядывает из окопа, каску приподнимет — тюк, и готов».

Школу Виктор Соснора закончил во Львове, в девятнадцать лет приехал из Львова в Ленинград. Работал слесарем-электромехаником на Невском машиностроительном заводе, параллельно учился на философском факультете Ленинградского университета, но не окончил его. Служил в армии в районе Новой Земли, где шли испытания, связанные с «атомными экспериментами». Там он получил дозу облучения.

Затем — его поэтический успех, выходы книг, поездки за границу. И — добровольное затворничество.

Кажется просто невероятным, что Соснора с его чуждой соцреализму поэзией успешно печатался в подцензурных изданиях и вообще был, как это ни парадоксально, признанным советским поэтом. То есть он мог позволить себе жить как советский писатель — деньгами за книжки и переводы и за ведение ЛИТО. Вероятно, ему помогло его рабочее прошлое. Что касается ЛИТО Сосноры, которое он вел многие годы, бывшие ученики вспоминают о нем не столько как об учителе и наставнике, сколько как об опасном торговце поэтическими наркотиками, не педагоге, а Крысолове для детишек из Гамельна.

Одна из страшных тайн поэтической инициации заключается в том, что поэт должен сам разбить свою лиру, наступить своей песне на горло. С этого начинается поэзия, и в этом чисто поэтический аспект хаджа и затворничества Сосноры. Вспомним пьяного ангела, чьи крылья сломаны, а лира разбита. Или вот такие стихи 1972 года:

Когда жизнь — это седьмой пот райского древа,

когда жизнь — это седьмой круг Дантова ада,

пусть нет сил, а стадо свиней жрет свой желудь, —

зови зло, не забывай мир молний!

Эти грозные грозовые мотивы и тема зла резко вырывают поэта из плеяды шестидесятников. Именно тогда, в семидесятых годах, постепенно и происходит то, что я назвала разбиением лиры Сосноры. В эти годы некогда прозрачная, часто прекрасная, но вполне еще находящаяся в русле шестидесятнической поэзии и, например, могущая быть поставленной в один ряд с Вознесенским поэтика Сосноры претерпевает радикальные изменения. Эти изменения отмечены внесением ноты своеобразной «проклятости», старомодным байронизмом с эстетизацией зла, гамлетовским тоном. Даже собеседниками поэта в стихах в это время становятся «проклятые» Эдгар По, Уайльд, Бодлер:

Я сам собой рожден и сам умру.

И сам свой труп не в урну уберу,

не розами — к прапращурам зарыт!

Сам начерчу на трещинах плиты:

«Клятвопреступник. Кукла клеветы.

Сей станет знаменит тем, что забыт.

И если он однажды обнимал, —

обман.

Не „кто“ для всех, а некто никому.

Не для него звенели зеленя.

Добро — не дар. Ни сердцу, ни уму.

Еще от жизни отвращал свой зрак.

И не любил ни влагу, и ни злак.

Все отрицал — где небо, где земля.

Он только рисовал свой тайный знак —

знак зла».

(«Бодлер»)

Проклятость и нигилизм — этот самый «знак зла» — становятся свидетельством прорыва поэта в засловесную бездну, куда он попал уже со сломанными крыльями, надорванным голосом и разбитой лирой. Он сам разбил ее, и он был единственным советским поэтом, решившимся на это. И потому Соснора для нас уже никак не советский поэт, а поэт российского и мирового значения. Русской народной традиции в высокой поэзии и архаистско-футуристическому хлебниковскому безумию он сделал прививку европейской, от Шарля Бодлера идущей проклятости, тем самым поспособствовав сближению русской поэзии с европейской.

Зрелая поэзия Сосноры, например, времени «Мартовских ид» — абсолютно безбашенна, мало что в русской поэзии может с ней соперничать по градусу безумия:

У дойных Муз есть евнухи у герм…

До полигамий в возраст не дошедши,

что ж бродишь, одиноких од гормон,

что демонам ты спати не даеши?

Ты, как миног, у волн улов — гоним,

широк годами, иже дар не уже,

но гусем Рима, как рисунок гемм,

я полечу и почию, о друже.

Дай лишь перу гусиный ум, и гунн

уйдет с дороги Аппия до Рощи,

где днем и ночью по стенам из глин

все ходит житель, жизнь ему дороже.

Все ходят, чистят меч, не скажут «да»

ни другу, не дадут шинель и вишню.

(Из поэмы «Мартовские иды»)

В его поэзии, умеющей быть и ясной, становится не разобрать, что к чему, синтаксис, семантика — все переплетается, создавая искусство столь необычное, что многие готовы назвать это графоманией. На фоне инверсий, перевертней, ассонансов, архаизмов, словотворчества и аллитераций, сквозь заумь и косноязычие вдруг пробивается предельно высокая и чистая, струнно-напряженная речь.

После «Мартовских ид» 1983 года Соснора пятнадцать лет не писал стихов, а писал только прозу. И вдруг написал несколько потрясающих апокалиптических книг стихов: «Куда пошел и где окно?», «Флейта и прозаизмы» и «Двери закрываются». После долгого молчания, в преклонных годах ему удалось написать книги, не только не уступающие его прежнему творчеству, но и являющиеся его новой вершиной! Книги дерзкие, радикальные, не утратившие черного сосноровского эротизма, словесной игры, убийственной иронии:

Я полон желаний, хочется войти в мешок

с девушкой, обезноженной и смелой,

чтобы броситься в море и развязать шнурок,

чтобы эту смелую — смыло.

Повернись лицом к. Будто б не стою

всеми четырьмя физиономиями, двио-Янус,

пой о чистом, будто б не пою,

что кроме смерти на свете — ясность?

Хочется педофилии, чтоб по моде, но как?

Нужно лететь в Ганновер, там рядом Гаммельн,

с бронзовой дудкой собрать всех детей в мешок,

им будет легче на дне у рыбок.

Им будет чище, чем риск со мной,

хочется стрельбы по беременным и по всему, у кого пузо,

хочется инцеста, но из сестер у меня одна киска Ми,

она в боевой готовности, но я не в форме.

Хочется терроризма, это я б смог,

титулованный снайпер и ниндзя со школой,

но это так мало, хочется металлических бомб

между США, СНГ, Европой, Индией и Китаем.

Но и это не то, хочется Галактических Войн,

чтоб не ходить с козырьком от блесток солнцетока,

и на осколках воткнуть аллювиальную розу в свинью,

одну — чтоб нюхать, другую — жарить.

Скромно, но сбыточно.

(Из «Флейта и прозаизмы»)

У Сосноры много лиц — вещий поэт, колдун и поэт русской истории («История мне русская близка так, / ей до меня и не было певцов…»), поэт не от мира сего, инопланетянин, одинокий волк, проклятый поэт, неподражаемый ироник русской поэзии и точнейший снайпер, бьющий по словам-мишеням на непрерывной духовной битве.
Для Сосноры существует огромная разница между теми, кто пишет (а пишут практически все), и истинными художниками слова. Жизнь Сосноры — служение искусству, но и само искусство неоднократно проблематизировалось поэтом, ведь каждое новое слово поэзии, рождающееся на свет, должно еще пробиться через барьер великой тщеты всего сказанного. Сам взгляд на искусство у Сосноры — трезвый и жесткий:

Художник пробовал перо,

как часовой границы — пломбу,

как птица южная — полет…

А я твердил тебе:

не пробуй.

Избавь себя от «завершенья

Сюжетов»,

«поисков себя»,

избавь себя от совершенства,

от братьев почерка —

избавь.

Художник пробовал…

как плач

новорожденный,

тренер — бицепс,

как пробует топор палач

и револьвер самоубийца.

А я твердил себе: осмелься

не пробовать,

взглянуть в глаза

неотвратимому возмездью

за словоблудье,

славу,

за

уставы,

идолопоклонство

карающим карандашам…

А требовалось так немного:

всего-то навсего —

дышать.

(«Проба пера»)

или

Все, что вдохнуло раз, — творенье Геи.

Я — лишь Дедал. И никакой не гений.

И никакого нимба надо мной.

Я только древний раб труда и скорби,

искусство — икс, не найденный искомый,

и бьются насмерть гений и законы…

И никому бессмертья не дано.

(«Исповедь Дедала»)

При этом Соснора остается романтиком в своем понимании того, что литература — это дело одиночек, а не литературный процесс («…если поэта спросят, что такое литература, он может ответить одно — это я»). Что же касается будущего русской поэзии, Сосноре принадлежит, на мой взгляд, абсолютно точная фраза: «Будущее нашей поэтики не компьютеризация, а палец, обмокнутый в кипящую лаву». Так, когда Винсенту Ван Гогу не давали видеться с возлюбленной, по легенде, он пришел к ней в дом, протянул ладонь над пламенем свечи и сказал: «Дайте мне видеть ее хотя бы столько, сколько я вытерплю держать руку над огнем». Поэзия существует ровно столько, сколько ты можешь держать руку в огне.

И напоследок одно из любимого у Сосноры:

Чьи чертежи на столе?

Крестики мух на стекле.

Влажно.

О океан молока

лунного! Ели в мехах.

Ландыш

пахнет бенгальским огнем.

Озеро — аэродром

уток.

С удочкой в лодке один

чей человеческий сын

удит?

Лисам и ежикам — лес,

гнезда у птицы небес,

нектар

в ульях у пчел в эту тьму,

лишь почему-то ему —

негде.

Некого оповестить,

чтобы его отпустить

с лодки.

Рыбы отводят глаза,

лишь поплавок, как слеза,

льется.

В доме у нас чудеса:

чокаются на часах

гири.

Что чудеса и часы,

что человеческий сын

в мире!

Мир не греховен, не свят.

Свиньи молочные спят —

сфинксы.

Тает в хлеву холодок,

телкам в тепле хорошо

спится.

Дремлет в бутылях вино.

Завтра взовьются войной

осы.

Капает в землю зерно

и прорастает земной

осью.

(«Хутор у озера»)

Алла Горбунова. Альпийская форточка

  • СПб.: Лимбус Пресс, 2012

Когда я был младенцем в пеленах,

ты много лет уже была мертва,

теперь я в старости и на пороге гроба,

а ты на свет ещё не рождена, —

так мы друг друга потеряли оба,

на середине встретившись едва.

Задавшись целью объяснить тексты Аллы Горбуновой, можно привести внушительный список философских и художественных произведений, однако таким образом едва ли можно будет сказать об этих стихотворениях что-то новое: они не столько актуализируют смыслы претекстов, сколько порождают собственные, новые смыслы, создавая неповторимый и зыбкий мир, который чуть тронешь, — и он уже рассыпался хрупкими льдинками, из которых вечный мальчик Кай до сих пор складывает свою die Ewigkeit в чертоге Снежной Королевы.

Отверсты глаза на листьях ночных,

приложи к ним глаза на ладонях своих —

трогай листья, и кожу, и завязь цветка,

и крыло лепестка с лепестком мотылька.

Каждое стихотворение в книге — законченное художественное высказывание, при этом неразрывно связанное с каждым предыдущим и каждым последующим, так что вся «Альпийская форточка» и — шире — всё творчество поэта оказывается единым словом, картиной, вопреки правилам живописи исполненной акварелью на плотном холсте. Рассматривая прозрачный, ажурный рисунок, не сразу заметишь за ним тугие переплетения волокон, прочную на разрыв ткань — так, наблюдая сновидение, не различаешь исторгший его тёмный реликтовый поток, берущий начало где-то в досознательном прошлом человечества, непрерывно порождающий и тотчас поглощающий образы, лишь отчасти поддающиеся осмыслению.

Чужестранцы на краю Вселенной блуждают

в тяжёлых и скорбных, бедных и странных травах.

Идут кто куда: к центру мира / во внешнюю тьму,

но куда кто идёт неведомо никому.

Поэзию Аллы Горбуновой можно определить как философскую / мистическую / алхимическую / мифологическую / магическую — и философия, и мистика, и алхимия, и миф, и магия в ней органически соприсутствуют, однако главный её элемент, подходящий и в качестве определения — сновидение. Лирический герой этих текстов — сновидец, путешествующий на границе яви и грёзы, но взгляд его обращён всё же только в грёзу, и оттого слова, которые он произносит в явь, так непохожи на привычную речь и кажутся то молитвой, то заклинанием.

…видел плывущую в свете луны

по дюнам процессию духов:

махараджа и его слоны,

Гарун-аль-Рашид, премудрый халиф,

караваны верблюдов, пустыни пыль,

морская соль и седой песок.

голодают скимны, но плод олив —

юный халиф, а визирь — инжир,

а над ними роза — пророк.

Во сне воображение не подчиняется ограничивающему влиянию сознания, а потому ньютоновское яблоко вместо того, чтобы, сорвавшись с ветки, пасть на землю, уносится в чёрную бесконечность космоса. В мире с искажённой геометрией и нелинейным временем всё возможно, в нём прямо из осени вырастают котельные и соборы Коломенского острова, где в одном из дворов-колодцев Богоматерь отмывает бесенят от их черноты — то ли в луже, то ли в озере, натёкшем из-под тающего ледника.

Описывая изменчивое пространство перетекающих друг в друга садов, аллей, горных хребтов и городских улиц, населённых странными персонажами, Алла Горбунова как будто не прибавляет ничего от себя. Её взгляд, привычный к фиксации невидимого, неторопливо скользит от предмета к предмету, от ситуации к ситуации, стремясь лишь как можно более точно запомнить происходящее вокруг и изложить в связном рассказе, как если бы некто сконструировал кинокамеру, способную заснять происходящее во сне.

всюду трамваи, всюду вода,

потоки движутся во все стороны и даже вверх.

по коридору через море едет мальчик на велосипеде.

В этом мире смешанных времён и смещённых плоскостей нет постоянных, только взаимозависимые переменные, но при этом у него есть своя столица, свой метафизический центр, — застывший в ноябрьском летаргическом сне город Петербург, незримо присутствующий во всех стихотворениях. Порой при чтении создаётся ощущение, что это Петербургу в его мертвенном сне всё и пригрезилось, что это в его туманах, расползшихся от полюса до полюса и поглотивших весь земной шар, всё и смешалось, как в алхимическом тигле, и стёрлись чёткие границы между вещами; верх стал низом, а низ — верхом.

но в городе моём, городе северном,

городе дворцов, мостов, ассамблей,

столице Империи ныне не существующей —

будет ли лес

пробиваться однажды под плитами,

будут ли тетерева токовать на его просторах,

будут ли лисы сновать по Дворцовой площади,

когда падут города современные в битве с деревьями,

Невский проспект станет просекой,

в разрушении и забвении Красота обнажится

и древние боги вернутся на землю.

«Альпийская форточка» включает в себя два цикла стихотворений: первый, одноимённый, и «Осеннюю тетрадь» — стихотворения, написанные осенью 2011 г., каждое из которых предваряет вставка из «Русского традиционного календаря на каждый день и для каждого дома» Анны Некрыловой. Оба цикла, несмотря на различную композиционную организацию, воспринимаются как единое целое, пословицы и поговорки из «Календаря» с их полустёртыми смыслами и архаичным звучанием служат мостиками-связками между стихотворениями.

Огню не верь, от него только одна матушка Купина Неопалимая спасает!

Зимний путь устанавливается в четыре семины от Сергия.

Убьёшь муху до Семёна-дня — народится семь муж; убьёшь после Семёна-дня — умрёт семь мух.

Читатель, оказавшийся в пространстве текстов Аллы Горбуновой впервые, может растеряться — действительно, они лишены привычных ориентиров (а те, что представляются привычными, зачастую оказываются миражами), если же поднести к ним компас, то его стрелка, очевидно, разломится напополам, и оба острия уверенно укажут на Север. «Альпийская форточка», действительно, читается не легко и не быстро, однако для многих, кто даст себе труд неторопливо прочитать её, она может стать той книгой, к которой возвращаются снова и снова, каждый раз обнаруживая в ней новое.

Но ты лети над серыми клоками

к воронке замка вихрей, к той горе,

что в море наотвес роняет тени,

где сотни башен — словно рябь воды,

где сотни шпилей вьются, как растения,

и дальше, куда тянет луч звезды,

в пустошь Морфееву, где вечные цветы —

лиловый вереск и безвременник сиреневый,

Семирамиды там висячие сады,

храм Артемиды, древняя Равенна,

и всё прекрасное, погибшее во времени,

воссоздано, стоит ни для кого,

для брошенного ль взгляда твоего, —

в клубах забвенья неприкосновенно.

Анаит Григорян

Земляничное окошко

Это окошко вспомнил Рей Бредбери.

Там, в новой Англии, и вправду есть такие витражные цветные стекла в старых домах. А у нас такое встречалось реже.

Но я все равно помню — если уж дом с цветными стеклышками, это считался совершенно Волшебный Дом.

Детям, которые жили на таких дачах — завидовали.

Они могли с тобой дружить, и тогда ты имел возможность зайти и поглядеть сквозь такое окошко. А если поссорились — так уж не зайдешь.

Поколения меняются, но атрибуты Дачного Детства остаются все те же.

Кастрюли, велосипеды, непременная игра в индейцев.

Бывает еще Деревенское Детство — это уже другая история.

Алла смотрит все время в это самое Земляничное Окошко.

Или, наоборот, через него — на весь остальной мир.

Для меня ее стихи это заросли, какие-то папоротники, черничники, яблоки…

Запахи… Ничего вообще городского, ничего питерского.

Это поэт… Ленобласти.

Вот так можно одним словом уничтожить девушку поэтессу — красавицу с таким ведьминским отъезжающим в строну глазком…

Ну а как сказать, чтобы вышло романтично?

Может Псковщина? Точно не Усть-Нарва…

Где эти домики-дачки? Где эта улица Вечная — и очень точное название.

Потому что и впрямь, тема Дачная — Вечная.

Алла Горбунова для меня — странная.

Одичалая в своих земляничных дебрях.

Она когда-то испугалась пьяного Гешу Григорьева.

И даже не поверила, что он добрый — и совсем не буйный.

Алла наверное наиболее «мой поэт». И при этом совсем не «мой человек».

Так бывает. Я и с Цветаевой не могу представить живое общение.

Есть еще точка схода с Аллой — она любит все старинное.

Алла понимает вкус в Ученичестве.

Из такого человека потом может получиться Учитель.

Она смотрит с интересом в прошлое.

Я когда-то сообразила что Не Всякая Новая Вещь Лучше Старой.

Был и второй этап, когда пришло понимание что Всякая Старая Вещь Лучше Новой.

Может Алла уже дошла и до второго этапа, не знаю.

Но первый она точно освоила.

Может лучше назвать ее Поэт Дикой Дачной Природы?

Если бы только природы — мне было бы скушно.

Но у Аллы в этих тазах, сараях, ржавых велосипедах, покореженных садовых рукомойниках — всюду что-то ползет, шуршит, булькает… На чердаке, в сарае — везде, оживленные ею тени. Рассказывают свои истории.

Плотные ее стихи пахнут всегда ранней осенью.

Никогда — весной.

Никакой этой вашей/нашей корюшки и легкого бриза.

Теплой ранней осенью… Время, где Рождение и Умирание — соседи.

Родильная кровь мирно соседствует с тлением.

«Музыкант в лесу под деревом…»

Вот Алла — девушка из этой песенки.

Она «наверно тот родник, который не спасает…»

Медовый ли Яблочный Спас — отдушка ее поэзии, все одно — не спасает. Только заверчивает… морочит…

Потому что это — очень языческие стихи.

Хотя совершенно нет закоса под что-то Русское Народное.

Дачная девочка — городская.

У-ни-вер-си-тетская. Наверняка есть очки.

Но она сочиняет все это Бродящее Дубильное Вещество.

Я вам немного плесну этой Бражки. Отпейте.

А вот тут еще много.

http://www.newkamera.de/gorbunova/gorbunova_07.html

Из последнего:

***

брошенные дачки и участки

в заячьей капустке.

о, кто-там-смотрит-сквозь-ветки

в тюлевые занавески?

где в ставни стучится голодная навь,

замшелые камни, витые корни,

коринка цветет, и собой, застонав,

хищная птица детенышей кормит.

забытые вещи хранят поцелуи

рук животворящих на патине пыли

про то, как любили и как обманули,

про то, как хранили, а после забыли.

заветную сказку вещей отсыревших

впитали вагонка, времянки, сараи.

ребенок, который построил скворечник,

глухим стариком умирает.

здесь — сумрак и свет, паутина и полдень,

патина, память, нечисть,

здесь, возвращаясь, поруку исполнит

моя соловьиная вечность.

новые дети играют в саду,

новые кости лежат на траве.

в черный черничник с корзинкой уйду,

счастье белое в ней унося,

          как личинку свою муравей.

***

рельсы-рельсы шпалы-шпалы

белый свет — цветочек алый

воздух, бездна, высота

в каменных бойницах небо

замурованные двери

там, где скальные тоннели.

что за хмели-повители

в этих брошенных местах!

балконы, окна, галереи

железнодорожных арок,

железнодорожный мост,

чайки, камень, ржа.

старая одноколейка

дореволюционная,

и дрезина, словно время,

укусив себя за хвост,

то туда, а то обратно

ездит, дребезжа.

ДАЧНЫЕ ДОМА. УЛИЦА ВЕЧНАЯ

улица Вечная, 1

половина Макаровых:

каменная плитка

          теряется от калитки,

у забора налитая

          клонится черноплодка,

окна в картоне,

лесенка к самой трубе.

здесь жила моя лучшая в мире подружка

Анечка маленькая,

а потом ее дедушка

всё испортил —

развелся с бабушкой

и женился на дамочке,

которая не пускала на дачу Анечку.

половина Кораблёвых:

подвески рябины, спелый шиповник,

слива, яблони, парники.

хозяйка Елена — исправный садовник —

разбила в саду цветники.

старый хозяин, 86 лет,

от дел отошел, старикам не след

трудиться на грядках, когда невмочь —

теперь хозяйствует его дочь.

вот — перевернутое ведерко,

тряпки, мыльница, помидорка.

младшая дочь хозяйки Наталья —

          сама по себе,

а у старшей Анны ветер гулял в голове:

ветр-вертопрах, мужички, курорты, латина,

кружит-кружит, ничего глубокого, всё девичье,

но в махаон-океан — в черной бабочки безразличье —

уплыло, танцуя грязные танцы, на льдине.

как красив родной сад в наступающем сентябре,

не увидит Анна в своем подмосковном монастыре.

улица Вечная, 2

…вот сосновая хвоя и ландыши пожелтели…

…неокрашенный дом деревянного цвета средь света

колеблющегося, и подвешенные качели

между сосен слегка покачиваются от ветра.

…тропка идет вдоль веранды, пустуют большие окна,

и то, на втором этаже, что разбито и что забито.

нет ни грядки, дубок сплетается с черноплодной

рябиной в безвременье сада вовне событий.

улица Вечная, 2а

добротный дом — надежный тыл,

клубники листья покраснели,

стоят на жердочках цветы —

садовые Офелии.

багров крыжовник, столик крив

с клеенкой, рваной на углу.

иди со мной, сюда смотри, —

я сосны и сирень люблю.

вот тряпка грязная на пне,

ванночка шифером накрыта, —

какая это ванночка?

садовое корыто!

садовая перчатка, глянь,

висит, забытая на кране,

а в кучу сложенная дрянь

лежит, как куча всякой дряни.

вот снова столик, снова крив,

и по углам прижали камни

клеенку, срамоту прикрыв;

за ним сарай, закрыты ставни,

свисает с крыши паутина,

стоит стремянка у стены,

покрыты полиэтиленом,

кастрюли ржавые видны,

какие-то мешки большие,

и перевёрнут старый таз.

роскошные цветы — чужие,

и в этот дом не пустят нас.

улица Вечная, 3

Здесь на две семьи был дом,

сделалась беда:

дом сгорел — виновны в том,

что ли, провода.

Беленькая Женечка

с бабушкой жила,

нас как старших девочек

всё играть звала.

А вдруг она же, пьяная,

другим злосчастным летом

заснула, окаянная,

не бросив сигарету?

улица Вечная, 3а

дом Беляевых:

лесной орех и яблонь шквал,

куст жимолости и скамья,

где дряхлый Надькин дед дремал.

увы, уменьшилась семья:

дед умер, умер и отец,

прибавился гражданский муж

уж пять березовых колец

тому назад, и сельских груш

уже давно объелся муж,

и я могу сказать ему:

я Надьку так люблю саму,

как будто мы прошли войну.

я к матери ее на днях

зайду, спрошу об их делах, —

ан Надька в пепельных кудрях

въезжает в сад на Жигулях!

улица Вечная, 4

и я не узнаю, кто забрасывал мяч в баскетбольную корзину,

какая дурная хозяйка выбрала этот ядовитый малиновый цвет для дома.

сосны и березы стоят по углам почти ровной лужайки.

здесь нет ничего и никого для меня.

(только, может быть, красный и зеленый вьюн, свисающий над верандой,

маленькая куча гнилых растений, сухих трав, сломанных сосновых веток,

полное ведро под водостоком с крыши,

бельевая веревка между сосен — на ней прищепки и старые тряпки,

она должна качаться в грозу,

когда в доме включён свет, тусклый

от перепадов напряжения в сети,

старики пьют чай на веранде, и от них так далек тот

«сумасшедший рокер»,

кто в эту грозу разобьется

и о ком заплачет их внучка).

улица Вечная, 4а

дом Романовых:

кастрюли, шланги, ребристый шифер,

клеенки, тряпки, садовые перчатки,

бельевые прищепки, дырявые ведра,

детские формочки и совочки

уплывают в ржавом тазу среди яблок,

огородное пугало стоит, как мачта,

раскрыло дедовское пальто, как парус.

они уплывают за стариковскую могилу,

они уплывают во внучкино детство,

исчезая всё дальше в желтом тумане.

улица Вечная, 5

здесь был шалаш,

          чей? —

да Санькин, с которым играли

в индейцев в американском лесу, —

Аппалачей.

меня похищали,

в шалаш уносили,

в шалаше понарошку насиловали,

потом спасали.

улица Вечная, 5а

дом Филипповых:

умерли все старики, остались старухи и бабы.

зеленым мхом поросла крыша, глядят старухи:

над раковиной проржавелой разлапились ели,

громадные яблоки падают в лиственный шелест.

улица Вечная, 6

дом Поповых:

…цвет кустов салата, мелких яблочек,

цвет крыжовенный и покрасневших листов «Виктории»,

песочница, полная разнообразных формочек,

и гамак между сосен наводит недолгую дрему.

вовне деревянного сада, деревянного дома

новые дети играют, новые кости сгорают в костре.

время теперь Владиславе, младшей сестре,

смотреть на кого-то зрачков

          расширенной белладонной.

улица Вечная, 7

«мама анархия», —

          написал дерзким тоном

на гараже тот, кто ставит теперь иномарку,

став офисным скользким планктоном

на лестнице длинной Ламарка.

его, слугу всемирного Дракона,

должна отправить на хер я:

ведь не жалеет их,

          поддавшихся архонам,

мама АНАРХИЯ!

улица Вечная, 8

дом Остапкевичей:

зелено вино, молодо вино, поспели яблоки молодильные.

сливы зелены, алы ягоды, никого в саду, кроме птиц лесных.

здесь жили две сестры пригожих пожилых:

почила Маргарита Николаевна,

не ездит больше Нелли Николаевна, —

и нет на даче никого из них.

зелено вино, молодо вино, поспели яблоки молодильные.

сливы зелены, алы ягоды, никого в саду, кроме птиц лесных.

хозяйские внук и внучка в моей памяти в детском теле:

он еще не женат на сучке, она еще

          не играет на виолончели,

а только всегда откликается грубо

          на бабушкино «Люба! Люба!», —

и нет на даче никого из них.

зелено вино, молодо вино, поспели яблоки молодильные.

сливы зелены, алы ягоды, никого в саду, кроме птиц лесных.

жили здесь коты — белый Пуша и толстая Мурка, —

как меховой мешок, лесного окраса шкурка.

жили в довольстве и счастье,

          похоронены на участке, —

и нет на даче никого из них.

улица Вечная, 9

дом Даниловых:

на плитах паданцы,

          подстрижена лужайка,

а здесь жила болонка-пустолайка, —

за мной бежала, провернувшись под забор.

от страха потеряла я туфлю,

а, может, и сознание, — и сплю,

и не могу проснуться до сих пор.

и вижу: добежала, баба Беба

пошла устроила Даниловым скандал,

но много лет, как нет у них болонки,

ребенок их уже растит ребенка,

в земле на Ковалёвском баба Беба,

и глупая во сне тревожит грусть,

что заругают —

          туфель-то пропал, —

верните мне его, и я проснусь!

Юлия Беломлинская

Часы остановились

Часы остановились

Премии Андрея Белого исполнилось 30 лет. Хватит?

Мне многажды доводилось называть Премию Белого «лучшей» и «главной»; основания для такой оценки, собственно, налицо и сейчас.

Во-первых, это «экологически чистый продукт»: премия возникла при самиздатовском журнале «Часы» для моральной поддержки неподцензурной словесности.

Во-вторых, у нее внятная и славная концепция — отмечать «инновационную» литературу.

В-третьих, хотя состав рулящих неоднократно менялся, премию практически всегда присуждали (и присуждают) люди вменяемые и высокопрофессиональные, чего ни об одной другой отечественной литературной награде сказать невозможно.

Кривулин, Драгомощенко, Гройс — три первых лауреата, ангела-храни-теля проекта: эти имена задали планку, и, хотя серенькие присуждения бывали, куда без них, низко планка никогда не опускалась.

В последние годы, однако, решения белого комитета (жюри так называется) все чаще вызывали недоумение. Я его публично не высказывал: «родную» (я не только давний поклонник «Белого», но и недавний лауреат) премию шпынять не хотелось. Но сегодня совпали два повода: присуждение, во-первых, юбилейное, а во-вторых — какое-то запредельно нелепое.

Сплошные заслуги

Бесспорна одна позиция: труд, свершенный переводчиками и издателями первого большого русского издания Целана. Остальное сильно смущает. Нет особых сомнений в квалификации пушдомовского академика Лаврова, но что же новаторского в его в высшей степени традиционалистских трудах? При чем тут Андрей Белый?

Вопрос лукавый: понятно при чем. Белый — герой Лаврова, а у премии юбилей, а решение символическое. Ладно, в честь юбилея можно и символическое. Но ведь тут тенденция: скажем, не так давно лауреатом «гумисследований» стал Роман Тименчик с толстой книжкой про Ахматову. Книжка хорошая, набитая материалом, как гранат вкусными алыми штучками. Одна незадача: в ней нет интеллектуального усилия, «соображений», а есть лишь родосская усидчивость: надо же столько переписать (да если и отсканировать) чудных советских цитат из «Литературной газеты». Поклонники Тименчика объясняют, чего в цитатнике новаторского: вот сколько, дескать, комментариев, больше, чем основного текста, так одно в другое хитро переходит, что непонятно, что чего комментирует. Современно! Примерно такими же словами я пиарил роль комментария в постмодернизме на страницах той же «Литгазеты» в начале девяностых годов. И уже тогда понимал, что не так уж оно и современно, что прием этот двадцатым веком использован уже как следует во все щели. А уж считать это современным сегодня… Вот именно что без комментариев.

Вот вовсе вопиющий пример: в шорт-лист текущего года записали очередной том еще более трудолюбивого Евгения Добренко. Спора нет, его многостраничные исследования из года в год «вводят в оборот» тонны (хотел написать разнообразных, но одумался) советских материалов. Но нет и спора, что работает Добренко в соответствующем своему предмету жанре соцреалистического бу-бу-бу, а на новаторство и сам не претендует.

В «прозе» победил Александр Секацкий, священная петербургская корова. Секацкий и для меня корова, и, увидав шорт-лист, я прежде всего удивился, что Секацкий до сих пор белой премии не имел. Видимо, тому же удивились и решили опомниться члены комитета. Полупрозу, подобную победившей (пусть и не в жанре романа), Секацкий сочиняет давно, мог быть премирован за нее эн лет назад (как и за философию — по гуманитарной номинации). Ощущение, что Секацкому просто отдали старый долг. Ничего, может, дурного, если забыть, что в шорт-листе присутствовали без малого гениальные и именно что остросовременные тексты Линор Горалик и Андрея Сен-Сенькова. Напомню, что свой авторитет Премия Белого заслужила именно умением углядеть новое в новом, награждениями грядущих, а не состоявшихся классиков.

«Поэзию» на сей раз поделили. Основным лауреатом представляется православный декадент Сергей Круг-лов, и «православный декадент» тут не ирония, а попытка в двух словах представить стиль этого действительно великолепного автора. Но к нему почему-то решили пристегнуть Владимира Аристова, человека достойного, поэта заслуженного и «состоявшегося» уже эдак с четверть века назад. На Аристова, как и на Секацкого, ворчать не станешь, если не заметить, что даже в шорт-лист не попала Алла Горбунова, самая яркая дебютантка последних лет. Вообще, «делить» премию без крайней необходимости — признак слабости жюри. А какова была крайняя необходимость? Верно: больше ведь не будет повода дать Аристову, а надо бы дать!

Таким образом, почти все (исключая Круглова) премии-2008 вручены за так или иначе понятые «заслуги», за выслугу лет, за правильные глаза. Для работы комитета это — стыдный провал. А для премии — знак глубокого кризиса?

Девальвация эксперимента

Есть концептуальный затык: что ныне считать новаторством? (В этой главке я буду рассуждать только о «худле»: за свежими гумисследованиями давно не слежу, остановившись где-то на «новом историзме».)

Новаторство в литературе — это либо окно, прорубленное ловким ударом сразу в область Чистого Духа, он же Бездна (аналог в изобразительном искусстве — «Черный квадрат»), либо «эксперимент». Про Чистый Дух опытным путем догадались, что ловко — не прорубается. «Волшебного слова» не существует: не проканали ни символистские пурпурные затененные сверхвоссиянности, ни крученыховские дырпырщуры. Чистый Дух достигается долгим тяжким трудом в самых что ни на есть традиционных формах. Взять Дона Хуана с его Кастанедой: тщательная погоня за Чистым Духом оформлена в седом жанре незамысловатого репортажа.

Что касается «эксперимента», то он просто конечен, как спички в коробке. Если вновь сравнить с артом, невозможно радикальное искусство, ибо попробовали уже все: и говно ели, и мальчика в живот целовали. То же и с литературными выкрутасами: фокусничество имеет, похоже, предел. Тем более нынче, когда к свободному формотворчеству присоединились миллионы интернет-пользователей, в принципе не скованных представлениями о традиционных-нетрадиционных формах. Если иной белый номинант, выписывающий в стишок газетные заголовки (желательно без запятых и прописных букв), полагает, что занят творчеством, то делающий то же самое блоггер просто разлекается, и у него потому выходит занятнее.

Была такая побасенка: если многим обезьянам дать многия пишущыя машины, то рано или поздно одна из них напечатает «Войну и мир».

Результат есть, хотя и в младших жанрах. Фразы «Афтар жжот», «Первый нах» и «Тема ебли не раскрыта» — они же появились «по ходу» и по приколу, вне зоны литературных амбиций. Тем не менее они именно литературно великолепны: по ритму, точности, по истинно пушкинской легкости. Скажем, у хорошего писателя Пелевина фраз такого уровня нет.

Я это не к тому, что «новое» невозможно. Вот поэт Родионов — «новое»? Вроде как да. Что он делает? Он орет рэп про приключения пьяных мудаков на московских окраинах. Ингридиенты все ветхие (желтая кофта с синей блузой, интерес к судьбе маленького чела), а результат вполне инновационный.

Запомнилась (цитирую по памяти) хорошая фраза Ильи Кукулина, что в «новом» интересен не сам эксперимент, а стоящие за ним поиски жизнеспособных модусов конкретного человечьего бытия. Тот же Родионов, разумеется, не «новое» делает, а чисто интересуется живыми окровавленными модусами. Но в самом «духе» Премии Белого велика как раз идея эксперимента, башни из слоновой кости, авангардного жеста, причудливого коктейля «серебряного века» с андеграундом семидесятых. Очевидно, дух премии вступает в противоречие с духом эпохи. И проект буксует.

Недавно один из нынешних руководителей премии сообщил, что актуальным для «Белого» сейчас является противостояние рыночному мейнстриму. Тоже такое высказывание… о многих концах. Я понимаю, что давать «нашу» премию Акунину — дело избыточное, но, положа руку на сердце, а член на жопу (как удачно выразился кто-то из безымянных сетевых шутников), Акунин — куда больший новатор, чем недавние прозолауреаты Юрий Лейдерман и Эдуард Лимонов. И вполне себе новаторский роман Павла Крусанова «Укус ангела» — самое коммерчески успешное его произведение.

Зеркало треснуло

Когда пишут о премии, всегда сообщают, что материальный ее фонд — 1 рубль (плюс еще водки наливают и яблоко дают). Фонд рубль, а авторитет — огого! Но вот утек куда-то, кажется, этот самый легендарный авторитет. Решения уходят в песок. О Премии Андрея Белого перестали появляться аналитические статьи. То есть — совсем. В лучшем случае газеты дают список лауреатов: с одной стороны, их можно понять, широкий читатель не знаком со словосочетанием «Сен-Сеньков»; в былые годы, однако же, хотя бы минимальные комментарии появлялись.

Еще грустнее, что работа премии не обсуждается в блогах социально близких граждан, заинтересованных лиц. В среде распространения авторитета. Это ведь вовсе кранты. Узколицый Неврастеник переживает за «Букер» и «Большую книгу», как за собственную таксу, а о Белом — молчок. Радужный Культуртрегер язвит по поводу одной там новообразованной премии, а о Белом ни звука. Жизнерадостный Волосатик остроумно шутит про Круглова и Аристова: им по 50 копеек и по пол-яблока!

Да и сами организаторы будто не совсем всерьез относятся к своему детищу. У премии, скажем, нет своего сайта; «вэб-представительством» является страничка в «Журнальном зале». Можно и так, разумеется. Но в отчетном году на этой страничке не только шорт-листа не выкладывали, не только положения и состава комитета там нет — там и итогового решения не появилось. На официальной страничке!

Что же получается — наигрались?

Что делать?

Вопрос, как всегда, самый сложный. Прикрыть лавочку в честь 30-летия, красиво уйти «непобежденными» — выход разумный, но не самый интересный. Интереснее, конечно, реорганизация, перезапуск-переформатирование, но не знаю, насколько комитет понимает необходимость перемен.

Во всяком случае, белой затее следует иметь в виду, что у нее могут появиться конкуренты: другие премиальные проекты, ориентированные на новаторство, нерыночность, неформатность и пр. Одна такая премия, в общем, уже возникла (пока предельно нелепая, но, возможно, только «пока»). Проект другой мне самому довелось недавно обсуждать — в пьяной компании и безответственно; ветер, однако, дует в ту же сторону. Не сомневаюсь, что этими двумя легкомысленными примерами дело не ограничится.

Время, сцуко, не умеет стоять стоймя.

Премия Белого-2008

«Проза»: Александр Секацкий, роман «Два ларца, бирюзовый и нефритовый»

«Поэзию» поделили книги Владимира Аристова «Избранные стихи и поэмы» и «Зеркальце: Стихи 2003-2007 гг.» Сергея Круглова

«Гуманитарные исследования»: Александр Лавров, «Андрей Белый. Разыскания и этюды»

«За особые заслуги в развитии русской литературы»: Татьяна Баскакова и Марк Белорусец, составители и переводчики тома Пауля Целана «Стихотворения. Проза. Письма»

Вячеслав Курицын