Наташа Романова: «Всплеск интереса к Серебряному веку в наше время мне смешон»

Наташа Романова — одна из самых оригинальных поэтесс современной России. Новатор и экспериментатор в области поэтического творчества, она придерживается классических взглядов на прозу. В интервью журналу «Прочтение» автор рассказала, как поэзия Серебряного века стала частью массовой культуры, почему писательские сообщества — пережиток прошлого, а также почему не стоит слишком крепко держаться за прочитанные в юности книги.

— Читаете ли вы современную литературу?

— В этом году в четвертый раз я была членом большого жюри премии «Нацбест». Каждый раз надо написать по двадцать рецензий на новые книги, которые на нее номинированы. Восемьдесят новейших книг я прочла благодаря «Нацбесту»: вряд ли именно их я бы осилила по собственной инициативе. Это долженствование считаю главным бонусом своего участия в этом деле. Писать стараюсь всегда о малоизвестных авторах и дебютантах. Два года назад я приняла решение рецензировать только тех писателей, с кем лично незнакома. В этом году хорошим для премии знаком считаю участие молодых литераторов, чьи книги вышли в музыкально-литературном издательстве «Ил-music». И обязательно хочу отметить знаковую книгу Бренера «Жития убиенных художников». Это не нон-фикшен, а художественная книга о современном искусстве 90-х и связанном с ним разочаровании: так об этом у нас еще никто и никогда не писал.

— Может быть, что-то еще из современного нон-фикшена вас заинтересовало?

— Мой старший сын Платон — учредитель книжного магазина «Фаренгейт». Это не только магазин, но и клуб по интересам для умеющей думать без ограничений просвещенной публики без предрассудков. Они делают встречи с писателями и лекторами, проводят интереснейшие встречи с легендами альтернативных культур. Там появляется самая новая, самая неоднозначная и самая острая литература. Благодаря «Фаренгейту» мои читательские горизонты еще больше расширились. Вот из последних впечатлений — Н.Б. Лебина, В.С. Измозик «Петербург советский. Новый человек в старом пространстве», где много бесценных документальных свидетельств и исследований жизни и быта в Ленинграде в 20-30-е годы, и еще одна, написанная Наталией Лебиной, о культуре и быте 60-х — «Повседневность эпохи космоса и кукурузы». Забавная книга «Мозг зомби». Научный подход к поведению ходячих мертвецов. Ее написали двое нейрофизиологов со специфическим, очень мне подходящим юмором — Тимоти Верстинен и Брэдли Войтек. И главное открытие — Шон Тан «Arrival». В этой книге нет ни одного слова, ни одной буквы, и она меня поразила убедительностью невербального повествования, которое ничем не уступает привычному нам. Потребовалось переключить регистры своего восприятия, чтобы прочесть ее от начала до конца с неослабевающим интересом. Это потрясающей силы графический комикс о разлуке, тяготах эмиграции, о тоске и надежде. Там очень точно изображается область человеческих чувств, а не только смена событий, и это захватывает. Я подумала, что, если бы это был толстый роман, написанный словами, он был бы скучен, как Диккенс, а так — впечатление невероятной силы. Читаю много всякого нон-фикшена о современной музыке, но еще никто не превзошел «Музпросвет» Андрея Горохова, книгу всех времен и народов. Каждый, кто хочет разбираться в современных музыкальных направлениях и течениях, обязан ее прочесть, кто не прочтет — тот лох.

— Выдвигали ли вы кого-нибудь сами на литературные премии? Почему?

— Сама для себя читаю молодых авторов, а перечитываю Владимира Козлова («Школа», «Гопники», «СССР», «Попс», «Домой» и другие книги). Это очень своеобразный писатель, пишущий о молодежи, и незаурядный режиссер. В свое время я номинировала его книгу «1986» на «Нацбест». Члены жюри старой формации не поняли этой книги. Они на самом деле не поняли там ни одного слова, хотя Козлов пишет предельно ясно и просто. Но это другой язык, чем тот, к которому привыкли пожилые застрявшие в прошлом писатели, которые варятся среди себе подобных в собственном соку. Писательские сообщества вообще довольно отсталые формирования, дрейфующие в прошлых десятилетиях, с трудом принимающие что-то другое, непохожее на привычные им образцы, встречающие тех, кто эстетически не с ними, в штыки. В кружки и союзы сбиваются слабые беспомощные авторы, которые испытывают страх перед современностью и молодостью. Молодые, в свою очередь, тоже жмутся друг к дружке, стараются держаться вместе по той же причине: каждый сам по себе в одиночку не может заявить о себе как автор. Литературные объединения, сообщества, коллективы и писательские союзы существуют для слабых писателей, которые изо всех сил хотят остаться на льдине наравне с другими, плыть по отдельности им трудно. Внутри всех этих сообществ и творческих союзов выстраивается собственный отдельный концлагерь и иерархия — вот таково состояние литературы на сегодняшний день, таковым оно было, собственно, и всегда.

Когда я попадаю в номинаторы Григорьевской поэтической премии, я никогда не номинирую поэтов, а стараюсь привлечь молодых авторов с соседних пограничных территорий. Однажды с моей подачи в шорт-лист Григорьевки прошли участники уральской экспериментальной группы «Птицу Емъ». В последний раз в короткий список прошел опять с моей подачи талантливый автор и музыкант из Ростова-на-Дону Денис Третьяков с проектом под псевдонимом Карп Тузлов.

— Как вы начали читать?

— Я начала читать достаточно рано — в 3,5 года, и сразу бегло. До школы я самостоятельно освоила всю детскую классику: «Сказки дядюшки Римуса» Харриса, «Без семьи» Мало,  «Приключения Тома Сойера» Марка Твена, серию «Книга за книгой» и т.д. Читать меня научила моя бабка. Мы жили с дедом и бабкой в Слуцке, в Белоруссии. Тогда это был наполовину деревенский город с обширным частным сектором, там многие вели домашнее хозяйство, как в деревне: разводили живность, сажали огород. Моя бабушка тоже держала свиней, обрабатывала маёнтак, при этом у нас была большая библиотека, которую она подбирала специально для себя, дед читал техническую литературу и роман-газеты. Наш дом был единственным на улице, где были книги. К бабушке часто приходили соседи — просто посмотреть на них, потому что они никогда не видели такого количества книг в шкафах. Народ там был простой, книг, естественно, никто не читал.

Когда я еще толком не умела ходить, бабушка вешала рядом с моей кроватью какую-нибудь открытую книгу с картинками: Сутеев, Бианки, Чуковский, братья Гримм, и каждый день переворачивала страницу. Поэтому меня не покидает ощущение, что я родилась со знанием этих книг. Особенно запомнились чешские и польские стихи в пересказе Бориса Заходера. Вслух мне читали исключительно взрослые книги: Цвейга, Драйзера, Бронте, Санд, все детские я читала самостоятельно. У бабули было много зарубежной литературы: Гюго, Золя, Кронин, Диккенс, Ремарк, Фейхтвангер, мой любимый Мериме. Меня воспитывали строго по режиму: днем обязательно полагалось спать. Бабушка укладывала меня, читала вслух несколько страниц. Мне становилось скучно, и я хотела, чтобы она переключилась на что-то более понятное. Тогда она говорила: подожди, если мы еще одну страницу прочитаем, из книги посыплется золото. И это было правдой. Она трясла книгу, и из нее сыпалась золотая пыль.

— Вы много читали во время учебы в школе?

— В школу я пошла у родителей в Ленинграде. У них книг было не больше, чем у бабули, но зато все другие. Например, очень большие, в одном томе было полное собрание сочинений Некрасова. Я лежала на животе и читала все поэмы подряд. Потом я снова вернулась к бабке. В 12 лет я стала серьезно интересоваться поэзией. Моя мать работала в Парголовской библиотеке, я сообщила ей, что мне хочется читать современные стихи, и она стала присылать мне огромные бандероли с книгами всех современных поэтов, которые выходили сериями, их было очень много. Я выставляла им оценки: например, Андрей Дементьев получил жирную единицу. Он сразу показался мне подозрительно плохим поэтом. Оказывается, его книги сейчас продаются в «Буквоеде», они входят чуть ли не в топ продаж. Я отлично знаю советскую поэзию.

— Было ли что-то, что вам особенно нравилось?

— Скоро я самостоятельно вышла на начало века. В 1970 году в белорусском райцентре это было невозможно. Декаденты были запрещены, у нас о них никто не слышал — ни библиотекари, ни учителя литературы. Закрытость информации, недоступность и запрет меня очень подзадоривали. Если человеку что-то очень нужно, и он чего-то сильно хочет, он найдет лазейки и перед ним нужная дверь откроется сама, как для меня эта дверь нашлась тогда. В 1970-е периодически выходили толстые книги большого формата — коллективные антологии «День поэзии», вот их было полно в городской библиотеке. В конце всегда было приложение типа литературного наследия: очень мало, скупо, как-то даже исподтишка, иногда там печатались по одному-два стихотворения кого-то из декадентов. Названия Серебряный век тогда не существовало. Сейчас меня от него коробит. Я поняла, что есть не только Блок. Я жадно впитывала все, что было связано с этим запрещенным периодом. Каждое слово было на вес золота. Усваивалось все мгновенно и на всю жизнь: Мережковский, Бальмонт, Сологуб, Гумилев, Гиппиус, Лохвицкая, Гуро. Каждое стихотворение впечатывалось в мою память с одного прочтения, так значима и бесценна была для меня вся эта новая информация, это было не знакомство с поэзией, не чтение, а таинство, посвящение. Как сейчас люди, чтобы отыскать что-то особенное для себя, ходят по ссылкам с сайта на сайт, я так шла по сноскам — от одного советского издания к другому, и по крупицам — то там, то тут я находила драгоценные сведения и стихи. Так по сноскам я вышла на никому не нужные вузовские учебники. Вузов в нашем городе не было ни одного, у нас была только школа механизаторов («хабза») и ветеринарное училище. Вузовские учебники как хлам лежали горой в библиотечном хранилище, и меня туда допустили. Вот это было круто! В хрестоматии для филфака БГУ было все — все эти авторы. Роман Сологуба «Мелкий бес» я прочла в полном восторге и чуть не выучила наизусть. Даже в наши дни у меня постоянный статус на странице «Вконтакте» — цитата оттуда: «Уж и город! Какую гадость ни сделай, сейчас все свиньи о ней захрюкают».

— Что именно привлекло вас в поэзии Серебряного века?

— В 13 лет я изучила литературный период начала века, насколько это тогда было возможно. Об этом не знал ни один человек, мне не с кем было это обсудить, да и не больно-то надо было. С подругами мы говорили о шмотках и о парнях, с парнями — о выпивке и иностранной музыке, и никогда — о книгах. Всплеск интереса к Серебряному веку в наше время мне смешон. Не вижу ничего хорошего в том, что это стало достоянием кого попало. Противно, когда все подряд сейчас эти стихи читают, поют на них песни, публикуют в соцсетях, типа «открыли для себя». Нет сокровенности и таинства — нет явления. Сама по себе поэзия этого периода достаточно слабая, заунывная и вымученная. Ее ценность была в сакральности. Она исчезла — и все мгновенно превратилось в часть массовой культуры и обесценилось. Когда культура лежит на блюде — подходи и ложкой ешь — она перестает ею быть, становится частью массового потребления.

Сейчас если кто-то скажет, что он любит Серебряный век, а на вопрос о современной литературе кривит нос, это означает, что насчет новых авторов он не в курсе, а избитое до пошлости выражение Серебряный век — это просто удобная ширма, за которой прячется обыкновенное невежество. Такой же ширмой является и ответ «русская классика» на вопрос «Что вы читаете?». Это неправда: просто человек забыл, когда в руки брал книгу и не знает, что сказать, а «классику» он когда-то проходил в школе, хоть пару фамилий помнит, краем уха слышал. Никого против воли заставить читать нельзя. Меня все время спрашивают, как приучить к чтению школьников, подростков. Я прямо говорю, что для нечитающих родителей эта задача не имеет решения. В читающих семьях никогда не возникнет таких вопросов, там читать так же естественно, как мыться и ходить в магазин за продуктами. Общедоступная литература подросткам и сейчас неинтересна, тем более такая, которая навязывается взрослыми, чье развитие остановилось в далеком прошлом. Подавляющее большинство педагогов и родителей именно такие, поэтому вместо того, чтобы заставлять кого-то читать устаревшие неактуальные книги, лучше оставить всех в покое и дать возможность развиваться самостоятельно: кому надо, тот все сам найдет и ко всему придет, тем или иным путем доберется до тех авторов, которые нужны именно ему и которые изменят его сознание. Если такая потребность возникнет — двери тут же настежь распахнутся: появятся товарищи, круг общения, там понадобятся особые коды и теги — имена, названия, термины, мемы, паблики, группы в контакте. Есть места, где проводят время и общаются, и это отнюдь не библиотеки и не читальни.

— Что происходило в годы учебы в университете?

— Перед поступлением в университет вместо того, чтобы готовиться, я читала журналы «Иностранная литература»: Белль, Стейнбек, Харпер Ли, Айрис Мердок, Селинджер, Ульрих Пленцдорф и так далее. Готовиться мне не надо было: я не понимала, что это значит: все было у меня в голове. Я не зря провалялась с «иностранкой» — мне фантастически повезло: одна из тем сочинения в тот год была как по заказу, специально для меня: «Образ моего ровесника в современной зарубежной литературе». На нашем потоке, кроме меня, никто за эту тему не взялся.

Я училась на вечернем. Науки меня мало интересовали, хотя училась я хорошо и ходила на поэтическое лито на факультете, которое вел Герман Филиппов. Никаких Сайгонов, богемы, тусовок не было и в помине. Я практически сразу ушла от родителей, надо было жить самостоятельно и работать. Круг общения у меня отсутствовал. Общаться с друзьями после каждой сессии я летала на самолете в Беларусь. Сейчас меня хотят втянуть в круг бывших сайгонщиков, многие думают, что именно мне там было тогда самое место. Я тогда даже не знала, что он существует, узнала, когда он закрылся. И это правильно. Я тогда была очень незрелая для такого места с такими людьми. Мне тогда нечего было бы там делать. Я, как овощ позднего созревания, принадлежу к другим, куда более поздним временам, которые наступили после падения СССР, и к первому десятилетию нулевых. Моя первая книжка вышла только в 1994 году, две последние — в 2015.

Советских писателей, которые продавались в магазинах, читать не хотелось. Среди них были немассовые, я тянулась именно к ним: Энн Ветемаа, Анатолий Ким. И хотелось чего-то неведомого, запрещенного. В руки пошли отпечатанный на машинке Хармс с Введенским, слепые оттиски текстов запрещенных поэтов, из них интересным показался только Бродский. Стихи, как всегда, запоминались с первого прочтения, не забылись по сей день. Знакомый взрослый поэт сделал мне по-настоящему бесценный по тем временам подарок: книгу стихов Пастернака из малой серии «Библиотека поэта». Везде носила и возила ее с собой, всю книгу знаю наизусть и диплом писала по Пастернаку — тогда это было запрещено: добилась этого благодаря безалаберности, которая царила на кафедре советской литературы, и своему бесшабашному научнику, которого уволить было нельзя: он «руководил» внештатно, в смысле не мешал, за что огромное спасибо.

— Что вы предпочитаете — классику, или современную литературу?

Сейчас вся литература, освоенная в давно прошедшем времени, для меня пройденный этап. Я не люблю, когда люди изо всех сил цепляются за книги, которые они когда-то прочли в юности, и преувеличивают их значение. Такое отношение не предполагает развития. В каждый момент своей жизни надо двигаться вперед вместо того, чтобы оглядываться. Главный рай для меня как для читателя наступил в нулевые годы. Появились книжки издательства Ad Marginem и оранжевая серия «Альтернатива», сформировались независимые книжные издательства, 15-16-летние друзья-подростки подросли и все как один стали работать в магазинах сети «Буквоед», потому что никакой другой работы не было. Трудно сегодня найти в нашей формации того, кто в первом десятилетии нулевых не работал бы в «Буквоеде», — среди моих многочисленных друзей и родных, пожалуй, нет таких. Мы тогда все читали Уэлша, Буковски, Бэнкса, Рю Мураками, Косински, Аготу Кристоф. Из русских был Лимонов, Мамлеев, Елизаров, Пелевин, Сорокин, Масодов, Владимир Козлов.

Фото на обложке интервью: Валерий Смирнов  

Мария Нестеренко

Космический неуют

  • Римма Чернавина. Вспять к восхожденью: Сивилла Космическая 2. – М.: Издательская группа ABCdesign, 2015. – 352 с.

Книга Риммы Чернавиной – прекрасно изданный том, продолжающий вышедшую в 2008 году первую «Сивиллу», – демонстрирует искусный парадокс: при том, что фигура говорящей исключена из множества текстов, ее присутствие чувствуется здесь постоянно. Значительная часть поэзии Чернавиной – это меткие и едкие наблюдения «для себя», дневник встреч и событий. Но подзаголовок «Сивилла Космическая» заставляет прозревать в образе автора этакую «держательницу мира». Для мира важны ее оценки, а то и просто факт встречи с ней (находим подобное «творение встреченного персонажа» в недооцененном романе Пелевина «):

* * *

Бабка в тренировочных синих штанах
и толстых бутсах –
топ – хлоп
хлоп – хлоп
топ – хлоп

* * *

Врач,
лечащий бесплатно
и упрекающий пациентов в корыстолюбии

* * *

Немец с животом
знающий
как надо жить

Такое взаимодействие – реплика ни для кого и для всех – возможно не только с людьми, но и с животными, и даже со стихиями и временами года:

15 МАРТА 97 г.

Зима спохватилась…
понамела снега за ночь –
поздно, матушка, поздно

Оценка – ключевой, этический компонент этих стихов. В приведенных выше примерах она имплицитна, но порой Чернавина выводит ее наружу. При этом каким-то образом сама форма текста удерживает его от падения в пропасть морализаторства:

Красивый юноша в кирпичном пиджаке
но на лице уже печать –
никто

или:

Дома – недостроенные,
люди –
недоделанные

Такие тексты, как большое и почти идиллическое «Рождение листа», казалось бы, позволяют утверждать, что косному человеческому миру в стихах Чернавиной противопоставлен мир природный. Однако эта простейшая дихотомия для Чернавиной не годится: «в мире животных» она готова увидеть «заболоцкую» жестокость. Разница с человеческим миром в том, что здесь есть все основания – в соответствии с реальностью – переместить эту жестокость по ту сторону этики. «Трагическое» событие в этом мире – повод только для наблюдения. Вот два примера:

* * *

В маленьком зеркальце
отражается
и радуется
своему отражению
веселый попугайчик
Гоша
ха-рр-о-ший

кошачья тень метнулась по стене

в печальном зеркальце
нет больше Гоши
ха-рр-о-шего

 

* * *

Небольшой черный котенок,
Распластанный на дороге,
Охранял свои красные внутренности.

Тон меняется, когда среди действующих лиц появляются люди (ясно, что черного котенка убил автомобиль, но его в тексте нет). Большое стихотворение «Убитая кошка» повествует о том, как кошку замучивают до смерти трое детей, движимые интересом познания («как три маленьких исследователя»). Стихотворение превращается в панегирик кошачьему мученичеству:

От нее хотели, чтобы она по своей же воле
Демонстрировала собственную смерть.
Кошка оказалась святой.
Она и тут пыталась сделать все, что могла.

Такой же измененной интонацией, в которой сочетаются заинтересованность и ужас, отличаются стихи «Пляска смерти» (о пойманных рыбах) и «Всем петухам, живущим ныне, и тем, что будут!» (о петухе, убитом ради супа). Характерно, впрочем, что люди и животные здесь – части цепи, порядок звеньев в которой оспаривает «подвижную лестницу Ламарка». Моностих, озаглавленный «Нисхождение», выглядит так: «Растение – человек – зверь – минерал». Двигаясь в обратную сторону, возможно, и получаешь вектор «вспять к восхождению» (о растениях Чернавина пишет с большой любовью, которая чувствуется в тексте: см. стихотворения «Рождение листа» и «Падение и кончина одинокого листа»); сама же фигура Сивиллы Космической возвышается над звеньями.

Краткость и известная «случайность» большинства текстов Чернавиной часто вступает в противоречие с как бы ожидаемой «формульностью». Это и вызывает желание цитировать их здесь помногу (формула не вычленена, фокус не разгадан), но, полагаю, продуктивнее будет сказать о том, что стихотворения Чернавиной принципиально проблематичны. Некоторые из них не поддаются никакой классификации, апеллируют к разным жанровым контекстам: однострок «Думающий желудок» равно уместно выглядел бы в записной книжке Ильи Ильфа и в постоянно пополняемом электронном корпусе «кропов» Андрея Черкасова – фрагментов, изъятых из текстов, выставленных на всеобщее обозрение в своей оторванности от прежних ассоциаций. Впрочем, этическое измерение текста выручает и здесь: «Думающий желудок» – это, конечно, оценка некоего человека.

Наверняка кого-то, как и меня, удивят в этой книге иллюстрации, выполненные академиком Анатолием Фоменко – известным математиком и еще более известным автором конспирологической концепции «новой хронологии». Холодная, предельно выверенная и детализированная графика Фоменко напоминает работы Маурица Эшера – и одновременно работы художников-савантов. При этом нельзя согласиться с рецензентом Виктором Широковым в том, что иллюстрации «вполне корреспондируют с текстами», напротив, они работают на контрасте. С текстами Чернавиной их связывает не конгениальность техники, а ощущение космического неуюта, которое у Чернавиной выражено гораздо лаконичнее и, если можно так сказать, разреженнее, особенно в последних, более «абстрактных» разделах книги:

Со знаком минус
сиротливо
витают в межпространственных проемах.

Лев Оборин

Александра Лисица: «В Сибири вообще ничего не должно быть, а мы есть»

Поэт, журналист и мать двоих детей Александра Лисица о литературном процессе, новой книге и родном городе Красноярске.

 

—  Саша, банальный вопрос, но как получилось, что ты занялась литературой и поэзией в частности? Была ли отправная точка: литературная студия, тусовка, «в детстве я написала первый стишок»?

 

—  На самом деле все так и было: первый стишок я написала в три или в пять, более того, мне кажется, что практически все дети имеют тот или иной литературный опыт, когда знакомятся с языком. Дети читают очень много стихов, и неизбежно что-то рифмуют. И у меня именно на таком уровне это было: не рискну сказать, что я начала писать стихи с шести лет, но определенно я это делала. А потом я была вынуждена это делать в школе: будучи дочерью мамы-журналиста, я попала в редколлегию школьной газеты. На мне было несколько колонок, одна из них была стихотворная. Соответственно, раз в месяц нужно было выдавать по колонке. Это было мне в радость и было тренировкой навыка, которая поддерживала во мне какие-то таланты.  

Лет в тринадцать начались безумные любови, и тут уже невозможно было не писать. Я  начинала и снова бросала, а лет в двадцать со стихами я попала в Интернет. И с этого момента я уже могу сказать, что начала свою «литературную карьеру». Началось все в том числе с публикации на «Стихи.ру». Я даже приносила туда как «больной бабушке» свои тексты года до 2012-го. В 2007-м я попала на литературный форум Ники Невыразимовой. Меня туда затащил Алексей Григорьев, который на тот момент занимался охотой на молодые таланты на просторах «стихиры». Я опубликовала там стихи, и у меня завязалась дружба с ребятами, и я начала больше писать просто потому что было кому показать свои тексты.  Форум существует и сегодня. К сожалению, Ника умерла от рака, но до сих пор место очень теплое. Сейчас я пишу меньше и там ничего не выкладываю. Но у меня есть блог в vk.

Как варежками на резинках был скован ты,
и кругл, и мал;
как грецкий орех сусального золота
на елку сажал;

как бегал по рыхлому льду за пролетками,
заглядывал внутрь;
как было бессчетно встающих за фортками
шифоновых утр;

как не был никем, ну а если и был кем —
был свет и вода;
как розовым мальчиком с узким затылком
пришел ты сюда.

Как нынче, в шафране, шампанском и шелке
целуешь не всех;
и ждет тебя, ждет на рассохшейся елке
сусальный орех.

—   Есть ли у тебя какой-то определенный метод написания стихов: от строчки, от образа, от идеи?

—  Я чаще пишу сразу, иду от удачной строчки, которую жалко бросить. Чаще я записываю от руки, хотя мой почерк за годы пользования компьютером превратился в того еще уродца.

 

—   Как с литературной жизнью обстоят дела в твоем родном Красноярске?

—   Она там безусловно есть. Но я никогда не состояла ни в каких союзах, лито. Мне не хватало какой-то социальной детали в организме. С представителями лито я встречалась исключительно на поэтических мероприятиях. В 2007-м году в Красноярске начались первые слэмы на базе КРЯК’а (Красноярской книжной ярмарки культуры). Их делал в то время журналист Артур Матвеев. В одном из них я заняла первое место, и с этого все началось. С членами Союза писателей я ездила по городам – по селам, читала в библиотеках, дружила с местным Домом искусств.

 

—  А в Петербурге насколько тебе хватает той самой пресловутой литературной жизни?

—  Мне не хватает человека, который заставлял бы меня вести литературную светскую жизнь. Жаловаться на то, что мероприятий нет, невозможно. Это носит часто стихийный, разрозненный характер. Живут в Петербурге и переезжают сюда люди определенного склада, среди них очень много пишущих. Вот в Красноярске мой товарищ Иван Клиновой постоянно мне писал: «Саша, вот конкурс, надо податься, вот выступление». Здесь пока такого нет.

—  Подавала ли ты когда-нибудь заявку на Форум молодых писателей?

—   Нет. Обычно с заявками у меня так: я собираюсь их писать, готовлю материалы, а в последний момент не отправляю. То забываю, то рожаю очередного ребенка, то устраиваюсь на очередную работу.

 

—  Сколько на сегодняшний день у тебя вышло книг?

—  Сейчас выходит вторая. Первая вышла в Красноярске, перед самым моим отъездом из города – три года назад. Туда я «положила» все то, что было написано за лет семь. На книгу я получила грант от города. Я устроила феерическую презентацию и уехала из города.
В новую книгу вошли тексты с 2013 по 2016 года. Их значительно меньше, и это хорошо. Мне нравятся маленькие сборники, они более концептуальные, цельные как ядрышко. Опубликовать ее мне предложило молодое издательство «Айсберг». Презентация пройдет вечером седьмого января.

Сборник называется «–42». Изначально он планировался как «–38», но пока дошел до печати, текстов стало больше. Они расположены в обратном хронологическом порядке. Изначально задумывалось постепенное разворачивание сюжета: герой, у которого все вроде бы устаканилось, в своих воспоминаниях возвращается к какому-то хаосу, когда у него ничего не понятно. Но читатель уже знает, что у него все хорошо. Получается обратная интрига.


Иллюстрация из сборника Александры Лисицы «— 42»,
художник Кира Харлашова

Все эти три года я пыталась писать другие стихи, но у меня не всегда получалось. Больше всего хотелось уйти от банальной чувственности. Потому что мы все, обладая минимальной начитанностью  и жизненным опытом, знанием о мире и о себе, можем писать про выпирающие ключицы, запахи, пальцы. Это могут практически все с разной долей успеха. А хочется писать тексты, которые будут над этим, будут ломать границы, выходить за них. Иногда у меня это получалось. В книжке даже есть социальная лирика, визионерские вещи. Но и совсем от лирики я не ушла, и думаю, что это не нужно.

Если говорить о других авторах, то мне нравятся те авторы, которые побеждают последние годы, например, в премии Аркадия Драгомощенко. В этом году это Екатерина Захаркив, а в прошлом Александра Цыбуля. Они разные, но похожи именно тем, что по этому принципу пишут. Если у Захаркив разнузданное визионерство, то у Цыбули есть «петербургская» наблюдательность, она хороший созерцатель.

—  Как вообще складываются твои отношения с городом, со спальными районами? Есть места, которые нравятся тебе больше других?

—  Со спальником мне повезло. Проспект Большевиков – это, по сути, руку протяни, и ты в открыточном Петербурге. Мне очень нравится Васильевский остров, я в этом плане не оригинальна. Как только мы сюда переехали, наш дом был там. 10-я линия, классическая коммуналка. Там жила хозяйка всей коммуналки, бывшая балерина. Ее звали Эльвира, она носила черный высокий хвост, говорила басом и передвигалась по квартире исключительно на каблуках. Там были еще: приличная дагестанская семья военных, грустный алкаш и, конечно, музыкант. Этот дом изображен на обложке книги, чтобы радовать меня всю жизнь. Мне вообще очень повезло с художницей, которая рисовала иллюстрации. Ее зовут Кира Харлашова, она живет в Москве.

 

—  А кроме Цыбули и Захаркив из современных поэтов кто тебе нравится? И кого из классиков ты выделяешь?

 

—  Проблема с громкими именами. Ты называешь примерно то, что называют все остальные. Мне с детства очень нравится Арсений Тарковский. Я его обожаю, потому что он писал тексты, на которые я пока не способна. Они содержат много перекликающихся с живой жизнью деталей и в тоже время выходят за какую-то грань. Из современных – Воденников, Гандлевский. В детстве сходила с ума по французам от Бодлера до Де Лиля, и нашим «серебристам». Если я скажу, что мне нравятся тексты Даны Сидерос, я тоже никого не удивлю. Если о менее мелькающих именах, то мне очень нравится поэзия пензенского автора Владимира Навроцкого. Человек удивительного самоощущения и ощущения мира вокруг, но при этом совершенно не умеющий себя продавать. У него в паблике пока позорно мало подписчиков. Он выходил в финал «Дебюта», но не выиграл.

—  А как ты относишься к тем поэтам, которые делают бизнес на своих текстах: Стефания Данилова, Вера Полозкова и многие другие?

 

—  Хорошо, если получается зарабатывать. Для творческого человека главное в этом случае не выглядеть смешно, не предлагать своим потенциальным «клиентам» комичные вещи. У Стефании на странице «ВКонтакте» есть упор именно на коммерческое предложение «я могу это, я могу это», но я так не умею. Для этого должен быть «внутренний купец». Если я захочу продавать какие-то свои творческие услуги кроме журналистских, то мне постоянно нужно будет помнить о необходимости что-то выкладывать. А я для этого слишком ленива и стеснительна. Но у Стеф получается то, что она делает, не боится набрасывать идею за идеей.

 

—  Если говорить о книгах, что вообще ты читаешь, есть какие-то новинки, которые тебя зацепили?

—  Как правило, в течение года я читаю мало. Какие-нибудь старые милые воспоминания жены Пришвина. Или в очередной раз перечитываю дневники Софьи Толстой. Но вот, к примеру, в этом году вышла книга «Пиши, сокращай» Ильяхова. Совершенный must have для всех редакторов, который нужно постоянно иметь рядом и перечитывать. Еще замечательная книга «Как говорить с детьми об искусстве», мы с дочерью как раз ее сейчас осваиваем. Ее можно обсуждать и со взрослыми, так как там по полочкам раскладывается, зачем нужно современное искусство и что это не каждый сможет.

А с художественной литературой я обычно дожидаюсь «Букера» и «Большой книги», просматриваю списки и выбираю что-то для себя. Читала Гузель Яхину, «Зулейха открывает глаза». Ее многие ругают за наив, недостатки языка и за зеленый Эрмитаж. Но мне она кажется волшебной. Где-нибудь в январе доберусь до новых лауреатов.  


Иллюстрация из сборника Александры Лисицы «— 42»,
художник Кира Харлашова

—  А в сети какие ресурсы ты выбираешь для чтения?

—  В течение рабочего дня я читаю нелитературное: листаю «инстаграмы» звезд, перевожу тексты с иностранных ресурсов. А новости получаю из крупных СМИ: у меня есть вкладка «ТАСС: Культура», например. Тот же книжный «Горький» – это интересно, но за новостями я туда не хожу. Вообще интересно посмотреть на каждый амбициозный проект через полгода: портал для родителей «Нет, это нормально», например, который запустился недавно. В интонациях у него есть то, что мне не очень нравится, – некое противопоставление: «Все обычные, а мы нет». Это интересная позиция, но позиция категоричная. Тот же Wonderzine, который стал для меня открытием этого года, намного мягче говорит о своих принципах.  Он обратил мой взгляд и к современному фем-движению, и к fasion-индустрии. Представил целый мир с идеальным make up и единорогами.

 

—  Ты читаешь в электронном виде или в бумажном?

—  Периодически мне проще дойти до смартфона, чем до книжного магазина. Но для ребенка я покупаю бумажные книги. Книги своего детства, серию «Петсон и Финдус» и многое другое. Собираю библиотечку. Читает не с планшета, хотя активно им пользуется. Мне кажется, нет смысла лишать детей общения с гаджетами, у нас там сегодня вся жизнь. Нужно учить какой-то информационной гигиене, в том числе на практическом примере.  

—  Скажи, журналистика помогает тебе в творчестве или мешает?

—  Я занимаюсь двумя вещами сейчас: пишу новости для женского портала wmj.ru и веду соцсети одной московской клининговой компании. Это весело, хотя вместо книг я пишу новости и читаю Instagram сестер Хадид. И новости шоу-бизнеса – это очень мое, вечный праздник, который напоминает о том, что ты тоже заслуживаешь мероприятий и радости. Конечно, я много пишу в рабочий день и меньше пишу другого. Иногда в семь часов вечера ты хочешь делать все что угодно, только не печатать буквы. Но вместе с тем не факт, что, лишившись работы, я немедленно преисполнюсь вдохновения. Времени и ресурсов не всегда хватает, хотя прямо сейчас я чувствую, что внутри что-то начинает раскручиваться, и я собираюсь себя мотивировать. Чтобы, например, начать писать третью книгу.

Николаю с улицы Коллонтай (это недалеко отсюда)
накануне Нового года даровано чудо.
Он встает между четырьмя и пятью утра и
понимает, что прозревает.
Он не пойдет в Ленсовета, в библиотеку, в органный зал;
у него теперь есть глаза.
Оглушительные цвета
Заоконная суета
Свет – резак ото лба до рта
Где была геометрия – яркая немота.
Соцработник Оля, с которой у Николая было свидание,
не сумев дозвониться, везет ему пива и брани.

Он стоит перед горками – соляной и сахарной.
«Надо же. Этот белый и этот – неодинаковые».

—  В каких сферах журналистики ты работала, есть какие-то именно «твои» темы?

—  Я год работала в театральной журналистике, писала для портала Teatrall. До этого были новости культуры в «Газете.ру». Кроме того, была кинообозревателем. Я всегда любила кино, но тогда ничего в нем не понимала. Чем больше не понимала, тем легче мне давалось о нем писать. Интересно, что когда я перестала писать про кино, то стала смотреть его практически каждый день. И теперь мне проще не писать рецензию, а в одном твите для понимающих людей рассказать, почему кино классное. Я даже больше киновлюбленный человек, чем литературно. И есть большое желание когда-нибудь попасть в кинопроцесс, театральный процесс.

—  Есть у тебя желание поучиться в Литинституте или, например, обратиться к киноведению? Пишешь ли ты пьесы или прозу?

—  Появилось буквально совсем недавно. По образованию я педагог английского языка. Стоит ли говорить, что ни одного дня не работала по специальности, кроме педагогической практики. Как хорошая девочка, после колледжа я отправилась продолжать образование в университете, но перед дипломом поняла, что мне это не нужно и я хочу зарезервировать себе бесплатное образование на потом. И сейчас я понимаю, что буду доучиваться: мне интересен театр, я бы поучилась драматургии, киноведению или социокультурной организации. Я знаю, что это та еще мясорубка, но было бы интересно попробовать. В 2016-м году мы знаем, что 30 лет – это только начало. Этому нас научили голливудские фильмы, где героиня встречает любовь всей своей жизни в сорок пять.

Если говорить о прозе и пьесах, то я очень хочу написать что-то и податься на Любимовку – конкурс современной драматургии. Интересно пробовать. Когда я приехала сюда, мне вообще хотелось заниматься всем: бросить стихи, заняться современным искусством, запеть. Когда живешь на периферии, видишь немного другую Россию. Это немного трагично. Я бы хотела, чтобы мои знакомые петербуржцы-москвичи пожили годик за Уралом: очень много самобытности, проектов, но люди варятся сами в себе. Сделано многое вопреки всему: начиная от велодорожек, заканчивая литпроцессом. В Сибири вообще ничего не должно быть, а мы есть.

Всем, кто сейчас засыпает с подушкой, всем,
кто не спешит домой возвращаться в семь,
всем, кому некого ждать над тарелкой борща,
всем, кто не тараторит в трубку: «я ща!»,
всем, кто заказывал номер на одного,
кто в Новый год не подписывал ничего,
всем тем, кого уже засосала баланда
внутреннего Макондо, и так без края —

пусть к ним ко всем придет огромная панда
и ненавязчиво насмерть заобнимает.

 

Фотография на обложке интервью авторства Полины Сойреф

 

Валерия Темкина

Если нет, то да

  • Дмитрий Быков. Если нет. Стихотворения 2015—2016 гг. — СПб.: Геликон Плюс, 2016. — 124 с.

Любой человек, рано или поздно терпящий крушение, оказывается на острове. Каждый на своем, потому что сознание у нас по сути островное, а не материковое. Это в полной мере понимает автор, причем осознает поэтически, что гораздо глубже понимания разумом. На этом острове человек предоставлен самому себе и представляет из себя только то, что представляет. У каждого есть все необходимое, чтобы существовать отдельно от остальных: знания, навыки с большой земли и желание выжить.

Здесь и решается вопрос: с чем ты остаешься, если все привычное отнято (если никто даже «не пустит переночевать»)? Только с самим островом. Можно исходить его вдоль и поперек, рыть, грызть зубами, харкать кровью, но ничего не изменишь. Все вокруг — это только природа. Природа людей.

Остров — то место, где становится невозможным делать что-то вместе, втроем или вдвоем, а приходится делать только одному. Поэтому исчезают социальные привычки, но и открываются новые возможности. Здесь ты сам себе и тиран, и жертва, и репортер. Сам оцениваешь, к чему вела вся история и что она дала одному конкретному человеку, оставленному без попечения общества. Существует еще временной остров, где ты непригоден, поскольку родился не в свое время.

В любом случае, осознав себя в необитаемом одиночестве, остается только «холить ненужность свою». Или бросаться в океан на нехитрых плавсредствах. Так поступают многие, которые дрейфуют на волнах, сталкиваются, атакуя друг друга. Это все политика, от которой никуда не уйти, не увернуться. И ты повторяешь историю многих, также как и своей страны в целом. Все народы бывшего СНГ живут на островах, и Россия — остров для остального мира, и так далее. Все расщепляется в обе стороны до полной изоляции.

«Мой слог отрывист, дыханье рвано, взор тускл». В стихах часто меняется ритм, словно сбивается дыхание в попытках не утонуть и достичь материка или хотя бы полуострова. А спасение может быть в чем-то другом.

На горизонте розовый и серый
Недвижный лайнер, смутный, как рассвет.
Я на него гляжу с тоской и верой,
А может быть, его там вовсе нет.

Мы — Робинзоны, приспосабливающиеся к изоляции и приспосабливающие эту изоляцию к себе. Но в то же время мы не оставляем надежду на спасение свыше. Он, «корабль», должен в конце концов приплыть. А пока мы все бессрочно пребываем в Гефсиманском саду (остров и есть сад), где можно только молиться и где у каждого своя молитва: «На кого ты меня оставил?» или «На кой я здесь?» А лайнер кажется недвижимым, или это вообще мираж, и уже о прошлой жизни вспоминается с трудом — «не обольщайся давним детством».

И вот тогда, когда «лопается божье терпение», «всегда в разгар триумфа ада» является… Пятница. В пятницу случилась крестная смерть Спасителя, а впереди были «два дня покоя, как в раю» и Пасха. Как Роггевен открыл цивилизованному миру остров, уже существовавший со всей своей культурой задолго до Пасхи, так и Христос воскрес, то есть открылся миру тем, кем он уже являлся в земной жизни.

На своем острове человек приручил своего Бога, как Робинзон Пятницу. Люди возлюбили Христа, поскольку сами его распяли. В людях как-то удивительно уживаются два противоположных состояния. У нас на полочке всегда заготовлено «в тонкой колбочке костяной ад и рай земной». Потому что они неразрывны, одного без другого не бывает. Две противоположности, как Инь и Ян, но только в сознании — «да» и «нет». Остров — да, океан — нет, только в «нет» живет «да», как в океане остров, как в жизни — смерть.

Про смерть становится особенно точно в таком контексте — она есть и ее нет. Человек — тот самый город «на стрелке Реки и Реки», этих двух равнозначных состояний или опять же остров жизни в океане смерти. И никакой воробей не долетит через океан от твоего острова, не возвестит о тебе людям.

И не знаю, раб ли последний
Или лучшее дитя твое, Боже.
А страшней всего, что не знаю,
Не одно ли это и то же.

Но если с такими вещами невозможно определиться, то что уж говорить о Боге. «Или… нету Бога, или ничего, кроме Бога, нет». Он существует, не существуя. Он вместил в себя все: и что мы знаем о нем и особенно то, чего не знаем. Пойдя от обратного, можно получить полную противоположность – если «нет», то «да».

О, сознание островное, света пятно среди темных вод!
Бог – это как бы все остальное, кроме всего вот этого вот.

Только человек способен это осознать. И то не до конца. В этом смысле суть человека божественна — он может переживать все и сразу, подчас прямо противоположное. «Бездна между человеком и природой» именно в этом. Человеку «…быть природой стало мало», кроме того, на природу он сам еще ухитряется влиять. Но погода и время – это то, что идет без нас. В таком контексте прогноз погоды в программе «Время», всегда идущий под одну и ту же мелодию, представляет точный образ.

Это так же образно, как русские сказки. Старик со старухой, словно пара Робинзонов с дырявым корытом, на котором никуда не уплывешь. Здесь, на острове, все едино — царица ты или пряха, которая ткет паутину, чтобы окутать ею все вокруг. Есть еще курочка и рыбка — искусители, которые ничего не дают, притом, что дают все. Но они лишь потакают слабостям человека, и слабости эти растут. А в этом островном мире нужно быть стойким, нужно быть только героем, иначе не выживешь.

Только герой может вынести этот груз свободы и одиночества, что уживаются вместе — «в раю размещенная зона». Хотя свобода эта состоит только в том, чтобы отвечать за свои поступки, чтобы все испортить и каяться или чтобы «вовремя сказать: — Отныне все. Отныне хватит».

И когда уже становится невыносимо — как спасение возникает искусство. Оно и есть тот «недвижимый» лайнер-мираж, дающий надежду. Поэзия — водораздел между выносимым и невыносимым, но выражает она как раз последнее, поскольку рождается из него, соединяя эти противоположные состояния.

…и делает мир чуть более выносимым,
А если вглядеться, невыносимым совсем.

В искусстве те же островные свобода и одиночество, где ты можешь практически все, но поймут ли… Потому моя интерпретация этих стихов настолько вольная, насколько и ограниченная.

Оксана Бутузова

Четырнадцать шагов

  • Дмитрий Григорьев. Птичья Псалтырь. ‒ СПб: Лимбус-Пресс, 2016. ‒ 364 с.

В «Птичьей псалтыри» – четырнадцать разделов, куда вошли стихотворения из книг, изданных и неизданных с середины восьмидесятых прошлого века до середины десятых нынешнего. Читая этот сборник, замечаешь, что названия разделов складываются в удивительный гипертекст, а сами разделы можно представить как шаги по дороге жизни, оставляющие следы в виде слов, рифмованных и не очень, звучащих ритмично, но иногда вдруг меняющих ритм, словно странные живые часы. И ты совершаешь эти шаги вместе с автором или даже вместо автора.

Первый шаг – «Древний поезд». Ты отрабатываешь свой темп, трамбуешь слова, стараешься попадать в такт биению сердца, прислушиваясь к себе. Ты несешься, словно поезд, опаздывающий к прибытию, на ходу срывая мимолетные впечатления: издалека все кажется красивым. Рвешь, что попадается под руку, чтобы засушить на память в какой-то забытой книге.

Второй шаг – «Неторопливый гребец». Сердце бьется учащенно, ты замедляешь ритм: нельзя же так гнаться, можно упустить что-то важное. Хочется разглядеть то, что проплывает мимо. «Каждый взмах весла – начало строки». Ты уже не сушишь свой «гербарий», ты оживляешь.

Третий шаг – «Перекрестки». Стоп! Ты что-то понял, а потому остановился. А может, потому что Бог появился на пути, и ты не знаешь, надо ли здороваться. Он показывает детали, которые раньше не замечал: хвост от ящерицы, пень от дерева, след от черники на губах и ребенка в себе. А смысл всего носят птицы, но они высоко, и их много ‒ не поймать ни одной. И пока не пойман смысл, все слова – от тебя одного, от твоей любви.

…слово Любовь и Бог –
только выдох и вдох.

Четвертый шаг – «Господин ветер». Ты уже не идешь, а позволяешь нести себя ветру. Ветер поднимается от всего, от чего угодно: от свершившихся событий, от дыхания, от непогоды и от течения самой жизни, оттого что ты идешь по ней. Ты замечаешь, что все на свете имеет свой путь: птицы, рыбы, бабочки и муравьи и даже растения, чей путь – они сами. Но все жизни уносит ветер. Он, может, и не Бог, но уж точно Господин. И слова – это тоже ветер, который кочует из одного стихотворения в другое.

Пятый шаг – «Ее зовут весна». И это другой путь. Ты знаешь, что он есть, и думаешь о нем, как о непроизошедшем. По этому пути зовет сам Гомер – уж он-то знает, как происходит преображение. Этот путь ведет к счастью, еще никем не испытанному.

Шестой шаг – «Башня из лепестков вишни». Пока ты не нашел, а только рассчитываешь найти что-то впереди. Ты оглядываешься назад: сколько прошло и сколько осталось, и что там осталось позади, не из лепестков ли те башни, что ты строил, и когда же, наконец, будет следующий поезд, который тебя подбросит? Тебе уже «снятся колеса», которые тебя повезут.

Седьмой шаг – «Огненный дворник». Все-таки ты возвращаешься. Что-то забыл. А может, потерял безвозвратно. Себя? Ты уходишь искать себя там, где ты был. Возможно, что и весь твой путь ‒ это поиски себя. Как и стихи. Только в них мы такие, какие есть. Только в них остается смысл. И ты понимаешь, что жизнь – дорога, даже, если никуда не идешь. Как растение, сидишь летом на даче, а за тебя ходит кто-то за воротами («кто косит и жнет»).

Восьмой шаг – «Имена дождя и снега». Этот кто-то, неизвестный, чужой, продолжает путешествие, начатое тобой. «…Уже не моя, а чья-то другая жизнь» течет, а ты застрял на краю. Кто же идет за тебя, ты не знаешь, можешь только придумывать ему имена.

Девятый шаг – «Другой фотограф». «У поэта много жизней, и одна другой короче…» Тот, кто шел по твоему пути, на самом деле шел тебе навстречу, и он наконец открывает свое имя: «Вот смерть идет в твоих ботинках». Она и есть другой фотограф, который запечатлеет тебя иначе, не так, как ты привык себя видеть. Да и она неузнаваема порой – то механиком прикинется, то котенком, то нагрянет пожаром или войной. Она сделает тебя Новым пророком или назначит «незримых земель землемером». Но не сейчас, а позже. Ты «пока не влезаешь в кадр», и дорога твоя превращается в лабиринт. Но и эта жизнь представляется раем по сравнению с тем, что «идет навстречу».

Десятый шаг – «Между играми». А ты все идешь. Без цели, без ориентиров. Что-то призрачное вдали, как рифмы. И только птицы «знают, где верх, где низ». Приходится ориентироваться по птицам. Но и это бесполезно. Ты чувствуешь себя игрушкой в чужих руках. Нами играют, нас переставляют по дороге, как фигуры. И с каждой новой игрой «позади становится все больше, а впереди все меньше». И когда переиграют нами во все игры, и когда сами дороги потеряют ориентиры и станут ступенями вверх, тогда, может, и падение превратится в полет, и ты научишься летать.

Одиннадцатый шаг – «Новые сказки». Какие бы страшные тайны ты ни открывал, в них всегда находятся новые сказки. И новые дороги. Потому что за зимой всегда приходит весна, и все переворачивается. Сказки приобретают другой смысл. Смысл того, что ты прожил. В реке жизни можно найти новых золотых рыбок.

Двенадцатый шаг – «Стихи на карте». Карту земель, что ты исходил, заполняют лишь стихи, а ты «в масштабе этой карты меньше точки». От этого еще тяжелее. Ты уже не налегке – тянешь груз, даже твоя тень становится тяжестью. И ты сам ‒ на теневой стороне улицы. «Играешь только во вчера» и уже никуда не едешь, и сапоги снял. Но ведь можно еще улыбаться и радоваться тому, что живешь, от улыбок светлеет и солнечная сторона улицы.

Тринадцатый шаг – «Птичья псалтырь». Шаги складываются в дорогу, а слова – в псалтырь. Круги на воде от камня – тоже шаги, и то, что принесли птицы-ангелы, сгодится для строк, по которым пройдешь еще дальше, уже не смотря по сторонам. «В фокусе остается немного», потому что все внимание ‒ на слова-шаги. Они переплетаются друг с другом, словно ты читаешь «лесную книгу». Не тебе решать, куда ты «денешься дальше», в тебе уже есть внутренний человек, который «идет по своей дороге», но пока «его дыхание не стало словами».

Четырнадцатый шаг – «Радиостанция “Седьмой шлюз”». Нет такой радиостанции. Это иллюзия. Как птичка, вылетающая из фотокамеры другого фотографа. На твоей дороге скопилось много мусора от прожитой жизни, в которой все страны были чужими. Но «надо покончить с ветряными мельницами», потому что все ветры ‒ это ветры странствий. Пора в новое путешествие, ведь путешествовать можно и во снах. «Да и надо ли вперед?» Верное ли это направление? Ты не уверен. Тебе остались лишь следы на дороге, как многоточия. Как дырчатый край кинопленки, которую ты смотришь. Кино, где есть только свет и тьма. Эти две противоположности и составляют жизнь. В ней оживают старые выцветшие фотографии, на которых мы

так и живем непонятные,
наполовину вечные.

Ты прошел четырнадцать шагов, взобрался на четырнадцать этажей замка, падение со стены которого может превратиться в птичий полет. Можно продолжить движение к следующим этажам: их контуры уже проступают впереди. И где-то там, в светлой комнате на столе лежит «Птичья псалтырь», которую так ждут герои одноименного стихотворения Дмитрия Григорьева.

Оксана Бутузова

Дана Сидерос. Ученик дурака

  • Дана Сидерос. Ученик дурака. — М.: Livebook, 2015. — 136 с.

    Серия «Новая поэзия», созданная под кураторством Веры Полозковой, — это книги современных молодых поэтов, с которыми радостно жить в одно время. Открывает серию Дана Сидерос — автор с удивительно своеобычным чувством языка, известная под ником «Шутник» («lllytnik»), лауреат премии «Нова», участник фестивалей и поэтических концертов. Книга ее стихов — о стариках и героях, высшем родстве, будущем и никогда-не-бывшем, об ослеплении красотой. Но прежде всего она — о тончайшей границе между этим миром и другим, полным стрекота и мерцания.

    Морская

    Юрию Смирнову

    Остров Яблок уйдёт на дно,

    стоит этой луне наполниться

    до краёв молоком и льдом,

    округлиться, отяжелеть.

    Через семь безмятежных снов

    в город хлынет морская конница:

    сто зелёных, один гнедой.

    Каждый сад и каждую клеть

    разорвут, разотрут в песок.

    Вероятно, ты не поверишь, но

    всех живых заберут во сне,

    всех, не глядя на статус, стиль

    и характер. Море в висок

    поцелует каждого бережно

    и сомкнёт объятья тесней,

    успокоит и приютит.

    Накануне, всё обыскав,

    возмущенно отвергнув и креп, и флис,

    проклиная пояс и лиф,

    всё по комнате раскидав,

    я наглаживаю рукав,

    я готовлюсь к так и не встретились,

    собираюсь на не смогли,

    наряжаюсь для никогда.

    Бесполезная суета,

    но счастливая. Засыпающий

    остров ждёт, что грядущий день,

    будет тёплым и неплохим.

    Я спешу. На пяти листах

    я пишу про остров тебе, ищи:

    будут наволочки в воде,

    рыбки, яблоки и стихи.

    Но пока, за неделю до,

    остров дышит, хохочет, пьянствует,

    свадьбы мчатся, зевают псы,

    где-то лихо скрипит матрас,

    и наследники делят дом,

    и супруги сервиз фаянсовый

    бьют с досады, и некий сын

    подворотен, он всех бы спас,

    чует смерть и твердит о ней,

    только кто же услышит вздор его.

    Он единственный не заснёт,

    он увидит, как тонет сквер,

    он узнает морских коней

    и успеет подумать: «Здорово,

    бедняку на старости лет

    подфартило занять партер».

    июнь 2014

    Артхаус

    Юрию Смирнову

    Красный всполох огня

    выхватывает из мглы

    силуэт персонажа:

    погоня, горящий лес.

    В этот раз ему повезёт —

    прилетят орлы,

    в крайнем случае —

    Чип и Дэйл или МЧС.

    Нам не нравится

    в этом вымысле

    ничего.

    Мы не любим сам принцип,

    а принцип всегда один:

    не герой победил,

    потому что фильм про него —

    это фильм про него

    потому,

    что он победил.

    Но у нас тут не Голливуд,

    ходовой сюжет —

    бесконечный Тарковский

    в бархатной тишине.

    Этот фильм обо мне,

    если жухлый негромкий свет.

    Этот фильм о тебе,

    если света как будто нет.

    Вот затылок в прицеле камеры,

    съемка с рук,

    персонаж слишком долго в кадре.

    Пригнись, урод.

    Всех, как снегом,

    прикроет титрами поутру.

    Это честный

    и предсказуемый

    поворот.

    март 2014

    * * *

    Ну вот.

    Я услышал.

    Утешь меня, дай мне повод

    считать, что ты понимаешь,

    с кем говоришь,

    когда проклинаешь

    короткий якобы повод

    и ноешь,

    что ты давно уже не малыш.

    Когда ты отчаянно просишь

    большого дела,

    ругаешь стрелу пера,

    мол, не так остра.

    Яришься, рисуешься,

    требуешь оголтело

    серьёзного отношения,

    равных прав.

    Я мог тебя взять в ладонь,

    залечить все раны,

    унять твою вечную дрожь,

    дурная ты мышь.

    Но нет, я пришёл

    с тобой говорить на равных.

    Так что же ты

    извиваешься

    и кричишь?

    декабрь 2013

Александр Городницкий. Двадцать первый тревожный век

  • Александр Городницкий. Двадцать первый тревожный век: Стихи. — СПб.: Лимбус Пресс, 2014 — 656 с.

    Книга содержит избранные стихи, песни и поэмы Александра Городницкого, написанные в двадцать первом веке. Для читателей, знающим наизусть композицию «Атланты», неофициальный гимн Санкт-Петербурга, а также для тех, кому только предстоит познакомиться с творчеством Александра Городницкого «Прочтение» публикует отрывок из цикла «Корабли у пирса» и поэму «Последний рейс».

    КОРАБЛИ У ПИРСА 2010–2011

    РИХАРД ЗОРГЕ

    Фуаду Ахундову

    Говорят, что при жизни его не любил никто.

    Не любила Родина, за которую он сражался

    Еще безусым мальчишкой в Первую Мировую.

    Не любили правительства стран, на которые он работал,

    Собирая секретные сведения о намерениях фашистов.

    Не любил Сталин, который ему не поверил,

    Предупрежденный о дне и часе гитлеровского удара.

    И, когда японцы в Токио взяли его с поличным,

    То три года держали его, приговоренного к смерти,

    Терпеливо надеясь на то, что его обменяют

    На такого же своего арестованного шпиона

    В Соединенных Штатах или в Советском Союзе.

    Но никто не желал спасти его, — все от него отступились.

    И поэтому в сорок четвертом, за год до дня победы,

    В тюремном дворе, в Японии, он все-таки был повешен,

    Став первым за всю историю казненным там иностранцем.

    Говорят, что при жизни его не любил никто,

    За исключением женщин, с которыми он встречался.

    Его обожали женщины, которые для него

    Предавали своих мужей, ломали свою карьеру,

    Собирали секретные сведения с риском для собственной жизни,

    Или ломали ноги, прыгая из окошка.

    И он любил этих женщин, в Японии и России,

    Постоянно их обольщая, изменяя им и бросая.

    Среди них были баронессы, и великие пианистки,

    Секретари и жены чопорных дипломатов,

    Предававшие всех и вся, а его никогда, ни разу.

    И последняя из женщин, неожиданно брошенных им,

    Которую он покинул из-за костлявой старухи,

    Отыскала его останки среди безымянного пепла,

    Опознав его бывшую челюсть по золотому мосту,

    Превратившемуся от пламени в бесформенный желтый слиток.

    Она этот желтый слиток перелила в колечко,

    Которое, раз надев, с собой унесла в могилу.

    Говорят, что при жизни его не любил никто.

    Но его любили женщины, а это не так уж мало.

    Потому что уходят бесследно режимы, вожди и страны,

    Но остается женская единственная любовь,

    Которая может сделаться колечком и желтым слитком,

    Но всегда остается золотом самой высокой пробы.

    ПОЭТЫ ЗАРУБЕЖЬЯ

    Качает вечер зарево во мгле.

    Чем горше быт, тем веселее строчки.

    Поэтов русских мало на Земле,

    И все они живут поодиночке.

    Их годы невозвратно развели,

    Утрачена их прошлая прописка.

    Один — в Сиднее, на краю Земли,

    Другой в Канаде, — от Москвы не близко.

    Когда от строк кружится голова,

    В неясных тенях утреннего часа,

    Они на них расходуют слова

    Из личного словарного запаса,

    Избавиться стараясь от длиннот,

    Их, как в России, попусту не тратя.

    Так берегут в баллонах кислород,

    В подводном погружаясь аппарате.

    Из года в год все несвободней речь.

    Стихи уходят и приходят снова.

    И пишущий старается сберечь

    Заветное не сказанное слово.

    И, растворяясь в сумерках времен,

    Как душу зря надеждою ни мучай,

    То слово сохраняют, как патрон,

    Последний, для себя, на всякий случай.

    ПОИСКИ ПРОШЛОГО

    Соблюдай осторожность, тоскою о прошлом ведом, —

    Те, которых ты ищешь, давно уже спят непробудно.

    Воссоздать невозможно войною разрушенный дом

    На его пепелище, а новый поставить — нетрудно.

    Сводит ноги усталость. Мне в завтрашний день не идти.

    Гаснет свет синевы, и все ближе услужливый ящик.

    Не с того ли под старость мы в прошлое ищем пути,

    Что не можем, увы, ничего отыскать в настоящем?

    Возвращенье назад — безнадежное дело почти, —

    Проку нет от труда, и напрасны любые мученья.

    Возвращаться назад — как на лодке груженой грести,

    Направляя всегда ее против речного теченья.

    Удлиняется тень, лодку набок неспешно креня.

    Вниз уводят ступени, сходить по которым не страшно.

    И сегодняшний день удаляется прочь от меня,

    Становясь постепенно уже недоступным вчерашним.

    2011

    * * *

    Ах, обмануть меня нетрудно, —

    Я сам обманываться рад

    А. Пушкин

    От начала до скончанья света,

    Без усилий и особых трат,

    Так нетрудно обмануть поэта,

    Он и сам обманываться рад.

    Чтоб, в свое воображенье канув,

    Он счастливым сделался вполне,

    Персией представить Мардакяны,

    Персиянкой сделать Шаганэ.

    Издавать большими тиражами

    И на грудь повесить орденок,

    Чтоб забыл он о Прекрасной даме

    И под сердцем вылечил ожог.

    Чтобы шла на Севере и Юге

    О поэте звонкая молва,

    И твои он воспевал заслуги,

    Подбирая нужные слова.

    Чтобы вновь, с рассвета до рассвета,

    Ткал свою серебряную нить.

    Так нетрудно обмануть поэта!

    Но надежней все-таки убить.

    2011

    ГОБУСТАН

    1.

    Вблизи от границы Ирана

    Бредут по равнине овечки.

    На белой скале Гобустана

    Танцующие человечки.

    Взирая на синие выси,

    Последовав Божью примеру,

    Их скульптор неведомый высек

    В давно позабытую эру.

    На белой скале Гобустана,

    Под яркой полуденной медью,

    Танцуют они неустанно

    Девятое тысячелетье.

    Восходят и рушатся страны

    В безрадостных сумерках сует.

    На белой скале Гобустана

    Веселые люди танцуют.

    В жару и при зимней погоде,

    Все год они пляшут за годом.

    Пустынное солнце восходит

    Над пляшущим их хороводом.

    И жизнь — хороша и желанна,

    Пока безмятежны и вечны

    На белой скале Гобустана

    Танцующие человечки.

    2.

    В жарких песках Гобустана,

    У отступившего моря,

    Ветер страницы листает

    Нам неизвестных историй.

    Невозмутимы и сухи

    Скалы в бесформенной груде.

    Там на наскальном рисунке

    Пляшут какие-то люди.

    В эре неведомой дальней,

    За руки взявшись на совесть,

    Пляшут они ритуально,

    К новой охоте готовясь.

    Русло исчезнувшей речки.

    Птица, поющая тонко.

    Пляшущие человечки

    Мудрости учат потомков.

    В синем мерцающем дыме

    Тайна их жизней сокрыта.

    Жарко пылает над ними

    Солнечный день мезолита.

    Помню о них постоянно,

    Неутомимы и вечны,

    В желтых песках Гобустана —

    Пляшущие человечки.

    Будет удачной охота,

    Будет основа надежде, —

    Только и дела всего-то —

    За руки взяться, как прежде.

    2011

    * * *

    Заморозки ранние.

    В доме неуют.

    Старики, как правило,

    Песен не поют.

    Разве что в поддатии,

    В мыслях о былом,

    Вспомнят обязательно

    Песню за столом.

    Привели те песенки

    Вроде, никуда:

    Нищенские пенсии,

    Скудная еда.

    Но поют с надеждою

    Песни старики.

    Цепко память держит их,

    Правде вопреки.

    Далеко до рая ли?

    Склон небесный крут.

    Старики, как правило,

    Песен не поют.

    В век чужой заброшенный,

    Жизни на краю,

    Я и сам из прошлого

    Песенки пою.

    Долго жил на свете я,

    Жег свою свечу.

    Не хочу бессмертия, —

    Одного хочу:

    Чтоб в пути ли, дома ли,

    В неродном краю,

    В старости припомнили

    Песенку мою.

    2011

    ПОСЛЕДНИЙ РЕЙС

    Пойдем же вдоль Мойки, вдоль Мойки…

    Александр Кушнер

    Мне рано печалиться, вроде,

    Хотя я не молод уже.

    Живу я в отеле напротив

    Кондитерской «Вольф-Беранже»,

    В окошко высокое глядя,

    И нет вариантов иных,

    Поскольку в родном Ленинграде

    Давно не осталось родных.

    Я помню с девятого класса

    Напротив желтеющий дом:

    Там Пушкин встречался с Данзасом,

    Чтоб сгинуть от пули потом.

    Здесь небо июньское чисто,

    И ангел сияет с высот.

    Под окнами катер туристов

    По Мойке неспешно везет.

    Трамвайчик речной, увлеченье

    Далеких мальчишеских лет.

    Давайте и мы по теченью

    Отправимся катеру вслед.

    Был путь мой по берегу долог,

    Его повторю я опять, —

    Так возраст осадков геолог

    Стремится потом изучать.

    Себя ощущаю я странно:

    Неужто и впрямь наяву,

    Пройдя через все океаны,

    Я снова по Мойке плыву?

    И, вызвав сердечное жженье,

    Означив намеченный путь,

    Навстречу плывут отраженья,

    Которые вспять не вернуть.

    Под арками гул, как в колодце.

    Гранит зарастает травой.

    Исакия желтое солнце

    Качается над головой.

    Весь берег из памяти соткан, —

    Неужто вчера, не пойму,

    Здесь песенки пели с Высоцким

    У Клячкина Жени в дому?

    Вперед водяная дорожка

    Бежит на крутом вираже.

    Я вижу родное окошко

    На пятом моем этаже.

    Давно ли, голодный и слабый,

    Каким отпустила война,

    Мечтал о любви и о славе,

    Из этого глядя окна?

    Ушедших родителей тени

    Я вижу в окошке опять,

    Но мимо проносит теченье,

    Которое не удержать.

    И снова внезапной печали

    Я скрыть не могу на лице.

    Мы с девочкой прежде встречались

    В Юсуповском старом дворце.

    Далекие школьные будни, —

    Читальня и луч на стекле.

    Теперь она спит непробудно

    В израильской жаркой земле.

    Мне с ней расставаться непросто,

    Моей разведенной женой,

    Но свод Поцелуева моста

    Проходит уже надо мной.

    И снова смотреть тяжело мне

    В зеленое марево вод:

    Моя дорогая Коломна

    Навстречу мне тихо плывет.

    И видятся в дымке лиловой

    (Я в памяти их берегу)

    Ворота Голландии Новой

    И школа на том берегу.

    Здесь класс мой, когда-то веселый,

    Шумел на втором этаже.

    Прости меня, милая школа, —

    Тебя не вернуть мне уже.

    И в горле дыхание комом,

    И сердце заныло в груди.

    Прости меня, милая школа, —

    Минута, и ты позади.

    И снова я благоговейно

    Смотрю на речной поворот,

    Где мимо канала Круштейна

    Вода убегает вперед.

    Тебя я приветствую снова,

    Арктический мой институт,

    Из времени века иного

    Возникший на пару минут.

    Отсюда дорога на Север

    Когда-то меня увела,

    На берег крутой Енисея,

    Где холод и снежная мгла.

    Припомню пору молодую

    И горечь внезапных потерь.

    Давно уже там не живу я,

    А песни — живут и теперь.

    А здесь, вспоминаю отдельно,

    Где старый галерный причал,

    Старуху Андрееву-Дельмас

    Я с лысой собачкой встречал.

    А рядом, на том перепутье,

    Жил в давнюю пору поэт,

    Дружок мой, Олежка Тарутин, —

    Олега давно уже нет.

    Потом начинается Пряжка,

    И Адмиралтейский канал,

    И сердце колотится тяжко

    У дома, где Блок умирал.

    И солнце закатное брызнет,

    Свой луч уронив невзначай,

    На край угасающей жизни

    И Мойки слабеющий край.

    Послушай меня, не переча,

    Другие забудь города:

    Гранитом одетая речка

    Уносит меня в никуда.

    2011

Борис Херсонский. Месса во времена войны

  • Борис Херсонский. MISSA IN TEMPORE BELLI / Месса во времена войны. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2014. — 96 с.

    По-пророчески седовласый Борис Херсонский в одном из интервью, ссылаясь на знакомого, сказал, что «стихи нужно уметь ловить». Над лучшими из них поэту не приходится работать, они появляются сразу. «Месса во времена войны» – сборник именно таких стихов. Лучших, тех, в которых слышно первое дыхание. Произнесенные вслух выразительные строки врезаются в память и всплывают в голове как печальное свидетельство времени. «В начале было Слово и больше не надо слов», – пишет Херсонский. Едва ли кто-то скажет точнее.

    * * *

    Первыми механизмами были машины войны:

    стенобитные бревна с медными головами баранов,

    катапульты и прочая хрень были сотворены,

    чтоб убивать людей, выполняя волю тиранов.

    Первыми сооружениями, которые знаем мы,

    были гробницы владык, сохранявшие их останки.

    С тех пор над военной техникой немало трудились умы.

    Броня крепка и поворотливы танки.

    И стоят гробницы тиранов посреди площадей.

    И мумии их лежат, излучая загробную силу.

    Когда-то в их склепы клали женщин и лошадей.

    Сегодня они за собою народы сводят в могилу.

    * * *

    В массовое движение

    вступаешь, как в воды Крещения.

    Но — входишь одним, выходишь другим:

    замаранным ложью, безумным, нагим.

    Не голубь, а ворон сидит на плече,

    и кровь запеклась на небесном луче.

    Человек, нет тебе прощения….

    * * *

    На черной площади жечь черные автопокрышки.

    Глотать черный дым — до одышки или отрыжки.

    Но жить под ярмом — ни за какие коврижки,

    ни за какие денежки, ни за какие льготы,

    ни за посулы хорошей жизни и легкой работы,

    ни за чиновное кресло, ни за долю в неправом деле.

    Сейчас мы это видим, но куда мы раньше глядели?

    А раньше мы не глядели, все думали — обойдется,

    даже кошка на доброе слово ведется,

    трется о ногу тирана, выгибает спину,

    мурлычет себе под нос: Боже, храни Украину!

    А он бы хранил, ничто не трудно для Бога,

    да жаль, что Бог — один, а мы ему — не подмога.

    * * *

    Восходит Солнце Истории. Люди кричат: «Виват!»

    Ты тоже кричишь «Виват», а значит — не виноват.

    Холод тебя не возьмет, пламя не опалит,

    поскольку ты командир и есть у тебя замполит.

    И есть у тебя рядовые — шлем к шлему и щит к щиту.

    И есть у тебя приказ — отстоять-защитить тщету.

    И Солнце Истории светит, и дело идет на лад,

    и снайпер на крыше к плечу прилаживает приклад.

    * * *

    Значит, кто-то должен стоять на морозе под небом,

    а с неба

    не дождешься ни белого голубя, ни просто белого снега,

    который бы освятил и немного согрел

    всю темень и холод, весь страх и надежды стоящих

    вплотную тел,

    все молитвы стоящих вплотную душ,

    попавших под артобстрел.

    Значит, кто-то должен стоять за себя и за нас, по стойке

    «вольно», поскольку «вольному воля» способствует

    стройке

    баррикад, что костью в горле у тирании торчат,

    кто-то должен глотать костров свободы угарный чад,

    не надеясь на благодарность от детей и внучат.

    Трудно увидеть, что над ними, как и над их отцами,

    летают ангелы с мученическими венцами,

    для венцов найдется немало лихих, неповинных голов.

    Апостолы-рыбари! Вот идет косяком улов.

    В начале было Слово и больше не надо слов.

Юнна Мориц. СквОзеро

  • Юнна Мориц. СквОзеро. — М.: Время, 2014. — 576 с.

    * * *

    Сквозь прозрачную лошадь Ван Гога

    Зелень светится после дождя,

    Ритмы Бога читает дорога,

    Сквозь прозрачную лошадь пройдя.

    Благодатью сияющей силы

    Сквозь прозрачную лошадь видны

    Краски воздуха, зарослей жилы

    И цветущая высь глубины.

    У возницы болит поясница,

    Черновик под колёсами, грязь,

    Сквозь прозрачную лошадь возница

    Держит с Богом сердечную связь.

    А во тьме ядовитого смога,

    В душегубке горящих болот —

    Сквозь прозрачную лошадь Ван Гога

    Я качаю для нас кислород.

    Эта лошадь не даст укокошить

    В данный миг ни тебя, ни меня, —

    Сквозь Ван Гога прозрачную лошадь

    Льётся воздух, прохладой звеня.

    Мой учитель пришёл из острога,

    Знал он много спасительных благ, —

    Сквозь прозрачную лошадь Ван Гога

    Он дышал — и вот именно так!

    * * *

    Птицы летят, как листья,

    Листья летят, как птицы,

    Ветер полётной кистью

    Пишет, как пьяный Зверев, —

    Красками плещет, хлещет,

    Глазками блещут лица

    Листьев и птичьев перьев.

    Осени ветер свеж,

    Яблок пьяна изнанка,

    Окна летают, двери,

    Живопись, осень, пьянка —

    Яблок наелись лоси,

    Яблочек пьяных!.. Осень,

    Лоси летят, как птицы,

    Птицы летят, как листья,

    Листья летят мгновений,

    Живопись, ветер, гений, —

    Яблочек пьяных съешь!..

    СКВОЗЕРО

    Озеро читают, не листая.

    Сквозеро читается насквозь!

    Сквозеро, кувшинка золотая

    Сквозь луну, надетую на ось

    Сквозняка дрожащих отражений,

    Где дрожащий лось напьётся всласть

    Лунным светом, смоет кровь сражений, —

    Жизнедрожь, она всего блаженней,

    Жизнедрожь сквозная, тайны власть,

    Сквозеро, читающее лося

    Зеркалами берегов, планет,

    Птиц, летящих с дрожью сквозь колосья

    Звёздных зёрен, где озёрен свет.

    * * *

    Граница совсем не там, где стоит пограничник с псом.

    Граница — за гранью пропасти, где невесом

    Сизиф и камень, оба не выездные за

    Пределы мифа, который во все глаза

    Следит, чтобы взгляд прямой исчезал в косом.

    Когда совсем отключаются тормоза,

    Как стрелки часов, раздавленных колесом, —

    Начинается время, не выездное за

    Пределы мифа, где вечное Всё во Всём,

    И взгляд прямой исчезает во взгляде косом.

    ВЕСНА

    Руками рук, ногами ног,

    Из электрички электричек —

    В леса, где ландыш очень мног

    И звонко свищут птички птичек!

    Глазами глаз, губами губ —

    В листву листвы, в простор просторов,

    В такую высь, в такую глубь,

    Где кольца вьёт повтор повторов,

    Где тайна тайн, и гнёзда гнёзд,

    И небо неб, и письма писем

    Нам шлют оттуда звёзды звёзд,

    Не зная, что от них зависим —

    Глазами глаз, губами губ,

    Словами слов, мозгов мозгами,

    Судьбой судеб, чья высь и глубь —

    Кругами, кольцами, слогами…

Письма водяных девочек

  • Мария Галина. Всё о Лизе. Время, 2013
  • Мария Галина. Письма водяных девочек. Айлурос, 2012

Стихотворения Марии Галиной обладают удивительным свойством: подобно множеству живых существ, они организуются в своеобразную экосистему, где происходит постоянное внутреннее движение, пульсация материи, рождение новых образов и сюжетов — иными словами, эволюция. История мира возникает из реликтового болота текста; Мария Галина работает со знаком, как добросовестный исследователь — со своими живыми и ископаемыми объектами, то ли формулируя альтернативную теорию эволюции нашего мира, то ли описывая зарождение новой жизни в его пост-апокалипсическом будущем, то ли рассказывая о параллельной реальности, где действует непостижимая логика.

Я видал такое что сам не знаю

что это было

История мира — миф о жизни и смерти, точнее, о жизнях и смертях, сменяющих друг друга в нескончаемом и неостановимом потоке. Если попытаться расположить истории, составляющие две книги, в воображаемом хронологическом порядке, то можно сказать, что «Всё о Лизе» — повесть о жизни до смерти, завершающаяся библейским «и земля стоит исполнена величья / безвидна и пуста», а «Письма водяных девочек» — повесть о жизни после смерти. Однако, помня о цикличности любого мифа, можно с уверенностью поменять местами эти «до» и «после». С этой точки зрения эволюция также представляет собой цикличный миф, а человек ошибочно полагает её вектором — только потому, что в силу быстротечности своего существования не способен увидеть, что прямая — в действительности только фрагмент бесконечно огромной окружности.

Когда человеческий род покинет эти края,

Кто придёт им на смену? Разумные муравьи,

Крысы с ловкими пальцами? Думающие сурки?

Их мелкие боги, тотемные предки, мудрые старики…

Садовый бог, дриады, инопланетяне, водяные — бывшие водолазы, акула, выпускающая из пасти проглоченных ею людей, болотная камышёвка и горихвостка из устаревшей с точки зрения современной биологии «Жизни животных» Альфреда Брема, — всем им находится место в разработанной автором строгой систематике живых, неживых и сказочных созданий. Не романтический, но научный язык при говорении о мистическом, встраивание сверхъестественного в академический дискурс оказывается наиболее эффективным для разрушения полупрозрачной границы между потусторонним и посюсторонним, создаёт ситуацию, в которой самые фантастические существа обретают право голоса.

это были

всякие мокрые мелкие

шевелящиеся

обрастающие скелетами

теперь они мёртвые

розовые белые

сухие крошащиеся

известняки способны

медленно разлагаться

до углекислого газа

перекристаллизироваться

до белого розового мрамора

производить мёртвых безумных богов

минерализоваться

нуммулиты

осколки света

отблёскивающие в скальных плитах

точно крохотные монеты

минерализовавшиеся слёзы

чечевицеобразные линзы

искривляющие пространство

позднего кайнозоя

верхнего неолита

вымерший род корненожек

В захоронениях древних царей, в палеозойских отложениях, в вечной мерзлоте, в невидимом глазу микромире Мария Галина обнаруживает свидетельства присутствия в привычной человеку действительности второй, подчас гораздо более настоящей реальности, которая существовала до и будет существовать после, которая может показаться пугающей, но при детальном рассмотрении оказывается скорее обнадёживающей, как обнадёживающе всё вечное и абсолютное, всё, не подверженное окончательному распаду и необратимой смерти.

И водяные девочки, запрокинув голову, смотрят туда,

где скользят по морской поверхности чудовищные суда,

чёрные авианосцы, плавучие города,

водяные девочки перепончатыми лапками машут им вслед

их прозрачные жабры омывает светящаяся вода.

Парадоксальным образом текст, в котором добрые боги превращаются в чудовищ, спящих на дне мирового океана, звучит почти оптимистично. Систематика не рассматривает человека как «венец творения», для неё Homo sapiens — только строчка в длинном перечне видов. Отрастёт ли у человека русалочий хвост, проклюнутся ли на лбу рожки, — суть от этого не изменится, «потому что главное — это сердце».

В художественном мире Марии Галиной жизнь и смерть неизбежны, но никогда — не окончательны; их взаимоперетекание безболезненно: главная героиня повести «Всё о Лизе», умирая, в своих грёзах оказывается на берегу моря, то есть именно там, где зарождается новая жизнь, начинается следующий виток эволюции.

Говорят, что в глухие безлунные ночи

Не доезжая кафе «Любава»

На обочине трассы

Стоит никакая не проститутка

Не дальнобойщица-плечевая,

А приличная девушка в белом платье,

Выбегает на трассу, машет руками,

Бросается наперерез машинам,

Просит довезти до ближайшего поворота.

У поворота спрыгивает с подножки,

Торопливо уходит, белое платье

Слишком быстро гаснет в зеркальце заднего вида.

Там, за поворотом, никакого жилья нету,

Только одно заброшенное кладбище,

Пластиковые венки, обесцвеченные дождями,

Мокрые металлические ограды…

В передрассветной мути, в кафе «Любава»

Где хороший шашлык и горячий кофе

Дальнобойщики переговариваются меж собою…

Что-то, говорят, давно не было нашей,

Говорят, паршивая эта трасса,

Чуть зазеваешься и кирдык котёнку,

А эта хоть как-то в тонусе держит, всё веселее.

Очень уж за рулём, говорят, одному тоскливо

Очень уж одиноко…

Потустороннее, проникающее в действительность, преобразующее и постепенно подменяющее её — не враждебно; банальный курортный роман оказывается гораздо опаснее путешествия в лес, окутанный клубящимся туманом и наполненный загадочными голосами; связь с живыми завершается гораздо более драматически, чем общение с мёртвыми и несуществующими. Привычная реальность кажется грубой маской, скрывающей лицо застывшего в вечном сне божества — жуткое и привлекательное одновременно. В стихотворениях Марии Галиной, как в осколках зеркала троллей, отражаются его фрагменты, так что читатель волен с помощью собственного воображения выстроить целостную картину.

луна в сущности не спрашивает никого

озаряя горы и долины

её боятся даже храбрые мужчины

она же не боится никого

один рог у неё чистый голубой нож

второй рог у неё окровавлённый нож

два блистающих острия

дорогая луна если кого возьмёшь

пускай это буду не я

Текст пронизан множеством литературных и нелитературных цитат — от Говарда Филлипса Лавкрафта до детских считалок, от научных статей до стихов современных поэтов. Периодически повествователь открыто вмешивается в рассказ комментарием, оговариваясь: «всё это я сообщаю в помощь критикам, которым будет легче отслеживать аллюзии и заимствования». Этот приём имеет неожиданный эффект: автор как бы сообщает читателю: «Всё в порядке, я здесь, а это значит — Конец Света ещё не наступил, я рядом, а на жабры и перепонки между пальцами, пожалуйста, не обращайте внимания».

Анаит Григорян