Алла Горбунова. Альпийская форточка

  • СПб.: Лимбус Пресс, 2012

Когда я был младенцем в пеленах,

ты много лет уже была мертва,

теперь я в старости и на пороге гроба,

а ты на свет ещё не рождена, —

так мы друг друга потеряли оба,

на середине встретившись едва.

Задавшись целью объяснить тексты Аллы Горбуновой, можно привести внушительный список философских и художественных произведений, однако таким образом едва ли можно будет сказать об этих стихотворениях что-то новое: они не столько актуализируют смыслы претекстов, сколько порождают собственные, новые смыслы, создавая неповторимый и зыбкий мир, который чуть тронешь, — и он уже рассыпался хрупкими льдинками, из которых вечный мальчик Кай до сих пор складывает свою die Ewigkeit в чертоге Снежной Королевы.

Отверсты глаза на листьях ночных,

приложи к ним глаза на ладонях своих —

трогай листья, и кожу, и завязь цветка,

и крыло лепестка с лепестком мотылька.

Каждое стихотворение в книге — законченное художественное высказывание, при этом неразрывно связанное с каждым предыдущим и каждым последующим, так что вся «Альпийская форточка» и — шире — всё творчество поэта оказывается единым словом, картиной, вопреки правилам живописи исполненной акварелью на плотном холсте. Рассматривая прозрачный, ажурный рисунок, не сразу заметишь за ним тугие переплетения волокон, прочную на разрыв ткань — так, наблюдая сновидение, не различаешь исторгший его тёмный реликтовый поток, берущий начало где-то в досознательном прошлом человечества, непрерывно порождающий и тотчас поглощающий образы, лишь отчасти поддающиеся осмыслению.

Чужестранцы на краю Вселенной блуждают

в тяжёлых и скорбных, бедных и странных травах.

Идут кто куда: к центру мира / во внешнюю тьму,

но куда кто идёт неведомо никому.

Поэзию Аллы Горбуновой можно определить как философскую / мистическую / алхимическую / мифологическую / магическую — и философия, и мистика, и алхимия, и миф, и магия в ней органически соприсутствуют, однако главный её элемент, подходящий и в качестве определения — сновидение. Лирический герой этих текстов — сновидец, путешествующий на границе яви и грёзы, но взгляд его обращён всё же только в грёзу, и оттого слова, которые он произносит в явь, так непохожи на привычную речь и кажутся то молитвой, то заклинанием.

…видел плывущую в свете луны

по дюнам процессию духов:

махараджа и его слоны,

Гарун-аль-Рашид, премудрый халиф,

караваны верблюдов, пустыни пыль,

морская соль и седой песок.

голодают скимны, но плод олив —

юный халиф, а визирь — инжир,

а над ними роза — пророк.

Во сне воображение не подчиняется ограничивающему влиянию сознания, а потому ньютоновское яблоко вместо того, чтобы, сорвавшись с ветки, пасть на землю, уносится в чёрную бесконечность космоса. В мире с искажённой геометрией и нелинейным временем всё возможно, в нём прямо из осени вырастают котельные и соборы Коломенского острова, где в одном из дворов-колодцев Богоматерь отмывает бесенят от их черноты — то ли в луже, то ли в озере, натёкшем из-под тающего ледника.

Описывая изменчивое пространство перетекающих друг в друга садов, аллей, горных хребтов и городских улиц, населённых странными персонажами, Алла Горбунова как будто не прибавляет ничего от себя. Её взгляд, привычный к фиксации невидимого, неторопливо скользит от предмета к предмету, от ситуации к ситуации, стремясь лишь как можно более точно запомнить происходящее вокруг и изложить в связном рассказе, как если бы некто сконструировал кинокамеру, способную заснять происходящее во сне.

всюду трамваи, всюду вода,

потоки движутся во все стороны и даже вверх.

по коридору через море едет мальчик на велосипеде.

В этом мире смешанных времён и смещённых плоскостей нет постоянных, только взаимозависимые переменные, но при этом у него есть своя столица, свой метафизический центр, — застывший в ноябрьском летаргическом сне город Петербург, незримо присутствующий во всех стихотворениях. Порой при чтении создаётся ощущение, что это Петербургу в его мертвенном сне всё и пригрезилось, что это в его туманах, расползшихся от полюса до полюса и поглотивших весь земной шар, всё и смешалось, как в алхимическом тигле, и стёрлись чёткие границы между вещами; верх стал низом, а низ — верхом.

но в городе моём, городе северном,

городе дворцов, мостов, ассамблей,

столице Империи ныне не существующей —

будет ли лес

пробиваться однажды под плитами,

будут ли тетерева токовать на его просторах,

будут ли лисы сновать по Дворцовой площади,

когда падут города современные в битве с деревьями,

Невский проспект станет просекой,

в разрушении и забвении Красота обнажится

и древние боги вернутся на землю.

«Альпийская форточка» включает в себя два цикла стихотворений: первый, одноимённый, и «Осеннюю тетрадь» — стихотворения, написанные осенью 2011 г., каждое из которых предваряет вставка из «Русского традиционного календаря на каждый день и для каждого дома» Анны Некрыловой. Оба цикла, несмотря на различную композиционную организацию, воспринимаются как единое целое, пословицы и поговорки из «Календаря» с их полустёртыми смыслами и архаичным звучанием служат мостиками-связками между стихотворениями.

Огню не верь, от него только одна матушка Купина Неопалимая спасает!

Зимний путь устанавливается в четыре семины от Сергия.

Убьёшь муху до Семёна-дня — народится семь муж; убьёшь после Семёна-дня — умрёт семь мух.

Читатель, оказавшийся в пространстве текстов Аллы Горбуновой впервые, может растеряться — действительно, они лишены привычных ориентиров (а те, что представляются привычными, зачастую оказываются миражами), если же поднести к ним компас, то его стрелка, очевидно, разломится напополам, и оба острия уверенно укажут на Север. «Альпийская форточка», действительно, читается не легко и не быстро, однако для многих, кто даст себе труд неторопливо прочитать её, она может стать той книгой, к которой возвращаются снова и снова, каждый раз обнаруживая в ней новое.

Но ты лети над серыми клоками

к воронке замка вихрей, к той горе,

что в море наотвес роняет тени,

где сотни башен — словно рябь воды,

где сотни шпилей вьются, как растения,

и дальше, куда тянет луч звезды,

в пустошь Морфееву, где вечные цветы —

лиловый вереск и безвременник сиреневый,

Семирамиды там висячие сады,

храм Артемиды, древняя Равенна,

и всё прекрасное, погибшее во времени,

воссоздано, стоит ни для кого,

для брошенного ль взгляда твоего, —

в клубах забвенья неприкосновенно.

Анаит Григорян

Удвоенная жизнь

Четвёртая книга живущего в Америке питерского поэта начинается со стихотворения о «тёзке и однофамильце», футболисте, умершем от разрыва сердца. Финал текста — «сон во сне»:

Лев Яшин спит и видит в мёртвых снах:

к двенадцатому приближаясь метру,

Евгений Сливкин в парусных трусах

летит по набегающему ветру.

Несмотря на внешне простые рифмы и преимущественно традиционные размеры, стихи в целом — версификационно отточенные. Иногда кажется — даже слишком выверенные, будто строители по ошибке заделали окна кирпичами, из-за чего в любовно и трудолюбиво отстроенном здании не хватает света и воздуха. Это впечатление рождается и благодаря непременному присутствию прозаической основы текста — с вполне пересказуемой историей, с характерными приёмами анжабемана, создающими затрудённость интонации, чувствуемое усилие. Выводит написанное на уровень поэзии и эффект перевода (множество непривычных для русского слуха языковых сопряжений), и выстраивающийся лирический сюжет, где центральным становится ощущение пустоты, «фигура отсутствия», побуждающая к поиску двойника.
В рецензируемой книге много примет конфликта, выдающего эмигрантское письмо и обусловленного смешением двух температурных режимов — природной «теплоты» и хладнокровия.

Определил анализ изотопный,

поправку взяв на ареал природный,

что кровь твоя была простой и тёплой,

но сложной по составу и холодной.

Безупречность техники наводит на мысль об осторожности искусного каменщика, связанной с боязнью разрушить то самое условное «здание» (эту метафору, думается, можно перенести и на отношение поэта к классической традиции). В стихотворении о «правилах поведения в восточной лавке», построенном на отрицаниях, можно услышать перекличку с Бродским — «Не выходи из комнаты, / Не совершай ошибок»:

Тихо броди один,

как пресловутый кот,

в лавке, где Аладдин

лампу ладонью трёт.

Кажется, что этой «бережностью» обусловлен экскурс автора в исторические темы. Сливкин — поэт с отчётливо выраженным историческим самосознанием (что встречается не так уж часто): параллели к античности, реалиям 19-го века служат символом незыблемости в условиях эфемерности существования. Хрупкость, относительность одной жизни побуждает к построению новой, тоже вроде бы призрачной («не возвели и половины/нафантазированных стен», — горько констатируется про «ракушечный домик»), созданию «посмертного слепка». По моему впечатлению, здесь программным является стихотворение «Урок истории»:

Античный мир не принял меры,

и с треском рушатся престолы

в свирепом веке нашей эры…

в казённом классе средней школы.

Всё ненадёжно: «престолы», меняющиеся географические координаты. В этой связи мужественным жестом выглядит собственное «принятие мер» — возведение запасного дома, пусть и кажущегося непрочным поэту, но у читателя вызывающего доверие.

Стихи о «низовой» жизни «страны процветающего капитализма» заставляют вспомнить русско-американского поэта Катю Капович и её замечательную книгу «Весёлый дисциплинарий», стихи из которой стилистически перекликаются со сливкинскими. С художественной убедительностью перед читателем встают портреты то «кладбищенских камнетёсов», то пациентов диспансера, «одетого в панцирь мёртвой тишины».

Я для того и ошиваюсь тут,

чтоб к ним примкнуть без ведома врача,

когда они на выписку пойдут,

оборванные связи волоча.

Очевидна параллель, ставшая основой и названия книги: обрыв эмигрантских связей, одновременно символизирующий и избавление от зависимости, побег из тюрьмы. Но так часто бывает: беспомощность в жизни оборачивается эстетической удачей. И мощными стихами, как в случае Евгения Сливкина.

Борис Кутенков