Умный Фигль

  • Фигль-Мигль. Ты так любишь эти фильмы. СПб: Лимбус Пресс, 2011.

Самый большой дефицит в современной русской литературе — это умный текст. Я не хочу никого обидеть, у каждого автора свои достоинства, но когда вы читаете Пелевина, то чувствуете: он не просто начитан и не просто умеет придумать каламбур; он умен в каждой фразе, в каждом повороте сюжета, в каждом эпитете, в каждой шерстинке лисьего хвоста. Умен и насмешлив, насмешлив и умен. Нечто подобное я чувствую, читая загадочного автора с идиотской кличкой вместо псевдонима (будем называть его Ф.-М.). Холодно-ироничный, ровно-насмешливый, точно-выразительный, начисто лишенный иллюзий, стопроцентный сноб без страха и упрека, без гендерных и возрастных признаков, с кучей фобий, зато без особых пристрастий, неуязвимый и, в сущности, беззащитный.

«Фильмы» — текст не только умный, но и сложный. Чтобы разобраться в отношениях действующих лиц и оценить по достоинству композицию, его надо прочесть несколько раз. На небольшом пространстве развернут мощный полифонический роман: пять полноценных независимых голосов (один из них — собачий) по очереди излагают свои мнения о жизни, смерти, образовании, преступности, истории, политике, литературе, Каине, Сулле, Константине Леонтьеве и т. д. Однако главное здесь — это продуманная система точек зрения («аспектов»), при которой каждый оценивает другого иначе, чем другой оценивает себя. Или даже так: каждый не знает каждого. В результате у читателя, если он распутает все узлы, останутся большие возможности для самостоятельных решений и оценок.

Что касается кино, то один из героев — кинокритик, другой — что-то вроде киномана (во всяком случае, точно шизофреник со справкой), и в их диалогах имена разных Клузо и Ромеро свистят, как пули у виска. Список упоминаемых и подразумеваемых фильмов весьма велик, и я, например, не смотрел из него и десяти процентов. Соответственно, некомпетентный читатель вроде меня наверняка пропускает что-то в запараллеленном с фильмами сюжете романа, а также оказывается не способен по достоинству оценить некоторые его образы: «Елена Юрьевна в роли и. о. завуча смотрелась как Скарлетт Иоханнсон, если бы ту, втиснув в амплуа Джоли или Моники Белуччи, отправили спасать мир красотой и гранатометом». Но мне почему-то кажется, что все это неважно и что книга может произвести впечатление даже на кинофоба, если таковые есть в природе.

Еще здесь очень много разговоров о судьбах. Главная героиня Саша (178 см. плюс каблуки, «задранный нос, прямая спина, собака под мышкой»; дамочка, по авторитетному свидетельству, «не в силах вообразить, что на свете есть кто-либо краше нее») справедливо констатирует, что «размышления интеллигенции о судьбах интеллигенции уже достали». Поэтому размышления о судьбах перемежаются демонстрацией необычных поворотов этих судеб. Например, брат сдает брата в лечебницу для наркоманов, и дальше следуют убойно-трагикомические сцены из жизни сельскохозяйственного исправительного лагеря, совмещенного с военно-полевым борделем.

Наряду с этюдами о нравах роман представляет собой очень хитро закрученный многотрупный детектив, в котором понять, кто убийца, удастся далеко не каждому читателю (вот интересно: то, что я сейчас написал, — это реклама или антиреклама?).

Темой, объединяющей «диалогический роман» и «снобский детектив», оказывается безумие. Каждый из героев сходит с ума по-своему. Есть шизофрения, есть паранойя, есть наркомания, есть мания величия, есть бред ничтожества, есть подростковые комплексы, есть разновозрастные депрессии, — добро пожаловать в примерочную! В романе о тотальном сумасшествии, о том, что нормальных людей не бывает, нормальнее всех выглядит собака главной героини, восьмилетняя гладкошерстная такса Корней. Он умеет ругаться матом, разбирается в Дао, знает, сколько томов в словаре братьев Гримм, он — «пацан в уважухе» в своем дворе, он дает себя погладить только тем, кому стало совсем плохо, а на остальных рычит. Корней ведет постоянные диалоги без слов со своей хозяйкой и, разумеется, готов за нее погибнуть. А еще он ищет Песьи Вишни, от которых открывается Суть Вещей (и в самом финале находит, похоже, нечто совсем иное). Такой обаятельной собаки в русской литературе, по-моему, никогда не было, Каштанка курит в углу. Ради одного Корнея стоит прочесть эту книгу. Правда, для этого Ф.-М. должен найти издателя*, что будет совсем не просто. Попробуем ему в этом немножко помочь.


* Рецензент читал роман в рукописи.

Читать отрывок из романа

Информация о книге

Купить книгу на Озоне

Андрей Степанов

Слава богу, все приснилось

  • Алексей Евдокимов. Слава богу, не убили: роман. М.: ПРОЗАиК, 2010. — 448 стр.

Писателя Евдокимова отличают два качества: бешеный динамизм сюжета и лютая ненависть к любой власти (структуре, системе). Ненависть застит глаза, заставляет сгущать краски, валить весь мусор в одну корзину и создавать нечто жизнеподобное, но абсолютно невероятное, что-то среднее между сайтом compromat.ru, каким-нибудь желтейшим таблоидом, художественным миром Юлии Латыниной (конечно, только в «критической» его части) и «Грузом-200» Балабанова.

Российская жизнь, по Евдокимову, устроена примерно следующим образом.

Страной правят неназванные Серьезные Силовики, которые получают доход от серого экспорта и отмывают деньги через грязные банки. Посредниками между банкирами и силовиками выступают странные «переходные» личности — например, генералы ГРУ, ведущие гламурный образ жизни. Чиновники всех ведомств и сотрудники всех банков продажны и бессовестны до последней степени, они постоянно подставляют друг друга. Любой босс может в любой момент заказать своего самого преданного сотрудника, и разговоры о том, что «наш своих не выдает» — миф, блеф и чушь. Кроме того, они торгуют любыми базами данных и нюхают «вынутый из нигерийских задниц полуторасотдолларовый кокс».

Силовые структуры — это преступные организации, укомплектованные садистами. Следователи прокуратуры в сговоре с милицейскими операми пытают невиновных с целью выбить признание в совершении тяжких преступлений (то есть с 1937 года ничего качественно не изменилось). Каждый мент, прокурор или эфэсбешник просто в силу своей принадлежности к силовикам заслуживает пожизненного заключения.

Гастарбайтеры живут в условиях рабства куда более тяжелого, чем крепостное право. Кроме них, в стране никто не работает. В провинции длятся «лихие девяностые».

А вокруг кишат пираньи: банды скинхедов и просто гопников, риэлторы, саблезубые девки, авантюристы всех мастей. Все они только ждут момента, чтобы обглодать лоха до костей: избить до полусмерти, отобрать все, что можно отобрать, а потом кинуть на дороге под колеса проезжающего транспорта.

А просвета нет никакого. За правду гонят с телевидения, журналисты продажны и малограмотны, пишут «порехмахир», либералы только пиарятся, имитируя сопротивление, и даже издательства занижают цифры продаж, чтобы поменьше платить авторам роялти.

И никто нигде никогда не защищен.

Как при Сталине. Как при Иване Грозном. Как при Рюрике.

Пишутся такие романы, разумеется, не на основе личного опыта, а в результате долгого «собирания материала» по компромат-сайтам, и по прочтении остается такое чувство, будто ты сам на этих сайтах просидел не меньше суток. Но тем не менее книга цепляет — прежде всего за счет сюжета.

Сюжет у Евдокимова, повторяю, всегда мастерски выстроен и бешено динамичен. Поэтому при первом прочтении книга захватывает, тащит за собой, и вопросы типа «а разве так бывает?» просто не успевают всплыть на поверхность сознания. Но если не спеша пролистать текст по второму разу, то всплывут как миленькие.

Да, бывают невероятные карьерные взлеты — но дешевые воронежские проститутки не становятся юристами московских банков, и усть-ордынские шлюхи не выходят в помощницы председателей думских комитетов. Да, есть лихие авантюристы, но никто не позволит какому-то дяденьке с Кавказа много лет выдавать себя за генерал-лейтенанта ГРУ, посредника между силовиками и банкирами, даже если у дяденьки есть розовый (sic!) «хаммер» и «беретта» — точь-в-точь такая, как у Бонда. И, кстати, если облыжно обвинить лауреата премии «Национальный бестселлер» (таков главный герой романа) в убийстве и пытками заставить его написать признание, то за такого лауреата обязательно вступится общественность.

В общем, изображенный мир — несомненно, гипербола. Что-то вроде «Каменной бабы» И. Бояшова, но без всякой игры, преувеличение нам пытаются выдать за реальность.

Герой тоже не совсем убедителен. С одной стороны, Кирилл Балдаев, как и все (гаррос)-евдокимовские герои — это воплощенная ненависть к системе (можно вспомнить «голово[ломку]», «Серую слизь», «Фактор фуры», «Ноль-ноль»). Но с другой, он же — совершенно невинная жертва, агнец. Всякий встречный хочет его убить — и пытается убить, и почти убивает, а сам он — почти дословно цитируется Булгаков про Иешуа — никогда никому не сделал ни малейшего зла. Это противоречие между словом и поступками приводит к любопытным компромиссам: например, Балдаеву-Иешуа нельзя пырнуть следователя-садиста ножом (пропадет сочувствие к «жертве»), но очень хочется, и тогда он подсовывает нож женщине, которую насилует следователь, а та уже успешно кастрирует фашиста. В результате не веришь ни в ненависть, ни в святость. Правда, все подобные противоречия в финале снимаются удивительным изображением страдающего тела: гонимый миром герой постепенно превращается в сплошной сгусток боли, и на пронзительной ноте звучит катарсический финал: «Слава богу, не убили!»

Что касается уровня идей, то тут все гораздо хуже, чем с сюжетом. Истины, к которым приходит главный герой-писатель, могут удивить только своей банальностью. Повторяется на разные лады мысль о том, что у гламурных личностей нет своей личности, все внешнее, все статус, а внутри пустота (вот открыл!). Другая истина открывается по мере погружения в тюремно-лагерный мир: на воле гораздо хуже, чем в тюрьме, потому что в тюрьме есть понятия — примитивная форма самоорганизации, а на воле никаких правил нет. «Никаких правил нет» — это конечная истина всего романа. Справедливости ради надо заметить, что идеи у Евдокимова не выходят из образа: какими бы банальными они ни были, добыты они всегда кровью.

Наконец, надо сказать о языке. Формообразующая фигура речи у Евдокимова — эллипс. И повествователь, и герои все время не договаривают до конца, пропускают какие-то «и так понятные» слова и смыслы. Эллипс создает иллюзию принадлежности говорящего к кругу понимающих. Что понимают эти понимающие — блатные и гламурные распонятки или вышеупомянутые идеи — оказывается даже и не важно: главное, что создается иллюзия живой разговорной речи. Это интересный эффект, и он наряду с сюжетом — сильное место автора. Правда, при этом в романе, как и в предыдущих книгах А. Евдокимова, живая разговорная речь — одна на всех. Все герои говорят одинаково: что шлюхи, что менты, что бандиты, что богатеи, что чиновники, что сам Балдаев. Говорят они на особом языке ненависти начала XXI века, который через сто лет, я уверен, будут изучать по Евдокимову. Вот краткий словарь языка писателя, он же «силуэт» романа, и на этом закончим: вафлобан, вы(на)езд, гадильник, гибдун, гламур-торчок, грач, гумза, гыча, ебалайка, жухло, зеброхуй, калдырь, маркоташки, марцефелка, мочалочье рыльце, мудофиль, мудятел, нюрло рихтануть, обдристыш, обкурок, органавт, отморозь, отсосайка, парантроп, пердильник, попсюк, простодырка, сурло, ужопище, узкопленочный поганый ебосос, упыхтыш, усерыш, хачеватый, хуерга, штрафная ряха ящиком.

Андрей Степанов

Патти Смит. Просто дети. Коллекция рецензий

Интервью Светланы Силаковой

Блог издательства «Corpus»

На вопрос о секрете отвечать не возьмусь: думаю, он в книге между строк, и «что такое счастье, каждый поймет по-своему». Зато процитирую железную отмазку одного музыканта: «Я же панк. Я должен быть непредсказуем!» в ответ на «Зачем вы берете ордена?». Патти — панк, и никто ей не запретит рассказывать только о хорошем (на самом деле — не только, но доминирует именно позитив). В книге ни о ком не сказано дурного слова, и это — позиция.

Анна Наринская

«Коммерсантъ-Weekend»

Они как будто бы делят ту эпоху пополам. Патти Смит воплощает собой ее взбалмошную духовность (иногда вполне сомнительную, вроде любимой ее мысли о том, что Артюр Рембо, Дилан Томас, Джим Моррисон и Лу Рид — поэты в одинаковом смысле слова), но всегда привлекательную, а Роберт Мэпплторп — ее великолепное тщеславие, сделавшее возможным окончательное превращение самолюбования в искусство.

Виктор Незехин

Газета.ru

Характер отношений Патти и Роберта невозможно описать в двух словах — собственно, об этом ею и написана целая книжка с первой до последней страницы. Если пытаться перевести их в систему привычных координат, получится плоско и путано: друзья, любовники, партнеры, сожители, участники творческого союза, антагонисты, брат и сестра, мать и сын, музыкант и продюсер, художник и муза. Лучше уж как в заглавии — «просто дети».

Нина Иванова

TimeOut Москва

Можно (хотя вряд ли) не знать, кто такие Дженис Джоплин, Джими Хендрикс, Уильям Берроуз, Аллен Гинзберг или Роберт Мэпплторп. Но даже если вам удалось сохранить такую удивительную целомудренность и все самые важные события культуры ХХ века прошли мимо вас, даже в этом случае вы не сможете закрыть почти 400-страничный том, не дочитав его до конца. Видимо, как раз за это в 2010 году «Просто дети» получили американскую Национальную книжную премию. За то, что история одной необычайно странной жизни рассказана так, как будто это жизнь самая обычная.

Нина Асташкина

be-in.ru

Полученная награда — бронзовая статуэтка в виде свернутой рукописи словно наглядно иллюстрирует слова Патти о том, что технический прогресс не должен становиться препятствием к чтению бумажных книг. Равно как реальная жизнь (роман «Просто дети» победил в номинации «Документальная проза») не может помешать реконструкции утраченного мифа.

Недетские мемуары

Если вы не знаете, кто такая Патти Смит, то, наверно, эту рецензию следовало бы начать так:

Знаменитая американская певица и поэтесса Патти Смит стала лауреатом престижной Национальной книжной премии США за 2010 год в номинации «документальная литература». Наградили ее за книгу мемуаров «Just Kids» («Просто дети»).

Если вы знаете, кто такая Патти Смит, то вас не удивит, что на страницах этой книги Дженис Джоплин могла запросто болтать с Джими Хендриксом, а Грейс Слик из Jefferson Airplane хлопнуть по плечу Уильяма Берроуза. А еще здесь упоминаются и Rolling Stones, и Doors, и Энди Уорхолл и вообще, скорее, можно было бы удивляться тому, если вдруг не находишь кого-то из тебе известных американских знаменитостей «былых времен».

И каждый из них мог бы стать героем этой книги. Но в истории, которую рассказывает Патти, это лишь статисты, и все это бурное десятилетие — не более, чем фон, сцена, где разыгрывается главный сюжет, который, откровенно говоря, достаточно банален для автобиографической прозы. Ведь «Просто дети» — это дань огромной любви Патти Смит к Роберт Мэпплторпу фотографу (тоже, кстати, весьма знаменитому!), умершему в 1989 году от СПИДа и попросившему ее описать их одновременно легкие и трагические отношения. Банальный сюжет в котором не банальным оказывается практически все.

Итак, главный герой — Роберт Мэпплторп. Именно он ввел взбалмошную провинциалку (Патти) в богемные круги Нью-Йорка и навсегда вписал в историю фотографии, сформировав для нее имидж андрогина в белой рубашке, запечатлев в таком виде на обложке знаменитого музыкального альбома «Horses». В их отношениях все было как-то «не по-людски». Пока Роберт медленно шел к осознанию своей гомосексуальности, он вполне себе гетеросексуально дружил с Патти, а когда они расстались, — она, подражая своему возлюбленному в экспериментах с полом, создала себе новый имидж: унисекс. И вот, она ни мужчина, ни женщина. Она — Патти Смит.

Показательна одна история из ее воспоминаний: «Одним дождливым днем я пыталась купить себе сэндвич с салатом в излюбленном хиппи кафе-автомате в Бруклине. Я опустила в щель два четвертака, не заметив, что цена выросла до 65 центов. И в это время голос за моей спиной сказал: „Вам помочь?“ Это был Аллен Гинзберг. Он заплатил за сэндвич и чашку кофе и пригласил Патти за свой стол, заговорил об Уолте Уитмене, а потом вдруг наклонился и посмотрел на нее очень внимательно. „Ты что, девочка? — спросил он и рассмеялся: — А я-то принял тебя за хорошенького мальчика“. Как раз незадолго до этого Роберт Мэпплторп признался Патти в своих сексуальных предпочтениях, так что суть всего этого недоразумения была ей понятна, и она быстро ответила: „Вот оно что! Значит ли это, что я должна вернуть сэндвич?“».

Нет, это значило, что она могла оставить себе и сэндвич и образ, в котором стала источником вдохновения и энергии всего панк-движения, преобразив само понятие «женственность» — ведь мало какая представительница слабого (?) пола могла сказать: «Любой самый блядский рок-н-ролл способен поднять меня выше, чем Библия». Ее манера поведения сама стала Библией для панк-рока. И как истинный панк она плевала абсолютно на всё: на бедность (спала на скамейке в центральном парке), на гомосексуальность Мепплторпа (продолжала с ним дружить), на супы Уорхолла (плевать ей на них), на свое прошлое (в котором рано родила и сдала на усыновление дочь), плевала и на будущее, вовсе не ожидая того, что «секс, наркотики и рок-н-ролл» позволят ей дожить до того возраста, когда обычно принимаются за мемуары. Когда панк-музыка стала выходить из андеграунда, Патти Смит, независимая во всем, потеряла к ней интерес, и в сентябре 1979 года, после концерта перед 70 тысячами зрителей во Флоренции, Patti Smith Group распалась. И ее вдохновительница, неожиданно для всех, зажила «жизнью для себя» с мужем и двумя детьми.

Удивительным образом, при всем эпатирующем характере ее натуры, в тексте мало экспансивных выходок, языковых изысков или пренебрежения к читателю. Ее воспоминания — вполне традиционный, очень нежный рассказ о любви двух совсем юных душ, ищущих себя в большом городе и в большом искусстве. Жизнь развела их, связала с другими людьми, но все равно, по самому большому счету, они прожили ее вместе. И когда Роберт умер, скорбь Патти была столь сильной, что пережить ее она могла лишь целыми днями расхаживая по линии прибоя и надеясь увидеть в небесах облака, нарисованные рукой Мэпплторпа.

И теперь сама Патти нарисовала его портрет в воспоминаниях и сделала это столь искусно, что вся эпоха семидесятых приобрела черты законченного мифа. Верная духу этого времени, Патти Смит, получая свой приз, попросила всех «несмотря на прогресс, читать бумажные книги». А если бы речь шла о фотографиях, она бы наверняка добавила, что они должны быть только черно-белыми.

Уля Углич

В топку

  • Александр Бренер, Варвара Паника «Римские откровения». Издательство «Гилея», 2011 г.

Актуальные художники Александр Бренер и Барбара Шурц (Паника) — абсолютные нонкорфомисты. Левее них только стенка и группа «Война».

Коллег они презирают. Для них и Монастырский кадавр, и Кулик торгаш, и «Синие носы» муравьи, и Авдей отрыжка. «Мы не Осмоловский в джипе и не Маурицио Каттелан на пляже. Мы бродяги, мы не принадлежим ничему и никому, мы — прах, мы — элементалы, мы — пестрые скоты Заратустры». У них нет друзей, зато есть кумиры, которым надо молиться: Франсуа Вийон, Артюр Рембо, безумец Вацлав Нижинский.

Они искренне, от всего сердца протягивают этому миру руку, предварительно в нее насрав.

Позиция беспроигрышная, возразить им нечего — не в последнюю очередь потому, что отлично знающие постмодернистские правила игры авторы не забыли ввести в свой текст возможную критику со стороны филистеров: никакие, мол, вы не художники, а просто завистливые бездари; никакие, мол, вы не радикальные, а инфантильные и ищущие внимания. «Это были обычные обвинения в наш адрес».

Я хочу сказать только одно: обычные и банальные обвинения в адрес этой пары абсолютно верны. 2×2 = 4, Бренер и Шурц — завистливые бездари, они инфантильны и ищут внимания. И давно пора придумать для обозначения их занятий какое-нибудь иное слово, чем «художник».

О содержании книги можно догадаться, даже ее не читая. А. и Б. болтаются по Италии, совершают провокации и мелкие противоправные действия. Вообще говоря, они ведь воюют не с социумом, а с его частью — с Музеем, особенно — с музеями современного искусства. Бьются уже лет двадцать. Музею, понятное дело, хоть бы что. В новой книге — та же беда. Старой культуре ничего не делается: украдешь Капитолийскую волчицу — поставят новую, взорвешь Пантеон — починят.

Взрывают они, понятно, только в мечтах, а в реальности — выбивают шампанское из рук участников фуршетов, испражняются, мешают музыкантам, — в общем, ведут себя, как кот Саймона, который хочет, чтобы с ним поиграли и чтобы его накормили. Правда, кот только мяукает и урчит, а Б. и Ш. еще произносят лозунги: будьте, мол, как дети.

Еще они очень образованные. Понтово цитировать поэтов, которых никто не читал — Туманского или Одарченко. Отсылки к таким забытым поэтам, по-видимому, должны оправдать собственные вирши авторов — совершенно беспомощные.

Еще они нехило владеют нэймдроппингом, выводя в качестве второстепенных действующих лиц известных персон — мелькают то Джорджо Агамбен, то Сай Твомбли. Если эти имена заменить на ничего не значащие, текст сильно похужеет.

О литературе тут говорить нечего. То, как пишет Бренер (и тандем Бренер-Шурц), известно уже лет пятнадцать. Тянут ленту изо рта — ни начала, ни конца, ни середины. Вводят кучу героев и тут же про них забывают, потому что не знают, что с ними делать. В сущности, люди им нужны только для того, чтобы плевать им в лицо и метать в них фекалии.

Есть, правда, в «Римских откровениях» один прием, который меня зацепил. Роман написан от первого лица множественного числа, от «мы». И это «мы» — лучшее, что есть в тексте. Поначалу читатель воспринимает «мы» как «мы, авторы» — Саша и Варя. Потом вдруг оказывается, что этому «мы» автомобиль наехал на ногу. Одну. На всех. Потом — что у «мы» есть бабушка. Одна на двоих. Короче, в голове читателя происходит тот же процесс, что и при первом чтении «Школы для дураков», только вместо шизофрении здесь паранойя и копрофилия. Трогательный прием, говорящий о том, что А. и Б. любят друг друга и слились в одно целое. Совет да любовь, но выраженное выше мнение о деятельности этой пары и уровне ее литературного мастерства остается в силе.

Одна из глав, кстати, посвящена тому, что авторам данной книги не нужна слава. Они ее презирают. Ну, так и литературные премии им ни к чему.

Андрей Степанов

Николай Свечин, мастер ретродетектива

  • Николай Свечин. Хроники сыска. Происшествия из службы сыщика Алексея Лыкова и его друзей. Нижний Новгород.: Литера, 2010. — 560 стр.

Ретродетектив — не совсем российское изобретение. На Западе исторические детективы начали писать еще в 1940-е — 1950-е гг., и сейчас романов, где сыщики распутывают древнеегипетские, древнеримские, средневековые или викторианские преступления, наберется уже на целую библиотеку (самый известный, конечно, «Имя розы» У. Эко). Однако у российского ретродетектива, запущенного в 1990-е гг. Юзефовичем и Акуниным*, есть своя специфика. Он более социален и всегда неявно обращен к современной проблематике. Он более философичен и, как вся отечественная словесность, не может пройти мимо «вечных вопросов», особенно этических. Он обычно стилизован «под старину» не только в речах героев, но и в слове повествователя; причем часто можно обнаружить и литературный источник стилизации. Но главная отличительная черта отечественного ретродетектива — это ностальгическое отношение к «уютному» прошлому, которого, как правило, лишены западные костюмные драмы. Если у русского ретродетектива есть собственное лицо, то у него есть и хорошие шансы отделиться в сознании публики от исторического детектива и быть принятым в мире как российское ноу-хау, подняв тем самым акции русской литературы.

Однако пока что российских авторов ретродетективов можно пересчитать по пальцам.

Во-первых, это беллетрист приятный во всех отношениях. У Б. Акунина есть и умно сконструированный герой, и легкость в сюжетах необыкновенная, и глубокие знания эпохи, да не одной. Акунин протеичен, он владеет искусством стилизации, он может представить вам хоть Достоевского, хоть Диккенса, хоть Лескова, хоть Льва Овалова, — да что там говорить, все и так читали. Правда, по крайней мере один недостаток у него есть — излишний дидактизм, но успеху это не мешает, и сейчас уже нет никаких сомнений, что со временем Акунин добьется мирового признания и станет таким же классиком массовой литературы, как Дюма или Конан Дойль.

Во-вторых, просто приятный беллетрист. Пишет остроумно, но к самодостаточной игре цитатами не прибегает, точен в деталях, но не имеет претензий на создание собственного мира; сюжеты вроде бы остры и остроумны, но с течением времени, увы, забываются, зато герои, напротив, отличаются психологической достоверностью и превосходно запоминаются, отчего и принято говорить, что автор стоит ближе к большой литературе, чем к массовой. Это, понятно, Леонид Юзефович.

В-третьих, есть Антон Чиж(ъ), на которого долго возлагали надежды критики и издатели, а зря. Последний его роман «Смерть мужьям!», вышедший недавно в «Эксмо» без всякой редактуры, показывает, что на самом деле Чиж не умеет связать двух слов и пишет вот так: «Любопытный посетитель участка, да хоть мы с вами, не посмели бы беспокоить столь важное занятие без существенного повода». Кроме того, этот автор обладает, мягко говоря, нездоровой фантазией. История о том, как чеховский профессор Серебряков и нигилистка породили гермафродита и подсадили на древнеиндийский абсолютный наркотик «сому» пол-Петербурга, в том числе батюшку Гапона, отчего и приключилась революция 1905 года, — это уже, воля ваша, далеко за гранью забавного, приятного и просто разумного.

Далее следуют те, кто опубликовал один-два любопытных текста и от кого публика ждет продолжения («Старосветские убийцы» В. Введенского; два романа В. Бабенко и Д. Клугера о Ленине-сыщике). Кроме того, есть авторы, которые пишут (писали) просто детективы, но в исторических декорациях (Э. Хруцкий) и те, для кого ретродетектив — это что-то вроде специи, добавленной для вкуса и остроты в исторический роман (Д. Трускиновская). Кроме них, есть еще нехороший писатель Бушков, о котором надо говорить отдельно. И наконец, есть примазавшиеся халтурщики, которые не заслуживают никакого внимания (Арсаньев, Лавров, Карпущенко и пр.), включая сюда и «дамскую» прозу (В. Вербинина и т. п.).

И есть еще Николай Свечин. Пожалуй, самый недооцененный автор из этой области. Пишет уже давно, на «Озоне» выставлены четыре его книги, отзывы читателей в сети сплошь восторженные, а критика пока не замечает.

Книги Свечина — это синтез собственно ретродетектива и популярного краеведения. Можно назвать этот поджанр «регионалистским ретродетективом» (и аллитерация получится хорошая). Действие всегда происходит в родном автору Нижнем Новгороде и его окрестностях. Большинство историй, насколько я понимаю, взяты из жизни (то есть из документов), и поэтому в фабульном отношении Свечин не очень выразителен. Герметического сюжета и ложных версий здесь, как правило, нет: злодей обнаруживается сразу, и дальше его надо только уличить (в терминах теории детектива, автор пишет не «whodunit», а «howcatchem»).

В рассказах из сборника «Хроники сыска» чувствуется некое единство, и если присмотреться, замечаешь, что матрица тут — «Место встречи изменить нельзя». Начальник сыскной полиции Алексей Благово постоянно использует жегловские методы — и дело не ограничивается подсовыванием кошелька Косте Сапрыкину. Благово может, например, отравить свидетельницу — не до смерти, а только чтобы та напугалась, решила, что это сделал преступник, которого она покрывает, и изменила показания. И зачастую кто-нибудь из сыскных выступает в роли засланного в банду Володи Шарапова: балансирует на краю гибели, но с помощью силы, хитрости и верных товарищей благополучно выбирается на волю.

Супергероя нет: незаурядные дедуктивные, физические и актерские способности по-братски распределены между троицей сыщиков (Благово, Лыков, Титус). Как и другие ретродетективщики, Свечин постоянно, хотя и ненавязчиво, кивает на современные (они же вечные) российские проблемы: тотальная коррупция, наркомания среди подростков, темнота и жестокость народа, правовой нигилизм; крупные сообщества граждан, которые живут не по законам, а по бандитским понятиям, и т. д. Полицианты, как им и полагается, по мере сил превращают этот хаос в космос.

Язык старательно стилизован. Попадаются, правда, иногда перлы почти колядинские: «Государю писал! Без толку. Получил благоволение за ответственную гражданскую позицию…», но таких явных ляпов совсем мало. Зато мелких блох филолог наберет здесь целую пригоршню. Слово «оне» никак не может относиться к братьям Ярмонкиным, поскольку обозначает лиц женского пола. Слово «кружало» — народно-поэтическое, давно устаревшее, и в XIX веке его могли использовать разве что былинники, но никак не крестьяне в повседневной речи, и т. д.

Атмосфера — приятная. Видные собой господа с фамилиями вроде Петрово-Соловово и даже (не вру!) Голенищев-Кутузов-Толстой, — степенно пьют шустовский и закусывают мороженой хурмой.

Однако главное свойство писателя Свечина, его козырь и его ахиллесова пята, — это дотошность. Информации читатель получит столько, сколько сможет унести, и это стремление втиснуть в текст как больше сведений энциклопедического характера вызывает даже отторжение. Ладно бы автор ограничивался примечаниями вроде «Штоф (1,23 л), полуштоф (0,615 л), косушка (0,307 л) и шкалик (0,0615 л)». Беда в том, что герои Свечина то и дело становятся в профессорскую позу и принимаются вещать, словно с кафедры:

«Офени — очень закрытое сообщество, со своими обычаями, даже со своим языком, непонятным постороннему. Язык этот, кстати, намного превосходит по сложности „байковую музыку“ уголовных — в нем более тысячи слов. Имеются даже внутренние наречия: галисовский, мотройский и ряд других. Сами себя офени считают ни больше ни меньше, как особым народом под названием „масыки“, жившим в IX веке. Настоящие офени происходят исключительно из четырех уездов Владимирской губернии: Ковровского, Вязниковского, Суздальского и отчасти Судогского…».

То, что рассказывают герои и автор, очень интересно. Читатель узнает, сколько лошадей «потреблял» один кавалерийский полк и сколько таких полков было в российской армии, как составлялся послужной список офицера, что такое солдатская чайная, получит сведения о винтовках и разрывных пулях, о специальностях в преступном мире, о способах краж и ограблений, о ядах и наркотиках, об отравлении перепелами и грибом капринусом, не говоря уж об истории Нижнего с его ярмарками, миллионщиками, промышленными селами, рабочими казармами, раскольниками и т. д. Однако эта наложенная на фикшн толстенная энциклопедия давит своим весом на сюжет, тормозит действие, а вместо иллюзии реальности частенько создает иллюзию присутствия на лекции. Нет у Свечина акунинской легкости, композиционного чутья, полета. Зато есть основательность, порядок, сила, уверенность знающего свое дело человека. И потому нет сомнений, что он найдет своих — таких же основательных — читателей, и «Хроники сыска» переиздадут тиражом уже не 1000 экземпляров.

Купить книгу на Озоне

Андрей Степанов

* Внесен в реестр террористов и экстремистов Росфинмониторинга.

Кушать подано, идите жрать, пожалуйста

  • Андрей Рубанов. Психодел. М.: АСТ, Астрель, 2011 г.

Андрей Рубанов любит сильные метафоры. Самые сильные и удачные он придумал в романе «Хлорофилия»: заросшая гигантской травой Москва, каждая травинка размером с Останкинскую телебашню, дома в сто этажей и очень наглядная социальная иерархия: кто забрался ближе к солнцу, тот и круче. До двадцатых этажей — затененные травой трущобы. До шестидесятых — средний класс. Девяностые — элита, крутые. На сотых живут небожители — те, кто круче всех.

«Кто круче?» — главный вопрос всех рубановских текстов. Его герои непрерывно доказывают свою крутизну. Непрерывно, до одури, как маньяки. Новый роман начинается словами «Зато я умная и красивая», а заканчивается словами «Он очень большой и очень сильный». Большой и сильный мужчина умной и красивой женщины постоянно твердит мантру: «Я, бля, крут». У этого мужчины (Бори) огромные мышцы, субару импреза и свой бизнес по тюнингу дорогих автомобилей. Но он не крут. Он слаб. У него папа профессор. Папа оставил ему квартиру в центре Москвы. Пять комнат, стоимость три миллиона долларов. Боря сдает квартиру и на это живет. Его бизнес не приносит дохода, это только игрушка золотого мальчика. Боря ничего не добился сам. Он слаб. Он не крут. Крут Кактус. Кактус — бандит. У Кактуса есть ножичек, и этим ножичком он режет людей. Режет и обманывает. В прошлом Кактус сидел. Ст. 105-2, пп. «в», «д», «з» (загляните в кодекс, это впечатляет). Кактус из бедной семьи. У Кактуса ничего нет. Но Кактус крут. Потому что он людоед. Он хочет съесть Борю вместе с его самкой, субарой и, главное, квартирой. Но самка Мила сама крута. Она умная, красивая и к тому же бухгалтер. Она все рассчитает и сумеет защитить Борю. Она даст Кактусу, а когда тот насытится и откинется, даст еще раз — чугунной пепельницей по башке. И тогда все кончится хорошо. Свадьбой Бори и Милы.

Уф-ф. На самом деле все не так тупо, как в этом пересказе. Рубанов, как я понимаю, задумал показать абсолютное зло (сходной проблемой одновременно с ним озаботился Пелевин в рассказе «Тхаги»). Абсолютное зло — это сознательное нарушение абсолютных табу. Поэтому автор выбирает в качестве базовой метафоры одно из таких табу — людоедство — и начинает эту метафору разворачивать. Назойливый лейтмотив романа: Кактус жрет мясо. Жрет постоянно. Разминается, как вампиры свиной кровушкой. Жрет и повторяет: съем Борю, съем Борю, съем Борю. Метафоре людоедства подчинено любое описание, любой эпизод: даже диван в комнате у Кактуса «пожирает пространство». Но мы помним: это метафора, кушать Борино мясо Кактус не собирается, он хочет только отобрать у него женщину и собственность, а также унизить — то есть «сожрать» психологически. Почему же тогда Кактус представляет собой абсолютное зло, сравнимое с людоедством? А потому что его поступки — предательство доверия. То, что испокон веков считалось худшим из преступлений. Предателей доверия Данте поместил в низший круг ада, там их без конца пережевывает тремя пастями крутой людоед Люцифер. Вот и Кактус — такой же предатель. Он был Боре как старший брат, Боря ему доверял, а Кактус возжелал Борину (будущую) жену и имущество. Но возжелал сознательно. Не просто классовые чувства двигают Кактусом, есть у него и своя философия. Во-первых, — размышляет этот мыслитель, — нынешнее общество качественно не отличается от первобытного (эх, жаль не освоил Кактус труды этологов, еще круче бы получилось — про павианов там, про тигров, — какие метафоры можно было бы подыскать!). Во-вторых, — рассуждает наш Ницше с ножичком, — кто кошка, а кто мышка, кто пища, а кто пожиратель, «расставлено от века», это нечто отприродное, естественный порядок вещей, и нечего болтать о равенстве и демократии. Везде неравенство и дедовщина. Самое крутое — это не пыжиться, пытаясь стать крутым, а быть крутым, осознав, что право имеешь.

Что ж, философия как любая другая. Если искать ее истоки, то тут даже не Ницше. Достоевский уже в «Записках из Мертвого дома» показывал таких кактусов — Орлова, Газина. Правда, злодеи, так сказать, художественные, романные — Свидригайлов и Ставрогин — у него оказались куда сложнее сырого материала каторжных наблюдений. Материал надо было осмыслить и вписать в теорию — метафизику своеволия.

От Рубанова, как и от всей современной литературы, метафизики ждать не приходится. Зато можно и нужно ждать социологических объяснений происходящего. Вся история про Кактуса и его пищу спроецирована на «поколенческую» и «гендерную» проблематику: Кактус-де — человек из 1990-х, а такие, как Боренька — побочные продукты нефтяного пузыря 2000-х годов. Мила же — новая хозяйка жизни: умная, красивая, может постоять за себя и за парня, да к тому же бухгалтер, помогающий хозяину фирмы прокрысивать дыры в государственном пироге. А еще старое и новое поколения отличаются уровнем образованности: Кактус читал Ильфа-Петрова и даже Шекспира, а эти ничего не читали.

Ну что же — те, для кого указания на «поколения» обладают объясняющей силой, будут удовлетворены.

В целом роман не кажется мне удачей автора. Душная атмосфера, бесконечное «я, бля, крут, а ты, бля, не крут», бесконечные поучения (как только встречаются любые два героя, один начинает учить другого), авторские слепые пятна, когда совсем не лишенный чувства юмора Рубанов просто не слышит, что диалог его меряющихся аргументами крутышей — смешон, почти пародиен, и, наконец, отсутствие у автора хоть какой-то эстетической дистанции по отношению к героям, — все это оставляет тяжелое послевкусие. Впрочем, на вкус и цвет товарища нет.

Андрей Степанов

Повоображаем вместе

  • Екатерина Мельникова. «Воображаемая книга»: очерки по истории фольклора о книгах и чтении в России
  • Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2011.

— Ты «Войну и мир» читал?

— Я? Да вообще-то нет… Но, типа, знаю про что там.

Из частного разговора двух современных молодых людей.

Название звучит интригующе — «Воображаемая книга». Сразу становится любопытно, что же это такое и чем, например, воображаемая книга отличается от обычной, которую читают на бумаге или (все чаще) на экране какого-нибудь электронного гаджета? Или не читают вообще?

Подзаголовок же наводит на мысль, что речь пойдет о каких-то пронафталиненных «вымыслах», которые современные люди со смесью умиления и снисходительности называют фольклором. Но предположение это оправдывается лишь отчасти. Идея «воображаемой книги» объясняется весьма парадоксально. «Воображаемая книга» — это не только те отсутствующие книги, в реальность которых верят, скажем, духоборы и хлысты, но и «Мертвые души» или «Война и мир», или даже, представьте себе, Библия. В принципе, любая книга является «воображаемой», ведь в текст — так уж устроена эта штука — вкладывается, кроме всего прочего, еще и тот смысл, который уже сформирован социальным опытом их читателей. Книга «придумывается» коллективом, в котором она бытует, «наполняется» набором общих представлений. При этом, насколько реален предмет воображения, материализован ли он в форме настоящего текста, хранящегося в настоящей библиотеке, или в реальности его никогда не было и нет, — это уже дело десятое. Нас, к примеру, окружает немало авторитетных книг, которых мы не читали и даже не держали в руках, однако мы верим, что они реально существуют. В этом смысле довольно похоже отношение некоторых современных читателей к уже упомянутым «Войне и миру» и древнерусских читателей к «написанной на небесах» мифической Голубиной книге: в руках не держали, в глаза не видали — но убеждены, что такая книга существует и в общем-то в курсе «содержания».

Впрочем, автор мало что пишет о самом чтении. В проблемы восприятия текста Мельникова не вникает и, кстати, напрасно: уж если вторжения в эту открытую всем ветрам область избежать не удается, то большая информированность о «конкурентах» нисколько бы не повредила. Но для автора «воображаемая книга» интересна прежде всего как инструмент социальных отношений. Ведь независимо от того, насколько «воображаемые» книги соответствуют реальным, они активным образом «используются» в жизни их читателей. Их обсуждают, упоминают, цитируют, используют для интерпретации реальных ситуаций. Иначе говоря, с их помощью устанавливают связи с другими людьми, демонстрируют свою осведомленность и статус. Заявляют о принадлежности к одним социальным группам и сообществам и об отличии от других. Собственно говоря, все это составляет одну из самых существенных задач чтения, помимо, например, желания отдохнуть и развлечься.

Больше всего автора интересует, как «использовались» воображаемые книги российским крестьянством XIX-XX вв. Любопытны свидетельства о том, как в конце XIX века крестьяне читали и обсуждали брошюры о комете 1899 года, стремясь «присвоить» себе городскую «просвещенность» или прикинуть, сколько лет осталось до конца света. Особенно впечатляют способы воображения Библии — книги, которую скорее не читали, а почитали (к самостоятельному чтению Библии верующими православная церковь относилась весьма настороженно) и которая даже для современных крестьян по-прежнему оказывается главным образом предметом слухов и толков.

Все это позволяет увидеть жизнь книги с неожиданной стороны и осознать, насколько разнообразны и неподвластны контролю «просвещенных» хранителей Смысла способы «присвоения» книги различными группами читателей. Но сколь бы ни декларировалось при этом равенство крестьянского чтения с практиками современных образованных читателей, оно неизбежно предстает дистанцированным и экзотическим. А ведь поставленные в книги вопросы настолько интересны, что вполне заслуживали бы рассмотрения и на материале нашего повседневного чтения. Возможно, это дело будущего. Пока же у нас в руках — существующая вполне реально «Воображаемая книга».

Купить книгу на сайте издательства

Анна Матьяловин

Семеро — с ложкой, один — с книжкой

  • Алексей Зимин «Кухня супермаркета». «Эксмо», 2011

Когда я ем, я глух и нем! Это непреложная истина, знакомая нам с детства. Но никто не говорил, например, что нельзя одновременно писать и говорить, а тем более готовить и писать. Один из тех, кто смог совместить все это с пользой для дела — Алексей Зимин. Ныне главный редактор журнала «Афиша-Еда», выпускник лондонского отделения французской поварской школы Le Cordon Bleu, куратор меню московского кафе «Рагу», рекламное лицо быстрокухни Knorr, популяризатор еды на телевидении, на радио и в газетах, и вот теперь — кулинарный писатель. Просто гастрономический человек-оркестр.

Его книга «Кухня супермаркета» издана «Эксмо» под рубрикацией «издание для досуга» и рассчитана на тех, для кого еда — это и есть самый главный, основной досуг. Идея всего этого предприятия проста и состоит в том, чтобы научить читателя вкусно готовить из тех продуктов, которые продаются в ближайшем магазине. Красочное, снабженное комментариями о продуктах издание содержит «95 много раз проверенных рецептов на все случаи жизни», но говоря откровенно книгой рецептов в классическом смысле слова она не является. Это какой-то новый жанр, где помимо большого количества кулинарных примочек много еще и того, что в школе называется «образом автора». Вот он с удовольствием рассказывает о кулинарной индифферентности его жены, а вот о кулинарных пристрастиях Павла Лунгина и пр. пр. пр. Это придает чтению литературный привкус и обнажает истоки авторского вдохновения — по форме это газетная или интернетная колонка, а по сути — стилизация под манеру недосягаемого метра этого жанра Петра Вайля.

Однако и книгой в строгом смысле слова «Кухню в супермаркете» в общем-то не назовешь, поскольку она не рассчитана на чтение от корки до корки в один присест, а предполагает, что читатель встречается с текстом по мере необходимости, то есть не каждый день. Поэтому одни и те же шутки и одни и те же «тонкости», которых так ждут от книги такого рода, повторяются по многу раз. Буквально родным становится многократно упоминаемый в тексте зубчик чеснока, который насаживал на вилку при помешивании яиц для омлета великий повар Эскофье, когда готовил для Сары Бернар, «которая любила чесночный аромат, но не любила вкуса чеснока». Загипнотизированному многократными повторами читателю приходится соглашаться с тем, что бульонные кубики (недаром, кстати, автор — лицо этой фирмы) годятся в пищу наравне с нераскрытыми бутонами кустарника каперсника, букетами гарни, сушеными ягодами бразильского дерева шинус, трюфельным маслом и листьями кафрского лайма.

Те, кто решится читать книгу Зимина не ради кулинарных рецептов, а ради самого Алексея Зимина — будут смаковать тонкие каламбуры и узнают, куда ведет «дорога блинная», можно ли по ней сделать «три шага в меду», не испытав «бульон терзаний» и почему «крейсер-буряк» плавает «на чужой якитории», призвав «вок в помощь» и презрев «биомассовую культуру»!
Несмотря на то, что кулинарный спецкурс Зимин прослушал на английском, он сумел приспособить свои новые знания к национальным предпочтениям страны, «где в основном пьют, а если едят, то огурцы». И изложил все с учетом русской действительности на чистейшем русском языке, не учитывая лишь то, что читать его будут в основном дамы, а говорит при этом — «для мужиков».

Книга дает советы всем, но рассчитаны они, тем не менее, на мужчин.

А кто еще может «перелопатить пюре»? Заметить «паскудное свойство» сливочного масла дымить на раскаленной поверхности? Или понять, что ломти телятины нужно отбивать «дном сковородки», которая подходит для этой цели лучше, чем молоток с зубчиками, ведь он попросту рвет связи между мышцами, «а сковородка по преимуществу плющит»! А так же оценить великолепный рецепт утреннего ортодоксально-дерзкого омлета с лососем и водкой, которую надо добавить в яичную массу в момент взбивания и жарить до того момента, пока все не станет «упруго-сопливым»?

Все это, конечно, мило и интересно. И, откровенно говоря, у этой книги лишь один недостаток: очень скоро ее счастливый обладатель поймет, что в его супермаркете (если это, конечно, не «Глобус Гурмэ») нет и половины необходимых ингредиентов, чтобы приготовить себе что-нибудь этакое из рекомендованного Алексеем Зиминым. Но и в этом случае не надо отчаиваться — книга хорошо издана и читать ее одно удовольствие.

Уля Углич

До самыя смерти

Как и обещает название, перед нами сборник историй о любви. Можно сказать, энциклопедия любви — материнской, дочерней, супружеской, девичьей, законной, беззаконной, трогательной, робкой, страстной, какой угодно, но чаще всего — последней. Ключевой момент в каждой повести — чувство пустоты и бессмысленности жизни, которое охватывает того, кто потерял любимого человека. Но в то же время книга говорит и о другом, прямо противоположном: жизнь осмысленна, и доказательством тому служат бесчисленные повторы и пересечения судеб совершенно непохожих друг на друга людей. Не прямым словом, а лабиринтом этих повторов-вариаций автор как бы подсказывает читателю: все на свете не случайно, да и смерти, наверное, нет.

Книга состоит из шести текстов — очень разных, но подчиненных единому принципу, указанному в эпиграфе: «Канон — … музыкальная форма, в которой основная мелодия сопровождается подобными ей, вступившими позже». Впрочем, можно было сказать и «вступившими раньше» — темы повестей всегда проводятся сквозь толщу многослойного (петербургско-петроградско-ленинградско-петербургского) прошлого. Память автора сохраняет все: и трудный опыт выживания, и серые будни, и прорезающие их озарения, и трагические моменты потерь. Но самыми яркими оказываются страницы, где все эти темы переплетаются, и получается повествование об исключительном, ставшим повседневным — как в лучшей повести сборника «Вид с Монблана». Первая блокадная зима, старый дом на Охте. Старик из «бывших» опекает двух оставшихся без родителей соседских детей. Он чувствует, что скоро умрет, и чтобы не оставлять своих подопечных с покойником (хоронят уже только за хлеб), обманывает их, говоря, что «у монахов, которые до сих пор живут в Лавре, есть, еще со времен Гражданской, правило: когда становится совсем плохо, они забирают к себе стариков, ухаживают за ними и кормят. Надо всего лишь прийти и сесть у ворот». Дети помогают старику перебраться через реку и оставляют его у ворот Лавры. В этом эпизоде сосредоточены основные мотивы книги — те самые музыкальные темы, что варьируется в каждой повести или рассказе: прекрасный город, дорога к храму, ложь во спасение, самопожертвование, забота о другом, смерть близкого человека, скорбь, выживание и жажда жизни.

Четыре из пяти повестей складываются в единый эпический текст («Третий подъезд слева»), который можно было бы назвать и романом. Он скреплен не только системой лейтмотивов, местом действия и тоном повествователя, но и общностью героев: соседи, жители одного дома, ленинградцы — из тех, кто в советское время работал в «ящиках», учил и лечил, в девяностые торговал сигаретами у метро, а сейчас, по большей части, уже покоится на Большеохтинском и Южном. Совсем недавнее прошлое, незаметно ушедшее в какую-то невероятную даль: «Повесть наших отцов, / Точно повесть из века Стюартов».

Многие из героев Соколовской — это старики. Старики-блокадники, по сей день хранящие в чуланах «стратегические» запасы муки и круп. Старики, думающие о том, как достойно умереть и быть даже после смерти хоть немного полезными ближним. Те, чье единственное удачное за всю жизнь вложение денег — покупка могилы накануне дефолта. Все эти люди вопиюще-несправедливо обижены новыми временами, и потому в книге постоянно звучит социальная критика. По всему тексту равномерно распределена ненависть и к советской власти, никогда не считавшейся с людскими потерями, и к дикому капитализму, который по своей дикости даже и слов «людские потери» не понимает. Когда Соколовская заговаривает о «привычном унижении», которое всегда было, есть и будет в этой стране, ее голос становится голосом всех обиженных и униженных. В каком-то смысле сейчас старикам-блокадникам жить труднее, чем тогда: в блокаду каждый чувствовал себя частью страшной мистерии, в этом был ужас, но было и некое величие, теперь на смену этому пришло унижение. Во время блокады люди думают: «Просто нужно еще потерпеть, немного потерпеть, немного, совсем немного» — а терпеть им приходится, по Аввакуму, «до самыя смерти».

Однако в какой-то момент вдруг замечаешь странный парадокс: известно, что «обличительная» литература редко обходится без злодея из числа представителей власти — какого угодно, хотя бы тетки из жэка. А у Соколовской этого нет. Все герои, за малыми исключениями, — хорошие люди, количество негодяев доведено до необходимого минимума, а корень зла — не конкретный человек, а неизлечимая болезнь, несчастный случай или просто общее сложение жизни.

Проза Соколовской, несомненно, реалистична, у нее очень типичные, легко узнаваемые герои в типичнейших обстоятельствах — при необыкновенной, «галлюциногенной» верности деталей: «Двоечка (огоньки синий и красный) была прямоугольной „американкой“ с темно-красными лакированными боками и вместительным золотистым нутром». Кто может, не заглядывая в интернет, вспомнить знаковую систему огоньков ленинградских трамваев? В книге множество таких подробностей, которые скоро некому будет узнавать, которые нельзя перевести на иностранный или объяснить двадцатилетним, но от которых сразу теплеет в груди.

Однако есть в повестях сборника и нечто, выходящее за пределы ностальгического реализма и социального протеста, что-то (простите за каламбур) «соколовское», в смысле — идущее от Саши Соколова: обыкновенные «коммунальные» люди в любой момент могут обернуться мифологическими героями, а места их проживания — библейским «местом безвидным и пустынным», где рядом с жилищем протекает неназванная Река и обитают те, у кого уже или еще нет имен — Мальчик, Девочка, Старик. В ровном течении параллельных потоков событий, в переплетении «музыкальных тем» кроется авангардный эксперимент с сюжетом. Да и стиль порой приобретает невиданное величие: «Когда они были на полпути к дому, настала ночь и все кругом сделалось черно. И только снег излучал слабое сиянье, а кроме снега, никакого огня рядом не было, чтобы осветить их дорогу». А если хорошо присмотреться, то можно заметить и причудливое смешение жанров: блокадная повесть оборачивается идиллией «Старосветских помещиков», а комически-ностальгическая сага о соседях а-ля «Покровские ворота» — репортажем о межнациональном конфликте и утопией примирения и покаяния его участников.

Наталия Соколовская — не новичок в литературе. Она печатала стихи, переводы, повести и рассказы в толстых журналах, опубликовала под псевдонимом роман «Литературная рабыня: будни и праздники». Однако только после выхода «азбучного» сборника становится ясно, что в русской литературе есть большой мастер, ничем не уступающий Улицкой, Петрушевской, Токаревой или (ранней) Татьяне Толстой. Будем ждать новых книг.

Андрей Степанов