Эдуард Володарский. Василий Сталин — сын вождя

  • Издательство «ПРОЗАиК», 2012 г.

3 марта 1953 года. «Ближняя» дача Сталина в Кунцево.

Черный ЗИС на бешеной скорости мчался по пустынному шоссе через заснеженный лес. Машину резко встряхивало, заносило на обледеневшей дороге — водитель все время прибавлял газу.

На посту недалеко от шоссе, в зарослях кустарника стояли трое военных в белых маскировочных халатах. Они проводили машину взглядами, затем старший открыл крышку деревянного ящика, снял телефонную трубку, сказал негромко, но отчетливо:

— Докладывает третий пост. Машина генерала Сталина прошла.

ЗИС резко свернул на узкий проселок и затормозил перед закрытыми наглухо воротами. За рулем Василий Сталин — сын советского вождя. Шинель и ворот кителя расстегнуты, в лучах зимнего солнца вспыхивали золотые погоны с двумя генерал-лейтенантскими звездами. Василий резко просигналил. Рядом с воротами открылась калитка и вышел капитан в длинной шинели с барашковым воротником, затянутый широким ремнем с кобурой. Василий открыл окошко, закричал в ярости:

— Что зенки вылупил?! Открывай!

Капитан испуганно козырнул и побежал к калитке. Через несколько секунд открылась створка ворот. ЗИС отчаянно взревел и проскочил в ворота, обдав капитана и троих солдат облаком снежной пыли.

В конце аллеи стояла приземистая длинная дача. Окна большой веранды были плотно зашторены. По аллее медленно шли два человека в теплых зимних пальто и каракулевых шапках. Хрущев и Булганин.

Василий выскочил из машины, забыв захлопнуть дверцу, и бегом бросился ко входу. Миновать Хрущева и Булганина он никак не мог и остановился перед ними, тяжело дыша.

Булганин протянул ему руку, проговорил трагическим голосом:

— Мужайся, Василий. Мы с тобой.

Хрущев обнял Василия, лицо его сморщилось, слезы потекли из глаз, голос сделался по-бабьи тонким:

— Э-эх, Васенька… горе-то какое…

— Он жив? — помертвевшими губами выговорил Василий.

— Жив, жив! — поспешно ответил Булганин.

Василий оттолкнул Хрущева и рванулся к даче. Охранник, старший лейтенант с автоматом на груди, козырнул и посторонился.

В большой прихожей толпились генералы и старшие офицеры МГБ. У стены тихо переговаривались Маленков и Ворошилов. Чуть в стороне от них стояла сестра Василия Светлана в длинном платье, черных меховых сапожках, пуховом платке на плечах и черном берете поверх густой рыжей копны волос. Она первая увидела Василия, но не шелохнулась, и ничего не отразилось на ее лице.

В центре прихожей стоял Берия в расстегнутом пиджаке, галстук съехал на сторону. Он о чем-то говорил с генералом МГБ, но, увидев сына вождя, сразу прервал разговор и шагнул ему навстречу.

— Здравствуй, дорогой — он обнял Василия и трижды коснулся щекой его щеки.

— Где он?

— Там… в кабинете…

Василий сделал было движение к лестнице, но Берия удержал его:

— Нельзя, дорогой. Не надо, там врачи… мешать будешь…

— Я только посмотрю.

— Говорю, нельзя, — голос Берии сделался твердым, — Плохо человеку, зачем тревожить? Будет получше — пойдешь… Ты лучше езжай домой, дорогой. Как ему лучше станет, я сам тебе позвоню.

Василий молча смотрел на него и глаза медленно наполнялись слезами, губы вздрагивали, кривились. Рыжие спутавшиеся волосы упали на лоб. Офицеры МГБ наблюдали за ним.

— Держись, дорогой, — тихо сказал Берия. — Я обязательно позвоню.

И вдруг Светлана сорвалась с места и, расталкивая людей, побежала к лестнице. Берия с необыкновенным проворством успел поймать ее за руку.

— Светочка, дорогая, нельзя туда…

— Не прикасайтесь ко мне! — визгливо крикнула Светлана и, с силой вырвав руку, быстро пошла наверх. Василий решительно последовал за ней, шагая через две ступени. Лицо Берии исказилось гримасой злости, но тут же вновь приняло горестное озабоченное выражение.

Брат и сестра вошли в кабинет Сталина. Вождь лежал на широком кожаном диване, укрытый до пояса простыней, левая рука откинута в сторону. Глаза его были закрыты, лицо неподвижно. Рядом стояли четверо врачей в белых халатах и о чем-то шептались, мимо них сновали медсестры. На двухъярусном стеклянном столике на колесах лежали лекарства, шприцы, тампоны со следами крови.

Светлана и Василий смотрели на застывший, медальный профиль отца…

Когда они спустились на первый этаж, Берия взял под руку Василия, заговорил ласково:

— Не надо вам здесь сейчас быть, дети мои. Езжайте домой, каждые полчаса звонить вам будем, не волнуйтесь, ему лучше стало, мы все надеемся, Бога молим, ему хорошо будет, он сильный, он встанет…

Берия сыпал словами, как горохом из порванного мешка. Солнечные блики вспыхивали на стеклах пенсне и глаз не было видно, только выделялись на бледном лице сочные красные губы.

— Что с ним? — спросил Василий. — Инсульт?

— Врачи говорят, да… но надежда есть… надежда всегда есть, нужно только запастись терпением. Он же грузин, у него железное здоровье!

Светлана не стала слушать, пошла к выходу…

Брат и сестра медленно шли по заснеженной аллее. В нескольких шагах сзади плелся майор Климов, телохранитель Светланы.

— Я тебя отвезу, — сказал Василий. — Ты куда? На квартиру или в Зубалово?

— Спасибо, Вася, я сама доберусь. У меня машина.

— Да ладно тебе кочевряжиться! Поехали, отвезу…

И они направились к ЗИСу Василия, который охрана успела отогнать к стоянке. Майор Климов последовал за ними. Светлана села спереди, рядом с братом, а Климов открыл заднюю дверцу и тоже хотел сесть, но Василий зло рыкнул:

— Куда? Я тебя не звал, майор.

— Но, Василий Иосифович, по инструкции я обязан следовать за Светланой Иосифовной…

— Отстанешь ты, наконец? — зло проговорила Светлана, — Кончилось все, ты не понял, что ли? Нет больше никаких инструкций!

— Свободен, майор. — Василий сел за руль и ЗИС плавно тронул, набирая скорость.

Машину раза два сильно занесло, и Светлана сказал нервно:

— Не гони, пожалуйста, я боюсь.

— Да я всего сотню еду! — оправдывался Василий.

— Ты пьяный, что ли?

— Трезвый, как стекло. Хочешь, дыхну?

— Да ну тебя!

Некоторое время ехали молча, потом Василий спросил:

— Что ты имела в виду? Ну, когда сказала — все кончилось?

— А ты не понял, что ли?

— Да как-то нет…хотя догадаться можно…

— Так догадывайся поскорее. Кончилось все это, и по мне — так слава Богу! Охрана, машины, почести, привилегии, пайки, телохранители…Теперь они нас со свету сживать будут… и в первую очередь — тебя. Съедят — только пуговицы выплюнут.

— Подавятся, — зло усмехнулся Василий.

— Берия не подавится. Он столько народу съел, что ты для него — на один зубок.

— Кроме Берии есть и другие люди…

— Кто, например? Хрущев, что ли? Ворошилов? Ох, Вася, с твоей доверчивостью хорошо воспитательницей в детском саду работать!

— Ты заткнулась бы… разговорилась что-то, — нахмурился Василий.

— Узнаю родного брата-хама, — буркнула Светлана.

Снова они долго ехали молча. И вдруг Светлана сказала:

— А он красивый…

— Кто? — не понял Василий.

— Отец.

* * *

Василий лежал на даче в Зубалово в пьяном забытьи — босиком, в нижней белой рубахе. Китель с золотыми погонами валялся в кожаном кресле. Возле дивана, на письменном столе, на полу — пустые бутылки из-под водки и коньяка, засохшие объедки, куски ветчины и колбасы, надкусанные яблоки и помидоры, скелеты обглоданной воблы.

На стенах его кабинета — спортивные вымпелы, дипломы и флажки. И множество фотографий: Василий в кабине самолета, в окружении летчиков на аэродроме, на льду с хоккеистами… а вот смеющийся Василий Сталин держит над головой серебряный кубок, а вокруг него плотно сгрудились счастливые футболисты в грязных майках и трусах… вот он на торжественном приеме в Кремле, а рядом — Берия, Хрущев, Ворошилов, Микоян, Маленков… Отдельно, в дальнем углу висел большой портрет Сталина, перетянутый траурной лентой.

В кабинет вошла Капитолина Васильева, стройная, миловидная женщина в ярко-синем шелковом халате, стала собирать с пола пустые бутылки, складывать их в ведро. Вдруг бутылка громко звякнула и Василий проснулся, громко застонал, с трудом сел, глянул на жену:

— Что, не привезли?

— Еще нет.

— За смертью их посылать, сволочей! — Василий потряс головой, поднялся, вышел на балкон и, замерев, долго всматривался в глубину широкой аллеи из тополей. — Позови кого-нибудь из охраны.

Капитолина ушла, а Василий вернулся в кабинет, стал подбирать одну за другой бутылки, смотрел, не осталось ли что-нибудь. Под письменным столом нашел почти наполовину полную бутылку коньяка.

— Ну, падла, жизнь наша кромешная… — Он отпил прямо из горлышка два больших глотка. Отдышавшись, закурил «Герцеговину Флор» и вновь стал смотреть на аллею.

Скрипнула дверь и в кабинет вошел молоденький старший лейтенант с «птичками» в голубых петлицах:

— Звали, Василий Иосифович?

— Сергачев, ты, что ли? — не оборачиваясь, спросил Василий.

— Так точно, Василий Иосифович.

— Ты кого за пивом послал, а?

— Лейтенант Мигунько с сержантом Тарасевичем поехали.

— Ну, и где они?

— Не могу знать. Может, на пивзаводе какая задержка случилась?

— Какая задержка, твою мать?! — рявкнул Василий, — И дорогу ни хрена не видно — тополя загораживают! Снаряди двоих солдат, топоры им в руки — пусть в конце аллеи верхушки у тополей посрубают!

— Зачем? — испуганно спросил Сергачев.

— Я же сказал: дорогу загораживают, не видно ни хрена, везут пиво или нет! Выполнять!

— Слушаюсь!

Василий схватил бутылку, в два глотка допил коньяк, жадно затянулся папиросой. Скоро до него донесся перестук топоров. Он выскочил на балкон и увидел, как падали на землю одна за другой толстые верхушки тополей. И дорога, действительно, стала видна почти до горизонта, а на ней появился черный ЗИС.

— Наконец-то! — Василий швырнул окурок с балкона. — Я же точно сказал — верхушки дорогу закрывали…

Бочонок был на двенадцать литров. Василий откупорил его, поднял над головой тонкая струя пива полилась прямо в открытый рот. Наконец, шумно выдохнув, он сказал:

— Свободен, Сергачев. Позаботься, чтоб к обеду коньяк был.

Василий плюхнулся на диван, закурил. Капитолина присела рядом, провела рукой по его рыжей шевелюре, прошептала:

— Плохо?

— Плохо.

— Надо держаться, Вася…

— Да уж… вся эта сволочь, которая раньше пятки лизала, теперь грызть меня начнет. За всё отыграются!

— Кто? — тихо спросила Капитолина.

— А то ты не знаешь? Да все, кому не лень…

Василий скомкал папиросу, встал и вновь поднял над головой бочонок. Он пил и пил гулкими большими глотками, потом с тяжелым стуком поставил бочонок на стол, нетвердыми шагами прошел к дивану и рухнул на него лицом вниз. В затуманенной от алкоголя голове всплывали картины прошлого…

Александр Сидоров. На Молдаванке музыка играет

  • Издательство «ПРОЗАиК», 2012 г.
  • В книге писателя, журналиста и исследователя уголовной субкультуры и низового фольклора Александра Сидорова собраны очерки о знаменитых блатных и уличных песнях — «На Молдаванке музыка играет», «Плыви ты, наша лодочка блатная», «Когда я был мальчишкой», «Митрофановское кладбище» и др. Как и в своей известной книге «Песнь о моей Мурке», автор рассказывает не только об истории создания жемчужин «блатной классики», но и о многих связанных с ними малоизвестных исторических и житейских фактах. Читатель сможет узнать много интересных сведений о строительстве Беломорско-Балтийского канала, о развитии судопроизводства на заре Советской власти, о взлете и падении партии эсеров, а также, при желании, разобраться в таких специфических темах, как основы рукопашного «хулиганского боя», классификация ножей и кинжалов и «кокаинизация» России в первые десятилетия прошлого века.

Блатные песни… За что же любил их писатель Фадеев? Видно,
за то, что в них рассказывалось о некоторых сторонах нашей жизни, о которых не принято было ни писать, ни говорить и которые
характеризовали советское общество не с лучшей стороны. Вполне
возможно, что воровские песни поражали Александра Александровича отчаянным криком подчас несправедливо израненной,
а то и загубленной души, последним «прости» родным и друзьям-товарищам«.

В ряду интеллигентов, попавших под безоговорочное обаяние
песенного русского блата, назовём и Андрея Синявского. Эта страсть
у Андрея Донатовича проявилась ещё во время его учёбы в университете. Именно она сблизила Синявского с молодым актёром Владимиром Высоцким. И она же привела Синявского на скамью подсудимых — вместе с упоминавшимся уже Юлием Даниэлем. Оба
они с 1956 по 1965 год тайно печатались за границей, причём под
именами персонажей блатного песенного фольклора — Абрама
Терца (Синявский) и Николая Аржака (Даниэль).

Процесс над Синявским и Даниэлем явился знаковым для
истории СССР, он ознаменовал собой обострение дикой травли
свободной мысли в стране и расцвет движения диссидентов. К нашей теме это имеет прямое отношение, так что есть смысл хотя бы
в общих словах рассказать о позорном судилище. К тому же оно
в рамках нашей темы обретает некий мистико-саркастический
смысл. Ведь «врагами нации» оказались… блатные фольклорные персонажи! То есть Комитет госбезопасности СССР долгое
время вёл поиск именно этих таинственных негодяев. Конечно,
бдительным чекистам в конце концов удалось выяснить, что ни
в Стране Советов, ни за её пределами таковых лиц не существует. Но на это понадобилось… почти десять лет! Увы, парни с холодной головой и горячим сердцем были плохо знакомы с родным
уголовным фольклором. Иначе бы круг поисков быстро сузился.
Не в тех бумажках рылись. А ведь говорила Баба Яга в сказке Леонида Филатова: «Я фольклорный элемент, у меня есть документ».
Вот тут и надо было брать! С помощью Мурки, Васьки-Шмаровоза
и Кольки-Ширмача…

Итак, «фольклорных элементов» арестовали. Процесс над
Терцем и Аржаком начался 10 февраля 1966 года и закончился
14 февраля. Прошёл лишь год после смещения Никиты Хрущёва,
с его политической «оттепелью». Ещё не развеялся дух свободы,
«вольный ветер» надежды на значимость для верхов общественного мнения. За Синявского и Даниэля пытались вступиться Илья
Эренбург, Константин Паустовский, Арсений Тарковский, Виктор
Шкловский, Белла Ахмадулина, Юрий Нагибин, Булат Окуджава
и многие другие. Был задержан и упрятан в психушку 24-летний
Владимир Буковский, ставший впоследствии известным правозащитником. Именно его после переворота в Чили обменяли на главу
чилийской компартии Луиса Корвалана, а народ по этому поводу
сочинил частушку:

Обменяли хулигана

На Луиса Корвалана.

Где бы взять такую блядь,

Чтоб на Брежнева сменять?!

Демарш энтузиастов и волна протестов сделали своё дело:
власти под напором общественности были вынуждены пойти на открытый процесс. Хотя открытым его можно назвать условно: вход
в зал судебных заседаний осуществлялся по специальным «пригласительным билетам», действительным на одно представление.
Наиболее оскорбительным для власти стало то, что оба писателя не
признали своей вины и не покаялись. Это уже был открытый плевок
в лицо системе. Соответственно Абрашка Терц получил семь лет лишения свободы, Николай Аржак — пять лет.

Далее следует опять-таки сплошной фарс — в лучших блатных традициях. Михаил Шолохов обрушивается на «отщепенцев»
с трибуны ХХIII съезда КПСС: «Попадись эти молодчики с черной
совестью в памятные двадцатые годы, когда судили, не опираясь
на строго разграниченные статьи Уголовного кодекса, а руководствуясь революционным правосознанием (аплодисменты),
ох, не ту меру наказания получили бы эти оборотни!» И всё бы
славно — но автор «Тихого Дона» произнёс пылкую обличительную речь… первого апреля, во Всемирный день дурака! Из других
насмешек фортуны можно вспомнить и то, что в качестве эксперта произведений Аржака и Терца для суда была приглашена…
детская писательница Агния Барто (сочинившая разгромный отзыв). Видимо, судья Смирнов, разбиравший дело двух диссидентов, к месту вспомнил знаменитый стишок Барто «Мы с Тамарой
ходим парой».

Именно благодаря этой судебной расправе мифические
персонажи Абрам Терц и Николай Аржак выросли до мировых
масштабов. Более того: «блатная мистика» сыграла свою роль
в судьбах Синявского и Даниэля. Андрей Синявский, «ожививший» Терца, после освобождения стал известнейшим литератором. До конца жизни он подписывал большинство своих работ
именно так — Абрам Терц. И всегда подчёркивал, что в нём, в Синявском, живут два человека. Юлий Даниэль, напротив, сразу после суда «убил» Кольку Аржака, полностью отказавшись от этой
литературной маски. И что? Выйдя на свободу, Даниэль отошёл
от литературы, лишь время от времени занимаясь переводами.
Тот, кто накрепко связал свою жизнь с уголовным псевдонимом,
состоялся как самобытный, успешный писатель. Тот, кто отказался от хулиганского «я», фактически перестал существовать
как творческая личность. Это, конечно, можно считать случайно-
стью, совпадением…

И ещё об одном хочется сказать — о пресловутой «уникальности» русской уголовной, блатной песни. Само по себе это утверждение не вызывало бы отторжения, если бы только уникальность эта
не связывалась многими с нашей «дикостью», «зверством», якобы
врождённой, впитанной с молоком матери тягой ко всему преступному.

Позволю себе не согласиться с тем, что уголовная и арестантская песни — чисто русское изобретение, не имеющее аналогов
в мире. Мне часто приходится слышать подобные измышления —
в самых разных вариациях. Порою говорят, что уникален «русский
шансон» в его блатном сегменте. Кто-то заявляет, что в других странах уголовная песня существует исключительно в пределах мест
лишения свободы или уличных банд. Ни то, ни другое, ни третье не
соответствует истине.

Журналист Андрей Мирошниченко пишет в статье «Шансонизация и сексизм»: «Историческое и нынешнее количество
сидельцев, безусловно, влияет на распространение блатной субкультуры. Ещё одна страна, где уголовная среда создала свою
субкультуру, вышедшую за пределы тюрем, — это США… США
и Россия с заметным отрывом лидируют по числу заключённых
(в процентном отношении к населению). В США наиболее яркое
проявление уголовной субкультуры имеет заметный расовый
окрас: рэп — песни чёрной криминальной среды. Негритянский
блатняк.

И вот — злая насмешка истории над идеологическими баталиями Хомякова и Чаадаева. Современный „славянофил“ слушает
русский блатняк, а современный „западник“ — блатняк негритянский. Но всё равно блатняк. И хотя они по-прежнему непримиримы, но не такая уж и большая идеологическая разница теперь между ними. В общем-то, только в ритме. Ну, ещё в штанах с провисшей
мотнёй. А по сути, как ни собирай, всё равно пулемёт получается».

Вполне допускаю, что русский шансон можно сопоставлять
с рэпом. Что же касается классической блатной песни, такое сравнение неуместно. Русская уголовно-арестантская, низовая песня —
исторична по сути своей. То есть она отражает эпоху во всём её разнообразии. Скажем, один из оппонентов Андрея Мирошниченко,
выступающий под ником Alz, пишет:

«Смысл рэп-песен абсолютно идентичен русскому блатняку.
Вот текст рэпера 50сента Every Gangsta Every Hood:

Every Gangsta in every hood

U know we up to no good

We got the gunz that yall need

we like to smoke on that weed

We drive 20’s on big trucks

and yall know we just dont give a fuck

А вот наша блатная песня:

Братцы, поглядите на меня,

Гоп со смыком — это буду я,

Ремеслом я выбрал кражу,

Из тюрьмы я не вылажу,

И тюрьма скучает без меня.

Смысл — абсолютно идентичен».

Однако это — поверхностный взгляд. На самом деле «Гоп со
смыком» при тщательном изучении вырастает в историческую балладу. Текст позволяет определить время и место её создания, а также множество фольклорных, литературных и иных источников, которые вдохновили неведомых сочинителей (от «Песни о бражнике»
и «Гаргантюа и Пантагрюэля» до богохульной студенческой песенки «Там, где Крюков канал» и кинофильма «Аэлита»). Кроме того,
«Гоп» в многочисленных вариациях отразил десятилетия советской
действительности и конкретные события эпохи. Между тем песенка «Пятидесятицентовика» остаётся примитивным опусом чёрных
«гопников», который перекликается с русской балладой только
в одном из куплетов.

Антон Табах, указывая, что с русским «блатняком» можно
сравнить не только рэп, но и кантри, рассказывает: «В Штатах блатная культура куда шире рэпа — вскоре после моего поселения в тех
краях мы как-то с приятельницей из глухой миссурийской дыры
слушали её нежно любимого певца кантри… я стал про себя переводить текст… и стал смеяться в голос… он был абсолютно идентичен песне „Постой, паровоз“… некий зэк прощался с мамой перед
отправкой в тюрьму». Но опять-таки речь идёт о внешних, поверхностных перекличках, в то время как «Постой, паровоз» — переделка дореволюционного городского романса, причём песня известна
в разных вариантах, отражающих особенности среды, в которой она
культивировалась и изменялась: от кулацко-ссыльной до заводской
с принудительно-рабским трудом.

Повторяю: за каждой русской уголовной песней — Великая
История страны и её народа, история метаний, страданий, побед
и поражений. Ни кантри, ни рэп — и рядом не стояли. Возможно,
когда-нибудь, со временем уголовные песенки кантри тоже могут
стать удивительным, интереснейшим свидетельством эпохи. Потому что сегодня «довлеет дневи злоба его», но назавтра этот день
становится вчерашним, а через десятки лет — глубокой древностью. И если песня эту древность переживёт, значит, она станет
фактом национальной культуры. Пусть даже с уголовным уклоном. Что ж с того?

Песни уголовного мира есть и у итальянцев (странно было
бы их отсутствие на родине мафии!) — их нарыл тот же Alz: «Как
пацану стать членом банды» (Pi fari u giuvanottu i malavita), «История одного калабрийского заключённого» (La storia di un carcerato
calabrese
), «Частушки арестантские» (Stortnelli di carceratu), «Песня
про понятия» (Omerta`), «Мафиози» (L’Omu d’onuri), «Прощай, банда» (Addio ’ndrangheta) и т.д.

Не миновала чаша сия и китайцев. В 1988–1989 годах здесь
тоже приобрели популярность «тюремные песни». Начало течению
положил Чи Чжицян, писавший на народные мелодии стихи о своём
пребывании в тюрьме. «Тюремные песни» отличались медленным
ритмом, «жалобным» исполнением. В них часто использовалась ненормативная лексика, песни были полны цинизмом и отчаянием.
Китайское общество к тому времени устало от эстрадного официоза, насквозь пропитанного идеологическими догмами, поэтому
«тюремные песни» подхватила городская молодёжь, а продвигали
эту продукцию в массы частные антрепренёры, выходцы из маргиналов.

И всё же перечисленные явления, скорее, сопоставимы
с русским шансоном, но не с российским классическим «блатом».
В некоторой близости к нему находятся разве что мексиканские
народные песни «корридос», снискавшие особую популярность
во времена мексиканской революции 1910 года — первой социальной революции, предвестницы российской. Во главе ее стояли
личности легендарные: пастух Франсиско Вилья, ставший генералом, и индеец Эмилиано Сапата в сомбреро с образком Пресвятой
Девы Гваделупской, сражавшийся за землю и свободу во главе армии крестьян, вооружённых мачете. О них и о других героях революции — жестокой, кровавой, унесшей более миллиона жизней —
сложены самые яркие исторические «корридос». А жанр возник
ещё раньше как часть фольклора поселенцев Юго-Запада США —
мексикано-американцев, называвших себя «чиканос», боровшихся за свои права против «проклятых гринго», то есть пришельцев
из Североамериканских Соединённых Штатов. Для колонизаторов
«чиканос» были уголовниками — бандитами, разбойниками, убийцами. Сами же они считали себя борцами за свободу. Да, «корридос» в определённой степени созвучны российской классической
блатной песне. Именно своей историчностью, а не смакованием
уголовного бытия и «романтики».

Мне неизвестно, насколько развито в Мексике изучение жанра «корридос». Могу предполагать, что в достаточной мере. Да и сам
жанр живёт до сих пор как народная песня, отражающая реальные
события. Например, в октябре 2001 года радиостанции в северной
Мексике были заполнены песнями народных исполнителей, откликнувшихся на теракт 11 сентября в США: «Чёрное 11-е», «Трагедия в Манхэттене», «Баллада об Осаме бен Ладене» и т.д. Диск-жокей одной из станций, Пако Нунес, говорил, что эти «корридос»
заказывают больше всего. По его словам, многие люди узнавали из
песен больше, чем из новостей.

У нас в России, к сожалению, исторические блатные песни
как часть отечественного культурного наследия долго не изучались.
Пришло время этот пробел восполнить. Но работа требует огромных усилий, кропотливости, поисков: слишком много времени упущено…

Настоящая книга — попытка наверстать упущенное. Надеюсь,
и эта моя работа будет встречена читателями благосклонно.

Александр Сидоров

Антон Деникин. Путь русского офицера

  • Издательство «ПРОЗАиК», 2012 г.
  • В сборник Антона Ивановича Деникина (1872–1947) вошли незавершенная книга «Путь русского офицера», фрагменты из пятитомных «Очерков Русской Смуты», а также избранные статьи автора. В мемуарах знаменитого генерала прослеживается история России на протяжении почти пятидесяти лет. Здесь и описание военных кампаний, и живые картины быта русской армии, и портреты военачальников и государственных деятелей. Но кроме того — подробное изложение событий Гражданской войны, глубокий анализ политической обстановки тех «роковых лет», полные искренней тревоги рассуждения о судьбах Отечества.
  • Купить электронную книгу на Литресе

Родители

Родился я 4 декабря 1872 года в городе Влоцлавске, Варшавской губ., вернее, в пригороде его за Вислой — в деревне Шпеталь Дольный. Занесла нас туда судьба потому, что отец мой служил в Александpoвской бригаде пограничной стражи, штаб которой находился во Влоцлавске; в этих местах родители мои остались жить после отставки отца.

Как известно, часть Польши, со столицей Варшавой, входила тогда в состав Российской империи.

Отец, Иван Ефимович Деникин, родился за 5 лет до Наполеоновского нашествия на Россию (1807 г.) в крепостной крестьянской семье, в Саратовской губернии, если память мне не изменяет, в деревне Ореховке. Умер он, когда мне было 13 лет, и прошло с тех пор до времени, когда пишутся эти строки, 60 лет… Поэтому о прошлой жизни отца — по его рассказам — у меня сохранились лишь смутные, отрывочные воспоминания.

В молодости отец крестьянствовал. А 27 лет от роду был сдан помещиком в рекруты. В условиях тогдашних сообщений и солдатской жизни (солдаты служили тогда 25 лет, и редко кто возвращался домой), меняя полки и стоянки, побывав походом и в Венгрии, и в Крыму, и в Польше, отец оторвался совершенно от родного села и семьи. Да и семья-то рано распалась: родители отца умерли еще до поступления его на военную службу, а брат и сестра разбрелись по свету. Где они и живы ли — он не знал. Только однажды, был еще тогда отец солдатом, во время продвижения полка по России судьба занесла его в тот город, где, как оказалось, жил его брат, как говорил отец — «вышедший в люди раньше меня»… Смутно помню рассказ, как отец, обрадовавшись, пошел на квартиру к брату, у которого в тот день был званый обед. И как жена брата вынесла ему прибор на кухню, «не пустив в покои»… Отец встал и ушел не простившись. С той поры никогда с братом не встречались.

Солдатскую службу начал отец в царствование императора Николая I. «Николаевское время» — эпоха беспросветной тяжелой солдатской жизни, суровой дисциплины, жестоких наказаний. 22 года такой службы были жизненным стажем совершенно исключительным. Особенно жуткое впечатление производил на меня рассказ отца о практиковавшемся тогда наказании — «прогнать сквозь строй». Когда солдат, вооруженных ружейными шомполами, выстраивали в две шеренги, лицом друг к другу, и между шеренгами «прогоняли» провинившегося, которому все наносили шомпольные удары… Бывало, забивали до смерти!..

Рассказывал отец про эти времена с эпическим спокойствием, без злобы и осуждения и с обычным рефреном:

— Строго было в наше время, не то что нынче!

На военную службу отец поступил только со знанием грамоты. На службе кой­чему подучился. И после 22-летней лямки, в звании уже фельдфебеля, допущен был к «офицерскому экзамену», по тогдашнему времени весьма несложному: чтение и письмо, четыре правила арифметики, знание военных уставов и письмоводства и Закон Божий. Экзамен отец выдержал и в 1856 году произведен был в прапорщики, с назначением на службу в Калишскую, потом в Александровскую бригаду пограничной стражи.

В 1863 году началось польское восстание.

Отряд, которым командовал отец, был расположен на прусской границе, в районе города Петрокова (уездного). С окрестными польскими помещиками отец был в добрых отношениях, часто бывали друг у друга. Задолго перед восстанием положение в крае стало весьма напряженным. Ползли всевозможные слухи. На кордон поступило сведение, что в одном из имений, с владельцем которого отец был в дружеских отношениях, происходит секретное заседание съезда заговорщиков… Отец взял с собой взвод пограничников и расположил его в укрытии возле господского дома с кратким приказом:

— Если через полчаса не вернусь, атаковать дом!

Зная расположение комнат, прошел прямо в зал. Увидел там много знакомых. Общее смятение… Кое-кто из не знавших отца бросился было с целью обезоружить его, но другие удержали. Отец обратился к собравшимся:

— Зачем вы тут — я знаю. Но я солдат, а не доносчик. Вот когда придется драться с вами, тогда уж не взыщите. А только затеяли вы глупое дело. Никогда вам не справиться с русскою силой. Погубите только зря много народу. Одумайтесь, пока есть время.

Ушел.

Я привел лишь общий смысл этого обращения, а стиля передать не могу. Вообще отец говорил кратко, образно, по-простонародному, вставляя не раз крепкие словца. Словом, стиль был отнюдь не салонный.

В сохранившемся сухом и кратком перечне военных действий («Указ об отставке») упоминается участие отца в поражении шайки Мирославского в лесах при дер. Крживосондзе, банды Юнга — у деревни Новая Весь, шайки Рачковского — у пограничного поста Пловки и т.д.

Почему­то про Крымскую и Венгерскую кампании отец мало рассказывал — должно быть, принимал в них лишь косвенное участие. Но про польскую кампанию, за которую отец получил чин и орден, он любил рассказывать, я с напряженным вниманием слушал. Как отец носился с отрядом своим по приграничному району, преследуя повстанческие банды… Как однажды залетел в прусский городок, чуть не вызвав дипломатических осложнений… Как раз когда он и солдаты отряда парились в бане, а разъезды донесли о подходе конной банды «косиньеров», пограничники — кто успев надеть рубахи, кто голым, только накинув шашки и ружья — бросились к коням и пустились в погоню за повстанцами… В ужасе шарахались в сторону случайные встречные при виде необыкновенного зрелища: бешеной скачки голых и черных (от пыли и грязи) не то людей, не то чертей… Как выкуривали из камина запрятавшегося туда мятежного ксендза…

И т.д., и т.д.

Рассказывал отец и про другое: не раз он спасал поляков повстанцев — зеленую молодежь. Надо сказать, что отец был исполнительным служакой, человеком крутым и горячим и вместе с тем необыкновенно добрым. В плен попадало тогда много молодежи — студентов, гимназистов. Отсылка в высшие инстанции этих пленных, «пойманных с оружием в руках», грозила кому ссылкой, кому и чем­либо похуже. Тем более что ближайшим начальником отца был некий майор Шварц — самовластный и жестокий немец. И потому отец на свой риск и страх, при молчаливом одобрении сотни (никто не донес) приказывал, бывало, «всыпать мальчишкам по десятку розог» — больше для формы — и отпускал их на все четыре стороны.

Мне не забыть никогда эпизода, случившегося лет через пятнадцать после восстания. Мне было тогда лет шесть­семь. Отцу пришлось ехать в город Липно зимой в санях — в качестве свидетеля по какому-то судебному делу. Я упросил его взять меня с собой. На одной из промежуточных станций остановились в придорожной корчме. Сидел там за столом какой­то высокий плотный человек в медвежьей шубе. Он долго и пристально поглядывал в нашу сторону и вдруг бросился к отцу и стал его обнимать.

Оказалось, бывший повстанец — один из отцовских «крестников»…

Как известно, польское восстание началось 10 января 1863 го-да и окончилось в декабре полным поражением. Следствием его были конфискация имущества, многочисленные ссылки в Сибирь на поселение и вообще введение в крае более сурового режима.

В 1869 году отец вышел в отставку с чином майора. А через два года женился вторым браком на Елисавете Федоровне Вржесинской (моя мать). Об умершей первой жене отца в нашей семье почти не говорилось; кажется, брак был неудачный.

Мать моя — полька, происхождением из города Стрельно, прусской оккупации, из семьи обедневших мелких землевладельцев. Судьба занесла ее в пограничный городок Тетроков где она добывала для себя и для старика, своего отца, средства к жизни шитьем. Там и познакомилась с отцом.

Когда происходила русско-турецкая война (1877–1878), отцу шел уже 70-й год. Он заметно для окружающих заскучал. Становился все более молчаливым, угрюмым и прямо не находил себе места. Наконец втайне от жены подал прошение о поступлении вновь на действительную службу… Об этом мы узнали, когда много времени спустя начальник гарнизона прислал бумагу — майору Деникину отправиться в крепость Новогеоргиевск для формирования запасного батальона, с которым ему надлежало отправиться на театр войны.

Слезы и упреки матери:

— Как ты мог, Ефимыч, не сказав ни слова… Боже мой, ну, куда тебе, старику…

Плакал и я. Однако в глубине душонки гордился тем, что «папа мой идет на войну»…

Но через некоторое время пришло известие: война кончалась и формирования прекратились.

Детство

Детство мое прошло под знаком большой нужды. Отец получал пенсию в размере 36 рублей в месяц. На эти средства должны были существовать первые семь лет пятеро нас, а после смерти деда — четверо. Нужда загнала нас в деревню, где жить было дешевле и разместиться можно было свободнее. Но к шести годам мне нужно было начинать школьное ученье, и мы переехали во Влоцлавск.

Помню нашу убогую квартирку во дворе на Пекарской улице: две комнаты, темный чуланчик и кухня. Одна комната считалась «парадной» — для приема гостей; она же — столовая, рабочая и проч.; в другой, темной комнате — спальня для нас троих; в чуланчике спал дед, а на кухне — нянька.

Поступив к нам вначале в качестве платной прислуги, нянька моя Аполония, в просторечии Полося, постепенно врастала в нашу семью, сосредоточила на нас все интересы своей одинокой жизни, свою любовь и преданность и до смерти своей с нами не расставалась. Я похоронил ее в Житомире, где командовал полком.

Пенсии, конечно, не хватало. Каждый месяц перед получкой отцу приходилось «подзанять» у знакомых 5–10 рублей. Ему давали охотно, но для него эти займы были мукой; бывало, дня два собирается, пока пойдет… 1-го числа долг неизменно уплачивался, с тем чтобы к концу месяца начинать сказку сначала…

Раз в год, но не каждый, спадала на нас манна небесная в виде пособия — не более 100 или 150 рубл. — из прежнего места службы. (Корпус пограничной стражи находился в подчинении министра финансов.) Тогда у нас бывал настоящий праздник: возвращались долги, покупались кое­какие запасы, «перефасонивался» костюм матери, шились обновки мне, покупалось дешевенькое пальто отцу — увы, штатское, что его чрезвычайно тяготило. Но военная форма скоро износилась, а новое обмундирование стоило слишком дорого. Только с военной фуражкой отец никогда не расставался. Да в сундуке лежали еще последний мундир и военные штаны; одевались они лишь в дни великих праздников и особых торжеств и бережно хранились, пересыпанные от моли нюхательным табаком. «На предмет непостыдныя кончины, — как говаривал отец, — чтоб хоть в землю лечь солдатом…»

Помещались мы так тесно, что я поневоле был в курсе всех семейных дел. Жили мои родители дружно; мать заботилась об отце моем так же, как и обо мне, работала без устали, напрягая глаза за мелким вышиванием, которое приносило какие­то ничтожные гроши. Вдобавок она страдала периодически тяжелой формой мигрени, с конвульсиями, которая прошла бесследно лишь к старости.

Случались, конечно, между ними ссоры и размолвки. Преимущественно по двум поводам. В день получки пенсии отец ухитрялся раздавать кое­какие гроши еще более нуждающимся — в долг но, обыкновенно, без отдачи… Это выводило из терпения мать, оберегавшую свое убогое гнездо. Сыпались упреки:

— Что же это такое, Ефимыч, ведь нам самим есть нечего…

Или еще — солдатская прямота, с которой отец подходил к людям и делам. Возмутится человеческой неправдой и наговорит знакомым такого, что те на время перестают кланяться. Мать — в гневе:

— Ну кому нужна твоя правда? Ведь с людьми приходится жить. Зачем нам наживать врагов?..

Врагов, впрочем, не наживали. Отца любили и мирились с его нравом.

В семейных распрях активной стороной всегда бывала мать. Отец только защищался… молчанием. Молчит до тех пор, пока мать не успокоится, и разговор не примет нейтральный характер.

Однажды мать бросила упрек:

— В этом месяце и до половины не дотянем, а твой табак сколько стоит…

В тот же день отец бросил курить. Посерел как­то, осунулся, потерял аппетит и окончательно замолк. К концу недели вид его был настолько жалкий, что мы оба — мать и я — стали просить его со слезами начать снова курить. День упирался, на другой закурил. Все вошло в норму.

Это был единственный случай, когда я вмешался в семейную размолвку. Вообще же никогда я делать этого не смел. Но в глубине детской душонки почти всегда был на стороне отца.

Мать часто жаловалась на свою, на нашу судьбу. Отец — никогда. Поэтому, вероятно, и я воспринимал наше бедное житье как нечто провиденциальное, без всякой горечи и злобы и не тяготился им. Правда, было иной раз несколько обидно, что мундирчик, выкроенный из старого отцовского сюртука, не слишком наряден… Что карандаши у меня плохие, ломкие, а не «фаберовские», как у других… Что готовальня с чертежными инструментами, купленная на толкучке, не полна и неисправна… Что нет коньков — обзавелся ими только в 4-м классе, после первого гонорара в качестве репетитора… Что прекрасно пахнувшие, дымящиеся «сердельки» (колбаски), стоявшие в училищном коридоре на буфетной стойке во время полуденного перерыва, были недоступны… Что летом нельзя было каждый день купаться в Висле, ибо вход в купальню стоил целых три копейки, а на открытый берег реки родители не пускали… И мало ли еще что.

Но с купаньем был выход простой: уходил тайно с толпой ребятишек на берег Вислы и полоскался там целыми часами; одним из лучших пловцов стал. Прочее же — ерунда. Выйду в офицеры — будет и мундир шикарный, появятся не только коньки, но и верховая лошадь, а «сердельки» буду есть каждый день…

Но вот душонка моя возмутилась не на шутку, ощутив подсознательно социальную неправду — это когда, благодаря скверной готовальне (только потому, так как чертежник я был хороший), учитель математики поставил мне в четверть неудовлетворительный балл и я скатился вниз по ученическому списку.

И еще один раз… Мальчишкой лет 6–7 в затрапезном платьишке, босиком я играл с ребятишками на улице, возле дома. Подошел мой приятель, великовозрастный гимназист 7-го класса Капустянский, и, по обыкновению, давай меня подбрасывать, перевертывать, что доставляло мне большое удовольствие. По улице в это время проходил инспектор местного реального училища. Брезгливо скривив губы, он обратился к Капустянскому:

— Как вам не стыдно возиться с уличными мальчишками!

Я свету Божьего не взвидел от горькой обиды. Побежал домой, со слезами рассказал отцу. Отец вспылил, схватил шапку и вышел из дому.

— Ах он, сукин сын! Гувернантки, видите ли, нет у нас. Я ему покажу!

Пошел к инспектору и разделал его такими крепкими словами, что тот не знал, куда деваться, как извиниться.

Ирина Лукьянова. Стеклянный шарик

  • Издательство «ПРОЗАиК», 2012 г.
  • Повести «Стеклянный шарик» и «Кормление ребенка» — две истории о детстве нынешних взрослых. Причем детство для героев Ирины Лукьяновой — понятие не биологическое, а мировоззренческое, которое великий поэт назвал «ковшом душевной глуби», «вдохновителем и регентом» и которое продолжает жить в человеке и после того, как он покидает его возрастные границы. Так и происходит развитие вечного конфликта — «отцы» стараются вернуть «детей» в привычный круг поведения и поступков, а «дети» пытаются преодолеть сопротивление, изменить течение своей жизни и увлечь в полет тех, кто оказался рядом.

Диванный бегемот

Ася сторожит потолок. Когда проезжает машина, ей в крышу бьет солнце, и по потолку пробегает солнечный зайчик непонятной формы. Ася хочет остановить и разглядеть зайчика, разобраться — где у него лапы, уши, — но машины едут слишком быстро, и зайчики пробегают стремительно.

Ася сидит неподвижно и напряженно смотрит в потолок. Вся группа уже оделась и вышла из спальни, они кричат и возятся в умывальнике, и стало хорошо, тихо, только машины за окном вжжж, вжжж, и зайцы быстро пробегают по потолку.

— Ася, тебе особое приглашение нужно? — говорит няня Анна Семеновна. — Давай одевайся быстренько, иди полдничать.

Ася смотрит на потолок.

— Ну чего ты там увидела?

— Зайчик, — говорит Ася очень тихо. Она понимает, как это глупо.

И Анна Семеновна откликается:

— Глупости какие. Одевайся, а то опоздаешь. Там ватрушки.

— Не хочу ватрушки, — говорит Ася, не сводя глаз с потолка. Она ждет зайчика. И зайчик выходит из ничего, из серого потолка, и медленно идет, и Ася видит, что у него одно ухо и две лапки, а двух, наверное, просто не видно, и хвоста тоже нет, но Анна Семеновна хватает ее и начинает одевать.

Ася не сопротивляется. В прошлый раз она дергалась и вырывалась, и Анна Семеновна крепко дала ей по попе. С Асей никогда такого раньше не было. Как будто к попе приклеили раскаленную железку. После полдника уже перестало болеть, а железка жгла. Ася полдня хромала, чувствуя раскаленную железку, а Анна Семеновна сказала «не выдумывай, тебе не больно». Асе убежала и спряталась от Анны Семеновны в туалете, вдруг она еще раз ее обожжет. Она не знала, что мама пришла, а то бы она, конечно, сразу побежала к маме. «Почему ты пряталась?» — спросила тогда мама, но Ася не сказала, что Анна Семеновна жжется, мама бы ей не поверила. А если бы поверила, то еще хуже. Ася когда ей сказала, что под верандой живет пушистая крыса Дуня, она не поверила, а когда Ася рассказала, что носит ей хлеб после завтрака, мама нажаловалась заведующей. Ася потом болела, а когда пошла потом на прогулке кормить Дуню, там все цементом заделано. Мама, сказала Ася, они Дуню замуровали. И очень хорошо, сказала мама, крысы разносят болезни, а если бы она тебя укусила? Она бы меня никогда не укусила, сказала Ася, она меня любила. Она еду любила, а не тебя, засмеялась мама. Ася встала и ушла. Она долго ходила вокруг веранды, — может, Дуня ей хоть привет оставила. И нашла. Там лежал квадратный обрывок газеты, а на нем написано:

отъе

есто

вида

Ася научилась читать еще в позапрошлом году и хорошо поняла, что Дуня ей оставила записку: «отъезжаю в другое место, до свидания». Ася положила дунино письмо в секретную коробку, а маме больше ничего не рассказывала, потому что все равно будет только хуже.

— Ася, тебе ушки прочистить, чтобы ты услышала? Вот возьму ершик и почищу!

Ася понимает, что у Анны Семеновны не только электроток в правой руке — у нее еще из пальцев выдвигаются такие длинные прозрачные усики, щеточки и ершики, которые она втыкает детям в уши. У Аси отнимаются ноги и холод растекается по спине. Зачем она ждала зайчиков и думала про Дуню, надо было бежать еще когда она вошла.

Ася съеживается и представляет, как в уши ей входят холодные усики. Анна Семеновна надевает ей колготки и платье задом наперед, и Ася стоит и думает, как идти — чтобы лицо было впереди или карман с котенком? Она когда надевала это платье, показывала котенку дорогу и рассказывала: это наш двор, мы тут играем. В группе котенок был первый раз, платье еще новое, Ася вдруг спохватилась, что ничего ему не рассказывала, а тут его задом наперед еще надели. Ася решительно повернулась спиной и пошла по проходу котенком вперед.

— Да что ж за девка такая! — закричала Анна Семеновна.

Ася рванулась вперед, к выходу из спальни, но налетела спиной на кровать, упала и ударилась головой.

Анна Семеновна бросилась ее поднимать, но Ася заорала от ужаса. Сейчас Анна Семеновна отведет ее на кухню, прикует к стене, облепит раскаленными железками и будет совать в уши холодные усики. Анна Семеновна огромная, как бегемот. Она состоит из шаров и валиков, как бабушкин диван. А на концах валиков клешни с током.

На крик прибежала воспитательница Нина Андреевна.

— Что у вас тут случилось?

— Нина Андреевна, ну сколько можно! То сидит на потолке ворон считает, то задом наперед ходит! — Ася, что случилось?

Ася кидается Нине Андреевне на шею. У Нины Андреевны мягкая сиреневая кофточка с вырезом, а на шее на цепочке висят часики и тихо тикают. Ася прижимается к часикам ухом, они говорят тик, тик, тик, тики, тики, тики, тики. Нина Андреевна пахнет ландышем, а на груди в вырезе кофточки у нее конопушки.

— Вы пока идите в группу, Анна Семеновна.

— Что случилось, Ася? Ты почему плачешь?

Зайцы, железки, усики, клешни, кот на кармане. Никто не поверит, потому что им это не важно.

— Я упала и ушиблась.

— Зачем же ты шла задом наперед, глупенькая?

— Я не знаю, — говорит Ася. — Мне платье задом наперед надели.

— Ну давай переоденем. А зачем спиной вперед-то ходить, это ведь опасно?

— Не знаю, — плачет Ася. На сиреневой кофточке у Нины Андреевны темные пятна от Асиных слез.

Ася знает, что она глупая. Что она ни сделает, все выходит не так. Ее потом приводят, ставят, спрашивают: Ася, ну скажи, ну зачем ты это сделала? А она не может ответить. Клоун был страшный и смотрел, поэтому оторвала глаза и выбросила в унитаз. А если они там плавают и глядят, и все ему в голову передают, то и голову оторвала и выбросила в другое место.

А белую блузку брала, потому что снежная королева должна быть в белом, а синие пятна потому что рисовала на ней звезды и снежинки как в книжке на мантии, а краска растеклась и не отстирывается. А снежная королева потому что день такой, чтобы стоять у окна и повелевать снежинкам с волшебной палочкой в руке.

— Зачем ты испортила блузку, Ася?

— Не знаю.

Нина Андреевна причесывает Асю и перевязывает ей бантики потуже. Ася чувствует себя затянутой, аккуратной и новенькой, как кукла из магазина.

— Иди умойся, — говорит Нина Андреевна, — и быстро полдничать.

Ася идет умываться. В умывальнике зеркало. В нем чужая красивая девочка с новыми косичками и красными глазами. Ася качает головой и трясет косичками: здравствуйте, здравствуйте, чужая девочка, вы плакали? Да, я плакала, говорит чужая девочка, на нас набросился диванный бегемот.

— Диванный бегемот! — хохочет Ася. — А не хотите умыться?

— Умыться? — говорит красивая девочка в зеркале и красиво качает косами. — Это можно. Только не забудьте, пожалуйста, высморкать мне нос.

Анна Семеновна входит в умывальню, хватает Асю за руку и плещет ей в лицо воду. Вода забивается под веки, красивая девочка в зеркале убегает с криками «диванный бегемот!», бантик сползает. Анна Семеновна трет ей лицо чужим полотенцем, это полотенце Коновалова, а Коновалов сопливый. Теперь Ася покроется коноваловскими соплями. Ася отпихивает полотенце и сует голову под воду, быстро трет лицо, чтобы смыть коноваловские сопли.

— Да что за ребенок такой! — кричит Анна Семеновна. — Все поперек!

— Это не мое полотенце! — отчаянно кричит Ася.

— Какая разница! — кричит Анна Семеновна.

Анна Семеновна хватает Асю за плечи, тащит мимо столиков с полдником, сажает на табуретку возле входа на кухню. Рядом стоит стол, на столе серая кастрюля с хлорным раствором. В серой кастрюле мокнет и воняет хлорная, скользкая, серая марлевая тряпка.

— Посиди здесь и подумай о своем поведении.

Ася ненавидит запах тряпки. Асю тошнит. Ася говорит:

— Меня сейчас вырвет.

Диванный бегемот унес Асю в свое логово, приковал и душит тряпкой.

— Не выдумывай, — говорит Анна Семеновна, достает из кастрюли тряпку и начинает ее отжимать.

Асю рвет на пол.

— Что за девка! — говорит Анна Семеновна убито. — Нина Андреевна! Тут Николаеву вырвало!

Нина Андреевна отвечает с другого конца группы:

— Анна Семеновна, я не могу подойти. Разберитесь сами.

Ася встает и пошатываясь бредет к Нине Андреевне, но та уже сама кричит:

— Ася, за тобой мама пришла!

Асина мама, Нина Андреевна и Анна Семеновна долго разговаривают. Асе сказали «иди погуляй», мама переминается с ноги на ногу, по щекам у нее переливаются красные пятна. Анна Семеновна гудит, а Нина Андреевна вертит головой по сторонам:

— Саша! Ты куда пошел?

— Валя! Отойди от Коли!

Ольга Евгеньевна из соседней группы зовет их играть в ручеек. Ася бежит сквозь коридор из рук, пар, подолов. Этого взять? — незнакомый? Этого — Коновалов! Незнакомый, незнакомый, незнакомый, вдруг его взять опасно? С Валей не хочу, с Таней не хочу, ни с кем не хочу, куда хочу, туда лечу!

Ася выбегает с другого конца ручейка — одна, свободная, довольная: отделалась!

И идет проверять у веранды, нет ли нового письма от Дуни.

— Ася! — говорит ей мама по дороге домой. — Я тебе сколько раз говорила, что нельзя убегать? Почему ты опять убежала?

— Не знаю, — говорит Ася механически.

— Что мне с тобой делать?

— Не знаю, — говорит Ася искренне.

— Ты как себя чувствуешь-то? — вдруг вспоминает мама.

— Ужасно, — отвечает Ася очень честно. — Бегемотовна меня била, совала холодные трубки в уши, потом макала головой в воду, натирала соплями, а потом душила тряпкой. И от этого меня вырвало. Вот.

— Ася, — вздыхает мама. — Ну зачем ты это все придумываешь?

— Не знаю, — вздыхает Ася.

Форма Вселенной

День очень длинный, но еще длиннее ночь. Ночь смотрит светлыми глазами — серыми, полупрозрачными, внимательно, в упор. Задает вопросы, на которые надо отвечать, а нечего. Чего-то хочет от тебя — пароля, волшебного слова, тогда что-то сдвинется, изменится, а так ничего не меняется, ждешь и ждешь неизвестно чего, ждешь и ждешь, как в коридоре поликлиники.

Мама уже успеет со всеми поговорить, подержать на руках какого-то чужого малыша противного, поставь на место, зачем он нам, я же лучше? Почему ты смотришь на него, а не на меня, почему ты хвалишь его, а не меня, я же тоже милая? Я тоже умею говорить, а хожу я даже лучше, я не падаю.

Ася, якать некрасиво.

В очереди успеешь на все посмотреть, прочитать все плакаты про мойте руки перед едой и профилактику простудных заболеваний, они уже успеют все надоесть, и сама успеешь себе надоесть, и тетки в шапках, и дети сопливые, и разговоры: вы за кем? — вы за нами! — за какими такими «нами», кто эти «мы»? — это еще три кило груза, а не мы…

…а все сидишь, и сидишь, и сидишь…

Ночью и плакатов нет. Уже и сама себе надоешь, а все не спишь, и не спишь, и не спишь.

Ночью комната другая: цвета уходят, зато приходят узоры. Узоры и днем есть, они складываются из рисунка плитки, из орнаментов и трещин, из пятен и складок, и мама думает, что Ася ненормальная, потому что она внезапно смеется, а на полу смешная рожа из пятен.

Ночью узоры страшные: рожи и пальцы. Глаза слепые, пучеглазые, как у глубоководных рыб, раззявленные пасти. Ходить по полу опасно, схватят. Свешивать одеяло с кровати опасно, утянут. Подходить к стулу опасно, на нем висит халат-людоед. Он протянет к тебе безрукие рукава и усосет.

Мимо дома проходят машины, и по темному потолку пробегает светлый веер: слева направо, слева направо, слева направо. Это большая дама машет светлым веером, если у нее руки на втором этаже, то где голова? На крыше, наверное. В огромной шляпе. Когда она снимает шляпу, может закрыть всю крышу. Когда она машет веером, надо притаиться: вдруг она засунет руку в окно? И все кактусы посыплются.

Сидеть и плакать в ночном аквариуме, полном слепых глаз, потому что страшно сходить в туалет.

— Ася, что случилось?

— Мне страшно.

— Что опять?

— Я в туалет хочу.

— Иди.

— Включи свет.

Свет падает, и они все разбегаются, как тараканы на кухне, — мама даже не видит, как они прячутся, шмыгают за плинтус, забираются под кровать, прикидываются халатами.

Мама сонная, щурится, потирает плечи, чешет руки спросонок, переминается с ноги на ногу на холодном полу.

— Подожди меня под дверью.

— Ася! Тебе уже шесть лет!

— Я боюсь!

— Иди спать.

— Можно к тебе?

— Ася, у тебя есть своя кровать. Давай я тебя укрою, поцелую, вот возьми Динку…

— Оставь свет!

— И как ты будешь спать?

— Я все равно не буду спать.

— Ася, не глупи. Спи давай, завтра вставать рано.

— А уже завтра.

— Ась, я спать хочу.

— Иди, мам.

Как только выключается свет, во всех углах шорох, они вылезают, смотрят, таращат глаза. Динка, скажи им. Сядь рядом, вот так.

Динка садится возле подушки. Пластмассовый нос водит по ветру, непришитое ухо топорщится, пришитое прижато, пуговичный глаз сверлит темноту.

Ночь длинная, длинная, она не кончается никогда. Никогда — длинное слово, длиннее, чем жизнь. Жизнь кончится, а никогда останется. Оно плодится, разрастается, складывается узорами, узоры делаются все сложнее, ветвятся все дальше, из больших веточек растут маленькие, из маленьких тоненькие, из тоненьких ниточные, из них еще мельче, а там совсем микроскопические, и не кончаются, и так дальше, и дальше, везде. Везде — тоже очень длинное слово. Человек такой маленький, а везде — очень большое, больше дамы с веером. Динка, тихо, она опять махнула.

Вот я тут сижу, кажется, такая большая, а если смотреть на веточки от никогда, то и я маленькая, и мама маленькая, как засохшая ягода на ветке, и Динки совсем не видно, а веточки растут, тянутся, тянутся, уже и нас не видно, и дома нашего, мы все уменьшились, а конца не наступает, и кажется, я падаю куда-то в яму, падаю и падаю..

АААААА!

— Ася! Что случилось?

— Я упала.

— Куда ты упала? Ты тут, на кровати. Тебе приснилось чего?

— Не знаю. Страшное.

— А не надо страшные сказки на ночь читать.

— Это не сказки. Это веточки.

— Ветка в окно?

— Нет, веточки такие маленькие, а на них еще меньше, и еще, и мы с тобой совсем потерялись.

— Какие глупости тебе снятся. Ну вот, обними Динку, спи.

— Нельзя. Она сторожит.

— Хорошо. Пусть сторожит.

Меня никто не возьмет. Они будут тянуть лапы, ручки, веточки, но не возьмут. А тогда они пришлют холод и болезнь. И я заболею и буду лежать, и они будут тянуть из меня жизнь по ниточке, и совсем меня размотают. Я не хочу умирать.

Я не буду плакать. Я не хочу будить маму. Мне ее жалко, я не даю ей спать. Я ее замучила. Но мне очень страшно: здесь, под одеялом, еще ничего, но за ним начинаются взгляды и руки, и веер, и окно, а за ним дама со шляпой на крыше, там чужие, там холод и болезнь, и все расширяется, расширяется в светло-серое, холодное, бескрайнее, в везде, и я одна, и я меньше засохшей ягоды на ветке.

И надо встать и пройти по холодному полу. Он очень холодный, как будто жжется. И там клетчатый пол, как шахматы. И черная комната, и там мама, тоже холодная.

А дальше бескрайнее никогда, потому что у меня никогда, никогда не будет мамы.

— Мама!

— Ася, что с тобой?

— Мама!

— Что случилось?

— Приснилось.

— Что приснилось?

Это нельзя сказать. Потому что если сказать — то допустить его в реальность. Назвать пароль, впустить в свой мир. Я не пущу. Не скажу. Такие вещи не говорят.

— Плохое. Про тебя.

— Ну ты видишь, со мной все в порядке?

— Можно к тебе?

— Можно.

— А можно Динку к тебе?

— Можно.

Вселенная послушно принимает форму яйца; в ней можно склубочиться, подоткнуть одеяло, повращаться и заснуть. Время перестает ветвиться и останавливается: половина четвертого.

Замок

За Асей скоро приедет мама, а за Олей никто не приедет. Ася живет в городе, а Оля здесь. Олины друзья разъехались по деревням, только Ася на август приехала к бабушке. Оля бродит у Асиных ворот, слушает, как у Еремеевны блеют козы. Гремит засов, из калитки выходит Олина бабушка с сумкой.

— А Ася выйдет? — жалобно спрашивает Оля.

— Да кто ее поймет, опять на веранде с книжкой засела, — отвечает Асина бабушка.

Оля уныло бредет туда — в сторону котельной, потом обратно — в сторону колонки. Ждет, пока бабушка скроется за углом и громко кричит:

— А-ся! А-ся!

Повязанная платком голова Еремеевны возникает над ее низкой калиткой:

— Чего блажишь, дурная? Вот же я Макаровне скажу.

Оля убегает от Еремеевны подальше, легко топоча сандалиями. Она рисует прутиком на пыли, собирает в карман голубые стеклышки, пытается поймать на цветущем малиново-фиолетовом репейнике бабочку павлиний глаз, но бабочка улетает. Оля обрывает репьи и делает из них маленькую корзиночку.

Засов гремит снова, калитка скрипит, и выходит Ася. Ждет, пока Оля подбежит.

— А, привет, — говорит она.

Оля хочет дружить с Асей, но Ася такая недоступная. У Аси бело-красное чистенькое платье с клубничиной на кармане и белые носки с кружевами по краешку. И белые туфельки. А у Оли облезло-голубые, уже пыльные, и у одного резинка растянута, он сползает. И красные потертые сандалии, и желтое платье с коричневыми цветами и зелеными ягодами. У Аси красиво заплетенная косичка от темечка и атласный бант, а у Оли банты капроновые и косы как посудные ершики. Как подойти к такой Асе?

Ася направляется к куче песка у ворот.

— Будешь замок строить?

Оля кивает и присаживается рядом.

Ася возводит башню. Выкопала колодец и берет из глубины кучи сырой песок, лепит высокий конус и трет ладонями его бока, пока песок не становится темным и с виду прочным, как цемент. Оля лепит домик и проковыривает в нем дырочки: окно и дверь. Смотрит на Асин конус:

— А что это будет?

— Вот это внутренний колодец будет, а это донжон, — степенно отвечает Ася.

Ася достает из кармана с спичку. К ней приклеен бумажный красный флажок с треугольным вырезом. Ася укрепляет спичку на макушке башни. Выходит здорово, но Оля не знает, что такое донжон, так что переводит тему:

— А в башне кто живет? Красавица?

— Нет, — сосредоточенно бормочет Ася, пристраивая к башне ворота, — здесь живет феодал. Рыцарь. Его звали…

— Бюсси Д’Амбуаз, — выпаливает Оля самое красивое из найденных в памяти подходящих имен и заглядывает Асе в глаза.

— Нет, — отсекает Ася. — Бюсси Д’Амбуаз — это из графини де Монсоро по телеку, а здесь живет… здесь живет злой рыцарь Фрон де Беф.

-А можно я с тобой буду строить?

— Давай. Вот здесь будет крепостная стена, а здесь барбакан.

— Кто?

— Ну вот так вот будет ров, через него мост, а тут барбакан.

— А это что?

— Это тут такая защита входа, такая круглая как будто башня с воротами.

Оля сгребает песок и строит толстую высокую башню. Ася, недовольно нахмурившись, отрывается от возведения барбакана:

— Нет, донжон только один должен быть, самый высокий, нельзя башню выше его. Давай ты вот здесь строй стену, а на стене тоже башни поменьше.

Оля строит стену. Стена длинная, одинаковая, ей уже скучно, и она лепит башенку за башенкой, украшая их верхушки сорванными рядом лютиками.

— А давай как будто твой этот украл принцессу, а за ней как будто принц приехал.

— Мой этот — кто? — строго спрашивает Ася.

— Ну как его? Феодул.

— Феодал?

— Ну.

— Погоди. Там на самом деле он красивую Ревекку украл и рыцаря, а другой рыцарь, черный, за ним пришел и разбойников привел, и они стали осаждать замок. А вот здесь должен быть бартизан, — Ася показывает на угол, где сходятся две построенных Олей крепостных стены.

— Кто? — Оля смущенно смеется. Ася вздрагивает так, будто ее ударили.

— Ничего смешного. Бартизан — это башня такая сторожевая.

— Партизан, — хохочет Оля.

— Не хочешь играть — не надо, — обижается Ася.

— В партизанов! — веселится Оля. Она думает, Асе тоже будет смешно: партизан, толстый такой. — Прикинь, толстый, с бородой, в фуфайке, выходит из леса такой. А эти, рыцари — все — бах, офигели: кто такой?

Оля воображает явление партизана перед защитниками замка и заливается смехом.

Асе кажется, что Оля смеется над ней.

— Смешно дураку, что рот на боку, — оскорблено замечает она.

— Сама ты дура, — по инерции хохочет Оля. — Партизанка Ася!

Оля легко вскакивает на ноги и убегает. Она радуется своему партизану и почти летит от смеха, и сандалии оставляют легкие следы в остывающей тонкой пыли на неасфальтированной дороге.

— Партизан, партизан, — горланит она, а из кармана выпрыгивают голубые стеклышки.

Ася смотрит ей вслед. Вынимает из кармана спички с наклеенными флажками, смотрит на них и кладет обратно в карман. Солнце ушло с песочной кучи за сад, натянулась тень от ворот, и песок быстро стал холодным. Ася подходит к кусту золотых шаров, обрывает один цветок и, сосредоточенно общипывая его на ходу, идет по улице. Лепестки становятся все мельче и сыплются на землю желтой дорожкой.

Из-за угла выворачивает бабушка с тяжелой сумкой.

— А тебя Оля ждала, — говорит бабушка, увидев Асю.

— Я ее уже видела, — Ася крутит в пальцах оставшийся от цветка зеленый пенек.

— Вы хоть погуляли? А то все сидишь на веранде весь день.

— Да ну ее, — Ася отшвыривает останки цветка. — Она дура какая-то.

— Что-то и Маринка у тебя дура, и Оля дура, — осторожно замечает бабушка.

— Бабушка! Ну если она правда — дура?

Бабушка пожимает плечами.

Ася идет с ней домой, ждет, пока бабушка разгрузит сумку, хватает булочку с изюмом и убегает с ней на веранду — дочитывать книжку про рыцарей.

Врет, как очевидец

Вступление к книге Анатолия Лысенко «ТВ живьем и в записи»

О книге Анатолия Лысенко «ТВ живьем и в записи»

Ненавижу писать… В силу отвратительного почерка, который
уже через двадцать минут после написания не дает мне
возможности оценить глубину своих замечательных мыслей,
стараюсь писать красиво, то есть печатными буквами. А это
очень, очень медленно. Мысль начинает бунтовать, как водитель,
перед «Мерседесом» которого неторопливо ползет
говновоз, вызывая из памяти матерные слова на всех языках,
включая суахили и тувинский.

Как-то в институте один из сокурсников, отчаявшийся разобраться
в моем конспекте, не выдержал: «Лысый, это у тебя
китайская грамота». Мой друг Чжоу Дай Джан, присутствовавший
при этом, обиделся: «Китайская грамота красивая, четкая
и понятная. У Толи гибрид клинописи и азбуки Морзе». Через
много лет мой добрый знакомый, которому по роду службы
приходилось иметь дело с шифрами, подтвердил мнение Чжоу:
«Знаете, Толя, ощущение, что вы пишете шифром, меняя его
на каждой странице, а потом забываете ключ к шифру».

Печатать я вообще не умею. Подозреваю компьютер в устоявшемся
ироническом отношении ко мне, которое выражается
в гудении, урчании, мигании и темном экране — реакции на
мою якобы неправильную работу. Больше всего раздражает
подчеркивание в тексте неграмотных и корявых фраз, как будто
я сам не знаю, что малограмотный.

То ли дело диктовка… Кто-то работает за тебя, а ты поешь,
не думая о гласных, согласных, написании причастий и деепричастий,
а главное — о пунктуации. Последнее особенно важно,
потому что я пользуюсь исключительно тире и многоточием.
Применение мной остальных знаков препинания еще в школе вызывало у учительницы русского языка помутнение сознания,
переходящее в глубокий обморок.

Кроме того, в диктовке есть что-то неуловимо заманчивое
для людей, родившихся в этой стране в 1937 году и неплохо
знающих историю, — не оставляешь следов.

Многолетнее активное участие в воспитательно-пропагандистской
деятельности советского ТВ не может не вылиться
в устойчивый синдром вранья.

Вообще тяга к фантазии заложена у меня с детства благодаря
чтению лучших образцов русской и мировой литературы (спасибо
маме).

Умение придумывать отточено многолетней борьбой с учителями
и любимой бабусей, осуществлявшей повседневный
процесс моего воспитания и обладавшей проницательностью
Шерлока Холмса и мисс Марпл, вместе взятых.

Как вы понимаете, похмелье после такого коктейля тяжелое
и долго не проходящее.

Отсюда и сложность — было это или не было? И в какой степени
было или в каких размерах не было?

С учетом бегущего времени и догоняющего склероза у меня
и близких друзей — уточнить не у кого, и приходится доверять
самому себе. Что чревато…

Дневников никогда не вел. Во-первых, лень, во-вторых,
в жизни и так хватает вранья.

Смертельно завидовал и завидую тем, кто регулярно заполняет
страницы описанием каждого дня, каждой встречи и потом,
через много лет, подготовив всё это к печати, умиляется:
ну до чего же я умный! как я был прав! как я их сделал! Писать
по-другому, честно, не имеет смысла — это будет уже не книга
жизни, а книга жалоб. Вот и приходится врать. У моего любимого
автора Ежи Леца есть гениальная фраза (впрочем, как
и все): «Самому себе трудно сказать правду, даже когда знаешь
ее». Поэтому не писал и не пишу.

Дневник мне заменяет старый портфель, набитый блокнотами,
ежедневниками и клочками бумаги. Моя бабуля называла
это «твой мусор». Чего там только нет: чьи-то телефоны, интересные
факты, стихи, посвященные неведомо кому, цитаты,

списки книг, которые надо купить. Когда взялся за книгу, полез
в портфель и понял, что остаток жизни придется потратить на
расшифровку.

Память — штука для меня более надежная. Впрочем, парочка
клочков зацепила, и удалось расшифровать.

На бланке «Начальник строительства магистрали Москва—
Сургут» написано: «Батюшка, пощади!» К чему бы это? Год,
судя по всему, 1968–1969-й. Я тогда снимал репортаж о строительстве
этой железной дороги и застрял в Тюмени. Погода
была нелетная, надо было ждать, и меня поселили в вагоне
начальника строительства. К вечеру пошел в магазин. Гастроном
— стекляшка с убогим ассортиментом на прилавках, мужики
в ватниках, роящиеся у винного отдела. До закрытия еще
полчаса, но входная дверь перегорожена, и бабка-уборщица
шаркает по грязному полу не менее грязной тряпкой, норовя
попасть по ногам. Все как везде и всегда, за исключением одного.
В дверь гастронома среди других страждущих проходит
Алексей Николаевич Косыгин — член Политбюро и Предсовмина
(это для тех, кто уже не знает). Честно говоря, в первый
момент я решил, что или это двойник, или я тронулся. Народ,
проникнув в магазин, кидается к прилавкам, а он, стоя на месте,
с большим любопытством оглядывается (тут я вспомнил,
что на следующий день в Тюмени должен состояться какой-то
грандиозный актив и что мне рассказывали легенды о посещениях
Алексеем Николаевичем разных общественных мест без
помпы, местного начальства, с одним-двумя охранниками).

Стоящий человек почему-то вызвал у бабки повышенное раздражение.
«Ходют тут», — начала она, далее переходя на принятый
в этих кругах мат. Магазин закрыт — таков был краткий
перевод ее монолога. Видимо, Алексей Николаевич владел родной
речью достаточно, чтобы понять смысл сказанного. «Так
ведь еще минут двадцать осталось», — вежливо сказал он. Но
тут бабка совершенно озверела и во весь голос стала крыть Косыгина,
особенно упирая на его «шапку-пирожок» (нелюбовь
нашего народа к шляпам и прочим нестандартным головным
уборам общеизвестна). На крик начали оборачиваться люди
и, естественно, стали узнавать Косыгина (портреты его, как
и остальных членов Политбюро, висели везде и всегда). «Это
же Косыгин!» До бабки дошло не сразу, но когда дошло, она рухнула на колени с воплем: «Батюшка, пощади!» (Вот он русский
бунт, бессмысленный и беспощадный.) Громовой хохот, улыбка
Косыгина, бегущий на полусогнутых ногах, обливающийся
потом директор. Прилавки, которые за минуту наполнились
давно никем не виданными деликатесами. Говорят, на следующий
день поменялось руководство города. Может, и правда.
Алексей Николаевич был человеком крутым.

Вот и все, что за этим клочком бумажки. А как приятно было
бы в дневниках описать свою беседу с Предсовмина, ряд ценных
советов, данных Косыгину, принятые меры, благодарность
жителей…

Хорошо, что я не веду дневников.

Листок из блокнота. На нем рисунки, в которых с большой
долей фантазии можно признать танки и через весь лист надпись
«Мюр и Мерелизен», в скобках «мягкие сапоги».

Несколько дней ломал себе голову, что бы это значило. «Мюр
и Мерелизен» — это дореволюционное название магазина
ЦУМ. Но причем здесь сапоги и танки? И только, когда я уже
с облегчением заканчивал книгу, вспомнил, что в 1968 году
снимали мы с Олегом Корвяковым фильм «Баллада о Т-34».
Помогал нам во время съемок чей-то знакомый — никак не
вспомню его фамилию. В силу долголетней работы в оборонной
промышленности, он помог выйти на крупнейших танковых
конструкторов и танкостроителей. Учитывая, что в нашей
стране секретно все, а то, что не секретно, имело гриф «Для
служебного пользования», большинство наших героев сталкивалось
с телевизионщиками впервые в жизни. Они, считая,
что все согласовано, говорили с нами от всей души. Люди были
легендарные: Жозеф Яковлевич Котин, Николай Александрович
Астров, Сергей Нестерович Махонин, Юрий Евгеньевич
Максарев. В любой современной книге по истории отечественного
танкостроения им посвящены десятки и сотни страниц,
а тогда их фамилии знали единицы. «Мюр и Мерелизен» — это
название из рассказа Ж.Я.Котина — создателя тяжелых танков,
Героя, лауреата, генерала и т.д., и т.п.

Будучи главным конструктором Кировского завода, он докладывал
в Кремле о проекте нового танка. В кабинете Сталина на
столе был установлен его макет. Как реагирует вождь на представленную машину, было неясно. Он ходил по кабинету, попыхивая
трубкой, и, что особенно нервировало, по рассказу Жозефа
Яковлевича, у вождя были мягкие сапоги, и передвигался он
абсолютно бесшумно. Вдруг Сталин, не говоря ни слова, вышел
из кабинета. Все замерли. Члены Политбюро, по воспоминаниям
Ж. Котина, стали смотреть на макет и автора с определенным
осуждением. Прошли несколько минут, а для Ж. Котина
и его коллег это были несколько лет… и Сталин вернулся в кабинет
с большим перочинным ножом. Подойдя к макету, он очень
ловко отсоединил башню. Тут следует пояснить, что в тридцатые
годы тяжелые танки были многобашенными и предлагаемая
машина имела четыре башни: две сверху и две сбоку.

— Сколько эта башня весит, товарищ Котин? — спросил Сталин.

И, получив ответ, отсоединил еще одну башню, а затем, подумав,
и третью.

— Давайте сделаем так. Этот вес пусть пойдет на усиление
брони и увеличение вооружения. Нам нужен танк, а не «Мюр
и Мерелизен».

Надо сказать, что здание ЦУМа и по сей день украшают несколько
башенок.

Самое интересное, что на этом история многобашенных
танков и у нас, и за рубежом завершилась.

Почему я это включил в книгу? Рассказы наших героев были
безжалостно порезаны цензурой. Фильм, снятый на горючей
кинопленке, через несколько лет «смыли», то есть уничтожили.
И эта история осталась, наверное, только в моей памяти.

Еще один клочок — со словами «вечный милиционер». Тут
я сразу вспомнил, потому что история эта тянулась лет тридцать.

Телевидение всегда тщательно охранялось. Так что милиционеры
были неотъемлемой частью телевизионного пейзажа.
Служба непыльная. Большинство из нас они знали в лицо, поэтому
зверств с проверкой никто не устраивал. Кроме Цербера.
Так называли одного сержанта с глазами-пуговками, на лице
которого была смесь подозрительности и ненависти ко всем,
кого он должен был пропускать. Пропуск он рассматривал тягуче,
вглядываясь в лицо, потом в фотографию, и с глубоким
нежеланием говорил: «Проходите».

Наша первая встреча произошла на Шаболовке. Там пропуск
надо было предъявлять при входе на территорию, а потом при
входе в корпус, откуда велось вещание.

Случилось так, что пришедший на передачу какой-то ученый
умудрился на пути от внешних ворот к корпусу (это примерно
150 метров) потерять пропуск. Ученые, они все такие забывчивые.
На входе в корпус стоял Цербер, который, по-моему,
чувствовал себя и пограничником Карацупой, и его не менее
знаменитым пограничным псом Индусом.

Ученого в корпус он не пустил. Администратор Таня Зиновьева,
брошенная на поиск пропавшего выступающего, нашла
его у Цербера. Тот был неумолим. Предложение Тани взять
в залог ее пропуск, так как до начала передачи (эфир был живой)
оставалось три минуты, Цербер отверг. Более того, он
схватил Таню за руку с пропуском, чтобы и она не исчезла. Тогда
обезумевшая Татьяна укусила милицейскую руку и, рявкнув
на ученого: «За мной!» — бросилась в студию. Там гостя впихнули
на место, но тут в студию ворвался наш Цербер и стал его
вытаскивать. Редактор, выскочив в фойе, вопила: «Хулиган
в студии!» Все бросились туда, милиционера выкинули в фойе,
намяв бока, и передача состоялась.

На следующий день в редакции разбирался рапорт «О факте
покусания постового (фамилии не помню) администратором
Зиновьевой». Татьяне объявили выговор. Думаю, это был
единственный в истории страны выговор с формулировкой
«За покусание».

Когда нас перевели в Останкино, Цербер остался на Шаболовке.
Прошло несколько лет. Был какой-то актив, не помню
уж чему посвященный, и все выступающие дружно жаловались
на отсутствие хороших сценариев. Обычный актив — тоскливый,
как плохой сценарий. Народ дремал, шуршал газетами
и ждал с нетерпением окончания.

— Есть еще желающие выступать? — с дежурной интонацией
произнес председательствующий.

— Есть, — раздалось из зала.

И на сцену вышел Цербер. Зал оживился.

— Вот тут граждане жалуются, что не хватает сценариев, —
начал он. — Мы ведь стоим на посту и все видим. Каждый день
идут со студии… Выясняешь, что несут. А ведь все с портфелями, папками, сумками. И всегда одно. Это сценарии. Граждане,
ну откуда же взяться сценариям, если их каждый день
выносят?

Передать словами, что творилось в зале, я не могу. Как изящно
выразился один из присутствующих, «слезы, сопли и истерики».

На клочке написано «вечный милиционер», так что история
не заканчивается.

Прошло еще несколько лет. В концертной студии «Останкино», где сейчас расположен информационный комплекс
Первого канала, мы иногда проводили встречи с интересными
людьми. И вот как-то пригласили мы Владимира Райкова — врача,
серьезно занимавшегося вопросами гипноза. Удивительные
опыты, которые он проводил на сцене, вызывали в зале
неоднозначную реакцию, споры. И вдруг на сцене оказался
наш старый друг Цербер.

— Это всё жульничество! — безапелляционным тоном заявил
он. — У нас в деревне один вот так гипнотизировал, а потом
корова пропала.

Зал начал ржать, и это почему-то ужасно разозлило Райкова.
Он подошел к Церберу, проделал какие-то манипуляции, и наш
герой запел, закукарекал, залаял. Его уложили меж двух стульев
(опирался он на затылок и пятки), и два зрителя уселись
на него. Какой был в зале хохот!

Минут через десять Цербера привели в первоначальное состояние,
и он, подобрав выпавшие документы, с ужасом сбежал
со сцены. Больше в «Останкино» его никто не видел.

Но всё-таки вечный… Где-то в середине девяностых, придя
в очередной раз «побираться» в Минфин, я увидел на
проходной Цербера, постаревшего, но всё так же преисполненного
чувства глубокой подозрительности ко всем пришедшим.

— Ходят тут, ходят, а потом денег в бюджете не хватает.

Он посмотрел на фото, на меня, что-то в глазах мелькнуло…

— А сценариев хороших всё равно мало, — доверительно
шепнул я ему.

— Проходите, — устало сказал он.

Действительно, нас много, а на страже он один. Устаешь от
этого.

…По сей день, если мне попадется какая-нибудь история,
я записываю ключевые слова. Потом не могу вспомнить, зачем
я это записал. Так что «мусор» накапливается.

Я очень люблю поздравлять друзей и знакомых с днем рождения,
причем стараюсь делать это повеселее, ибо теплое «желаю
вам здоровья и успехов в труде и личной жизни» считаю
вежливой формулировкой мысли «да отвяжись ты от меня».

Надо сказать, что друзья и знакомые отвечают тоже неформально.
Например, помню поздравление на шестидесятилетие
тогдашнего председателя правительства Виктора Черномырдина.
Игорь Шабдурасулов, работавший в тот момент в правительстве,
прочитал официальное поздравление, а потом говорит:
«Отдельно Виктор Степанович просил передать тост: „За
нас с вами и за… (бог) с ними“».

Мои помощницы по Международной академии телевидения
и радио с помощью домашних собрали все поздравления.
И встал вопрос: а что с ними делать? Возникла идея разбросать
их по книге. Когда я прочитал поздравления, у меня начался
приступ диабета, настолько это оказалось «сладко». Хотя, наверное,
было бы странно иметь друзей, которые в день рождения
пишут тебе о том, какая ты бяка (тем более что ты сам
знаешь это лучше других), и желают всякие пакости.

Дочь, крупный специалист по диабету, сказала мне, что есть
лекарства, которые надо принять перед порцией сладкого,
и тогда большого вреда для здоровья не будет.

Так что, уважаемые читатели, предупреждаю (вместо лекарства):
66,6% сказанного в поздравлениях относится к доброте
моих друзей, 33,2% — к их вежливости и 0,2% — непосредственно
к адресату. Ведь надо в каждом искать что-то хорошее.

Дмитрий Быков. Остромов, или ученик чародея. Коллекция рецензий

Дмитрий Ольшанский

«Эксперт Online»

История плута, фантастика, сатира, воспитание героя, христианская аллегория, бытовая драма, приключения советских мистиков, публицистический трактат, любовная сказка и филологическая игра — все это там есть, есть и много другого, не сводимого к жанру. Но прежде всего, это книга о свойствах послереволюционного времени, выгоревшего так стремительно, что нынешнему человеку не осталось почти никакой памяти о его вкусах и запахах, плотности и цветах.

Анна Наринская

«Коммерсантъ»

Время, которое описывает Дмитрий Быков, обладает невероятно сильным голосом… А Дмитрий Быков хоть вроде бы и любит этот, повторимся, голос времени, но заставляет его носителей говорить голосом быковским. Скажем даже резче — он заставляет их решать его проблемы. Он наполняет их мир своим содержанием, как лужковские строители заполняли своим железобетоном остовы старых зданий.

Майя Кучерская

«Ведомости»

Об этом Дмитрий Быков и написал свою замечательную книгу. О смерти страны, уклада, людей. Смерть после жизни, гальванизированный труп — мотив, постоянно воспроизводящийся в романе. Потому что в труп превратилась Россия, а значит, и все, что в ней.

Лев Пирогов

«Литературная газета»

Вы очень хорошо пишете, что забитый и униженный человек обретает возможность «взлетать», когда давление на него достигает последнего предела — вроде как у нищего отняли его рубище, и он перестал быть нищим, став голым, то есть попросту человеком. Но взлететь Вашим героям почему-то мало. Им нужно обязательно отомстить, превратив обидчиков в тщательно описываемые Вами мясные лужи. Кугельского в отместку за донос ослепили… А ведь «Мне отмщение, Аз воздам». Не доверяете Никому это дело?

Виктор Топоров

Фонтанка.ру

Каждый роман Дмитрия Быкова представляет собой спор Дмитрия Быкова с Дмитрием Быковым о Дмитрии Быкове — спор, который всякий раз ведется на семистах-восьмистах страницах и с завидным постоянством завершается полной победой Дмитрия Быкова. Победой над кем?! Только не над читателем, потому что редкая птица долетит хотя бы до середины этой неизменно стоячей (а потому и затхлой) словесной воды.

Кирилл Решетников

«Взгляд»

Как всегда, с помощью обращения к прошлому Быков пытается отвечать на современные вопросы, но на этот раз общение героев не производит впечатления перебранки автора с самим собой, и образы не грешат картонностью. Это большой шаг вперед по сравнению со «Списанными» и даже с зажигательным «ЖД». Правда, к истинному пониманию описываемой эпохи «Остромов» приближает меньше всего, но это уже мелочи.

Никита Елисеев

«Новый мир»

Самое удивительное и парадоксальное во всей истории, придуманной, сделанной Дмитрием Быковым, — то, что Дон Кихот остается победителем. Следует неверной, издевательской подсказке и — надо же «семь на восемь»! — летит, левитирует. Здесь есть некая важная, не враз формулируемая тема этого писателя. Назовем ее так: автономность существования хороших людей. Какими бы ни были ложными предпосылки, на которых основывается хороший человек, если он хорош, он выберется к правде, к левитации, к полету, потому что он… хороший.

Слава богу, все приснилось

  • Алексей Евдокимов. Слава богу, не убили: роман. М.: ПРОЗАиК, 2010. — 448 стр.

Писателя Евдокимова отличают два качества: бешеный динамизм сюжета и лютая ненависть к любой власти (структуре, системе). Ненависть застит глаза, заставляет сгущать краски, валить весь мусор в одну корзину и создавать нечто жизнеподобное, но абсолютно невероятное, что-то среднее между сайтом compromat.ru, каким-нибудь желтейшим таблоидом, художественным миром Юлии Латыниной (конечно, только в «критической» его части) и «Грузом-200» Балабанова.

Российская жизнь, по Евдокимову, устроена примерно следующим образом.

Страной правят неназванные Серьезные Силовики, которые получают доход от серого экспорта и отмывают деньги через грязные банки. Посредниками между банкирами и силовиками выступают странные «переходные» личности — например, генералы ГРУ, ведущие гламурный образ жизни. Чиновники всех ведомств и сотрудники всех банков продажны и бессовестны до последней степени, они постоянно подставляют друг друга. Любой босс может в любой момент заказать своего самого преданного сотрудника, и разговоры о том, что «наш своих не выдает» — миф, блеф и чушь. Кроме того, они торгуют любыми базами данных и нюхают «вынутый из нигерийских задниц полуторасотдолларовый кокс».

Силовые структуры — это преступные организации, укомплектованные садистами. Следователи прокуратуры в сговоре с милицейскими операми пытают невиновных с целью выбить признание в совершении тяжких преступлений (то есть с 1937 года ничего качественно не изменилось). Каждый мент, прокурор или эфэсбешник просто в силу своей принадлежности к силовикам заслуживает пожизненного заключения.

Гастарбайтеры живут в условиях рабства куда более тяжелого, чем крепостное право. Кроме них, в стране никто не работает. В провинции длятся «лихие девяностые».

А вокруг кишат пираньи: банды скинхедов и просто гопников, риэлторы, саблезубые девки, авантюристы всех мастей. Все они только ждут момента, чтобы обглодать лоха до костей: избить до полусмерти, отобрать все, что можно отобрать, а потом кинуть на дороге под колеса проезжающего транспорта.

А просвета нет никакого. За правду гонят с телевидения, журналисты продажны и малограмотны, пишут «порехмахир», либералы только пиарятся, имитируя сопротивление, и даже издательства занижают цифры продаж, чтобы поменьше платить авторам роялти.

И никто нигде никогда не защищен.

Как при Сталине. Как при Иване Грозном. Как при Рюрике.

Пишутся такие романы, разумеется, не на основе личного опыта, а в результате долгого «собирания материала» по компромат-сайтам, и по прочтении остается такое чувство, будто ты сам на этих сайтах просидел не меньше суток. Но тем не менее книга цепляет — прежде всего за счет сюжета.

Сюжет у Евдокимова, повторяю, всегда мастерски выстроен и бешено динамичен. Поэтому при первом прочтении книга захватывает, тащит за собой, и вопросы типа «а разве так бывает?» просто не успевают всплыть на поверхность сознания. Но если не спеша пролистать текст по второму разу, то всплывут как миленькие.

Да, бывают невероятные карьерные взлеты — но дешевые воронежские проститутки не становятся юристами московских банков, и усть-ордынские шлюхи не выходят в помощницы председателей думских комитетов. Да, есть лихие авантюристы, но никто не позволит какому-то дяденьке с Кавказа много лет выдавать себя за генерал-лейтенанта ГРУ, посредника между силовиками и банкирами, даже если у дяденьки есть розовый (sic!) «хаммер» и «беретта» — точь-в-точь такая, как у Бонда. И, кстати, если облыжно обвинить лауреата премии «Национальный бестселлер» (таков главный герой романа) в убийстве и пытками заставить его написать признание, то за такого лауреата обязательно вступится общественность.

В общем, изображенный мир — несомненно, гипербола. Что-то вроде «Каменной бабы» И. Бояшова, но без всякой игры, преувеличение нам пытаются выдать за реальность.

Герой тоже не совсем убедителен. С одной стороны, Кирилл Балдаев, как и все (гаррос)-евдокимовские герои — это воплощенная ненависть к системе (можно вспомнить «голово[ломку]», «Серую слизь», «Фактор фуры», «Ноль-ноль»). Но с другой, он же — совершенно невинная жертва, агнец. Всякий встречный хочет его убить — и пытается убить, и почти убивает, а сам он — почти дословно цитируется Булгаков про Иешуа — никогда никому не сделал ни малейшего зла. Это противоречие между словом и поступками приводит к любопытным компромиссам: например, Балдаеву-Иешуа нельзя пырнуть следователя-садиста ножом (пропадет сочувствие к «жертве»), но очень хочется, и тогда он подсовывает нож женщине, которую насилует следователь, а та уже успешно кастрирует фашиста. В результате не веришь ни в ненависть, ни в святость. Правда, все подобные противоречия в финале снимаются удивительным изображением страдающего тела: гонимый миром герой постепенно превращается в сплошной сгусток боли, и на пронзительной ноте звучит катарсический финал: «Слава богу, не убили!»

Что касается уровня идей, то тут все гораздо хуже, чем с сюжетом. Истины, к которым приходит главный герой-писатель, могут удивить только своей банальностью. Повторяется на разные лады мысль о том, что у гламурных личностей нет своей личности, все внешнее, все статус, а внутри пустота (вот открыл!). Другая истина открывается по мере погружения в тюремно-лагерный мир: на воле гораздо хуже, чем в тюрьме, потому что в тюрьме есть понятия — примитивная форма самоорганизации, а на воле никаких правил нет. «Никаких правил нет» — это конечная истина всего романа. Справедливости ради надо заметить, что идеи у Евдокимова не выходят из образа: какими бы банальными они ни были, добыты они всегда кровью.

Наконец, надо сказать о языке. Формообразующая фигура речи у Евдокимова — эллипс. И повествователь, и герои все время не договаривают до конца, пропускают какие-то «и так понятные» слова и смыслы. Эллипс создает иллюзию принадлежности говорящего к кругу понимающих. Что понимают эти понимающие — блатные и гламурные распонятки или вышеупомянутые идеи — оказывается даже и не важно: главное, что создается иллюзия живой разговорной речи. Это интересный эффект, и он наряду с сюжетом — сильное место автора. Правда, при этом в романе, как и в предыдущих книгах А. Евдокимова, живая разговорная речь — одна на всех. Все герои говорят одинаково: что шлюхи, что менты, что бандиты, что богатеи, что чиновники, что сам Балдаев. Говорят они на особом языке ненависти начала XXI века, который через сто лет, я уверен, будут изучать по Евдокимову. Вот краткий словарь языка писателя, он же «силуэт» романа, и на этом закончим: вафлобан, вы(на)езд, гадильник, гибдун, гламур-торчок, грач, гумза, гыча, ебалайка, жухло, зеброхуй, калдырь, маркоташки, марцефелка, мочалочье рыльце, мудофиль, мудятел, нюрло рихтануть, обдристыш, обкурок, органавт, отморозь, отсосайка, парантроп, пердильник, попсюк, простодырка, сурло, ужопище, узкопленочный поганый ебосос, упыхтыш, усерыш, хачеватый, хуерга, штрафная ряха ящиком.

Андрей Степанов

Александр Сидоров. Песнь о моей Мурке. История великих блатных и уличных песен

Отрывок из книги

О книге Александра Сидорова «Песнь о моей Мурке. История великих блатных и уличных песен»

Любка — Маша — Мурка

Первоосновой «Мурки» стала знаменитая одесская песня о Любке-голубке. По некоторым свидетельствам (например, Константина Паустовского), эта уголовная баллада появилась уже в начале 20-х годов прошлого века. Впрочем, на этот счет есть определенные сомнения. Текст песни записан лишь в начале 30-х годов, а в первые годы Советской власти о ней нет никаких упоминаний. Однако такая же судьба — у целого ряда блатных песен. Кроме того, есть основания предполагать, что первоначальный, не дошедший до нас текст «Любки» значительно отличался от поздней «Мурки».

Уже вслед за «Любкой» появилась и «Маша». Песни имели массу вариантов. Приведенные в нашем сборнике тексты ни в коем случае не являются первоначальными. Оба они — и «Любка», и «Маша», — записаны в 1934 году студенткой Холиной (хранятся в Центральном Государственном Архиве литературы и искусства).

В ранних вариантах песни героиня выведена не в качестве «авторитетной воровки», каковой является в «классической» «Мурке». Например, Маша, помимо «бандитки первого разряда», рисуется как любовница уркаганов («маша», «машка» на старой фене и значило «любовница»). Однако в песне повествуется лишь о совместных кутежах, нет даже упоминания о «воровской жизни», а также о том, что «бандитку» «боялись злые урки». Все это пришло позже.

В результате многочисленных переделок «Любки» сначала в «Машу», потом в «Мурку» поздний текст песен оказался полон темных мест и противоречий. Например, речь идет о событиях, которые произошли не позднее 1922 года. Несколько раз упоминается Губчека, то есть Губернская чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией и саботажем. Известно, что ВЧК с ее отделениями на местах приказала долго жить 6 февраля 1922 года. Ее функции были переданы ГПУ. Но в начале 20-х годов еще не было магазинов Торгсина (магазинов по торговле с иностранцами, упоминаемых в некоторых вариантах «Мурки»): сеть специализированных торговых предприятий по обслуживанию иностранных граждан открылась в СССР 5 июля 1931 года согласно постановлению, подписанному председателем Совнаркома Вячеславом Молотовым. Еще одна нелепость состоит в том, что по воровским «законам», которые сформировались в начале 30-х годов, женщины не могли играть ведущей роли в уголовном мире, а уж в сходках им вообще запрещалось участвовать, не говоря о том, чтобы там «держать речь»…

Впрочем, некоторые «нелепости» порою оказываются мнимыми. Многие считали странным то, что урки в своем притоне «собирали срочный комитет» (а в некоторых вариантах и того хлеще — «местный комитет»). При всей кажущейся неуместности «советской» терминологии в уголовном жаргоне, в те далекие времена воровской мир любил использовать для «форсу» реалии новой жизни. В одной из блатных песен поется:

Мы летчики-налетчики,

Ночные переплетчики,

Мы страшный профсоюз!

Итак, в первоначальном варианте песни речь шла о Любке-голубке. Но до нас дошли именно варианты с Муркой. Почему же героиня переменила имя? И когда это произошло?

Вероятнее всего, «Мурка» полностью вытеснила «Любку» не ранее середины 30-х годов. А к началу 30-х еще существовали «Любка» и «Маша». Их превращение в «Мурку» состоялось, когда песня из Одессы вышла на широкие просторы СССР и попала в столицу (в сборнике приводится и «московский» довоенный вариант песни).

И все же Любка, судя по ряду свидетельств, была первой. Во всяком случае, Паустовский вспоминает песню о Любке, не обмолвившись ни словом о Мурке. Так отчего же Любка в конце концов уступила Мурке?

Попытаемся разобраться. Прежде всего, примем за отправную точку то, что «Любка» родилась в Одессе, на что указывают и ее реалии, и свидетельство Паустовского, и произошло это не позднее 1922 года. Возможно, смена имени как-то связана с реальными событиями и возможными прототипами Мурки?

Был ли прототип у Мурки?

На этот счет есть целый ряд догадок — убедительных и не очень. Начнем с того, что в Одессе времен Гражданской войны действительно были фигуры, которые некоторым образом подпадают под описание Мурки как предательницы интересов своего «комитета».

Обратимся для начала к книге Сергея Мельгунова «Красный террор в России 1918—1923», где он рассказывает о страшных «красных» палачах-садистах, в том числе о негре Джонсоне: «…с Джонсоном могла конкурировать в Одессе лишь женщина-палач, молодая девушка Вера Гребенникова („Дора“). О ее тиранствах также ходили легенды. Она буквально терзала свои жертвы: вырывала волосы, отрубала конечности, отрезала уши, выворачивала скулы и т.д. В течение двух с половиной месяцев ее службы в чрезвычайке ею одною было расстреляно 700 с лишком человек, т.е. почти треть расстрелянных в ЧК всеми остальными палачами».

На самом деле легенду о «кровавой садистке» Доре создал бывший чекист Вениамин Сергеев (настоящие фамилия и имя — Бенедетто Гордон), которого отступавшие из Одессы большевики оставили в городе как руководителя подполья. Однако после того как 23 августа 1919 года белые войска захватили город, Сергеев в первые же дни явился в белую контрразведку и сдал всех своих товарищей. За этот «подвиг» его назначили вторым заместителем руководителя контрразведки. При его прямом участии и с его легкой руки на Одесской кинофабрике было сляпано якобы «документальное» кино о мнимых зверствах большевиков, где главную роль играла… жена Сергеева, Дора Явлинская.

Любопытно, что Сергеев то ли не успел, то ли не захотел затем бежать с белыми (а возможно, остался в Одессе с тем же заданием, что когда-то давали ему красные). Но его грехи быстро всплыли. Был устроен показательный процесс, а затем Гордона-Сергеева вместе с супругой расстреляли.

Но при чем тут Мурка? То есть, конечно, Сергеев с супругой действительно были предателями и провокаторами — но ведь предавали они как раз чекистов! Однако существовала и другая Дора, она же Вера Гребенникова — сексотка-проститутка, в 1919 году выдававшая ЧК скрывавшихся офицеров, с которыми перед этим занималась любовными утехами. По некоторым данным, таким образом она обрекла на смерть несколько десятков человек. Эта знаменитая личность послужила прототипом Надежды Лазаревой — персонажа повести Валентина Катаева «Уже написан Вертер» (1979). Обе Доры в конце концов слились в одно и то же лицо и стали для одесситов символом коварства и гнусности.

Итак, реальная фигура проститутки-сексотки — причем довольно известная — в Одессе все-таки существовала. Она могла служить основой как для Любки, так и для Мурки.

Некоторые исследователи обращают внимание на то, что имя «Мурка» (дериват имени Мария, Маша) могло возникнуть под впечатлением от имен известных «дев-воительниц», деятельниц бандитского и повстанческого движения на Юге Украины в Гражданскую войну. Григорий Дубовис в очерке «Романтическая история Марии Никифоровой» отмечает странную закономерность: «На Киевщине действовала Маруся Соколовская — жена погибшего в бою повстанческого атамана Соколовского. На Полтавщине действовал конный отряд некоей „Черной Маруси“, личность которой пока еще не удалось точно установить. Там же принимала участие в повстанческом движении Мария Хрестовая, сестра известного атамана Л.Хрестового, девушка, по описаниям очевидцев, обладавшая необыкновенной красотой. Наконец, в Харьковской губернии время от времени появлялся отряд Марии Косовой, представительницы антоновских повстанцев, главная оперативная база которых находилась в Воронежской губернии. Все перечисленные Маруси в тот или иной момент сотрудничали с Махно, и это сбивало с толку как свидетелей, так и многих исследователей. Одни из них принимали этих атаманш за М.Никифорову, так как твердо знали, что „Маруся“ есть только у Махно, и эта Маруся есть Никифорова… другие считали, что „атаманша Маруся“ — это просто народное прозвище, перекочевавшее из фольклора в плоскость реальной жизни. Однако при ближайшем рассмотрении действительно оказывается, что все самые известные украинские повстанческие атаманши, как это ни покажется странным, носили имя Мария…»

Стоит немного рассказать о каждой из этих легендарных женщин.

Главная в их ряду — конечно, Мария Никифорова. Если верить ряду источников, она родилась в 1885 году и была дочерью штабс-капитана Григория Никифорова. Впрочем, многие исследователи ставят под сомнение ее дворянское происхождение. Но для нас это не столь важно. Согласно легендарной биографии, в шестнадцать лет Маша без памяти влюбляется и бежит из дома с любовником. Затем совратитель ее бросает, и юная Маша попадает на дно Александровска (Запорожья) и Екатеринослава (Днепропетровска). Озлобившись, она включается в революционное движение, примкнув к партии социалистов-революционеров. Затем в 1905 году становится анархисткой-террористкой. Маруся оказывается в рядах группы «безмотивников», теоретики которой истребляли всех, кто имеет сбережения в банках, носит дорогую одежду и обедает в ресторанах. В 1908 году Никифорову осуждают на двадцать лет каторжных работ.

В 1909 году Мария в Нарымской каторге поднимает бунт и бежит через тайгу к Великой Сибирской магистрали. Затем — Япония, США, Испания (где анархистка ранена при нападении на банк), Франция. Здесь Мария сходится с богемой — парижскими поэтами и художниками, посещает Школу живописи и скульптуры самого Родена. В Первую мировую войну оканчивает офицерскую школу под Парижем и, единственная женщина-эмигрантка, получает офицерские погоны. В конце 1916 года отправляется на фронт в Грецию, воевать против турецкой армии.

В апреле 1917 года Никифорова возвращается в революционную Россию, пытается организовать вооруженные выступления против Временного правительства. После неудачи бежит на Украину, в Александровске и Екатеринославе создает анархистские рабочие боевые отряды «Черной гвардии». В начале сентября Никифорова пытается совершить революционный переворот в уездном Александровске. Здесь она знакомится с анархистом Нестором Махно. Мария попадает в тюрьму по приказу уездного комиссара Временного правительства. В ответ почти все предприятия города объявляют забастовку, тысячи рабочих требуют освободить арестованную. Власти уступают.

Пересказывать подробно деяния Марии Никифоровой мы не будем: это — тема отдельной книги. Здесь и установление Советской власти в Крыму, и бои с отрядами крымских татар, и зверские расправы над мирным населением в Севастополе и Феодосии, противостояние большевикам и сражения с немецкими войсками. Костяк отряда Никифоровой «Дружина» составляли анархисты-террористы, матросы Черноморского флота, гимназисты, уголовники, деклассированные интеллигенты… Отряд насчитывал 580 человек, имел две пушки, семь пулеметов, броневик. Снова арест (на сей раз большевиками), «суд революционной чести» в Таганроге — и оправдание, не в последнюю очередь из-за угроз анархистов поднять восстание.

Потом — кровавые грабежи в Ростове, суд Ревтрибунала в январе 1919 года, роспуск «Дружины» и требование ЦК Компартии Украины привлечь Никифорову к суровой ответственности. Спас анархистку большевик Владимир Антонов-Овсеенко, авантюрист и эстет — видимо, почувствовал родственную душу.

В марте 1919 года Никифорова вступает в повстанческую анархистскую бригаду батьки Махно (которая входила в состав Заднепровской советской дивизии Украинского фронта). В июне после ареста нескольких махновских командиров Маруся решила провести террористический акт против Ленина и Троцкого на пленуме ЦК партии в Москве. По одним данным, Махно отверг это предложение, и ссора едва не дошла до перестрелки, после чего Нестор Иванович выгнал Никифорову и навсегда с нею порвал. Другие источники настаивают на том, что Махно одобрил план и снабдил героическую анархистку деньгами в размере полумиллиона рублей. Однако Ленин задержался и не прибыл к открытию пленума. Погибают 12, ранено 55 человек. На октябрьские праздники 1919 года бойцы Никифоровой закладывают динамитные шашки в систему канализации Кремля, но чекисты раскрывают планы организации, арестовывают многих террористов, а Мария с мужем, польским анархистом-террористом Витольдом Бжестоком, бежит в Крым, рассчитывая оттуда перебраться на Дон, чтобы взорвать ставку Деникина. В Севастополе Никифорову опознал белогвардейский офицер, и ее вместе с мужем повесили во дворе городской тюрьмы в конце 1919 года. Впоследствии ходили слухи, что Мария осталась жива, и большевики направили ее в Париж, где ее видели в числе тех, кто готовил убийство Симона Петлюры. Но это не более чем легенда, поскольку сохранились протоколы заседания военно-полевого суда под председательством коменданта Севастопольской крепости генерала Субботина, а также многочисленные отклики газет того времени.

Ради справедливости надо отметить, что внешность Марии Никифоровой не очень вяжется с образом песенной Мурки. По воспоминаниям анархиста М.Чуднова, «это была женщина лет тридцати двух или тридцати пяти, с преждевременно состарившимся лицом, в котором было что-то от скопца или гермафродита, волосы острижены в кружок». Комиссар М.Киселев вспоминает весну 1919-го: «…ей около тридцати — худенькая, с изможденным, испитым лицом, производит впечатление старой, засидевшейся курсистки». Но народная молва всегда приукрашивает своих героинь…

Вторая известная Маруся-Мурка водила украинских повстанцев в бой против «коммунии» в районе Чернобыля — Радомышля — Овруча в 1919 году. Это была сторонница Симона Петлюры, бывшая учительница, двадцатипятилетняя Маруся Соколовская. Ее брат Дмитрий Соколовский, повстанческий атаман, был убит красными летом 1919-го. Маруся возглавила отряд брата, который назвала Повстанческой бригадой имени Дмитрия Соколовского. В конце года ее повстанческий отряд из 800 человек был разбит частями 58-й советской дивизии. Атаманшу Марусю и ее жениха — атамана Куровского взяли в плен и расстреляли.

В 1920 году в армии Махно появляется новая атаманша Маруся — «Тетка Маруся» или «Черная Маруся». Она около года командует конным полком, который совершал рейды по тылам красных, действовал на Полтавщине, в районе Запорожья, на Черниговщине. По некоторым данным, Черная — это ее настоящая фамилия, а родилась Маруся в селе Басань. В октябре 1920-го Маруся Черная пустила под откос советский эшелон с войсками у Нежина. Погибла в бою летом 1921 года на юге Украины. По другой версии (анархист В.Стрелковский в конце 1970-х записал рассказ жителей одного из сел Киевской области), Маруся была тяжело ранена, вылечена крестьянами, но сошла с ума от пыток, которым ее подвергли красные, и в начале 1922 года была расстреляна.

Бандитка Мария Косова представляла на Украине повстанцев крестьянской армии атамана Антонова, поднявшего восстание на Тамбовщине в 1921—1922 годах. Косова прославилась взрывным характером и жестокостью. Именно она, «кровавая Мария», была одной из организаторов «Варфоломеевской ночи» — расправы над морскими офицерами в Крыму. В эту ночь анархистами и озверевшими матросами были расстреляны, утоплены, заколоты штыками сотни безоружных людей.

Вспомним и Марию Хрестовую — сестру-красавицу знаменитого на Полтавщине атамана Левка Хрестового. Как рассказывал троюродный племянник Хрестового Федор Коваленко, Левко со своими повстанцами хозяйничал на Полтаве вплоть до 1921 года и пользовался широкой поддержкой селян. Затем на подавление повстанцев была послана с Польского фронта конная армия Буденного. Левко со своими соратниками попытался скрыться вплавь через речку Псел (левый приток Днепра), однако там уже была выставлена застава красноармейцев, и никто из атаманского отряда не остался в живых. Скорее всего, в водах Псела погибла и Мария Хрестовая.

Теоретически имена всех этих «лихих Марусь» могли повлиять на создание песенной Мурки. И все же следует напомнить, что имя Мурка появляется значительно позже, нежели Любка — примерно в конце 20-х — начале 30-х годов. Поэтому влияние Мурок-атаманш на выбор имени песенной бандитки представляется хотя и возможным, однако не слишком очевидным.

Мария Евдокимова… она же — Маруся Климова?

Но вот на одну претендентку стоит обратить особое внимание. Появление этой «Мурки» относится уже к более поздним временам — к 1926 году. Мария Евдокимова была сотрудницей ленинградской милиции. Молодую девушку удалось успешно внедрить в осиное гнездо матерых уголовников, центр сборищ лиговской шпаны — трактир «Бристоль». Девушка только недавно поступила на службу в уголовный розыск, и поэтому никто из бандитов ее не знал. Мария выдавала себя за хипесницу (женщину, которая предлагает жертве сексуальные услуги, а затем вымогает с доверчивого клиента деньги при помощи сообщника, играющего роль «внезапно появившегося мужа»). Евдокимова убедила хозяина трактира в том, что ей нужно на некоторое время «затихариться», и тот взял девушку на мелкую подсобную работу. Мария имела возможность многое видеть и слышать.

В то время женщины-оперативники, видимо, были большой редкостью, поэтому обычно подозрительный владелец «Бристоля» не проявил особой бдительности. Евдокимова вскоре примелькалась, на нее перестали обращать внимание. Уже через месяц агентесса собрала крайне важные сведения об уголовниках, а также об их «наседке» в органах милиции. Предательницей оказалась Ирина Смолова — одна из канцелярских работниц.

В ноябре 1926 года, поздним вечером, уголовный розыск организовал масштабную облаву на «Бристоль». В помощь милиции привлекли курсантов командирских училищ, вооруженных винтовками. Достаточно сказать, что участники облавы прибыли к месту на нескольких десятках машин. В перестрелке были убиты пятеро бандитов, ранены двое милиционеров. Десятки крупных преступников оказались в руках милиции, хозяин трактира отправился в «Кресты».

Вот эта чекистка, на мой взгляд, могла наверняка подвигнуть неизвестных авторов на то, чтобы переименовать одесскую Любку-голубку в Мурку. Более того — в Марусю Климову! Не правда ли, есть определенная рифмованная перекличка фамилий: Климова — Евдокимова? Причем подобная версия кажется достаточно убедительной.

Дело в том, что возникновение известного припева, в котором фигурирует Маруся Климова, некоторые исследователи связывают именно с Ленинградом. Да, сегодня припев про Марусю Климову стал уже практически неотъемлемой частью известной песни. Однако в ранних вариантах он не встречается. Откуда же он взялся?

В книге музыковеда Бориса Савченко «Вадим Козин», автор которой строит повествование на основе бесед со знаменитым певцом, утверждается, что Козин вспоминал, как песню о Мурке с характерным припевом «Мура, Маруся Климова» исполнял в самом начале 20-х годов прошлого века известный эстрадный куплетист Василий Гущинский, работавший под «босяка». Однако исследователи сомневаются в точности воспоминаний Козина, указывая на свидетельство того же Савченко о своем собеседнике: «Даты, фамилии и прочая фактография были для него чем-то вроде высшей математики. Ему, например, ничего не стоило сдвинуть во времени какое-то событие из личной жизни на целое десятилетие вперед или назад».

И все же — процитируем отрывок из книги Савченко:

«В кумирах ходил и артист-трансформатор Гущинский. Особенно его любили рабочие петроградских окраин. Куплеты для него писал Валентин Кавецкий. Гущинский распевал, а фабричные вторили ему хором:

Мура, Маруся Климова,

Ты бы нашла любимого.

Эх, Мура, ты мур-муреночек,

Марусечка, ты мой котеночек…»

В другом месте беседы Козин опять-таки вспоминает о Кавецком и приводит другой отрывок песни:

Мурку хоронили пышно и богато,

На руках несли ее враги

И на гробе белом

Написали мелом:

«Спи, Муренок, спи, котенок,

сладко спи!..»

Почти наверняка можно утверждать, что эти события могут относиться к концу 20-х — началу 30-х годов прошлого века. Практически исключено, чтобы одесская песня о Любке, возникшая в первой половине 20-х, не только мгновенно стала популярной в Петрограде, но в ней еще и изменилось имя главной «героини».

А что касается названных артистов…

Валентин Кавецкий (Валентин Константинович Глезаров), как и Василий Гущинский (знаменитый Васвас Гущинский, кумир питерской публики) работал в жанре трансформации, то есть мгновенной смены ролей-масок на сцене. В послевоенное время этим прославился Аркадий Райкин, которого смело можно причислить к ученикам именно Кавецкого (исследователи утверждают, что к жанру трансформации Райкин обратился сразу же после того, как впервые побывал на концерте Валентина Константиновича).

Почему же Кавецкий не исполнял песню о Марусе Климовой сам, а передал ее коллеге? Объяснение простое: именно Василий Гущинский, еще начиная с дореволюционной эстрады, работал под «босяка». Так, один из авторов «Республики ШКИД», Леонид Пантелеев, вспоминал: «Васвас Гущинский! Кумир петербургской, петроградской, а потом ленинградской публики. Демократической публики, плебса. Ни в „Луна-парк“, ни в „Кривое зеркало“ его не пускали. Народный дом, рабочие клубы, дивертисмент в кинематографах. Здесь его красный нос, его костюм оборванца, его соленые остроты вызывали радостный хохот… В.В.Гущинский — это мое шкидское детство, послешкидская юность».

У Кавецкого было несколько иное амплуа, он был скорее «салонным» куплетистом. Поэтому он выступал больше в театрах, нежели в кафешантанах, рассчитывая на утонченную публику.

Можно точно сказать, что куплеты про Марусю Климову Гущинский исполнял не позднее середины 30-х годов. Уже во второй половине 30-х Гущинский вынужден был расстаться с маской «босяка», которая шла вразрез с официальной эстетикой того времени. Он стал выступать в обычном костюме, читать фельетоны от своего лица — и прежнего успеха не имел. Поэтому появление припева про Муреночка-Климову следует, скорее всего, отнести к концу 20-х — началу 30-х годов. История Маруси Евдокимовой в то время еще гремела на весь Ленинград и почти наверняка могла отразиться на содержании баллады — во всяком случае, указанием на «злых хулиганов» (Лиговка действительно считалась «хулиганским» и «бандитским» районом).

Ясно, что Кавецкого нельзя назвать автором первоначального варианта «Мурки» — хотя бы уже из-за выбора имени героини, которое вторично по отношению к Любке. А вот автором знаменитого припева, скорее всего, был именно он.

Маловероятно также, что фамилия Климова могла принадлежать реальной чекистке, погибшей от рук бандитов. Равно как и намек некоторых исследователей на то, что на выбор фамилии погибшей предательницы мог повлиять образ красавицы-террористки Натальи Климовой — любовницы Бориса Савинкова, дворянки из знатной семьи, покушавшейся на премьер-министра Петра Столыпина, приговоренной к повешению и бежавшей из тюрьмы. Хотя, по некоторым сведениям, муж Климовой, эсер-максималист, боевик Михаил Соколов по прозвищу «Медведь», якобы был до прихода к эсерам известным взломщиком сейфов и грабителем банков (его в 1906 году за взрыв дачи Столыпина повесили). Но Климова умерла еще в 1918 году, заболев гриппом на пути из Парижа в Россию. Да и вряд ли авторы песни — тем более авторы поздней переделки — вспомнили о мало популярной в Советской России эсерке.

Читать главу о песне «Цыпленок жареный»

Как чухонские торговцы вошли в историю Гражданской войны («Цыпленок жареный»)

Глава из книги Александра Сидорова «Песнь о моей Мурке. История великих блатных и уличных песен»

О книге Александра Сидорова «Песнь о моей Мурке. История великих блатных и уличных песен»

Цыпленок жареный,

Цыпленок пареный

Пошел по Невскому гулять.

Его поймали,

Арестовали

И приказали расстрелять.

«Я не советский,

Я не кадетский,

Меня нетрудно раздавить.

Ах, не стреляйте,

Не убивайте —

Цыпленки тоже хочут жить!

А я голодный,

А я народный,

А я куриный комиссар.

И не пытал я,

И не стрелял я —

А только зернышки клевал!»

Цыпленок дутый,

В лаптях обутый,

Пошел по Невскому гулять.

Его поймали,

Арестовали,

Велели паспорт показать.

Паспорта нету —

Гони монету!

Монеты нет —

Снимай штаны.

Цыпленок дутый,

В лаптях обутый —

Штаны цыпленку не нужны.

Паспорта нету —

Гони монету!

Монеты нет —

Снимай пиджак.

Пиджак он скинул,

По морде двинул —

И ну по улице бежать!

Но власти строгие,

Козлы безрогие,

Его поймали, как в силки.

Его поймали,

Арестовали

И разорвали на куски.

Цыпленок жареный,

Цыпленок пареный

Не мог им слова возразить.

Судом задавленный,

Лучком приправленный…

Цыпленки тоже хочут жить!

Уличная песенка про несчастного цыпленка была очень популярна в годы Гражданской войны и поется до сих пор. Она даже вошла в детский фольклор. Хотя за непритязательной историей о пострадавшем птенчике скрыт смысл более глубокий — в ней отразились события российской истории.

Песню эту очень любили в среде беспризорников и босяков. Об этом свидетельствует среди прочего отрывок из повести Л. Пантелеева и Г. Белых «Республика ШКИД» (1926), где песенку исполняет беспризорник Янкель:

«Цыпленок жареный,

Цыпленок пареный

Пошел по Невскому гулять.

Его поймали,

Арестовали

И приказали расстрелять.

Янкель не идет, а танцует, посвистывая в такт шагу.

Что-то особенно весело и легко ему сегодня. Не пугает даже и то, что сегодня — математика, а он ничего не знает. Заряд радости, веселья от праздника остался. Хорошо прошел праздник, и спектакль удался, и дома весело отпускное время пролетело.

Я не советский,

Я не кадетский,

Меня нетрудно раздавить.

Ах, не стреляйте,

Не убивайте —

Цыпленки тоже хочут жить.

Каблуки постукивают, аккомпанируя мотиву… губы по-прежнему напевают свое:

Цыпленок дутый,

В лапти обутый,

Пошел по Невскому гулять…»

Скорее всего, песня о цыпленке родилась еще до революции. К примеру, Константин Паустовский в мемуарах «Повесть о жизни. Начало неведомого века» приводит следующий куплет, который пели красноармейцы в Киеве в 1919 году:
»

Оркестр ударил разухабистый скачущий мотив, и полк неуклюже двинулся церемониальным маршем мимо трибун. В первой роте грянули песню:

Цыпленок дутый,

В лаптях обутый,

Пошел в купальню погулять,

Его поймали,

Арестовали,

Велели паспорт показать«.

Упоминание купальни, куда пошел погулять герой повествования, никак не вяжется с обстановкой Гражданской войны. Но дело, конечно, не только в купальне. Во многих детских вариантах песни, дошедших до нас, постоянно действует полицейский. Например:

Он паспорт вынул,

По морде двинул

И приготовился бежать.

За ним погоня

Четыре коня

И полицейский без трусов.

Пользователь с ником xenya пишет в Живом Журнале: «Видимо, очень старое, но мы это пели с ребятами на даче. А исходило это от моей бабушки 1923 года рождения:

Цыпленок жареный,

Цыпленок пареный

Пошел по Невскому гулять.

Его поймали,

Арестовали,

Велели паспорт показать.

Он паспорт вынул,

По морде двинул

И приготовился бежать.

За ним погоня,

Четыре коня

И полицейская свинья…»

На сайте детсадовского фольклора есть также другой вариант упоминания полицейского:

Цыпленок жареный,

Цыпленок пареный

Пошел на речку погулять.

Его поймали,

Арестовали,

Велели паспорт показать.

Паспорта нету —

Гони монету,

Монеты нет —

Садись в тюрьму.

Тюрьма закрыта,

Говном забита,

И полицейский там сидит.

Совершенно очевидно, что сами дети полицейского не выдумали, он пришел, как говорится, из глубины веков, то есть перекочевал из оригинального, первоначального текста «Цыпленка». Полиция существовала в царской России, но никак не в большевистской. Между тем все остальные атрибуты песенки о цыпленке явно указывают на то, что речь идет именно о периоде Гражданской войны.

Наконец, еще одно немаловажное замечание. Судя по Невскому, местом создания песни можно назвать Петербург. По мнению ряда исследователей, «цыплятами» (в некоторых версиях — «дутыми цыплятами») на питерском жаргоне начала ХХ века называли мелких уличных торговцев, крестьян, приехавших торговать на городские рынки. Некоторые уточняют — чухонских торговцев, то есть приезжих из Прибалтики или Финляндии. Этих «представителей малого бизнеса» постоянно гоняли полицейские.

Сергей Неклюдов в работе «Цыпленок жареный, цыпленок пареный…» также обращает внимание на «крестьянское» происхождение трагического пернатого героя: «Неординарное начало одного из этих текстов „Цыпленок дутый, в лаптях обутый…“, скорее всего, связано с интерпретацией нашего героя как попавшего в город крестьянина („дутого“ = „надутого“, т.е. напыжившегося от растерянности)».

Версия с прозвищем чухонских торговцев нам представляется более чем убедительной. Любопытное косвенное объяснение того, почему этих людей называли именно «цыплятами», дает в своих воспоминаниях известный финский художник и писатель Тито Коллиандер (1904–1989). Вот что он пишет о периоде 1913–1914 гг., когда ему было 10 лет. Речь идет о городе Терийоки (ныне — Зеленогорск в составе Курортного района Санкт-Петербурга): «Мы жили далеко в стороне от шумного центра, но нас тоже искушали крики торговцев… Среди уличных торговцев были и такие, которые носили на голове огромные круглые клетки с живыми цыплятами, которых мы сажали в огороженное место и пытались приручить. Но цыплята неизменно оставались пугливыми все лето». Становится понятным, почему чухонцы ассоциировались с цыплятами и получили подобное прозвище.

Постепенно смысл выражения меняется. Так, в романе Ильфа и Петрова «Золотой теленок» читаем: «На большой дороге, в ста тридцати километрах от ближайшего окружного центра, в самой середине Европейской России прогуливались у своего автомобиля два толстеньких заграничных цыпленка».

В комментариях к роману литературовед Юрий Щеглов пишет: «Манера называть „цыпленком“ сытого, хорошо одетого человека шла от песенки „Цыпленок жареный…“, восходящей к маршу анархистов. В 20-х гг. она воспринималась как портрет нэпмана и его жизненной философии. Ср. стихи В.Луговского: „Стал плюгавый обыватель вороном кружить, // Пел он песню о цыпленке, том, что хочет жить…“ („На булыжной мостовой“, 1957). Близкую к ЗТ фразеологию находим у И.Эренбурга: „На Цветном бульваре какой-то разморенный цыпленок в заграничном пиджачке… создавал из небытия бабий зад и груди…“ („Жизнь и гибель Ник. Курбова“, 1923)».

Увы, Щеглов ошибается по поводу того, что «Цыпленок» восходит к «Маршу анархистов». Напомним тем, кто не в курсе, о каком марше идет речь:

Мы, анархисты —

Народ веселый,

Для нас свобода дорога.

Свои порядки,

Свои законы,

Все остальное — трын-трава!

Была бы шляпа,

Пальто из драпа

И не болела б голова.

Была бы водка,

А к ней селедка,

Все остальное — трын-трава!

Была бы хата

И много блата,

А в хате — кучи барахла.

Была б жакетка,

А в ней соседка,

Все остальное — трын-трава!

Мы, анархисты —

Народ веселый,

Для нас свобода дорога.

Была бы водка,

Да к водке глотка,

Все остальное — трын-трава!

Действительно, некоторые исполнители поют «Мы, анархисты» вслед за «Цыпленком» как продолжение: Аркадий Северный, например, или актеры в спектакле «Песни нашего двора» Театра у Никитских ворот Марка Розовского. Но это вовсе не означает того, что «Марш» появился раньше «Цыпленка». Все обстоит как раз наоборот. Мы уже убедились, что «Цыпленок жареный» родился еще до революции. Что касается песни «Мы, анархисты», она впервые прозвучала в кинофильме «Оптимистическая трагедия» (1963, автор сценария и режиссер-постановщик Самсон Самсонов, по одноименной пьесе Всеволода Вишневского). В фильме она исполнялась на мотив «Цыпленка жареного». Более ранних упоминаний о «Марше анархистов» не существует; скорее всего, речь идет о создании стилизованной песенки непосредственно для кинофильма.

Следует отметить, что первоначальный, дореволюционный вариант «Цыпленка» до нас не дошел. Одним из первых литературных упоминаний об этой песне можно считать повесть Алексея Николаевича Толстого «Похождения Невзорова, или Ибикус» (1924–1925), на что указывает Сергей Неклюдов:

«Герой… оказывается в тюрьме, где происходит весьма любопытный разговор с соседями по камере:

„— Меня допрашивали насчет сапожного крема…

— Анархист? — спросил левый из сидевших у стены.

— Боже сохрани. Никакой я не анархист. Я просто — мелкий спекулянт.

— Цыпленок пареный, — сказал правый у стены, с ввалившимися щеками“.

Нет никакого сомнения в том, что собеседник Невзорова имеет в виду нашу песенку, а слова „Я просто — мелкий спекулянт“ и „Цыпленок пареный“ звучат почти как прямые цитаты из нее. Толстой же покинул Москву в 1918 г., в 1919-м через Украину и Одессу уехал за границу, вернулся в Советскую Россию только в 1923 г. Не исключено, что куплеты о цыпленке он знал еще до эмиграции (действие повести происходит как раз в 1919 г.)».

В то же самое время Неклюдов пытается оспорить питерское происхождение песни, приводя следующие строки из нескольких вариаций песенки:

А на бульваре

Гуляют баре,

Глядят на Пушкина в очки:

«Скажи нам, Саша,

Ты — гордость наша,

Когда ж уйдут большевики?»

«А вы не мекайте,

Не кукарекайте, —

Пропел им Пушкин тут стишки, —

Когда верблюд и рак

Станцуют краковяк,

Тогда уйдут большевики!»

Тверская улица,

Кудахчет курица:

«Когда ж уйдут большевики?

Полночи нету,

А по декрету

Уже пропели петухи».

И далее следует пространная аргументация московского происхождения «Цыпленка»:
«У меня нет сомнений в том, что версия относится к самым старым редакциям этой песни. Здесь и употребление слова „баре“, позднее ушедшее из активного обихода; и сама постановка вопроса „Когда уйдут большевики?“, несомненно, относящаяся к тому же времени, ср.: „В октябре 17-го года дал обет не бриться и не стричься до тех пор, пока не падут большевики“ [Анненков, 2001, с. 238]. Правда, моя бабушка еще на моей памяти (т.е. во второй половине 40-х — начале 50-х) раскладывала пасьянсы: „Когда кончатся большевики?“ (если пасьянс сойдется, то скоро); впрочем, это уже была дань привычке. Традиция раскладывать упомянутый пасьянс восходила к послереволюционным годам и к ее жизни в родном Саратове. Эта традиция была семейной (по словам матери — насколько я их помню, — такой же пасьянс раскладывали ее тетя и бабушка), но, конечно, принадлежала она более широкому кругу дворянства, т. е. тех самых „бар“, о которых упоминается в песенке.
Однако наиболее точным пространственно-временным указанием является последний куплет. Тут и Тверская улица, и бульвар у Тверских ворот с памятником Пушкину (естественно, до передвижения монумента в 1950 г. на противоположную сторону улицы), и „декретное время“, введение которого еще воспринимается как новшество. Первое постановление о нем (т.е. о переводе стрелок на час вперед с 30 июня 1917 г.) было принято Временным правительством 27 июня, но в декабре того же года отменено большевистским Совнаркомом, вновь восстановившим „астрономическое“ время. В дальнейшем, однако, Советское правительство неоднократно переводит стрелки часов (на 1, на 2, даже на 3 часа), а окончательно „декретное время“ устанавливается в конце 1922 г. По разным свидетельствам, многими эти временные смещения воспринимаются весьма болезненно (так, Хармс еще в 30-е годы продолжает в дневнике отмечать астрономическое время)».

Следует, однако, заметить, что у авторов «питерской» версии аргументы более весомые. Так, на сайте детсадовского фольклора приводится версия «Цыпленка» в исполнении Аркадия Северного:

Цыпленок жареный,

Цыпленок пареный

Пошел по Невскому гулять.

Его поймали,

Арестовали,

Велели паспорт показать.

— Я не советский,

Я не кадетский,

А я куриный комиссар —

Я не расстреливал,

Я не допрашивал,

Я только зернышки клевал!

Но власти строгие,

Козлы безрогие,

Его поймали, как в силки.

Его поймали,

Арестовали

И разорвали на куски.

Цыпленок жареный,

Цыпленок пареный

Не мог им слова возразить.

Судьей задавленный,

Он был зажаренный…

Цыпленки тоже хочут жить!

И далее следует комментарий: «Версия Аркадия, недаром она питерская, прошла суровую школу политической борьбы (противопоставление советский — кадетский, должно быть, сложилось в Питере в 1917 году в т.н. период двоевластия, когда большевики вели агитацию под лозунгами „Вся власть Советам!“ и „Долой Временное правительство!“, а во Временном правительстве большинство составляли как раз члены партии кадет — (конституционных демократов), Гражданской войны (полагаю, что термин „комиссар“ вошел в народную речь с созданием в 1918 году Красной Армии) и советской правоохранительной системы (приблатненные „козлы безрогие“). Недаром версия сохранена для истории в Ленинграде, колыбели трех революций».

Действительно, московские реалии одной из версий могут свидетельствовать лишь о том, что свой расширенный вариант имелся и в Москве (как он имелся и в Киеве, где его слышал Паустовский). Зато кадеты и Советы — явное указание на Петроград эпохи двоевластия. А учитывая обоснованное предположение о дореволюционном происхождении «Цыпленка», в пользу Питера можно привести и аргумент с чухонскими торговцами.

Заметим также, что и в «Республике ШКИД», и позже, в известном художественном фильме Григория Козинцева и Леонида Трауберга «Выборгская сторона» (1938), песня соотнесена именно с Петроградом.

Дату событий, происходящих в устоявшейся ныне версии «Цыпленка» дает тот же Сергей Неклюдов:

«Скорее всего, песенка отражает ситуацию 1918–1921 гг… Еще в обиходе старые паспорта — единая советская паспортная система будет введена только 27 декабря 1932 г. (постановлением ЦИК и СНК). Сохраняет свою актуальность прилагательное „кадетский“, в активное употребление входят слова „агитация“ („контрреволюционная“) и „саботаж“ („Не агитировал, не саботировал…“)… Наконец, происходят внезапные переводы часовых стрелок, причем довольно значительные (часа на 2—3 вперед — чтобы первые петухи сумели пропеть до „декретной“ полуночи).

Но главное, разгул террора, допросы и расстрелы („Я не расстреливал, я не допрашивал…“), уличные облавы с проверками документов, вымогательством и грабежами („Паспорта нету — гони монету! Монеты нету — снимай пиджак!“ / „Садись в тюрьму!“)».

Неклюдов также рассказывает о болгарских филологах К.Рангочеве и Р.Малчеве, которые сохранили вариант «Цыпленка», бытовавший в первой половине 80-х годов среди студентов факультета славянской филологии Софийского университета. В этом варианте приводится любопытная деталь, отсылающая слушателя опять-таки ко времени Гражданской войны:

Я не советский,

я не кадетский,

я просто вольный анархист!

В связи с этой деталью тот же исследователь снова вспоминает эпизод из повести Алексея Толстого «Похождения Невзорова, или Ибикус»: «Схваченного на улице и посаженного в тюрьму спекулянта („цыпленка пареного“) спрашивают, не анархист ли он. Вспомним приведенный выше „болгарский“ вариант, который, вероятно, сохранил мотив из старейшей редакции данного сюжета».

Добавим еще одну деталь. Некоторые варианты «оправданий» героя песни («и не пытал я, и не стрелял я» или «я не расстреливал, я не допрашивал, я только зернышки клевал») странным образом перекликаются с есенинскими строками из стихотворения «Я обманывать тебя не стану» (1923):

Не злодей я и не грабил лесом,

Не расстреливал несчастных по темницам.

Я всего лишь уличный повеса,

Улыбающийся встречным лицам.

Возможно, Есенин неосознанно повторил аргументы «жареного цыпленка».