Нельзя сказать короче

  • Линор Горалик. Это называется так (короткая проза). — М.: Dodo Magic Bookroom, 2014. — 384 с.

    Описывая содержание одной из своих повестей, Линор Горалик, финалистка премии «НОС» 2014 года, как-то сказала, что это «фольклор, собранный в аду». Для прозы, включенной в сборник «Это называется так», — а в него входят циклы «Короче:» и «Говорит:», повести «Валерий» и «Вместо того» и пьеса «Свидетель из Фрязино» — это определение подходит как нельзя кстати.

    Циклы жизненных оксюморонов «Короче:» и «Говорит:» становятся воплощением феномена короткой прозы. В очень небольшой промежуток времени — в текстовом эквиваленте: от нескольких строк до нескольких страниц — укладывается сильное впечатление. От такого концентрата и смеешься громче, и плачешь горше. Отличие этих циклов друг от друга — в способе подачи информации.

    «Говорит:» построен на имитации спонтанной речи. Для него ведущим приемом становится сказовая манера повествования. Каждая зарисовка начинается с диалогового тире и отточия, символизирующих существование этих текстов в более широком контексте. Линор просто придумывает отрывки из диалогов, которые так никогда и не прозвучали, изредка опираясь на чьи-то слова, произнесенные в реальности. Впечатление от цикла такое же, как от фильма Бориса Хлебникова «Пока ночь не разлучит»: наша жизнь — это фарс, наша жизнь — это фарш.

    В «Короче:» главным средством выразительности является предельная детальность изображения. Этот цикл составляет девяносто один маленький рассказ, у каждого из которых есть название и повествователь; и зачастую именно его манера вызывает ощущение постороннего, отстраненного наблюдения, но при этом проникновения во все разговоры и чувства героя.

    Уже потом, в раю, им довелось побеседовать о том, имело ли это смысл, и по всему получалось, что — нет, не имело.

    Подобные высказывания вызывают у каждого исключительно личные воспоминания и приближаются к стихам, имеющим такой же механизм воздействия: текст опирается не на содержание, а на переживание этого содержания. Если рассматривать рассказы с формальных позиций, например сюжета, то суть всего сборника сведется к описанию какого-то бессердечного бреда. На самом же деле литературу более человеческую, чем у Линор Горалик, надо еще поискать. Это становится понятно, когда вдруг тоскливо засосет под ложечкой: вроде и люди дурные, и ведут себя безобразно, а все равно жалко их всех до невозможности. Оттого эту прозу так сложно читать, что она строится на бесконечном парадоксе малой формы и большого содержания, сюжетов триллера и переживаний драмы, грустного и веселого — из огня да в полымя — в соседних текстах. От подобного авторского блицкрига дух захватывает.

    –…в общем, пятнадцать лет. То есть она ходила еще в high school. А у них как раз начали преподавать старшим классам Safe Sex and Sexual Health, когда она на седьмом месяце была. И всем — и девочкам, и мальчикам, — надо было носить с собой куклу круглые сутки, чтобы понять, что такое ответственность за ребенка. Вот она и носила — в одной руке живот свой, в другой куклу.

    Мир, выжатый до театра абсурда, — это и есть декорации к книге Горалик. Но если у театра абсурда своя особенная, по специальным законам построенная вселенная, в которую читателю-зрителю нужно погрузиться, то у Горалик реальность та же, что за окном. Дистанция сокращена до минимума, поэтому сознанию приходится вынести удар даже большей силы, чем при знакомстве с творчеством абсурдистов. Это бесконечная жизнь на грани нервного срыва.

    –…когда он меня любил, я не ревновала, а когда не любил — ревновала. Начинала звонить ему, доставать себя и его, пока один раз за мной скорая не приехала.

    Короткая проза Линор Горалик удобна в употреблении: перечитывание не отнимет много времени. По ее книгам можно отследить степень собственного взросления и развития: непонятное через несколько лет неожиданно разъяснится, а в прежде абсолютно конкретных зарисовках обнаружатся новые коннотации. Это очень плотные и насыщенные тексты, даже тесные: от них сложно убежать, но если не сделать этого вовремя, возможна передозировка. Частое сердцебиение, головная боль, слезоточивость — таковы симптомы, сопровождающие чтение текстов Горалик.

    Повесть «Валерий» объемом чуть более полусотни страниц, например, лучше читать в течение месяца, не меньше; никто ведь не хочет сойти с ума преждевременно. Не стоит предпринимать и марш-бросок по всему сборнику: «Вместо того (военная повесть)» и «Свидетель из Фрязино (пьеса, задуманная как либретто оперы)» провоцируют не самые патриотические мысли о сущности войны и ежегодных государственных праздников. Каждый элемент этого сборника самоценен, поэтому перемешивание всего и сразу противопоказано.

    Иногда перед демонстрацией некоторых объектов современного искусства делают предупреждение: «Беременным женщинам, особо впечатлительным лицам, а также людям с неустойчивой психикой вход запрещен». На обложке этой книги стоило бы поместить подобную надпись — во избежание несчастных случаев.

Елена Васильева

Не родись красивой

Два рассказа из книги Марии Метлицкой «Машкино счастье»

О книге Марии Метлицкой «Машкино счастье»

Считалось, что Марго крупно повезло, просто вытащила счастливый билет. Пока ее старшие сестры нервно делили пуховую перину и две подушки, любовно набитые старенькой бабушкой нежнейшим утиным пухом, младшая из сестер Марго уже примеряла свадебное платье. Да и партия была не из последних — студент последнего курса Академии Внешторга. А это значило, что человек с большими перспективами.

Свадьбу играли в квартире Марго — жених был из приезжих. Две старшие сестры Марго злобно шипели, утверждая, что жениху нужна исключительно московская прописка. Но это было неправдой. Жениху очень нравилась невеста.

На краю Москвы, в Гольяново, где еще стояли частные дома, в старом, обветшавшем, но еще довольно крепком доме, доставшимся от дела — портного, три дня активно жарилось, парилось и пеклось. Замученная хлопотами мать Марго бегала из погреба на кухню и обратно, и вытирала слезы безутешным и завистливым старшим дочерям, уверенно считавшим, что последышу Марго, самой некрасивой из трех сестер, уготована участь старой девы.

Творец и вправду, был скорее всего не в духе, когда на свет появилась маленькая Марго. Девочка была не хороша — не по возрасту крупна, с большими кистями рук и разлапистыми, широкими ступнями. С выдающимся носом и толстыми, яркими губами. Хороши были только глаза — темные, любопытные, живые.

Росла Марго улыбчивой, неприхотливой и всегда готовой услужить. Безропотно донашивала обноски за сестрами, безропотно помогала вечно хлопотавшей на кухне матери, и также безропотно ухаживала за больным астматиком отцом. Так и осталась бы в вечных прислугах, но тут вмешалась судьба.

С Николаем Марго познакомилась в поликлинике — пришла что-то выписать для вечно болеющего отца, а Николай проходил диспансеризацию — в академии требовали справку, что он «практически здоров». А это значит, что его вполне можно делегировать в иностранные державы. В очереди разговорились — и на улицу уже вышли вместе. Маленький, полноватый, с ранней плешью, Николой остолбенел от крупной и яркой, грудастой и бедрастой Марго. Она казалась ему героиней итальянских фильмов 60-х, встречались недолго — гуляли два месяца в Сокольниках, а на третий он попросил ее руки.

Родители Марго от большого душевного волнения и от солидного вида жениха растерялись и обращались к нему исключительно по отчеству. Так и повелось. Даже Марго называла его Николай Иванович. С легкой иронией, правда.

Первое время молодые жили у родителей Марго, а спустя три года уехали в свою первую командировку. В Швейцарию, между прочим.

Отношения между молодыми были распрекрасными. Николай Иванович обожал Марго, а Марго обожала Николая Ивановича. Из Швейцарии Марго присылала родственникам мотки яркого мохера и горький швейцарский шоколад.

Все было ладно и складно, только вот не давал Бог детей. Через год после Швейцарии уехали в Австрию. Прошло пять лет.

В Москве Марго пошла на обследование. Получила вердикт — абсолютно здорова.

— Ищите причину в муже, — посоветовала врачиха.

Марго была человеком деликатным и решила пощадить нервы мужа. За банку растворимого кофе уговорила сестричку из ведомственной поликлиники показать медицинскую карту мужа. Изучила, аккуратно на листочек переписала мужнины болезни. Показала знакомой докторше. Та быстро нашла самую вероятную из причин — перенесенная в юношеском возрасте тяжелая свинка.

— У вас два пути, — сказала умная докторша. — Первый — взять ребенка из детдома, а второй — решить эту проблему самой.

Причем, подчеркнула, что второй способ наименее травматичный. Марго была женщиной не только умной, но и практичной — и она решила твердо — дети должны быть только ее. И обязательно красивые.

Еще со школьных лет у Марго была закадычная и единственная подруга Любочка Левина. Любочка была преподавательницей русского языка и старой девой одновременно. Только ей, Любочке, Марго могла доверить свой опасный план. Допоздна они сидели на маленькой Любочкиной кухне, и смеялись, и плакали, и жалели друг друга. Потом сосредоточились и занялись делом. Ни о каких любовниках речи быть не могло: во-первых, это не нужно было самой Марго — она искренне любила Николая Ивановича, а во-вторых, любой адюльтер мог из тайного стать явным — и тогда «прощай» карьера Николая Ивановича. Этого допустить они не могли. К первому часу ночи Любочку осенило.

— Аркадий! — громко воскликнула она и тут же испуганно прикрыла рот ладонью.

Аркадий был Любочкин родной брат. Собственно, и для Марго он был тоже уже практически братом. Старый холостяк, живший с сестрой в одной квартире. Работал Аркадий в каком-то НИИ, был нелюдим и неприхотлив. Из своей комнаты почти не вылезал — читал книжки и вяло диссиденствовал, слушал на Спидоле «Вражьи голоса». Женщин чурался, хотя вполне был хорош собой. Этакий рак-отшельник. И соблазнить его было делом довольно сложным. Но тут опять его величество случай.

В январе с сезонным гриппом свалилась Любаша, а через три дня, катаясь на лыжах, Аркадий сильно растянул ногу. Марго прилетела за ними ухаживать — что, впрочем, вполне естественно.

Сварила бульон, натушила мяса, вымыла полы и протерла пыль. Устала. Домой ехать было далеко. Любочка уговорила ее остаться ночевать. Ложиться в комнате больной гриппом Любочки было бы полной глупостью. Бросили на пол надувной матрас в комнате Аркадия. Ночью Марго жалобно сказала, что по полу сильно тянет и Аркадий по-дружески подвинулся к стенке и предложил Марго половину своего дивана. Утром Марго принесла Любочке чай и показала большой палец. Любочка облегченно вздохнула. План не провалился. Теперь оставалось уповать на Господа Бога.

Через месяц Марго затошнило. А еще через восемь счастливый и гордый Николай Иванович отвозил Марго в ведомственный родильный дом. Марго родила чудесного мальчика — крупноглазого и черноволосого. Радости Николая Ивановича не было предела. Теперь он обожал Марго еще больше. Подарил ей кольцо с бриллиантом и норковый палантин. Через полгода въехали в новую трехкомнатную кооперативную квартиру. Обустроились. И еще через год опять упорхнули в командировку. На сей раз в Бельгию. В комнате у счастливой Любочки висела фотография горячо любимого племянника.

Марго с Николаем Ивановичем вернулись в Москву через два года. Купили на чеки серую «Волгу». Марго похорошела — нашла свой стиль. Черные кудри по плечам, яркая помада, крупные серьги в ушах. Женщина-праздник. С Николаем Ивановичем жили еще дружнее — в доме достаток, подрастает умница сынок.

Любочка давала частные уроки студентам-иностранцам. Естественно, на дому. Однажды, на пороге ее дома Марго столкнулась с молодым студентом — красавцем-кубинцем.

— Люба! — сказала жарко Марго, — я так хочу девочку!

Бедная Любочка опешила и стала Марго отговаривать.

— Не испытывай судьбу — один раз сошло — благодари бога.

Но Марго была непоколебима.

Студента-кубинца по имени Хосе пришлось соблазнять подольше. Марго пекла блины и щедро накладывала сверху горки красной и черной икры. Варила борщ. Жарила отбивные. Изголодавшийся без еды и женщин Хосе, сломался через две недели. Любочка тактично ушла в кино на двухсерийный индийский фильм. Аркадий сплавлялся на байдарках по горной реке где-то в Карелии.

Блины и страстные объятия продолжались три месяца. Нет, нет, — Марго совершенно не увлеклась. Она по-прежнему любила только Николая Ивановича. Но надо было завершить начатое до конца.

Через четыре месяца Марго затошнило. И опять Николай Иванович на светлой «Волге» гордо вез любимую жену в роддом. На сей раз родилась прелестная, смуглая девочка. С черными, словно нарисованными бровями и крупным ярким ртом.

— Вылитая Маргоша, — умилялся Николай Иванович.

А дальше — дальше жили-поживали и добро наживали. Очень успешно, кстати.

В перестройку Николай Иванович не растерялся и открыл крупную фирму по торговле офисной техникой. В чем, в чем, а в торговле с заграничными державами он был дока, что говорить. Дети выросли и продолжали радовать родителей. Сын — умница и красавец, работал в фирме отца. Удачно женился и родил двух девочек-близняшек. Хорошеньких, как фарфоровые куколки.

Дочка, тоже умница и красавица, вышла замуж за французского бизнесмена и жила на Ривьере на большой вилле в Мавританском стиле. Кстати, странно, но брат и сестра были очень похожи друг на друга.

— В красавицу-мамочку, — гордо говорил Николай Иванович, показывая партнерам яркие глянцевые фото.

С Николаем Ивановичем у Марго по-прежнему чудесные доверительные и близкие отношения. Теперь она была еще и учредитель его компании и очень толковой помощницей. Николай Иванович, кстати, очень ценит ее и в этом качестве.

Живут они за городом, в большом и красивом доме с бассейном и прислугой.

К любимой подруге Любочке Марго ездит исправно каждый месяц. Привозит ей деньги и продукты. Скромная Любочка всегда отказывается от щедрых даров и расстраивается, и даже плачет. Но Марго неумолима. К приезду любимой подруги Любочка обязательно делает фаршированную рыбу и яичный паштет (три крутых яйца, жареный лук и куриные шкварки). И рыбу, и паштет Марго обожает.

Они выпивают немного сухого красного вина — у обеих гипертония — и бесконечно болтают. И нет ничего крепче и сильней их дружбе, проверенной годами и испытаниями. И нет ничего сильнее тайны, связывающей их судьбы.

Любочка не завидует Марго — ни ее богатой и сытой жизни — Любочка скромна, и ей всего хватает. Не завидует тому, что у Марго прекрасный муж — Любочка обожает одиночество и ей хорошо с самой собой. Еще Любочка гордится своим племянником и его прелестными дочурками. И она безмерно счастлива, что они у нее есть. Словом, Любочка настоящий и верный друг.

В общем, жизнь Марго удалась — кто бы мог подумать?

Чем обдели ее бог — пожалуй, только красотой. Но, как говорится — не родись красивой… И жизнь это, кстати, частенько подтверждает.

Правда и ложь

Эта старуха привязалась к Веронике на прогулке — ну, как это обычно бывает.

Вероника приехала в санаторий три дня назад — привез муж, за руль после той аварии она садиться боялась.

Сразу обрушилась целая гора процедур — массаж, иглотерапия, бассейн, ЛФК. Только после ужина было время немного передохнуть и погулять. Вероника вышла из корпуса и, опираясь на палку — без палки она ходить еще боялась, осторожно дошла до скамейки перед столовой. На улице стояло распрекрасное бабье лето и под ногами плотным и ярким ковром лежали опавшие листья. Вкусно пахло грибами и прелой травой.

Старуха материализовалась минут через пятнадцать. Любопытная, как все старухи, она начала расспрашивать Веронику обо всем — и почему она с палкой — ах, авария. Какой кошмар, ах сустав, ах переломы. Надо же, чтобы так угораздило! — такая молодая и приятная женщина, почти девочка. Далее хорошо воспитанная Вероника давала подробный отчет — сколько лет, где работает, кто муж, как зовут детей. Вероника, не любопытная по природе, удивлялась, как может совершенно постороннего человека так глубоко интересовать чужая жизнь. Но старухе — было видно — это и впрямь все было интересно.

Старуха была похожа на большую, старую и облезлую ворону. Седые, растрепанные волосы, крупный крючковатый нос, большие широкие ладони. Облик завершали многочисленные черные тряпки, висевшие на старухе, как на пугале — черная юбка, черные чулки и ботинки, черный макинтош. Старуха много курила и хрипло кашляла.

Вероника извинилась и заторопилась в номер — к вечеру сильно свежело. Кряхтя и охая, старуха проводила Веронику до корпуса. Наутро, на завтраке, старуха увидела сидящую в одиночестве за столом Веронику и бодро направилась к ней, видимо, полагая, что ее общество безусловно приятно. Вероника тяжело вздохнула и отодвинула пустую тарелку из-под манной каши. Старуха и на сей раз была не в меру любопытна и словоохотлива. Пару раз кивнула проходящим мимо них людям и начала рассказывать свистящим шепотом какие-то истории из жизни отдыхающих.

— Простите, но мне это неинтересно, — решительно сказала Вероника.

Старуха замолчала и обиженно захлопала глазами с редкими ресницами.

Вечером Веронику настигла та же участь. Старуха опять подсела на скамейку.

— Вот влипла, — подумала Вероника. — Всегда со мной так.

Старуха закатывала глаза и с упоением сплетничала про медсестер, врачей, уборщиц и поварих.

Веронике хотелось поскорее уйти в номер — выпить горячего чаю, почитать, наконец, новую Улицкую, позвонить своим по телефону. И всего-то было нужно — просто резко оборвать старуху, извиниться и быстро пойти к себе. Быстро не получилось. Старуха начала вспоминать любимых актеров ее поколения. Далее — интересоваться литературными пристрастиями Вероники. Вероника удивилась — старуха была хорошо информирована. В курсе всех книжных новинок.

Старуха опять проводила измученную Веронику до дверей корпуса, объявив на прощание, что с ней «очень мило». Вероника кисло улыбнулась.

В столовой теперь старуха Веронику явно караулила, стоя с подносом в руках и оглядывая глазами столики с отдыхающими. Вероника хоть и раздражалась, но старуху жалела — бедная, скорее всего, одинока, как перст. Она вообще был из жалостливых. Отводила глаза, когда проходящие мимо их столика отдыхающие, бросали на них насмешливые и сочувствующие взгляды.

Меж тем, исчерпав, видимо, все последние сплетни и новости, старуха явно загрустила. И как-то вечером, на скамейке, решилась, наконец рассказать о себе. Бедная Вероника! Воспитанная девочка из хорошей семьи! Где мама и папа с детства вложили в ее голову, что старших надо уважать, что к ближним надо быть терпимой, и не отмахиваться от чужих горестей и проблем. Прописные истины, впитанные с молоком матери. Вот и хлебает сейчас полной ложкой! Старуха приосанилась, воодушевилась и торжественно объявила, что история ее жизни уникальна. Необыкновенная. Трагична — это безусловно. Преподнесено это было так, будто Веронику новые познания страшно обогатят и наполнят. Словом, старуха решила поделиться сокровенным. С полным доверием. А это что-то да значит. Она откинула голову, на минуту прикрыла глаза. Неторопливо и размеренно, с долгой, тщательно выверенной для эффекта, паузой, начала свой рассказ. Издалека. Слава богу, не из детства и юности, но молодости точно.

Первый муж был инженер-нефтяник. Крупный специалист, таких по пальцам. Послали в долгую командировку в Баку — там он был незаменим. Дали роскошную виллу — пять комнат, терраса. Белый дом, колонны, чей-то бывший особняк. Теперь — только для специалистов такого класса. Прислуга и повариха. Черная икра на завтрак, осетрина на обед. Кусты роз под окном. В саду гуляет павлин. Правда, по ночам орет дурным голосом, но это мелочи. Она — молода и прекрасна. С мужем полная, полнейшая идиллия. Она ходит в белом кисейном сарафане и срывает с дерева янтарный инжир. Купается в море, много читает. По просьбе мужа привозят фортепьяно. Вечерами она играет с листа. Беременеет. Рожает прелестного мальчика, долгожданного и обожаемого. В семье царят лад и покой. Зарплата у мужа такова, что про деньги не хочется думать. Муж обожает сына. Мальчик очарователен — белые кудри, черные глаза. В три года знает буквы и пытается складывать слова. Резвится в саду — отец купил ему щенка. Жизнь безоблачная, как синее апшеронское небо.

До поры. В пять лет мальчик тяжело заболевает. Да что там тяжело! — болезнь страшная и необратимая — опухоль мозга. За что их так наказывает бог? Мальчик сгорает за полгода. Могила на русском кладбище в Баку. Памятник из белого мрамора — малыш бросает в море гальку. В броске закинута пухлая ручка, откинута кудрявая голова. Муж чернеет лицом, а она не встает три месяца. Он носит ее на руках в туалет. Видеть никого не выносимо и прислуга становится бестелесна. Она просит мужа уехать в Москву — так ей кажется, что будет легче. Ему идут навстречу — и отпускают их на несколько лет.

В Москве она постепенно начинает приходить в себя. Новая квартира на Тверской, новые связи, новые подруги. В ноябре она заказывает в ателье шубу, закрашивает седину и покупает сервиз на двенадцать персон. В доме опять появляются люди. У мужа крупный пост в министерстве. Они ведут светский образ жизни — приемы, обеды, премьеры. Через три года — а ей уже хорошо за тридцать, она, наконец, беременеет. Беременность протекает тяжело — все-таки возраст, но она, слава богу, рожает прекрасную девочку, очень крупную, четыре с половиной килограмма. Лицом девочка вылитая отец. Он, конечно же, ее обожает — долгожданный и такой желанный ребенок. Девочка тиха и послушна. В четыре года берется за карандаш и рисует изумительные картинки. Чудо, а не ребенок. Снова няни, прислуга. Они опять начинают выходить в свет.

Когда девочке исполнилось девять лет, ее сбивает машина. На Тверской, когда девочка возвращается из музыкальной школы. Сбивает насмерть. Теперь они не встают оба — муж лежит в кабинете, она в спальне. Лечат их лучшие доктора. Она поднимается первая — и начинает ухаживать за мужем.

Через год муж объявляет ей о том, что уходит. У него новая женщина, конечно же, молодая. У него новая жизнь. Они ждут ребенка. Она пытается отравиться, но ее спасают. Разменивают квартиру на Тверской — и она уезжает в Перово, в однокомнатную. Муж, правда, дает денег на содержание. Но это весьма скромное содержание. Ей надо привыкать жить по-новому. Она идет в районную школу библиотекарем. Там, среди людей, понемногу приходит в себя.

И через пару лет даже выходит замуж. За неплохого человека, вдовца, военного в чине майор. У майора десятилетняя девочка, дочь. Девочка с ней груба и неприветлива, но она терпелива и упорна. И их отношения более или менее, становятся похожими на нормальные. Они съезжаются и у нее снова трехкомнатная квартира. Достают по записи ковер, цветной телевизор. Подходит очередь на машину. Начинают строить дачу. Жизнь тяжела, но все-таки это жизнь. С мужем живут неплохо, а вот у дочки характер тяжелый. Но девочка очень талантлива, в точных науках — ей прочат большое научное будущее.

Далее, собственно, ничего особенного в жизни не происходит — хватит с нее событий. Живут они тихо, свой огород, цветы в палисаднике, варенье, отпуск в Кижи или Питер. На море она больше не ездит. После университета дочка уезжает в Америку — получает грант. Она, конечно же, там остается, она же нормальный человек. Выходит замуж, рожает сына. Сын растет успешным и положительным. Муж умирает от инфаркта в почтенном возрасте.

Дочка звонит два раза в неделю — ну, это уж обязательно. Присылает посылки, деньги. Зовет ее к себе. Но, знаете, не хочется быть обузой, да и потом какая там новая жизнь.

— Буду доживать эту. — Старуха откидывается на скамейке и тихо, беззвучно смеется.

Вероника потрясена. Она долго не может придти в себя, а потом провожает старуху до ее корпуса и долго гладит по руке.

Ночью, конечно, не до сна. Она дважды пьет снотворное и обезболивающее — под утро очень разболевается нога и спина. К завтраку она не спускается. И долго лежит в кровати в своих скорбных мыслях. Ей стыдно за то, что она так сильно переживает по мелочам — у мужа не клеится на работе, сын принес двойку, нет шубы и приличных сапог, в квартире давно пора делать ремонт — отваливается плитка и отходят обои. Ей стыдно за то, что она такая мелочная и неглубокая, за то что ее угнетают и расстраивают такие пустячные и незначительные вещи. И вообще ей почему-то стыдно, что жизнь ее в общем-то так безоблачна и благополучна. Она звонит домой — сегодня суббота и все домашние дома и долго говорит с мужем, говорит с ним горячо, и объясняется ему в любви, потом она просит к телефону сына и почему-то плачет, услышав его голос.

И еще она безумно боится встречи со старухой. Хотя, понятно. Сочувствовать и сокрушаться просто нету сил.

Поднимается она только к вечеру и перед ужином идет на массаж.

Массажистка, крупная, немолодая женщина с сильными руками и смешным именем Офелия Кузьминична, профессионально и мягко делает ей массаж. Она немного расслабляется и начинает приходить в себя.

Офелия Кузьминична спрашивает ее про ее новую подругу, и она понимает, что речь идет о старухе.

Она пытается рассказать ей что-то о своей невольной знакомой, но Офелия машет рукой — знаю, все знаю. Она сюда ездит уже который год. По бесплатной собесовской путевке. Морочит всем голову, обожает полечиться. А сама, между прочим, тот еще конь. Кардиограмма, как у молодой. Ну, конечно, суставы, артрит — это все понятно.

— Жизнь у нее, конечно, не сахар — продолжает Офелия. Сын всю жизнь сидел — как сел по малолетке в шестнадцать, вооруженный грабеж, что ли, так и пошло дело. Выйдет на полгода — и снова садится. Жить на воле не может. Она к нему ездила столько лет, а потом он вышел в очередной раз и вообще сгинул. Дочка родилась крепкая физически, красивая, но полный олигофрен. Дома с ней не справлялись. В десять лет отдала ее в интернат. Ездила к ней всю жизнь исправно — но та ее даже не узнавала. Только в руки смотрела — что ты привезла. В общем, слюни по подбородку. Муж ее первый бросил, ушел к молодой. Она, уже в летах, второй раз вышла замуж, за военного, что ли. У того девочка была, дочь. Стерва редкостная. Всю жизнь им испортила. А ведь она, старуха, столько в нее вложила, всю душу, все сердце. Дочка эта потом замуж вышла, на север уехала. Даже отца хоронить не приезжала. Сука та еще. Старухе вообще не пишет, не звонит. Ни копейки за все годы.

Офелия звонко хлопнула Веронику по мягкому месту:

— Ну, все, вставай, красавица. На ужин опоздаешь.

Вероника молча поднялась, оделась, кивнула и вышла из кабинета.

На ужин она не пошла. На следующий день опять началась бесконечная беготня по кабинетам. В обед в столовой старухи не было, впрочем, как и в ужин тоже. Видимо, уехала. Слава Богу! Иначе бы пришлось общаться — а это казалось Веронике невыносимым. На вечерней прогулке после ужина Вероника совсем успокоилась — старухи нигде не было, значит, точно, уехала. Сыграла последний спектакль — и занавес. Можно уезжать со спокойной душой. Чужую-то душу она расбередила до донышка, отыгралась. Артистка хренова. Впрочем, что ее осуждать — хотел человек чуть прикрасить свою жизнь, правда, таким странным и страшным образом. И, не всегда бывает понятно, что страшнее — правда или ложь.

Вероника присела на лавочку, прикрыла глаза и стала вдыхать запахи осеннего, вечернего леса.

И жизнь не показалась ей такой страшной и ужасной. Несмотря ни на что.

Купить книгу на Озоне

Наталия Соколовская. Любовный канон (фрагмент)

Отрывок из повести «Вид с Монблана»

О книге Наталии Соколовской «Любовный канон»

…Здесь, на краю мира, который когда-то был его миром, старик оказался против своей воли. Его лишили всего, и отправили сюда, в место безвидное и пустынное. Рядом с его новым жилищем протекала река. Эта была та же река, что и возле его прежнего дома. Но здесь воды ее текли вспять.

Со своего нового берега он видел оставленный им город, и обещал себе никогда не возвращаться, но однажды не сдержал слова, потому что пришло время, и тот, у кого был ключ от бездны, снова открыл ее.

Пока еще были силы, старик поднимался на крышу дома. За ним всегда увязывался мальчик. Однажды к ним присоединилась девочка.

В те дни над городом носилась метель, срывая с крыш полотнища снега. Полотнища метались, закручивались вверх и опадали, и казалось, что город раскачивается на них, парит между небом и землей.

«Граде небесный», — обращался к этой белой мгле старик. И еще говорил: «Вот скиния Бога с человеками», и слезы катились по его лицу.


Мальчик родился накануне переезда на новое место. Когда он смог видеть и понимать, то узнал, что живет на окраине, на правом берегу реки.

Улица, на которой стоял их единственный в округе каменный дом, называлась Пустой. Параллельно ей шли улицы Глухая и Молчаливая, застроенные деревянными двухэтажными жилыми бараками.

Но были здесь и другие постройки, старые. Например, бумагопрядильная фабрика на той стороне реки, откуда соседка, прядильщица Антонина, приносила разноцветные, закрученные косичкой нитки мулине. Или казармы бывшего Новочеркасского полка, теперь там снова была казарма, и в ней работала поварихой другая соседка, Евдокия. Или здание пожарной части с башенкой-каланчой, на которую однажды ему посчастливилось подняться благодаря соседу, начальнику пожарных Василию. Еще было штабное здание полигона, где до своего ареста служил отец мальчика. А если сесть на трамвай и ехать среди кустарников и болот в самый конец проспекта имени Ленина, то можно было увидеть целый маленький город из таких зданий: трамвайное кольцо находилось возле больницы Мечникова, в одном из корпусов которой, на отделении общей хирургии, работала его мать.

Сложенные из темно-красного кирпича, как бы изнутри прокаленные, простые и надежные, похожие, благодаря чуть зауженным окнам, на средневековые крепости, эти здания фиксировали местность, придерживали ее так же, как тяжелое пресс-папье, бронзовый колокольчик и массивная чернильница с медной крышечкой придерживали на письменном столе старика бумаги, готовые улететь при любом сквозняке.

…В доме на Пустой улице, кроме обычных жильцов имелись еще и выселенные. Так называли между собой соседки несколько учительских семей, переселенных на правый берег из города. В коммуналке мальчика такая семья тоже была. И состояла она из одного единственного человека — старика.

Раньше старик жил на Васильевском острове и преподавал историю. «В какой-то майской гимназии», — сказала на кухне соседка Антонина.

Но за год до рождения мальчика преподавать историю старику запретили, и из прежней квартиры выселили.

На новом месте ему предложили вести русский язык и литературу. Кто-то из учителей потом рассказывал, что в ответ на это предложение старик рассмеялся. Но директор пожалел его, и дал работу в школьной библиотеке.

Соседи старика не любили и побаивались, потому что он ни с кем не разговаривал. Ни с кем, кроме мамы мальчика.

Соседки Евдокия с Антониной говорили про старика «этот, из бывших», и когда приходила его очередь убирать места общего пользования, донимали мелкими придирками и обзывали белой костью.

А мама старика защищала. Даже когда незадолго до войны отца мальчика арестовали за неудачный вредительский запуск ракеты на полигоне, мама не боялась защищать старика.

«Теперь могла бы и помолчать», — многозначительно говорили соседки. Но молчать мама не собиралась, а взяла однажды тонкий длинный нож для разделки рыбы, да не как обычно, а так, как брала скальпель во время своих операций, и предложила мгновенно присмиревшим кумушкам укоротить их языки, и еще добавила, что полостные у нее тоже хорошо получаются, никто не жаловался.

Последний раз защищать старика ей пришлось через месяц после начала войны, когда тот начал пополнять запас положенных ему кубометров дров, принося к себе в комнату и складывая в углу штабелем доски от предназначенного к сносу, частично уже разобранного барака. А еще он сушил на своем кухонном столе тонко нарезанные морковь и лук.

— В победу Красной армии не верит! — констатировала Евдокия, помешивая что-то в кастрюле. — Доложить бы на него, куда следует.

— И я говорю. Он же печку-буржуйку специально хранит, я как-то шла по коридору, а дверь в его комнату приоткрыта была. — Антонина понизила голос, но мальчик из своего тайника в кладовке все слышал. — И не нынешняя какая-то, а добротная, видать, трофейная, с германской. А на буржуйку-то поставил граммофон, трубу иерихонскую, — для отвода глаз, что ли?

И вдруг мальчик услышал голос мамы, звонкий и злой:

— Как вам не стыдно! Для отвода! Вас же здесь не было в двадцатом, когда до человечины доходило!

Антонина заявила, что этого так не оставит. Но, к величайшей радости мальчика, предпринять ничего не успела, потому что уже через день целиком занялась паковкой вещей для эвакуации в Сибирь, вместе с Металлическим заводом, где работал ее муж. И с Евдокией им повезло. За неделю до того, как перестали ходить поезда из города и в город, она успела выехать к сестре в Архангельск.

…В начале сентября начались бомбардировки. А газеты стали призывать население готовиться к уличным боям. На бомбы и артобстрелы взрослые реагировали. Они хватали детей, заранее приготовленный чемодан, и бежали в бомбоубежище. На призыв строить баррикады не откликнулся никто, потому, наверное, что все были заняты работой и беготней по магазинам в поисках продуктов.

Тогда мальчик и его дружок с Глухой улицы Валька Круглов решили в свободное от учебы время делать в полуразобранном бараке тайник с оружием, на всякий случай.

Несколько лет назад в общей кладовке при кухне мальчик устроил себе из досок, старых палок от швабр и дырявой рыболовной сети соседа Василия что-то вроде шалаша. Это было его укрытие, куда он забирался, чтобы фантазировать. …

Для тайника мальчик перетаскал из кладовки все, что могло пойти в дело: проржавевший капкан, рыболовную сеть, две лопаты без черенков и стамеску. А заодно проверил верхние ящики кухонных столов Антонины и Евдокии, и, ничуть не терзаясь угрызениями совести, изъял оттуда колющие и режущие предметы.

В воскресенье четырнадцатого сентября, — он запомнил дату, потому что это был день рождения отца, — тревога следовала за тревогой, но не бомбили.

Мама была на кухне не одна, а с соседкой Верушей, артисткой Ленконцерта. Прижимая ладони к хорошенькому личику, Веруша рассказывала про зоосад, про то, что на этой недели бомбой убило слониху, и еще много всякого зверья, и главное — лебедей.

— Нет, вы подумайте! Лебедей! — восклицала Веруша.

Мальчик обмер. Неужели зоосада теперь не будет, зоосада, куда столько раз ходили они с отцом, неужели и это у него теперь отнято? А лебеди! Почему же они не улетели? Почему? Они же могли спастись!

Через щель в двери он видел, как мама стирает белье в его детском корытце. Голые руки мамы взлетали и падали, скользили по серебристой ряби стиральной доски, опущенной в воду, с силой взбивали и взбивали белую мыльную пену. Пены было много. Она летела на мамино лицо, на пол, на кухонные столы, на плиту, на подол Верушиного платья. А Веруша все говорила про лебедей, про то, что они погибли, двенадцать белых лебедей — погибли!

Мальчик сидел в кладовке и быстро-быстро хлопал себя по ушам ладонями. Это был испытанный приемчик: если не хочешь слушать кого-то, начинай хлопать ладонями по ушам. Но сейчас получилось только хуже. Верушин голос пропал за шумовой помехой, а вместо него из памяти всплыла афиша, и не одна, а много афиш, которые он видел, когда они с мамой однажды поехали прогуляться в город.

Тогда он только научился читать, и, на радостях, читал подряд все, что попадалось на глаза. В тот день чаще всего на глаза ему попадалась афиша, на которой печатными крупными буквами было написано: «Лебединое озеро». Все кругом было заклеено этими афишами. Это озеро было везде.

Мальчик представил себе город, и зоологический сад, и белых птиц с нежными длинными шеями. Вот лебеди, заслышав гул приближающихся самолетов, беспокойно поворачивают головы. По мере нарастания гула птицы все больше тревожатся. И, когда падает первая бомба, они мечутся, вытягивая шеи, и плещут крыльями, и взбивают воду, которая пенится и брызгами летит из пруда.

«Улетайте! Да улетайте же, глупые птицы! Спасайтесь!» — мысленно умоляет их мальчик, и вдруг с ужасом понимает, что никуда улететь они не могут, потому что крылья у них подрезаны, а это все равно, что западня, и значит, спасенья нет.

…В начале ноября пришел управхоз и заколотил уборную: в доме прорвало трубы, и воды не стало. По малой нужде мальчик уже сбегал во двор, а теперь униженно стоял перед заколоченной дверью уборной и не знал, что делать. На его тихое поскуливание из комнаты вышел старик. В руках у него был старый фаянсовый горшок с ручкой.

— Знаешь, как называется?

— Горшок.

— Мы его называли генералом. Пойдем.

Старик открыл кладовку, потеснил оставшийся скарб и поставил горшок в угол.

— А потом будем следовать графу Толстому. Знаешь, что он в своем дневнике записал? «С усилием и удовольствием выношу нечистоты». Вот и мы попробуем так же.

И старик улыбнулся. Кажется, первый раз за все время.

…Скоро старик и мальчик остались в квартире одни. Потом к ним пришла девочка…

Пока были силы, старик понимался на крышу. Зачем он делал это? Ведь в январе не бомбили, а, значит, и зажигалок не было, и тушить было нечего.

Дети шли со стариком. Им не хотелось оставаться одним в огромной выстывшей квартире. И к тому же они боялись, что старик сам не дойдет, потому что вся лестница обледенела: сначала по ней стекала вода из прорванных этажом выше труб, потом обессиленные соседи начали сливать в пролет нечистоты, которые тут же застывали, и широкие подоконники лестничных окон тоже были залиты нечистотами. Да и мальчику, исполнявшему ежедневные обязанности золотаря, спускаться с ведром во двор становилось все труднее.

На крыше было торжественно и чудно.

Старик обводил глазами белую вставшую реку, инеем покрытые дома за рекой, и дальше, дальше, все крыши, все купола, башенки и шпили, всё, до самого горизонта. Взглядом он вбирал в себя город, становясь единственным его прибежищем.

В эти минуты он был похож на одну из тех черных фигур, что неподвижно стоят по краям крыши Зимнего дворца, и смотрят.

Когда начиналась метель, дети подходили и с двух сторон брали старика за руки, боясь, что его унесет.

Метель напоминала мальчику крылья. Вздымаясь, они затмевали собой город, и казалось, что за этой белой мятущейся мглой ничего уже нет, и весь видимый мир кончился.

…Вечером старик укладывал детей в свою кровать, а сам ложился на раскладную, походную. «Двоим лучше, чем одному, — говорил старик. И еще добавлял: — Одному как согреться…».

Мальчик и девочка лежали рядом, как две дощечки, высохшие, чистые, а старик укрывал их и одеялом, и периной, и своим тяжелым зимним пальто, и говорил о том времени, когда прежнее пройдет, и смерти уже не будет, и плача, и вопля, и болезней не будет уже…

До самыя смерти

Как и обещает название, перед нами сборник историй о любви. Можно сказать, энциклопедия любви — материнской, дочерней, супружеской, девичьей, законной, беззаконной, трогательной, робкой, страстной, какой угодно, но чаще всего — последней. Ключевой момент в каждой повести — чувство пустоты и бессмысленности жизни, которое охватывает того, кто потерял любимого человека. Но в то же время книга говорит и о другом, прямо противоположном: жизнь осмысленна, и доказательством тому служат бесчисленные повторы и пересечения судеб совершенно непохожих друг на друга людей. Не прямым словом, а лабиринтом этих повторов-вариаций автор как бы подсказывает читателю: все на свете не случайно, да и смерти, наверное, нет.

Книга состоит из шести текстов — очень разных, но подчиненных единому принципу, указанному в эпиграфе: «Канон — … музыкальная форма, в которой основная мелодия сопровождается подобными ей, вступившими позже». Впрочем, можно было сказать и «вступившими раньше» — темы повестей всегда проводятся сквозь толщу многослойного (петербургско-петроградско-ленинградско-петербургского) прошлого. Память автора сохраняет все: и трудный опыт выживания, и серые будни, и прорезающие их озарения, и трагические моменты потерь. Но самыми яркими оказываются страницы, где все эти темы переплетаются, и получается повествование об исключительном, ставшим повседневным — как в лучшей повести сборника «Вид с Монблана». Первая блокадная зима, старый дом на Охте. Старик из «бывших» опекает двух оставшихся без родителей соседских детей. Он чувствует, что скоро умрет, и чтобы не оставлять своих подопечных с покойником (хоронят уже только за хлеб), обманывает их, говоря, что «у монахов, которые до сих пор живут в Лавре, есть, еще со времен Гражданской, правило: когда становится совсем плохо, они забирают к себе стариков, ухаживают за ними и кормят. Надо всего лишь прийти и сесть у ворот». Дети помогают старику перебраться через реку и оставляют его у ворот Лавры. В этом эпизоде сосредоточены основные мотивы книги — те самые музыкальные темы, что варьируется в каждой повести или рассказе: прекрасный город, дорога к храму, ложь во спасение, самопожертвование, забота о другом, смерть близкого человека, скорбь, выживание и жажда жизни.

Четыре из пяти повестей складываются в единый эпический текст («Третий подъезд слева»), который можно было бы назвать и романом. Он скреплен не только системой лейтмотивов, местом действия и тоном повествователя, но и общностью героев: соседи, жители одного дома, ленинградцы — из тех, кто в советское время работал в «ящиках», учил и лечил, в девяностые торговал сигаретами у метро, а сейчас, по большей части, уже покоится на Большеохтинском и Южном. Совсем недавнее прошлое, незаметно ушедшее в какую-то невероятную даль: «Повесть наших отцов, / Точно повесть из века Стюартов».

Многие из героев Соколовской — это старики. Старики-блокадники, по сей день хранящие в чуланах «стратегические» запасы муки и круп. Старики, думающие о том, как достойно умереть и быть даже после смерти хоть немного полезными ближним. Те, чье единственное удачное за всю жизнь вложение денег — покупка могилы накануне дефолта. Все эти люди вопиюще-несправедливо обижены новыми временами, и потому в книге постоянно звучит социальная критика. По всему тексту равномерно распределена ненависть и к советской власти, никогда не считавшейся с людскими потерями, и к дикому капитализму, который по своей дикости даже и слов «людские потери» не понимает. Когда Соколовская заговаривает о «привычном унижении», которое всегда было, есть и будет в этой стране, ее голос становится голосом всех обиженных и униженных. В каком-то смысле сейчас старикам-блокадникам жить труднее, чем тогда: в блокаду каждый чувствовал себя частью страшной мистерии, в этом был ужас, но было и некое величие, теперь на смену этому пришло унижение. Во время блокады люди думают: «Просто нужно еще потерпеть, немного потерпеть, немного, совсем немного» — а терпеть им приходится, по Аввакуму, «до самыя смерти».

Однако в какой-то момент вдруг замечаешь странный парадокс: известно, что «обличительная» литература редко обходится без злодея из числа представителей власти — какого угодно, хотя бы тетки из жэка. А у Соколовской этого нет. Все герои, за малыми исключениями, — хорошие люди, количество негодяев доведено до необходимого минимума, а корень зла — не конкретный человек, а неизлечимая болезнь, несчастный случай или просто общее сложение жизни.

Проза Соколовской, несомненно, реалистична, у нее очень типичные, легко узнаваемые герои в типичнейших обстоятельствах — при необыкновенной, «галлюциногенной» верности деталей: «Двоечка (огоньки синий и красный) была прямоугольной „американкой“ с темно-красными лакированными боками и вместительным золотистым нутром». Кто может, не заглядывая в интернет, вспомнить знаковую систему огоньков ленинградских трамваев? В книге множество таких подробностей, которые скоро некому будет узнавать, которые нельзя перевести на иностранный или объяснить двадцатилетним, но от которых сразу теплеет в груди.

Однако есть в повестях сборника и нечто, выходящее за пределы ностальгического реализма и социального протеста, что-то (простите за каламбур) «соколовское», в смысле — идущее от Саши Соколова: обыкновенные «коммунальные» люди в любой момент могут обернуться мифологическими героями, а места их проживания — библейским «местом безвидным и пустынным», где рядом с жилищем протекает неназванная Река и обитают те, у кого уже или еще нет имен — Мальчик, Девочка, Старик. В ровном течении параллельных потоков событий, в переплетении «музыкальных тем» кроется авангардный эксперимент с сюжетом. Да и стиль порой приобретает невиданное величие: «Когда они были на полпути к дому, настала ночь и все кругом сделалось черно. И только снег излучал слабое сиянье, а кроме снега, никакого огня рядом не было, чтобы осветить их дорогу». А если хорошо присмотреться, то можно заметить и причудливое смешение жанров: блокадная повесть оборачивается идиллией «Старосветских помещиков», а комически-ностальгическая сага о соседях а-ля «Покровские ворота» — репортажем о межнациональном конфликте и утопией примирения и покаяния его участников.

Наталия Соколовская — не новичок в литературе. Она печатала стихи, переводы, повести и рассказы в толстых журналах, опубликовала под псевдонимом роман «Литературная рабыня: будни и праздники». Однако только после выхода «азбучного» сборника становится ясно, что в русской литературе есть большой мастер, ничем не уступающий Улицкой, Петрушевской, Токаревой или (ранней) Татьяне Толстой. Будем ждать новых книг.

Андрей Степанов

Петр Бормор. Запасная книжка (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Петра Бормора «Запасная книжка»

* * *

Это грабеж, — скривился Полуэльф, отсчитывая
торговцу золотые.

— Действительно! — возмущенно фыркнула
Принцесса. — Мог бы сделать скидку,
хотя бы ради моих прекрасных глаз!

— Скидка за Ваши глаза уже включена в счет, — галантно
поклонился торговец. — Все по прейскуранту, сударыня,
и больше я не сбавлю ни гроша.

— Гнусный стяжатель, — проворчал Гном.

— Действительный член Всемирного Общества Стяжателей,
— кивнул торговец. — Взносы уплачены на год вперед.

— Между прочим, мы герои! — заметил Халфлинг.

— А я торговец. И что с того?

— Мы спасаем этот мир, — пояснил Полуэльф.

— Денно и нощно, — добавил Халфлинг.

— Потом и кровью, — подхватил Гном.

Варвар на секунду задумался, а затем протянул вперед мозолистые
ладони.

— Вот этими руками.

— Ну миленький, ну хорошенький торговчик, — проворковала
Принцесса. — Ну сделайте нам скидочку! Ну что Вам стоит!

— Не мне, а вам, — отрезал торговец. — Я, кажется, уже
ясно сообщил, что и сколько стоит. Хотите — платите, нет —
значит, нет.

— Но мы не можем сражаться без припасов! — воскликнула
Принцесса. — А как же спасение мира?

Торговец поманил Принцессу пальцем и доверительно пригнулся
к ее уху.

— А вы новости читали? — спросил он. — Сегодня в мире
насчитывается свыше 50 000 зарегистрированных героев. И сто
пятьдесят коренных жителей. Расскажите мне еще раз, кого
и от чего вы намерены спасать?

* * *

Double Strike! — выкрикнул Полуэльф, посылая
в цель две стрелы сразу.

— Thor’s Might! — пропыхтел Гном, обрушивая
боевой молот на голову врага.

— Lightning! — с пальцев Принцессы сорвалась
миниатюрная молния.

— Backstab! — проорал Халфлинг на ухо своей жертве, перед
тем как воткнуть ей кинжал в спину.

— Ы-ых! Ух! — Варвар просто и бесхитростно размахивал
своим двуручником. Каждый удар означал одну снесенную
голову, и применять спецприемы не было никакой нужды.
Через пять минут поле боя в очередной раз осталось
за ге роями.

— Это было непросто, — произнес Полуэльф, вытирая пот
со лба.

— Мягко сказано, — проворчал Гном. — Я уж думал, нам
кранты.

— Ну, это вряд ли, — возразил Полуэльф. — Мы все-таки
крутая команда.

— Они тоже, — Гном мотнул бородой в сторону свежих
трупов, — были крутой командой. Пока не нарвались на нас.

А кто знает, на кого мы сами можем нарваться?

— Никто не знает, — согласился Полуэльф. — Жизнь полна
сюрпризов. В этом-то и состоит прелесть нашего существования.

— Не вижу ничего прелестного, но поверю тебе на слово.

— Ты не понимаешь, — хихикнул Халфлинг, появляясь
рядом словно из ниоткуда, — он же благородный! Ему противно
бить маленьких и слабых, он хочет, чтобы слабые были
большими и жирными. Тогда их и бить гораздо выгоднее.

— Заткнись, — огрызнулся Полуэльф.

— А я что, я молчу… — сказал Халфлинг, отступая в тень.
Полуэльф задумчиво поскреб подбородок.

— В чем-то ты, конечно, прав, — протянул он, обращаясь
к Гному. — Риск хорош, когда он оправдан, но здесь становится
слишком опасно.

— Так и должно быть. — солидно подтвердил Гном. — Чем
дальше в лес, тем толще мобы. И справиться с ними будет с каждым
разом все сложней.

— Ясно, — кивнул Полуэльф. — Ладно, слушайте меня.
Восемь часов привал, потом двигаемся дальше со свежими
силами. Ты, — он указал пальцем на Принцессу, — выучи чтонибудь
помощнее. А ты…

Полуэльф посмотрел на Варвара и скривился.

— Я ведь тебе написал на бумажке! Читай, если запомнить
не можешь. Adrenalin rush, это же так просто!

— Да ну, зачем это…

— И все-таки, постарайся. Названия спецударов надо помнить
наизусть, никто не знает, когда они могут понадобиться.

— А их обязательно вслух?..

— Да! — отрезал Полуэльф. — Обязательно.

…прошло восемь часов…

— Multishot!

— Bash!

— Cold Bolt!

— Backstab!

— Адра… Арда… А-а-а, блин, ы-ых! Ух!

…еще восемь часов…

— Charged Arrow 10 Level!

— Stone crash!

— Ice Storm!

— Backstab!

— Ад…ге…па… ну и почерк у тебя! Ух! Ы-ых!

…и еще восемь часов…

— Все! — выдохнул Полуэльф, тяжело опускаясь
на землю. — Это наш предел. Еще бы чуть-чуть…

— Не надо еще чуть-чуть, — мягко возразил Гном. — Этого
было вполне достаточно.

— Своими силами нам дальше не справиться, — поджал
губы Полуэльф. — Нужна помощь.

— Здесь поблизости нет ни одной таверны, — заметил
Халфлинг.

— Я имел в виду другую помощь, — отмахнулся Полуэльф.

— Какое-нибудь дополнительное супероружие, или что-то
в таком роде.

— Я могу зачаровать стрелы, — предложила Принцесса.

— Само собой, — кивнул Полуэльф. — Только этого мало.

— Я могу заточить мечи, — сообщил Гном. — До плюс
первых.

— А у меня есть яды, — встрял Халфлинг. — Можно нанести
на лезвие.

— Ну ладно, — Полуэльф с сомнением пожевал губами. — 
Будем надеяться, что этого пока хватит.

…и еще восемь часов…

— Spadeo Terrank Blutreater Haffaplow Bagradt! («Изящный раздирающий удар ночной бабочки, садящейся на цветок» (полуэльфийск.).)

— Powered Kick of Giants!

— Superduperbadaboom!

— Backstab!

— Adre… adrenalim… adremanil…

— Оставь это! — крикнул Полуэльф. Варвар тут же радостно
спрятал бумажку в карман и принялся размахивать двуручником.

— Да не ты! — простонал Полуэльф, но Варвар сделал вид,
что его не слышит. — Принцесса! Твое Высочество! Брось ерундой
заниматься, читай свиток!

— Но я же…

— Да не спорь ты, читай быстрее! Мы прикроем!

Принцесса глубоко вздохнула, развернула свиток и дрожащим
голосом принялась читать заклинание. Земля у ее ног
зашевелилась, застонала, вспучилась бугром. Щепки, мелкие
камешки, комки грязи, птичьи перья потянулись со всех сторон,
чтобы прилипнуть к быстро растущей куче. И вскоре перед
Принцессой уже стояло, покачиваясь, жуткое чудище — наскоро
слепленный голем.

— Мммм, — промычал голем. — Ммма-а…

— Защити нас! — выкрикнула Принцесса.

— Мма… — откомментировал голем и направился к врагам.
Для этого ему даже не пришлось разворачиваться — гротескное
лицо просто съехало на затылок, а ноги-тумбы зашагали
задом наперед.

— Ура! — подпрыгнул Халфлинг. — Наша тяжелая кавалерия!

— Мма! — огромный кулак голема опрокинул ближайшего
противника. — Мма! — обратный удар сломал шею другому. — 
Мма! Мма! Ма-а!

— Ух! Ы-ых! — вторил голему Варвар, громя врагов почти
с той же эффективностью.

Враг дрогнул и побежал.

— Отлично! — Полуэльф расплылся в довольной улыбке.

— Еще пара уровней, и мы наконец уберемся с этой локации!

А ты хороший мальчик, неплохо справляешься, — он
покровительственно похлопал голема по плечу и тут же вытер
испачканную руку о штаны. — Рожей, правда, не вышел, а так
молодец.

— М-м-м… — ответил голем. — А-а-а…

Его, и правда, трудно было назвать красавцем. Даже сходство
с человеком оставалось чисто формальным: две ноги, две
руки, одна голова. На голове имелись в наличии два глаза, нос
и рот, хотя их взаимное расположение и пропорции не являлись
постоянными. А таких мелочей, как пальцы, волосы, уши
или шея не наблюдалось вовсе. Если не считать за волосы
сухую траву и мышиные кости, торчащие из глины в полном
беспорядке.

— Мало ли кто рожей не вышел! — вскинулась принцесса.

— Он такой, потому что он… такой! Уж какой получился! Для
голема так и вовсе красавец!

— Ммма… — Голем повернул к Принцессе уродливую
голову. — Ааа… ммм.

— Ну хорошо, хорошо, убедила. Пусть будет красавец.

А сейчас — всем отдыхать, и продолжим путь. Пора уже выбираться
отсюда.

…восемь часов…

— Надо же, пробились!

— Мма-а-а…

— Молодец, хороший мальчик.

— А-а-а… мммм…

…и еще восемь часов…

— Я вижу впереди свет! — закричал Полуэльф. — Там
выход!

Его товарищи не откликнулись, им было не до того. Враги
наседали со всех сторон, и это были очень мощные враги.
Гном, отложив свой молот, торопливо перевязывал израненного
Варвара. Принцесса, яростно визжа, крутила над головой
пращу — толку от этого было мало, но запас заклинаний она
давно исчерпала. Где-то в стороне, судя по шуму и воплям,
ловили Халфлинга. Только голем, как ни в чем не бывало, продолжал
сражаться. Мягкая глина гасила удары, а стрелы
не причиняли ему никакого вреда. Правда, враги уже заметили,
что скользящие удары вырывают из голема куски плоти,
но самого голема это, похоже, не беспокоило, а плоти было
еще много.

— Бежим! — скомандовал Полуэльф. — Туда!

Герои поспешно заковыляли в указанном направлении.

— Прикрой нас! — на бегу бросил Полуэльф голему.

— М-ма?

— Задержи их!

— М-ма-а-а…

Звуки боя затихли далеко позади. Герои выбрались из негостеприимного
места.

— Мы сделали это! — воскликнул Полуэльф. — Мы прошли
весь этот чертов лабиринт, и никто не пострадал! Все живы,
и даже с добычей!

— Погоди! — Принцесса ахнула и прижала пальцы
к губам. — Мы забыли… там…

— Что?! Что ты забыла?! Амулет? Жезл? Спеллбук?

— Мы оставили там голема!

— Тю! — Полуэльф облегченно вздохнул. — Было бы из-за
чего волноваться. Вызовешь нового.

— Но он же наш товарищ!

— Ты с ума сошла? — нахмурился Полуэльф. — Какой он
нам товарищ? Он, по большому счету, просто ходячая куча
мусора. А скорее всего, уже и не ходячая… Эй, ты куда?! Стой,
сумасшедшая! А-а, darabarabunda (Плохо переводимое грязное ругательство (полуэльфийск.)), все за ней!

Голем был все еще жив. Он уже не пытался сохранить сходство
с человеком, просто осел тяжелой грудой поперек прохода,
сдерживая врагов. Единственная оставшаяся рука отвешивала
удары каждому, до кого могла дотянуться, а если не могла, то
швырялась комьями глины, отрывая их от разваливающегося
тела. Голем продолжал прикрывать отступление.

— Мма! — гулко и безнадежно ухал он на каждом замахе.

— Мма! Мма-а! Ма-а!

Враги, впрочем, уже подрастеряли боевой задор, слишком
велики были потери. И когда из-за спины голема в них снова
полетели стрелы, враги с яростным ворчанием побежали с поля
боя.

— Мма, — голем булькнул и опустил руку. По его глиняному
лицу ползли струйки черной грязи. — Мма! Мма! Мма-мма!

— Все хорошо, малыш, — Принцесса обняла голема
за остатки плеч и прижала его уродливую голову к своей
груди. — Ш-ш, уже все хорошо, не плачь. Мама с тобой.

— Мма, — всхлипнул голем. — Мам-ма.

Где-то за холмами садилось солнце, и заклинание потихоньку
теряло силу. Голем медленно превращался в то, чем и был
изначально, — большую кучу мусора.

Варвар топтался рядом и растроганно сморкался в большой
платок. Остальные герои отошли на почтительное расстояние.

— Эти люди, — фыркнул Полуэльф. — Сентиментальность
когда-нибудь их погубит.

— Если прежде они не погубят всех нас, — проворчал
Гном.

Меч и камень

И тогда, — рассказывал Варвар, — появился
никому не известный подросток, взялся
за рукоять меча-в-камне и одним рывком
вытащил его наружу. Вот это было зрелище,
я вам доложу! У всех так челюсти и отпали.

— А потом? — спросил Гном.

— А потом этого мальчика короновали, и он правил долго
и справедливо. Объединил все враждующие племена, победил
множество чудовищ…

— Это понятно, а где она теперь? — нетерпеливо перебил
Гном.

— Кто «она»? — опешил Варвар.

— Наковальня. Ты же сам говорил, что на покрытом рунами
камне стояла наковальня, и меч пронзал ее насквозь, верно?

— Да…

— Ну и что с ней стало потом, когда король умер?

— Не знаю, — растерянно моргнул Варвар. — А при чем тут
наковальня? Речь же о мече!

— О мече?! — Гном схватился за голову. — Да вы что, люди,
с ума все посходили?! Кому нужен какой-то дурацкий меч? Он
там вообще лишний, его и выдернуть-то надо было, чтобы
не мешал пользоваться инструментом. Наковальня — вот
истинное сокровище!

— А разве не рунный камень? — удивился Полуэльф.

Меч гордых людей

Пришли, — сказал Полуэльф и сложил карту.

— Оно и видно, — проворчал Гном.

Действительно, окончание поисков не вызывало
сомнений. Посреди руин возвышался
кусок древней стены — словно оберегаемый
невидимой рукой, без единой трещинки, даже вездесущий
лишайник не запятнал камни, а пряди бешеного огурца, в изобилии
росшие вокруг, держались от стены на почтительном расстоянии.
Пощадило время и статую — вернее, барельеф, изображающий
высокого стройного человека с широко раскинутыми
руками. Из груди барельефа торчал меч, рукоять которого, украшенная
огненными опалами, слабо светилась и еле слышно
потрескивала.

— Меч Гордых Людей, — сказал Полуэльф, снова сверившись
по карте. — Странное название, но, с другой стороны, Лук
Эльфийских Королей звучит ничуть не лучше.

Он протянул руку и коснулся рукояти меча.

— Не лапай! — строго сказала статуя.

— А? Что? — Полуэльф быстро отскочил назад.

— Не про твою честь сработано, — разъяснила статуя. — 
Не тебе, полукровке, дано владеть этим мечом. Лишь великий
герой из человеческого племени сможет вытащить меч
из камня, чтобы сразить Зло и утвердить царство Света
на земле.

— Ладно, ладно, я все понял, — Полуэльф развел руками
и с кривой улыбкой шагнул в сторону. — Я пас.

Он подтолкнул плечом Варвара и кивком указал на меч.

— Иди, пробуй, великий герой.

Варвар вздохнул, поплевал на ладони и без особого труда
выдернул меч из груди статуи.

— Свершилось! — выдохнула статуя. — Наконец-то! Сбылось
великое пророчество! Конец засилью темных сил, наступает
новая светлая эра…

Товарищи между тем столпились вокруг Варвара, рассматривая
новую игрушку и отпуская восторженные замечания.

— Эй, меня кто-нибудь слушает? — раздраженно спросила
статуя.

— Да-да, конечно, — Варвар виновато вздрогнул и изобразил
повышенное внимание.

— Этот меч дано носить лишь достойнейшему, — важно
произнесла статуя. — Тому, кто объединит все людские племена
и станет величайшим из земных царей, кто поведет людей
за собой на решительную борьбу со Злом. О ком и через тысячу
лет будут слагать баллады сыны человеческие…

— Минуточку, — поднял руку Халфлинг. — А почему ты
все время говоришь только о людях?

— А я и не с тобой разговариваю, недомерок! — огрызнулась
статуя. — А с героем из пророчества. Не встревай!

— Ну хорошо, хорошо, — Халфлинг насупился и отступил
в тень, поближе к Гному и Полуэльфу.

— Близок конец кровавой тирании Темных сил! — вещала
статуя. — Люди поднимают голову! Огнем и мечом отвоюют они
свою свободу, и воцарятся на земле Закон и Порядок. Сгинут без
следа все пособники зла, мерзкие трусливые твари, угнетавшие
народ долгие столетия. Приидет новое царство добра и справедливости,
и склонятся перед ним все народы мира…

— А кто не склонится? — снова встрял Халфлинг.

— Сам подумай, — посоветовала статуя.

— Я подумал. И мне это не нравится.

— Мне тоже, — вполголоса произнес Полуэльф.

— Ваши проблемы, — пожал плечами барельеф, насколько
ему позволяла каменная кладка.

— Продолжай, пожалуйста, — попросил Варвар.

— А чего тут продолжать? — хмыкнула статуя. — Все понятно.
Настало время Избранного народа…

— То есть людей?

— А кого же еще!

— А почему это люди Избранный народ? — возмутился
Халфлинг. — Почему не кто-нибудь другой? Вот хоббиты,
например, ничем не хуже.

— Хуже-хуже, — заверила статуя. — Люди — уникальная
раса, они могут становиться кем угодно и достигать вершин
в любой избранной профессии.

— Ха! — фыркнул Гном. — Тоже мне, нашли чем хвастаться!

— Иным расам это не дано, — строго заметила статуя.

— А инфравидение людям дано? Или бонус к Силе и Сложению?

— Это мелочи, — пренебрежительно отозвалась статуя. — 
Зато у людей есть бессмертная душа, которой все прочие лишены.

— А толку-то… — проворчал Гном.

— Это знак избранности! — выкрикнула статуя. — Именно
людям дано нести свет в мир! Людям — а не детям тьмы,
копошащимся в мрачных подземельях, норах и пещерах,
подобно крысам и червям…

— Слышь, — Халфлинг подергал Гнома за рукав, — а ведь
это он про нас говорит!

— А эльфы? — спросил Варвар, не выпуская меча.

— Слишком ненадежный союзник, — поджала губы статуя.

— Себе на уме. Да еще, вдобавок, свободно скрещиваются
с людьми, разбавляя и разжижая благородную кровь. Еще вопрос,
можно ли считать такое потомство полноценными людьми.

— Ты с какой стороны человек? — тихонько спросил Халфлинг
Полуэльфа. — С отцовской или материнской?

— С той самой, — процедил сквозь зубы Полуэльф.

— А-а, — протянул Халфлинг и замолчал.

— Итак, — подытожила статуя. — Владелец этого меча
обретет великую силу, едва первые лучи восходящего солнца
прольются на клинок. Дав клятву верности на крови, он должен
будет отправиться на северо-восток, где…

Не дослушав, Варвар с размаху всадил меч обратно в грудь
статуи, вытер руки и повернулся к товарищам.

— Пошли дальше. Здесь нет ничего интересного. Что там
говорит карта о других сокровищах?

— Прямо на юг отсюда, в трех днях пути, спрятан Молот
Горных Кланов, — прочитал Полуэльф. — На востоке, чуть дальше,
Топор Великого Орки, а на западе… некая Дубина.

— А какой-нибудь Пращи Хоббитов там нет? — спросил
Халфлинг.

— Нет, — ответил Полуэльф.

— Ну нет — так нет, — пожал плечами Халфлинг.

— Юг, восток, запад… — Гном один за другим загнул три
пальца. — А на севере?

— Там значок золота, и рядом нарисован дракон.

— Вот и отлично. Значит, нам на север.

О настоящих людях

Несколько рассказов из книги Дмитрия Горчева «Деление на ноль»

О книге Дмитрия Горчева «Деление на ноль»

Олег Романцев

Перед самым матчем с японией подступил к Олегу Романцеву Старший Тренер Гершкович с образом Господа
нашего Иисуса Христа. «Плюнь,— говорит,— Олег Романцев, в образ Господа нашего три раза и признай над собой власть Ангела Света Люцифера». «Изыди»,— отвечал
ему Главный Тренер Олег Романцев и выпил стакан Русской Православной Водки, как завещали деды его и прадеды.

Тогда старший тренер Гершкович достал из своего чемодана Христианского Младенца, умучил его и подлил
кровь в компот нашим Русским футболистам. И стали
Русские футболисты как Сонные Мухи, и проиграли
японцам нахуй.

Перед матчем с бельгией снова подступил к Олегу Романцеву Старший Тренер Гершкович с образом Господа
нашего Иисуса Христа. «Плюнь,— говорит,— Олег Романцев, хоть один раз, и будет тебе спасение и Православной Руси слава». Но не плюнул Олег Романцев и выпил
вместо того два стакана Русской Православной Водки.

И тогда старший тренер Гершкович достал из своего чемодана другого Христианского Младенца, умучил его и
подлил кровь в кисель нашим Русским футболистам.
И стали Русские футболисты как Ебанутые Дураки и
проиграли бельгийцам в полную Жопу.

И вернулся Олег Романцев в Россию в транспортном
самолёте с опилками, и никто его в России не встретил.
Доехал он за сто пятьдесят долларов на тракторе до своего дома — а вместо дома там котлован. А на краю котлована стоит его чемоданчик с кальсонами и с запиской от
жены про то, что она ушла жить к вьетнамцу, который
торгует женскими фенами на измайловском рынке. Заплакал Олег Романцев и пошёл пешком по Руси. И спал
он в Говне, и ел он Говно на Говне, и в Говне однажды умер
неподалёку от посёлка номер восемнадцать при кировочепецком свинцово-цинковом комбинате. И похоронили
его два одноруких инвалида в фуражках на глиняном
кладбище без единого кустика, и креста на могиле не поставили.

Зато когда Чистая Душа его прибыла на Небо, встретили её архангелы Михаил и Гавриил и посадили у самого
Престола Господня на последнее свободное двадцать четвёртое место.

И когда мы, козлы и мудаки, тоже попадём на Небо,
если, конечно, перестанем заниматься той Хуйнёй, которой занимаемся, то будем мы целовать прах под ногами
бывшего Олега Романцева, чтобы хоть на секунду обратил
он на нас свой мудрый и светлый взор, ибо он — единый
из нас, кто ещё в земной жизни познал, что такое есть
Полный, Последний и Окончательный ПИЗДЕЦ.

Михал Сергеич

Всё больше и больше на свете навсегда забытых нами
людей.

Помните Кашпировского? А Чумака? А ведь Чумак был
очень замечательный — он молчал и от этого заряжались
банки с водой. А сейчас все только пиздеть умеют.

А Горбачёва зачем забыли? Кто сейчас помнит Горбачёва, кроме седенького пародиста в пыльном зале с полсотней состарившихся вместе с ним зрителей?

А ведь он же не умер, он ворочается в своей одинокой
вдовьей квартирке на четвёртом этаже. Встаёт, шаркает
тапочками — идёт на кухню. Долго бессмысленно смотрит
внутрь холодильника, достаёт бутылку коньяка арарат,
которого на самом деле давно уже нет в природе, и наливает в пыльную рюмочку. Потом зажигает настольную
лампу и шелестит никому уже не интересными секретными документами про членов политбюро Зайкова, Русакова, Пельше и Подгорного.

И желтеют в шкафу белые рубашки, накупленные Раисой Максимовной впрок на все пятьдесят лет счастливого
генсечества. Белые рубашки — они же как жемчуг, их носить нужно на живом теле. А куда носить?

И вообще, зачем всё это было? Стоял бы сейчас на мавзолее в каракулевой папахе и говорил бы речи одновременно по всем четырём каналам телевидения, и ничего
бы не было: ни девятнадцатого августа, ни одиннадцатого сентября, ни подлодки Курск, ни Шамиля Басаева, ни
писателя Сорокина — ничего. А вместо них узбекские
хлопкоробы, и казахские овцеводы, и грузинские чаеводы — все-все пели бы и плясали в кремлёвском дворце
съездов.

И снова тогда вздыхает Михал Сергеевич, и гасит свет,
и прячет бледные свои стариковские ножки под холодное,
никем не нагретое одеяло.

Да нет, Михал Сергеич, всё хорошо. И все вас любят.
И больше всех вас любят наши женщины. За прокладки
любят, за тампаксы и за памперсы. Они просто уже забыли, как подтыкаются ватой и как стирают пелёнки. Они не
помнят, как скачет по ванной стиральная машина Эврика-полуавтомат, как выглядят духи рижская сирень и мужчина, употребивший одеколон Саша наружно и вовнутрь.
Они вообще никогда ничего не помнят.

Зато они стали с тех пор все страшно прекрасные.
Они теперь пахнут так, что просто охуеть, и одеты во
что-то такое, чего никогда раньше не бывало на свете.
У них что-то всё время звенит из сумочек и даже в метро
на каждом эскалаторе мимо обязательно проедет штук
десять таких, что непонятно как они сюда попали. А поверху и вовсе ездят в автомобилях с непрозрачными стёклами женщины такой невиданной красоты, что их вообще нельзя показывать человечеству, потому что если
человечество их один раз увидит, то сразу затоскует навеки — будет человечество сидеть на обочине дороги,
плакать и дрочить, как известный художник Бреннер,
дрочить и плакать.

Так что всё не зря, и нихуя ваш Маркс не понимал, для
чего всё на этом свете происходит. А мы понимаем.
Спокойной вам ночи.

Директор Патрушев

Всякий человек, который более двух минут посмотрит
на унылый нос Директора ФСБ Патрушева, немедленно
начинает зевать. Когда же Директор Патрушев начинает
говорить, все вокруг моментально засыпают, и он тихонько уходит на цыпочках.

И никто, никто не догадывается, что на самом деле Директор Патрушев умеет подпрыгивать на три метра с места, стреляет из четырёх пистолетов одновременно и сбивает ядовитой слюной муху с десяти шагов.

И сотрудники у него все такие же: на первый взгляд
вялые толстяки и сутулые очкарики, но по сигналу тревоги они сбиваются в такую Железную Когорту, которая
за час легко прогрызает туннель длиной пять метров.
Каждый из сотрудников Директора Патрушева умеет
делать какую-нибудь особенную штуку: один умеет раздельно шевелить ушами, другой говорит задом наперед
со скоростью двести пятьдесят знаков в минуту, третий
бегает стометровку спиной вперёд за пятнадцать секунд.

Глупому человеку конечно непонятно, зачем нужны такие умения, но это потому что он не знает, какие у Директора Патрушева враги.

Например, только в этом отчётном году, который ещё
даже не кончился, уже обнаружено и уничтожено четыре
правых руки Шамиля Басаева. А сколько их там ещё у него осталось — этого никто не знает. Кроме того, нанюхавшись особой травы, Шамиль Басаев умеет останавливать
время на пятнадцать минут на площади в три сотки и перекусывает вольфрамовый прут диаметром шесть миллиметров.

Очень Важные Персоны

Все Очень Важные Персоны живут внутри специальных
Зон, куда простым людям вроде нас можно зайти только
по недоразумению какому-нибудь.

Там, в этих Зонах, в общем-то неплохо — охрана и милиция все приветливые, регистрацию не спрашивают, никогда не скажут «куда лезешь», а скажут «Вам лучше пройти
сюда», смотрят преданно и даже, похоже, ждут на чай.
Зато стоит только перейти линию этой Зоны обратно,
как та же самая милиция валит тебя на пол, роется в сумке, отбирает всё пиво и грозит кандалами.

А вот представьте тех людей, которые всегда находятся
внутри этих Зон. Они ведь даже если бы и захотели, всё
равно не могут оттуда выйти, потому что всегда носят их
вокруг себя. Сядут в машину — эту зону образуют мотоциклисты, приедут домой — снайперы.

И вот посмотрят Очень Важные Персоны вокруг — все
улыбаются. Пойдут в другое место — там тоже все милые
и добрые. Вот они и думают, что везде так. А рассказать
им, как оно на самом деле обстоит,— некому. Потому что
помощники их, которые вроде бы по должности обязаны
всё знать,— ведь они тоже в метро не ездят. Посмотрят эти
помощники иногда телевизор или прочитают в газете что-
нибудь неприятное и возмущаются — врут ведь! Ведь не
так оно всё! Не то чтобы эти помощники мерзавцы, нет,
они, наоборот, за Справедливость. Звонят они сердитые в
редакцию и там какого-нибудь журналиста тут же под жопу — чтоб не пиздел больше.

Вот Ельцин был молодец. Однажды, как раз перед тем
как он стал Президентом, сел он в троллейбус (автомобиль москвич у него тогда как раз сломался) и поехал в
поликлинику получать бюллетень по ОРЗ, ну, или, может
быть, пройти, как все люди, флюорографию. Неизвестно,
что он там увидел, но как только он прогнал Горбачёва, тут
же махнул рукой Гайдару и Чубайсу: «Продавайте всё
нахуй!» И запил горькую.

Ну, тех-то два раза просить не надо — всё продали до последнего гвоздя.

Вообще он был неплохой, Ельцин, весёлый хотя бы.

Пел, плясал, с моста падал. И люди при нём служили тоже весёлые — один рыжий, другой говорил смешно, третий в кинофильмах с голыми бабами снимался — ну чисто
двор покойной императрицы Анны Иоанновны. И щёки у
всех — во!, морды румяные, лоснятся. Пусть и наворовали, так оно хотя бы им впрок пошло.

А нынешние что? У кого из них можно запомнить хотя
бы лицо и фамилию, не говоря уже про должность? Крысиные усики, рыбные глаза, жабьи рты, а то и вообще ничего — пусто. Один только премьер-министр похож на состарившегося пупса, да и тот если неосторожно пошевелится,
так оно всё сразу потрескается и осыплется. Какие-то всё
потусторонние тени — то ли ещё не воплотившиеся, то ли
уже развоплощающиеся. А скорее всего они такие и есть —
вечно между той стороной и этой.

Царь Горох когда-то воевал с Грибным Царём, так вот
именно так должен был выглядеть отдельный Бледнопоганочный Полк.

Даже и Юрий Михайлович Лужков, которому, казалось бы, всё нипочём, и тот ссутулился, осунулся, куплетов больше не поёт и монологов под Жванецкого не
читает — не время. Проснётся только иногда ночью и
мечтает: вот бы построить что-нибудь этакое Грандиозное и никому не нужное, чтобы все вокруг охуели и с
восхищением говорили: «Да ты, Юр Михалыч, совсем
ебанулся!»

Но нет, вздыхает Юрий Михайлович и снова лезет под
одеяло — пустое всё, пустое.

Президент

Совершенно необъяснимо, почему какому-то человеку
может вдруг захотеться стать президентом такой страны,
как Россия. Президентом хорошо быть в тихой незаметной стране, типа в Болгарии. Ну вот какие новости запомнились за последние годы про Болгарию? Да никаких. Кто
там президент? Да хуй его знает. И сами болгары тоже не
знают. И президент там ходит, зевает, пьет кофий и делает
настойки на ракии.

А в России быть президентом — это очень хлопотно, и
даже денег не наворуешь как следует, потому что очень уж
должность заметная — воровать лучше на тихой какой-нибудь таможне.

Хотя понятно, конечно, что, раз уж ты стал Президентом, то строчка про тебя в грядущем учебнике истории
уже считай обеспечена, если конечно к тому времени
ещё останется какая-нибудь история. Но ведь всем хочется абзац, а лучше бы главу, чтобы ученики проходили её целую четверть, а потом непременно сдавали по
ней государственный экзамен. Но даже и на абзац пока
никак не набирается. Не про вертикаль же власти туда
писать?

Ну, разорил там Гусинского, Березовского и Ходорковского. Но как-то совсем не до конца разорил, а половина
вообще разбежалась. Ну посадил писателя Лимонова в
тюрьму, да тут же выпустил. Войну не то выиграл, не то
проиграл, непонятно. Как-то всё ни то ни сё. Бород не нарубил, курить табак всех не заставил, и никого совсем не
завоевал — ну хотя бы Монголию что ли.

Как-то всё уныло. Чахнут ремёсла, вяло гниют искусства и печально цветёт одна лишь последняя осенняя педерастия.

Остановит ли хрустальное свое яйцо путешественник
во времени, пролетая мимо две тысячи третьего года? Хуй
он его остановит, проскочит дальше — в тридцать седьмой
куда-нибудь или в восемьсот двенадцатый.

Купить книгу на Озоне

Частное дело

Эссе из книги Дениса Драгунского «Тело № 42»

О книге Дениса Драгунского «Тело № 42»

Одна актриса была очень знаменитая. Ее любили зрители,
у нее были поклонники. Еще у нее был муж,
очень жестокий и странный человек. Он ее любил,
конечно. Но уж очень как-то по-своему. Он ее заставлял
раздеваться догола и залезать на шкаф, и сидеть
там подолгу. И при этом громко декламировать разные
монологи из пьес. «Ах ты моя Сара Бернар!» —
говорил он, сидя на диване и куря сигарету. Но как
только она пыталась слезть, он загонял ее обратно,
палкой. Было больно. Но артистка мирилась с этими
неприятностями. «Подумаешь, — говорила она сама
себе. — Ну, на шкафу. Зато физкультура. Ну, голая. Зато
закалка. А то, что при этом приходится декламировать,
тоже неплохо. Вроде как репетиция». Правда,
иногда она подумывала от него уйти. Но потом все-таки
оставалась. Какой-никакой, а муж. Глава семьи,
защита и опора. Дети, опять же, нельзя им без отца.
И вообще, может быть, это у него страстная любовь
так выражается. А где найдешь любовь в наш циничный
коммерческий век? То-то же.

Потом она от него все-таки ушла. То ли он ее на
балкон стал выгонять, то ли собрался гостям показать
в таком виде. В общем, перешел грань дозволенного.

Конечно, в семьях случается всякое-разное. Может
быть, еще похлеще. Но вопрос: откуда я все это узнал?
Может быть, мне под страшным секретом лучшая
подруга несчастной актрисы туманно намекнула? А я
эти намеки вот таким образом интерпретировал и
вывалил свои пошлые домыслы на всеобщее обозрение?
Да нет, конечно. Актриса все это сама рассказала
по телевизору. Во всех подробностях, душераздирающих
и нескромных.

А вот другая женщина была совсем не знаменитая.
Никто ее особенно не любил, кроме мужа и детей.
А поклонников у нее вовсе не было. Ну, разве лет
сколько-то назад, когда она в институте училась. А теперь
только семья. Обыкновенная служащая, плюс к
тому домохозяйка, мать семейства. Двойная ноша.
Но ее муж был, тем не менее, требовательным мужчиной.
Ему не нравилось, что она располнела. Это
противоречило всем его жизненным принципам, установкам
и ценностям. Поэтому в один прекрасный
день он привел ее на телепередачу, посвященную таким
вот располневшим женщинам и их мужьям-эстетам.
Там он изложил зрителям свои претензии к
жене: всего тридцать пять, а вон как раздалась. Добрые
тренеры, модельеры и визажисты стали ее упражнять,
массировать, причесывать и гримировать.

А также красиво и элегантно одевать-обувать. И через
какие-то полчаса она была уже вполне ничего. Не
забитая тетка с погасшим взглядом, а вполне себе
миловидная дамочка. С натренированно-задорным
взглядом из-под свежевзбитой челки. Так что ее строгий
муж сменил гнев на милость. Высказал осторожный
оптимизм. Пробурчал что-то вроде: «Значит, будешь
каждый день зарядку делать!»

Такие дела, дорогие женщины.

Пожалуйста, запомните: любящий мужчина любит
женщину целиком и полностью, во всех подробностях
и частностях. А если он говорит, что вообще-то
любит, но не худо бы на пару размерчиков похудеть,
то гоните его к черту, ну или хотя бы не стройте
иллюзий.

Хотя я на самом деле не про любовь. Я про политику,
которая, вместе с экономикой, стоит на твердом
основании культуры (а вовсе не наоборот, как нас
ошибочно учили в школе про базис и надстройку).

Культура же — это не только разные художественные
произведения. Книги, симфонии, триумфальные
арки, фильмы и частушки. Хотя они тоже. И не
только произведения человеческого труда и научно-технического
разума. Хотя без них ни шагу. Культура
— это, прежде всего, правила, по которым живут
люди. Этих правил довольно много, но среди них есть
самые главные. Например, различение добра и зла,
истины и лжи. Сейчас я хочу поговорить вот о каком
правиле. Жизнь любого человека разделяется на три
сферы: публичную, частную (приватную) и интимную.

Публичная сфера — это человек на людях: на работе,
в транспорте, в магазине, на улице. И особенно —
на трибуне парламента, в министерском кабинете, на
международной конференции.

Приватная сфера — человек в общении с родными
и близкими, в семейно-дружеском кругу.

Интимная сфера — человек наедине с собой, со
своими чувствами, мечтами и фантазиями, которые
не принято выражать вслух, пребывая в публичной
и даже приватной сфере. Общение с сексуальным
партнером и собственные переживания по этому
поводу тоже относятся к интимной сфере. Извините,
что так назойливо повторяю эту банальную истину.

Конечно, можно сделать более подробное деление.
Например, публичную сферу разрезать на две-три
части (поведение на работе, в госучреждении, просто
на улице), и с другими сферами поступить так же.
Родственники отдельно, друзья отдельно. Желание
набить всем морду — отдельно, эротические фантазии
— отдельно.

Но это, в сущности, не важно. Важно, что есть вещи,
о которых говорить можно и нужно. При всем
народе, ясно и четко, подробно и доходчиво. А есть
вещи, о которых говорить не нужно и просто-таки
нельзя. Даже в тесной компании друзей. Первооснова
культуры — граница между «можно» и «нельзя».
Не только делать, но и говорить, сообщать, выставлять
напоказ.

Всенародная демонстрация приключений своего
тела и пакостей своей души — опасная штука. Оговорюсь — я вовсе не имею в виду литературу и, скажем,
кино. Натурализм, жестокость, обнаженность желаний,
копание в темных подпольях психики — это
живая часть искусства. Любые запреты здесь — глупость
и ханжество. Неважно, кстати, хороший это
писатель или графоман. Или вообще спекулирует на
жгучих темах. Иначе получится, что хорошему писателю
можно писать «про это», а плохой пусть лучше
пишет про свершения молодежи на строительстве
рыночной экономики. А кто определять будет, хороший
это писатель или плохой? Секретариат правления
Союза писателей? Или жюри премии «Русский
Букер»? В литературе можно все. Ну или почти все.
Нельзя сочинять комедию про ГУЛАГ, остальное —
пожалуйста. А вот в реальности — извините. Реальность
строже.

Собственно, на то и придумана литература, и вообще
искусство. Театр, кино и даже телевидение.
Чтоб иметь возможность поговорить о самых тяжких
проблемах души и тела, не называя имен. Посредством
вымышленного героя. А когда герой вот он, перед
нами, как бывает на ток-шоу, — тогда и вести себя
нужно в соответствии с правилами реальной жизни.
То есть публично не жаловаться на жену, что
растолстела, и на мужа, что садист.

Барьеры стыда рушатся (а стыд — то есть страх
быть выставленным напоказ — это важнейший культурный
ограничитель). Значит, рушится, ну осторожно,
скажем, разрушается одна из главных культурных
опор. Различение между публичным, приватным и
интимным.

При чем тут политика? А вот при чем. «Ежели в
одном месте прибавится, в другом — непременно
убавится», — как отмечал М. В. Ломоносов в одноименном
законе сохранения массы. Если в одном
месте можно демонстрировать то, что положено
скрывать, то получается, в другом месте можно скрывать
то, что положено объявлять.

На одном полюсе общественного сознания реальные
люди (простые обыватели) рассказывают в телекамеру
о своей интимной жизни. То есть делают то,
что нельзя делать. На другом полюсе столь же реальные
люди (но уже не простые обыватели, а крупные
государственные и общественные деятели) скрывают
весьма важные моменты политической и хозяйственной
жизни страны. То есть не делают того, что должны
делать.

Мы знаем подробности личной жизни эстрадных
звезд. Но мы не знаем, кто является акционерами
крупнейших (как принято говорить, системообразующих)
частно-государственных корпораций. Мы
прекрасно осведомлены о том, что происходит в постели
простого россиянина, притащившего на ток-шоу
свои интимные радости и обиды. Но нам совершенно
неизвестно, непонятно, да уже и неинтересно,
что означает фраза «в таком-то году Россия продала
вооружений на 6 миллиардов долларов». О какой
России идет речь? О государственной казне? Или о
нескольких физических лицах с российскими паспортами?

Когда на всеобщее обозрение выставляется интимная
сфера, то публичная закрывается. Я не знаю, кто виноват, кто первый начал, государственные деятели
или авторы реалити-шоу. Но факт остается
фактом: частная жизнь граждан становится достоянием
публики, а жизнь государства становится частным
делом чиновников.

Жожо и Божий промысел

Рассказ из книги Юлии Винер «Место для жизни»

О книге Юлии Винер «Место для жизни»

Жожо не любил окружающих, а окружающие
не любили Жожо. Тем не менее к сорока годам
он обзавелся и женой, и тремя детьми и сумел
выстроить процветающее дело — булочную-кондитерскую
с выпечкой на месте. Дело окупало
себя и давало сносный доход. Хрустящие булочки и
влажные, пропитанные сахарным сиропом пирожки
и пирожные, выпекаемые у Жожо, нравились
прохожим, они не могли удержаться, надкусывали
мягкое жирное тесто, не отходя от прилавка, и
уходили, жуя и облизываясь. И у Жожо была мечта.
Если бы расширить помещение метров на пять
в глубь дома, пекарню можно было бы задвинуть
туда, а с фронта очистилось бы место, чтобы устроить
стойку и несколько столиков, подавать кофе
с булочками, вложения невелики, а дело приняло
бы совсем иной оборот. Прохожие очень любили
стойки с кофе эспрессо и булочек покупали бы
больше — и на месте съесть, и с собой взять.

Но углубиться внутрь никак было нельзя —
там, за стеной пекарни, в безоконном темном
углу, образовавшемся неясно как при строительстве
дома, жила упрямая одинокая старуха. Угол
этот разрешил бы все проблемы Жожо, в нем
были даже кран и унитаз, значит, имелись водопровод
и канализация. Но старуха, жившая там
незаконно, но очень давно, предъявляла Жожо
за свой угол совершенно непомерные требования.
Тысячу долларов — новыми стодолларовыми
бумажками! — она оттолкнула не глядя. Либо
однокомнатную квартиру, либо место в хорошем
доме для престарелых! Смешно.

Жожо попробовал действовать через муниципалитет.
Там старуху знали, и хотя и соглашались,
что живет она без всяких прав, но выкинуть
не позволили. Никаких законов в этой
стране, сказал Жожо социальной работнице,
вон и на крыше у нас строят без всякого разрешения,
и никто и не почешется. Женщина уже
очень старая, примирительно сказала социальная
работница, потерпите немного, время сделает
свое.

Время, однако, не торопилось сделать свое.
Старухе было на вид лет семьдесят, она была сухая
и быстрая, и при теперешней моде на долгожитие
свободно могла протянуть еще и пять, и
десять, а то и двадцать лет. Жожо не раз встречал
ее в районной больничной кассе — она заботилась
о своем здоровье.

Жена уговаривала Жожо не мучиться так,
поберечь нервы, им хватало и того, что он зарабатывал
сейчас. Но Жожо и не ждал от жены понимания
и, зная, как боятся его взгляда все его
работники, каждый день с надеждой направлял
луч ненависти на заднюю стену пекарни.

Однажды Жожо приснился сон. Ему явился
бог Саваоф в виде красного горящего куста и
спросил его:

— Ты хочешь, чтобы я убил эту старуху?

— Я никому не желаю смерти, — угрюмо соврал
Жожо.

— Но ведь старуха никчемная, а ты делаешь
полезное дело, кормишь людей, обеспечиваешь
будущее своим детям.

— Это уж тебе виднее, — уклонился Жожо.

— Я помогу тебе. Сделаю так, как тебе нужно.

— Даром? — подозрительно спросил Жожо.

— Практически даром, — ответил куст и изменил
красное пламя на синее. — Давай только
иногда старухе какие-нибудь остатки твоей продукции,
пусть полакомится напоследок. И все будет,
как ты хочешь.

Это действительно было практически даром.
В булочную Жожо раз в два-три дня приезжал на
мотороллере человек из бесплатной столовой для
бедных и забирал оставшуюся позавчерашнюю
выпечку (вчерашнюю Жожо умел сохранять через
ночь так, что она выглядела, как свежая, и пускал
в продажу). От фруктов, которые употреблялись
для французистых корзиночек из песочного
теста, залитых разноцветным желе, тоже часто
оставалась всякая заваль. Немного отдать старухе
было не жаль. Но мысль эта была противна Жожо.

Тем не менее утром он взял пластиковый
пакет, покидал туда самые черствые булочки и
пирожки, прибавил горсть потемневших абрикосов
и постучался в полуподвальную железную
дверцу старухина угла. Не то чтобы он поверил в
свой сон, хотя в Бога почти верил, — но чем черт
не шутит? Пусть ест, вдруг да подавится.

Увидев Жожо с пакетом, старуха засмеялась,
покачала у него перед носом отрицательным
пальцем и сказала: «Ферфлюхтер френк!» ( Ферфлюхтер френк (нем.) — проклятый френк.
«Френк» — пренебрежительная кличка, данная европейскими
евреями франкоговорящим евреям, выходцам
из стран Магриба.)
Но
пакет взяла. И после этого стала каждый вечер
заходить в булочную, получала свое и принимала
это как должное.

На глазах у Жожо старуха добрела и свежела.
Быстро сгладилась угловатая сухость тела, на щеках
вместо серых впадин появились небольшие
гладкие подушечки, особенно явственные, когда
старуха улыбалась. А улыбалась она каждый раз,
пока дожидалась своего пакета.

Очень часто, скрывшись с пакетом в своей
дыре, она скоро выходила снова, неся другой,
меньший пакет с теми же булочками и пирожками,
и исчезала за углом. Видимо, не только сама
пользовалась, но и подкармливала кого-то. И на
все это Жожо должен был смотреть!

Конечно, сон его был чистый вздор. Когда
старуха явилась в очередной раз, Жожо, не взглянув
на нее, пошел в глубь лавки, распорядиться,
чтобы старухе больше ничего не давали. «Захочет
— пусть покупает, как все», — сказал он своему
молодому помощнику, который еле заметно
пожал плечами и опустил глаза.

И тут раздался раздирающий уши грохот.
Жожо обернулся и увидел, что у входа в лавку
расцвел гигантский красно-синий огненный
куст. Его толкнуло в грудь, бросило на помощника,
все заволокло дымом, оба они упали на пол,
и на них посыпалось стекло витрины и стоявшие
внутри кондитерские изделия.

В результате самоубийственного акта молодого
арабского солдата Священной войны (их
немало происходило в ту пору в нашей стране)
погибли двое покупателей, входивших в лавку
Жожо, трое прохожих, которые входить и не собирались,
и старуха, не знавшая, что ей тут больше ничего не дадут. Ее нашли под большим подносом
с клубничными тарталетками, край металлического
подноса ударил ее прямо в переносицу.
Одному продавцу оторвало кисть руки
и пробило в нескольких местах череп гайками
и гвоздями. Жожо и его помощник отделались
ушибами и порезами.

Лавка пострадала очень сильно, пришлось
закрыться на целый месяц. Это был серьезный
убыток, но благодаря страховке и пособию от государства
Жожо без труда перенес пекарню, куда
давно хотел, тем легче, что стена, отделявшая
лавку от темного угла, неизвестно как образовавшегося
внутри большого здания, растрескалась
от взрыва.

И он не только перенес пекарню, но и поставил
столики, и выстроил стойку с высокими табуретками,
и люди сидели там и пили кофе эспрессо
с влажными маслянистыми пирожными и не
боялись, потому что, говорили они, в одну воронку
бомба дважды не падает.

Марчелло Арджилли. Фантаст-окулист (фрагмент)

Несколько сказок из книги

О книге Марчелло Арджилли «Фантаст-окулист»

Часы Джанни

— Судья, время! — орали болельщики, переживавшие за команду гостей.

Этот второй тайм казался нескончаемым. Но вот наконец истекает 45-я минута, и приезжие выигрывают со счетом 2:1.

— Черта с два — время! — заволновался
Джанни, болевший за хозяев поля, и перевел
стрелки своих часов на пятнадцать минут
назад.

Тотчас стрелки на всех других часах
тоже переместились ровно на пятнадцать минут
вспять. Зрители решили, что ошиблись: до
конца матча оставалась еще четверть часа —
ведь сейчас 16.15.

В 16.18 команда, за которую болел
Джанни, забила гол, а в 16.21 судья назначил
пенальти в ее пользу, и счет стал 3:2!

Тут Джанни сразу же передвинул стрелки на 16.30.
Все остальные часы немедленно повиновались его приказу,
и судья дал финальный свисток.

Свои часы Джанни выиграл в лотерее, купив билет
всего за несколько евро. Это оказались самые простые наручные
часы устаревшей модели, с дешевым ремешком — словом,
ничего особенного.

Но для Джанни они стали дороже любого сокровища.
Он сразу же заметил, что часы обладали необычным
свойством: они управляли временем! Стоило поставить их на
20 минут вперед, как сразу же все остальные часы на свете
тоже перемещали свои стрелки на это время.

Переставлял он стрелки назад, и время тотчас возвращалось
вспять — все остальные часы, словно управляемые по
радио, делали то же самое.

Джанни никому не открывал секрета часов, даже родителям:
это оказалось слишком увлекательно — управлять
временем!

С тех пор он мог спать сколько ему хотелось и при
этом никогда не опаздывал в школу — стоило только сдвинуть
стрелки на своих часах.

Когда в классе бывала контрольная и он не успевал
решить задачу, то ставил часы на пятнадцать минут назад,
и у него хватало времени закончить работу.

Если урок становился скучными, он быстро передвигал
стрелки, и сразу же раздавался звонок, оповещавший
о конце занятий. Кроме того, он мог теперь возвращаться домой
когда угодно и не выслушивать при этом упреков родителей.

А хотелось ему есть, стоило поставить
стрелки на восемь часов вечера, и дома тотчас
садились ужинать.

Эти часы стали его ближайшим другом.
Он даже на ночь не снимал их с руки,
каждое утро протирал циферблат, аккуратно
заводил и даже ласково поглаживал.

— Мы с тобой властелины времени! — 
ликовал он. — Вот увидишь, как сегодня повеселимся!

Но его власть над временем длилась
недолго. Однажды часы остановились и ни за
что не захотели идти дальше. Для Джанни это
стало большим горем, как если бы скончался
самый дорогой друг.

Немного утешило его то обстоятельство,
что все часы в городе приостановили
ход на шестьдесят секунд, почтив память коллеги
минутой молчания.

Восьмой день недели

В Италии наименования дней недели связаны, как известно, с какой-нибудь планетой, а те в большинстве своем носят
имена античных богов и богинь.

Так, понедельник
в итальянском календаре назван днем Луны — лунеди, вторник
— днем Марса, мартеди, среда — день Меркурия, мерколеди,
четверг — день Зевса, джоведи. Пятницу древние
римляне посвятили Венере — венерди, а субботу Сатурну —
сабато. Воскресенье стало для всех итальянских христиан
днем Бога — доменика, а во многих других странах — это
день Солнца, например, в Германии — зонтаг, что так и переводится
— день Солнца, а в Англии — санди, и это означает
то же самое.

Так было заведено испокон веков, и никогда не возникало
никаких проблем. Но однажды Плутон, который тоже
вертится вокруг Солнца, возмутился:

— Разве я виноват, что меня обнаружили так поздно —
всего лишь в 1930 году? На самом деле я такой же древний,
как и остальные планеты, и тоже ношу имя античного бога.
А значит, как и все, имею полное право на то, чтобы один день
в неделе назывался в мою честь.

По правде говоря, точно в таком же положении находились
и две другие планеты — Уран и Нептун. Но никто из
них не предъявлял никаких претензий к календарю: попробуй
поспорь с днями недели — они не шли ни на какие уступки,
твердые, словно гранит.

— С тех пор, как существует этот мир, — непреклонно
заявляли они, — в неделе всегда числилось семь дней — и ни
одним больше. Хорошенькое получилось бы дельце, если бы
всякая планета вздумала иметь свой день, да и пословица говорит:
кто опоздает, тот воду хлебает…

— Но мне хотя бы совсем малюсенький, крохотный денек,
— просил Плутон. — Я хочу совсем немного. Вот если бы
каждый из дней недели уступил мне хотя бы один только час,
то получился бы небольшой денечек — всего семь часов. Вам
ведь не так уж и важно, сколько у вас будет часов в сутках —
23 или 24? А как красиво звучало бы — плутонди — день Плутона!
Потеснились бы немного Марс и Меркурий, и я встал бы
между ними.

Сказано — сделано. Даже не дожидаясь разрешения,
Плутон влез в неделю. И никакие протесты других дней теперь
уже не помогли. Неделя стала восьмидневной.

А люди что? Люди смирились, полагая, что новый
день со столь звучным названием принесет удачу. Но день
Плутона на этом не успокоился. Он мечтал сделать большую
карьеру и сразу же начал расширять свои права под предлогом, что всюду должны торжествовать равенство и справедливость.

— В восьмидневной неделе 168 часов, и надо честно поделить
их поровну! — заявил он. — Все дни недели должны
быть равны! Каждому — по 21 часу!

И повторяя, что равноправие — один из самых священных
принципов демократии, он добился наконец своего.
А потом устремился и дальше.

— Что же это получается, — взывал он, — единственный
выходной день в неделе — воскресенье, день Солнца, — сократился
на целых три часа! Предлагаю исправить это упущение
и ввести еще один праздничный день в неделе — день
Плутона! Пусть он тоже будет выходным!

Идея оказалась отличной, потому что сразу же расположила
к нему очень многих людей. Ну, а при поддержке народа,
как известно, многое можно сделать.

Теперь Плутону уже совсем легко стало отнимать часы
у других дней недели — сегодня у одного, завтра — у другого…
И вскоре неделя выглядела уже совсем иначе — теперь
она состояла только из одного выходного дня — дня Плутона,
длившегося 161 час, и еще семи дней по одному часу каждый.

И люди не обратили никакого внимания на то, что воскресенье
в отместку за такую обиду объявило себя рабочим
днем — ведь благодаря Плутону все могли теперь отдыхать
и развлекаться без малого семь суток подряд!

Когда же день Плутона стал любимым в народе, он
начал подумывать и о новой революции в календаре — решил
стать единственным днем в неделе. Он не сомневался, что получит
поддержку всего человечества.

И он не ошибся.

О чем мечтали часы

После многих лет
примерной работы
часы все-таки заболели.
Их колесики
стерлись, маятник
стал двигаться лениво — качался теперь еле-еле, глухо, словно
хромой астматик, нашептывая: «тик-так,
тик-так».

Часы перестали показывать точное
время, и хозяин, сняв их с руки, упрятал в комод,
а себе купил новые.

Для заслуженных часов все это крайне
унизительно. Коллеги по-прежнему служили
исправно, а те, что помоложе, даже посмеивались.
И только весьма пожилые часы
советовали как-то держаться и ни в коем случае
не отставать.

Но именно это нашим часам как раз и не удавалось —
уж слишком они были старыми. И чувствовали себя все хуже
и хуже. Что поделаешь, они окончательно выбились из ритма
здоровых часов, какой необходим людям. Теперь они существовали
в другом ритме — в своем собственном — и жили
в своем особом измерении.

Поскольку наши часы не считались теперь ни с секундами,
ни с минутами, и не существовало для них ни суток, ни
месяцев, ни даже лет, то и земля перестала за сутки оборачиваться
вокруг своей оси, а за год — вокруг Солнца. Оказавшись
на солнечном луче, наша планета перемещалась по нему
теперь только прямо, свободно паря в космических просторах
Вселенной.

Неудивительно, что единицы отсчета времени и скорости
на Земле тоже изменились. Все дни теперь стали праздничными
и длились без конца! Улитки летали, как реактивные
самолеты, а тигры перемещались словно в кинокадрах с замедленной
съемкой, к великой радости антилоп, которые легко
могли убежать от них и спастись от страшных клыков.

Но при новом течении времени самые невероятные
события происходили и с людьми: старики молодели, а юноши
и девушки не старели.

Дети теперь сами решали, в каком возрасте им лучше
всего пребывать в каждый конкретный момент времени —
в зависимости от обстоятельств. Они становились малышами,
когда хотелось, чтобы мама обняла и приласкала их, или
мгновенно превращались в юношей, когда хотелось поухаживать
за девушками, не вызывая насмешек у окружающих.

Словом, старые часы отмеряли теперь время не как
покорные рабы, обязанные чеканить каждую секунду своим
равномерным «тик-так», и не как властители,
которые распоряжаются судьбами людей, отпуская
им месяцы и годы жизни.

Наконец-то исполнилось их самое заветное
желание: за долгий век они так настрадались,
отсчитывая людям время тяжелого,
изнурительного труда, тюремного заключения,
мучительных болезней или жутких страхов,
что теперь, наконец, почувствовали себя
безмерно счастливыми, даря всем только свободное
и золотое время.

Купить книгу на Озоне

Эрик-Эмманюэль Шмитт. Концерт «Памяти ангела» (фрагмент)

Отрывок из новеллы «Возвращение»

О книге Эрика-Эмманюэля Шмитта «Концерт „Памяти ангела“»

— Грег…

— Я работаю.

— Грег…

— Оставь меня в покое, мне еще двадцать три
цилиндра драить!

Склоненная над второй турбиной мощная спина Грега с выступающими под трикотажной майкой буграми мышц отказывалась поворачиваться.

Матрос Декстер не отставал:

— Грег, тебя капитан ждет.
Грег развернулся так резко, что Декстер аж
вздрогнул. Торс механика, от голых плеч до впадин возле крестца, сверкал от пота, и это делало
его похожим на языческого идола: в рыжих огнях котельной окруженное облаком испарений
блестящее тело казалось лакированным. Благодаря техническим талантам этого здоровяка изо
дня в день, час за часом грузовое судно «Грэндвил» бесперебойно двигалось вперед, бороздя
океаны и перевозя товары из порта в порт.

— Что, ругать будет? — сдвинув широченные,
с палец толщиной, черные брови, спросил механик.

— Нет. Он тебя ждет.

Грег опустил голову уже виновато. И с уверенностью повторил:

— Ругать будет.

Декстеру стало так жалко друга, что по спине
даже побежали мурашки. Он, гонец, знал, зачем
Грега вызывает капитан, но не имел ни малейшей охоты сообщать ему об этом.

— Не сходи с ума, Грег. За что ругать? Ты
пашешь за четверых.

Но Грег его уже не слушал. Он подчинил
ся приказу капитана и теперь вытирал тряпкой
руки, почерневшие от въевшейся смазки; он готов получить выговор, потому что гораздо важнее собственной гордости была для него дисциплина на борту: если начальник за что-то ругает,
значит, он прав.

Грегу нечего было раздумывать, сейчас он все
узнает от капитана. Грег вообще предпочитал не
задумываться. Он был не по этой части, а главное, он считал, что платят ему не за это. Грег
даже полагал, что размышлять — это предательство по отношению к чиновнику, с которым он
подписал контракт, пустая трата времени и энергии. В сорок лет он работал так же, как вначале,
когда ему было четырнадцать. Проснувшись на
рассвете, до поздней ночи сновал по судну, драил, ремонтировал, отлаживал детали моторов.
Казалось, он одержим стремлением делать хорошо, неутолимой самоотверженностью, которую
ничто не может поколебать. Узкая койка с тощим матрасом служила ему лишь для того, чтобы передохнуть, прежде чем снова приняться за
работу.

Он натянул клетчатую рубаху, надел непромокаемый плащ и двинулся за Декстером по палубе.

Море сегодня было недобрым: не то чтобы разбушевавшимся или неспокойным, а именно в дурном расположении духа. Изредка, точно исподтишка, швырялось пеной. Как это часто бывает в
Тихом океане, все вокруг казалось одноцветным;
серое небо передало миру свой свинцовый оттенок: волнам, облакам, дощатым палубам, трубам,
брезенту, людям. Даже рожа Декстера, обычно отливающая медью, напоминала набросок углем на
картонке.

Борясь с завывающим ветром, мужчины добрались до рубки. Стоило двери захлопнуться у него
за спиной, Грег заробел: вдали от ревущих машин
или океана, вырванный из привычной атмосферы
едких запахов мазута и водорослей, он утратил
ощущение, что находится на корабле, а не в гостиной на суше. Несколько человек, среди них
старпом и радист, вытянувшись в струнку, стояли
возле начальства.

— Капитан… — Готовый капитулировать, Грег
опустил глаза.

В ответ капитан Монро произнес нечто нечленораздельное, прокашлялся, и наступила тишина.

Грег молчал в ожидании приговора.

Покорность Грега не помогла Монро заговорить. Он вопрошающе взглянул на своих подчиненных. Тем явно не хотелось оказаться на его
месте. Поняв, что если будет слишком медлить,
то потеряет уважение экипажа, капитан Монро
совершенно бесстрастным тоном, никак не вяжущимся с той информацией, которую ему предстояло сообщить, спотыкаясь на каждом слове,
сухо произнес:

— Нами получена телеграмма для вас, Грег.
Проблема, касающаяся вашей семьи.

Грег с удивлением поднял голову.

— В общем, плохие новости, — продолжал капитан, — очень плохие. Ваша дочь умерла.
Грег вытаращил глаза. В это мгновение на его
лице отразилось лишь изумление. И никакого другого чувства.

Капитан продолжал:

— Так вот… С нами связался ваш семейный
врач, доктор Сембадур из Ванкувера. Больше нам
ничего не известно. Примите наши соболезнования, Грег. Мы искренне вам сочувствуем.
Грег даже не переменился в лице: на нем застыло изумление, чистое изумление, и никакого
переживания.

Все вокруг молчали.

Грег поочередно посмотрел на каждого, точно
ища ответа на вопрос, который задавал себе; так
и не получив его, он в конце концов пробормотал:

— Моя дочь? Какая дочь?

— Простите, что? — Капитан вздрогнул.

— Которая из дочерей? У меня их четыре.
Монро покраснел. Решив, что плохо передал
смысл сообщения, капитан дрожащими руками
вынул телеграмму из кармана и вновь перечитал ее.

— Гм… Нет. Больше ничего. Только это: вынуждены сообщить вам, что ваша дочь скончалась.

— Которая? — настаивал Грег, не понимая
смысла сообщения и поэтому раздражаясь еще
больше. — Кейт? Грейс? Джоан? Бетти?
Словно надеясь на чудо, капитан вновь и
вновь перечитывал послание, как будто ждал,
вдруг между строк появится имя. Незамысловатый, краткий текст ограничивался лишь констатацией факта.

Понимая беспочвенность своих надежд, Монро протянул листок Грегу, который тоже прочел
сообщение.

Механик вздохнул, потеребил бумажку в руке, а затем вернул капитану:

— Спасибо.

Капитан чуть было не пробормотал «не за что»,
но, сообразив, что это глупо, выругался сквозь
зубы, замолк и уставился в горизонт по левому
борту.

— Это все? — спросил Грег, подняв голову.
Глаза его были ясны, словно ничего не случилось.
Матросы просто опешили от его вопроса. Может, они ослышались? Капитан, которому предстояло ответить, не знал, как реагировать. Грег
настаивал:

— Я могу вернуться к работе?
Подобное бездушие вызвало в душе капитана
протест, он ощутил потребность придать этой абсурдной сцене немного человечности:

— Грег, мы будем в Ванкувере только через
три дня. Если хотите, мы свяжемся с доктором
отсюда, чтобы он вас проинформировал.

— Это возможно?

— Да. У нас нет его координат, поскольку он
назвал адрес компании, но, хорошенько поискав,
мы найдем его и…

— Да, так было бы лучше.

— Я лично этим займусь.

— Действительно, — продолжал Грег, точно
автомат, — все же мне было бы лучше знать, которая из моих дочерей…

Тут он умолк. В то мгновение, когда он произнес это слово, до него дошел смысл случившегося: его ребенок ушел из жизни. Он замер с открытым ртом, лицо побагровело, ноги подкосились. Чтобы не упасть, ему пришлось ухватиться
рукой за стол с разложенными на нем картами.

Оттого что он наконец стал страдать, окружающие испытали чуть ли не облегчение. Капитан подошел и похлопал механика по плечу:

— Беру это на себя, Грег. Проясним ситуацию.

Грег внимательно вслушивался в скрипящий
звук, с которым по мокрому плащу скользнула
ладонь начальника. Капитан убрал руку. Оба были смущены и не решались взглянуть друг другу
в глаза. Механик — из боязни показать свое горе, капитан — из боязни встретиться с несчастьем лицом к лицу.

— Если хотите, возьмите выходной.

Грег насупился. Его страшила перспектива безделья. Чем ему заняться вместо работы? Испуг
вернул ему дар речи.

— Нет, лучше не брать.

Все находящиеся в рубке представили себе
муки, которые предстоит пережить Грегу в ближайшие часы. Запертый на корабле, молчаливый,
одинокий, раздавленный тоской, тяжесть которой
сравнима с грузом их судна, он будет терзаться страшным вопросом: которая из его дочерей
умерла?

Грег ворвался в машинное отделение, как бросаются в душ, чтобы отмыться. Никогда еще цилиндры не были начищены, надраены, натерты,
смазаны, закреплены с такой энергией и тщательностью, как в этот день.

И все же, несмотря на тяжелую физическую
работу, Грега неотступно мучила одна укоренившаяся в его мозгу мысль. Грейс… В его воображении возникло лицо второй дочери. Неужели
Грейс умерла? Пятнадцатилетняя Грейс, так жадно любившая жизнь; ее сияющее улыбкой лицо.
Грейс, веселая, забавная, отважная и нерешительная. Кажется, она была самая болезненная? Не
веселость ли дарила ей ту нервическую силу, которая создавала видимость здоровья, не делая его
ни более крепким, ни более устойчивым? А может, заразившись от своих товарищей, она принесла из школы или лицея какую-то болезнь?
Слишком добрая по натуре, Грейс была открыта
для всего: игры, дружбы, вирусов, бактерий, микробов. Грег представил себе, что больше не будет
иметь счастья видеть, как она ходит, двигается, склоняет головку, поднимает руки, смеется во
весь голос.

Это она. Нечего и сомневаться.

С чего вдруг такая мысль? Может, интуиция?
Или он получил телепатическую информацию?
На мгновение Грег прекратил с остервенением
тереть металлическую поверхность. Нет, честное
слово, он и сам не знал; он боялся. Он прежде
всего подумал о ней, потому что Грейс… была его
любимицей.

Он присел, ошеломленный своим открытием.
Раньше ему никогда не случалось выстраивать
эту иерархию. Так, значит, у него была любимица… Неужели другие замечали это? Или она сама? Нет. Его предпочтение гнездилось в глубине
души, смутное, подвижное, непостижимое даже
для него самого до сегодняшнего дня.

Грейс… Воспоминание о девочке с взлохмаченными волосами и тонкой шейкой растрогало
его. Ее так легко было любить. Сияющая, не такая серьезная, как старшая сестра, гораздо живее остальных, она не знала скуки и во всем находила что-нибудь занимательное. Сообразив, что
нужно прекратить думать о том, что она исчезла
из его жизни, иначе он будет страдать, Грег с
жаром набросился на работу.

— Только бы не Грейс!

Он так затянул винты, что у него выпал ключ.

— Лучше бы Джоан.

Точно, утрата Джоан опечалила бы его меньше. Джоан, резкая, немного скрытная, угловатая,
с блестящими черными волосами, скрывающими
виски, и густыми, точно копна сена. Крысиная
мордочка. С этой дочкой у Грега совсем не было
душевного родства. Да и то сказать, она была
третья, так что не имела никаких привлекательных для родителей качеств: ни новизны первенца, ни обретенного со вторым ребенком спокойствия. Так уж получается, что третьему ребенку
уделяется минимум внимания, им занимаются
старшие сестры. У Грега и возможности увидеть
ее, когда она только родилась, не было, потому
что это произошло, когда он только начал работать в новой судоходной компании, совершавшей рейсы в Эмираты. Да к тому же он ненавидел ее расцветку: цвет кожи, глаз, губ; глядя на
нее, он не находил в ее лице сходства ни со своей
женой, ни с дочерьми; она казалась ему чужой.
Да нет, он не сомневался, что она от него, потому
что помнил ночь, когда зачал Джоан, — по возвращении из Омана. Да и соседи часто говорили, что девочка похожа на отца. Шевелюра как
у него, это уж точно. Возможно, в том-то все
дело: его смущало, что это девочка, но с чертами
мальчишки.