Эрик-Эмманюэль Шмитт. Как я был произведением искусства (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Эрика-Эмманюэля Шмитта «Как я был произведением искусства»

В себя я пришел в душе, там же, в морге.
Фише и Зевс-Питер Лама в четыре руки намыливали меня под сильной струей воды, смывая
грим с моего тела.

Говорить я еще не мог. Для окончательного пробуждения мне понадобилось проехать
весь обратный путь от города до Средостения.

— Ну? — спросил я, с трудом ворочая картонным языком.

— Вы умерли, и вас опознали. Ваши родители вели себя с большим достоинством.

— А-а-а… А братья?

— Они всплакнули только перед входом в
морг — больше ничего. Правда, народу сбежалось — ужас.

— Они что, плакали?

— А разве в таких ситуациях принято реагировать иначе?

Он зажег две сигареты — по одной в каждую
руку, — зажал их тонкими пальцами и проделал
несколько привычных движений, в результате
чего его окутали клубы дыма.

— Пойдемте со мной. Вам не повредит сейчас побывать в Утробии.

Я последовал за ним, не требуя объяснений,
поскольку уже понял, что наилучший способ
получить от Зевса-Питера Лама ответ — это вообще не задавать вопросов.

В третьем подвальном этаже дома располагался круглый бассейн. Его мягкие стенки, отделанные розовым, цвета человеческой кожи,
пластиком, нежно изгибались в сочившемся из
перламутровых раковин неярком свете. Внутри
мирно плескалась какая-то мутная жидкость.

— Что ж, погрузимся в Утробию.

Так мой Благодетель называл свой подземный бассейн.
Мутная, млечного цвета вода была нагрета
до тридцати шести градусов — внутренней температуры человеческого тела. Неизвестно откуда лилась странная музыка, в которой слышались прерывистое дыхание, стук сердца и гортанный женский смех. В воздухе стоял аромат
свежескошенной травы.

Едва ступив в воду, я почувствовал такое
блаженство, что немедленно заснул счастливым
сном.

Проснулся я в полном изнеможении, совершенно другим. Этот сон как будто произвел во
мне некий перелом. Меня словно пропустили
через сито, пересыпав из одной части моей жизни в другую.

Мой Благодетель уже вышел из воды и принимал услуги массажиста, накачанного атлета с
потрясающей мускулатурой, обтянутой гладкой
кожей. Правда, пышные телеса, безволосость и
маслянистая гладкость кожного покрова привносили в безукоризненно мужское сложение
этого богатыря нечто женское. Зевс, которому
нечего было предложить этим мощным лапам,
кроме костей, тем не менее урчал от удовольствия.

Чуть позже, когда мы стояли с ним рядом
под холодным душем, он шепнул мне на ухо:

— А не сходить ли нам на ваши похороны?

День моих похорон я не забуду никогда.
Я увидел там больше народу, чем повстречал за
всю свою жизнь. На маленьком кладбище топталось не меньше тысячи человек. Чтобы ограничить доступ зевакам, служба безопасности вынуждена была установить снаружи заграждения.
Тут и там в толпе возникали кинокамеры, микрофоны, вспышки, свидетельствуя о повышенном интересе, с которым отнеслись к моему погребению средства массовой информации.

Когда, выйдя в парике и темных очках из
лимузина Зевса-Питера Лама, я обнаружил эту
пышную церемонию, мне подумалось: а не ошибся ли я с диагнозом, который поставил самому
себе и всей своей жизни? Разве мог неприметный, невзрачный парень вызвать такое стечение
народу? Не обманулся ли я? Ведь все эти заплаканные девицы, эти журналисты, жаждущие воспоминаний обо мне, эти официальные лица —
все они здесь из-за меня… А я-то считал, что меня никто не замечает…

— А может, зря я умер? — сказал я на ухо
Зевсу-Питеру Лама.

Тот улыбнулся, и тотчас же затрещало несколько вспышек. Выдержав приличествующую
паузу, он тихо ответил:

— Поздно. Терпение. Сюрпризы еще не кончились.

Он протянул охранявшим вход на кладбище
церберам пригласительный билет, и мы прошли
за ограду. На одном из склепов пел гимны хор
мальчиков, учащихся моего бывшего коллежа.
На столике в ожидании сочувственных записей
лежали четыре раскрытые книги. Люди с достоинством устремлялись к ним, и каждый оставлял по несколько строк.

Заглянув мимоходом в одну из них, я не поверил своим глазам. «Он был еще прекраснее
своих братьев, ибо он не знал об этом». «Он
промелькнул среди нас падающей звездой, легким ангелом». «Вечная память нашему Маленькому принцу». «Я так любила его, а он меня
не замечал. Агата». «Ты умер и теперь навеки
останешься недосягаемым в своем великолепии.
Ирен». «Никто не заменит тебя в наших сердцах. Кристиан». Имена, стоявшие под этими записями, были мне незнакомы. Однако я в жизни не подумал бы, что обо мне могут написать
нечто подобное. Я был потрясен.

Никогда я так не сомневался в своем психическом здоровье, как в день собственных похорон. Сотни неведомых или едва знакомых
мне людей, в безразличии которых по отношению к моей персоне прежде был уверен на сто
процентов, изо всех сил оплакивали меня. При
этом единственными, кто не принимал участия
во всеобщих стенаниях, были, похоже, мои родители.

Они стояли в стороне, прижавшись друг к
другу, протягивали в ответ на соболезнования
вялую руку и избегали смотреть на тех, кто разражался страстными панегириками в мой адрес.
Казалось, они против этих внешних проявлений
горя.

Только братья вели себя именно так, как я
себе это представлял. Стоя вдвоем на помосте
в свете прожекторов, в окружении целой команды трудившихся над ними гримеров, они
обсуждали со своими стилистами оттенки черного цвета, которые будут выгоднее смотреться
на снимках.

Тут раздался голос фотографа, возвестивший, что наконец установилось идеальное освещение.

— К могиле, быстро, к могиле!

Братья в сопровождении технической бригады врезались в толпу и устремились к мраморной плите.

Я протиснулся за ними: мне хотелось взглянуть на свое надгробие.

То, что я увидел, окончательно меня доконало.

Кроме моего имени, дат рождения и смерти,
на памятнике был и мой портрет. Под ним мои
старшие братья начертали следующее: «Нашему братику, который был еще прекраснее, чем
мы. Вечно скорбим». Я узнал фотографию: на
ней был изображен не я, а один из близнецов
в возрасте пятнадцати лет.

Зевс-Питер Лама похлопал меня по плечу и
протянул ворох газет. На первых страницах во
всех видах склонялась одна и та же небылица:
«Орленок, сраженный на излете. Самый юный
и прекраснейший из Фирелли предпочел отправиться к ангелам, с которыми у него было так
много общего».

Я бросился Зевсу-Питеру Лама на грудь.
Все вокруг подумали, что, поддавшись общим
чувствам, я рыдаю от горя. Никому и в голову
не могло прийти, что это слезы бешенства.

— Вот гады! Они украли мою жизнь. Они
украли мою смерть. Они даже лицо мое украли.

— Мы отомстим. Лучшей мести, чем то, что
мы собираемся сделать, не придумать, правда? — 
сказал в ответ Зевс-Питер Лама.

Эта перспектива придала мне сил.

— Правда. Уйдем скорее отсюда.

Я без стеснения растолкал этих тряпичных
кукол, которые, знали они это или нет, рыдали
над чистым враньем. У ограды я в последний
раз оглянулся на родителей, чье поведение показалось мне вдруг единственным достойным
уважения.

— Никаких сожалений, — потянул меня за
рукав Зевс. — За работу.

Это последнее, что я запомнил, перед тем
как покинуть этот мир.

Завтрак был накрыт на южной террасе. Все
прекрасные девы Средостения собрались там и
теперь дулись друг на друга поверх столового
серебра. В ожидании хозяина дома они листали
глянцевые журналы, в которых расписывались
мои похороны. Скосив глаза, я украдкой заглянул в один из них. Я знал, что в качестве мертвеца меня там не было, но любопытно было посмотреть, засветился ли я там в живом виде —
в парике и темных очках. И правда, на одной
из фотографий был запечатлен Зевс-Питер Лама, утешающий мою спину; он явил папарацци
сочувственную мину, позволившую ему на высоком профессиональном уровне продемонстрировать свои драгоценные камни и оправдать
публикацию снимка. Некая рок-звезда, прославившаяся экспериментами над своей внешностью, заявляла, что посвящает мне песню под
названием «Ангел меж нас пролетел», а один
кинопродюсер предложил братьям сняться в
фильме, посвященном истории нашей семьи; те
же, еще слишком потрясенные горем, попросили дать им время на размышление.

Вошел Зевс-Питер Лама, взял со стола булочку и нежно погладил запястье своей соседки
справа.

— Паола была так мила со мной этой ночью.
Он послал Паоле воздушный поцелуй, по
получении которого та торжествующе взглянула на себе подобных.

Затем Зевс-Питер Лама погрузился в чтение
прессы, а на Паолу в течение получаса сыпались
всяческие неприятности: сначала ее обрызгала
упавшая в стакан виноградина, потом на протянутом ей тосте с медом по несчастной случайности оказалась злющая оса; когда она решила
посыпать сахаром фруктовый салат, сахарница
вдруг обернулась солонкой; и в довершение всего, на колени ей нечаянным образом опрокинулся кипящий чайник. Так Паола расплачивалась
за то, что хозяин предпочел ее. Указав на нее
как на героиню прошедшей ночи, Зевс тем самым назначил ее главной жертвой наступившего дня.

Сам же он, укрывшись за художественными
завитками сигаретного дыма, так ничего и не
заметил. Встав из-за стола, он на ходу сказал
мне:

— Пошли. Будем тебя устраивать.

И я пошел за Зевсом в правое крыло, на
первый этаж.

— Здесь ты будешь жить, сколько понадобится.

Он представил мне слугу в белом фартуке
и с багровой физиономией.

— Титус сюда никого не пустит. Он уже охраняет мою жену.

— У вас есть жена?

— Естественно. Вот твоя комната.

Он впустил меня в помещение, показавшееся мне сначала абсолютно пустым. Однако через несколько секунд его обстановка мало-помалу предстала моим глазам. Это была белая
комната, с белой мебелью, белыми занавесями,
белыми светильниками, белой плиткой на полу
и белой постелью. Очертания предметов тонули в белоснежном свете, становясь неразличимыми, и я несколько раз натыкался на невидимые углы.

— Тебе тут будет хорошо, вдали от всех. Когда мы закончим, ты выйдешь.

— Хорошо.

— Фише будет рядом.

— Когда начнем?

— Как можно скорее. Мне уже не терпится.

Удостоверившись на ощупь в наличии дивана и определив его местоположение, я сел.

— А почему я до сих пор не видел вашу
жену?

— Хочешь взглянуть на нее? — спросил
Зевс-Питер Лама. — Титус, мы идем к мадам.
Слуга с физиономией цвета вареного окорока провел нас в помещение, где висели какие-то
стеганые комбинезоны. Зевс-Питер Лама облачился в один из них, мне пришлось последовать его примеру. Тогда Титус отпер массивную, как в банке, дверь с засовом.

Мы вошли в холодильную камеру. В больничном неоновом свете пол и стены ее отливали зеленью. Зевс подошел к большому открытому морозильнику, театральным жестом указал на него и провозгласил:

— Позволь представить тебе мою жену.
Я наклонился и увидел на дне ящика девушку, припорошенную инеем. На ней было простое платье белого шелка и несколько элегантных украшений. Приглядевшись, я заметил, что
лицо ее, покрытое кристалликами льда, отличается восхитительной правильностью и благородством черт.

Купить книгу на Озоне

Жан-Мари Гюстав Леклезио. Протокол (фрагмент)

Авторское вступление и отрывок из романа

О книге Жана-Мари Гюстава Леклезио «Протокол»

У меня есть два заветных желания. Одно из них —
написать когда-нибудь роман, так написать, чтобы
меня забросали поносными анонимками, если в последней
главе главный герой умрет в страшных судорогах
или будет страдать от болезни Паркинсона.

По этим меркам «Протокол» удался не вполне.
Пожалуй, книга грешит излишней серьезностью и
многословием, стиль чересчур вычурный, а язык являет
собой нечто среднее между сугубым реализмом
и выспренностью à la календарь-справочник.

И все-таки я не теряю надежды создать со временем
подлинно эффективный роман: что-нибудь
в духе гениального Конан Дойла, что-нибудь не на
потребу веристскому вкусу читающей публики — в
смысле глубины психологического анализа и иллюстративности,
— но обращенное к ее чувствам.

Думаю, тут полно непаханой земли, неоглядных
пространств вечной мерзлоты, что пролегают между
автором и читателем. Исследовать «целину» следует
с открытым сердцем, с юмором, простодушно и
естественно, не цепляясь за достоверность. В определенный
момент между рассказчиком и слушателем
возникает и обретает форму доверие. Возможно, такой
момент — главное в «активном» романе: у автора
есть обязательства по отношению к читателям, он
вставляет в текст забавные и трогательные детали, и
тогда любая девушка заполняет восторженными или
удивленными «ага» и «ого» пробелы между строчками,
как делают, разглядывая карикатуру, комикс или
читая роман с продолжением в дешевой газетенке.

Думаю, писать и общаться — значит уметь заставить
кого угодно поверить во что угодно. Пробить
брешь в безразличии публики может только бесконечная
череда нескромных деталей.

«Протокол» — история человека, который и сам не
знает, откуда сбежал — из армии или из психиатрической
лечебницы. Я изначально решил сделать сюжет
отвлеченным и невнятным. Меня мало заботил реализм
повествования (я все больше убеждаюсь в том,
что реальность вообще не существует); мне хотелось,
чтобы моя книга воспринималась как абсолютный
вымысел, имеющий единственную цель — вызвать
отклик (пусть даже ничтожный) в умах читателей.
Поклонники детективного жанра наверняка хорошо
понимают, о чем я говорю. Такой роман можно назвать
Романом-Игрой или Романом-Мозаикой, но
суть в том, что это помогает придать легкость стилю
и живость диалогам, избежать замшелых описаний и
того, что называют «психоложеством».

Прошу прощения за винегрет из теорий: в наши
дни подобная претенциозность стала слишком уж
модной. Заранее приношу извинения за помарки и
опечатки, которые могли остаться в тексте, хоть я
и вычитывал гранки. (Роман я печатал собственноручно
— двумя пальцами, так что сами понимаете…)

Напоследок позволю себе сообщить, что приступил
к написанию новой истории — она будет гораздо
длиннее, — где предельно просто описываются
события, происходящие на следующий после смерти
одной девушки день.

Со всем возможным к вам почтением,
Ж. М. Г. Леклезио

А. Как-то раз, один разок, знойным летним
днем, сидел у открытого окна человек; был он,
этот парень, несуразно большой, сутуловатый,
и звали его Адам; Адам Полло. С видом попрошайки
искал он повсюду солнечные пятна, мог
сидеть часами, почти не двигаясь, в углах у стен.
Он никогда не знал, куда девать руки, и обычно
они просто висели вдоль тела, но не касались
его. Было в нем что-то от больного зверя, из тех
матерых, что хоронятся в норах, затаясь, чутко
стерегут опасность, надвигающуюся сверху, с
земли, и прячутся в своей шкуре так, что, кажется,
только шкура одна у них и есть. Он лежал в
шезлонге у открытого окна, голый по пояс, босой,
с непокрытой головой, в диагонали неба. На
нем были только бежевые полотняные брюки,
линялые, в пятнах пота, с закатанными до колен
штанинами.

Лучи били ему прямо в лицо, но не отражались:
желтизна тотчас целиком впитывалась
влажной кожей, не оставляя ни единой искорки,
ни малейшего блика. Он об этом догадывался и
не шевелился, только время от времени подносил
к губам сигарету и втягивал в себя дым.

Когда докуренная сигарета обожгла ему большой
и указательный пальцы, он достал из кармана
брюк носовой платок и тщательно, будто
напоказ, вытер грудь, плечи, шею и подмышки.
Лишенная защищавшей ее тонкой пленки испарины,
кожа ярко заблестела, зарделась от света.
Адам встал и быстро отступил в глубь комнаты,
в тень; из кипы одеял на полу он выудил старенькую
рубашку, ситцевую или саржевую, а может,
коленкоровую, встряхнул и надел ее. Когда
он наклонился, прореха на спине, точно между
лопатками, характерно округлилась, расширившись
до размера монеты и на минуту открыв три
острых позвонка, которые двигались под туго
натянутой кожей, точно когти под упругой мембраной.

Даже не застегнувшись, Адам достал из-под
одеял нечто, похожее на тетрадь — школьную, в
желтой обложке: на первой странице, наверху, он
когда-то написал три слова, какими обычно начинают
письма, моя дорогая Мишель, потом вернулся
и снова сел у окна, защищенный от солнечных
лучей липнувшей к бокам тканью. Положив
тетрадь на колени, он открыл ее, перелистал исписанные
убористым почерком страницы, достал
из кармана шариковую ручку и прочел,

моя дорогая Мишель,

Так хочется, чтобы дом оставался пустым. Я
надеюсь, что хозяева приедут еще не скоро.

Вот так я и мечтал жить с давних пор: ставлю
два шезлонга у окна друг против друга, всего-то
навсего; около полудня вытягиваю ноги и засыпаю
на солнышке с видом на пейзаж, который
считается красивым. А иной раз чуть повернусь
к свету и упираюсь головой прямо в лепнину. В
четыре часа ложусь поудобней, если, конечно,
солнце опустилось ниже и лучи его спрямились;
к этому времени оно освещает… окна. Я смотрю
на него, такое круглое, точнехонько над подоконником,
над морем, а стало быть, над горизонтом,
идеально прямое. Я все время сижу у окна
и думаю, что все это мое, здесь, в тишине, мое и
ничье больше. Странно. Так и сижу все время на
солнце, почти голый, а то и совсем голый, сижу
и пристально вглядываюсь в солнце и море. Я
рад, что всюду считают, будто я умер; сначала
я не знал, что этот дом пустует, — нечасто так
везет.

Когда я решил поселиться здесь, то взял с собой
все, что требовалось для рыбалки, вернулся
затемно и столкнул мотоцикл в море. Так я умер
для остального мира, и мне больше не нужно
быть живым перед всеми, и делать много всякого,
чтобы сойти за живого.

Странно, но даже вначале никто не обратил
внимания; к счастью, друзей у меня было немного,
и девушки я не завел, это ведь они первыми к
тебе заявляются и говорят, мол, кончай придуриваться,
вернись в город, живи по-прежнему, как
ни в чем не бывало, сиречь: кино, кафе, поезда
и прочее.

Время от времени я хожу в город за едой, ем я
много и часто. Мне не задают вопросов, и много
говорить не приходится; меня это устраивает,
потому что я уже много лет как привык молчать
и легко мог бы сойти за глухого, немого и слепого.

Он прервался на несколько секунд и пошевелил
пальцами в воздухе, как бы давая им отдых,
потом снова склонился над тетрадью, подставив
бьющему в окно солнцу яйцевидную голову с хохлом
спутанных волос на макушке, так что вздулись
жилки на висках, и на этот раз написал:

«моя дорогая Мишель,

только ты, Мишель, потому что ты есть и я
тебе верю, только ты одна еще связываешь меня
с миром, что „под ногами“. Ты работаешь, твое
место в городе, среди перекрестков, мигающих
огней и Бог знает чего еще. Ты говоришь многим
людям, что знаешь одного совершенно рёхнутого
парня, который живет в заброшенном
доме, а они спрашивают, почему его до сих пор
не упрятали в психушку. А я, повторюсь, я ничего
не имею против, у меня нет цервикального
комплекса, и такой конец ничем не хуже любого
другого — спокойная жизнь, красивый дом,
французский сад и люди, которые тебя кормят.
Все остальное не важно, и это не мешает дать
волю воображению, можно даже писать стихи на
манер вот этих,

сегодня день мышей и крыс,

последний день до моря.

Ты, к счастью, есть где-то в ворохе воспоминаний,
нужно только угадать где, как бывало,
когда мы играли в прятки и я высматривал твой
глаз, ладонь или волосы среди зеленых кружков
листвы, и вдруг отчего-то понимал, что не верю
своим глазам и не могу крикнуть — пронзительно,
срываясь на визг: вижу тебя, вижу!»

Он думал о Мишель, обо всех детях, которые
у нее будут рано или поздно, так или иначе будут,
вопреки логике, ему было все равно, он умел
ждать. Он много всего им скажет, этим детям,
когда придет время: скажет, например, что земля
не круглая, что она — центр мироздания, а они —
центр всего на свете, без исключения. Так они
не рискуют потеряться, и (при условии, конечно,
что не подцепят полиомиелит) у них будет девяносто
девять шансов из ста жить, как те визжащие, вопящие и бегающие за резиновым мячом
дети, которых он давеча видел на пляже.

Еще им надо будет сказать, что бояться следует
одного: как бы земля не перевернулась, ведь
тогда они окажутся вниз головой и вверх ногами,
а солнце упадет на пляж, часов около шести,
и море закипит, и всплывут кверху брюхом все
рыбки.

Одевшись, он сидел в шезлонге и смотрел
в окно; для этого ему приходилось поднимать
спинку на максимальную высоту. Склон холма,
не пологий и не крутой, спускался к шоссе,
потом пробегал еще четыре-пять метров — и
начиналась вода. Адам видел не все: слишком
много было сосен, других деревьев и телеграфных
столбов вдоль дороги, и остальное приходилось
додумывать. Порой он сомневался, что
угадал верно, и спускался вниз: шел и видел, как
распутываются клубки линий и распрямляются
кривые, как вспыхивают предметы блеском чистого
вещества; но чуть подальше туман снова
сгущался. В подобных пейзажах ни в чем нельзя
быть уверенным; в них вы всегда так или иначе
чувствуете себя до странного чужим, и это неприятное
чувство. Если хотите, это что-то вроде
страбизма или легкой формы базедовой болезни:
неизвестно, сам ли дом, небо или изгиб залива
затуманивались по мере продвижения Адама
вниз. Ибо перед ними сплетались в ровный покров
кусты и мелколесье; у самой земли воздух
чуть колебался от жары, а далекие горизонты
походили на поднимающиеся из травы летучие
дымки.

Солнце тоже многое искажало: шоссе под его
лучами плавилось в белые лужицы; а то, бывало,
ехали машины в один ряд, и вдруг, без видимой
причины, черный металл взрывался, точно бомба,
спиралью взметнувшаяся из капота вспышка
воспламеняла холм и пригибала его к земле своим
ореолом, на несколько миллиметров смещавшим
атмосферу.

Это было в начале, в самом начале, ведь потом
он уже стал понимать, что это значило, что это
такое — чудовище одиночества. Он открыл желтую
тетрадь и написал наверху первой страницы
три слова, какими обычно начинают письмо.

Моя дорогая Мишель!

Еще он любил музыку и сам немного играл,
как все; когда-то, в городе, он стащил пластмассовую
дудочку с лотка с игрушками. Ему всегда
хотелось дудочку, и он ужасно радовался, что нашел
хотя бы эту. Дудочка, конечно, была игрушечная,
но хорошего качества, сделанная в США.
Теперь, когда приходила охота, он садился в шезлонг
у открытого окна и наигрывал простенькие
нежные мелодии. Слегка опасался привлечь
внимание людей, потому что бывали дни, когда
парни и девушки приходили поваляться в траве
вокруг дома. Он играл под сурдинку, тихо-тихо,
выдувал едва слышные звуки, прижимая кончик
языка к отверстию и напрягая диафрагму. Время
от времени прерывался и начинал постукивать
костяшками пальцев по выстроенным в ряд по
ранжиру пустым консервным банкам, получался
негромкий такой шумок, в стиле бонго, улетавший
в воздух зигзагами, как собачий лай.

Такова была жизнь Адама Полло. Зажигать по
ночам свечи в глубине комнаты и стоять у открытых
окон под легким ветерком с моря, выпрямившись
во весь рост, наполняясь силой, которую
пыльный день неизбежно у нас отнимает.

Эрик-Эмманюэль Шмитт. Концерт «Памяти ангела» (фрагмент)

Отрывок из новеллы «Возвращение»

О книге Эрика-Эмманюэля Шмитта «Концерт „Памяти ангела“»

— Грег…

— Я работаю.

— Грег…

— Оставь меня в покое, мне еще двадцать три
цилиндра драить!

Склоненная над второй турбиной мощная спина Грега с выступающими под трикотажной майкой буграми мышц отказывалась поворачиваться.

Матрос Декстер не отставал:

— Грег, тебя капитан ждет.
Грег развернулся так резко, что Декстер аж
вздрогнул. Торс механика, от голых плеч до впадин возле крестца, сверкал от пота, и это делало
его похожим на языческого идола: в рыжих огнях котельной окруженное облаком испарений
блестящее тело казалось лакированным. Благодаря техническим талантам этого здоровяка изо
дня в день, час за часом грузовое судно «Грэндвил» бесперебойно двигалось вперед, бороздя
океаны и перевозя товары из порта в порт.

— Что, ругать будет? — сдвинув широченные,
с палец толщиной, черные брови, спросил механик.

— Нет. Он тебя ждет.

Грег опустил голову уже виновато. И с уверенностью повторил:

— Ругать будет.

Декстеру стало так жалко друга, что по спине
даже побежали мурашки. Он, гонец, знал, зачем
Грега вызывает капитан, но не имел ни малейшей охоты сообщать ему об этом.

— Не сходи с ума, Грег. За что ругать? Ты
пашешь за четверых.

Но Грег его уже не слушал. Он подчинил
ся приказу капитана и теперь вытирал тряпкой
руки, почерневшие от въевшейся смазки; он готов получить выговор, потому что гораздо важнее собственной гордости была для него дисциплина на борту: если начальник за что-то ругает,
значит, он прав.

Грегу нечего было раздумывать, сейчас он все
узнает от капитана. Грег вообще предпочитал не
задумываться. Он был не по этой части, а главное, он считал, что платят ему не за это. Грег
даже полагал, что размышлять — это предательство по отношению к чиновнику, с которым он
подписал контракт, пустая трата времени и энергии. В сорок лет он работал так же, как вначале,
когда ему было четырнадцать. Проснувшись на
рассвете, до поздней ночи сновал по судну, драил, ремонтировал, отлаживал детали моторов.
Казалось, он одержим стремлением делать хорошо, неутолимой самоотверженностью, которую
ничто не может поколебать. Узкая койка с тощим матрасом служила ему лишь для того, чтобы передохнуть, прежде чем снова приняться за
работу.

Он натянул клетчатую рубаху, надел непромокаемый плащ и двинулся за Декстером по палубе.

Море сегодня было недобрым: не то чтобы разбушевавшимся или неспокойным, а именно в дурном расположении духа. Изредка, точно исподтишка, швырялось пеной. Как это часто бывает в
Тихом океане, все вокруг казалось одноцветным;
серое небо передало миру свой свинцовый оттенок: волнам, облакам, дощатым палубам, трубам,
брезенту, людям. Даже рожа Декстера, обычно отливающая медью, напоминала набросок углем на
картонке.

Борясь с завывающим ветром, мужчины добрались до рубки. Стоило двери захлопнуться у него
за спиной, Грег заробел: вдали от ревущих машин
или океана, вырванный из привычной атмосферы
едких запахов мазута и водорослей, он утратил
ощущение, что находится на корабле, а не в гостиной на суше. Несколько человек, среди них
старпом и радист, вытянувшись в струнку, стояли
возле начальства.

— Капитан… — Готовый капитулировать, Грег
опустил глаза.

В ответ капитан Монро произнес нечто нечленораздельное, прокашлялся, и наступила тишина.

Грег молчал в ожидании приговора.

Покорность Грега не помогла Монро заговорить. Он вопрошающе взглянул на своих подчиненных. Тем явно не хотелось оказаться на его
месте. Поняв, что если будет слишком медлить,
то потеряет уважение экипажа, капитан Монро
совершенно бесстрастным тоном, никак не вяжущимся с той информацией, которую ему предстояло сообщить, спотыкаясь на каждом слове,
сухо произнес:

— Нами получена телеграмма для вас, Грег.
Проблема, касающаяся вашей семьи.

Грег с удивлением поднял голову.

— В общем, плохие новости, — продолжал капитан, — очень плохие. Ваша дочь умерла.
Грег вытаращил глаза. В это мгновение на его
лице отразилось лишь изумление. И никакого другого чувства.

Капитан продолжал:

— Так вот… С нами связался ваш семейный
врач, доктор Сембадур из Ванкувера. Больше нам
ничего не известно. Примите наши соболезнования, Грег. Мы искренне вам сочувствуем.
Грег даже не переменился в лице: на нем застыло изумление, чистое изумление, и никакого
переживания.

Все вокруг молчали.

Грег поочередно посмотрел на каждого, точно
ища ответа на вопрос, который задавал себе; так
и не получив его, он в конце концов пробормотал:

— Моя дочь? Какая дочь?

— Простите, что? — Капитан вздрогнул.

— Которая из дочерей? У меня их четыре.
Монро покраснел. Решив, что плохо передал
смысл сообщения, капитан дрожащими руками
вынул телеграмму из кармана и вновь перечитал ее.

— Гм… Нет. Больше ничего. Только это: вынуждены сообщить вам, что ваша дочь скончалась.

— Которая? — настаивал Грег, не понимая
смысла сообщения и поэтому раздражаясь еще
больше. — Кейт? Грейс? Джоан? Бетти?
Словно надеясь на чудо, капитан вновь и
вновь перечитывал послание, как будто ждал,
вдруг между строк появится имя. Незамысловатый, краткий текст ограничивался лишь констатацией факта.

Понимая беспочвенность своих надежд, Монро протянул листок Грегу, который тоже прочел
сообщение.

Механик вздохнул, потеребил бумажку в руке, а затем вернул капитану:

— Спасибо.

Капитан чуть было не пробормотал «не за что»,
но, сообразив, что это глупо, выругался сквозь
зубы, замолк и уставился в горизонт по левому
борту.

— Это все? — спросил Грег, подняв голову.
Глаза его были ясны, словно ничего не случилось.
Матросы просто опешили от его вопроса. Может, они ослышались? Капитан, которому предстояло ответить, не знал, как реагировать. Грег
настаивал:

— Я могу вернуться к работе?
Подобное бездушие вызвало в душе капитана
протест, он ощутил потребность придать этой абсурдной сцене немного человечности:

— Грег, мы будем в Ванкувере только через
три дня. Если хотите, мы свяжемся с доктором
отсюда, чтобы он вас проинформировал.

— Это возможно?

— Да. У нас нет его координат, поскольку он
назвал адрес компании, но, хорошенько поискав,
мы найдем его и…

— Да, так было бы лучше.

— Я лично этим займусь.

— Действительно, — продолжал Грег, точно
автомат, — все же мне было бы лучше знать, которая из моих дочерей…

Тут он умолк. В то мгновение, когда он произнес это слово, до него дошел смысл случившегося: его ребенок ушел из жизни. Он замер с открытым ртом, лицо побагровело, ноги подкосились. Чтобы не упасть, ему пришлось ухватиться
рукой за стол с разложенными на нем картами.

Оттого что он наконец стал страдать, окружающие испытали чуть ли не облегчение. Капитан подошел и похлопал механика по плечу:

— Беру это на себя, Грег. Проясним ситуацию.

Грег внимательно вслушивался в скрипящий
звук, с которым по мокрому плащу скользнула
ладонь начальника. Капитан убрал руку. Оба были смущены и не решались взглянуть друг другу
в глаза. Механик — из боязни показать свое горе, капитан — из боязни встретиться с несчастьем лицом к лицу.

— Если хотите, возьмите выходной.

Грег насупился. Его страшила перспектива безделья. Чем ему заняться вместо работы? Испуг
вернул ему дар речи.

— Нет, лучше не брать.

Все находящиеся в рубке представили себе
муки, которые предстоит пережить Грегу в ближайшие часы. Запертый на корабле, молчаливый,
одинокий, раздавленный тоской, тяжесть которой
сравнима с грузом их судна, он будет терзаться страшным вопросом: которая из его дочерей
умерла?

Грег ворвался в машинное отделение, как бросаются в душ, чтобы отмыться. Никогда еще цилиндры не были начищены, надраены, натерты,
смазаны, закреплены с такой энергией и тщательностью, как в этот день.

И все же, несмотря на тяжелую физическую
работу, Грега неотступно мучила одна укоренившаяся в его мозгу мысль. Грейс… В его воображении возникло лицо второй дочери. Неужели
Грейс умерла? Пятнадцатилетняя Грейс, так жадно любившая жизнь; ее сияющее улыбкой лицо.
Грейс, веселая, забавная, отважная и нерешительная. Кажется, она была самая болезненная? Не
веселость ли дарила ей ту нервическую силу, которая создавала видимость здоровья, не делая его
ни более крепким, ни более устойчивым? А может, заразившись от своих товарищей, она принесла из школы или лицея какую-то болезнь?
Слишком добрая по натуре, Грейс была открыта
для всего: игры, дружбы, вирусов, бактерий, микробов. Грег представил себе, что больше не будет
иметь счастья видеть, как она ходит, двигается, склоняет головку, поднимает руки, смеется во
весь голос.

Это она. Нечего и сомневаться.

С чего вдруг такая мысль? Может, интуиция?
Или он получил телепатическую информацию?
На мгновение Грег прекратил с остервенением
тереть металлическую поверхность. Нет, честное
слово, он и сам не знал; он боялся. Он прежде
всего подумал о ней, потому что Грейс… была его
любимицей.

Он присел, ошеломленный своим открытием.
Раньше ему никогда не случалось выстраивать
эту иерархию. Так, значит, у него была любимица… Неужели другие замечали это? Или она сама? Нет. Его предпочтение гнездилось в глубине
души, смутное, подвижное, непостижимое даже
для него самого до сегодняшнего дня.

Грейс… Воспоминание о девочке с взлохмаченными волосами и тонкой шейкой растрогало
его. Ее так легко было любить. Сияющая, не такая серьезная, как старшая сестра, гораздо живее остальных, она не знала скуки и во всем находила что-нибудь занимательное. Сообразив, что
нужно прекратить думать о том, что она исчезла
из его жизни, иначе он будет страдать, Грег с
жаром набросился на работу.

— Только бы не Грейс!

Он так затянул винты, что у него выпал ключ.

— Лучше бы Джоан.

Точно, утрата Джоан опечалила бы его меньше. Джоан, резкая, немного скрытная, угловатая,
с блестящими черными волосами, скрывающими
виски, и густыми, точно копна сена. Крысиная
мордочка. С этой дочкой у Грега совсем не было
душевного родства. Да и то сказать, она была
третья, так что не имела никаких привлекательных для родителей качеств: ни новизны первенца, ни обретенного со вторым ребенком спокойствия. Так уж получается, что третьему ребенку
уделяется минимум внимания, им занимаются
старшие сестры. У Грега и возможности увидеть
ее, когда она только родилась, не было, потому
что это произошло, когда он только начал работать в новой судоходной компании, совершавшей рейсы в Эмираты. Да к тому же он ненавидел ее расцветку: цвет кожи, глаз, губ; глядя на
нее, он не находил в ее лице сходства ни со своей
женой, ни с дочерьми; она казалась ему чужой.
Да нет, он не сомневался, что она от него, потому
что помнил ночь, когда зачал Джоан, — по возвращении из Омана. Да и соседи часто говорили, что девочка похожа на отца. Шевелюра как
у него, это уж точно. Возможно, в том-то все
дело: его смущало, что это девочка, но с чертами
мальчишки.

Жан-Кристоф Гранже. Лес мертвецов (фрагмент)

Отрывок из романа

1

Вот оно. То, что нужно.

Туфельки «Прада», которые она видела в «Вог»
за прошлый месяц. Незаметный штрих, завершающий
ансамбль. С маленьким черным платьем,
купленным за бесценок на улице Драгон, выйдет
потрясающе. Просто отпад. С улыбкой Жанна Крулевска
потянулась в кресле. Наконец-то она придумала,
что наденет сегодня вечером. И не просто
придумала, а представила себе.

Она вновь проверила мобильный. Ни одного
нового сообщения. Сердце екнуло от беспокойства.
Еще сильнее и болезненнее, чем в прошлый раз.
Почему он не звонит? Уже пятый час. Поздновато,
чтобы подтвердить приглашение на ужин.

Отбросив сомнения, она позвонила в бутик
«Прада» на проспекте Монтеня. Есть у них такие
туфли? Тридцать девятый размер? Она заберет
их сегодня до семи. Недолгое облегчение тут же
сменилось тревогой. У нее на счету и без того перерасход
в 800 евро… А с этой покупкой получится
больше 1300.

Впрочем, уже 29 мая. Зарплату перечислят
через два дня. 4000 евро. И ни центом больше, включая
премиальные. Месяц снова начнется с доходом,
урезанным на целую треть. Хотя ей не привыкать.
Она давным-давно приноровилась выкручиваться.

Жанна закрыла глаза. Представила себя на лакированных
каблуках. Сегодня она будет совсем другой.
Неузнаваемой. Ослепительной. Неотразимой. Все
остальное — проще простого. Сближение. Примирение.
Новое начало…

Но почему он не звонит? Накануне он сам сделал
первый шаг. В сотый раз за день она открыла почту
и прочитала мейл. Его мейл:

Сам не знаю, чего я наговорил. У меня и в мыслях
такого не было. Завтра поужинаешь со мной? Я позвоню
и заеду за тобой в суд. Я буду твоим королем,
а ты — моей королевой…

Последние слова — намек на «Героев», песню
Дэвида Боуи. Коллекционная запись, где рок-звезда
несколько куплетов исполняет по-французски.
Она прекрасно помнила, как они откопали
виниловую пластинку у торговца музыкальными
раритетами в квартале Ле-Алль. Радость в его
глазах. Его смех… В ту минуту ей больше ничего
не было нужно. Только всегда вызывать — или
хотя бы поддерживать — этот огонь в его глазах.
Подобно весталкам Древнего Рима, постоянно хранившим
священный огонь в храме.

Зазвонил телефон. Но не мобильный. Городской.
Проклятье.

— Алло?

— Это Вьоле…

Жанна мгновенно переключилась на рабочий лад:

— Дело движется?

— Какое там…

— Он признался?

— Нет.

— Так он ее насиловал или нет, черт его побери?

— Говорит, знать ее не знает.

— Она ведь дочь его любовницы?

— А он сказал, что и с матерью не знаком.

— Разве трудно доказать обратное?

— С таким все трудно.

— Сколько еще у нас времени?

— Шесть часов. Считай, что нисколько. За восемнадцать
часов мы ничего из него не вытянули.

— Вот дерьмо.

— Оно самое. Ладно. Пойду попробую поддать
жару. Хотя боюсь, дело не выгорит…
Повесив трубку, она поразилась, насколько все
это ей безразлично. Между тяжестью обвинения —
изнасилование несовершеннолетней — и смехотворными
ставками ее жизни — состоится ужин
или нет — лежит пропасть. А она не в силах думать
ни о чем, кроме этого свидания.

Одно из первых практических заданий в Национальной
школе судебных работников заключалось
в просмотре видеокадра: правонарушение, заснятое
камерой слежения. Затем каждого будущего
судью просили рассказать, что именно он видел. Все
рассказывали по-своему. Менялись марка и цвет
автомобиля. Число нападавших у всех было разное.
Как и последовательность событий. И это упражнение
задавало тон. Объективности не существует.
Правосудие — дело рук человеческих. Несовершенное,
зыбкое, субъективное.

Машинально она взглянула на дисплей мобильного.
Ничего. Жанна почувствовала, как к глазам
подступили слезы. Она ждала его звонка с самого
утра. Воображала, мечтала, прокручивала в голове
все те же мысли, все те же надежды, чтобы через
мгновение погрузиться в бездну отчаяния. Сколько
раз она была готова позвонить ему сама. Но об этом
нечего и думать. Надо держаться…

Полшестого. Вдруг ею овладела паника. Все
кончено. Это ничего не значащее приглашение
на ужин — всего лишь последние содрогания трупа.
Он уже не вернется. Пора с этим смириться. Выкинь
его из головы. Начни все с чистого листа. Займись
собой. Расхожие фразы, выражающие безысходную
тоску таких же горемык, как она. Тех, кого
вечно бросают. Тех, кому суждено вечно страдать.
Она повертела в пальцах ручку и встала.

Кабинет находился на четвертом этаже Нантерского
суда. Десять квадратных метров, забитых
провонявшими пылью и чернилами для принтера
папками, где работала она сама и секретарша суда
Клер. Ее она отпустила в четыре, чтобы смыться
пораньше.

Она встала у окна и посмотрела на пригорки
Нантерского парка. Мягкие линии склонов, четкие
очертания лужаек. Справа жилые комплексы всех
цветов радуги, а за ними — «башни-облака» Эмиля
Айо, говорившего: «Сборные конструкции — экономическая
необходимость, но она не должна вызывать
у людей ощущение, что они сами — сборные
конструкции». Жанне нравились эти слова, но она
не была уверена, что результат оправдал ожидания
архитектора. День за днем на нее в этом кабинете
обрушивалась реальность, порожденная неблагополучием
бедных кварталов: грабежи, изнасилования,
разбойные нападения, наркоторговля… Совсем
не то, что было задумано.

Подавив приступ тошноты, она вернулась за
письменный стол, прикидывая, сколько еще протянет
без лексомила. На глаза попалась стопка
бланков. Апелляционный суд Версаля. Нантерский
исправительный суд. Кабинет мадам Жанны
Крулевска. Следственного судьи при Нантерском
исправительном суде. Тут же вспомнилось, как
обычно о ней отзывались коллеги. «Самая молодая
в своем выпуске». «Восходящая звезда юриспруденции». «Пойдет по стопам Евы Жоли и Лоранс
Вишневски». Так говорили о ее карьере.

Зато в личной жизни — полный крах. Тридцать
пять лет. Ни семьи, ни детей. Две-три приятельницы,
все незамужние. Трехкомнатная съемная
квартирка в Шестом округе. Никаких сбережений.
Никакого имущества. Никаких перспектив. Жизнь
утекла сквозь пальцы. И вот уже в ресторане к ней
обращаются «мадам», а не «мадемуазель». Черт.

Два года назад она сорвалась. Жизнь, незадолго
до того отдававшая горечью, утратила всякий вкус.
Депрессия. Больница. «Жить» в то время означало
для нее «страдать». Два эти слова стали синонимами.
Но как ни странно, от пребывания в этом заведении
у нее сохранились приятные воспоминания. Во всяком случае, теплые. Три недели сна, когда ее пичкали
лекарствами и кормили с ложечки. Постепенное
возвращение к реальности. Антидепрессанты,
психоанализ… С тех пор у нее осталась невидимая
трещина в душе, которую в повседневной жизни
она старательно заглушала визитами к психологу,
таблетками, выходами в свет. Но черная дыра
никуда не исчезла, она всегда была рядом, почти
заманивала ее, постоянно притягивала…

Она нащупала в сумке лексомил. Положила
под язык целую таблетку. Прежде ей хватало четвертушки,
но, привыкнув, она стала глушить себя
полной дозой. Она устроилась в кресле поглубже.
Подождала. И скоро ее отпустило. Дыхание стало
свободнее. Мысли успокоились…

В дверь постучали. Жанна подскочила в кресле.
Оказывается, она задремала.

На пороге стоял Стефан Рейнхар в своем неизменном
пиджаке в елочку. Взъерошенный. Помятый.
Небритый. Один из семи следственных судей
Нантерского суда. Их называли «великолепной
семеркой». Но Рейнхар уж точно самый из них сексуальный.
Скорее Стив Маккуин, чем Юл Бриннер.

— Ты у нас отвечаешь за финансовый надзор?

— Вроде бы я.

Три недели назад на нее возложили эту обязанность,
хотя она не слишком разбиралась в таких
делах. С тем же успехом ей могли достаться организованная
преступность или терроризм.

— Так ты или не ты?

— Ну я.

Рейнхар помахал зеленой папкой:

— В прокуратуре что-то напутали. Прислали
мне это ОЗ.

ОЗ — обвинительное заключение, составленное
прокурором или тем, кто его замещает, после
проведения предварительного следствия. Обычное
официальное письмо, подшитое к первым документам
по делу: полицейским протоколам, отчету
налоговых служб, анонимным письмам… Все, что
способно вызвать подозрения.

— Я снял для тебя копию. Можешь почитать
прямо сейчас. Оригинал пришлю вечером. Материалы
тебе передадут завтра. Или, хочешь, обождем,
тогда достанется следующему дежурному судье.
Что скажешь?

— А что там?

— Анонимный донос. По первому впечатлению,
попахивает отличным политическим скандальчиком.

— С какого фланга попахивает?

Он поднес к виску правую ладонь, пародируя
военное приветствие:

— Напра-а-а-во, мой генерал!

В один миг в ней проснулся профессиональный
интерес, наполнив ее уверенностью и рвением. Ее
работа. Ее власть. Полномочия судьи, которыми
наделил ее президент.

Она протянула руку:

— Давай сюда. 

2

С Тома она познакомилась на вернисаже. Она даже
помнила точную дату. 12 мая 2006 года. И место.
Просторная квартира на Левом берегу, где была устроена фотовыставка. Ее наряд. Индийская
туника, серые переливчатые джинсы, сапожки в
байкерском стиле. На фотографии Жанна не смотрела,
она сосредоточилась на своей цели: самом
фотографе.

Чтобы окончательно подавить внутреннее
сопротивление, она бокал за бокалом глушила
шампанское. Когда она намечала жертву, то любила
перебрать, чтобы самой превратиться в добычу.
«Он нежно убивал меня своей песней». «Нежное
убийство» в исполнении группы «Фуджис» перекрывало
гул толпы. Самая подходящая музыка для
мысленного стриптиза, которому она предавалась,
отбрасывая один за другим свои страхи, сомнения,
стыдливость… Она размахивала ими над головой,
словно бюстгальтером или стрингами, стремясь
достичь истинной свободы, свободы желания. Всякий
проходил через это.

В ушах Жанны звучали предостережения
подруг: «Тома? Бабник. Трахает все, что шевелится.
Козел». Она улыбнулась. Слишком поздно.
Шампанское притупило инстинкт самосохранения.
Он подошел к ней. Разыграл перед ней свою роль
обольстителя. Даже не слишком убедительно.
Но в его шутках сквозило желание, а в ее улыбках
— призыв.

С первой же встречи все пошло не так. Она
слишком быстро позволила себя поцеловать. В тот
же вечер в машине. А как говаривала ей мать, когда
еще не впала в маразм: «Для женщины первый
поцелуй — начало любви. Для мужчины — начало
расставания». Жанна упрекала себя за то, что
уступила так легко. Вместо того чтобы потихоньку
разжигать пламя…

Пытаясь исправить свою ошибку, она несколько
недель отказывала ему в близости, создавая между
ними ненужное напряжение. Так они утвердились
в своих ролях: он призывает, она отказывает.
Возможно, уже тогда она пыталась защищаться…
Знала, что вместе с телом отдаст ему и сердце. Как
всегда. И тогда наступит настоящая зависимость.

Надо отдать Тома должное, он был хорошим
фотографом. Но во всем остальном — пустышка.
Ни красавчик, ни урод. И приятным его не назовешь.
Прижимистый. Эгоистичный. Конечно, трусоватый.
Как и большинство мужчин. На самом
деле их объединяло только одно: два еженедельных
визита к психологу. И те глубокие раны, которые
они старались залечить. Когда Жанна размышляла
об этом, ей удавалось объяснить свое внезапное
увлечение только внешними причинами. Нужное
место. Нужное время. И ничего больше. Все это
она знала, но не переставала находить в нем всевозможные
достоинства, занимаясь бесконечным
самовнушением. В этом суть женской любви: только
здесь яйцо высиживает курицу…

Она ошибалась не в первый раз, куда там…
Вечно влюблялась не в тех, в кого надо. Даже
в чокнутых. Вроде того адвоката, который выключал
бойлер, когда она у него ночевала. Он заметил,
что после очень горячего душа Жанна мгновенно
засыпает, оставив его ни с чем. Или программиста,
просившего ее устраивать стриптиз перед вебкамерой.
Она порвала с ним, сообразив, что ею
любуется не он один. Или того странного издателя,
который надевал белые фетровые перчатки, когда
садился в метро, и воровал у букинистов подержанные
книги. А были и другие. Много других…

И за что ей достались все эти придурки? Столько
ошибок ради одной-единственной истины: Жанна
была влюблена в любовь.

В детстве Жанна без конца слушала одну
песенку: «Не бросай ее,/Она такая хрупкая./
Знаешь, быть свободной/Не так-то просто…».
В то время она еще не понимала заключенной в этих
словах иронии, но предчувствовала, что песенка
таинственным образом повлияет на ее судьбу.
И оказалась права. Сегодня Жанна Крулевска,
независимая парижанка, была свободной женщиной.
Это и правда не так-то просто…

Процесс следовал за процессом, обыск сменялся
допросом, а она все спрашивала себя, верный ли
путь выбрала. Та ли это жизнь, о которой она мечтала?
Порой она думала, что все это — чудовищный
обман. Ее убедили ни в чем не уступать мужчине.
Вкалывать как проклятая. Забыть о чувствах.
Неужели ей нужно именно это?

А уж как ее бесило, что и эту ловушку подстроили
мужчины! По их вине женщины разочаровались
в любви и забыли свою величайшую мечту,
свою liebestraum (Любовная греза (нем.).), само свое предназначение продолжательниц
человеческого рода. И ради чего?
Чтобы подбирать за мужчинами крохи на профессиональном
поприще, а по вечерам рыдать над
телесериалами, запивая антидепрессанты бокалом
белого вина? Привет эволюции.

Поначалу из них с Тома получилась идеальная
современная пара. Две квартиры. Два счета в банке.
Две налоговые декларации. Они проводили вместе
два-три вечера в неделю да время от времени
устраивали романтический уик-энд. В Довиле или
где-нибудь еще.

Но стоило Жанне заикнуться о запретном —
«обязательствах», «совместной жизни» и даже
обмолвиться о «ребенке», как дело было приостановлено
производством. Она наткнулась на глухую
стену из недомолвок, отговорок и отсрочек… Беда
не приходит одна, и ее охватили подозрения. Чем
занимается Тома в те вечера, когда они не вместе?

Во время пожара иногда происходит то, что
специалисты называют обратной тягой. В закрытом
помещении пламя поглощает весь кислород и начинает
высасывать воздух снаружи: из-под дверей,
сквозь щели в наличниках, трещины в стенах,
создавая вакуум и втягивая перегородки, оконные
рамы, стекла, пока все не разлетится вдребезги.
И тогда внезапный приток кислорода извне мгновенно
подпитывает огонь, он разгорается и вспыхивает
ярким пламенем. Это и есть обратная тяга.

Так случилось с Жанной. Наглухо закрыв сердце
перед малейшим проблеском надежды, она
выжгла весь кислород у себя внутри. Все двери
и засовы, наложенные на ее ожидания, в конце
концов были снесены напрочь, высвободив беспощадную
ярость, нетерпение, требовательность.
Жанна превратилась в фурию. Она прижала Тома
к стенке и предъявила ему ультиматум. Результат
не заставил себя ждать. Тома просто сбежал. Затем
вернулся. И опять исчез… Ссоры, увертки, побеги
повторялись снова и снова, пока их отношения не
превратились в затасканную тряпку.

И чего она добилась? Ничего. Ничего она не
выиграла. Ни обещаний, ни уверенности. Наоборот,
теперь она одинока, как никогда. И готова принять
все. Даже делить его с другой женщиной. Все
лучше, чем одиночество. Все лучше, чем потерять
его. И потерять себя — настолько его присутствие
стало частью ее самой, поглотило и источило ее…

Вот уже несколько недель она выполняла свою
работу как после тяжелой болезни: любое движение,
любая мысль требовали сверхчеловеческих
усилий. Она занималась делами по инерции.
Притворялась, будто живет, работает, дышит, а
сама была одержима одним неотвязным чувством.
Своей испепеленной любовью. Своей раковой
опухолью.

И все тем же вопросом: есть ли у него другая?

Жанна Крулевска вернулась домой ближе к
полуночи. Не зажигая свет, сбросила плащ. Вытянулась
на диване в гостиной, лицом к огням уличных
фонарей, рассеивавших потемки.

И мастурбировала, пока не забылась сном. 

3

— Фамилия. Имя. Возраст. Профессия.

— Перрейя. Жан-Ив. Пятьдесят три года. Управляю
профсоюзом владельцев недвижимости
«COFEC».

— По адресу?

— Дом четырнадцать по улице Катр-Септамбр,
во Втором округе.

— Проживаете?

— Сто семнадцать, бульвар Сюше, Шестнадцатый
округ.

Жанна подождала, пока секретарь суда Клер
все запишет. Десять часов утра, а уже жарко. Она
редко проводила опрос свидетелей до обеда. Как
правило, в первые рабочие часы она изучала дела
и по телефону назначала судебные действия —
опросы, допросы, очные ставки — на вторую половину
дня. Но на этот раз ей хотелось захватить
свидетеля врасплох. Она велела доставить ему
повестку накануне вечером. Он был вызван в
качестве обычного свидетеля. Классическая уловка.
Свидетель не имеет права ни на адвоката, ни на
доступ к делу, а значит, он в два раза уязвимее
подозреваемого.

— Месье Перрейя, надо ли напоминать вам
факты?

Мужчина не ответил. Жанна продолжала нейтральным
тоном:

— Вы вызваны сюда по делу о доме шесть на
проспекте Жоржа Клемансо в Нантере. В связи с
жалобой месье и мадам Ассалих, граждан Чада,
ныне проживающих в жилом комплексе Сите-деФлер,
двенадцать, улица Сади-Карно в Гриньи.
В рамках коллективного иска, к которому присоединились
«Врачи мира» и АСПОС — Ассоциация
семей, пострадавших от отравления свинцом.
Перрейя заерзал на стуле, не сводя глаз со
своих ботинок.

— Факты таковы. Двадцать седьмого октября
две тысячи шестого года шестилетняя Гома Ассалих,
проживавшая со своей семьей по адресу
проспект Жоржа Клемансо, шесть, поступила
в больницу Робера Дебре. Жалобы на сильные
боли в животе. К тому же у нее был понос. В крови
обнаружено повышенное содержание свинца. Гома
страдает сатурнизмом. Ей предписан недельный
курс хелации.

Жанна замолчала. «Свидетель» задержал
дыхание, все так же уставившись себе на ноги.

— Двенадцатого мая две тысячи первого года
десятилетний Бубакар Нур, также проживающий
в доме шесть по проспекту Жоржа Клемансо,
доставлен в детскую больницу Неккера с тем же
диагнозом. Он проходит двухнедельный курс хелации.
Дети отравились краской со стен трущоб, где
они жили. Семьи Ассалих и Нур обращались в ваш
профсоюз с требованием провести санацию квартир.
Но ответа не последовало.

Она подняла глаза. Перрейя обливался потом.

— Двадцатого ноября того же года в больницу
был доставлен еще один ребенок, семилетний
Мохаммед Тамар, проживавший по адресу проспект
Жоржа Клемансо, дом шесть. Очередное
отравление свинцом. Мальчик бился в конвульсиях.
Через два дня он умер в больнице Неккера. При
вскрытии у него в печени, почках и мозге обнаружены
следы свинца.

Перрейя ослабил галстук и вытер ладони о
колени.

— На этот раз жильцы при поддержке АСПОС
предъявили гражданский иск. Неоднократно они
требовали, чтобы вы провели работы по санации
дома. Вы ни разу не снизошли до ответа,
верно?

Мужчина откашлялся и пробормотал:

— Эти семьи еще раньше обратились с просьбой
предоставить им другое жилье. Расходы должны
были взять на себя городские власти Нантера. Мы
дожидались их переезда, чтобы начать ремонт.

— Будто вы не знаете, как долго удовлетворяются
подобные запросы! Дожидались, пока они все
перемрут?

— Но у нас-то не было средств, чтобы их переселить.
Жанна задержала на нем взгляд. Высокий,
широкоплечий, в дорогом черном костюме, вьющиеся
волосы с проседью окружают голову ореолом.
Несмотря на внушительную внешность, Жан-Ив
Перрейя разыгрывал из себя неприметного скромника.
Регбист, который пытается превратиться
в невидимку.

Она открыла очередную папку:

— Через два года, в две тысячи третьем, было
составлено экспертное заключение. Результат
оказался удручающим. Стены квартир выкрашены
краской на свинцовых белилах, запрещенных уже
в сорок восьмом году. За это время еще четверо
детишек попали в больницу.

— Мы собирались сделать ремонт! Город должен
был нам помочь!

— В экспертном заключении также отмечены
нездоровые условия проживания. Нарушены все
нормы безопасности. Однокомнатные квартиры,
площадью не больше двадцати метров, без кухни
и удобств. А квартплата превышает шестьсотсемьсот
евро. Сколько метров в вашей квартире
на бульваре Сюше, месье Перрейя?

— Я отказываюсь отвечать.

Жанна тут же пожалела об этом личном выпаде.
Всегда придерживаться фактов.

— Всего через пару месяцев, — продолжала
она спокойнее, — в июне две тысячи третьего года,
от отравления свинцом снова погибает ребенок
из дома номер шесть по проспекту Жоржа Клемансо.
Вы и на этот раз не явились, чтобы оценить
предстоящий ремонт.

— Мы приезжали.

Она развела руками:

— И где же отчеты? Сметы? Ваша канцелярия
нам ничего не предоставила.

Перрейя облизнул губы, снова вытер ладони
о брюки. Большие мозолистые ладони. Этот тип
был строителем, подумала Жанна. И лишь потом
занялся недвижимостью. А значит, разбирается
в таких делах.

— Мы недооценили опасность ситуации, — тем
не менее солгал он.

— Несмотря на результат экспертизы? Медицинские
заключения?

Перрейя расстегнул воротник рубашки.
Жанна перевернула страницу и продолжила:

— За загубленные и непоправимо испорченные
жизни Версальский апелляционный суд постановлением
от двадцать третьего марта две тысячи
восьмого года обязал вас выплатить компенсацию
пострадавшим. Семьи в конце концов получили возмещение
понесенного ущерба и новое жилье. В то же
время эксперты постановили, что дом слишком ветхий
и не подлежит ремонту. К тому же выяснилось,
что в действительности вы рассчитывали его снести,
а на этом месте построить офисное здание. Ирония
заключается в том, что в итоге вы получите от города
финансовую поддержку, чтобы снести и возвести
заново дом шесть по проспекту Жоржа Клемансо.
В результате вы добились чего хотели.

— Прекратите говорить «вы». Я всего лишь
управляю профсоюзом.

Жанна пропустила этот выпад мимо ушей.
В кабинете было жарко как в печке. Воротник
блузки у нее промок от пота. Солнечные лучи
стрелами пронзали широкое окно, растекаясь
по комнате, словно масло по сковородке. Она едва
не попросила Клер опустить шторы, но это пекло —
необходимая часть ее игры.

— Этим бы все и кончилось, но несколько семей
при поддержке двух ассоциаций — «Врачей мира»
и АСПОС — предъявили коллективный иск. Вам
и домовладельцам. За неумышленное убийство.

— Мы никого не убивали!

— Убивали. Дом и краска стали орудием убийст
ва.

— Мы этого не хотели!

— Неумышленное убийство. Формулировка
говорит сама за себя.

Перрейя помотал головой и бросил:

— Чего вы добиваетесь? Зачем я здесь?

— Я хочу узнать, кто на самом деле в этом виноват.
Кто скрывается за анонимными обществами,
владеющими зданием. Кто отдавал вам приказы?
Вы лишь пешка, Перрейя. И вам придется отдуваться
за других!

— Я никого не знаю.

— Перрейя, вам грозит по меньшей мере десять
лет тюрьмы. Без права досрочного освобождения.
И отбывать срок вы начнете сегодня же, если я так
решу. В камере предварительного заключения.
Мужчина поднял глаза: две вспышки в седых
зарослях бровей. Он вот-вот заговорит, Жанна
это чувствовала. Она выдвинула ящик и достала
крафтовый конверт формата А4. Вынула из него
черно-белый снимок такого же размера.

— Тарак Алюк, восемь лет, скончался через
шесть часов после госпитализации. Задохнулся в
конвульсиях. Вскрытие показало, что содержание
свинца в его органах в двадцать раз превышало
порог токсичности. Как по-вашему, какое впечатление
эти фотографии произведут в суде?
Перрейя отвел взгляд.

— Сейчас вам поможет только одно: разделить
ответственность с другими. Сказать нам, кто стоит
за акционерными обществами, которые отдают вам
приказы.

Он сидел, низко склонив голову, и молчал. Шея
у него блестела от пота. Жанна видела, как дрожат
его плечи. Она и сама дрожала в мокрой от пота
блузке. Началась настоящая битва.

— Перрейя, вы будете гнить в тюрьме по меньшей
мере пять лет. Вам известно, как там обходятся
с убийцами детишек?

— Но я не…

— Какая разница! Поползут слухи, и вас будут
считать педофилом. Так кто стоит за акционерными
обществами?

Он почесал затылок.

— Я их не знаю.

— Когда запахло жареным, вы наверняка сообщили
об этом тем, кто принимает решения.

— Я послал мейлы.

— Кому?

— В офис. Гражданского товарищества недвижимости.
«FIMA».

— Значит, вам ответили. Ответы не были подписаны?

— Нет. Это административный совет. Они не
хотели ничего предпринимать, и точка.

— И вы их не предостерегли? Не попытались
связаться напрямую?

Перрейя втянул голову в плечи и ничего не
ответил.

Жанна вынула протокол:

— Знаете, что это такое?

— Нет.

— Показания вашего секретаря Сильвии Денуа.
Перрейя отшатнулся. Жанна продолжала:

— Она помнит, что семнадцатого июля две
тысячи третьего года вы ездили в дом шесть по проспекту
Жоржа Клемансо с владельцем здания.

— Она ошибается.

— Перрейя, вы пользуетесь услугами такси
компании «G7». И имеете абонемент, именуемый
«Клоб афер». Все ваши поездки остаются в памяти
компьютера. Мне продолжать?

Он промолчал.

— Семнадцатого июля две тысячи третьего
года вы заказали такси — светло-серый «мерседес» с номерными знаками 345 DSM 75. За два дня
до этого вы получили первое экспертное заключение.
И решили убедиться сами, насколько все
серьезно. Оценить состояние здоровья жильцов.
Предстоящий ремонт.
Перрейя то и дело затравленно поглядывал
на Жанну.

— По сведениям компании «G7», сначала вы
заезжали на проспект Марсо в дом сорок пять.

— Я уже не помню.

— Дом сорок пять по проспекту Марсо — адрес
гражданского товарищества недвижимости
«FIMA». Можно предположить, что вы заезжали
к владельцу общества. Шофер ждал вас двадцать
минут. Очевидно, все это время вы убеждали владельца
в серьезности ситуации, чтобы он согласился
поехать с вами. Так за кем вы заезжали в тот
день? Кого вы покрываете, месье Перрейя?

— Я не вправе называть имена. Профессиональная
тайна.

Жанна стукнула по столу:

— Чепуха! Вы не врач и не адвокат. Кто владелец
«FIMA»? За кем вы заезжали, черт побери?
Перрейя замкнулся в молчании. Несмотря
на дорогой костюм, он выглядел помятым.

— Дюнан, — прошептал он наконец. — Его зовут
Мишель Дюнан. Он — владелец контрольного
пакета акций по крайней мере двух из трех фирм,
которым принадлежит дом. На самом деле он и есть
его настоящий владелец.

Жанна сделала знак секретарше Клер. Пора
записывать: начинается дача показаний.

— В тот день он ездил вместе с вами?

— Еще бы, когда заварилась такая каша!
Она представляла себе, как это было. Июль
2003 года. Вовсю палило солнце. Словно сегодня. Оба
бизнесмена потели в своих костюмчиках от «Хьюго
Босс», опасаясь, что проклятые негры помешают их
покою, успеху, темным делишкам…

— Дюнан так и не принял никакого решения?
Не мог же он сидеть сложа руки.

— А он и не сидел.

— В каком смысле?

Свидетель все еще колебался. Жанна настаивала:

— У меня нет ни одного документа, подтверждающего,
что в то время были приняты хоть какие-то
меры.