Мэтью Квирк. 500

  • Издательство «Азбука», 2012 г.
  • Майк Форд пошел по стопам своего отца — грабителя из высшей лиги преступного мира. Пошел — но вовремя остановился.

    Теперь он окончил юридическую школу Гарвардского университета и был приглашен работать в «Группу Дэвиса» — самую влиятельную консалтинговую фирму Вашингтона. Он расквитался с долгами, водит компанию с крупнейшими воротилами бизнеса и политики, а то, что начиналось как служебный роман, обернулось настоящей любовью. В чем же загвоздка? В том, что, даже работая на законодателей, ты не можешь быть уверен, что работаешь законно. В том, что Генри Дэвис — имеющий свои ходы к 500 самым влиятельным людям
    в американской политике и экономике, к людям, определяющим судьбы всей страны, а то и мира, — не привык слышать слово «нет». В том, что угрызения совести — не аргумент, когда за тобой стоит сам дьявол.
  • Перевод с английского Н. Флейшман

Я припозднился. Прежде чем зайти в аудиторию, оглядел себя в одном из огромных золоченых зеркал, что висели в корпусе повсюду. Под глазами от недосыпа темнели круги, на лбу краснела ссадина от приземления на
жесткий ковролин. Во всем же прочем я ничем не отличался от других грезящих о карьерном росте индивидов,
что, как и я, грызли гранит знаний в Лангделл-холле.

Семинар назывался «Политика и стратегия». Допускали туда лишь самых прилежных студентов — всего шестнадцать светлых голов, — и имел он репутацию
стартовой площадки для будущих «верховодителей» финансов, дипломатии, военного ведомства и правительственной сферы. Ежегодно в округе Колумбия и Нью-Йорке Гарвард избирал для ведения семинара солидных
мужей, дошагавших до средней или высокой ступени
карьерной лестницы. По сути, для студента с большими
профессиональными амбициями — а недостатка в таких
ребятах у нас в кампусе не было — оказаться в этой
группе было неплохим шансом проявить свое умение
широко и ясно мыслить в надежде на то, что кто-нибудь
из сильных мира сего, какая-нибудь шишка ткнет в него
пальцем и даст весомый толчок в блестящей карьере.
Я огляделся за столом: несколько умников из законоведов, несколько — из экономистов и философов, даже
парочка магистров с медицинского. Самомнение арией
разливалось по аудитории.

Я третий год уже учился на юридическом — корпел
над дипломом на стыке политики и юриспруденции — и
при этом не имел ни малейшего представления, как удалось мне не просто пролезть в Гарвард, но еще и попасть
на этот семинар. Впрочем, такое везение было вполне типично для последних десяти лет моей жизни, так что я
перестал уже ему удивляться. Может, это была всего лишь
долгая череда каких-то канцелярских ошибок? Я обычно считал, что чем меньше задаешь вопросов, тем лучше.
В пиджаке консервативного покроя цвета хаки я выглядел
как все, разве что чуть более потрепанным и обношенным.

Был самый разгар дискуссии на тему: «Первая мировая война», и профессор Дэвис выжидательно уставился
на нас, вымучивая ответы, точно инквизитор.

— Итак, Гаврило Принцип выходит вперед и бьет
свидетеля рукояткой своего маленького браунинга образца тысяча девятьсот десятого года. Он стреляет эрцгерцогу в шею, попадая в яремную вену, затем — его
супруге в живот, поскольку та заслоняет собой эрцгерцога. И так выходит, что тем самым он дает толчок
к развязыванию мировой войны. Вопрос: зачем?

Профессор сердито оглядел сидевших у стола.

— Не повторяйте тупо то, что прочитали. Думайте.

Я наблюдал, как ерзают остальные. Дэвис, несомненно, относился к персонам значимым. Другие студенты с
завидной одержимостью изучали подробности его карьеры. Я слышал о нем не так много, но вполне достаточно.
Старый вашингтонский волк, он знал не только всякое
весомое лицо в государстве за последние сорок лет, но
и чиновников на два эшелона ниже и, что особенно важно, был в курсе всех закулисных тайн. Он работал на
Линдона Джонсона, затем перекинулся к Никсону. Потом занялся «частной практикой», выступая посредником в неких сомнительных делах. Ныне он возглавлял
высококлассную фирму, занимающуюся «стратегическим
консалтингом» и именуемую «Группой Дэвиса» — что
неизменно ассоциировалось у меня с «Кинкс» (видите,
насколько я был готов за столичную карьеру вгрызаться
в глотки конкурентам!). Дэвис был влиятельным господином и, со слов одного из парней с семинара, мог позволить себе все — и особняк в Чеви-Чейзе, и местечко
в Тоскане, и ранчо в десять тысяч акров на калифорнийском побережье. Уже несколько недель, как его пригласили вести у нас семинар, и мои однокашники буквально
вибрировали от волнения — никогда не наблюдал в них
такого рвения охмурить препода. Так что я охотно верил,
что где-то на высоких орбитах Вашингтона Дэвис сиял
большой яркой звездой.

Обычно преподавательские методы Дэвиса сводились
к тому, чтобы сидеть неподвижно, с тоскливой миной на
лице, как будто перед ним сборище сопливых второклассников изливает чудовищную чушь. Не будучи человеком
шибко крупным — где-то пять футов и десять-одиннадцать дюймов, — он был каким-то, я бы сказал, видным.
Он обладал особой притягательностью, которая ощутимо
расходилась от него волной по комнате. Где бы он ни
появлялся, все переставали разговаривать, все глаза обращались к нему, и довольно скоро люди собирались вокруг него, точно металлическая стружка у магнита.

А его голос — это вообще было нечто странное. При
виде Дэвиса от него можно было ожидать рокочущего
баса — однако говорил он всегда глухо, словно шелестя. На шее, как раз в том месте, где челюсть подходит
к уху, у него имелся шрам, и кое-кто из студентов предполагал, что эта старая рана и есть причина такого тихого голоса, но о том, что с ним произошло, никто ничего не знал. Да и какое это имело значение, если все
вокруг умолкали, стоило ему открыть рот.

В нашей же группе, напротив, все отчаянно хотели
быть услышанными и замеченными Мастером, и тот выстраивал строгий порядок ответов на свои вопросы, каждому давая высказаться. В том-то и состоит искусство ведения семинара: когда дать волю болтовне, а когда в
нее вмешаться. Это как бокс… ну, может, фехтование, или
сквош, или другие излюбленные университетские забавы.
Вот парень, который неизменно был среди нас первым
и которому ничего бы не стоило начать распространяться
о «Младе Босне», под взглядом Дэвиса стушевался и начал что-то в страхе лепетать. Неистовое соперничество
привело к тому, что студенты один за другим, почуяв слабину сидящих рядом, начали рьяно перекрикивать друг
друга, прямо фонтанируя информацией о противостоянии
Великой Сербии другим южнославянским странам, о гонениях против боснийских мусульман, о сербских ирредентистах, об Антанте и о политике двойных стандартов.

Я испытал благоговение. И не из-за того дикого числа выплеснутых фактов (некоторые ребята знали буквально всё, хотя вытянуть из них что-то на-гора не всякому было под силу), а из-за самой манеры дискуссии.
Здесь каждый жест был наполнен смыслом! Казалось,
будто, пока мои однокашники учились ходить и набирались ума-разума, их отцы вершили судьбы мира, потягивая дорогой виски, и что последние лет двадцать
пять эти умники долбили историю дипломатии лишь в
ожидании того часа, когда папаши, притомившись править миром, дадут им немного порулить. Они были такими… респектабельными, черт подери. С великим удовольствием я наблюдал за их подпрыгиванием. Я-то радовался всякой точке опоры в этом мире — и мне приятно было думать, что в конечном счете кого-то из этих
везунчиков я смогу и обскакать.

Вот только не сегодня. Сегодня у меня возникла серьезная проблема, и я никак не мог сосредоточиться, чтобы вклиниться в словесную перепалку одногруппников
с их острыми выпадами и парированиями, и лишь следил за ними со стороны. Бывали и у меня лучшие дни,
но вот теперь, пытаясь направить мысли к малой политике на Балканах вековой давности, я видел лишь пылающее число, написанное крупными красными цифрами
в моем блокноте, вдобавок подчеркнутое и обведенное
кружком, — $83,359. А возле него номер — 43 23 65.

Минувшую ночь я совсем не спал. После работы
(я прислуживал в баре «Барлей», в местечке, где любила собираться преуспевающая молодежь, вашингтонские
яппи) я заскочил в заведение, где работала Кендра. Я решил, что снять в баре эту сексапильную малышку будет
куда полезнее, нежели полтора часа поспать, прежде чем
закопаться в тысячестраничную, мелким шрифтом, распечатку материалов по теории международных отношений. В черных волосах Кендры можно было утонуть,
ее формы будоражили самые похотливые желания. Но
главное в том, что девчонки вроде нее, работающие за
чаевые и в постели не глядящие тебе в глаза, были полной противоположностью девушки моей мечты, как я ее
себе представлял.

Проведя остаток ночи у Кендры, я к семи утра был
уже у себя. Еще на подходе к дому я почуял недоброе,
увидев несколько своих футболок на крыльце и отцовское старое, задрипанное кресло, лежавшее на боку на
тротуаре. Парадная дверь была вскрыта, причем так,
будто медведь вломился. В итоге я лишился: кровати,
большинства предметов мебели, светильников и мелкой
кухонной техники. Оставшееся мое барахло валялось
в основном на улице.

Прохожие недоуменно пробирались через мой хлам
по тротуару, точно это была распродажа ветхого скарба
где-то на заднем дворе. Я отогнал людей подальше и
побыстрее собрал то, что валялось. Отцовское кресло не
пострадало. Весило оно едва ли не с легковушку, и, чтобы выпереть его наружу, требовалась смекалка и как
минимум два дюжих молодца.

Поднявшись в дом, я заметил, что коллекторская
служба Креншоу не прониклась ценностью «Истории Пелопоннесской войны» Фукидида или пятидюймовой
стопки чтива, которое мне требовалось одолеть за два часа, оставшихся до семинара. На кухонном столе мне оставили маленькое любовное послание, гласившее: «Меблировка изъята в качестве частичной уплаты долга. Оставшаяся задолженность составляет 83 359 долларов».

Оставшаяся! Ишь ты! На сегодняшний день я уже
достаточно знал законы, чтобы с одного взгляда выявить
семнадцать грубейших ошибок в подходе этих деятелей
к процедуре взимания долгов. Но эти коллекторы были
безжалостны, как постельные клопы, к тому же я слишком поиздержался, платя за учебу, чтобы грамотными
судебными исками раздавить их в тюрю. Ну да ничего,
однажды придет и день расплаты!

Предполагается, что долги родителей умирают вместе
с ними. Но только не у меня. Недостающие восемьдесят
три штуки баксов ушли на лечение маминого рака желудка. Теперь ее не стало. Смею поделиться советом: когда
ваша мать умирает, не вздумайте оплачивать ее счета по
собственной чековой книжке. Потому что мерзкие кредиторы — типы вроде Креншоу — сочтут это хорошим предлогом, чтобы приходить к вам снова и снова уже после ее
смерти, утверждая, будто вы автоматически унаследовали
долги. Но это не совсем законно. Хотя как раз о букве
закона и не задумываешься, когда тебе всего шестнадцать,
когда один за другим приходят счета за лучевую терапию
и ты хоть как-то пытаешься продлить маме жизнь, работая сверхурочно на фабрике мягкого мороженого в Милуоки, а отец при этом тянет двадцатичетырехлетний срок
в федеральном исправительном заведении в Алленвуде.

Напряги вроде сегодняшнего случались у меня довольно часто, потому я даже не стал тратить время и
беситься понапрасну. Чем больше все это дерьмо тянуло
меня вниз, тем сильнее я лез из кожи, чтобы над ним
подняться. А значит, мне надо было окружить свои заморочки непроницаемой стеной и всеми силами корпеть
над учебой, чтобы не сидеть потом полным болваном на
семинаре у Дэвиса. Я вышел со своим чтивом на тротуар, поправил кресло, уселся и, откинувшись на спинку,
погрузился в статьи Черчилля, не обращая ни малейшего внимания на пешеходов вокруг.

К тому времени как я подготовился к семинару, мой
запал изрядно выдохся. Всю ночь бившая ключом энергия, подпитанная сексом с Кендрой, успела иссякнуть,
равно как и злобное рвение однажды мастерски прижать
к ногтю поганца Креншоу.

Чтобы попасть на семинар, нужно было на входе в
Лангделл-холл сунуть в считывающее устройство свою
идентификационную карту. Я пристроился в длинную
очередь студентов, проходящих турникеты и торопливо расходящихся по аудиториям. Однако на мою карту
устройство отреагировало неожиданно: под надписью
«Проходите» вместо зеленого вспыхнул красный. Металлический барьер заблокировался перед самыми моими
коленями. Верхняя же часть тела по инерции продолжала двигаться, и я, не успев сообразить, что происходит,
полетел башкой вперед, уткнувшись лбом в колючий
ковролин на бетонном полу.

Симпатичная студенточка, сидевшая за столом с журналами, любезно объяснила, что мне следует справиться
в Студенческой дебиторской службе, не числится ли за
мной долгов за обучение. Затем с азартом обмазала мне
ссадину антибактериальным гелем и выпроводила меня наружу. Креншоу, должно быть, подобрался к моему банковскому счету и перекрыл мои учебные платы, а
Гарвард желает убедиться в платежеспособности своего
питомца и, как и Креншоу, все получить сполна. Я обогнул Лангделл и прокрался с заднего, хозяйственного,
входа вслед за студентом, выглянувшим покурить.

Похоже, в аудитории мое полуотсутствующее состояние бросалось в глаза. Дэвис будто буравил меня взглядом. И вот началось: я всеми силами пытался побороть
зевоту, но ничего не мог с ней поделать. Я начал зевать — да так широко, по-кошачьи разевая рот, что и ладонью не прикроешь.

Дэвис буквально пригвоздил меня взглядом, заостренным бог знает сколькими меткими бросками, — таким зырком он сбил с ног, поди, немало профсоюзных
боссов и агентов КГБ.

— Мы вам наскучили, мистер Форд? — прошелестел он.

— Нет, сэр. — Внутри у меня нарастало жуткое ощущение невесомости. — Я думаю.

— Так, может, вы поделитесь своими соображениями
по поводу убийства?

Остальные так и расплылись от удовольствия: еще
бы, одним зубрилой станет меньше!

Меня же отвлекали от темы мысли куда более приземленные: я не смогу избавиться от Креншоу, покуда
не получу степень и не устроюсь на хорошо оплачиваемую работу, — и я не смогу получить ни то ни другое,
покуда не стряхну Креншоу. При этом восемьдесят три
штуки баксов я должен Креншоу и сто шестьдесят —
Гарварду, и добыть их абсолютно неоткуда. И теперь
все то, ради чего я десять лет драл задницу, вся вожделенная респектабельность, заливавшая сейчас аудиторию, навеки ускользали у меня из рук. А закрутил всю
эту безнадежную круговерть мой сидящий в тюряге
отец, который первым связался с Креншоу, который на
меня, двенадцатилетнего, оставил дом, который всему
миру готов был оказать покровительство и за это пострадать, но только не маме — от нее он, можно сказать,
отпихнулся. Передо мной возник его образ, его обычная
ухмылка, и все, о чем сейчас я мог думать, — это…

— Месть.

Дэвис поднес к губам дужку очков, выжидая, что
я выдам дальше.

— В смысле, Принцип — жалкий бедняк, верно?

Шесть его братьев-сестер перемерли, а его самого родители вынуждены были отдать на сторону, будучи не в
состоянии прокормить. И по его мнению, в том, что он
не может никак пробиться в жизни, виноваты были
единственно австрийцы, чьи притеснения он видел с
самого рождения. Он был неимоверно костлявым, этаким доходягой, так что даже партизаны уржались и послали его подальше, когда он попытался к ним прибиться. Это было убогое ничтожество, замахнувшееся на сенсацию. Другие убийцы теряли самообладание, но этот…
Его, как никого другого, все на свете достало. Он жаждал
мести, реванша. Двадцать три года обид и унижений! Да
он готов был пойти на все, лишь бы сделать себе имя.
Даже на убийство. И особенно — на убийство. Ибо чем
опасней цель, тем больше она стоит.

Одногруппники брезгливо отворотили носы. Обычно
я мало говорил на семинаре, но если уж открывал рот,
то старался, как и остальные, использовать безупречный, выхолощенный язык Гарварда, теперь же я пустил в ход привычные для меня словечки и интонации.
Я говорил как уличный пацан, а не подающий надежды кандидат в правительственные круги. И был готов,
что Дэвис разорвет меня в клочки.

— Неплохо, — молвил он. Подумал мгновение, обвел глазами аудиторию. — Мировая война — это великая стратегия. Все вы так или иначе становитесь пленниками абстракций. Никогда не упускайте из виду, что
в конечном счете все упирается в конкретных людей:
кто-то ведь нажимает пальцем на курок. Желая вести за
собой массы, вы должны начинать с каждого отдельного
человека, с его страхов и желаний, с тех тайн, в которых
он ни за что не признается, — и должны знать о нем
едва ли не лучше его самого. Лишь пользуясь этими
рычагами, можно управлять миром. Каждый человек
имеет свою цену. И как только вы нащупаете ее — он
ваш, душой и телом.

Шарлотта Роган. Шлюпка

  • Издательство «Азбука», 2012 г.
  • Впервые на русском — самый ожидаемый дебютный роман 2012 года. Книга, моментально ставшая бестселлером, удостоившаяся восторженных отзывов нобелевского лауреата Дж.М. Кутзее и букеровского лауреата Хилари Мантел; книга, уже переводящаяся на 18 языков. Но русский перевод — блистательной Елены Петровой, чьи переводы Рэя Брэдбери и Джулиана Барнса, Иэна Бэнкса и Кристофера Приста, Грэма Грина и Элис Сиболд уже стали классическими, — поспел первым! Ведь никакая другая книга так не захватит воображение читателя в столетнюю годовщину катастрофы «Титаника».

    Лето 1914 года. Европа на грани войны, но будущее двадцатидвухлетней Грейс Винтер наконец кажется безоблачным: на комфортабельном лайнере она и ее новоиспеченный муж возвращаются из Лондона в Нью-Йорк, где Грейс надеется снискать расположение его матери. Но посреди Атлантики на «Императрице Александре» происходит загадочный взрыв; судно начинает тонуть, и муж успевает пристроить Грейс в переполненную спасательную шлюпку. За те три недели, что шлюпку носит по волнам, Грейс открывает в себе такие бездны, о которых прежде и не догадывалась. Не всем суждено выжить в этом испытании, но по возвращении в Нью-Йорк Грейс ждет испытание едва ли не более суровое: судебный процесс.

    Что же на самом деле произошло в спасательной шлюпке?

    Какую тайну скрывала «Императрица Александра»?

    На что ты готова, чтобы выжить?

  • Перевод с английского Е. Петровой
  • Купить книгу на Озоне

В первый день мы почти все время молчали: просто не могли осмыслить трагедию, которая разворачивалась у нас на глазах в бурлящей воде, и силились хоть что-то понять. Вахтенный матрос Джон Харди, единственный член экипажа, оказавшийся в спасательной шлюпке номер четырнадцать, с самого начала принял командование на себя. Чтобы добавить нашему суденышку остойчивости, Харди закрепил за каждым пассажиром определенное место сообразно его комплекции, а поскольку шлюпка сидела в воде очень низко, нам было запрещено вставать и перемещаться без разрешения. Откуда-то из-под сидений он извлек румпель, прикрепил его к рулю и, кивнув на четыре длинных весла, распорядился, чтобы те, кто умеет грести, принимались за дело. Весла тут же оказались в руках троих мужчин и крепко сбитой женщины по имени миссис Грант. Харди скомандовал им отплыть как можно дальше от тонущего судна и еще прикрикнул:

— Шевелитесь, не то и вас утянет под воду, к чертовой матери!

Сам Харди стоял как вкопанный и, ни на миг не теряя бдительности, умело маневрировал среди обломков, грозивших опрокинуть шлюпку, а гребцы молча работали веслами; от напряжения у них вздулись мышцы и побелели костяшки пальцев. Другие пассажиры неумело хватались за длинные концы весел, но только мешали: лопасти то и дело проскальзывали над волнами вхолостую, даже не касаясь воды, или чиркали по поверхности, вместо того, чтобы погружаться в воду ребром и делать мощный захват. А я, переживая за гребцов, упиралась ступнями в дно шлюпки и с каждым взмахом весел напрягала плечи, как будто это могло волшебным образом ускорить ход. Временами Харди нарушал тягостное молчание, бросая фразы вроде: «Отойти еще метров на двести — и мы в безопасности», или «Минут десять, от силы двадцать — и судно полностью затонет», или «Девяносто процентов женщин и детей спасены». Его слова внушали мне уверенность, хотя только что у меня на глазах какая-то женщина, бросив за борт свою маленькую дочь, прыгнула следом и скрылась под водой. Не знаю, видел ли это Харди — скорее всего, видел: его черные глаза, стрелявшие из-под тяжелых бровей, не упускали, как мне казалось, никаких деталей. Я не стала его поправлять, а тем более уличать во лжи. Он виделся мне военачальником, поднимающим боевой дух армии.

Поскольку нашу шлюпку спустили на воду одной из последних, под нами уже кишело сплошное месиво. У меня на глазах столкнулись две шлюпки, лавировавшие среди обломков, и я, с трудом сохраняя рассудок, поняла, что Харди уводит нас к открытой воде, куда еще не успели пробиться остальные.

У него снесло бескозырку, волосы развевались на ветру, глаза сверкали; он был в своей стихии, а мы обмирали от ужаса. «Поднажми, братцы! — крикнул он. — А ну покажите, из какого вы теста!» — и гребцы удвоили усилия. Тут у нас за спиной прогремело несколько взрывов, а пассажиры, оставшиеся на борту «Императрицы Александры» или попадавшие в воду, заголосили, как грешники в аду, да простится мне такое сравнение. Обернувшись, я увидела, как неповоротливый корпус океанского лайнера с содроганием накренился, а в иллюминаторах пассажирских кают заметались рыжие языки пламени.

Нас окружали куски искореженной обшивки, полузатопленные бочонки и бухты канатов, похожие на свернувшихся змей. Прибившись друг к другу, мимо проплыли шезлонг, соломенная шляпка и, кажется, детская кукла — зловещие напоминания о чудесной погоде, которой встретило нас то утро, и о праздничной атмосфере, царившей на пароходе. Когда на волне подпрыгнули три бочонка, Харди вскричал: «Анкерки — то, что надо!» — и по его приказу мужчины выловили два из них, после чего он самолично затолкал их под треугольное сиденье на корме шлюпки. В них пресная вода, втолковывал он нам, а раз уж нас не затянуло в воронку от тонущего судна, совсем уж глупо было бы подохнуть от голода и жажды; но я так далеко не заглядывала — мне было не до того. Видя, что шлюпка едва не зачерпывает бортами воду, я думала только о том, что любое промедление уменьшает наши шансы отойти на безопасное расстояние от тонущего лайнера.

Мимо шлюпки проплывали мертвые тела; оставшиеся в живых пассажиры отчаянно цеплялись за любые обломки; я заметила еще одну молодую женщину с ребенком — смертельно бледный мальчуган кричал и тянулся ко мне. Подойдя ближе, мы увидели, что его мать мертва: ее тело бессильно висело поперек какой-то доски, а белокурые волосы веером распустились по зеленоватой водной поверхности. Малыш был в крошечном галстуке-бабочке и в подтяжках; меня поразила несуразность такого наряда, хотя я всегда ценила красивую, подобающую случаю одежду и сама в тот день, как на грех, надела корсет, нижние юбки и мягкие ботиночки из телячьей кожи, совсем недавно купленные в Лондоне. Кто-то из мужчин в шлюпке закричал: «Подойти чуть ближе — и мы дотянемся до ребенка!» На что Харди отозвался: «Отлично, кто из вас готов махнуться с ним местами?»

У Харди был хриплый голос старого морского волка. До меня не всегда доходил смысл его слов, но от этого моя вера в него только крепла. Он был своим в этой водной стихии, он знал ее язык, и чем меньше понимала в его словах я сама, тем было вероятнее, что их поймет море. Вопрос мистера Харди остался без ответа, и мы проплыли мимо плачущего в голос мальчика. Субтильного вида мужчина, сидевший рядом со мной, запротестовал: «Уж лучше дитя подобрать, чем какие-то анкерки!» Но теперь для этого пришлось бы развернуться, а потому краткий порыв сочувствия к тонущему малышу стал быстро угасать, и все промолчали. Упорствовал только худощавый старичок, но немыслимая какофония, в которую сливались адский рев пламени, ритмичный скрип уключин и человеческие голоса, отдающие команды или отчаянно зовущие на помощь, заглушала его пронзительный голос: «Он же совсем кроха. Сколько в нем может быть весу?»

Впоследствии мне сказали, что этот настойчивый человек — англиканский священник, но тогда я не знала ни имен, ни рода занятий моих товарищей по несчастью. Никто ему не ответил. Гребцы налегали на весла, а мы раскачивались вперед-назад в такт их движениям — ничего другого нам, похоже, не оставалось.

Вскоре неподалеку от нас возникли трое мужчин, которые плыли в нашу сторону мощными, размашистыми саженками. Один за другим пловцы ухватились за спасательный трос, закрепленный по периметру шлюпки, и этого оказалось достаточно, чтобы через борт хлынула вода. На мгновение один из них встретился со мной взглядом. Его чисто выбритое лицо посинело от холода, но в голубых глазах явственно читалась радость избавления. По приказу Харди первый гребец ударами весла заставил разжаться одну пару рук, цеплявшихся за трос; потом настал черед голубоглазого. Было слышно, как деревянная лопасть бьет по суставам пальцев. Занеся ногу, Харди своим грубым ботинком ударил несчастного в лицо. У того вырвался душераздирающий крик боли. Я не нашла в себе сил отвернуться; никогда в жизни ни одно человеческое существо не вызывало у меня такого мучительного сострадания, как тот безымянный незнакомец.

При описании этой драмы, происходившей по правому борту спасательной шлюпки номер четырнадцать, я поневоле упускаю из виду тысячи других трагедий, что разыгрывались среди бушующих волн у нас за кормой и по левому борту. Где-то там был и мой муж Генри: возможно, он сидел на веслах и тоже бил кого-то по рукам или же сам пытался забраться в шлюпку, но получил отпор. Я утешала себя мыслью, что Генри, который ценой неимоверных усилий обеспечил для меня место в шлюпке, ради собственного спасения действовал не менее настойчиво; но смог бы он поступить как Харди, если бы от этого зависела его жизнь? А я смогла бы?

До сих пор не могу выбросить из головы жестокость мистера Харди: конечно, это было чудовищно; конечно, никому из нас не хватило бы духу мгновенно принять такое кровавое решение; конечно, оно спасло нам жизнь. Вопрос в другом: правомерно ли считать это жестокостью, если любое другое действие обрекло бы нас на верную смерть?

Был полный штиль, но все равно вода раз за разом захлестывала перегруженную шлюпку. Пару дней назад адвокаты экспериментальным путем подтвердили, что появление еще хотя бы одного взрослого человека средней комплекции в шлюпке данного типа создало бы непосредственную угрозу нашей жизни. При всем желании мы не смогли бы спасти других и при этом выжить. Мистер Харди это знал — и не дрогнул. Только его решительное командование в те первые минуты и часы провело черту, за которой нас ждала могила на дне океана. И оно же восстановило против него миссис Грант, самую сильную и громогласную из женщин. Она вскричала: «Изверг! Немедленно вернитесь, нужно спасти ребенка!» — хотя определенно понимала, что тем самым мы бы подписали себе смертный приговор. Зато она показала всем свою человечность, а Харди заклеймила как выродка.

Многим даже в таких условиях не изменяло благородство. Более стойкие женщины проявляли заботу о слабых, а самоотверженные усилия гребцов позволили нам быстро отойти от тонущего лайнера.

В свою очередь, мистер Харди, который не оставлял намерения нас спасти, мгновенно выделил для себя тех, кто ему доверял. Остальные далеко не сразу определились в своих пристрастиях. Я, например, вначале тянулась к пассажирам первого класса, игнорируя всех остальных, — оно и неудивительно.

Вопреки всем тяготам последних лет, я очень быстро привыкла к роскоши. За нашу каюту люкс Генри выложил больше пяти сотен долларов, и я все еще тешила себя картинами триумфального возвращения к родным берегам — не в качестве несчастной жертвы кораблекрушения и дочери банкрота, а в качестве королевы бала, хотя мои туалеты и драгоценности покоились среди водорослей на дне океана. Вот Генри наконец-то представляет меня своей матери, и она сменяет гнев на милость, не устояв перед моим обаянием и свершившимся фактом женитьбы сына. А мошенники, разорившие моего отца, пробиваются к выходу сквозь толпу, обливаемые всеобщим презрением. В отличие от меня, Харди, проявив то ли жизнестойкость, то ли беспринципность, мгновенно освоился в суровых обстоятельствах; могу объяснить это его матросской сметкой и отсутствием — видимо, врожденным — душевной тонкости. Он прикрепил к поясу нож и повязал голову каким-то куском ветоши неизвестного происхождения, составлявшей разительный контраст с золотыми пуговицами на бушлате, но эти нарушения уставной формы, которые говорили о его приспособляемости и готовности к любым испытаниям, только укрепили мое доверие. Когда я наконец догадалась посмотреть на другие шлюпки, те уже были точками на горизонте, и это показалось мне добрым знаком, поскольку открытое море таило меньше опасностей, чем бурлящий водоворот вблизи места кораблекрушения. Мистер Харди учтиво обращался к женщинам «мэм» и усадил самых слабых на лучшие места. Он регулярно справлялся о нашем самочувствии, как будто от этого что-нибудь зависело, и поначалу женщины в ответ на его галантность кривили душой, заверяя, что все в порядке, хотя все видели неестественно скрюченную кисть руки миссис Флеминг и полуобморочное состояние испанки-горничной по имени Мария. Не кто-нибудь, а миссис Грант изготовила из подручных средств лубок для сломанной руки миссис Флеминг, и все та же миссис Грант первой задала вопрос, который не давал покоя многим: как в нашей шлюпке очутился Харди? Позже мы узнали, что, вопреки инструкции, предписывающей, чтобы в каждой шлюпке находился опытный моряк, капитан Саттер и большая часть экипажа оставались на борту: они помогали пассажирам и всеми силами сдерживали панику. А мы, медленно, но верно удаляясь от парохода, понимали, что лихорадочная спешка, с которой загружались спасательные средства, возымела противоположное действие — тонущее судно резко накренилось; положение усугублялось еще и тем, что перевозимые в трюмах грузы начали смещаться к одному борту, и наша шлюпка уже не могла опуститься вертикально вниз. Она ежесекундно подвергалась риску удариться о вздымающийся борт, зацепиться или опрокинуться, а матросы, вращавшие шкивы, просто выбивались из сил, чтобы удержать нос и корму шлюпки на одном уровне.

Шлюпка, опускаемая вслед за нашей, просто перевернулась вверх дном, обрушив женщин и детей в морскую пучину. С душераздирающими криками они барахтались в воде, но мы не сделали ничего, чтобы им помочь; не будь с нами Харди, мы бы, скорее всего, разделили их судьбу. После всего, что произошло, на свой вопрос о жестокости я отвечаю так: если бы мистер Харди тогда не оттолкнул утопающих, это пришлось бы сделать мне самой.

Доминик Смит. Прекрасное разнообразие

  • Издательство «Азбука», 2012 г.
  • Трудно жить, если твой отец — гений. Но становится совсем невмоготу, если отец хочет сделать гением тебя, а ты — самый обычный школьник. Так происходит с Натаном Нельсоном, сыном известного физика-ядерщика, без пяти минут Нобелевского лауреата. Бунт подростка, его борьба с родительской опекой, поиск собственного пути — до поры до времени все это оказывается тщетным. Но вот наступает день, когда Натан, попав в автокатастрофу и пережив клиническую смерть, сам приобретает сверхчеловеческие способности. Теперь он тоже гений, но совсем не такой, каким хотел бы видеть его отец. Чем завершатся отношения любви-ненависти отца и сына? Что такое подлинная свобода? Об этом узнает тот, кто дочитает до конца роман «Прекрасное разнообразие».

    Доминик Смит, один из самых многообещающих молодых американских писателей, вырос в Сиднее (Австралия), ныне живет в Остине (Техас). Смит дебютировал в 2006 году романом «Ртутные видения Луи Дагера», который был удостоен ряда литературных наград и включен компанией «Барнс энд Нобл» в программу поддержки «будущих великих писателей». По второму роману Доминика Смита — «Прекрасное разнообразие» — компания «Саутпо интернешнл» планирует снять фильм с Фредди Хаймором в главной роли.

  • Перевод с английского Андрея Степанова
  • Купить книгу на Озоне

В это время отец подружился с Уитом Шупаком — коллегой по кафедре, недавно разведенным, увлекающимся, как и отец, производством домашних напитков. Именно Уит подсказал отцу столь памятный мне рецепт «пищи для ума». А в прошлом он был настоящим астронавтом: майором ВВС, который в начале 1970-х годов провел два месяца на околоземной орбите. Поговаривали, что, пока он там крутился, у него что-то соскочило в голове и он приземлился совсем другим человеком. Мои родители его как бы усыновили: Уит болтался у нас в доме с утра до вечера, оставался на ужин и несколько раз в неделю ночевал в гостевой комнате.

По-видимому, моего отца очень занимало то обстоятельство, что Уит видел нашу маленькую голубую планету со стороны. Пустота и темнота космоса, огромные расстояния — эти вещи интересовали отца, и астронавт в них разбирался. Что касается мамы, то Уит был в восторге от того, как она готовит, а кроме того, он мог починить в доме что угодно. Он становился просто счастлив, когда ему поручали какую-нибудь давно назревшую работу: срубить засохшие деревья в саду, убрать с балок дома осиные гнезда, покрыть лаком садовую мебель. Как-то раз я спросил у мамы, почему Уит у нас постоянно околачивается, и она ответила:

— После возвращения из космоса Уит все время искал себе команду. Он из тех людей, которые не могут оставаться в одиночестве.

Это был здоровенный мужчина с квадратной челюстью, рыжей шевелюрой и походкой, как у рестлера. Единственная экскурсия в космос оказалась для него тем же, что для несостоявшейся рок-звезды единственный записанный в молодости хит. Если мы устраивали вечеринку в доме или жарили барбекю во дворе, то среди гостей всегда можно было увидеть Уита, ухватившего за пуговицу кого-нибудь из мужей маминых приятельниц по «Леварту» и втирающего ему про силы, действующие при старте ракеты, или про вид на Землю из космоса. Он иллюстрировал свои рассказы движениями вилки, показывая угол подъема. В неполадках, случившихся с его головой, он винил космическую пыль:

— С тех пор я стал другим человеком. Это кружение даром не проходит.

И он поворачивался вокруг своей оси с поднятыми руками, словно показывал в медленном движении какое-то танцевальное па.

Выйдя в сад, Уит обычно срывал яблоки прямо с яблони и тут же поедал их. Однажды, укусив красное яблоко сорта «макинтош», он стал рассказывать про свою бывшую жену: она бросила его или, точнее, ее увел другой астронавт — Чип Спейтс, побывавший на Луне.

— А я удачно избавился от старого багажа, — заключил Уит.

В этот момент мы втроем — я, отец и Уит — направлялись к ручью. Позади нас, на лужайке перед домом, расположились за деревянными столами двадцать членов клуба «Леварт», поедая приготовленную на вертеле свинину с бататом. Мы с отцом по-прежнему дичились друг друга.

— Когда я был на орбите, — рассказывал Уит, — они дали нам с собой такие тюбики с яблочным джемом. Я, когда его ел, всегда мечтал о настоящих яблоках — огромных таких, сорта «бабушка Смит».

Я к тому времени уже успел прослушать все истории Уита, касавшиеся предполетной подготовки и его шести недель на орбите: и о большой центрифуге — «колесе», на котором Уит крутился в военно-морской Лаборатории ускорения, и о еде на орбите, которую он называл «ужином для телевидения», и о снах в невесомости, и об адском холоде Луны.

Там, в тишине космоса, когда под ним проплывали земные континенты, Уит стал писать стихи. К сожалению, они унаследовали черту, портящую и его речь: малапропизм. Уит постоянно путал похожие слова и выражения. Он мог сказать «настающий мужчина» или «абонент в бассейн». Расспрашивая меня о школе, он интересовался, пишут ли теперь «диктаты». Единственное его стихотворение, которое я прочитал, называлось «Космические рецепты». Оно начиналось строчками:

На орбите нет ножей столовских,

Тут сосут пюре по-стариковски…

Это был небесный плач по земной кухне. Моей маме нравилось это стихотворение.

Мы с отцом и Уитом отошли уже довольно далеко от столов, за которыми сидели гости.

— Космос, Натан, — это великий учитель, — вещал Уит. — Лучшие уроки я получил там, наверху. Одиночество. Звезды вместо друзей. Не всякий пожелает такой воскресной прогулки.

— А я бы полетел, — сказал вдруг отец, засовывая руки в карманы.

— Я бы тоже хотел туда вернуться. Но НАСА стало, как фирма Ллойда из Лондона, — воплощением консерватизма. Всего боится. На Луну летали — не боялись, мать ити.

Уит употреблял только два ругательства: «мать ити» и «ёперный театр».

— А вы фотографировали там? — спросил я.

— Немного. Но вот в этой ячее, — он приложил руку к голове, — хранится множество картин.

Члены клуба «Леварт» тем временем затянули какую-то народную гавайскую песню, а двое из них нацепили солнцезащитные очки и принялись отплясывать, не выпуская из рук бокалов с тропическим пуншем. Уит посмотрел на них и сказал:

— Ёперный театр!

— Иногда мне кажется, что клуб «Леварт» — это просто прикрытие для пьянства, — заметил отец.

— Ну-ну, не надо так резко, Сэмюэль, — ответил Уит. — Этим людям совершенно необходимы экзотические боги и пикантная пища. Это всякому понятно.

Мы прошли по берегу ручья к возвышавшемуся поодаль крутому склону холма. Взобравшись на него, мы сели на траву у обрыва и стали смотреть на закат. Края облаков, недавно выглядевшие оловянными, были теперь шафрановыми и пурпурными.

— Солнце село, — сказал я.

Отец и Уит переглянулись, а потом отец сказал:

— Мы не пользуемся такими терминами.

Уит вздохнул.

— Какими терминами? — спросил я.

— «Вставать» и «садиться». Когда Уит висел там, в космосе, и наблюдал вращение нашей планеты, он понял простую вещь: Солнце не садится и не встает.

— Это я знаю, — сказал я.

— Да! — подхватил Уит. — Правильнее говорить, что садится и встает Земля. Это тоже не совсем точно, но гораздо умственнее.

Я вытер яблоко, которое принес с собой, и хотел было его укусить, но Уит вдруг протянул руку и отобрал его у меня. Он зажал его пальцами сверху и снизу и стал вращать.

— Иногда тела вращаются столько так, что ты этого просто не замечаешь. А иногда с орбиты Земля кажется старым шаром от боулинга, который медленно катится по направлению к тебе.

Мы помолчали. Свет заходящего солнца вспыхнул в последний раз, а потом стал быстро идти на убыль.

— «Земля села» — это звучит странно, — заметил я.

— Не все странное ложно, — ответил отец, обращаясь к наступающей тьме.

— Я думал, что Солнце там будет выглядеть желтым, как у нас, — продолжал Уит, — а ничего подобного. Оно белое с просинью и абсолютно круглое. Больше всего оно напоминало мне дуговую лампу — у нас были такие на мысе Канаверал. И такое яркое, что без фильтра нельзя смотреть.

— Ну и как же выглядит там закат Земли? — спросил я.

— Ага! Смотри, он начинает врубаться! — кивнул Уит, обращаясь к отцу. — А вот как. Впервые я это видел над Индейским океаном. Вдруг вижу: Солнце стало как будто поплоще. По Земле побежала темная тень, и бежала она до тех пор, пока не потемнела вся та половина, которая была повернута ко мне. Вся, кроме кольца света на горизонте. Но Земля-то продолжала вращаться! И тут смотрю — ёперный театр! — солнечный свет из белого превратился в оранжевый! Потом стал красным, пурпурным, и вдруг — голубым! У меня кровь застыла в жилках. Это был какой-то бриллиантовый взрыв. Я без шуток ожидал, что сейчас прилетят ангелы.

— Вы не могли бы вернуть мне яблоко? — спросил я.

— Без вопросов! — Уит протянул его мне.

Мы сидели на краю холма до самой ночи, пока над нашими головами не появилась Полярная звезда. Уит рассказывал о семействах частично заряженных час тиц:

— Сначала они ведут себя тихо. Осторожно выбираются на дорожку, а потом вдруг как рванут — и ломят к финишу быстрее электронов.

— Да, иногда они подкрадываются незаметно, — подтвердил отец. — Частично заряженные! Ты можешь это себе представить? Все равно что растущая половина яблока.

Они оба замолчали, видимо обдумывая вероятность появления такого яблока. Далеко внизу, в саду, члены клуба «Леварт» зажигали фонарики. Оттуда едва доносились звуки экзотической музыки.

Алексей Иванов. Комьюнити

  • Издательство «Азбука», 2012 г.
  • «Комьюнити» — новая книга Алексея Иванова, известнейшего писателя, историка и сценариста, автора бестселлеров «Золото бунта», «Географ глобус пропил», «Общага-на-Крови», «Блуда и МУДО», «Сердце Пармы», — наряду с вышедшим ранее романом «Псоглавцы» образует дилогию о дэнжерологах — людях, охотящихся за смертельно опасными артефактами мировой культуры.
    И напрасно автор «Псоглавцев» думал остаться неузнанным под псевдонимом Алексей Маврин — по виртуозным сюжетным ходам и блестящей стилистике читатели без труда узнали Алексея Иванова!

    Топ-менеджер Глеб методично реализует свою мечту о жизни премиум-класса. Престижная и интересная работа в знаменитой IT-компании, квартира в Москве, хороший автомобиль, желанная женщина, лучшие бренды… «Человек — это его айфон».

    Но с гибелью гениального IT-менеджера, совладельца компании, появлением его красавицы-дочери, оставшейся без наследства, и случайно обнаруженной загадочной надписью на древнем могильном кресте размеренная жизнь Глеба заканчивается… И странное, но явственное дуновение чумы пролетает над современным, внешне благополучным миром.

    Москва живет митингами, на баррикадах — богема… Но на модном интернет-портале тема чумы, Черной Смерти, приобретает популярность. Участники таинственного комьюнити вовлекаются в интеллектуальную игру, делясь друг с другом ссылками о древней болезни, — и становятся в итоге заложниками другой игры, зловещей, смертельно опасной… но чьей?!

Глеб снимал квартиру в Раменках, а контора «ДиКСи»
находилась в Отрадном. Глеб добирался до работы, минуя
центр, и ему часто удавалось избегать пробок, тем более что можно было выезжать не в разгар давки: он сам
себе начальник и не уволит себя за опоздание. Но сего
дня не повезло. Надо было ехать по Минской и Филёвской, а Глеб поехал по Мосфильмовской и влип в мёртвый затор.

Серое, холодное и мокрое утро напоминало студень,
дрожало дождём. Справа и слева у Глеба стояли грязные
автомобили, впереди — корма маршрутки. В просветах
меж домов Глеб видел три замытые моросью башни комплекса «Воробьёвы горы».

Глеб отрегулировал кресло, сделал потише невыносимые голоса «Il Divo» и взял в руки айфон. В машине
было тепло и как-то мягко, пахло кожей и автомобильным парфюмом. Вот сейчас цивилизация и проверялась
на состоятельность: человек неподвижен, заперт в пробке и бессилен развлечь себя иначе, нежели средствами
связи.

Почту Глеб проверил перед выходом из дома, и пока
ничего нового ещё не насыпалось. Читать дайджест не
хотелось. На «ДиКСи-ньюсе» обновления были только в разделе бизнеса — правильно, в Европе открылись
биржи — и российского шоубиза: эти господа не отдыхали никогда, не старели и почти не умирали. В Твиттер Глеб запулил без вдохновения: «На Мосфильмовской за мостом пробка. Это если кому интересно». По
том Глеб перешёл в «ДиКСинет» — социальную сеть,
которую поддерживал «ДиКСи».

Пока что сеть была небольшой, несравнимой с гигантами вроде «Одноклассников» или «ВКонтакте», не говоря уж про Facebook. Но всё впереди. Глеб верил в это
будущее не потому, что был накачан химическим корпоративным оптимизмом, как допингом, а потому что
с разработчиками сети совпадал по убеждениям: самовыражение, конечно, главная потребность современного
человека, но этот человек ленится искать площадки для
самовыражения. Обычно в соцсетях указанием площадок занимаются вспомогательные сервисы: разные системы топ-листов, перечни тем, личные знакомства, презираемый Гурвичем морфологический поиск и так да
лее. «ДиКСи-нет» всё это игнорировал, будто не знал.
Зарегистрированный пользователь входил в «ДиКСи-нет» — и ему сразу открывались четыре поста, которые
гарантированно были интересны. «ДиКСи» сам искал
то, что увлечёт клиента: знай читай, рефлексируй и самовыражайся. Лёгкость поиска и удобство пользования
были тем бонусом, на который и делал ставку Гермес,
руководитель и почти владелец «ДиКСи».

Самовыражение, в отличие от самореализации, так
эгоистично, что ему нет дела до причины, нужен только
повод. «ДиКСи» это знал и повод отыскивал всегда. Например, пользователь желал, чтобы его вытошнило от
ничтожества человеческого рода, и «ДиКСинет» тотчас
открывал пользователю четыре подходящих для него
поста, где, к примеру, авторы обливали помоями убийц
Каддафи, новый модельный ряд АвтоВАЗа, «Метель»
Сорокина и ремонт на Бауманской. «ДиКСи» знал, что
пользователь каким-то образом чуть-чуть является автодизайнером, литкритиком, москвичом и ливийцем, следовательно, ему есть что сказать по всем четырём поводам. И его потребность в самовыражении будет удовлетворена. К человеческому общению или к установлению
истины эта речевая активность отношения не имела.

У Глеба была вполне внятная задача — создавать
контент, пока «ДиКСи-нет» ещё совсем небольшая сеть:
Web 2.0 она была только наполовину. Вчера вечером
после похорон Гурвича Глеб поставил пост с фоткой
креста ABRACADABRA и простым вопросом к пользователям: сетевой народ, что это такое?

Глеб терпеть не мог выражения «сетевой народ», но
так часто писали спамеры, а они умели подделываться
под язык пипла. Первая же фраза первого же коммента
подтвердила правильность идеи, что залог успеха — банальность мыслей и предсказуемость реакции.

«Ничего особенного!..» — так начинался коммент.
Конечно, ничего особенного. Все кладбища России заставлены крестами с надписью ABRACADABRA. Чего
тут удивительного? Подобное сплошь и рядом, плюнуть
некуда. Фраза «ничего особенного» означала, что автор
её — некая KozaDereza — проживает в настолько увлекательном мире, что могильные памятники с абракадабрами для неё привычны, будто мусорные урны. Ну да.
Везёт же людям. Глеб продолжал читать:

KozaDereza: Ничего особенного! У меня бабка из
златоуста там на старом кладбище половина памятников огромные мрамарные пни. Это мода такая была у купцов

Infarkt: А что за кладбище?

Outsider: Кладбище домашних животных

Kabu4a: Знаете про кладбище вампиров в Челяковицах Чехия?

Kabu4a — это Мариша Кабуча, диджей «Радио
ДиКСи». «Кабуча» означало «плохая девчонка». Мариша
была вполне себе хорошая и очень давно уже не девчонка.
Она торчала на всех площадках, куда заносило Глеба.

D-r_Pippez: Это могила вампира!!! Стопицот!!!!!

L-a-p-k-a: Слово какое то корнейчуковское. Детское.
Сразу вспомнила, как болела восполением легких,
лежала в постели. Мама поила чаем с медом, в школу
ходить не надо, зима, жара, крыша едит.

Kuporos: Абракадабра — древнее магическое слово.
В средневековье употреблялось как заклинание. Сейчас считается шутливым образцом бессмыслицы, нелепицы. Ссылка на Википедию

Конечно же, нашёлся умник, который всё объяснил.
В желании юзеров продемонстрировать свои знания и
умения Глебу всегда виделось что-то от дрессированной
мартышки, но не от настоящего разума. Homo sapiens
должен понимать, что автор поста и сам может сходить
в Википедию и посмотреть, что такое ABRACADABRA.
Если автор не сделал этого, значит, здесь подстава. За
чем попадать в чьи-то ловушки, даже если они и без
вредны?

Умник, пославший в Википедию, тоже самовыражался, потому что не ответил на вопрос Глеба, а продемонстрировал своё умение нажимать на кнопки. Глеб
прошёл по ссылке и прочитал, что смешное слово «Абракадабра» — имя страшного демона. Он вызывал мор:
холеру, лихорадку, язву, чуму. Ведьмы, летящие на шабаш, кружили на мётлах вокруг Лысой горы, хохотали
и звонко кричали в высоте звёздной полночи: «Абракадабра!» — вызывали демона из преисподней.

Чтобы защититься от этого демона, от холеры и лихорадки, люди писали имя врага на кусочке пергамента
или дощечке. Писали в одиннадцать строчек, всякий раз
убирая по одной букве, пока имя не исчезало. Так можно было убить демона, а точнее — дематериализовать
его, лишить силы и власти. Затем пергамент или дощечку сжигали или носили в ладанке на груди. Имя демона — это очень важно. Это его программа, которую можно уничтожить. Поэтому у самого сатаны бесконечное
множество имён — его человеку не уничтожить, уничтожив имя.

Глеб вспомнил: в фильме «Константин» Киану Ривз,
истребитель демонов, терзал одержимых, чтобы те назвали имя овладевшего ими демона. Потом врага уже
можно было одолеть. Значит, на памятнике Калитниковского кладбища начертано заклятье, убивающее демона?

Глеб закурил. Marlboro, Lexus, дождь, айфон, Мосфильмовская улица, демон ABRACADABRA… Глеб чувствовал, что всё это могло сочетаться только здесь —
и нигде более. Поэтому он и любил Москву.

KozaDereza: Это не настоящая могила а кенотаф
ложная или пустая могила. Таких в Египте много.
Когда нет тела а похоронить надо. У Марины Цветаевой два кенотафа в Тарусе и Елабуге

Nan_Madol: Hubble, а где вы нашли этот памятник?
Предположу что-либо на Ваганьковском кладбище,
либо на Калитниковском, либо на Преображенском.

Hubble — это был ник Глеба в «ДиКСи-нете». Глеб
взял его после великолепного 3Dфильма про орбитальный телескоп «Хаббл».

Nan_Madol: Поясню. Демон Абракадабра повелевал
чумой. Эти три кладбища, насколько я знаю, чумные, то есть основаны после московской чумы 1771 г.
Возможно, здесь была и символическая могила демона чумы. Подобные существовали в Средневековой Европе. Например, в 1361 г. чума пришла в
Авиньон, где продолжалось «пленение пап», и от нее
умерло 100 епископов и 5 кардиналов. Чуму победи
ли только молитвы папы Иннокентия 6. Новый папа
Урбан 5 в 1363 г. установил в одном из двориков
Папского дворца кенотаф Папы Чумы. Кенотаф был
разрушен в 1789 г., когда во время Великой Французской революции дворец захватили восставшие.
Также известно, что могила Короля-Чумы существовала в Магдебурге, но разрушена вместе с кладбищем
весной 1945 г.

Вот юзеры всё и объяснили, подумал Глеб. Надо
только аукнуть в Сеть: явитесь передо мной, летучие
обезьяны!

Kuporos: Между прочим, уже в чумном средневековье люди распространяли «письма щастья»: вроде
как перепиши пять раз, раздай друзьям, и спасешься
от чумы

D-r_Pippez: Бля эти уроды значит от чумы не передохли, да? Неужели действует? У меня ящик забит
«письмами щастья», ПП!!!!!!!

Доктор Пиппец, понял Глеб, — сетевой хулиган. Ну
и ладно, пущай буянит. Лишь бы не тролль. Но кому
надо троллить Глеба?

Kuporos: Тогда «письма щастья» называли «святыми
письмами», потому что считалось, что их надиктовала богородица. Вот по ссылке русское «Святое письмо, посланное чуднымъ образомъ Господомъ нашимъ
Iисусомъ Христомъ и писанное собственною его рукою златыми литерами на еврейскомъ языкъ. Оно бы
ло найдено въ 12 верстахъ от Семборта в Лондонъ с
изображенiемъ креста и истолковано семилътнимъ сиротою, который до того времени ничего не говорилъ»

По ссылке Kuporosa Глеб не пошёл: ему хватило заголовка. Похоже, Kuporos был из тех интернет-знатоков,
которые на любой случай имеют не знание, а ссылку.
Человеки-google, гугловоды.

Outsider: Мне бабка говорила, что когда чума приходит, петухи и собаки теряют голос потому что пение петуха отгоняет нечистую силу, а собака видит
невидимую смерть и лаем может выдать ее людям.
А Кошка раньше была сестрой чумы, чума ее била,
и теперь Кошка ее боится и когда чума приходит —
прячется от нее в печке

D-r_Pippez: Вы чо бля пугаите я ужэ обоссалсо!!!!

L-a-p-k-a: Чума просто так не приходит. У меня на
даче деревенская сумашедшая была, она говорила,
что ей предшевствуют знаменея. Потопы, засухи, землетрясенея, каметы, появление цветных комаров,
хвостатых лягушек, дожди из пауков, жаб и червей.

Kabu4a: Меня вчера жаба так душила, так душила…
Это к чуме!

Kuporos: И ещё ссыль. Легенда о Деве Чуме в немецком замке.

Ссылка вывела Глеба на какой-то русскоязычный туристический сайт про достопримечательности Штутгарта и окрестностей. На фотке был очень красивый замок,
венчающий вершину холма. Глеб прочёл сопроводиловку к фотке и саму легенду.

«В страшные годы, когда Европу опустошала Чёрная
Смерть, мору противостоял только замок Гогенцоллерн возле Штутгарта. Дева Чума взяла этот замок в
осаду, но жители затворили ворота и все двери и не
показывались ни на балконах, ни во дворах. Если кто
опрометчиво отворял окно, в жилище тотчас влетал
воздушный алый шарф Девы Чумы, и обитатели падали, поражённые болезнью. Чума была врагом терпеливым. Она спокойно ждала, когда голод вынудит
защитников замка Гогенцоллерн покинуть свои убежища. Тогда рыцарь Рюгер Химмельберген решил пожертвовать собой ради спасения замка. Он выгравировал на мече слова „Иисус и Мария“ и открыл окно
башни. И сразу в окне показалась призрачная рука с
алым шарфом. Бравый кавалер ударил по этой руке
мечом. Рука отдёрнулась. Рыцарь Химмельберген упал
на пол, покрываясь чумными бубонами, а раненая Дева Чума предпочла оставить замок Гогенцоллерн
и удалилась прочь от его негостеприимных стен».

Глеба впечатлило. Маришу Кабучу — тоже.

Kabu4a: Ояпу!!! Чумачечая осень 🙂 !!!!

Nan_Madol: Ставлю перепост статьи о могиле-кенотафе:
«Редкий и необычный памятник европейского Средневековья — могилы-кенотафы с надписью ABRACADABRA. У них удивительная легенда. В этих могилах похоронен демон чумы. Вот откуда он брался.
Сатана замечал, что какой-нибудь город, восславляя
господа, расцветает и богатеет, и решал погубить этот
город. Он приезжал в роскошной чёрной карете, запряжённой шестёркой вороных коней, и соблазнял
какого-нибудь горожанина стать Королём-Чумой.
Этот человек соглашался привезти в город чуму, и
за это Сатана обещал ему спасение от мора, богатства
умерших и власть над всем городом.
Несчастного предателя Сатана увозил к себе во дворец и там спускал с цепи демона чумы Абракадабру. Демон входил в человека. Теперь человек должен
был выпустить демона на свой город, иначе демон
убьёт его: предатель сам умрёт от чумы.
Вера в то, что спастись от чумы можно только передачей своей чумы другому человеку, была широко
распространена в Средние века. Она объяснялась «демонической теорией», согласно которой болезнь считалась злым духом, демоном, поселившимся в человеке.
Демон овладевал человеком за его грехи, следователь
но, лечиться надо было не в больнице, а в церкви —
покаянием и пожертвованиями. Или же надо совершить некие оккультные ритуалы, которые заставят
демона покинуть своего носителя и перейти в другую
жертву.
А Сатана возвращал Короля-Чуму в его дом, и Король выпускал демона. Абракадабра начинал сеять
чуму по городу. Он целовал женщин чумными губами, угощал мужчин чумным пивом, дарил детям чумные игрушки. Он отравлял колодцы. Он изготовлял «чумную мазь» и обмазывал ею ручки дверей и
скамейки в храмах. В состав «чумной мази» входили
мышьяк, ядовитые травы, сушёные жабы, сердца висельников и тому подобные вещи. Чума поражала
город. Демон же прятался у Короля и приносил ему
богатства из опустевших домов.
В чумных городах обезумевшие жители пытались
«вычислить» Короля-Чуму и сжигали на кострах тех,
кого заподозрили в продаже города Сатане. И ещё
существовал обряд выманивания Абракадабры. Его
завлекали в могилу, а могилу запирали крестом, на
котором столбцом писали имя демона, убирая в каждой нижеследующей строке по одной букве, пока
имя не исчезнет полностью. Эта могила демона, символическая могила, и есть кенотаф с надписью ABRACADABRA«.

KozaDereza: Чумная мазь крем Азазелло

Последним в ряду сообщений этого комьюнити сто
яла фотожаба Крохобора. Kroxobor — это приятель Глеба, Борька Крохин, сисадмин в «ДиКСи». Борька помогал Глебу решать все проблемы, что возникали с компьютерами и прочей умной техникой.

У жаббера Kroxobora была та же фотка, которую
Глеб сделал на Калитниковском кладбище, только теперь на фотке могила была открыта, а слово ABRACADABRA на кресте было написано наоборот: от одиночной А к полному комплекту. То есть демон чумы, погребённый в пустой могиле, словно бы ожил, потому что
его имя восстановили — дорастили буквами до изначального размера. И потом он сдвинул могильную плиту и вышел в мир.

Джек Керуак. Доктор Сакс

  • Издательство «Азбука», 2012 г.
  • Джек Керуак дал голос целому поколению в литературе, за свою короткую жизнь успел написать около 20 книг прозы и поэзии и стать самым известным и противоречивым автором своего времени. Одни клеймили его как ниспровергателя устоев, другие считали классиком современной культуры, но по его книгам учились писать все битники и хипстеры — писать не что знаешь, а что видишь, свято веря, что мир сам раскроет свою природу. Роман «В дороге» принес Керуаку всемирную славу и стал классикой американской литературы; это был рассказ о судьбе и боли целого поколения, выстроенный как джазовая импровизация. Несколько лет назад рукопись «В дороге» ушла с аукциона почти за 2,5 миллиона долларов, а сейчас роман обрел наконец и киновоплощение; продюсером проекта выступил Фрэнсис Форд Коппола (права на экранизацию он купил много лет назад), в фильме, который выходит на экраны в 2012 году, снялись Вигго Мортенсен, Стив Бушеми, Кирстен Данст, Эми Адамс. 2012 год становится годом Керуака: в этом же году, к его 90-летию, киновоплощение получит и роман «Биг-Сур», причем роль самого писателя исполнит Жан-Марк Барр — звезда фильмов Ларса фон Триера.
  • Перевод с английского Максима Немцова
  • Купить книгу на Озоне

Во сне о морщинистом гудроне на углу я видел ее, неотступно, Риверсайд-стрит, где она пересекает Муди и
убегает в сказочно богатые тьмы Сары-авеню и Роузмонта Таинственного… Роузмонт: — община, выстроенная на
затопляемых речных отмелях, а также на покатых склонах, что возносят ее до подножий песчаного откоса, до
кладбищенских луговин и химеричных призрачнополей
отшельников Лакси Смита и до Мельничного пруда, такого безумного, — во сне я лишь воображал первые шаги
от этого «морщинистого гудрона», сразу за угол, виды
Муди-стритового Лоуэлла — стрелочкой к Часам Ратуши (со временем), и красным антеннам центрагорода, и
неонам китайского ресторана на Карни-сквер в Массачусетской Ночи; затем взгляд направо на Риверсайд-стрит,
что сбегает прятаться средь богатых респектабурбанных
дикодомов президентов Братств Текстиля (О!— ) и старушечьих Седовласок-домохозяек, улица вдруг выныривает из этой Американы газонов, и сетчатых дверей, и
Эмили-Дикинсоновых учителок, затаившихся за шторками в кружавчик, в неразбавленную драму реки, где суша,
новоанглийская скальноземь высокоутесов, макается поцеловать в губу Мерримак там, где он в спешке своей
ревет над кипенью и валунами к морю, фантастический
и таинственный от снежного Севера, прощай; — прошел
налево, миновал святое парадное, где Джи-Джей, Елоза
и я ошиваемся, сидючи в таинстве, кое, как я сейчас
вижу, громаднеет, все громаднее, в нечто превыше моего
Грука, за пределами моего Искусства-с-Огородом, в тайну того, что Господь сотворил с моим Временем; — на
морщинистом гудронном углу стоит жилой дом, в четыре
этажа высотой, внутри двор, бельевые веревки, прищепки, жужжат на солнце мухи (мне снилось, я живу в этом
доме, плачу немного, вид хороший, богатая мебель, мама
рада, папа «где-то в карты играет», а может, просто молча
сидит в кресле, соглашаясь с нами, такой вот сон) — А в
последний раз, когда был в Массачусетсе, стоял средь
холодной зимней ночи, смотрел на Общественный клуб
и впрямь видел, как Лео Мартин, дыша зимними туманами, вклинивается туда поиграть после ужина в пул,
совсем как у меня в мелком детстве, а кроме того, отмечал и угловое жилье, поскольку бедные кануки, мой народ моего Господь-мне-дал-жизнь, жгли тусклые электрические лампочки в буромроком мраке кухни, а на двери туалета изнутри католический календарь (Увы Мне),
зрелище, полное сокрушенья и труда, — сцены моего детства — В дверном проеме Джи-Джей, Гас Дж. Ригопулос,
и я, Джеки Дулуоз, сенсация местного пустыря и великий
раздолбай; и Елоза, Альбер Лозон, Человек-Яма (у него
не грудь, а Яма), Пацан Елоза, Чемпион Мира по Безмолвным Плевкам, а еще иногда Поль Болдьё, наш питчер и мрачный водила впоследствии драндулетных лимузинов юношеских причудей —

«Отмечай, отмечай, хорошенько их всех отмечай, — говорю я себе во сне, — минуя парадное, очень внимательно
гляди на Гаса Ригопулоса, Джеки Дулуоза и Елозу».

Теперь я их вижу на Риверсайд-стрит в мятущейся
высокой тьме.

* * *

По улице прохаживаются сотни людей, во сне… это Солночь Воскребботы, все они спехуят в «Кло-Соль» —
В центре, в реальных ресторанах реальности, мои мать с
отцом, как тени на карте меню, сидят у тенерешетки окна, а за ними тяжко висят портьеры 1920-х годов, все это
рекламка, на которой говорится: «Спасибо, заходите еще
отужинать и потанцевать у Рона Фу по адресу: Рочестер,
Маркет-стрит, 467», — они едят у Цзиня Ли, это старый
друг семьи, меня знал, дарил нам орехи личи на Рождество, а однажды огромную вазу династии Мин (размещенную на темном фортепиано из салонных сумраков и
ангелов в пыльных пеленах с голубками, католичество
клубящейся пыли и моих мыслей); это Лоуэлл, за декорированными окнами китаёз — Карни-сквер, бурлящая
жизнью. «Ей-бо, — говорит мой отец, похлопывая себя
по животу, — отлично мы поели».

Ступай помягче, призрак.

* * *

Пройдите по великим рекам на картах Южной Америки
(откуда Доктор Сакс), доведите свои Путумайо до амазонской развилки Наподальше, нанесите на карту неописуемые непролазные джунгли, южные Параньи амазумленья, попяльтесь на громадный грук континента, вспухшего Арктикантарктикой — для меня река Мерримак была
могучей Напо важности прям континентальной… континента Новой Англии. Кормилась она из некоего змееподобного источника, а потом — утроба широченная, изливалась из скрытой сырости, притекала, именуясь Мерримак, в извилистые Уиэровы и Фрэнклиновы водопады, в
Уиннипесоки (нордических сосен) (и альбатросова величья), в Манчестеры, Конкорды, в Сливовые острова Времени.

Громоносный утишитель нашего сна по ночам —

Я слышал, как она подымается от валунов стонущим
ши́пом, завывая водой, расхлябь, расхлябь, уум, уум,
ззуууу, всю ночь напролет река говорит «зууу, зууу», звезды вправлены в крыши, что как чернила. Мерримак, имя
темное, щеголял темными долами: у моего Лоуэлла на
скалистом севере имелись громадные древа древности,
что покачивались над затерянными наконечниками стрел
и скальпами индейцев, в гальке на аспиднобрежном обрыве полно схороненных бусин, по ней ступали босиком
индейцы. Мерримак налетает с севера вечностей, катаракты ссут на клоки, цеки и накипь скал, вскипь, и катит
емчужно к кулешу, упокаиваясь в оброшенных каменных
ямах, сланцево острых (мы заныривали, резали себе ноги
летними деньками, вонючие сачки), в камнях полно уродственных старых сосучек, что в пищу не пищат, и дряни
из стоков, и красителей, и заглатываешь полнортом тошнотную воду — При лунной ночи вижу я, как Могучий
Мерримак пенится тыщей бледных коней на трагичных
равнинах внизу. Сон: доски деревянного тротуара Моста
Муди-стрит выпадают, я зависаю на балках над ярями
белых коней в нижнем реве, — стонут дальше, армии и
кавалерии атакующего Евпланта Евдроника Короля Грея,
запетленные и кучерявые, как творенья художников, да
со снежно-завитушными петушиными тогами глиняных
душ на переднекрае.

Ужас у меня был пред теми водами, теми скалами —

* * *

Доктор Сакс жил в лесах, никакой не городской покров.
Вижу, как он идет по следу вместе с Жаном Фуршеттом,
лесником свалки, дурачком, хихикателем, беззубым-бурообломанным, исшрамлено-жженым, фыркателем на костры, верным возлюбленным спутником в долгих детских прогулках — Трагедия Лоуэлла и Змея Сакса —
в лесах, в мире вокруг —

По осени там бывали иссохшие коричневые обочины,
клонились к Мерримаку, густые от сломанных сосен и
бурости, листопадают, свисток только что пронзил окончание третьего периода на зимнем ноябрьском поле, где
толпы, и я, и папа стояли, наблюдая за потасовочным возбужденьем полупрофессиональных дневных матчей, как
во времена старого индейца Джима Торпа, бум, тачдаун.
В лесах Биллирики водились олени, может, один-два в
Дракуте, три-четыре в Тингзборо, а на спортивной странице «Лоуэллского солнца» — уголок охотника. Огромные холодные сосны сомкнутым строем октябрьского утра, когда вновь начиналась школа и пора яблок, стояли
голые в северном сумраке, ждали обнаженья. Зимой река
Мерримак переполнялась льдом; за исключением узкой
полоски посередине, где лед хрупкий, с кристаллами течения, вся круговерченная чаша Роузмонта и Моста Эйкен-стрит распростиралась плоскостью для зимних вылазок на коньках — за компаниями можно было наблюдать
с моста в снежный телескоп, когда налетал буран, а вдоль
боковой свалки Лейквью миниатюрные фигурки нижнеземельных снежнопейзажей заброшенно блудили в свилеватом мире бледного снега. Синяя пила зубрит поперек
льда. Хоккейные матчи пожирают костры, у которых нахохлились девчонки, Билли Арто, стиснув зубы, дробит
клюшку противника пинком шипастых ботинок в злодейской ярости зимних боевых дней, я спиной описываю круги на сорока милях в час, не отпуская шайбу, пока не
теряю ее на отскоке, а прочие братья Арто кидаются очертя голову кучей в лязге Дит-Клэпперов тоже реветь в общей свалке —

Та же грубая река, бедная река, с мартовскими растаями приносит Доктора Сакса и дождливые ночи Замка.

* * *

Бывали синие кануны каникул, Рождество на подходе,
сверкучее по всему городу, который чуть ли не вдоль и
поперек весь виден с поля за Текстильным после воскресного вечернего сеанса, время ужинать, ростбиф ждет
или ragout d’boullette, все небо незабываемо, подчеркнуто
сухим льдом погодного зимнего сверка, воздух разрежен
до чистой синевы, грустно, ровно так же он является в
те часы над краснокирпичными переулками и мраморными
форумами Лоуэллской аудитории, а сугробы на красных
улицах для печали, и полеты потерявшихся лоуэллских
птиц воскресного ужина, что долетают до польской ограды за хлебными крошками, — никакого тут понятия о
том Лоуэлле, что возник позже, о том Лоуэлле безумных
полуночей под сухопарыми соснами при опрометчиво тикучей луне, что задувает саваном, фонарем, землей заваливает, землю раскапывает, с гномами, оси в смазке лежат в речной воде, а луна отсверкивает в крысином глазу, — тот Лоуэлл, тот Мир, сами поймете.

Доктор Сакс таится за углом моего рассудка.

СЦЕНА: Тень, замаскированная ночью, слетает к краю
песчаного откоса.

ЗВУК: В полумиле гавкает собака; и река.

ЗАПАХ: Сладкая песчаная роса.

ТЕМПЕРАТУРА: Летний полуночный морозец.

МЕСЯЦ: Конец августа, матч окончен, никаких больше хоумранов через центр таинства песка, наш Цирк,
наш ромб в песке, где в красноватых сумерках проходили
игры, — теперь это будет полет осенней птицы кар-кар,
что кричит своей тощей могилке в алабамских соснах.

ПРЕДПОЛОЖЕНИЕ: Доктор Сакс только что скрылся за откосом и отправился домой баиньки

* * *

От морщинистого гудрона с угла Муди начинается ее
пригородное восхожденье сквозь просоленные белые многоквартирки Потакетвилля до самого греческого пика на
границе Дракута, в диких лесах вокруг Лоуэлла, где греки-ветераны американской оккупации с Крита спешат ранней зарею с ведерком для козы на лугу — Луг называется
«Дракутский Тигр», это на нем мы поздним летом проводим громадные серии чемпионатов по бейсболу в серой когтеротой дождливой тьме Финалов, сентябрь, Лео
Мартин питчер, Джин Плуфф шортстоп, Джо Плуфф (в
мягких ссаках дождичка) временно играет на правом крае
(впоследствии Поль Болдьё, п., Джек Дулуоз, к., великая
батарея, да еще и когда лето как раз опять раскаляется
и пылит) — Муди-стрит достигает вершины холма и озирает эти греческие фермы и, вмешиваясь в 2-этажные
деревянные жилые коттеджики на унылых окраинах полей мартовски-старого ноября, что обрушивает свои розги
на очерк горки в серебряном сумракопаде, хрось. Дракутские Тигры сидят тут под каменностеной, за ними еще
и дороги к Сосновому ручью, а дикий темный Лоуэлл до
того меня поглотил, что обрек на свою пропахность полояйц, — Муди-стрит, которая начинается воровским притоном у Ратуши, заканчивается среди мячегонов на ветреной горке (все ревет, как в Денвере, Миннеаполисе,
Сент-Поле, геройствами десяти тысяч титанов бильярда,
поля и веранды) (слышите, охотники трещат ружьями в
костлявых черных кустарниках, готовя своим моторам
оленьи укрытия) — вверх ползет старушка Муди-стрит,
мимо Гершома, Маунт-Вернон и дальшее, дабы затеряться в конце линии, верхушка столба на стрелке в трамвайные дни, а ныне там водитель автобуса поглядывает
на желтые наручные часы — потерявшись в березняках
вороньих времен. Там можно повернуться и обозреть весь
Лоуэлл, сухой, холоднющей ночью после метели, в колючей синекраей ночи, что чеканит свой старый розовый
лик часов Ратуши на черносливине ночи теми мигающими звездами; из Биллирики ветер принесло, обдувая солнечными суховеями влажные вьюготучи, а от него буря
улеглась и возникли новости; видно весь Лоуэлл…

Выживший в бурю, весь белый и по-прежнему голосит.

Саймон Мюррей. Легионер

  • Издательство «Азбука», 2012 г.
  • Инвестиционный банкир и член советов директоров различных фирм, от сталелитейных компаний до модных домов «Hermes» и «Tommy Hilfiger», основатель одной из первых и крупнейших компаний мобильной связи «Orange» (проданной в итоге за 35 миллиардов долларов), глава азиатского филиала «Deutsche Bank», кавалер высших наград Англии и Франции — ордена Британской империи и ордена Почетного легиона, любитель острых ощущений и экстремального спорта, занесенный в Книгу рекордов Гиннесса как старейший участник 242-километрового марафона через марокканскую пустыню (в 60 лет) и антарктической экспедиции к Южному полюсу (в 64 года), — Саймон Мюррей набирался знаний не в Гарварде или Кембридже — школой жизни для него послужила военная служба. Блестящую интуицию и готовность к риску, умение мгновенно реагировать на внезапные изменения обстановки и привычку брать на себя ответственность за сложные решения — все эти необходимые для ведения успешного бизнеса качества Саймон Мюррей приобретал в горах и пустынях Северной Африки, где вел свою непрекращающуюся кровопролитную войну Французский Иностранный легион.

    Саймону Мюррею было девятнадцать, когда он записался в легион, спасаясь от несчастной любви. Все пять лет алжирской службы он вел дневник, который и послужил основой книги, написанной им годы спустя.
  • Перевод с английского Льва Высоцкого

22 февраля 1960 г., Париж

Я проснулся задолго до восхода солнца и к тому времени, как небо стало светлеть, решил окончательно: сегодня я иду в легион. В восемь часов я уже ехал в вагоне
метро в сторону Старого форта в Венсенне, где находился вербовочный пункт Иностранного легиона. На улицах людей было мало, а те, что попадались, имели типичное для утра понедельника унылое выражение лица.
Возможно, такое же выражение было и у меня.

Пройдя какое-то расстояние от станции метро «Венсенн», я оказался перед массивными воротами Старого
форта. На стене была доска с лаконичной надписью:

Иностранный легион
Пункт набораОткрыто круглые сутки

Я постучался в громадную дверь, и она распахнулась.
Войдя в мощенный булыжником двор, я впервые в жизни увидел легионера. Он был в форме цвета хаки, с
широким синим камербандом, обмотанным вокруг талии, и ярко-красными эполетами на плечах. На голове
он носил белое кепи, на ногах белые гетры и выглядел
очень внушительно. Но его допотопная винтовка меня
разочаровала. Легионер захлопнул ворота и кивком велел мне следовать за ним.

Мы прошли в помещение с табличкой «BUREAU DE
SEMAINE», — как я понял, что-то вроде канцелярии.
Это была непритязательная комната с дощатым полом,
деревянным столом и стулом. На стенах висело несколько пожелтевших фотографий, изображавших легионеров
с полковым знаменем, легионеров на танке среди пустыни и легионеров, марширующих по Елисейским Полям.

Сержант, сидевший за столом, окинул меня взглядом
с ног до головы, но промолчал. Я первым нарушил молчание и сказал по-английски, что хочу вступить в Иностранный легион. Сержант посмотрел на меня с удивлением и симпатией и спросил: «Зачем?» По-английски
он говорил вполне сносно, с легким немецким акцентом.

Я произнес избитую фразу о жизни, полной приключений, и тому подобном, и он ответил, что я не туда попал. Меня ждут пять долгих и очень трудных лет, сказал
он, и лучше мне отбросить свои романтические представления о легионе, пойти домой и хорошенько подумать.
Я возразил, что уже думал об этом достаточно долго, и
в конце концов он со вздохом проговорил: «О’кей» —
и провел меня в зал на втором этаже, служивший сборным пунктом.

В зале на скамейках вдоль стен сидело четыре десятка мужчин. Сорок пар глаз уставились на меня, а я в
свою очередь окинул взглядом их всех. Ни один из них
не был хоть чем-то похож на меня. Сразу было видно,
что у меня нет абсолютно ничего общего с ними.

Я сел на свободное место в конце одной из скамеек
и уставился в пол, чувствуя, что все остальные продолжают пялиться на меня. Это была невообразимая смесь
темнокожих и белокожих, смуглых и бледных, бородатых, усатых, лысых и косматых людей, одетых кто во
что горазд, но одинаково неряшливо; чувствовалось, что
все они потрепаны жизнью. Я проклинал себя за то, что не надел джинсы со старым свитером вместо костюма-тройки с двубортным жилетом.

Двое в дальнем конце комнаты все время фыркали,
разглядывая меня. Я старался не смотреть на них, хотя
внутри у меня закипало раздражение. Так мы просидели
долго, пока наконец не пришел офицер с двумя врачами
в белых халатах, и нам велели раздеться до трусов.

Одного за другим нас стали вызывать на медицинский осмотр. На это ушло два часа, после чего мы опять
вернулись на скамейки. Многие после осмотра стали словоохотливее и начали переговариваться на разных языках, в основном на немецком. Я предпочел не вступать
пока в разговоры и гадал, успею ли я в аэропорт Орли
на шестичасовой рейс до Лондона.

Спустя час вернулся офицер в сопровождении сержанта из канцелярии. Офицер объявил что-то на французском. Как я понял, он сказал, что им требуется только
семь человек, а остальные могут отправляться восвояси.
Он зачитал список принятых, и я услышал свое имя.

Меня вместе с шестью другими вывели из помещения, а оставшимся предложили покинуть вербовочный
пункт и вернуться в гостеприимные объятия французской столицы. Мы же долго шли темными коридорами
старого здания, затем по каменной лестнице поднялись
на верхний этаж, где хранилось обмундирование. Там
каждому выдали походную форму с ботинками и шинелью, после чего покормили в грязной комнатушке с металлическими столами и табуретами.

Все поглощали еду молча; когда трапеза была закончена, нас провели в другую маленькую комнату, освещенную единственной лампочкой ватт в сорок, свисавшей на
длинном шнуре с потолка, и дали прослушать магнитофонную запись на нескольких языках. Обстановка была
довольно зловещая. В компании со мной оказались двое
немцев, двое голландцев, испанец и бельгиец. Все они,
как и я, чувствовали себя неуютно.

Из записи на английском я узнал, что должен подписать контракт сроком на пять лет, после чего обратного
пути у меня уже не будет. Голос на пленке звучал торжественно и сурово, как у судьи, выносящего смертный приговор. Мне хотелось бы посоветоваться с говорившим или
хоть с кем-нибудь, знающим английский язык, но общение было односторонним, я должен был принимать решение самостоятельно. Все прослушали запись в молчании,
никто не впал в панику и не стал кричать, чтобы его
отпустили. После этого нас одного за другим пригласили
в какой-то кабинет, где мы подписали контракт. Он представлял собой три папки бумаг, написанных на совершенно невразумительном канцелярском языке. Попытки вни
мательно прочитать контракт не одобрялись да были бы
и бессмысленны. У меня возникло такое чувство, словно
я выписал чек первому встречному.

Вечером нас отвели в спальню, где стояли металлические кровати с матрасами, набитыми соломой, и одеялами.
Где-то в ночи горнист сыграл «отбой», который звучал то
громче, то тише в зависимости от того, куда дул ветер.
Итак, мой первый день в легионе закончился — приключения начались. Наверное, сержант был прав: впереди у
меня долгий и трудный путь. Я нахожусь вроде бы в самом
сердце Парижа, а кажется, что меня забросили на Луну.

На следующий день

Рано утром задиристые трели горна разогнали наш
сладкий сон. Умывшись холодной водой и получив по
кружке кофе, мы принялись за чистку картофеля, уборку территории и прочие хозяйственные работы, называемые здесь корве. Друг с другом мы почти не разговариваем — в основном из-за того, что не знаем чужих языков. День пролетел быстро, а вечером мы отправляемся
поездом в Марсель. Путешествие начинается.

24 февраля 1960 г.

Ночью в поезде произошел неприятный случай, в результате которого я уже нажил себе врага. Сидячих мест
на всех не хватало, так что кто успел, тот и сел. Вечером
я вышел из купе в туалет, а вернувшись, обнаружил, что
на моем месте сидит испанец. Мне такой оборот совсем
не понравился. Я попытался, как мог, объяснить ему,
что он занимает мое место и листает мой журнал, но он
сделал вид, что не понимает меня. Не хотелось начинать
службу с драки, но еще меньше хотелось производить
впечатление, что я боюсь драк. Я понял, что придется
отстаивать свои права.

Без лишних рассуждений, которые могли бы остановить меня, я схватил испанца за отвороты шинели, рывком поднял на ноги и швырнул вдоль коридора.

Мы оба были удивлены: он — тем, что его так внезапно куда-то швырнули, я — тем, что сделал это. Роста
я совсем небольшого, и у меня нет привычки расшвыривать людей.

Его удивление быстро сменилось бурными эмоциями,
и он кинулся на меня. Надетые на нас шинели и узкий
коридор не позволяли нам развернуться вовсю, так что
никому из нас не удалось добиться перевеса, но я думаю,
что выступил неплохо. В конце концов окружающим наша потасовка надоела, и они растащили нас. Общественное мнение было на моей стороне, испанца вытолкали в
коридор. Он бросил на меня злобный взгляд, ругаясь по-испански и, по-видимому, обещая отомстить. Так что придется быть начеку.

Утром поезд пришел в Марсель. Нас отвезли на грузовике в форт Сен-Николя, расположенный на холме над
портом. Здесь уже околачивались сотни три рекрутов, и
каждый день из Страсбурга, Лиона и Парижа прибывали
новые партии человек по тридцать. Раз в десять дней примерно половину людей переправляли пароходом в Алжир.

Первым делом выданную нам форму обменяли на грязное и рваное хэбэ, без пуговиц. Вместо пуговиц — шнурки.
По всей вероятности, форма нужна была только для того,
чтобы публика в поезде не пугалась, что вместе с ней перевозят арестантов, на которых мы теперь стали похожи.

Центральный двор форта выглядит точь-в-точь как
внутренние тюремные дворы, знакомые всем по кинофильмам. Люди либо сидят, привалившись к стене, либо, разбившись на группы, шепчутся с заговорщицким
видом. А может, мне просто так кажется, потому что
я не понимаю их языка. У сержантов свирепый вид —
и, возможно, характер тоже не подарок. Непонятно, какого черта они держатся как тюремные надзиратели?

В казармах холодно, обстановка мрачная. Санитарные
условия просто невообразимы. В помещении, напоминающем пустую конюшню зимним утром, из стены торчит
всего один кран, под которым устроен желоб. Помещение
не имеет ни окон, ни электрического освещения; из крана
течет ледяная вода, и он служит умывальником для целой сотни людей. В туалетах проделаны дырки в полу,
по бокам от них подставки для ног. А что, если у человека болит спина или поясница? Койки в спальне установлены в три этажа, между ними оставлено такое узкое
пространство и по горизонтали, и по вертикали, что едва
можно протиснуться. Это похоже на концентрационный
лагерь в Бельгии, где я был на экскурсии. Он оставлен
как страшное напоминание о холокосте. Еда же, в отличие от всего остального, хорошая — если ты успеешь ее
схватить. Тут самообслуживание и действует правило:
«ранней пташке — жирный червячок».

Вечером я лежу на своей койке, со всех сторон окруженный чужими людьми. Никто не обращает на меня
внимания, и это меня вполне устраивает. За столами в
центре комнаты разыгрываются карточные баталии, все
тонет в густом облаке табачного дыма и разноязычном
гомоне, из которого я не понимаю ни слова.

За окном льет дождь, дует сильный ветер. Вечером я
прошелся по укреплениям форта, с которых видно гавань и замок Иф, где был заключен граф Монте-Кристо.
Мне кажется, я понимаю, что он чувствовал. Меня тоже
охватило странное чувство, когда я смотрел на притягательные огоньки ночной марсельской жизни. Лодки, покачивавшиеся у причалов в ожидании летнего солнца,
выглядели очень заманчиво.

Трудно поверить, что я здесь всего один день. Я ощущаю себя скорее заключенным, чем солдатом. Да, я поистине порвал с прошлым. Я теперь очень далеко и от дома,
и от всего, что я знал раньше. Только подумать, что судьба
могла распорядиться иначе и я вполне мог попасть в британскую армию, был бы зачислен офицером драгунского
полка, как мой брат Энтони, и находился бы совсем в другой обстановке. Я не страдаю от одиночества, но чувствую
себя полностью отрезанным от своего привычного окружения. Это немножко пугает. Если бы меня завтра утянуло
в сливное отверстие, никто здесь и глазом бы не моргнул.

Не скоро увижусь я снова с друзьями, выпью с ними
пива, сыграю в крикет или схожу в «Националь». Крикетному клубу Дидсбери нелегко будет играть без меня
в ближайшие выходные. Но, думаю, я привыкну к этому.
Умные люди говорят, человек со временем ко всему привыкает. Только они не говорят, сколько времени для этого требуется.

Наиль Измайлов. Убыр

  • Издательство «Азбука», 2012 г.
  • «Убыр» — мистический триллер, завораживающе увлекательный и по-настоящему страшный.
    Ты был счастлив и думал, что так будет всегда… Но все изменилось. Тебя ждет бегство и ночь. Странные встречи. Лес и туман.
    И страшные дикие твари…
    Но если ты хочешь всех спасти… Хотя бы попробовать всех
    спасти… Перестань бояться! Поверь в свои силы! И помни… Убыр
    не уйдет по своей воле…

Сперва то я думал: надо же, как все удачно закончилось.

Удачно.

Закончилось.

Ладно.

Папа совсем в ярости уезжал, я его таким злым и не
видел никогда. Он же спокойный, как таракан, — его любимое выражение, кстати. Если чувствует, что, как он
говорит, на псих уходит — когда я упираюсь, Дилька дуру включает или мама челюсть выдвигает, ну или по работе с кем то поспорит, — так вот, он просто разворачивается и уходит из комнаты и даже из квартиры. А по
является уже через полчаса, как всегда насмешливый и
хладнокровный. Иногда только кошачьей смерти требует
и потом весь вечер поддевает всех. Кошачья смерть —
это валерьянка. На самом деле она, конечно, называется mäçe üläne, кошачья трава, но папа переделал в mäçe
üleme. Говорит, что нечаянно. Врет, я думаю. Он постоянно всякие песенки и просто слова переделывает. Русские, английские, татарские. Слоган Nike у него «щас дует», Kit Kat — передохни, с ударением на третьем слоге,
ну и всякие там «Газета „Из рук враки“», «Стоматологическая клиника „Добрый дент“», «Кефаль — ты всегда
жаришься для нас», «Безутешен от природы йогурт в
Перми» или «Травожок „Хуроток“». А несчастную надпись на двери «На себя» папа прочитал так, что мама
с ним полдня не разговаривала. Он эту надпись вслух
прочитал. И сиял, как лазерный фонарик. А мама против
его сияния ничего сделать не может: смеяться начинает.
Если рассмеялась — «не разговариваю» уже не считается.

Я у папы, кстати, этому научился: чушь сморозил —
сияй. Дурак, но веселый. Простят. Ну, обычно прощают.
Даже завуч. Лишь с физичкой это не проходит, но на
нее у нас особенный метод есть, не скажу какой.

Против звонка däw äti у папы ни методов не нашлось,
ни желания сбегать в зону спокойствия. То есть договорил он не то что приветливо и весело, как всегда, а даже
как то ласково и баюкающе. Будто с Дилькой, когда ее
надо из рева вытащить. Дильку он обычно вытаскивал,
и däw äti, наверное, тоже вытащил. Длинно попрощался,
убрал трубку и тут же пошел переодеваться и собирать
командировочную сумку. Я это из своей комнаты слышал — уроки делал, чтобы в выходные была свобода.
Слышал, как он шебуршал потихоньку, потом принялся дверцами хлопать и тумбочками швыряться. Ну, не
тумбочками, а чемоданами с летними вещами, которые у
нас внизу шкафа стоят, пока зима — ну или весна, как
сейчас. А летом, наоборот, зимние вещи туда упихиваются — не все, конечно, а которые можно упихать.

Теперь это все на пол полетело. Я испугался, прислушался и понял: папа сумку ищет. Мама тоже поняла,
прибежала к нему, тихо заговорила, он тоже отвечал тихо, потом рыкнул, мама сказала что то про нас — а, ну
да, понятно, пугать нельзя, не кричи, я все понимаю, но
тише-тише. Папа начал было: «Да что ты понимаешь, ты
смотри, что они делают», да успокоился почти. И объяснил почти неслышно для меня, почему надо ехать имен
но сейчас, а мама сказала, что одного я тебя не отпущу.
Они немного поспорили, ласково так, про нас в основном, куда нас девать, с собой, что ли? — нет, не надо,
посидят, ничего страшного, слава богу, суббота, — и про то, кому нужны детские хладные трупики, хотя папа еще
про мамин матч вспомнил. У мамы абонемент на «Ак Барс», она на хоккее сдвинута, ладно меня туда же не
вдвинула, боксом отбился, честно. Ну вот. А она сказала:
ничего страшного, чего уж похороны калек смотреть, —
выходит, с кем то слабеньким играют.

Конечно, мама победила. Как всегда.

Они вышли из спальни спокойными и решительными. Папа притащил болтающую ногами Дильку на спине, сбросил на мою кровать, шикнул, потому что она
заверещала и потребовала еще раз, и сказал:

— Тут такое дело. Нам с мамой надо срочно ненадолго уехать.

Дилька сразу стала кривить губы и затягивать глаза
мокрой пленкой, как вторые линзы под очками. Здорово
у нее это получается, раз — и льется, как с карниза в марте.
Но мама такую оттепель давно умеет подмораживать. Мы
с папой не умеем, наоборот — хуже делаем. А мама умеет.

Она к Дильке присела, что то быстро ей нашептала,
лицо незаметно вытерла, пощекотала — как всегда, в общем. Дилька хмурилась и губами жмакала, но против
мамки разве устоишь. Короче, все успокоились, даже папа. Он объяснил, что до деревни и обратно съездим, помочь там надо, ну Марат-абый же… Тут папа осекся.
Дилька ведь не знала ни папиного дальнего родственника Марат-абыя, ни того, что он вдруг умер неделю назад,
а папа как раз был в командировке в Агрызе и оттуда
помчался на похороны вместе с däw äti, своим отцом.
И в этот раз папа, к счастью, объяснять ничего не стал
ни про похороны, ни про то, почему снова в Лашманлык
едет. Он просто сказал: давайте, ребята, завтра день побудьте без нас — дома, без улицы; компьютеров и телевизоров хватит, может, и до книжки кто-нибудь дозреет.
Он внимательно нас осмотрел, я сильно улыбнулся, аж
за ушами щелкнуло, Дилька буркнула что то про «и так
читаю». Найдете, говорит, чем заняться.

— А кушать мы что будем? — робко спросила Дилька.

Мама сквозь смех поцеловала ее в лоб и заверила,
что такого бурундучка без еды уж не оставит.
Дильку они уломали — а меня что уламывать. Хоть
это и не свобода, конечно. Пришлось пообещать, что я
не буду сестру обижать (эта коза орала «Будет!» и пихала меня пяткой в бедро), а буду кормить, холить, лелеять и выращивать, как садовник розу (это мама сказала) или как свинопас… (это я недоговорил). И не брошу. Ну, я пообещал. Что оставалось то?

Я, оказывается, не знал, как роскошно Дилька сочиняет новые капризы.

Сперва гладко шло. Мама с папой грамотно все вы
строили. Папа ускользнул собираться и звонить каким-то неизвестным мне знакомым и родственникам, мама
сказала, что уезжают они рано утром, увела Дильку читать и спать, вырубила ее там ударной дозой Носова —
правда, и сама чуть не вырубилась, — вышла, пошатываясь, и принялась шуметь водой и плитой на кухне. Что
бы, значит, бурундучки не перемерли. Типа в холодильнике сосисок с пельменями нет.

Папа ей так и сказал между сборами и звонками.
Мама на него взглянула, и он удрал, даже без специальной рожи. Это я уже видел, потому что переполз в зал.
С уроками разделался — и теперь мог сидеть за компом все выходные, хо-хо. Вскоре папа вернулся на кухню и
намекающе эдак сообщил, что на хвост никто не садится,
так что можем выезжать уже сейчас и еще с утречка в
Аждахаеве пару тройку часиков сна урвать. Аждахаево —
это центр района, в котором Лашманлык — папина деревня находится. То есть не папина, конечно, он под Оренбургом родился, а däw ätineke (Дедушкина). В самой деревне почему-то последнее время никто не ночует.

Мама в итоге решила не ночевать ни там ни тут: до
грохотала на кухне, решительно вышла, загнала меня спать — пинком, через туалет, велев не вставать, пока
третий петух не пропоет — или что там у тебя в телефоне
играет. А я, между прочим, петухов давно с будильника
убрал, потому что возненавидел. Теперь ненавидел обычный пружинный звон.

Папа мне к тому времени рассказал, чего они так срываются. Я особо не интересовался: надо — значит надо. Им виднее. А уж полдня то мы продержимся. Но папа
в рамках всегдашней своей политики «честность и осведомленность» рассказал, что вот приходится им ехать к
Марат абыю на семь дней. Тут я испугался. Неделю без
родителей трудновато будет — и пельменей не хватит, и
Дилька меня еще раньше пельменей сожрет. Да и страшновато, честно говоря. Но папа серьезно объяснил, что
имеет в виду небольшое поминание усопшего на седьмой
день его смерти, еще бывает три и сорок, а у русских вместо семи дней девять, но это не важно. Потом объяснил,
что ехать и не собирался, но däw äti сказал, что в деревне
хулиганы объявились, обижают всех подряд, заборы ломают и могилы оскверняют, поэтому надо «кому надо кадыки повынимать». А мама, значит, боится, что папа выниманием увлечется — вот одного отпускать и не хочет.

По моему, мама куда более увлекающаяся натура.
В том числе и делом вынимания всяких органов из человеков. Я не имею в виду, что она мне мозг выносит, но в
целом направление мысли правильное. Ладно, не будем.

В любом случае я спорить не стал. Тихо порадовался,
что родители нас с собой в деревню не тащат. Заверил
папу, что все понимаю и со всем справлюсь. Заверил маму, что все обеспечу и всех сохраню живыми и сытыми —
и себя, и сестру. И не брошу я ее, не брошу, обещаю,
блин. И не вставать до утра обещаю. И звонить каждый
час обещаю. И заорал — на меня шикнули, и я зашипел,—
что не надо ни Гуля апу, ни соседей просить с нами посидеть, потому что это унизительно; в конце концов, в моем возрасте кто то там чем то уже командовал и все подряд в комсомол вступали, что бы это ни значило.

Они засмеялись, папа обозвал меня балбесом и потрепал по волосам, мама поцеловала в щеку и велела закрыть
глаза. Я закрыл глаза, дождался щелчка и темноты. А нового щелчка, входной двери, уже, кажется, не дождался —
что то папа с мамой затянули с последними сборами и
распихиванием еды для нас по легкодоступным местам.

То есть я проснулся и вскинулся в полной темноте,
судорожно нашаривая что то поверх одеяла. Но это наверняка не из за замка. Просто с улицы пробился какой-нибудь звук: или грузовик промчался, или сигнализация
у машины взвыла и заткнулась. Ничего я не нашарил,
отдышался, успокоился, хотел сходить на кухню попить,
но вспомнил про обещание не вставать до утра — и не
встал. Поворочался, ругая себя за сговорчивость с дубовостью, и уснул.

Выспаться, конечно, не удалось. Дилька нашла самый
нужный день для того, чтобы проснуться в половине седьмого. Она как то сразу уяснила, что стишок «Мама спит,
она устала» к брату ну никак не относится. И началось.
То есть я понимаю, что восьмилетней мадемуазели накормить, допустим, себя непросто — почему, кстати? — но
ведь она не собиралась исключительно вопросы выживания через меня решать. Ей ведь нужно было, чтобы я абсолютно каждый ее чих со вздохом разделял — или про
сто рядом сидел и смотрел. У меня паста не выдавливается, я есть хочу, туалетная бумага кончилась, а где сахар
лежит, а поиграй со мной, а с Аргамаком — смотри, он с
тобой хочет, а пройди за меня вот этот уровень, а ты
вообще с ума сошел, а сделай мне тоже бутерброд.

Это не сюрприз, конечно, Дилька всегда так себя ведет. А я как всегда вести себя не мог. Не мог ни по
башке щелкнуть, ни послать, ни даже просто наушники
надеть и отмахиваться. Потому что пообещал.

И вот ведь хитрая вампирка: попробовала бы она мне
напомнить про это обещание, ну или просто сказала бы
обычное я все маме расскажу — мигом бы в противоположный угол улетела и весь день провела бы в автономном плавании, как атомная подводная лодка «Казань».
Терпеть не могу, когда меня лечат. Дилька не лечила.
Просто когда я в ответ на ее восьмой писк подряд «Ну
Наиль! Там опять по-английски написано, прочитай»
рявкнул: «Да включи ты на русском игру, на фига в
этой-то лазишь? Не буду!» — она молча упятилась в
угол, сделала лицо скворечником и опять набрала воды под очки. Ну, мне стыдно стало, я застонал — и пошел читать и проходить этот ее дурацкий уровень. Пря
мо у меня своего уровня нет.

Зато на все мамкины звонки — а мама раз пять звонила и говорила то шепотом, то громко, то под жуткое
какое-то подвывание ветра — мы отвечали с честной радостью: сыты, довольны, не цапаемся, всегда бы так. Мамка обзывала нас бессовестными, но голос у нее был не
похоронный — да и папа на заднем плане гудел вполне
деловито. И вроде бы никого на части не рвал.

Дилька ни разу про них не вспомнила. То есть утром
уточнила, когда приедут, — я сказал, что вечером, — кивнула и упылила к ноутбуку.

Пацаны гулять звали — я сказал, что не получится.
Они сказали: айда мы сами придем. Я обрадовался было, но вспомнил, что совсем никого пускать не велено,
и отказался.

Еще позвонила Гуля-апа, спросила, где родители.
Я объяснил — коротко и не отрываясь от экрана. Она
сказала, что сейчас приедет посидеть с нами. Я с досадой отвлекся от затяжной искусствоведческой дискуссии по поводу достоинств олдскульного трэш метала по
сравнению с хардкором периода упадка и сказал, что
напрасно приедет. На лестничной площадке сидеть холодно и неудобно, а в квартиру я никого не пущу — не
велено.

Мы посмеялись, Гуля-апа сказала: ну давайте я вам
хотя бы ужин приготовлю. Я заверил, что у нас этих
ужинов до следующей Олимпиады, и быстренько передал трубку Дильке. Пусть поворкуют, как любят.

Они долго трындели — я краем уха слышал Дилькины визги и глупые рассказы про лошадок и про аквапарк. Ну и маме пришлось на Дилькин телефон звонить.
Она еще возмущалась, с кем я так долго треплюсь, вместо того чтобы за сестрой ухаживать. Я почти без возмущения рассказал с кем. Мама удовлетворенно хмыкнула,
и я сообразил наконец, что это она Гуля-апу попросила
подстраховать. Я прямо об этом спросил, чтобы врезать
мамане по полной, а она тоже хитрая, быстренько распрощалась, потому что, говорит, опять переезжаем с места на место, а папа без моих штурманских умений никак. Я думал, папа начнет громко характеризовать ее
умения, но, видимо, время и место для этого не подходили — гам у них там был, как в школьной столовой.

Потом родители долго не звонили. Дилька опять стала
доставать меня требованиями почитать сказки. Сама она,
видите ли, путается в именах и поэтому сбивается. Тут я
не выдержал и начал на нее орать, потому что это наглость вообще — уж какие она имена своим куклам, лошадкам и персонажам рисунков придумывает и запоминает, так это в мою голову просто не влезет никогда, — а
теперь говорит, сбивается. Дилька тут же захихикала и
сказала, что хочет есть. Я сообразил, что у самого в животе сосет просто дико, так как уже десять доходит. Быстренько согрел картошку с мясом, подавил попытку мелкой барышни подменить нормальный ужин дурацкими
хлопьями с молоком и даже помыл посуду (честно говоря, просто чистых чашек уже не осталось — мы, оказывается, очень много всякой ерунды пьем в течение дня).

Алексей Маврин. Псоглавцы. Коллекция рецензий

Саша Филиппова

TimeOut

Роман набирает обороты, подобно дрезине, которой пользуются жители деревеньки, — случайные вроде бы детали и происшествия цепляются друг за друга и разгоняют историю до скорости отличного триллера, основной строительный материал которого — мифы и суеверия разных эпох, от старообрядческих сказаний до зековских страшилок и негласных запретов вымирающей деревенской общины. Вся эта чертовщина в исполнении Маврина жива, трепетна, а иногда по-настоящему ужасна; собственно, несмотря на крепкий жанровый скелет, книга именно об этом: о могуществе и богатстве национального подсознания, которое способно на самые замысловатые сюжеты — куда там рациональным Баскервилям с их собакой, намазанной фосфором.

Лев Данилкин

Афиша

Безусловно сложившийся, кондиционный, с оригинальной атмосферой, с колоритом — и не матрешечный при этом, без экзотики «рашн-деревяшн», ­однако и не идеальный роман: перенасыщенный историческими экскурсами (сырыми; ощущение, что ими замазывались дыры в драматургии); в галерее ­персонажей есть недопрописанные портреты или вовсе пустые рамы вроде так и не показанного «помещика» Шестакова, вроде лавочника Мурыгина; с сюжетными нестыковками, которые должен бы был отловить редактор. Неприятная новость состоит в том, что «Псоглавцы», оказывается, первый роман в серии, то есть начало «проекта».

Андрей Шляхов

Питерbook

Напрашивается вывод, что, несмотря на все попытки вызвать в читателе ужас, не это было сверхзадачей Алексея Маврина. Он не пугать хотел, а идеями поделиться: о том, как произведения искусства становятся носителями информации, о том, как её можно оттуда добыть, и что из этого может получиться, о том, как опасно бывает выходить за привычные социальные, психологические, культурные рамки. Не бог весть какие оригинальные идеи, но они подразумевают, что «Псоглавцы» — не совсем пустое чтиво.

Виктор Топоров

Фонтанка

Сюжет пересказывать не буду; он при всей своей нелепости напряженный и дважды кончает с собой, сам того не заметив. Не приходя в сознание, делает себе харакири — причем по староверскому образцу… Намекну только, что заканчивается всё хорошо. Впрочем, русский хоррор всегда заканчивается хорошо — полным улетом в самое настоящее русское фэнтези. Не зря же и сочиняют его — под псевдонимом, например, Маврин (а впрочем, почему бы и не Маврин?) — молодые двоюродные бабушки юных хакеров — и сочиняют в свободное от коммерческих корректур и технических редактур время. На «Псоглавцах»-то при всем уважении не больно разживешься.

Галина Юзефович

Итоги

Ключевой момент, вероятно, состоит в том, что не страшно самому автору. Куда больше, чем инфернальный собакоголовый ужас, автора «Псоглавцев» занимает культурная антропология вымирающей русской деревни с ее бытом и нравами, с распадом сельского уклада и деградацией, со старообрядческими мифами, великим прошлым и смутным будущим. Глаза Алексея Маврина — это доброжелательные и любопытные глаза ученого-исследователя, а вовсе не воспаленные очи безумного духовидца, поэтому увидеть ими что-то по-настоящему страшное невозможно. А вот немало занятного и оригинального — можно вполне.

Елена Дьякова

Новая газета

Контраст между Россией, из которой прибыли трое блогеров, и тутошней Россией — самое страшное и самое важное в дебютном романе Алексея Маврина. Контраст непримиримый — как между билдингами Сан-Паулу с вертолетными площадками на крышах (тут не понты: элите и среднему классу страшновато ездить по городу без охраны) и остатней Бразилией, от фавел до племенных поселений в джунглях. Резкое отторжение троих «римлян» с вай-фаем от мира «варваров» объяснимо. Но вот прописано оно так же беспристрастно, четко и жестко, как Калитино и его население.

Анна Наринская

Коммерсантъ

Кажется, «Псоглавцы» не издательский проект, а игра, затеянная самим автором, не желающим, к примеру, ставить на «ужастик» свое известное, возможно, имя или, наоборот, стремящимся, чтобы этот его текст воспринимали непредвзято, не перенося на него уже сложившееся мнение о его остальных писаниях. Приятно, впрочем, осознавать, что в этом случае такая интрига имеет значение не первостепенное. Куда важнее, что это — занимательная, хорошо придуманная и остроумная книжка, предлагающая читателю загадки, которые интересно отгадывать, и даже соображения, про которые не скучно размышлять.

Рейчел Уорд. Числа (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Рейчел Уорд «Числа»

1

Есть места, куда ходят подростки вроде меня.
Несчастные подростки, трудные подростки, озлобленные подростки, неприкаянные подростки — подростки, не похожие на других. Знаете, где искать, — отыщете нас с полпинка: на задворках магазинов, в переулках, под мостами возле рек и
каналов, в гаражах, в сараях, на стройплощадках.
Нас таких тысячи. То есть отыщете, если надумаете искать, — нормальным людям это не приходит в голову. Увидев нас, они отворачиваются и
делают вид, что в упор не видят. Так им легче.
И не верьте в разную фигню, что вроде как каждому нужно дать шанс; про себя-то они радуются, что мы не в школе вместе с их детишками,
не срываем им уроки, не портим им жизнь. Учителя думают так же. Полагаете, они расстраиваются, когда утром не обнаруживают нас в классе?
Черта с два, они ржут от счастья: очень им нужны
на уроках всякие раздолбаи, а нам их уроки нужны и того меньше.

В основном народ тусуется группками, по двое,
по трое, шляются, убивают время. А я обычно сама
по себе. Люблю отыскать местечко, где вообще никого нет, где можно ни на кого не смотреть и не
видеть их чисел.

Вот почему я припухла, когда добралась до
своего любимого местечка возле канала и выяснила, что меня опередили. Будь это чужак, какой-нибудь торчок или алкаш, я бы повернулась и
ушла, а тут — нате вам — мой однокорытник из
«специального» класса мистера Маккалти: дерганый, долговязый, губастый тип, по прозвищу Жук.

Увидел меня, заржал, подвалил поближе и потряс пальцем перед моей физиономией:

— Ага, прогульщица! И чего ты сюда притащилась?

Я пожала плечами, глядя в землю.

А он не унимался:

— Что, Макак достал? Я тебя понимаю, Джем,
он вообще жесть. Не просекаю, кто его из психушки выпустил.

Жук — здоровый и высоченный. Из тех, кто норовит встать совсем рядом и фиг допрет, что не
всякому это приятно. Наверное, из-за этого в школе он постоянно дерется. Вечно маячит перед самым носом, изволь дышать его вонью. Можешь
повернуться и уйти, а он тут как тут — мозгов
не хватает сообразить, что его вежливо послали.
Я его видела только частично, мешал мой капюшон. Но когда он в очередной раз на меня насел и
я инстинктивно дернула головой, глаза наши на
секунду встретились и я его прочла. В смысле, его
число. 15122009. Вот еще и из-за этого мне с ним
было не по себе. Число у этого бедолаги — отстой.

Числа есть у каждого, но, похоже, кроме меня,
никто их не видит. Собственно, я не то чтобы «вижу», они не висят в воздухе. Просто возникают у
меня в голове. Я ощущаю их где-то на обратной
стороне глаз. И все же они настоящие. Не верите
мне — и сколько угодно, а только они настоящие.
И я знаю, что они обозначают. В первый раз врубилась, когда умерла мама.

Числа эти я видела всегда, сколько себя помню.
Думала, все их видят. Иду по улице, встречусь с
кем-нибудь глазами — и вот оно там, число. Помню, озвучивала их маме, когда она меня катала
в коляске. Думала, она порадуется. Скажет, какая
я умница. Дождешься.

Был случай, мы как-то шлепали во всю прыть
по Хай-стрит в сторону собеса забрать ее недельное пособие. Четверг обычно бывал неплохим
днем. Скоро у нее появятся деньги купить эту фигню в заколоченном доме на дальнем конце улицы,
и несколько часов она будет очень счастливой. Перестанет крючиться всем телом, будет со мной разговаривать, может, даже почитает. Мы шлепали, и
я радостно выкрикивала число за числом: «Два,
один, четыре, два, пусто, один, девять! Семь, два,
два, пусто, четыре, шесть!»

И тут мама вдруг резко остановилась и развернула коляску к себе. Присела на корточки, вцепилась в подлокотники, словно заперев меня в клетку своим телом, — вцепилась так, что на руках выступили вены, а синяки и следы уколов стали еще
заметнее. Посмотрела мне в глаза — лицо перекошено от злости.

— Так, Джем, — говоря, она плевалась слюной, —
я без понятия, что ты несешь, но немедленно прекрати. Башка раскалывается. Не до того сегодня. Поняла? И без тебя гнусно, так что… блин… заткнись.

Слова жалили, как рассерженные осы, она брызгала на меня ядом. И пока мы сидели лицом к лицу, на внутренней стороне моего черепа четко читалось ее число: 10102001.

Через четыре года я смотрела, как мужик в помятом костюме выводит его на бланке: «Дата смерти: 10.10.2001». Я нашла ее утром. Встала, как обычно,
оделась для школы, пожевала сухой завтрак. Без молока. Достала его из холодильника, но оказалось, оно
прокисло. Отставила пакет в сторонку, включила
чайник и, пока он закипал, поела «шоколадных шариков». Потом сварила маме черный кофе и аккуратно понесла его в спальню. Мама лежала в кровати, как-то странно запрокинувшись. Глаза открыты,
а подбородок и одеяло все в блевотине. Я поставила
кофе на пол, рядом со шприцем.

— Мам? — позвала я, хотя знала: она не отзовется. В комнате никого не было. Она ушла. И ее
число тоже исчезло. Я помнила его, но больше
не увидела, когда заглянула в тусклые, пустые глаза.
Я простояла там несколько минут или несколько часов — не помню, — а потом спустилась по
лестнице и сказала соседке снизу. Та поднялась
посмотреть. Меня заставила подождать за дверью,
дурища, — можно подумать, я еще ничего не видела. Пробыла она там с полминуты, потом вылетела наружу, и на площадке ее вырвало. Проблевавшись, она утерла рот платком, отвела меня к себе
в квартиру и вызвала «скорую». Приехала целая
толпа: люди в форме — полицейские, санитары, —
а с ними мужики в костюмах, вроде того, с бланком на планшете, и еще какая-то тетка, которая
разговаривала со мной как с недоразвитой, а потом просто так взяла и увела меня оттуда — из
моего единственного дома.

В ее машине, пока она везла меня хрен знает
куда, я все крутила и крутила это в голове. Не
числа, а слова. Два слова. Дата смерти. Дата смерти. Если бы я заранее врубилась, что обозначает
это число, я бы сказала маме, сделала бы что-то,
ну, сами понимаете. Изменило бы это что-нибудь?
Если бы она знала, что вместе нам жить всего семь
лет? Фиг, она бы все равно ширялась. Ничего бы
ее не остановило. Не заставило слезть с иглы.

Мне было паршиво у канала с Жуком. Да, мы
были на воздухе, но с ним мне казалось — я в ловушке, взаперти. Он заполнил все пространство своими длиннющими конечностями и все время двигался — а точнее, дергался — и еще вонял. Я поднырнула ему под локоть и выскочила на дорожку.

— Ты куда? — крикнул он мне вдогонку; голос
отскакивал от бетонных стен.

— Пойду погуляю, — буркнула я.

— Ну и классно, — сказал он, нагоняя меня. —
Погуляем, поболтаем, — добавил он. — Погуляем,
поболтаем.

Подошел поближе, к самому плечу, даже касаясь одеждой. Я шагала опустив голову, надвинув
капюшон, под кроссовками мелькала тропинка,
усыпанная гравием и мусором. Ну и видок у нас,
видимо, был — я совсем мелкая для своих пятнадцати, а он — как черный жираф, да еще обкурившийся. Он попытался заговорить, но я молчала.
Все надеялась, что ему станет скучно и он свалит.
Дождешься. Похоже, чтобы он отвязался, его нужно послать, да и тогда, может, не уйдет.

— Так ты у нас новенькая? — Я передернула
плечами. — Что, вышибли из старой школы? Плохо себя вела?

Да, вышибли из школы, вышибли из последнего
«дома», а до того еще из одного, а еще раньше из
другого. Нигде я не приживаюсь. Никто не может
понять: мне нужно одно — не перекрывайте мне
кислород. А меня вечно поучают, что и как делать.
Думают, что, если я начну слушаться, соблюдать
режим, мыть руки, говорить «спасибо» и «пожалуйста», все будет хорошо. Ни хрена они не секут.

Он сунул руку в карман:

— Курнуть хочешь? Вон, у меня есть.

Я остановилась, смотрела, как он вытаскивает
мятую пачку.

— Ну давай.

Он протянул мне сигарету, щелкнул зажигалкой. Я потянулась вперед и втягивала, пока сигарета не загорелась, заодно надышалась его вони.
Тут же отпрянула, перевела дух.

— Пасиб, — буркнула я.

Он тоже закурил — можно подумать, ничего
лучше на свете не бывает, потом театрально выпустил дым и улыбнулся. А я подумала: Ему сроку
меньше трех месяцев, всего-то. Все, что осталось
в жизни этому придурку, — это прогуливать школу
и курить у канала. И это называется жизнь?

Я присела на груду старых железнодорожных
шпал. Никотин меня малость успокоил, но Жуку
все было нипочем. Он слонялся туда-сюда, взбирался на шпалы, спрыгивал, раскачивался у самой
кромки набережной, опираясь на пятки, отскакивал назад. Про себя я подумала: Этим он и кончит,
идиот, спрыгнет с чего-нибудь и сломает свою дурную шею.

— Ты всегда так вот дергаешься? — поинтересовалась я.

— Так я же не статуя. Не восковая хряпа у Мадам Тюссо. Из меня, чел, энергия прет.

Он что-то сплясал на тропинке. Я не хотела,
а улыбнулась. Когда я последний раз улыбалась?

Он осклабился в ответ.

— Клёвая у тебя улыбка, — сказал он.

Совсем охамел. Не люблю, когда ко мне пристают.

— Вали, Жучила, — сказала я. — Двигай отсюда.

— Не парься, чел. Я же не в обиду.

— Да, но… я такого не люблю.

— И смотреть на людей тоже не любишь, да? —
Я пожала плечами. — Народ считает, ты с приветом: вечно смотришь вниз, никому не заглядываешь в глаза.

— Это мое личное дело. Есть причина.

Он отвернулся, столкнул ногой камень в канал.

— Как знаешь. Ладно, больше не буду говорить
про тебя ничего хорошего, уговор?

— Ладно, — согласилась я.

В голове у меня зазвонили тревожные колокольчики. С одной стороны, мне больше всего на свете
хотелось обзавестись приятелем, хоть немного побыть как все. С другой — что-то верещало: уноси ноги, не ввязывайся. Только привыкнешь к человеку,
он тебе вроде как даже понравится — и тут он сваливает. Все сваливают рано или поздно. Я посмотрела, как он перепрыгивает с ноги на ногу, как подбирает камни и швыряет в воду. «Не лезь, Джем, —
сказала я себе. — Через три месяца он умрет».
Пока он стоял спиной, я тихонько поднялась со
шпал и побежала. Без объяснений, без всяких «до
свидания».

Я слышала, как он кричит у меня за спиной:

— Эй, эй, ты куда?

Мысленно я приказывала ему: стой на месте,
не догоняй. Голос его затихал, расстояние увеличивалось.

— Ну ладно, как знаешь. Завтра увидимся, чел.

2

Макак нынче совсем озверел. Кто-то, видимо,
довел его с утра пораньше, вот он и отыгрывался
на нас. Не возиться, не болтать, опустить головы,
проверочная работа (изложение) на тридцать минут. Вся беда в том, что, когда мне велят что-то
сделать, меня переклинивает. Хочется сказать: пошли-ка вы, когда захочу, тогда и сделаю. Даже если речь о том, что мне в принципе нравится. А уж
тут — куда там. Вы не подумайте, читать я умею,
но не слишком быстро. Мозгам нужно время, чтобы оприходовать каждое слово. Если я стараюсь
читать быстрее, слова начинают путаться и лишаются смысла.

Надо сказать, в этот раз я старалась как могла. Честное слово. Карен, моя нынешняя приемная
мать, выдала мне за прогулы по полной программе.
Ну вы же знаете, как оно звучит, чего повторять?
«Пора взяться за ум… получить хоть какое-то образование… жизнь у каждого только одна…» Она
уже пообщалась и с учителями, и с моей соцработницей — в общем, с кем обычно, и я подумала:
хватит мне приключений на свою голову. Сделаю
вид, что прониклась, затихарюсь, отдышусь немного.

Все остальные для разнообразия тоже присмирели. Сообразили, что Макак сегодня встал не с
той ноги, и решили его не доводить. Шаркали ноги, раздавались вздохи, но в принципе все сидели
спокойно и трудились — или делали вид, что трудятся, — когда в классе без всякого предупреждения будто бы прогремел взрыв. Дверь распахнулась, грохнула об стену, и в класс влетел Жук —
будто ядро из пушки. Споткнулся, чуть не бухнулся на пол. Тишины тут же как не бывало. Народ
загоготал, заорал и завопил.

Макак не обрадовался.

— Разве так можно входить в класс? Выйди
в коридор и войди как цивилизованный человек.
Жук, громогласно вздохнув, шагнул вперед и закатил глаза:

— Да ладно вам, сэр. Я же уже вошел. А то
нет?

Маккалти говорил негромко, но с нажимом —
если вы понимаете, о чем я, — будто вот-вот и взорвется:

— Делай, что я сказал. Войди заново.

— Да зачем вам это, сэр? Мне тут делать особо
нечего, но я пришел. Хочу учиться, сэр. — Ехидный взгляд на всех остальных, встреченный ответным гоготом. — За что вы меня так обижаете?

Макак глубоко вдохнул:

— Я не в курсе, с какой такой радости ты решил сегодня осчастливить нас своим обществом,
но ведь зачем-то ты сюда пришел? И если ты хочешь попасть на урок, а я надеюсь, что хочешь,
тебе придется выйти, нормально войти, так, как
я тебя просил, и потом мы продолжим работу.
Долгая пауза — они таращились друг на друга.
Остальные затихли, дожидаясь, чем кончится дело. В кои-то веки Жук почти не дергался, стоял и
пялился на Макака, только одна нога подрагивала.
Потом он повернулся и вышел, вот так вот просто.
Все глаза, какие были в классе, проводили его до
двери, а потом продолжали таращиться на пустой
проем. Он свалил окончательно? Когда Жук появился снова, выпрямившись во весь рост, спокойный, как танк, по классу пронесся гул. На пороге
он задержался.

— Доброе утро, сэр, — сказал он и кивнул в сторону Макака.

— Доброе утро, Доусон. — Маккалти смотрел
на Жука с подозрением, не понимал, чего это тот
так легко сдался. Беспокоила его такая легкая победа. Потом он положил листок с заданием, бумагу и ручку на парту Жука: — Садись, парень, и покажи, на что ты способен.

Жук проскакал к своей парте, а Маккалти вернулся на кафедру и встал там, повернувшись
к классу:

— Так, а теперь все угомонились. Осталось
двадцать пять минут. Посмотрим, как вы справитесь.

Но после появления Жука нам уже было не
уняться. В классе теперь стоял гул. Все ерзали,
перешептывались, ножки стульев скребли по полу.
Маккалти то и дело делал замечания, пытаясь восстановить дисциплину:

— Смотрите в свои тетради, пожалуйста. Не размахивайте руками.

Победа ему уже не светила.

А что касается меня — слова теперь плыли и
прыгали перед глазами. Полная бессмыслица, набор букв на непонятном языке, каком-нибудь китайском или арабском. Потому что я никак не могла отделаться от мысли: неужели Жук притащился ради меня? Там, у канала, мне показалось, что
между нами возникла какая-то приязнь, и меня
это напугало. С тех пор я избегала его, но мне-то казалось, что сам он после того дня обо мне и
не вспомнил, а вот теперь я в этом засомневалась.
Потому что — чтоб мне провалиться — когда он
скакал к своей парте, он мне подмигнул. Вот хам.
Что он о себе думает?

После обеда у Макака все-таки случился перебор. Он что-то бубнил сквозь шум, смех, болтовню — и вдруг умолк.

— Так, убрали учебники, ручки, тетради. Все, я
сказал. Живо! — Так, чего он там еще придумал? —
Давайте шевелитесь. Всё убрали с парт. Нам нужно поговорить. — Закаченные глаза, зевки — допрыгались, сейчас начнет читать мораль. Мы покидали свои причиндалы в сумки или рассовали по
карманам и приготовились к стандартной скукотище: «Безответственное поведение… низкая успеваемость… неуважение к учителю». Ничего такого
не последовало.

Вместо этого он принялся прохаживаться между партами, останавливаясь рядом с каждым из
нас и произнося по одному слову:

— Безработный. Кассирша. Мусорщик. — Дойдя до меня, он даже не остановился. — Уборщица, — произнес он и двинул дальше. Прошелся так
по всему классу, развернулся к нам лицом. — Ну,
и что вы при этом почувствовали?

Кто смотрел в парту, кто в окно. Почувствовали мы именно то, чего он и добивался. Почувствовали себя дерьмом. Мы и так знаем, что за будущее ждет нас после школы, незачем всяким надутым козлам вроде Макака напоминать об этом
к месту и не к месту.

А потом Жук выпалил:

— А я ничего такого не почувствовал, сэр. Это
ведь только ваше мнение, верно? Мне-то что с того? Я кем захочу, тем и стану.

— Не станешь, Доусон, в том-то все и дело, и я
хочу, чтобы вы все прислушались к моим словам.
Судя по вашему отношению к делу, участь ваша
решена. Но стоит немного постараться, собраться,
поднапрячься сейчас, в выпускном классе, и все
может сложиться иначе. Вы получите нормальный
аттестат, нормальную характеристику — и сможете
добиться гораздо большего.

— А у меня мама кассирша. — Это Шармен, через две парты от меня.

— И в этом нет ровным счетом ничего плохого,
но ты, Шармен, если захочешь, можешь стать директором магазина. Всего-то и нужно — взглянуть
на вещи пошире, понять, как многого ты можешь
добиться. Какими вы себя видите в будущем? Ну
чем вы будете заниматься через год, через два года, через пять лет? Лора, начинай.

Он обошел весь класс. Практически никто не
имел ни малейшего понятия. Вернее, почти все соображали, что он по большому счету прав. Когда
дело дошло до Жука, у меня перехватило дыхание.
У этого парня нет будущего, и что, интересно, он
скажет?

Жук, разумеется, выдал Макаку по полной.

Уселся на спинку стула, будто обращается к целой
толпе:

— Через пять лет я буду раскатывать на собственном черном «БМВ», слушать в динамиках
классную музыку, а в кармане у меня будут деньги.
Другие мальчишки загоготали.

Маккалти бросил на Жука испепеляющий
взгляд:

— И как ты собираешься этого добиться, Доусон?

— Да уж как-нибудь, помаленьку. Купи-продай.
У Маккалти аж физиономию перекосило.

— Воровать будешь, да, Доусон? Торговать наркотиками? — спросил он ледяным тоном. Покачал
головой: — У меня просто нет слов, Доусон. Совершать преступления, жить без совести. И это
всё, к чему ты стремишься?

— А как еще, блин, можно в этом мире разжиться деньгами? Вы на чем ездите, сэр? На этом
мелком «опеле-астре», который стоит на парковке? После того как двадцать лет отпахали в школе? Ну уж нет, я не собираюсь ездить на «астре».

— Доусон, сядь на место и закрой рот. Давайте
следующий. Джем, а ты что думаешь?

Откуда мне было знать, что со мной будет дальше? Когда я даже понятия не имела, где буду жить
через год. Почему этот скот издевается над нами,
заставляет нас нести чушь? Я глубоко вздохнула
и ответила как можно вежливее:

— Я, сэр? Я знаю, чего я хочу.

— Уже хорошо. Продолжай.

Я заставила себя взглянуть ему в глаза.
25122023. Сколько ему сейчас? Сорок восемь? Сорок девять? Выходит, он помрет, как только выйдет
на пенсию. Да еще и на Рождество. Да, жизнь —
жестокая штука. Испортит своим родным праздник
до конца их дней. Так ему и надо, скотине.

— Сэр, — сказала я, — я хочу быть такой… как вы.

На секунду он расцвел, на губах начала проступать улыбка, а потом понял, что я стебусь. Лицо
замкнулось, он дернул головой. Рот превратился
в тонкую линию, он так стиснул челюсти, что все
кости повылазили.

— Доставайте учебники математики, — рявкнул
он. — Зря я на них трачу время, — пробормотал
он. — Совсем зря.

Выходя из класса, Жук хлопнул меня поднятой
ладонью в ладонь. Я обычно таким не балуюсь, но
тут рука поднялась ему навстречу помимо моей
воли.

— Клево ты его, чел, — сказал Жук, одобрительно кивая. — Так и надо. Высший класс.

— Спасибо, — сказала я. — Жук?

— Ну?

— Ты ведь не колешься и не нюхаешь, а?

— Да не, ничего серьезного, просто хотел его
завести. Он же с полоборота заводится. Ты домой?

— Нет, меня после уроков оставили.

Мне нужно было отстать от остальных, подождать, пока толпа рассосется. Карен будет ждать
меня возле ворот. Она тогда провожала меня в
школу и встречала из школы, пока я не «завоюю
ее доверия». Еще не хватало, чтобы однокласснички увидели меня с ней.

— Ладно, тогда пока.

— Пока. — Он пинком выбросил школьную сумку за дверь, а сам ломанулся следом, и, глядя на
него, я подумала: «Не колись и не нюхай, Жук.
Жук, я тебя очень прошу. Наркотики — опасная
штука».

Туре Ренберг. Шарлотта Исабель Хансен (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Туре Ренберга «Шарлотта Исабель Хансен»

«Газеты!» — подумал Ярле и рванул к газетному киоску. Ему не представилось возможности заглянуть к Эрнану и вынужденно купить «Дагбладет» и «Бер генс диденне», хотя на самом деле ему хотелось бы купить «Моргенбладет», поэтому придется купить их теперь. Должны же газеты поведать ему, что такое особенное происходит в этот субботний день.

Но Ярле остановился. Он увидел, что к газетному киоску тянется длинная очередь, и хорош же он будет, если его не окажется наготове в зале прибытия, когда она появится! Так поступить он не мог. Не мог он стоять и покупать газеты, когда она здесь появится. Может, это для нее первый в жизни полет на самолете?

Как знать?

Кто мог знать, что она, его дочь, пережила в этой жизни? Его же не было рядом, чтобы проследить, что бы она, его дочь, получала необходимые импульсы.

«В любом случае какой то безответственностью отдавал весь этот самолетный перелет, — думал он, возвращаясь от газетного киоска на прежнее место перед эскалаторами, на которых уже в скором времени должна будет показаться она. — Разве посылают таких букашек путешествовать по миру в одиночку? Чтобы впервые увидеться со своим законным отцом?

Разве это можно назвать ответственным поступком взрослого человека?» Ярле был настроен скептически. Если бы такое произошло в крестьянской среде в двадцатые годы, то мамашу пригвоздили бы к позорному столбу. Она была бы отвергнута местным сообществом. Люди на улице плевали бы ей вслед. А теперь? Теперь совсем другой коленкор. «Вот с этим- то мне и предстоит разбираться, — подумал он. — Как хочу, так рулю — и никаких забот. Какая бабенка безголовая, которая вдобавок ко всему додумалась искать информацию о том, кто же является отцом ее ребенка, при помощи анализа крови! Смехотворно. Возможно — возможно, — Анетта Хансен поступила таким образом потому, что она стеснялась или чувствовала себя неудобно», — подумал Ярле. В таком случае это было единственным смягчающим обстоятельством, которое приходило ему в голову.

Но вот настоящая бомба взорвалась через неделю после письма об анализе крови. Бомба, которая отмела прочь все сомнения и раскрыла ему глаза на то, из какой жидкой материи сделана та девица, с которой он однажды переспал. Исполненный волнения, ощущая даже некую дурноту, он все никак не мог до ждаться ответа из интеллектуального еженедельника «Моргенбладет» относительно своей рецензии на книгу о Прусте. Зная уже, что он является отцом ребенка. Так повелось, что по пути из читального зала он частенько заворачивал домой, чтобы заглянуть в почтовый ящик в середине дня. Но никогда ничего в нем не находил. Каждый день он придумывал доводы за и против того, чтобы позвонить в редакцию «Морген обладает», но чувствовал, что не стоит этого делать. Неужели он унизится до того, чтобы, как какой — нибудь первокурсник, надоедать им с вопросами, не получили ли они его рецензию на английскую книгу о Марселе Прусте и не нашлось ли у них тогда случайно времени ее прочитать?

«Марселе каком? — возможно, спросила бы та, что работает диспетчером на коммутаторе в „Морген бладет“. — Нет его, он сейчас как раз вышел». И Ярле, может быть, пришлось бы объяснить той невнимательной дамочке, что работает на коммутаторе в «Моргенбладет», что он не собирается разговаривать с Марселем Прустом, но что он написал o нем и интересуется, получили ли они его рецензию и прочитали ли ее, ну и, конечно, приняли ли они уже решение по этому вопросу.

Нет. Он чувствовал, что все таки не стоит им звонить. И вот он так ходил и ждал, осознавая, что является отцом, и это явилось причиной того, что в эти недели он больше бывал дома, чем обычно. И он всегда был на месте, когда приносили почту. И вот в один из таких дней почту принесли и плюхнули в ящик с тяжелым стуком. Как и в последний раз, когда он получил письмо относительно анализа крови, на котором в качестве отправителя значилось Управление полиции, он отреагировал моментально и бурно, увидев на конверте девический почерк. Сначала он поду мал, что это письмо от его дочери, но сразу же отмел эту мысль, поскольку почерк был как у пятнадцати летней девушки — как раз такой волнистый и домашний, какой только и увидишь у пятнадцатилетних девушек, — и поскольку сообразил, что девочка, которой должно исполниться семь лет, скорее всего, вообще еще не умеет ни писать, ни размышлять.

А когда он перевернул конверт, он увидел на обо роте: «Отправитель: Анетта Хансен».

Случилось то же, что и в прошлый раз.

Застигнутый врасплох и растерянный, он понес письмо в квартиру, положил на кухонный стол и смотрел на него не сводя глаз. Он смотрел на него, даже пока мыл руки. Он несколько раз обошел вокруг кухонного стола, глядя на него.

Потом он сел за стол. Попытался дышать ровнее. Вскрыл конверт и начал читать.

И что он мог на это сказать?

На то, что он читал.

Мир иногда представляется безумным местом.

Случается, что люди совершают идиотские по ступки.

Анетта Хансен написала свое коротенькое письмецо от руки. Это было в одно и то же время серди тое, горькое и отчетливо исполненное любви письмо. Она объясняла, что разочарована тем, что он не связался с ней после того, как получил анализ крови. Или хотя бы со своей дочерью, писала она. Она рас сказывала, что дочь восприняла новость о том, что у нее теперь есть новый отец, хорошо и что проблем в этой связи вряд ли можно ожидать, или так она во всяком случае думает. Но, писала она, их дочка пока еще такая маленькая, и «ты же знаешь, как бывает с детьми». Какой смысл заключался в этом предложении, Ярле был не в состоянии уяснить, но что оно не было обращено к его миру, было ясно как день. Далее она писала о разных финансовых и юридических процедурах, которые его ожидали и о которых она хотела его предупредить. Но самое главное, из-за чего она и взялась писать это письмо, было то, что она решила уехать на неделю, начиная с субботы 6 сентября включительно, на юг, так что теперь настало ему время показать себя мужчиной.

Это она так писала.

«Теперь настало время, — было там написано, — чтобы ты показал себя мужчиной».

Ярле отложил письмо в сторону. Невероятно. Он был поражен тем, что в 1997 году в Норвегии возможно так плохо владеть пером, как это демонстрировала Анетта Хансен. Будь это ребенок лет двенадцати или кто то из детишек Эрнана, но чтобы взрослая женщина излагала свои мысли столь непостижимо коряво и бессвязно!..

Мать его ребенка!

Невероятно.

Из письма мало что можно было почерпнуть на предмет собственной жизни Анетты Хансен, но было совершенно ясно, в чем заключалось ее намерение.

Она хотела, чтобы он показал себя мужчиной.

Анетта Хансен собиралась на юг. На неделю, начиная с субботы 6 сентября включительно. И теперь бы ла его очередь, как она выразилась. Она занималась ребенком все семь лет, как она написала, так что теперь настало время ей немного отдохнуть. И для него настало время, как она писала, познакомиться со своей дочерью. Так что пусть знает и пусть строит свои планы в соответствии с этим, что в 11:45 в субботу, 6 сентября 1997 года, она приземлится в Бергене. Билет уже куплен и оплачен, было там написано, «так что вот».

И придется ему заняться ею, последить за ней одну эту неделю. И они тогда «посмотрят, что из этого выйдет и как все получится и вообще», как там было написано.

На одну неделю?

Ребенок?

Сюда?

На целую неделю?

У него перехватило дыхание, он почувствовал, как сдавило грудь, и еще он почувствовал, насколько же он зол на эту придурковатую бабу, которой внезапно приспичило вторгнуться в его жизнь, сначала ошарашив его наличием дочери, которой скоро будет семь лет, а затем огорошив сообщением о том, что эту дочь уже собираются спровадить к нему, практически она уже тут, за углом, и что она собирается торчать здесь, у него, целую неделю. Каким местом она думала? Что у нее там вместо мозгов? Что на нее нашло? Да как это можно — отправиться как ни в чем не бывало на юг, а своего ребенка посадить в самолет, как если бы речь шла о кошке? И что это такое она еще написала в самом низу страницы? «PS: Малышка больше всего на свете любит сырки, если ей не дать сырки и батон, пререканиям конца не будет, она обожает танцевать, и, нам кажется, молока ей лучше помногу не давать».

Нам?

Кто, хотелось бы знать, эти мы?

Сырки?

Что, начать забивать холодильник сырками?

Батон?

Обожает танцевать?

Что за чертов придурок в этом дебильном мире мог вообразить, что он, Ярле Клепп, изучающий оно мастику Пруста и ожидающий ответа из «Морген бладет», вдруг начнет обожать танцы, держать у себя дома целую неделю семилетнюю девчонку, а в холодильнике — сырки?!!

А?

А?!

А какие ожидания заключались в постскриптуме номер два, приписанном под первым, о сырках, и ба тоне, и танцах?

«PSS: В четверг у девочки день рожденье!!!»

С тремя восклицательными знаками!!!

И на что это она намекала в постскриптуме но мер три, приписанном под вторым, о «день рожденье в четверг!!!»?

«PSSS: Нам ведь хорошо было тогда».

А?

А?!

Двумя неделями позже в аэропорту Бергена, Флесланне, Ярле развернул сложенный листок форма та А4. Удивительно тихим днем. Сначала на него неотрывно пялились четыре непохожие на настоящих птички. Все мерцало неяркой силой и напряженным ожиданием, в котором он не принимал участия, что, должен был он признать, его печалило. Так много осторожного горя, как пыльца, витало над миром сегодня, так много меланхоличного достоинства, — конечно же, это притягивало внимание Ярле Клеппа, и, конечно же, ему казалось досадным не быть сопричастным этому, примерно так же как ему в детстве невыносимо было стоять в школьном дворе и смотреть, как девчонки шепчутся и хихикают, сбившись в кучку у физкультурного зала, и понимать, что ему никогда не светит быть принятым в их кружок. Такие вещи всегда казались Ярле непростыми. В нем всегда присутствовало сильно выраженное желание быть частью происходящего. Особенно такого, что, как ему казалось, составляло самую гущу событий. А теперь, в эти годы, самая гуща событий была сосредоточена вокруг университета. Больше всего событий происходило во всех областях академической жизни. В центре происходящего разворачивались размышления Ярле о том, каким образом просвещенной интеллигенции предстоит спасти общество от идиотизма и упадка. В центре событий находилась кафедра литературоведения. В центре событий находилась редакция «Мор генбладет». В центре событий находились заповедные фьорды Хердис Снартему. Но что же это такое с этим тихим днем?

Что это такое?

Чего же это он не знает?

Ярле посмотрел на листок. За время поездки в автобусе тот смялся, Ярле попробовал его расправить, словно его замучила совесть из- за того, что тот не был гладким, чистым, аккуратным и нарядным, таким, ка кие, по его представлениям, должны нравиться маленьким девочкам.

Когда Ярле теперь, стоя в зале прибытия, озабоченный и в растрепанных чувствах, снова увидел то, что было на листке написано, ему показалось еще, что и надпись сделана недостаточно красиво.

До него окончательно дошло.

Совсем скоро появится она. Его дочь.

И честно говоря, он не был этому рад. Он пытался обрадоваться этому в соответствии с общепринятыми представлениями о том, как должны радоваться люди, если у них появляется ребенок. Но он не радовался. Он просто ну нисколечки не радовался. Он не чувствовал радости при мысли, что вот ему предстоит встретить своего собственного ребенка. Взять ее за руку. Повести ее с собой за руку, как это делают родители. Помочь ей, если она захочет

в туалет. Господи!

Разговаривать с ней о… о чем там разговаривают девочки семи лет? Господи! Говоря начистоту, ему хотелось бы, чтобы этого всего не было. Не хотел он иметь ребенка! Если уж быть до конца честным, он вообще не хотел иметь никакой дочери.

Но что он мог поделать?

Ярле снова посмотрел на свой листок.

Мамаша на юге, а девчонка — на пути сюда.

Наверху открылись двери.

Он вперил взор туда и поднял лист перед собой. Из дверей вышла маленькая, щупленькая светловолосая девочка. Руки она соединила перед собой, как будто в муфте. Она делала маленькие, коротенькие шажки ножками в белых кроссовках с красными полосками и смотрела в пол. Девочку привела приветливая стюардесса. Стюардесса присела на корточки, сказала что то девочке и показала на Ярле. Девочка остановилась, но не подняла глаз от пола, и Ярле смотрел, пока стюардесса разговаривала с девочкой, как мимо проходят другие пассажиры. Ярле увидел, что в руках его дочь держит оранжевую игрушечную лошадку, а за спиной у нее — розовый рюкзачок в форме яблока.

Скоро, не прошло и минуты, девочка начала поднимать лицо. Подбородок медленно оторвался от груди, глаза оторвались от пола, лоб разгладился, и она посмотрела на него.

Он сглотнул.

На шейке у нее висела табличка, скрывавшая украшенную пайетками девчоночью грудку: «Я лечу одна».

Боковым зрением Ярле видел, как старая дама в лиловой шляпке обнимает девочку лет четырнадцати, а может, пятнадцати. Он услышал, как девочка сказала: «О бабушка, бедная принцесса Диана!» — и он ощутил, как в теле забился какой то чужой ритм,

и он решился поднять руку и помахать.

Девочка спустилась по лестнице. Короткими шажками она шла ему навстречу.

Ярле опустил листок, чтобы тот оказался на вы соте ее глаз, чтобы она могла прочитать свое имя, если, конечно, она умеет читать.

«Шарлотта Исабель Хансен».