Джонни Депп. Предисловие к биографии Хантера Томпсона

«Купи билет, мотай сюда». Слова эти гудят в моем черепе. Словами этими жил наш Добрый Доктор, с ними, видит Бог, и умер. Он диктовал, творил, создавал, управлял, требовал, манипулировал, заставлял, держал фортуну за ежик короткой стрижки и разжал пясть, лишь когда для этого созрел. В том и суть. Когда ОН созрел. Так оно и было.

Мы же теперь без него. Но не остались ни с чем, куда там. Для множества гонзо-фанов, к которым отношусь и я, живы его слова и словечки, его книги и книжки, его мысли и прозрения, его юмор, его истина. У тех из нас, кому посчастливилось общаться с ним, постоянно подвергаясь опасности скорчиться в припадке неудержимого хохота, хранятся в памяти греющие душу картины, медленно исчезает его ухмылка чеширского кота. Мы помним, как он вел нас за собою и с удивлением убеждаемся, что всегда направлялся в верном направлении, каким бы безумным оно поначалу ни казалось. Да, Добрый Доктор все предвидел.

В моем мозгу запечатлены миллионы осколков, мелких приключений, которые мне посчастливилось пережить сообща, а иной раз и чудом выжить вместе с ним. Он был и остается братом, другом, героем, отцом и сыном, учителем и однокашником, подельником в злодеяниях. Товарищем во грехе. Грех наш — смех наш.

Встретился я с Хантером в декабре 1995-го, познакомил нас один из общих друзей. Я отдыхал тогда в Аспене, штат Колорадо. Давно уже я стал почитателем не только «Книги Вегаса», как ее всегда называл Хантер, но и каждого отдельного слова, вышвырнутого им на страницы. Как-то ближе к ночи, около одиннадцати, нянчился я с рюмашкой за одним из задних столиков таверны в Вуди-Крик, чуть ли не носом клевал, как вдруг меня заставил встрепенуться жуткий шум. Головы всех присутствующих дернулись в сторону входа. Разговоры прервались, ровное жужжание голосов сменилось воплями. Какой-то длинный хмырь размахивал чем-то вроде сабли, от него вправо и влево отскакивали испуганные посетители бара. Хриплый голос весьма серьезно обещал выпустить на пол если не кишки, то их содержимое из каждой свиньи, попавшейся ему под ноги на пути к бару. Я понял, что началось наше назначенное на этот вечер рандеву.

Высокий, стройный, на голове какого-то индейского вида вязаный головной убор, спускающийся на плечи, физиономия украшена «авиаторскими» очками. Он выкинул в мою сторону массивную лапу, и я вложил в нее свою ладонь, ответив тем же, что и принял, чувствуя, как зарождается долгая и крепкая дружба.

Хантер плюхнулся на стул, бухнул на стол свое вооружение: немалый скотогонный электроштырь и массивный полицейский дротиковый электропарализатор «Тазер». И с этого момента стартовали-покатились пресловутые добрые времена. Мы выпили, добавили, еще добавили, поговорили о том о сем, выяснили, что оба выплеснулись в широкий мир с необъятных просторов «кровавого края Кентукки». Этот факт спровоцировал Хантера на словоизвержения по поводу рыцарства благородных южан, перешедшие в панегирик нашему земляку Кассиусу Клею. Через некоторое время мы оттянулись в его укрепленную резиденцию «Сова» неподалеку от питейного заведения, где к половине третьего ночи дошли до нужной кондиции и разнесли из сверкающего никелем дробовика пропановые баллоны. Как я позже узнал, этот подвиг засчитался мне как испытание для вступления в клуб «Остряков острее острого».

Прошло некоторое время. Я трудился в Нью-Йорке над «Донни Браско», когда однажды в половине шестого утра у меня зазвонил телефон.

— Джонни? Хантер. Слушай, тут речь идет об экранизации моей «Книги Вегаса»… Тебя не заинтересует? Хочешь меня сыграть?

Спросонья я соображал туго, но чего ж тут не сообразить. Голос Хантера поторапливал с ответом.

— Ты меня слышишь? Ну, как ты к этому относишься?

Как я мог к этому отнестись… Конечно же, с восторгом! О чем еще мечтать? Собственно, я об этом и мечтать-то не смел, потому что не мыслил этого возможным. Мы потолковали о деталях: где, когда, с кем, как… и все такое. Тут, правда, выяснилось, что речь об экранизации ведут пока что очень немногие. То есть, скорее всего, только мы с ним. Ни сценария, ни режиссера, ни продюсера… Пока, во всяком случае. Он зондировал на будущее. Он так делал часто. Смысл этого занятия никому, кроме него, не был ясен, но Хантер видел дальше — что скрывается там, за поворотом. Даже посреди полнейшего хаоса он чуял, куда рухнут осколки.

Мы без споров согласились, что мне придется провести с ним чрезмерно длительное, вредное для здоровья время. Тогда мы уже стали закадычными друзьями, немало пережили вместе, к примеру, трехчасовую встречу с народом в гадюшнике «Вайпер Рум» в Лос-Анджелесе.

Я заехал к Хантеру, ничего о предстоящем мероприятии не ведая, но он сразу же выкрутил мне руки ультиматумом: или я еду с ним, или он плюнет на эту лавочку. Потом под руку ему подвернулся Джон Кьюсак — и его постигла та же судьба. Мы втроем покатили — точнее, поползли — к клубу в каком-то кабриолете, наверняка прокатном. Мы пыхтели по Сансет-бульвару в компании надувной куклы в человеческий рост, Доктор Томпсон сверкал очками и расплескивал из стакана виски. Сверхкультурная компания! Когда мы начали замедляться на парковку, он по каким-то, одному ему ведомым, признакам понял, что наступил момент, чтобы швырнуть безответную куклу через борт на мостовую. Взвыли тормоза, завопил благим матом «безутешный» Хантер, и разверзся пандемониум. Скрежетало железо, скрипели тормоза, орали люди… Мы, естественно, в центре внимания. Миг — и мир обезумел.

Объединившись с пустотелой секс-бомбой, мы мирно проникли в клуб, паиньками вышли на сцену. Остаток вечера прошел без происшествий, но путевой хохмы мне хватило с лихвой.

Тем временем фильм по «Вегасу» приобретал реальные очертания, пришло для меня время влезть в душу моего героя. Я полетел в Аспен, и Хантер встретил меня в аэропорту в открытом красном «шевроле» 1971 года по имени «Красная акула». Вещи мои направились в подвал, ставший мне домом на достаточно долгий срок, чтобы я успел подружиться с обитавшими там скромными бурыми паучихами.

Днем и ночью, часов не наблюдая, торчали мы с ним в его «командно-штабном бункере», трепались о чем угодно — от политики переходили к оружию, далее к нашему родному штату, обсуждали губную помаду, музыку, Гитлера-живописца, литературу и спорт, спорт, спорт… Затронули его любимые и нелюбимые виды спорта. Смотрели баскетбол — чаще всего, футбол — тоже немало. Я спросил, нравился ли ему когда-нибудь бейсбол, на что он без раздумий ответил:

— Не-а. Как будто куча старых жидовин на крыльце с пеной у рта базарят, базарят, базарят — вот тебе твой бейсбол.

Годом позже мы заключили пари во время чемпионата мира по европейскому футболу — Франция против Бразилии. Он не сомневался, что Бразилия размажет Францию по полю. Я принял пари, поставили тысячу баксов. Все оставшееся до матча время задирали друг друга. В итоге я выиграл. Он тут же выписал чек и прислал мне с письмом следующего содержания:

Ну, полкан, ясное дело, вся эта гребаная игрёнка прокуплена. Но все ж не ожидал я, что эти сраные полуметисы такие идиоты. Они вели себя как тупые болваны, все поле обхезали и свою блянскую нацию опозорили перед всем миром. Для меня еще одно доказательство, что не хер любителям совать свои сопливые носы в игру, в которой они ни уха ни рыла не педрят.

Короче, поимей свои $1000.

И спасибо тебе большое.

Скоро вернусь.

Док.

Щедрость его изумляла. Ни разу он не попытался увильнуть от нескончаемого множества моих вопросов. Всегда терпелив, доступен, открыт. Детально описывал свои подвиги, переживания, вплоть до самых личных, чего вовсе не был обязан делать. Чем больше времени я с ним проводил, тем сильнее к нему привязывался. Мы почти не разлучались, и мне это не надоедало, наоборот. Связь между нами лишь крепла.

Я порой поддразнивал его, что мы становимся извращенным вариантом парочки Эдгар Берген — Чарли Маккарти, и это его несколько коробило. В то же время я вживался в его личную одежду «вегасовского» периода, усваивал манеру поведения, манеру одеваться: «авиаторские» очки, степная шляпа, шорты, спортивные носки, кроссовки «Конверс», мундштук с сигаретой плотно сжат зубами. Я снимал шляпу и проветривал «купол», и он просил меня прикрыться. Мы выскакивали из дому цирковой парой клоунов-близнецов, рыскали по округе парой фрагментов одного сценария. Я бы его в святые записал за неиссякаемую терпимость к моему копанью в его жизни. Лучшего друга и вообразить невозможно.

Много, много довелось мне пережить вместе с Хантером, слишком много, чтобы даже мельком упомянуть здесь. Много неповторимого — я сознавал, что подобного пережить мне уже не придется во всю оставшуюся жизнь. Фантастика становилась реальностью, роились лучшие моменты жизни — к счастью, я понимал это.

Скажу как любитель: лишь от вас самого зависит, надуют ли, обсчитают ли вас, верите ли вы в миф. Надо понять, что его путь и его метод — это лишь его путь и метод, что он двадцать четыре часа в сутки жил и дышал тем, что писал. Некоторые могут, судя по жизни Хантера, по окружающим его легендам, по его путешествиям, вообразить дока психом, срывающим цветы удовольствия, или, как он сам выражался, «стареющим наркоторчком». Заверяю вас, это не так. Я знаю, что Хантер — истинный джентльмен с Юга, зачарованный рыцарь в сияющих доспехах. Он же вечный пацан, сорванец-шалунишка. Неутомимый правдоискатель. Сверхчувствительный медиум, чудесным образом выявляющий глубинные слои истины, скрытой наслоениями лжи, которой мы привыкли верить.

Хантер — гений, революционизировавший журналистику так же, как Марлон Брандо преобразил актерское действо; он столь же значим, как Дилан, Керуак, как «Стоунз». И он, бесспорно, самый верный и чуткий друг, которого я когда-либо имел счастье встретить. Мне повезло, я стал членом избранного братства тех, кто знает о нем больше, чем остальные. Он — воплощенная элегантность. Мне его не хватает. Мне его не хватало и при жизни. Но, друг Доктор, мы еще увидимся.

Полковник Депп.

Лос-Анджелес.

Алексей Маврин. Псоглавцы (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Алексея Маврина «Псоглавцы»

В «крузере» было прохладно и химически свежо от кондиционера.
Кирилл пристегнулся. На зеркальце заднего вида у Ромыча
висела целая связка амулетов и сувениров: православный
крест, пиратский череп, пара маленьких боксёрских перчаток,
какая-то витая кисточка и мягкий пластиковый шарик,
который от ударов о лобовое стекло начинал светиться малиновым
огнём.

На панели перед Кириллом расположился шофёрский иконостас
из трёх образков. Кирилл уже начитался о раскольниках
и подумал, что такие иконостасы, наверное, происходят от раскольничьих
медных складней — дорожных алтарей. Были иконостасы,
стали прибамбасы. Кирилл искоса глянул на Ромыча.
Вот в японском подержанном джипе сидит современный российский
дуболом, который знает, что снаружи у машины тюнинг,
а внутри иконы, и в этом для него заключается вся мировая
культура с её вековыми традициями и temporary art.

— Тебе зачем в церковь-то вечером? — спросил Ромыч.

— Недоделка осталась.

Когда Кирилл ехал по этой дороге в «мерсе», немецкий автобус
жёстко трясло и валяло с боку на бок. Японский джип бежал
по ухабам мягко и цепко, словно таракан.

У японцев тоже есть оборотни, вспомнил Кирилл. Лисы-оборотни
кицунэ. Только азиатские чудища не страшные. Азиаты —
они ведь буддисты или что-то вокруг этого, сам с собою рассуждал
Кирилл. У буддистов переселение душ, метампсихоз. В одной
жизни ты человек, в другой — волк, в третьей — какая-нибудь жаба. Стать животным — удел каждого, по большому счёту,
ничего страшного, хотя и обидно. Потому в Азии превращение
человека в зверя лишено того ужаса, который сопутствует
оборотню в Европе.

Ромыч затормозил, почти уткнувшись бампером джипа
в красные металлические ворота шестаковской усадьбы. Сверху
их накрывала балка с узкой кровлей, под которой по направляющим
двигались ролики. Рядом с воротами стоял скромный
домик охраны с красивым гостеприимным крылечком и настоящими
бойницами.

— Конечная, — сказал Ромыч Кириллу.

— Спасибо.

Кирилл вылез из «крузера» в дымную жару и захлопнул дверку.
За стеклом окошка он увидел, как Ромыч нажимает кнопку
на брелоке. Где-то сбоку тихо завыл электромотор, и широкая
пластина ворот покатилась в сторону, освобождая путь. Кирилл
заглянул во двор усадьбы, но Ромыч опустил стекло в окошке
и замахал ладонью:

— Иди-иди давай.

Кирилл отдал честь и пошёл прочь. Джип въехал в ворота.
Кирилл тотчас бросился обратно и осторожно выглянул из-за
столба.

Двор усадьбы внутри казался просторнее, чем снаружи. В глубине
двора на фундаменте из бутового камня громоздился двухэтажный
краснокирпичный дом, похожий на замок со стрельчатыми
окнами. Его разномерные прямоугольные и цилиндрические
объёмы венчались крутыми черепичными крышами.
Нормальный новорусский особняк в псевдоготическом духе.
Такими застроены Рублёвка, Жуковка, Архангельское, Николина
гора и Новая Рига.

За домом виднелись ещё два кирпичных строения поскромнее
— видимо, службы. Ограду изнутри густо покрывал вьюнок,
маскируя унылую прозу типовых бетонных плит. Пространство
двора украшали цветущие альпийские горки и суровые рокарии
— клумбы из камней. Между ними изгибались дорожки, засыпанные
разноцветным гравием и ограждённые лёгкими перильцами.
Посреди двора раскорячилась гигантская бесформенная чаша, из которой косо торчали бронзовые трубы икебаны.
Это был фонтан. Наверное, калитинские бабы отсюда черпали
вёдрами воду, когда поливали цветы. Вся эта роскошь, похоже,
была сооружена местным ландшафтным дизайнером, который
изучал своё искусство по местным же глянцевым журнальчикам,
заполненным скриншотами с пиратских сайтов.

От ворот бетонная дорожка в обход фонтана вела к гаражу
в торце особняка. Кирилл увидел, что рулонные ворота — роллеты
— уже подняты, а Ромыч уходит в гараж, оставив «крузер»
на дорожке.

Кирилл бегом кинулся ко входу в особняк, взлетел на крыльцо
и дёрнул за ручку двери. Заперто. Что делать? Можно спрятаться
и остаться во дворе, когда Ромыч уедет, но что потом?
Бить окно?

Путь в закрытый дом был только один — через гараж. А в гараже
— Ромыч. Кирилл решил рискнуть. В конце концов, если
Ромыч его заметит, он соврёт, что вернулся к машине за каким-нибудь
делом.

Кирилл перебежал к воротам гаража и сначала заглянул
внутрь. Просторный гараж сейчас был пуст. Его ближнюю часть
занимали две площадки под автомобили, одну из них разрезала
щель смотровой ямы. Дальнюю часть гаража отделяла стеклянная
стенка. Там горел свет, и Кирилл увидел, что Ромыч роется
в каких-то инструментальных шкафах. Слева лесенка в четыре
ступени вела к двери в дом.

План созрел мгновенно. Пригнувшись, Кирилл опрометью
юркнул в гараж и беззвучно соскользнул в тёмную щель смотровой
ямы. Пока Ромыч не включит весь свет и не подойдёт к самому
краю ямы, он не заметит в яме человека. Присев на корточки,
Кирилл глядел вверх и прислушивался. Сердце колотилось
как в детстве, когда играл в прятки. Что сказать Ромычу,
если он всё-таки обнаружит его, Кирилл не думал. Не думал он
и о том, как выбираться из дома, когда Ромыч уйдёт. Наслаждение
игры было превыше голоса рассудка.

Ромыч ещё позвякал инструментами в своём отсеке, потом
электрический свет погас, хлопнула дверь стеклянной перегородки,
а немного погодя заурчал мотор и заскрипели роллеты.

Теперь угасало вообще всё освещение — Ромыч опускал полотнище
ворот. Брякнуло. Еле слышно зазвучал двигатель «крузера», зашуршали колёса. Совсем-совсем далеко лязгнула железная
створка. Ромыч уехал.

Кирилл вслепую выбрался из ямы и застыл на месте, пока
глаза привыкали к темноте. Он стоял и начинал понимать, что
зря сюда залез, мальчишество всё это и вообще бредни. Ладно,
предположим, что Шестаков где-то прячет псоглавцев, которые
достались ему в наследство от хозяина зоны. Но зачем прятать
их в подвале своего дома? Рядом два других здания и домик
охраны. И вообще: чудовища в подвале — это из «Зловещих
мертвецов».

Темнота постепенно превратилась в сумрак, сквозь который
уже можно передвигаться не на ощупь. Кирилл вошёл в отсек
за стеклянной перегородкой и включил лампы. В гараже никаких
люков в полу он не заметил. Зато в его отсеке обнаружилась
ещё одна дверь.

Она вела в подсобное помещение, где находились отопительные
котлы и насосы. Большой распределительный электрощит
висел рядом на стене. Кирилл откинул крышку и осмотрел рубильники.
Под каждым имелась табличка. Похоже, нужен вот
этот — «Агрегатная». Кирилл перекинул тугой рычаг. Подсобное
помещение осветилось.

Кирилл спустился по лесенке и обошёл довольно просторный
зал, опутанный трубами. В котлах и силовых установках
он не разбирался. Судя по всему, усадьба Шестакова была полностью
автономна. Сама вырабатывала электричество, качала
и очищала воду, обогревалась. И правильно: в деревне Калитино
ЖКХ давно сдохло. Чем топились котлы, Кирилла не интересовало.
Может, мазутом или углём. Может, и торфом. А торф
должны добывать псоглавцы и привозить в мешках на дрезине
Мурыгина, чтобы недаром есть свой хлеб, решил Кирилл.

Он вернулся в гараж и направился к двери в дом. Если заперто
— все его усилия зря. Он потянул за ручку. Дверь открылась.

Кирилл не бывал в особняках богачей типа Шестакова и не
знал, как всё здесь должно быть устроено. Представления о жилье
премиум-класса формировал телевизор. Наверное, в нём
и шестаковский терем произвёл бы впечатление супер. Однако
наяву оказалось иначе. Навязчивая роскошь не восхищала, а
угнетала бессмысленностью.

Сейчас всё было погружено в густой сумрак вечера. Дом словно
выключили, и вместо шоу остались одни декорации. Кирилл
подумал, что дизайнеры Шестакова просто выписали из исторических
романов в столбик разные назначения помещений,
а затем распределили покои заказчика согласно этому каталогу.
Здесь имелись: зал приёмов, холл, каминная, салон, столовая,
комната для кофе и комната для сигар, бильярдная, кабинет,
библиотека, будуар и три спальни. Кирилл ещё по теленовостям
заподозрил, что провинция черпает понятия о быте
высшего общества не из живой практики, а из школьной классики.
Балы, паркет, портьеры, зеркала, картины и люстры — они
оттуда.

Вразрез с великосветской темой смотрелись огромные плазменные
панели Panasonic в кабинете и библиотеке. Особенно
умилял экран в столовой: в этом внятно прочитывалась давняя
привычка советского человека ужинать перед телевизором.

Мебель для особняка делали явно по заказу хозяина, на его
вкус, а не закупали у брендового производителя вроде итальянской
фирмы Caspani Tino. Мастера старались, вырезая гроздья
винограда и морды львов, выгибая ножки и набирая инкрустации.
Но в итоге все детали выглядели не собою, а чем-то иным:
звериными лапами, цветочными бутонами, хвостами драконов.
Вещи отчуждались от своего смысла и будто намекали, что и хозяин
— не богач, уверенно владеющий своим богатством, а жулик,
выдающий себя за миллионера.

Кирилл думал о Шестакове. Этот тип когда-то вступал в комсомол,
пил квас из уличной бочки, списывал на экзаменах по какому-
нибудь сопромату, завидовал владельцам «жигулей». Он
был беден и жил по законам общества, а не по традициям своего
рода. Нет у нуворишей традиций, не может быть семейных легенд
вроде проклятия собаки Баскервилей. А если у нуворишей
нет традиций, то у Шестакова не прижились бы древние псоглавцы.
Шестаков — простолюдин, который не почувствует под
периной богатства горошину предания. И пускай Шестаков сам
родом из Калитина, для него Псоглавец такой же пустой звук,
как литургия для Ромыча, у которого в «крузере» иконостас.

Кирилл понял, что напрасно залез в этот дом, не потому, что
Шестаков не будет прятать чудовищ в своём подвале, а потому,
что Шестаков вообще не будет прятать чудовищ. Кирюша, это
несерьёзно.

Кирилл включил свет и спустился в подвал, точнее, в длинный
кафельный зал с душевыми и бассейном. Дно пустого бассейна
и потолок были облицованы зеркалами. В дальнем конце зала
имелись ещё две двери. Кирилл прошёл вдоль стены, где по кафелю
плыли три голые девушки, и толкнул правую дверь — за ней
оказалась сауна. Толкнул левую — и она не поддалась толчку.

Кирилл присмотрелся и удивился. Было похоже, что эта дверь
ведёт на улицу, потому что замок находился под рукой у Кирилла.
Но планировка здания указывала на то, что за дверью другое
помещение.

Замок был электрическим. Без ключа его невозможно открыть
ни изнутри, из запертого помещения, ни снаружи, из бассейна.
Видимо, Шестаков не хотел, чтобы прислуга заходила в секретную
комнату, и сам врезал в дверь замок — грубо и неумело.

Но Кирилл знал, как войти. Такой же замок дядя Димка купил
для дачи тётки Анжелы, и тётка этой покупкой чуть не проломила
ему голову. Без электричества замок превращался в простую
щеколду на пружине. Шестакова спасало то, что особняк
всегда был подключён к сети. Кирилл вспомнил про распределительный
электрощит в гараже. Сходить, что ли, выключить
рубильник — или наплевать на секреты Шестакова? Ладно, если
уж забрался в дом, надо доделать дело.

Кирилл вернулся из бассейна в гараж. На полке он заметил
большой аккумуляторный фонарь. Пригодится, чтобы не бегать
туда-сюда, включая-выключая свет. Кирилл откинул крышку
электрощита и решительно перекинул вниз все рычаги до единого.

Освещая путь фонарём, Кирилл прошёл обратно к бассейну.
В луче голые девушки с кафельной стены смотрели на Кирилла,
будто ведьмы ночью заглядывали в окошко с улицы. Кирилл
поёжился.

Он с натугой сдвинул плоскую планку замка, вытягивая
из паза ригель, и толкнул дверь, пока ригель не соскочил обратно
в паз. Дверь открылась. Кирилл направил луч фонаря
в проём. Не надо туда.

Он сразу понял, что обнаружил то, чего искал, и сразу же сердце
прыгнуло в груди: а если там — псоглавцы? Он, дурак, распахнул
им дверь!.. Но псоглавцев, видимо, за дверью не было.

Кирилл подождал, пока ужас уляжется в душе, и шагнул через
порог. Он находился в мрачном бетонном… каземате? Или
в узилище? Или в бункере?.. Фонарь выхватывал из темноты
деревянные лавки с какими-то ремнями и массивные самодельные
кресла с захватами для рук и ног. Из стен торчали вмурованные
железные крючья, на которых были насажены ошейники
и кандалы. Кирилл увидел стол, где лежали жуткие витые
кнуты и клещи с длинными рукоятями. Под потолком протянулись
балки-швеллеры, с них свисали цепи с наручниками.
Но страшнее всего был огромный деревянный крест от пола
до потолка. На лапы его были намотаны верёвки.

Не верилось: неужели это наяву? И где? В деревне Калитино?!.
Деревня Калитино с её убожеством и распадом — конечно, кошмар,
но кошмар давно привычный, отечественный. А вот этот
кошмар откуда-то совсем не отсюда. Средневековая жуть. Инквизиция.
Молот ведьм. И этот чудовищный крест, пыточное
распятие… И тишина…

Что Шестаков делает тут, в своём подвале? Истязает псоглавцев?
Приковывает их цепями, надевает ошейники и кандалы,
подвешивает, хлещет плетью? Зачем? Что здесь творится, когда
никто не видит?..

Кирилл водил фонарём из стороны в сторону и наткнулся лучом
на узкий самодельный шкаф в углу. Там тоже было что-то
непонятное.

Купить книгу на Озоне

Николя Фарг. Я была рядом (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Николя Фарга «Я была рядом»

«Ero dietro di te». Знаешь, как это переводится
с итальянского? «Я была за тобой» или «Я была рядом». Она и вправду на протяжении всего
ужина сидела за столиком позади нас и все
смотрела на меня, а я и не подозревал. Забавно,
но теперь я понимаю, что эта фраза очень символична. А может быть, я слишком многое додумываю. Но ведь эта фраза почти говорит: «Все
это время, все эти годы я была рядом, совсем
близко, но ты меня не заметил. Хотя было очевидно, что мы — это я и ты — судьба. Но судьба каждый раз давала осечку. Теперь я здесь,
вот и я. Я хочу, чтобы ты это знал, потому что
настала твоя очередь действовать. И ты не сможешь сказать, что не был предупрежден и потому упустил главный шанс своей жизни». Правда?

После ужина официант принес мне вместе со
счетом маленькую карточку. Ну ты знаешь, в ресторанах всегда выдают такие визитки с названием заведения, логотипом, адресом, телефоном и
всем остальным. А в Италии — не знаю, заметил
ты или нет, — они просто помешаны на подобных
штуках: хорошая бумага, красивый шрифт, изысканная картинка,— в общем, эти карточки всегда
подчеркивают индивидуальность ресторана, не
зря они уделяют им такое внимание, не то что
наши. На обороте карточки было написано: «Ero
dietro di te — Alice», по-итальянски это имя про
износится Аличе, а дальше номер телефона, как
обычно в Италии начинающийся на 33 или 34.
Официант с улыбкой протянул мне карточку и
принялся по-итальянски объяснять, в чем дело. Я в ответ кивал, хотя на самом деле понимал
примерно одно слово из пяти, однако, будучи не
исправимо гордым, категорически отказывался
признать свое полное незнание итальянского.
Мне было страшно обидно, но я упорно продолжал кивать. Дурацкое поведение, да? Просто
идиотское!

Заметив наконец, что я совершенно не врубаюсь, он повернулся к моему отцу и к мачехе — они говорят по-итальянски — и объяснил,
что за столиком позади нас сидела девушка,
которая непременно хотела оставить мне свой
номер телефона. Официант явно находил ситуацию забавной и улыбался не переставая. Его
улыбка была не насмешливой, не скептической. Наоборот, это была робкая улыбка, я бы
даже сказал, взволнованно робкая, удивленная.
Он был воодушевлен и удивлен, он краснел от
смущения — настолько нелепой и романтической ему показалась идея вот так запросто оставить мне свой телефон. В общем-то, конечно,
такие штуки обычно проделывают в кино или
в книжках, официанта вполне можно понять,
вряд ли у него в ресторанчике такое случается
каждый день. Сказать по правде, я не совсем
отдавал себе отчет в происходящем, ведь это
происходило со мной, записка предназначалась
мне. Но я представляю, как странно это выглядело со стороны, да? И тогда я спросил у официанта, на этот раз по-английски, — ты, кстати,
не замечал, что итальянцы, когда у них спрашиваешь: «Do you speak English?» — отвечают обычно: «Just a little bit» («Джестэлительбит») — с таким жалким жалким видом и со страшным акцентом: при этом большим и указательным пальцами делают такой жест. Они
почему то всегда отвечают: «Just a little bit»,
хотя на самом деле понимают английский и
говорят в сто раз лучше, чем мы. Нет, не замечал? Ну так вот, вернемся к официанту.
Я спрашиваю у него по-английски, изо всех
сил стараясь сгладить французский акцент, —
ведь это прямо стыд — слушать, как французы
говорят по-английски, правда? — ну так вот, я
спрашиваю у него, не ушла ли еще та девушка,
красива ли она, потом прошу ее описать, ну и
все такое. Я просто так спрашивал, забавы ради, хотел немного повеселить отца, мачеху и
маленького братика. Просто из задора, чтобы
переключиться, поболтать о глупостях, развеяться.

Мне было очень плохо в тот вечер, ты да
же не представляешь себе, как плохо, клянусь!
С тех пор как Александрина мне изменила,
прошло уже больше месяца, но я все не мог
прийти в себя, это было ужасно. Я вспоминал
об этом каждый раз, когда видел ее, я пытался
не думать, но ничего не получалось, наоборот,
эти мысли стали преследовать меня, превратились в настоящую паранойю, у меня было чувство, будто меня поджаривают на медленном огне и огонь этот горит в моей собственной
голове. Я был опустошен, обессилен, словно из
меня высосали кровь, а в животе тяжелым грузом лежали гири, обычно если они появляются, то уже больше не отпускают, это физическое воплощение душевной боли — ты пони
маешь, что я имею в виду? В таких случаях
обычно прописывают антидепрессанты — прозак, в общем, всякую дребедень. Раньше я
знать не знал, что это еще за прозак такой,
я считал делом чести не признавать, что у меня не все в полном порядке. И надо сказать,
мне удавалось убедить себя в том, что моя жизнь
прекрасна, я был этаким «месье нет проблем»
и, ежедневно вбивая себе в голову, что я счастлив, совершенно не понимал, для чего нужна
вся эта химия. Когда кто то рассказывал о депрессии, о боли, это представлялось мне какой
то абстракцией, я думал, что таблетки, психоаналитики и душеспасительные разговоры — для
слабаков. Я становился высокомерным, презри
тельным, короче, нетерпимым. Я не верил, что
можно быть несчастным и беспомощным перед
печалью, я не понимал, как сильно можно тосковать, как можно за один день постареть на
десять лет и как однажды можно перестать улыбаться. Мне казалось, что те, кому плохо,
просто смирились с тем, что им плохо, и вообще, они не должны чувствовать себя так уж
плохо, даже если у них и правда не все в порядке, — понимаешь?

Так вот, я, естественно, никогда и не помышлял о том, чтобы взять рецепт на прозак,
мое обласканное эго как то позволяло мне держать нос по ветру в любой ситуации, а при
падении приземляться на батут. Но сейчас я
в полной мере ощутил, какой разрушительной
может быть душевная боль, какой нестерпимой
и как она в конце концов может лишить тебя
прежней хватки. Против этой боли наша медицина напридумывала кучу разных молекул, чье
назначение — сделать твою жизнь менее непереносимой. Так с какой стати людям отказывать себе в помощи, если она действительно
необходима, если становится слишком тяжело
и нет никого света в конце туннеля, почему не
принять то, что сделает тебя менее несчастным?
В этом нет ничего постыдного. Нет, я больше
не смотрю свысока на тех, кто сидит на таблетках и не скрывает своего горя, — это было слишком примитивным подходом к жизни. Каждый
просто делает что может. Я это понял. Потому что теперь я знаю: даже бедняки, которых
жизнь приперла к стене, оказались в этом от
чаянном положении из за кромешного депрессняка. Я понял, что можно страдать и не знать,
как с этим страданием жить. Я больше никого
не презираю. Эта история сделала меня более
человечным. Я дожил до тридцати лет и толь
ко теперь понял: я такой же, как остальные,
мы все в одном дерьме и я был чертовым кретином, рассчитывая подняться над толпой. По
крайней мере, именно это сказала моя психиаторша на первом сеансе в июне: «Теперь вы
больше ничем не отличаетесь от других, вы
среди других». Она сделала ударение на слове
среди. Раньше мне было абсолютно нечего сказать этим другим, среди которых я очутился.
Но теперь я был счастлив их обнаружить и
поговорить с ними. Знаешь, раньше я вообще
не говорил. Потому что зачем месье нет проблем говорить? А сейчас, уверяю тебя, именно
благодаря тому, что я часами говорил и внимательные уши других (а иногда невнимательные,
какая разница!) меня слушали, я смог выкарабкаться. Да-да, я скажу громко и уверенно: «Спасибо ушам других, спасибо! Вы спасли мне
жизнь, и простите меня за то, что так долго относился к вам свысока, я прекрасно усвоил
урок, это больше не повторится!» Я даже научился спокойно, не смущаясь, отвечать на вопрос: «Как дела?» — «Плохо, все очень плохо,
мне нужно с кем-нибудь поговорить, у тебя есть
минутка?» И, ничуть не смущаясь, рассказываю о своих проблемах, вываливаю свои мыс
ли, часами бесстыдно загружаю чужие головы,
так же как порой грузили меня, когда я говорил,
что у меня все отлично и что я могу внимать
жалобам посторонних, как они теперь внимают
моим. Отныне окружающим приходилось выслушивать хныканье человека, больше всего на
свете боявшегося испортить свой безупречный
имидж. Раньше у меня так правдоподобно получалось улыбаться, скрывая свое раздражение,
когда на меня вываливали чужие проблемы, а
теперь я сам стал занудой и допекаю каждого
встречного. Среди людей, с которыми я сейчас
общаюсь, есть два или три человека, которых
я уже окончательно добил своей вселенской тоской! Ты, кстати, пока в норме? Еще можешь
слушать? Уверен? Хотя на самом деле мне до
фонаря, слушают меня или нет. Теперь я про
сто говорю, и все. Когда ты говоришь, всегда
что-то происходит. И вообще, я наконец про
сек, в чем фишка. Фишка в том, что люди вовсе не желают, чтобы у тебя все было хорошо
и чтобы ты избавил их от своих проблем. Наоборот, они хотят, чтобы ты сбросил маску и
предстал обычным человеком, такой же половой
тряпкой, как они, погрязшим в том же дерьме.
В этом то и заключается взаимопонимание, человечность. Пока у тебя все прекрасно, пока ты
держишь свои проблемы при себе, окружающие
восхищаются тобой, но чувствуют, что ты другой, что ты не там, где они, — может быть, слишком высоко в облаках, может быть, слишком
счастлив. Твоя радость держит людей на расстоянии, раздражает их, просто бесит. Но стоит
тебе снять маску — тебе, так долго морочившему всем головы своим парением над бездной,
как люди начинают сочувствовать, жалеть, внимательно выслушивать, потому что они только
этого и ждали. Они ждали, затаив дыхание, когда же ты наконец примкнешь к остальным —
сломаешься, оступишься и упадешь.

Короче, ты понял: я дождался, когда мне
стукнет тридцатник, и начал страдать. Вернее,
осознал свою способность к страданию. И понял, что моя так называемая сила духа, мое так
называемое утонченное безразличие, моя так называемая отстраненность были чистой теорией,
чистым идеализмом, чистой поэзией, которую
я сам выдумал и которая ни на йоту не могла
защитить от настоящего удара судьбы, тяжелого, бьющего наотмашь. Мне понадобилось тридцать лет, чтобы повзрослеть. Так-то вот. Знаешь, на самом деле у меня ведь никогда раньше
не было серьезных проблем. Ничто никогда не
травмировало мою хрупкую психику. Не при
помню ни одной драмы в своей жизни. Меня
никогда не бросали, не насиловали, не били,
мои родители не ссорились, мой отец никого
не убил, не сидел в тюрьме, не пил, мать не
работала проституткой, чтобы меня прокормить,
на моих глазах никогда не происходило ужа
сов, убийств, геноцидов, арестов, — в общем, ни
чего такого не было. У меня совершенно банальная биография, я бы сказал обывательская:
младшая сестренка, папа мама, любящие и уважающие друг друга, которые однажды приходят к обоюдному решению, что дальше так дело не пойдет, и разводятся, быстро разводятся,
и точка. Каждый берет себе по ребенку, и на
том вполне дружественно расстаются, помня,
что дети любят друг друга и надо заботиться
об их спокойствии. Вот и все. Небольшая банальная ранка из-за пустякового развода, из-за
рядового случая распада семьи, всего лишь легкая хандра избалованного вниманием ребенка, но жизнь продолжалась, и я скоро перестал париться.

В Хабаровск!

Глава из книги Ёко Тавады «Подозрительные пассажиры твоих ночных поездов»

О книге Ёко Тавады «Подозрительные пассажиры твоих ночных поездов»

Посмотришь на карту мира — огромная
трещина в середине материка под названием
Байкал. Начинаешь беспокоиться: из-за этой
трещины огромный материк под названием
Евразия когда-нибудь может расколоться
надвое. Это озеро слишком велико, чтобы
называться озером. По своему размеру оно,
наверное, как остров Хонсю. А может, еще
больше. Мало того: утверждают, что в этом
озере водятся рыбы, которым положено
жить в океане. Значит ли это, что евразийский материк образовался при столкновении
двух других? Байкал — это брешь в стене.
Из нее проглядывает другой, древний мир.

Возле Байкала есть город Иркутск. Ты в
этом городе жила в гостинице, днем бродила по городу. Удивлялась, как много здесь
людей с желтыми и красными цветами.
С цветами в руках они поздравляли друг
друга. Изо рта еще валил пар, но в мартовском солнце уже наблюдалась светлая желтизна, а это уже совсем другое дело. Температура только начала пятиться в сторону
плюса, но люди уже пришли в весеннее
праздничное настроение.

В этом городе ты села на поезд, который
шел еще дальше на восток. Москва казалась невообразимо далекой. Еще три дня
пути, и ты окажешься на восточной оконечности этого материка. А там — Сахалин, привольно распластавшийся в океане…
В моем воображении он часто всплывал
в виде окаменевшего листа.

Сразу после того, как ты проснулась
ночью второго дня путешествия, ты ощутила спазмы в мочевом пузыре — будто кто-то стучался с извинениями. «Она хочет в
туалет», — подумала ты о себе, как о ком-то
чужом. Но подниматься не хотелось. Ах,
если бы это был сон… Ты произвела тщательную инспекцию и обнаружила, что человек, которому надо в туалет, человек
проснувшийся и человек, которому неохота
вставать, — это одно и то же лицо. В такую
минуту ты всегда один. Даже если бы ты
путешествовала не одна, ты бы не могла
разбудить свою спутницу, чтобы она вместо тебя сходила в туалет. Человек, который
справляет нужду, может сделать это только
сам. И он не может манкировать своей обязанностью. Только ты сама можешь освободиться от одеяла, только ты сама можешь
пройти по холодному ночному коридору.
И вот ты выходишь из купе, идешь по коридору, пропахшему углем, чесноком и дымом советских сигарет. Штанины стареньких треников, в которых ты спала, болтаются — вот-вот свалятся. Такое чувство,
что вернулась в детство. За окном — кромешная темень: ни дома, ни огонька. Ты
одна в ночи. От окон веет холодом, и потому ты медленно продвигаешься вперед,
стараясь держаться подальше от них. Ты
движешься, но сон владеет тобой. Веки налиты тяжестью. Хорошо бы закрыть глаза
и, понукая ноги, вернуться в свою постель.
Хватаешься за дверную ручку туалета, с силой нажимаешь на нее. Ручка не оказывает
никакого сопротивления, дверь проваливается внутрь, ты падаешь, ноги теряют контакт с полом. Огромная темь разевает пасть
и пожирает тебя, рев колес становится
оглушительным — накатывается на тебя
гигантской волной. Будто волна крутит тебя, подхватывает и выбрасывает наружу.
С глухим звуком ты шлепаешься на промерзшее поле. Душераздирающий рев поезда оказывается где-то сбоку. Сейчас тебя
переедет поезд, это конец. Вжимаешь голову в плечи, затаиваешь дыхание, ждешь,
но поезд проносится рядом с тобой. Беда
миновала. Медленно поднимаешь голову: в
полной темноте виден хвост поезда, из-под
которого вылетают огненные искры.

Теперь твое сердце сжалось от ужаса. Ты
выпала из поезда. Ты — совсем одна — лежишь посреди сибирского поля, где тебе остается только замерзнуть. До завтра никаких поездов не будет. Если даже пройдет
товарняк, как ты сумеешь дать знать о себе?
Хотя на тебе толстый тренировочный костюм, в котором ты спала, холод уже крадется по шее. Никакого шарфа у тебя нет.
Ужас. В первый раз ты оказалась на грани
смерти. Пробуешь оглядеться — ничего не
видно. Ни одного дерева. Где-то там, далеко,
ночь чуть меняет окраску, это, наверное, линия горизонта. Ты близорука, словно птица,
но очки твои остались в поезде. Тебя могут
спасти только рельсы. Если пойти по шпалам, выйдешь к деревне. Может быть. Наверное, до нее далеко, но это все-таки лучше, чем замерзнуть прямо здесь.

С этими мыслями ты и сделала первый
шаг. Ветра не было, но воздух сопротивлялся — ты словно упиралась в ледяную
стену. Впереди будто кто-то играл на дудке, но так далеко, что нельзя было разобрать, что это за звук. Быть может, это где-то выли дикие звери.

По мере продвижения вперед телу становилось теплее. Глаза немного привыкли
к темноте, впереди справа ты увидела пять
больших деревьев. Они были похожи на
пальцы, проросшие из-под земли. Ты прибавила ходу, оставила их позади, продолжила свой путь по шпалам. Потом увидела впереди несколько сбившихся в кучу
домишек. «Наконец-то!» — подумала ты, и
ком подкатил к горлу. Впрочем, этот спазм
тут же благополучно миновал — словно
всхлип, словно чих. На эмоции у тебя не
оставалось времени. Окна домов были занавешены, за ними — ни огонька. И только в четвертом по счету окне, если присмотреться, был виден тусклый свет. Ты
прижалась лицом к стеклу. Сквозь щель в
занавесках едва угадывалась будто бы жилая комнатка. В ней было темно, но за полуоткрытой дверью в ее глубине горел
свет. Что там — кухня? Клубился пар, спиной к тебе стоял коренастый мужчина. Похоже, он был занят готовкой. Ты побежала
к крыльцу, изо всех сил заколотила кулаками в дверь. Из-за нее послышался приятный низкий голос, дверь приоткрылась.
Увидев твое лицо, мужчина будто испугался тебя — ты же испугалась, что он сейчас
закроет дверь. Но вместо этого он обвел
фонарем вокруг твоего лица, застыл, и его
собственное лицо приняло удивленное выражение. На своем убогом русском, помогая себе руками, ты поведала ему о падении с ночного поезда. Понял он тебя или
нет, осталось для тебя загадкой, но мужчина все-таки широко открыл дверь и кивком
пригласил войти.

На дощатом полу валялись два истертых коврика. Скромный некрашеный деревянный стол, стулья, буфет. Никаких электрических приборов. На стене — небольшое зеркало. Печка топилась углем, на
плите стояла кастрюля. Из нее поднимался
кисло-сладкий пар — будто в ней варились
яблоки. На вопрос, что там варится, хозяин вместо ответа налил содержимое в пиалу и поставил перед тобой на стол. В пиале была какая-то желтая кашица. Обжигая язык, ты стала хлебать ее деревянной
ложкой и почувствовала, как внутри тебя
начинает расти горячий ком. Ты вспомнила книжку русских сказок с картинками —
у трех медведей в этой книжке были точно
такие же ложки. Хозяин нацедил из самовара кружку кипятку, бросил заварки, поставил перед тобой огромную сахарницу.
Покончив с кашицей, ты вздохнула с облегчением и приступила к чаю. Ты уже совсем позабыла, как тебе было холодно.

Мужчина вытащил откуда-то старую
книгу. От нее дохнуло пылью и плесенью.
Географический атлас мира. Он был очень
старым: бумага побурела, как осенние листья березы, великая Британская империя
расползалась по свету. Ты ткнула пальцем
в Иркутск: «Вчера я была здесь». Потом
перевела палец чуть восточнее. «Я ехала в поезде, мне захотелось в туалет, я открыла дверь и…» — приступила ты к рассказу, но глагола «падать» ты не знала,
а потому изобразила пальцем человечка и
сбросила его с края стола вниз. Хозяин
рассмеялся, похлопал тебя по плечу, сказал нечто вроде «чувствуй себя как дома».
По крайней мере, ты его так поняла. Вдруг
ты обнаружила какое-то щекотание в груди и озноб. Тут твой взгляд остановился
на зеркале, висевшем на стене. Ты увидела
в нем мужской затылок, но было в нем
что-то странное. «Что это?» — подумала
ты, мужчина в зеркале повернул шею, и
перед тобой предстал женский профиль.
Испугавшись, ты посмотрела на хозяина.
Он ничуть не изменился. Открытое, неразговорчивое лицо одинокого мужчины за
пятьдесят. За щетиной скрывается белая и
нежная кожа. Ты снова посмотрела в зеркало: интеллигентная городская женщина
лет сорока с небольшим. Горделивая, с тонкими чертами, с жестким взглядом. Единственное, что объединяло ее с мужчиной, — ощущение некоторого одиночества.
У тебя поплыло перед глазами. С поезда
ты уже свалилась, падать было уже вроде
некуда, но тебе казалось, что настоящее
падение еще впереди.

Покончив с чаем, хозяин похлопал тебя по плечу, сказал: «Иди за мной». За буфетом обнаружилась здоровенная кадка.
Оттуда поднимался горячий пар. «Искупайся!» — сказал хозяин. Тебя охватило
нехорошее предчувствие, но хозяин застыл
перед тобой, как статуя со скрещенными
на груди руками, — вид его не допускал
возражений. Если станешь упрямиться, он
запихнет тебя туда насильно. Если зеркало
отражало его истинный облик, тогда бояться нечего. Даже если перед тобой сейчас
его настоящее лицо, бояться тоже нечего.
Пугало то, что эти лики не совпадали. Возле бочки постелена старая шкура. Это был
медведь. Наверное, хозяин сам убил его.
Пригляделась: вот и морда. Она кого-то
напоминала. Но вспомнить ты не могла и
забеспокоилась. Может, морда похожа на
лицо проводника в поезде? Нет, вряд ли.
Может, она похожа на лицо студента из
соседнего купе? Тоже нет. Ты еще раз повертела головой, сказала: «Хорошо. Большое спасибо». Хозяин удовлетворенно кивнул. Он и не думал оставлять тебя одну.
Выхода не было.

Раздеваясь, ты увидела, что стала гермафродитом, но это не слишком испугало тебя. Что бы с тобой ни приключилось — все
это было предопределено давным-давно.
Ты всегда это знала, просто делала вид, что
не знаешь. Вода оказалась не так горяча,
как можно было бы подумать, судя по валившему от нее пару. Ты перенесла через
край левую ногу, потом правую, села на
корточки — живот пошел складками. Прижала колени к груди — вода покрыла их.
Между пухлыми грудями, опустив глаза
вниз, ты отчетливо видела колыхающийся
мужской член. Неужели ты мужчина и
женщина одновременно? Ты сидишь в горячей воде. В странной позе. А что думает обо всем этом хозяин? Ты поднимаешь
глаза: он по-прежнему стоит со скрещенными руками и с самым серьезным видом
наблюдает за тобой. Он непременно рассердится, если ты не вымоешься. Ты плещешь для вида правой рукой на плечи и слегка трешь их, но хозяина не обмануть,
он продолжает смотреть на тебя и хмурится. Делать нечего. Помыться — что может
быть проще? Но ты не можешь вспомнить,
как, какими движениями ты всегда мылась. Смотришь на свое отражение в воде — это женское лицо или мужское?
И женское, и мужское одновременно. Ни
то ни другое. Оно мокрое, никак не разобрать. Если стереть полотенцем капельки
воды, станет понятнее. Напрягаешь живот
и хочешь подняться, но рука хозяина возвращает тебя обратно. Ты боишься его: он
крепко сжал губы, вертит головой. Хочет
сказать: еще не время, мойся как следует!
Если бы ты сейчас посмотрелась в зеркало,
что бы ты увидела? Женщину? Или мужчину? А может, ты побоялась бы даже
взглянуть на свое отражение? Вместо того
чтобы остынуть, вода становится еще горячее. Если так будет продолжаться, из тебя
получится супчик. Наверное, под бочкой
есть топка. Съеденная тобою кисло-сладкая кашица начинает бродить по телу, в
нижней части возникает какое-то беспокойство. Это предвестник расширения и
роста. Влагалище набухает и расширяется,
мужской член наливается и встает. Мало
того: из крестца вырастает похожий на
кисть художника хвост, ляжки покрываются чем-то похожим на пластинки панциря
броненосца. С каждым толчком крови тело
надрывно поскрипывало — оно росло. Таз,
казалось, вот-вот расколется. Нагнеталась
не только кровь — неизвестно, что это было: лимфа, пот или слюна — словом, некая
жидкость переливалась через края, наполняла нижнюю часть тела, ты хотела подняться, но вытянутая рука осаживала твою
голову вниз, и ты снова плюхалась в бочку.
В горячую воду. Она поглощала тебя, нечто, что вытекало из тебя, перемешивалось
с внешним, тебе становилось все равно, но
некий голос твердил: не делай этого, нельзя, нельзя переступать этой черты, нельзя,
стыдно, прекрати, возврата не будет, только раз сделаешь так — будет поздно, немедленно прекрати! Но другой голос очаровывал, притуплял волю, шептал другое:
пусть будет так, пусть будет так, отдайся
своему телу, не сопротивляйся, плыви по
течению, отдайся потоку, плыви туда, куда
тебя несет, твоя воля никому не нужна, доверься минуте, сделай так, не противься…

Тут ты и проснулась. Перед глазами —
темный потолок. Вагон трясется, колеса
стучат. Хочется в уборную. Смотришь на
часы — половина третьего ночи. До утра
еще долго. Поднимаешься с постели, хоть
и не хочется.

Говард Джейкобсон. Вопрос Финклера

Отрывок из романа

О книге Говарда Джейкобсона «Вопрос Финклера»

Он должен был это предвидеть.

Вся его жизнь являлась чередой печальных казусов, так
что уж к этому мог бы и подготовиться.

Он был их тех, кто предвидит события. Речь не о каких-то там смутных предчувствиях, посещающих перед сном или
тотчас по пробуждении, а о картинах, до боли реалистичных,
врывавшихся в его сознание средь бела дня. Он вдруг отчетливо видел, как поваленные столбы и деревья возникают
перед ним словно ниоткуда, жестоко разбивая ему голени.
Ему виделись автомобили, на полном ходу теряющие управление, чтобы вылететь на тротуар и превратить его тело
в месиво из рваных мышц и ломаных костей. Виделись разные острые предметы, которые слетали со строительных лесов и раскалывали его череп.

Но хуже всего были женщины. Когда Джулиану Треславу жизненный путь пересекала женщина, которую он
находил привлекательной, страдало уже не тело в видениях, а его рассудок наяву. Женщина выбивала его из душевного равновесия.

Сказать по правде, этого самого равновесия не было и
до появления женщины, но она нарушала гипотетическое
душевное равновесие, которое он надеялся обрести в будущем. Ну а теперь она становилась его будущим.

Люди, предвидящие события, на самом деле путаются в
хронологии, только и всего. Внутренние часы Треслава нещадно искажали время. Стоило ему положить глаз на женщину, как он тут же видел все последствия, с ней связанные:
он делает ей предложение, она его принимает, в их доме-гнездышке лиловый свет уютно сочится сквозь шторы из
плотного шелка, над постелью вздымаются облаками белые
простыни, от камина тянет ароматным дымком (только когда засорится труба), тут же и красная черепичная крыша, и высокие фронтоны, и слуховые оконца, тут его счастье,
тут его будущее — и все это обрушивалось на него за считаные мгновения, пока женщина проходила мимо.

В видениях она не бросала его ради другого мужчины
и не говорила, что до чертиков устала от него и от их
совместной жизни. Нет, она покидала сей бренный мир,
идеально соответствуя его представлениям о красивом трагическом финале — смертельно-бледная, с капельками слез
на ресницах и с прощальными фразами, взятыми большей
частью из популярных итальянских опер.

Детей они не заводили. Дети только портили историю.

В промежутках между возникающими из ниоткуда фонарными столбами и падающим с высоты строительным
инструментом он ловил себя на том, что репетирует обращенные к ней предсмертные слова (большей частью взятые
из тех же опер), — как будто время сложилось гармошкой,
его сердце было загодя разбито вдребезги, а она начала
тихо угасать еще до момента их знакомства.

Треслав испытывал своего рода изысканное удовольствие, представляя любимую испускающей дух у него на руках. Порой испускающим дух на руках у любимой представлялся он сам, но ему больше нравилось, когда дух испускала она. Именно так он понимал, что влюблен, — видение
безвременной кончины было сигналом к предложению
руки.

В этом и заключалась поэзия его жизни. А в прозаической реальности женщины обвиняли его в том, что он душит их прекрасные порывы, и уходили прочь, банально
хлопая дверью.

В прозаической реальности не обошлось и без детей.

Но за пределами этой реальности всегда было ожидание.

Давным-давно он со своим классом на каникулах ездил
в Барселону и там заплатил цыганке за гадание по руке.

— Я вижу женщину, — объявила цыганка.

Треслав начал волноваться:

— Она красива?

— По мне, так вовсе нет, — сказала цыганка. — Но на
твой взгляд… может быть. И еще я вижу опасность.

Треслав разволновался уже не на шутку:

— Как я при встрече пойму, что это та самая женщина?

— Ты сразу это поймешь.

— А можно узнать ее имя?

— За имя надо бы еще позолотить ручку, — раздумчиво
молвила цыганка, отгибая назад его большой палец. — Но
тебе, молодой, уж ладно, скажу за так. Я вижу имя Джуно — ты знаешь какую-нибудь Джуно?

Она произносила «Хуно», по-другому у нее не получалось.

Треслав прикрыл один глаз. Джуно? Знает ли он какую-нибудь Джуно? Знает ли кто-нибудь вообще какую-нибудь
Джуно? Нет, увы, он не знал. Но он знал одну Джун.

— Нет-нет, это больше, чем просто Джун. — Цыганку,
похоже, начала раздражать его неспособность представить
себе нечто большее, чем просто Джун. — Джуди… Джулия…
Джудит. Ты знаешь Джудит?

В ее устах это была «Худит».

Треслав покачал головой. Но ему понравилось созвучие: Джулиан и Джудит. Хулиан и Худит Треслав.

— В общем, она тебя ждет, эта Джулия, или Джудит,
или Джуно… Мне все же лучше видится Джуно.
Треслав прикрыл второй глаз. Джуно, Джуно…

— И как долго она будет ждать? — спросил он.

— Пока ты ее не найдешь.

Треслав представил себя бродящим по белу свету в бесконечных поисках.

Грэм Джойс. Реквием (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Грэма Джойса «Реквием»

Вечеринка, затеянная перед летними каникулами одним из преподавателей — коллег Тома по школе, в которой он не успел отработать и года, — раскрутилась на
полную катушку. Заметив, что запасы спиртного на
кухне истощаются, Том спрятал бутылку пива под стул
и направился нетвердой походкой в туалет. Вернувшись, он обнаружил, что в комнате начались танцы, так
что к пиву пришлось добираться чуть ли не ползком.
Он протянул руку, но в темноте вместо бутылки пива
наткнулся на женскую ножку, за которую и ухватился.

Изящная ступня посылала его пальцам электрические импульсы. Его ладонь невольно поднялась выше,
нащупала коленку, обтянутую нейлоновой «паутинкой», и остановилась на потрясающем бедре. Таких
бедер ему еще не приходилось ощупывать. Прошло
минут десять. По-прежнему держась за женскую ногу,
Том попытался наладить контакт с ее хозяйкой, которая поначалу холодно игнорировала его присутствие.

— Если вы не собираетесь отпускать мою ногу, —
произнесла наконец Кейти, — то мне, наверное, придется представиться.

Том был пьян — что случалось с ним нечасто, —
однако стоило его взгляду проследовать от коленки к
бедру и выше, к голове с белокурыми волосами, как
он понял, что это «его судьба». В те дни Том свято
верил в судьбу.

Кейти в тот момент вовсе не думала, что тоже встретила свою «судьбу». Думала она только о том, что какой-то пьяный тип вцепился в ее ногу. Несколько минут она старалась не обращать внимания на возню под
стулом, надеясь, что незнакомец рано или поздно отползет в сторону. Но он не отползал. Приподняв бровь,
она слушала, как Том, собрав все силы, мужественно
пытается завязать знакомство. И как ни странно, ему
это удалось; он, похоже, даже протрезвел. В тот же вечер он выпросил у нее номер телефона, а спустя несколько месяцев Кейти тоже начала думать, что, может
быть, это действительно «судьба». Через год они поженились.

С тех пор прошло тринадцать лет.

Поначалу Том и в прямом, и в переносном смысле
так и не выпускал из рук ее ногу. Он никак не мог
поверить, что эта умная, элегантная женщина решила
связать свою жизнь с ним, и искал взглядом пролом
в потолке, через который она, по всей вероятности,
свалилась к нему в постель. В это время он бдительно
стерег доставшееся ему сокровище и подозревал всех
появлявшихся на горизонте мужчин в намерении похитить его.

Ежедневное обожание Тома вполне отвечало душевным потребностям Кейти. Она обладала неистощимой
способностью впитывать сыпавшиеся на нее в изобилии знаки внимания, и если у другой женщины они
давно набили бы оскомину, жажда Кейти была неутолима. Она расцветала в атмосфере супружеской близости, исключавшей всех посторонних. Питаясь нектаром его любви, она приобретала уверенность в себе,
хорошела и прямо-таки светилась.

Кейти работала консультантом по маркетингу в небольшой фирме. По сравнению с привычной для него
школьной суетой, уроками и проверкой домашних заданий, жизнь Кейти казалась Тому жизнью взрослой,
ответственной женщины, проходившей в мире серьезного бизнеса. Но, разумеется, Кейти не была «круче»
его. Вскоре после женитьбы он начал подозревать, что
в ее детстве случилось какое-то событие, придавшее ее
характеру особый отпечаток. В ней было нечто темное,
ускользающее от света, произраставшее из глубоких,
мрачных источников души, и это нечто жадно питалось его любовью и требовало все, что он был способен
отдать.

Самой большой ошибкой было то, что он не помог
ей разобраться в скрытых мотивах ее характера. Он
попытался было однажды поговорить с женой, но наткнулся на такой яростный отпор, что растерялся и
решил больше не возвращаться к этой теме. Каковы
бы ни были ее мотивы, они привязывали Кейти к нему
так крепко, что он боялся затронуть их, дабы не порвать связь с женой совсем. Во всяком случае, думал
он, они достигли вполне устойчивых взаимоотношений, и какой смысл пытаться что-то менять?

Том, конечно, даже не подозревал, что в конце концов предъявляемые к нему требования превысят его
способность удовлетворять их. Впрочем, теперь это не
имело никакого значения, потому что Кейти умерла.

— Если дело только в этом, мистер Уэбстер… — 
говорил Стоукс. — Если дело только в том, что кто-то
что-то там написал на доске…

«Похоже, он все понял».

— Нет, дело не в этом, — ответил Том.

— Поверьте, мне не раз приходилось сталкиваться
с подобными вещами. Лучше всего не обращать на это
внимания, выкинуть это из головы, слышите? Выкиньте это из головы.

Том слушал его, но глядел при этом в окно.

— Нет-нет, просто мне захотелось переменить обстановку.

За майским солнцем пришли июньские дожди. Это
был последний день летнего семестра в школе «Давлендс». Многие ученики уже разъехались с неделю назад, а оставшиеся лишились запланированных развлечений, так как все площадки для игр вконец раскисли.
Перед тем как зайти к директору, Том освободил ящики своего письменного стола от личных вещей. Из окна кабинета он видел на мокрой спортплощадке брошенный кем-то пакет с мукой. Пакет лежал в белой
луже и пускал пузыри под проливным дождем.

После заключительного общего собрания, во время
которого школьный хор пропел «Иерусалим» и дети
получили благословение на летний отдых, Том распростился с коллегами и быстро покинул учительскую.
Ему был противен этот момент натянутого веселья после праведных трудов, когда в предвкушении каникул учителя, стряхнув с плеч тяжелый груз завершившегося семестра, становились необыкновенно нежны
друг с другом, стараясь забыть все мелкие обиды и
недоразумения. Они принимали удивительно чуткий
вид, прощаясь с теми, кто в течение всего учебного
года изо дня в день навевал на них смертельную скуку.
Наблюдать все это было выше его сил.

— Но чем же вы займетесь? — спрашивали они,
глядя на него со скорбной сдержанностью, выдававшей их общее мнение, что его уход связан со смертью
Кейти, заговаривать о которой они не решались.

Том в ответ лишь пожимал плечами и морщил лоб,
что никак не могло удовлетворить их заботливое любопытство.

Прежде чем пройти в кабинет Стоукса, он зашел в
свой класс, чтобы взять кое-что из личных вещей, и
заглянул с этой целью в шкаф, стоявший в кладовке.
Тут были магнитофонные кассеты, слайды, учебники и
журналы — все это он оставлял в наследство своему
преемнику. В ящике стола также не было ничего ценного — обычная макулатура и пачка фотографий, снятых во время поездок со школьниками, — но это надо
было убрать. Среди прочего завалялся сборник научно-фантастических рассказов в мягкой обложке. Одна
из страниц была заложена листком бумаги. Он вынул
листок и прочитал на нем: «Жизнь быстролетна. Купи
хлеба и молока. Я люблю тебя».

Почерк Кейти. Эта записка — памятка о необходимых продуктах — валялась здесь в неприкосновенности
около года. Вот уже почти год эти маленькие записки,
как призраки прошлого, попадались Тому в шкафах,
коробках и ящиках письменного стола. Умирая, люди
оставляют после себя всякую ерунду вроде пыли и пепла, засоряющую жизнь тех, кто вынужден по-прежнему
влачить ее. Вымести из дома все это дочиста невозможно. Воспоминания ютились в заросших паутиной углах
за гардеробом и буфетом, скрывались за радиаторами,
прятались на полках; подобно осколкам битого стекла.
Казалось, что они ждали своего момента, чтобы вонзиться в беззащитную кожу руки, которая случайно наткнется на них.

Сначала ему приходилось сражаться лишь с этими
призраками. Они, как всегда бывает, вызывали комок
в горле и внезапный прилив слез. Он все еще держал
в руке записку, которую нашел в классной комнате,
когда вдруг понял, что кто-то стоит в дверях.

Это была Келли Макговерн из класса, в котором он
преподавал английский. Местные мамаши давали своим
детям имена американских знаменитостей. Все мальчики были Динами и Уэйнами, с детства записанными в
правонарушители и щеголявшими пирсингом и серьгами в ушах; девочки были претенциозными, жеманными,
носили имена вроде Келли или Джоди. Келли Макговерн только-только исполнилось пятнадцать.

«Убирайся, — подумал Том злобно, — убирайся вон,
маленькая сучка. Только тебя здесь не хватало».

— Привет, Келли! — улыбнулся он ей.

Келли в нерешительности стояла в дверях, держа в
руке сверток в подарочной бумаге. Она была в школьной форме — черном блейзере, короткой черной юбке
и черных колготках. На кармашке блейзера, чуть выше
невысокой груди, была вышита эмблема школы — красная роза. Из-за своеобразного расположения лепестков
Тому всегда казалось, что роза роняет каплю алой крови, застывшую в воздухе. Чуть ниже розы находился
завиток школьного девиза: «Nisi Dominus Frustra». Тот
факт, что он не мог растолковать смысл этого девиза
школьникам, если и не был причиной его ухода из школы, то, по крайней мере, ускорил его.

— Это латынь. Отрывок из псалма. «Если Господь
не охранит города, напрасно бодрствует страж». Иначе говоря, без Бога все напрасно.

— Какого города?

А действительно, какого? Ох уж эти любители задавать вопросы. Город треклятого человеческого сердца, мальчик. Тебе ни к чему знать, что это за город.

Это просто девиз твоей школы. А что он значит, тебе
лучше не знать.

— Ты что-то хотела, Келли? — спросил он.

— Я принесла вам подарок на прощание. Вот.

Она осмелилась наконец войти в класс и протянула
сверток, избегая смотреть Тому в глаза. Вместо этого она
косилась на раскрытую кладовку. Он прикрыл дверь и
запер ее на ключ. Затем взял у нее сверток и развернул
его.

Это был пахнущий типографской краской сборник
стихов ливерпульских поэтов: Макгафа, Генри, Паттена. Точно такой же сборник кто-то из школьников
украл у него. Он тогда задержал класс после урока,
сказал ученикам, что его радует их пристрастие к поэзии, и предложил «заимствовать» у него книги и дальше. На этом он их отпустил.

— Спасибо, это очень трогательно. Даже не знаю
что сказать.

Келли по-прежнему не поднимала глаз. Она тряхнула своими волосами с медным отливом и застыла
на месте, скрестив ноги. Он чувствовал, как она напряжена. Это как то странно на него действовало. Похоже, ей не хотелось уходить.

— Мне нужно запереть класс, Келли.

— О’кей.

— А еще я должен зайти к директору перед уходом.

Она наконец посмотрела на него. Ее бледно-голубые глаза были промыты светом. Затем она повернулась и вышла из класса, закрыв за собой дверь. Том
облегченно вздохнул и собрал в картонную коробку
то немногое, что хотел взять с собой. После этого он
прошел в кабинет Стоукса.

— Еще не поздно взять заявление обратно, — говорил Стоукс. — Даже на этой стадии. Вы ведь хороший учитель. Мне не хочется терять вас. Нам всем не
хочется вас терять.

Тому никогда не нравился директор, который сидел
перед ним за столом, сцепив перед собой большие руки
почти в молитвенном жесте и выкатив глаза, словно
между двумя мужчинами не может быть более важного
разговора, чем о работе, что, в общем-то, было верно.
Обладая непробиваемым упорством, Стоукс редко покидал пределы своего кабинета, а насаждаемую им в
«Давлендсе» педагогическую систему Том презирал. Ее
краеугольными камнями были обязательные общие собрания и обсуждения учебных планов — в соответствии с добрыми старыми традициями классических гимназий. Собрания проводились в строго христианском
духе, хотя третью часть учеников составляли индусы,
сикхи и мусульмане; закрытая школьная форма была
неукоснительным требованием даже в изматывающую
жару; учебные планы имели целью надеть смирительную рубашку на всех учителей, обладающих творческой жилкой, и ревниво оберегали школьную рутину от
посягательств с их стороны.

Том взял за правило иногда саботировать выполнение инструкций, хотя не побрезговал снискать расположение директора тем, что согласился преподавать основы религии, предмет, от которого открещивались все
остальные учителя. И теперь ему в голову пришла циничная мысль, что Стоукс не хочет его отпускать, боясь, что не найдет подходящей замены на это место.

— Том, вы все еще не можете справиться со своей
утратой?

Приехали. Остальные избегали затрагивать эту тему. Правда, нельзя было отрицать, что в течение всех
этих месяцев после гибели Кейти Стоукс был с ним
особенно добр, мягок и даже предупредителен.

— Да нет, я вовсе не из—а этого, честное слово.

— И не из-за той надписи?..

— Нет. Я уже говорил: просто решил сменить обстановку.

— Правда?

— Правда…

Стоукс поднялся, кресло со скрипом проехалось
по полу. Он обошел вокруг стола и протянул Тому
свою большую ладонь, ожидавшую, чтобы ее пожали.

— Если вам понадобится рекомендация…

— Спасибо, я учту.

На этом аудиенция закончилась.

Позади были тринадцать лет преподавательской работы. Ему уже тридцать пять, а потом, если он, конечно,
дотянет до столь почтенного возраста, будет шестьдесят
пять, и у него возникло ощущение, будто он уходит на
пенсию. На память о минувшем учебном годе у него
остались первые седые волоски. Он забрался в свой
проржавевший «форд-эскорт». В ушах у него звучали
раскаты пропетого на собрании гимна. Около школьных ворот бесцельно прогуливались несколько учеников. Среди них была и Келли. Проезжая мимо, Том
кивнул ей. Выехав из ворот, он нажал на газ и оставил
«систему образования» в прошлом.

Купить книгу на Озоне

Эрик-Эмманюэль Шмитт. Как я был произведением искусства (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Эрика-Эмманюэля Шмитта «Как я был произведением искусства»

В себя я пришел в душе, там же, в морге.
Фише и Зевс-Питер Лама в четыре руки намыливали меня под сильной струей воды, смывая
грим с моего тела.

Говорить я еще не мог. Для окончательного пробуждения мне понадобилось проехать
весь обратный путь от города до Средостения.

— Ну? — спросил я, с трудом ворочая картонным языком.

— Вы умерли, и вас опознали. Ваши родители вели себя с большим достоинством.

— А-а-а… А братья?

— Они всплакнули только перед входом в
морг — больше ничего. Правда, народу сбежалось — ужас.

— Они что, плакали?

— А разве в таких ситуациях принято реагировать иначе?

Он зажег две сигареты — по одной в каждую
руку, — зажал их тонкими пальцами и проделал
несколько привычных движений, в результате
чего его окутали клубы дыма.

— Пойдемте со мной. Вам не повредит сейчас побывать в Утробии.

Я последовал за ним, не требуя объяснений,
поскольку уже понял, что наилучший способ
получить от Зевса-Питера Лама ответ — это вообще не задавать вопросов.

В третьем подвальном этаже дома располагался круглый бассейн. Его мягкие стенки, отделанные розовым, цвета человеческой кожи,
пластиком, нежно изгибались в сочившемся из
перламутровых раковин неярком свете. Внутри
мирно плескалась какая-то мутная жидкость.

— Что ж, погрузимся в Утробию.

Так мой Благодетель называл свой подземный бассейн.
Мутная, млечного цвета вода была нагрета
до тридцати шести градусов — внутренней температуры человеческого тела. Неизвестно откуда лилась странная музыка, в которой слышались прерывистое дыхание, стук сердца и гортанный женский смех. В воздухе стоял аромат
свежескошенной травы.

Едва ступив в воду, я почувствовал такое
блаженство, что немедленно заснул счастливым
сном.

Проснулся я в полном изнеможении, совершенно другим. Этот сон как будто произвел во
мне некий перелом. Меня словно пропустили
через сито, пересыпав из одной части моей жизни в другую.

Мой Благодетель уже вышел из воды и принимал услуги массажиста, накачанного атлета с
потрясающей мускулатурой, обтянутой гладкой
кожей. Правда, пышные телеса, безволосость и
маслянистая гладкость кожного покрова привносили в безукоризненно мужское сложение
этого богатыря нечто женское. Зевс, которому
нечего было предложить этим мощным лапам,
кроме костей, тем не менее урчал от удовольствия.

Чуть позже, когда мы стояли с ним рядом
под холодным душем, он шепнул мне на ухо:

— А не сходить ли нам на ваши похороны?

День моих похорон я не забуду никогда.
Я увидел там больше народу, чем повстречал за
всю свою жизнь. На маленьком кладбище топталось не меньше тысячи человек. Чтобы ограничить доступ зевакам, служба безопасности вынуждена была установить снаружи заграждения.
Тут и там в толпе возникали кинокамеры, микрофоны, вспышки, свидетельствуя о повышенном интересе, с которым отнеслись к моему погребению средства массовой информации.

Когда, выйдя в парике и темных очках из
лимузина Зевса-Питера Лама, я обнаружил эту
пышную церемонию, мне подумалось: а не ошибся ли я с диагнозом, который поставил самому
себе и всей своей жизни? Разве мог неприметный, невзрачный парень вызвать такое стечение
народу? Не обманулся ли я? Ведь все эти заплаканные девицы, эти журналисты, жаждущие воспоминаний обо мне, эти официальные лица —
все они здесь из-за меня… А я-то считал, что меня никто не замечает…

— А может, зря я умер? — сказал я на ухо
Зевсу-Питеру Лама.

Тот улыбнулся, и тотчас же затрещало несколько вспышек. Выдержав приличествующую
паузу, он тихо ответил:

— Поздно. Терпение. Сюрпризы еще не кончились.

Он протянул охранявшим вход на кладбище
церберам пригласительный билет, и мы прошли
за ограду. На одном из склепов пел гимны хор
мальчиков, учащихся моего бывшего коллежа.
На столике в ожидании сочувственных записей
лежали четыре раскрытые книги. Люди с достоинством устремлялись к ним, и каждый оставлял по несколько строк.

Заглянув мимоходом в одну из них, я не поверил своим глазам. «Он был еще прекраснее
своих братьев, ибо он не знал об этом». «Он
промелькнул среди нас падающей звездой, легким ангелом». «Вечная память нашему Маленькому принцу». «Я так любила его, а он меня
не замечал. Агата». «Ты умер и теперь навеки
останешься недосягаемым в своем великолепии.
Ирен». «Никто не заменит тебя в наших сердцах. Кристиан». Имена, стоявшие под этими записями, были мне незнакомы. Однако я в жизни не подумал бы, что обо мне могут написать
нечто подобное. Я был потрясен.

Никогда я так не сомневался в своем психическом здоровье, как в день собственных похорон. Сотни неведомых или едва знакомых
мне людей, в безразличии которых по отношению к моей персоне прежде был уверен на сто
процентов, изо всех сил оплакивали меня. При
этом единственными, кто не принимал участия
во всеобщих стенаниях, были, похоже, мои родители.

Они стояли в стороне, прижавшись друг к
другу, протягивали в ответ на соболезнования
вялую руку и избегали смотреть на тех, кто разражался страстными панегириками в мой адрес.
Казалось, они против этих внешних проявлений
горя.

Только братья вели себя именно так, как я
себе это представлял. Стоя вдвоем на помосте
в свете прожекторов, в окружении целой команды трудившихся над ними гримеров, они
обсуждали со своими стилистами оттенки черного цвета, которые будут выгоднее смотреться
на снимках.

Тут раздался голос фотографа, возвестивший, что наконец установилось идеальное освещение.

— К могиле, быстро, к могиле!

Братья в сопровождении технической бригады врезались в толпу и устремились к мраморной плите.

Я протиснулся за ними: мне хотелось взглянуть на свое надгробие.

То, что я увидел, окончательно меня доконало.

Кроме моего имени, дат рождения и смерти,
на памятнике был и мой портрет. Под ним мои
старшие братья начертали следующее: «Нашему братику, который был еще прекраснее, чем
мы. Вечно скорбим». Я узнал фотографию: на
ней был изображен не я, а один из близнецов
в возрасте пятнадцати лет.

Зевс-Питер Лама похлопал меня по плечу и
протянул ворох газет. На первых страницах во
всех видах склонялась одна и та же небылица:
«Орленок, сраженный на излете. Самый юный
и прекраснейший из Фирелли предпочел отправиться к ангелам, с которыми у него было так
много общего».

Я бросился Зевсу-Питеру Лама на грудь.
Все вокруг подумали, что, поддавшись общим
чувствам, я рыдаю от горя. Никому и в голову
не могло прийти, что это слезы бешенства.

— Вот гады! Они украли мою жизнь. Они
украли мою смерть. Они даже лицо мое украли.

— Мы отомстим. Лучшей мести, чем то, что
мы собираемся сделать, не придумать, правда? — 
сказал в ответ Зевс-Питер Лама.

Эта перспектива придала мне сил.

— Правда. Уйдем скорее отсюда.

Я без стеснения растолкал этих тряпичных
кукол, которые, знали они это или нет, рыдали
над чистым враньем. У ограды я в последний
раз оглянулся на родителей, чье поведение показалось мне вдруг единственным достойным
уважения.

— Никаких сожалений, — потянул меня за
рукав Зевс. — За работу.

Это последнее, что я запомнил, перед тем
как покинуть этот мир.

Завтрак был накрыт на южной террасе. Все
прекрасные девы Средостения собрались там и
теперь дулись друг на друга поверх столового
серебра. В ожидании хозяина дома они листали
глянцевые журналы, в которых расписывались
мои похороны. Скосив глаза, я украдкой заглянул в один из них. Я знал, что в качестве мертвеца меня там не было, но любопытно было посмотреть, засветился ли я там в живом виде —
в парике и темных очках. И правда, на одной
из фотографий был запечатлен Зевс-Питер Лама, утешающий мою спину; он явил папарацци
сочувственную мину, позволившую ему на высоком профессиональном уровне продемонстрировать свои драгоценные камни и оправдать
публикацию снимка. Некая рок-звезда, прославившаяся экспериментами над своей внешностью, заявляла, что посвящает мне песню под
названием «Ангел меж нас пролетел», а один
кинопродюсер предложил братьям сняться в
фильме, посвященном истории нашей семьи; те
же, еще слишком потрясенные горем, попросили дать им время на размышление.

Вошел Зевс-Питер Лама, взял со стола булочку и нежно погладил запястье своей соседки
справа.

— Паола была так мила со мной этой ночью.
Он послал Паоле воздушный поцелуй, по
получении которого та торжествующе взглянула на себе подобных.

Затем Зевс-Питер Лама погрузился в чтение
прессы, а на Паолу в течение получаса сыпались
всяческие неприятности: сначала ее обрызгала
упавшая в стакан виноградина, потом на протянутом ей тосте с медом по несчастной случайности оказалась злющая оса; когда она решила
посыпать сахаром фруктовый салат, сахарница
вдруг обернулась солонкой; и в довершение всего, на колени ей нечаянным образом опрокинулся кипящий чайник. Так Паола расплачивалась
за то, что хозяин предпочел ее. Указав на нее
как на героиню прошедшей ночи, Зевс тем самым назначил ее главной жертвой наступившего дня.

Сам же он, укрывшись за художественными
завитками сигаретного дыма, так ничего и не
заметил. Встав из-за стола, он на ходу сказал
мне:

— Пошли. Будем тебя устраивать.

И я пошел за Зевсом в правое крыло, на
первый этаж.

— Здесь ты будешь жить, сколько понадобится.

Он представил мне слугу в белом фартуке
и с багровой физиономией.

— Титус сюда никого не пустит. Он уже охраняет мою жену.

— У вас есть жена?

— Естественно. Вот твоя комната.

Он впустил меня в помещение, показавшееся мне сначала абсолютно пустым. Однако через несколько секунд его обстановка мало-помалу предстала моим глазам. Это была белая
комната, с белой мебелью, белыми занавесями,
белыми светильниками, белой плиткой на полу
и белой постелью. Очертания предметов тонули в белоснежном свете, становясь неразличимыми, и я несколько раз натыкался на невидимые углы.

— Тебе тут будет хорошо, вдали от всех. Когда мы закончим, ты выйдешь.

— Хорошо.

— Фише будет рядом.

— Когда начнем?

— Как можно скорее. Мне уже не терпится.

Удостоверившись на ощупь в наличии дивана и определив его местоположение, я сел.

— А почему я до сих пор не видел вашу
жену?

— Хочешь взглянуть на нее? — спросил
Зевс-Питер Лама. — Титус, мы идем к мадам.
Слуга с физиономией цвета вареного окорока провел нас в помещение, где висели какие-то
стеганые комбинезоны. Зевс-Питер Лама облачился в один из них, мне пришлось последовать его примеру. Тогда Титус отпер массивную, как в банке, дверь с засовом.

Мы вошли в холодильную камеру. В больничном неоновом свете пол и стены ее отливали зеленью. Зевс подошел к большому открытому морозильнику, театральным жестом указал на него и провозгласил:

— Позволь представить тебе мою жену.
Я наклонился и увидел на дне ящика девушку, припорошенную инеем. На ней было простое платье белого шелка и несколько элегантных украшений. Приглядевшись, я заметил, что
лицо ее, покрытое кристалликами льда, отличается восхитительной правильностью и благородством черт.

Купить книгу на Озоне

Деян Стоилькович. Меч Константина (фргамент)

Отрывок из романа

О книге Деяна Стоильковича «Меч Константина»

Гибкими пальцами музыканта Светислав Петрович-Нишавац взял кости и бросил их на стол перед собой.
В кафане воцарилась гнетущая тишина. Смолкла музыка, стих шум, даже алкаши перестали спорить о политике
и ценах на ракию, и только мухи жужжали над столами,
охмелев от долгой пьяной ночи. Партия барбута затянулась, начали они ее вчера, в пять пополудни. Сначала он
ободрал какого-то недичевца, потом сынка некоего фабриканта и пару маклеров с черной биржи, на смену которым, уже на рассвете, за стол уселся болгарский офицер в засаленной неопрятной униформе. Однако и от
него удача тоже отвернулась, вскоре он стал проигрывать. Причем изрядно. Но в отличие от сопливого буржуйского сынка и пьяного недичевца болгарин сдаваться
не собирался и потому вытащил козырную карту, которая до этого покоилась у него за поясом. Молча, в гробовой тишине он положил на стол пистолет. Нишавац
подозрительно посмотрел на вороненый девятимиллиметровый ствол, лежащий перед бородатым офицером, в черных глазах которого сверкала сливовица пополам с бешенством. Картежник задумался над тем, что следует немедленно предпринять.

Если дать слабину, болгарин выйдет из кафаны с весьма недурственным выигрышем, ради которого он, Светислав, просидел здесь всю ночь, но если и в этом туре
обыграет болгарина, то не исключено, что вместо ругательства тот пустит ему пулю в лоб.

Он оглянулся в надежде отыскать хоть какое-то знакомое лицо, прикупив тем самым чуток времени на раздумье. Но люди, случайно встретившись с ним взглядом,
отворачивались, будто он уже был приговорен к смерти.

Даже Божа Крстич, хозяин кафаны, спрятался за стойкой, притворившись, будто считает выручку. Нишавац
даже успел проклясть себя за то, что перебрался сюда,
на окраину, из центра города. Начни они игру в городском кафе, куда захаживают настоящие господа и уважаемые игроки, безумный болгарин не посмел бы размахивать пистолетом, его вообще бы не пустили в заведение.
Нишавац судорожно размышлял, перебирая пальцами кости и одновременно мысленно взывая к святому Йовану,
но тут офицер рявкнул:

— Что мешкашь? Бросай кости!

Странная смесь болгарских и сербских слов выдавала
его злость. Наверное, он был родом из какого-нибудь
пограничного села. Несчастный импотент! Выблядок, порожденный вшивым болгарином, который любил лазать
через чужие заборы.

— Спокойно, приятель… — примирительно пробормотал Нишавац. — Ну куда ты спешишь? Сыграем и эту
партию, честно и как следует…

— Бросай!

Неохотно и медленно Нишавац опустил кости в стакан, поднял, ловко встряхнул его и выкинул содержимое
на столешницу. Он затаил дыхание, и его примеру последовали прочие посетители кафаны, после чего облегченно, словно «Отче наш», выдохнул заветную цифру:

— Семь…

Опять медленно поднял стакан, впервые в жизни желая, чтобы комбинация не повторилась. Со столешницы
на него уставились проницательные змеиные глазки игральных костей.

Двойка.

И пятерка.

Опять он выиграл.

Болгарин ударил тяжеленным кулаком по столу:

— Твоя мамката ебать хотел!

Нишавац старался не смотреть ему в глаза, да он и не
смог бы это сделать, потому как его взгляд был прикован
к лежащему перед болгарином пистолету. Казалось, что
вот сейчас тот поднимет оружие и всадит в него пулю.

И тут случилось нечто совсем непредвиденное. За стол
с левой стороны, как раз между ним и болгарином, присел
высокий мужчина в шинели. Болгарин презрительно оглядел его и спросил:

— Кто ты таковой? Что ты потребовашь?

Мужчина спокойно глотнул ракии. Потом запустил
руку под шинель и вытащил черный вальтер с выгравированным на рукоятке королевским гербом Карагеоргия:

— Господин поручик, я — офицер его величества короля Петра Второго, — ответил он ему, не повышая голоса. — И в этом качестве требую от вас обращаться ко
мне уважительно, как к старшему по званию. Что же
касается барбута… Если вы желаете продолжить партию,
то условия должны быть одинаковы для всех участников
игры. Не так ли, Нишавац?

— Господин Неманя? Ты ли это? — воскликнул пораженный Нишавац.

Майор Неманя Лукич ответил легкой улыбкой и кивком, после чего одним глотком допил рюмку. Болгарин
обеспокоенно поглядывал то на него, то на лежащий перед ним пистолет. Он не знал, что делать, и потому все
сильнее нервничал. Неманя склонил голову, налил себе
еще, посмотрел на болгарина и сказал:

— Я знаю, о чем ты сейчас думаешь.

— Знаешь, чертов сербиянец? — презрительно фыркнул болгарин.

— Знаю-знаю, — усмехнулся Неманя Лукич. — Гадаешь, кто из нас проворнее.

Борода болгарского офицера затряслась от гнева, правая рука дрожала, а в левой он сжимал кости. Неманя
склонился к нему и тихо, почти шепотом, произнес:

— Поверь мне… Только дернись… Мне и пистолет ни
к чему — просто прирежу тебя… Располосую от уха до
уха. Ты ведь наверняка слышал, что мы, четники, обожаем такие штучки, а?

Время в кафане будто остановилось. Только мухи лениво жужжали над пьяными головами.

Болгарин потянулся — не к пистолету, а за стаканом.
Не отрывая взгляда от Немани, он выцедил содержимое
до последней капли, вытер толстые жирные губы, выдержал паузу, с грохотом поставил стакан и поднялся.

— Пистолет оставь здесь, — приказал Неманя.

— А деньги?

— Насколько мне известно, выиграл Нишавац…

— Не желам так заканчивать. Мой еще вернется… Мой
вас найдет!

Неманя пожал плечами и поднял стакан, словно приветствуя его:

— Тогда у меня будет повод выпить еще раз — за
упокой твоей души!

Болгарский офицер сердито махнул рукой и решительно направился к выходу. Нишавац сгреб выигрыш и
принялся засовывать деньги в карманы модных штанов,
которые, похоже, до войны стоили очень дорого. Посетители кафаны, как ни в чем не бывало, продолжили
пить, спорить и шуметь. Из-под стойки вынырнул хозяин Божа, обрадованный тем, что стрельбы не случилось,
и тут же примчался к их столу со шкаликом в руках.

— Вот тебе, Нишавац, заведение угощает!

— Пью за твой героизм, хозяин Божа!

— Ну что ты так, Нишавац… Ты ведь и сам порядком
струхнул. Никто тебя силой не заставлял играть с этим
болгарским идиотом. Мне ведь надо и за кабаком присматривать, и семью содержать… Вот я и не вмешиваюсь
в ваши игры!

— Да ну? А если бы меня этот болгарин пристрелил
здесь как бешеного пса, это тоже тебя бы не касалось?

— Кто ищет — тот и находит…

— Точно так, — согласился Нишавац. — Пошли, господин Неманя, в город, поищем пристойное заведение.
Нишавац и Неманя вышли из кафаны на старую, мощенную булыжником дорогу, ведущую в город. Июньское утро дышало прохладой, и гармонист натянул тяжелое пальто, которое перекинул было через руку.

— Помнишь, как вы умели гульнуть в «Нью-Йорке»?
Ах, что за кавалеры были! Мы с Тозой Живковичем не
успевали деньги пересчитывать, такой хороший бакшиш
вы нам оставляли!
— Да, было когда-то, Нишавац…

Гармонист остановился, чтобы получше рассмотреть
спутника.

— Однако смотрю я на тебя, господин… — начал он
неуверенно. — Сколько лет прошло, а ты все не меняешься. Совсем не состарился!

— Это тебе только кажется.

— Ничего не кажется! Все такой же молодой и симпатичный, как раньше.

Не обращая внимания на комплименты, Неманя
спросил:

— А где твоя гармоника, Нишавац?

— Эх, мой господин… Народу теперь не до песен! Бросил я гармонику. Душа не принимает… Как началась война,
так я ее и забросил. Мобилизовать меня не успели. Да только швабы потом схватили и отправили на рудник в Бор.
Правда, я кое-как выкрутился и устроился работать на железную дорогу. А теперь вот шатаюсь по трактирам и выпиваю со всякими босяками. А если захочет какой идиот
в барбут сыграть, я его тут же обдеру как липку…
Неманя поднял воротник шинели, вытащил портсигар и угостил гармониста сигаретой.

— Чего это ты нарядился в эту шинельку, господин
мой Неманя? — подивился Нишавац. — Добро мои кости
стынут, а ты вон какой мужчина видный — и мерзнешь!
Стараясь скрыть за вымученной улыбкой недовольство, Неманя дал тому прикурить и тихо произнес:

— Я изнутри мерзну, Нишавац…

Купить книгу на Озоне

Аннелиз Вербеке. Неспящие (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Аннелизы Вербеке «Неспящие

Мои ночи были длиннее, чем дни, ведь
ночью я оставалась одна. Я смотрела на
Ремко, храпевшего у меня под боком. Он
был моей последней надеждой, только он
мог уснуть, и в этом заключалась вся разница. С моего теплого живота он скатывался в Долину снов — место, которое я помнила с каждым днем все хуже и хуже.

В первые недели своей бессонницы я
спрашивала совета у многочисленных врачей и друзей. Следовала всем рекомендациям: бег перед сном, горячее молоко с медом, упражнения на дыхание, таблетка феназепама, пять таблеток феназепама, косячок, бутылка вина, горы книг.

Но по ночам я чувствовала, что мои нервы натянуты до предела, а все тело ломит.
Голова работала лучше, чем днем, — я едва
справлялась с бегущим потоком мыслей.
Обычно начало было хорошее, а заканчивалось все неуместными вопросами о смысле
жизни и самосожалением. Лучше не иметь
точно очерченных планов на всю оставшуюся жизнь. Ни один роман не может длиться
вечно. Дети? — Нет, спасибо, это не для меня. Работа? — Скорей всего, с ней не будет
проблем. С моими-то дипломами. С моим
чувством юмора. С моими талантами. С моими тайнами. С моими страхами. Любила ли
я кого-нибудь по-настоящему? А может, годами видела в зеркале только себя, обычно
очень упрямую и сердитую?

Лишь на рассвете я порой ненадолго впадала в дрему — промежуточное состояние
между бодрствованием и сном, но это было,
увы, все же слишком далеко от Долины снов.

Нет ни одной страшной болезни, о которой не сняли бы видео. Ремко решил показать мне фильм про Роджера, директора
школы. Этот человек не спал целых полгода.
Его родственники все тщательно засняли на
пленку, начиная с его первых беспокойных
ночей и до тех пор, пока его измученные бессонницей глаза не закатились уже в больнице. Врачи оказались бессильны. В результате
многодневных наблюдений они сравнили его
с рубильником, который невозможно вырубить. Его пичкали снотворным в кошмарных
дозах, этого хватило бы, чтобы уложить целое стадо быков. Но «рубильник» Роджера
не отключался. Быки мычали у него в голове, пуская слюни, вытекавшие у него изо рта.
Его кончина ознаменовала собой заслуженный отдых — это было общее мнение.

После просмотра этого сюжета мы с Ремко потеряли дар речи. Он уткнулся лицом
в мою руку, лежавшую у меня на коленях,
и стал поглаживать мои бедра. Я гладила его по голове, механически, — таковы были
все мои движения в ту пору.

— Сколько сегодня ночью? — спросил
он, проглотив комок в горле.

— Четыре часа, — солгала я.

На самом деле я спала всего час. Как
обычно, когда мне надо было прибегнуть ко
лжи во спасение, на меня напал безудержный
смех. Вначале Ремко смеялся вместе со
мной — просто за компанию. Но теперь он
заметил горечь моих слез, почувствовал, что
я на грани срыва. Он всё знал, но не понимал.
И самое смешное то, что я сама ничего не
понимала! Как в тот раз, когда какой-то осёл
у меня на глазах дважды наступил на одни и
те же грабли. Или когда карлик на улице поскользнулся на кожуре от мини-банана. Или
тот случай, когда один бизнесмен угодил ногой в мое ведро с водой, когда я подрабатывала уборщицей. Это тоже было забавно.

— Это тоже было забавно, — сказала
я вслух и повторяла эту фразу всю ночь.

Ремко все плакал и плакал, пока не уснул.
Было даже не без пяти двенадцать, а куда
позднее — ночная жизнь в самом разгаре.

Я мчалась на велосипеде по темным улицам в поисках жизни, полная энергии. Времени на часах — три. Опустевшие площади,
темные скверики и лишь кое-где — неспящий голубь. С появлением уличных фонарей эти твари окончательно свихнулись. Интересно, легко ли свернуть шею голубю?
Скорей всего, не очень. Крепкие орешки —
эти «летающие крысы»!

Разумеется, людей я время от времени
тоже встречала. Город, что называется,
никогда не спит. Впрочем, к моему большому сожалению, я вынуждена была признать, что они не были моими товарищами по несчастью. Многие из них уже выспались или хотя бы немного вздремнули.
А те, что пока еще нет, как раз собирались на боковую. Вот сволочи! Ну, я им
покажу!

Моя злость не распространялась на
«сов» или «жаворонков». Еще меньше на
тех, у кого в окнах горел свет. Взять, например, проституток — когда спят они?
Этот вопрос не давал мне покоя. Я прикатила на улицу розовых фонарей и стала
прохаживаться по ней рядом со своим велосипедом. Большинство дам явно не обрадовалось моему появлению. Некоторые
смотрели на меня высокомерно и в то же
время снисходительно, дескать: «Тебе так
слабо?»

Я остановилась перед стеклянной клеткой какой-то бледной толстушки. Она была слишком пышная для своего флуоресцирующего топика, слишком неуверенная
для своей черной латексной юбки. На голове явно парик — такой копны волос у
людей просто не бывает. На меня уставились глаза навыкате, цвета мутной морской
воды. Мой неспящий мозг приказал мне
нагло таращиться на нее в упор. Я постучала по стеклу: «Помоги мне! Помоги мне!
Дверь открой! За мной гонится охотник,
страшно злой!»

Через узкую дверь она впустила меня
внутрь и провела в душную комнатку. Внутри все было розовым, от фарфоровых статуэток до фаллоимитатора на тумбочке рядом с такой же розовой постелью. Интересно, она в ней спит?

— Я только хотела тебя кое о чем спросить, — начала я.

Она криво улыбнулась, пытаясь скрыть
неуверенность, сквозившую в рачьих глазах под накладными ресницами.

— Not understand. Just arrive.

— When do you sleep?

Мне не хотелось долго тут торчать. У меня не было сил искать подходы, не говоря
уже о понимании.

— Sleep?

Она подперла подбородок пухлыми ручками, закрыла глазки и выпятила губки.

— No sleep, miss, only fuck.

Врала, дурында! Что я здесь забыла?
Какой бред — сомневаться в том, что шлюхи спят! Все спят. Сон соединяет настоящее
с прошлым. Сон все перемалывает и лечит.

Сон примиряет бедных и богатых, мужчин
и женщин, людей и животных. Спят все,
каждый, кроме меня.

Уже в период моих самых первых ночных
блужданий я дала себе слово излить свою
ненависть на тысячи и миллионы мужчин,
женщин и детей, которые, лежа в мягких постелях, рассматривают в полутьме внутреннюю поверхность своих век, оборотную сторону своей души. Завтра они с трудом проснутся. Пьяные от сна, сядут за кухонный
стол или плюхнутся на толчок. Встанут с левой ноги, почему бы и нет? Словно им
в жизни есть на что жаловаться!

Я напоследок затянулась и бросила окурок в канализацию. Wonderwoman’s action
time. Дверь подъезда многоэтажки бесшумно открылась. В помещении, где находились звонки, автоматически вспыхнули
и негромко загудели лампы. Я пробежала
глазами фамилии на почтовых ящиках, одна наклейка лучше другой: Дебаре, Ван Килегхем, Де Вахтер, Зордана, Ахиб, Вон, Де
Хитер. От комбинации трех последних
фамилий я невольно прыснула от смеха.
«Ахиб вон хитёр („Ха-ха, не так уж это и
смешно!“): лейка есть, а цветка не завел!
(„Ха-ха-ха, перестань, прекрати сейчас же!“)
Ну, Ахиб! Хоть что-то у него есть! („Прекрати!“)». От моего смеха задрожали дверные стекла. Я приказала себе успокоиться
и подошла к звонкам. «Начнем с Ахиба!»
Я нажала на кнопку и приложила ухо к
решетке домофона. Долгое время ни гугу.
Класс! Это означает: «Катись отсюда!» Правда жизни. А потом вдруг: «Да?» — испуганный женский голос. Я решила молчать
как можно более угрожающе.

«Слушаю. Кто там?» Как же скучно общаются люди!

Длинная пауза. Она что, выронила трубку и теперь спускается вниз по лестнице?

«Послушайте, зачем вы меня разбудили? Я требую уважения к своему ночному
покою!»

Сон не дал ей закричать в полный голос.
Моя цель была достигнута. Я выскользнула
на улицу и умчалась на своем железном скакуне. В ночь, которая принадлежала только
мне, ночь, которая желала только меня.

Днем я готова была держать отчет перед
собой и другими. Днем я сдерживала свое
сумасшествие. Днем я не давала повода для
беспокойства.

— Молоко с медом, — вздыхала моя
мать, уверенная в том, что ее проблемы куда
важнее.

— Расслабляющий массаж, — внушал мой
приятель, уже несколько лет искавший повода продемонстрировать мне свое искусство
в данной области.

— Психиатр, — изрек Ремко, единственный, кто догадывался о моих ночных эскападах.

Вначале мне казалось, что над его предложением стоит подумать. Глядя на себя
его глазами, я понимала, что иначе нельзя.
У меня проблемы. Днем это было очевидно.
Но ночью его глаза были закрыты, и я уже
не могла видеть в них себя.

Ремко обзванивал психиатров, задавал
конкретные вопросы, сравнивал цены. Я подмигивала ему с дивана, притворяясь, что
устала. Он улыбался в ответ.

— Мне кажется, мы нашли того, кого искали. Женщина с приятным голосом.
Завтра!

Я кивнула и заключила его в объятия.

— Тут или наверху? — спросил меня мой
милый.

Уже несколько дней мы не произносили
больше вслух слово «спальня». Табу возникают раньше, чем успеваешь заметить.

Я подвела его за руку к нашей кровати
с идеальным матрасом на реечной основе.
Наши тела сплелись, и он прошептал, что
любит меня. Я ощущала сейчас его ласки
острее, чем когда-либо за последние недели. Он стал мне намного ближе. Когда он
достиг кульминации, я тоже кончила. Но
даже во время наших абсолютно синхронных конвульсий я не забывала о том, что
его телу они принесут покой, что он заснет
как сурок, а я — я не смогу на это спокойно смотреть.

«Спи, малыш мой, засыпай. Крепко глазки закрывай», — мурлыкал он себе под нос.
Он не очень-то нуждался в колыбельной.
Я разбудила его таким ревом, которого сама испугалась. «Ты что, сбрендил? Вот так
вот днем взять и уснуть? Ты что, не понимаешь, как я этого хочу? Но я не могу уснуть.
Не могу и все! И ночью не могу! Мне приходится часами смотреть на спящих. Иначе
зачем, как ты думаешь, я бродила бы ночью?
Не так уж это увлекательно! Что-что? Не
срывать на тебе мою злость? Я должна быть
добрее к людям? Мне нужна помощь? Положение серьезное? Ах, надо самой понимать — вот оно что! Знаешь, можешь засунуть себе в задницу эту твою милую психиатршу с ее сладким голоском! И вообще
можешь убираться! Ты мне не нужен. Что-что? Постой, куда ты? Зачем тебе эта сумка? Слушай, ты же не всерьез? Ты скоро
вернешься? Умоляю, вернись!»

Наталия Соколовская. Любовный канон (фрагмент)

Отрывок из повести «Вид с Монблана»

О книге Наталии Соколовской «Любовный канон»

…Здесь, на краю мира, который когда-то был его миром, старик оказался против своей воли. Его лишили всего, и отправили сюда, в место безвидное и пустынное. Рядом с его новым жилищем протекала река. Эта была та же река, что и возле его прежнего дома. Но здесь воды ее текли вспять.

Со своего нового берега он видел оставленный им город, и обещал себе никогда не возвращаться, но однажды не сдержал слова, потому что пришло время, и тот, у кого был ключ от бездны, снова открыл ее.

Пока еще были силы, старик поднимался на крышу дома. За ним всегда увязывался мальчик. Однажды к ним присоединилась девочка.

В те дни над городом носилась метель, срывая с крыш полотнища снега. Полотнища метались, закручивались вверх и опадали, и казалось, что город раскачивается на них, парит между небом и землей.

«Граде небесный», — обращался к этой белой мгле старик. И еще говорил: «Вот скиния Бога с человеками», и слезы катились по его лицу.


Мальчик родился накануне переезда на новое место. Когда он смог видеть и понимать, то узнал, что живет на окраине, на правом берегу реки.

Улица, на которой стоял их единственный в округе каменный дом, называлась Пустой. Параллельно ей шли улицы Глухая и Молчаливая, застроенные деревянными двухэтажными жилыми бараками.

Но были здесь и другие постройки, старые. Например, бумагопрядильная фабрика на той стороне реки, откуда соседка, прядильщица Антонина, приносила разноцветные, закрученные косичкой нитки мулине. Или казармы бывшего Новочеркасского полка, теперь там снова была казарма, и в ней работала поварихой другая соседка, Евдокия. Или здание пожарной части с башенкой-каланчой, на которую однажды ему посчастливилось подняться благодаря соседу, начальнику пожарных Василию. Еще было штабное здание полигона, где до своего ареста служил отец мальчика. А если сесть на трамвай и ехать среди кустарников и болот в самый конец проспекта имени Ленина, то можно было увидеть целый маленький город из таких зданий: трамвайное кольцо находилось возле больницы Мечникова, в одном из корпусов которой, на отделении общей хирургии, работала его мать.

Сложенные из темно-красного кирпича, как бы изнутри прокаленные, простые и надежные, похожие, благодаря чуть зауженным окнам, на средневековые крепости, эти здания фиксировали местность, придерживали ее так же, как тяжелое пресс-папье, бронзовый колокольчик и массивная чернильница с медной крышечкой придерживали на письменном столе старика бумаги, готовые улететь при любом сквозняке.

…В доме на Пустой улице, кроме обычных жильцов имелись еще и выселенные. Так называли между собой соседки несколько учительских семей, переселенных на правый берег из города. В коммуналке мальчика такая семья тоже была. И состояла она из одного единственного человека — старика.

Раньше старик жил на Васильевском острове и преподавал историю. «В какой-то майской гимназии», — сказала на кухне соседка Антонина.

Но за год до рождения мальчика преподавать историю старику запретили, и из прежней квартиры выселили.

На новом месте ему предложили вести русский язык и литературу. Кто-то из учителей потом рассказывал, что в ответ на это предложение старик рассмеялся. Но директор пожалел его, и дал работу в школьной библиотеке.

Соседи старика не любили и побаивались, потому что он ни с кем не разговаривал. Ни с кем, кроме мамы мальчика.

Соседки Евдокия с Антониной говорили про старика «этот, из бывших», и когда приходила его очередь убирать места общего пользования, донимали мелкими придирками и обзывали белой костью.

А мама старика защищала. Даже когда незадолго до войны отца мальчика арестовали за неудачный вредительский запуск ракеты на полигоне, мама не боялась защищать старика.

«Теперь могла бы и помолчать», — многозначительно говорили соседки. Но молчать мама не собиралась, а взяла однажды тонкий длинный нож для разделки рыбы, да не как обычно, а так, как брала скальпель во время своих операций, и предложила мгновенно присмиревшим кумушкам укоротить их языки, и еще добавила, что полостные у нее тоже хорошо получаются, никто не жаловался.

Последний раз защищать старика ей пришлось через месяц после начала войны, когда тот начал пополнять запас положенных ему кубометров дров, принося к себе в комнату и складывая в углу штабелем доски от предназначенного к сносу, частично уже разобранного барака. А еще он сушил на своем кухонном столе тонко нарезанные морковь и лук.

— В победу Красной армии не верит! — констатировала Евдокия, помешивая что-то в кастрюле. — Доложить бы на него, куда следует.

— И я говорю. Он же печку-буржуйку специально хранит, я как-то шла по коридору, а дверь в его комнату приоткрыта была. — Антонина понизила голос, но мальчик из своего тайника в кладовке все слышал. — И не нынешняя какая-то, а добротная, видать, трофейная, с германской. А на буржуйку-то поставил граммофон, трубу иерихонскую, — для отвода глаз, что ли?

И вдруг мальчик услышал голос мамы, звонкий и злой:

— Как вам не стыдно! Для отвода! Вас же здесь не было в двадцатом, когда до человечины доходило!

Антонина заявила, что этого так не оставит. Но, к величайшей радости мальчика, предпринять ничего не успела, потому что уже через день целиком занялась паковкой вещей для эвакуации в Сибирь, вместе с Металлическим заводом, где работал ее муж. И с Евдокией им повезло. За неделю до того, как перестали ходить поезда из города и в город, она успела выехать к сестре в Архангельск.

…В начале сентября начались бомбардировки. А газеты стали призывать население готовиться к уличным боям. На бомбы и артобстрелы взрослые реагировали. Они хватали детей, заранее приготовленный чемодан, и бежали в бомбоубежище. На призыв строить баррикады не откликнулся никто, потому, наверное, что все были заняты работой и беготней по магазинам в поисках продуктов.

Тогда мальчик и его дружок с Глухой улицы Валька Круглов решили в свободное от учебы время делать в полуразобранном бараке тайник с оружием, на всякий случай.

Несколько лет назад в общей кладовке при кухне мальчик устроил себе из досок, старых палок от швабр и дырявой рыболовной сети соседа Василия что-то вроде шалаша. Это было его укрытие, куда он забирался, чтобы фантазировать. …

Для тайника мальчик перетаскал из кладовки все, что могло пойти в дело: проржавевший капкан, рыболовную сеть, две лопаты без черенков и стамеску. А заодно проверил верхние ящики кухонных столов Антонины и Евдокии, и, ничуть не терзаясь угрызениями совести, изъял оттуда колющие и режущие предметы.

В воскресенье четырнадцатого сентября, — он запомнил дату, потому что это был день рождения отца, — тревога следовала за тревогой, но не бомбили.

Мама была на кухне не одна, а с соседкой Верушей, артисткой Ленконцерта. Прижимая ладони к хорошенькому личику, Веруша рассказывала про зоосад, про то, что на этой недели бомбой убило слониху, и еще много всякого зверья, и главное — лебедей.

— Нет, вы подумайте! Лебедей! — восклицала Веруша.

Мальчик обмер. Неужели зоосада теперь не будет, зоосада, куда столько раз ходили они с отцом, неужели и это у него теперь отнято? А лебеди! Почему же они не улетели? Почему? Они же могли спастись!

Через щель в двери он видел, как мама стирает белье в его детском корытце. Голые руки мамы взлетали и падали, скользили по серебристой ряби стиральной доски, опущенной в воду, с силой взбивали и взбивали белую мыльную пену. Пены было много. Она летела на мамино лицо, на пол, на кухонные столы, на плиту, на подол Верушиного платья. А Веруша все говорила про лебедей, про то, что они погибли, двенадцать белых лебедей — погибли!

Мальчик сидел в кладовке и быстро-быстро хлопал себя по ушам ладонями. Это был испытанный приемчик: если не хочешь слушать кого-то, начинай хлопать ладонями по ушам. Но сейчас получилось только хуже. Верушин голос пропал за шумовой помехой, а вместо него из памяти всплыла афиша, и не одна, а много афиш, которые он видел, когда они с мамой однажды поехали прогуляться в город.

Тогда он только научился читать, и, на радостях, читал подряд все, что попадалось на глаза. В тот день чаще всего на глаза ему попадалась афиша, на которой печатными крупными буквами было написано: «Лебединое озеро». Все кругом было заклеено этими афишами. Это озеро было везде.

Мальчик представил себе город, и зоологический сад, и белых птиц с нежными длинными шеями. Вот лебеди, заслышав гул приближающихся самолетов, беспокойно поворачивают головы. По мере нарастания гула птицы все больше тревожатся. И, когда падает первая бомба, они мечутся, вытягивая шеи, и плещут крыльями, и взбивают воду, которая пенится и брызгами летит из пруда.

«Улетайте! Да улетайте же, глупые птицы! Спасайтесь!» — мысленно умоляет их мальчик, и вдруг с ужасом понимает, что никуда улететь они не могут, потому что крылья у них подрезаны, а это все равно, что западня, и значит, спасенья нет.

…В начале ноября пришел управхоз и заколотил уборную: в доме прорвало трубы, и воды не стало. По малой нужде мальчик уже сбегал во двор, а теперь униженно стоял перед заколоченной дверью уборной и не знал, что делать. На его тихое поскуливание из комнаты вышел старик. В руках у него был старый фаянсовый горшок с ручкой.

— Знаешь, как называется?

— Горшок.

— Мы его называли генералом. Пойдем.

Старик открыл кладовку, потеснил оставшийся скарб и поставил горшок в угол.

— А потом будем следовать графу Толстому. Знаешь, что он в своем дневнике записал? «С усилием и удовольствием выношу нечистоты». Вот и мы попробуем так же.

И старик улыбнулся. Кажется, первый раз за все время.

…Скоро старик и мальчик остались в квартире одни. Потом к ним пришла девочка…

Пока были силы, старик понимался на крышу. Зачем он делал это? Ведь в январе не бомбили, а, значит, и зажигалок не было, и тушить было нечего.

Дети шли со стариком. Им не хотелось оставаться одним в огромной выстывшей квартире. И к тому же они боялись, что старик сам не дойдет, потому что вся лестница обледенела: сначала по ней стекала вода из прорванных этажом выше труб, потом обессиленные соседи начали сливать в пролет нечистоты, которые тут же застывали, и широкие подоконники лестничных окон тоже были залиты нечистотами. Да и мальчику, исполнявшему ежедневные обязанности золотаря, спускаться с ведром во двор становилось все труднее.

На крыше было торжественно и чудно.

Старик обводил глазами белую вставшую реку, инеем покрытые дома за рекой, и дальше, дальше, все крыши, все купола, башенки и шпили, всё, до самого горизонта. Взглядом он вбирал в себя город, становясь единственным его прибежищем.

В эти минуты он был похож на одну из тех черных фигур, что неподвижно стоят по краям крыши Зимнего дворца, и смотрят.

Когда начиналась метель, дети подходили и с двух сторон брали старика за руки, боясь, что его унесет.

Метель напоминала мальчику крылья. Вздымаясь, они затмевали собой город, и казалось, что за этой белой мятущейся мглой ничего уже нет, и весь видимый мир кончился.

…Вечером старик укладывал детей в свою кровать, а сам ложился на раскладную, походную. «Двоим лучше, чем одному, — говорил старик. И еще добавлял: — Одному как согреться…».

Мальчик и девочка лежали рядом, как две дощечки, высохшие, чистые, а старик укрывал их и одеялом, и периной, и своим тяжелым зимним пальто, и говорил о том времени, когда прежнее пройдет, и смерти уже не будет, и плача, и вопля, и болезней не будет уже…