Читать Пелевина и Брэдбери в транспорте станет проще!

Издательство «Эксмо» инициирует революцию на российском книжном рынке. В пику пессимистическим прогнозам скорого исчезновения бумажной книги европейские издатели изобрели новый книжный формат — флипбук. В закрытом виде такое издание, напечатанное на тончайшей рисовой бумаге, имеет размер 80×118 мм, а его разворот по внешним параметрам сравним с экраном электронной книги, планшета или мобильного телефона.

Удобству флипбуков можно смело петь песню. Зачастую с пакетом в руке человек, спустившись в метро и сняв верхнюю одежду, оказывается в условиях, не позволяющих держать книгу двумя руками, а повествование, как известно, всегда прерывается на самом интересном месте. Флипбук легко умещается на ладони, а его страницы можно перелистывать большим пальцем. Теперь вам не придется дожидаться возвращения домой, чтобы узнать, что ждет полюбившихся героев за поворотом.

Издательству «Эксмо» принадлежат эксклюзивные права на выпуск флипбуков в России. В ближайшее время в новом формате будут выпущены двадцать наименований книг. Среди первых флипбуков: «Марсианские хроники» Рэя Брэдбери, «Шоколад» Джоанн Харрис, «Норвежский лес» Харуки Мураками, «Над пропастью во ржи» Джерома Д. Сэлинджера, «Generation «П» Виктора Пелевина, «Облачный атлас» Дэвида Митчелла и другие лучшие образцы современной отечественной и зарубежной прозы.
Попробуйте первыми!

   

«Создателей интеллектуальной собственности необходимо защищать»

«Создателей интеллектуальной собственности необходимо защищать», — Олег Новиков, генеральный директор издательства «Эксмо».

4 июня в пресс-центре ИТАР-ТАСС состоялся круглый стол «Защита прав интеллектуальной собственности в сети Интернет», в котором приняли участие правообладатели и создатели Интернет-контента: продюсеры, издатели, писатели, актеры, представители музыкальной индустрии.

Дискуссия показала, насколько остро сегодня стоит вопрос о защите интеллектуальной собственности практически во всех без исключения сферах современной культуры, будь то музыка, литература или кино. Миллионы пользователей сети Интернет скачивают бесплатные копии различных произведений. При этом владельцы пиратских сайтов не отчисляют гонорар правообладателям, не платят налоги. В итоге, у создателей уникального контента пропадает стимул для творчества, пираты лишают людей творческих профессий возможности обеспечивать себя и свои семьи.

«Я знаю много авторов, которые перестали работать в сфере литературы, они уходят в другие сферы, — сказал известный писатель-фантаст Сергей Лукьяненко. — А для начинающего автора практически невозможно начать творческую карьеру». Также он рассказал о том, что его новый роман был скачан в Интернете миллионом копий, при этом легально было куплено всего 10 тысяч электронных версий. Таким образом, можно говорить о том, что доля легальных продаж в Интернете составляет всего около 1 %.

При этом генеральный директор издательства «Эксмо» Олег Новиков уверен, что между созданием контента и развитием новых технологий, между защитой интеллектуальной собственности и развитием Интернета нет противоречия. «Интернет позволяет нам быть ближе к читателям, — считает глава крупнейшего книжного издательства в России. — И если посмотреть на опыт западных стран, то в Европе и США активно развиваются технологии, и их создатели готовы инвестировать в контент и защищать его, потому что Интернет позволяет его монетизировать».

Кроме того, генеральный директор издательства «Эксмо» заметил: «Сегодня в России 70% издаваемых книг — это книги национальных авторов. Мы сохранили традиции российской литературы, у нас появились новые писатели, но если сегодня мы их не защитим, завтра мы будем читать на 90% американскую и европейскую литературу, созданную в странах, где ценят своих творцов, где государство стоит на защите их интересов.

Чем быстрее мы примем соответствующие законы, а они уже подготовлены, тем легче нам будет развиваться, и тем больше сил, инвестиций мы сможем вкладывать в создание контента, новых произведений».

Мастер современной прозы Татьяна Устинова, комментируя ситуацию с Интернет-пиратством, считает, что в данном контексте речь идет о гибели культуры.

«Через несколько лет российская культура погибнет — никто не будет писать, снимать и петь. Останется Интернет-культура, home-видео, снятое на телефон, — считает писатель. — Хотелось бы, чтобы закон был принят, и чтобы его реально можно было исполнять».

Главным итогом открытой дискуссии стал документ, в котором участники Круглого стола изложили дополнения к законопроекту, разработанному в министерстве культуры РФ. Законопроект может быть внесен в Госдуму в течение ближайших недель. Проект закона предполагает, что нести ответственность за размещение нелегального контента на Интернет-площадках будут владельцы сайтов, а не пользователи.

Участники Круглого стола единодушны в том, что без создания технологического, фискального и законодательного инструментария победить проблему электронного пиратства невозможно.

За дополнительной информацией, а также аудиозаписью пресс-конференции обращайтесь в пресс-службу издательства «Эксмо» по телефону: (495) 411-68-97 или по e-mail: pr@eksmo.ru

Блейн Харден. Побег из лагеря смерти

  • «Эксмо», 2013
  • В издательстве «Эксмо» выходит книга, которая повергла в шок весь цивилизованный мир. Это история молодого человека, который родился и вырос в самом жестоком районе тотального контроля в Северной Корее — Лагере № 14 — и стал единственным, кому удалось из него бежать. «Побег из Лагеря смерти» переведен на 24 языка и завоевал статус международного бестселлера. Отрывки из него публиковались в Guardian, Wall Street Journal, а также онлайн-изданиях Atlantic, Le Monde и Der Spiegel.

    В основу книги легли записи Шина Дон Хёка, который начал вести дневник в 2006 году, через год после побега, оказавшись в одной из сеульских больниц с тяжелейшей депрессией. Его соавтором стал профессиональный журналист, корреспондент Washington Post и New York Times Блейн Харден.


Шин жил в Лагере 14 — «образцовой деревне», расположенной рядом с садом и прямо против того поля, где позднее повесят его мать.

В каждом из 40 одноэтажных зданий деревни размещалось по четыре семьи. У Шина с матерью была отдельная комната. Спать они ложились рядом на бетонном полу. На каждые четыре семьи имелась общая кухня, освещенная одинокой голой лампочкой. Электричество давали на два часа в день, с 4 до 5 утра и с 10 до 11 вечера. В окна вместо стекол вставлялись мутные листы виниловой пленки, через которую ничего не было видно. Топили по традиционной для Кореи схеме: на кухне зажигали угольный очаг, и тепло поступало в комнаты через расположенные под полом каналы. В лагере работала своя шахта, и в угле для отопления жилищ недостатка не было.

В домах не было ни мебели, ни водопровода, ни ванных ни душевых комнат. В летнее время желающие помыться заключенные тайком спускались на берег реки. Приблизительно на каждые 30 семей приходился один колодец с питьевой водой и одна общая уборная, разделенная на женское и мужское отделение. Ходить все были обязаны только в такие уборные, так как потом человеческие испражнения использовались в качестве удобрений на лагерной ферме.

Когда мать Шина выполняла дневную норму, она могла принести домой еды на этот вечер и следующий день. В четыре утра она готовила завтрак и обед для себя и сына: кукурузную кашу, квашеную капусту и капустный же суп. 23 года (за исключением тех дней, когда его за что-нибудь наказывали голодом) Шин каждый день питался только этими продуктами.

Пока он не подрос, мать оставляла его одного и только в середине дня приходила с полевых работ пообедать. Шин был вечно голоден и съедал свой обед утром, сразу же после ухода матери.

Кроме того, он часто съедал и порцию матери.

Приходя днем на обед и обнаруживая, что в доме нечего есть, мать впадала в бешенство и избивала сына мотыгой, лопатой или любыми другими попавшимися под руку предметами. Иногда она била его не менее жестоко, чем впоследствии лагерные охранники.

Тем не менее Шин при любой возможности старался стащить у нее побольше еды. Ему даже не приходило в голову, что, лишая ее обеда, он обрекает ее на голодный день. Через много лет после ее смерти, уже живя в США, он скажет мне, что любил свою мать. Но это было, так сказать, задним числом. Он начал так говорить уже после того, как узнал, что в цивилизованном обществе дети относятся к матери с любовью. Но в лагере, воруя у нее пищу и становясь жертвой ее насилия, он видел в ней всего лишь соперника в битве за выживание.

Ее звали Чан Хе Гён. Это была невысокая коренастая женщина с очень сильными руками. Короткие, как и у всех остальных женщин в лагере, волосы она прикрывала «форменным» белым платком. Для этого платок складывался по диагонали в треугольник и завязывался сзади на шее. Во время одного из допросов в подземной тюрьме лагеря Шину удалось подсмотреть в документах дату ее рождения — 1 октября 1950 года.

Она никогда не заговаривала о своем прошлом, не вспоминала родных, не рассказывала, почему оказалась в лагере, а он обо всем этом не спрашивал. Матерью Шина она стала по решению надзирателей. Они выбрали ее и мужчину, ставшего впоследствии отцом Шина, и вознаградили их друг другом, позволив вступить в «поощрительный» брак.

Холостые мужчины и незамужние женщины в лагере спали в отдельных мужских и женских общежитиях. Восьмое правило Лагеря 14, которое Шин должен был заучить со всеми прочими, гласило:

«Вступившие в физическую сексуальную связь без предварительного на то разрешения расстреливаются немедленно».

Во всех трудовых лагерях действуют одни и те же правила. По словам бывшего охранника лагеря и нескольких бывших заключенных, у которых я брал интервью, в тех случаях, когда самовольные сексуальные связи приводили к беременности и рождению ребенка, мать убивали вместе с младенцем. Женщины, спавшие с охранниками в надежде получить дополнительную пайку еды или добиться перевода на более легкую работу, знали, что сильно рискуют. Забеременев, они просто исчезали.

Поощрительный брак был единственным способом обойти полный запрет на сексуальные связи. Разрешение на брак сулили заключенным в качестве высшей награды за неустанный труд и постоянное стукачество. Мужчины получали право на это вознаграждение с 25 лет, женщины — с 23. Надзиратели провозглашали такие браки 3–4 раза в год, как правило, по большим праздниками и в особо торжественные даты, например, под Новый год или в день рождения Ким Чен Ира. Выбрать себе пару по сердцу ни невеста, ни жених права не имеют. Если один из партнеров находит назначенную ему «половину» старой, грубой или непривлекательной, охранники могут отменить свадьбу. В этом случае и мужчина, и женщина навсегда лишались права на повторный брак.

Отец Шина, Шин Гён Соп, сказал сыну, что надзиратели подарили ему Чан в качестве награды за ударный труд на токарном станке в лагерной мастерской. Мать Шина так и не сказала, за что она удостоилась этого поощрения.

Но для нее, как и для многих других живущих в лагере девушек, брак был своеобразным повышением в статусе. Поощрительному браку сопутствовало некоторое улучшение условий труда и жизни, в частности, перемещение в образцовую деревню, где работала школа и поликлиника. Вскоре после «свадьбы» ее переселили туда из перенаселенного женского общежития при лагерной швейной фабрике. Еще Чан получила вожделенную работу на ферме, откуда можно было приворовывать кукурузу, рис и свежие овощи.

Сразу после свадьбы молодоженам разрешили целых пять ночей подряд спать вместе. После этого отцу Шина, который продолжал жить в своем заводском общежитии, позволяли приходить к Чан всего несколько раз в год. Плодом этого союза стали два сына. Старший, Хе Гын, родился в 1974. Через восемь лет после него родился Шин.

Братья почти не знали друг друга. Когда родился Шин, его старший брат по 10 часов в сутки проводил в начальной школе. Когда Шину исполнилось 4 года, брата переселили из их дома в общежитие (так происходило со всеми по достижении 12 лет).

Что же до отца, то Шин помнит, что он иногда появлялся у них дома поздно вечером и уходил ранним утром. Отец относился к мальчику почти с полным безразличием, да и сам Шин привык не обращать особого внимания на отцовские визиты.

За годы, прожитые после побега, Шин узнал, что слова «мать», «отец» и «брат» у великого множества людей ассоциируются с понятиями тепла, спокойствия и любви. Но у него в жизни ничего этого не было. Охранники говорили малолетним узникам, что они находятся в лагере за «грехи» своих родителей. Детей учили, что они должны до конца жизни стыдиться того, что в их жилах течет кровь предателей Родины, но тем не менее обязаны изо всех сил стараться «смыть» с себя это врожденное позорное пятно ударным трудом, беспрекословным выполнением всех требований надзирателей и доносами на своих родителей. Десятое правило Лагеря 14 гласило, что заключенный должен «искренне» считать каждого надзирателя своим учителем и наставником. И для Шина в этом не было ничего удивительного, ведь измотанные непосильным трудом родители все его детство и отрочество практически не общались с ним и не уделяли ему почти никакого внимания.

У вечно недоедающего, тощего Шина не было ни интересов, ни друзей. Единственным источником уверенности в завтрашнем дне были для него лекции надзирателей об искуплении путем стукачества. Тем не менее ему несколько раз пришлось наблюдать сцены с участием матери и охранников, которые ставили под сомнение правильность его представлений о добре и зле.

Однажды вечером 10-летний Шин отправился на поиски матери. Он был очень голоден, а матери давно было пора быть дома и готовить ужин. Шин подошел к ближайшему рисовому полю, где она работала, и спросил одну из женщин, не видела ли она ее.

— Она убирает комнату повичидовона, — ответила ему женщина, имея в виду кабинет начальника охраны этого поля.

Шин подошел к дежурке и, обнаружив, что дверь заперта, заглянул в окошко. Мать стояла на коленях и мыла пол. Как раз в этот момент в комнате появился и сам повичидовон. Он подошел к женщине сзади и принялся ее лапать, не встречая сопротивления. Потом они оба сняли с себя одежду и занялись сексом.

Шин никогда не спрашивал мать о случившемся и не рассказал об увиденном отцу.

В том же году Шина и его одноклассников отправили помогать родителям. Как-то утром он пошел с матерью высаживать рис. Она, казалось, была не очень здорова и сильно отстала от других. Незадолго до обеда ее медлительность привлекла внимание надзирателя.

— Эй ты, сука! — крикнул он ей.

Суками охранники называли всех женщин. Шина и других мужчин, как правило, звали сукиными детьми.

— За что тебя кормят, если ты даже не умеешь сажать рис? — спросил охранник.

Она извинилась перед ним, но надзиратель разозлился еще больше.

— Так дело не пойдет, сука! — крикнул он.

Шин стоял рядом с матерью, пока охранник придумывал ей подходящее наказание.

— Иди встань на меже на колени и подними вверх руки. Стой так, пока я не вернусь с обеда.

Мать полтора часа простояла на коленях с вытянутыми к небу руками. Шин стоял неподалеку от нее. Он не знал, что ей сказать, и просто промолчал.

Вернувшись, надзиратель приказал матери Шина вернуться к работе. В середине дня она потеряла сознание. Шин побежал к охраннику и начал упрашивать его помочь. Другие работницы оттащили его мать в тень, где она постепенно пришла в себя.

Вечером того же дня Шин с матерью явились на «идеологическую проработку», обязательное собрание, посвященное критике и самокритике. Мать Шина снова упала на колени, а четыре десятка других работниц фермы принялись поносить ее за невыполнение дневной нормы.

Летними ночами Шин с другими мальчишками пробирался в сады, на южной границе которых стояли железобетонные строения, составлявшие «образцовую деревню» и служившие им всем домом. Они собирали еще незрелые груши и огурцы и старались как можно скорее съесть их на месте. Если мальчишки попадались охранникам, те избивали их своими дубинками, а потом на несколько дней лишали обеда в школе.

Тем не менее надзиратели не возражали, когда видели, что дети едят крыс, лягушек, змей и насекомых. Этой живности в гигантском лагере, где практически не применялись пестициды, где поля удобряли фекалиями и люди не имели возможности регулярно принимать ванны и мыть туалеты в силу отсутствия водопровода, было предостаточно.

Поедая крыс, дети не только набивали пустые животы, но и повышали свои шансы на выживание. В крысином мясе содержатся вещества, способные предотвратить пеллагру, широко распространенное (особенно в зимний период) в лагерях заболевание, нередко приводящее к смертельному исходу. Болезнь поражала заключенных в результате нехватки белков и никотиновой кислоты. Человек чувствует огромную слабость, на коже появляются язвы, начинается понос — в конечном итоге болезнь часто приводит к потере рассудка либо к смерти.

Охота на крыс превратилась в главное увлечение Шина, а сами крысы стали его любимым блюдом.

Он ловил их дома, в полях и в уборной. Вечером они с одноклассниками жарили крыс на огне во дворе школы. Шин обдирал с крыс шкуру, вынимал потроха, а затем солил и съедал все остальное — мясо, кости и крошечные лапки.

Кроме того, он научился делать из стеблей лугового лисохвоста гарпунчики для охоты на кузнечиков, цикад и стрекоз. Ими он лакомился, поджаривая на огне, в конце лета и осенью. В горных лесах, куда учеников нередко отправляли по дрова, Шин собирал и горстями пожирал дикий виноград, крыжовник и корейскую малину.

Зимой, весной и в начале лета еды было гораздо меньше. Голод вынуждал Шина и его приятелей пробовать хитрости, которые, по словам лагерных старожилов, должны были помочь утолить голод. Услышав, что жидкости ускоряют процессы пищеварения, дети во время еды стали отказываться от воды и супа в надежде оттянуть новые приступы голода. Они старались как можно реже ходить в туалет, чтобы не чувствовать пустоты в животе и меньше думать о еде. Альтернативной технологией борьбы с голодом были попытки подражать коровам, т. е. отрыгивать только что принятую пищу и съедать ее снова. Шин несколько раз попробовал этот способ, но понял, что это не помогает…

Летом, когда детей отправляли на прополку, шла охота на крыс и полевых мышей. Шин помнит, что целыми днями питался только ими. Самыми счастливыми и радостными мгновениями детства были у него те, когда ему удавалось набить живот.

Виктор Пелевин. Бэтман Аполло

  • «Эксмо», 2013
  • Про любовь, которая сильнее смерти.

    Про тот свет и эту тьму.

    Загадки сознания и их разгадки.

    Основы вампоэкономики.

    Гинекология протеста.

    Фирма гарантирует: ни слова про Болотную!

    Впервые в мировой литературе: тайный черный путь!

    Читайте роман «Бэтман Аполло» и вы узнаете все, что должны узнать.

  • Купить электронную книгу на Литресе

— Как ты знаешь, проблемы человека связаны с тем, что он постоянно хочет сделать себя счастливым, не понимая, что в нем нет никакого субъекта, никакого «я», которое можно было бы осчастливить. Как говорил Дракула, это как с компасом, который тщится указать сам на себя и крутится как пропеллер.

— Я помню, — ответил я.

— Однако, — сказал Озирис, — эта проблема решается, если вместо того, чтобы делать счастливым себя, ты попытаешься сделать счастливым другого. Совершенно не задаваясь вопросом, есть ли в другом какое-то «я», которое будет счастливо. Это возможно, потому что другой человек всегда остается для тебя тем же самым внешним объектом. Постоянным. Меняется только твое отношение к нему. Но компасу есть куда указывать. Понимаешь?

— Допустим, — сказал я.

— Дальше просто. Ты отождествляешься не с собой, а с ним. Для вампира это особенно легко — достаточно одного укуса. Ты понимаешь, что другому еще хуже, чем тебе. Все плохое, что есть в твоей жизни, есть в его тоже. А вот хорошее — не все. И ты стараешься сделать так, чтобы он стал хоть на минуту счастлив. И часто это удается, потому что большинство людей, Рама, мучается проблемами, которые для нас совсем несложно решить.

— И что дальше?

— Дальше тебе становится хорошо.

— Но почему? — спросил я.

— Потому что ты отождествился не с собой, а с ним. Другой человек, чем бы он ни был на самом деле — куда более долговечная иллюзия, чем все твои внутренние фантомы. Поэтому твое счастье будет длиться дольше. Оно в этом случае прочное.

— Но…

— Звучит дико и неправдоподобно, — перебил Озирис. — Я знаю. Но это работает, Рама. Дракула назвал это «позитивным вампиризмом», потому что мы как бы питаемся чужим счастьем, делая его своим собственным. Для большинства вампиров, как ты понимаешь, такое неприемлемо.

— Почему?

— Потому что это путь к счастью, который проходит в стороне от баблоса и всего, что с ним связано. Почти святотатство.

— И что, — спросил я, — можно любого человека сделать объектом такого вампиризма?

— Практически да.

— А в чем техника?

— Я ведь уже сказал. Ты смотришь на другого человека и понимаешь, что он сражается с жизнью из последних сил, и совсем скоро его не станет. И это касается десятилетнего так же, как и семидесятилетнего. И ты просто приходишь ему на помощь и делаешь так, чтобы из-за тебя его жизнь хоть ненадолго стала лучше… Вот и все. Представляешь, если бы так жили все?

Тень невозможного мира на секунду встала перед моим мысленным взором, просияла щемящим закатом — и исчезла.

— Звучит красиво, — сказал я. — Но не верится, что так можно…

— Это надо испытать, — ответил Озирис. — Иначе не поймешь. Только здесь есть одно важное правило.

— Какое?

— Нельзя отвращаться. Врубать заднего. Мол, этот хороший, я ему помогу, а этот нет — пусть подыхает. Если ты помогаешь тем, кто тебе нравится, ты просто расчесываешь свое эго. Когда твой компас начинает крутиться как сумасшедший, ты не обращаешь на него внимания. Потому что ты делаешь это не для себя. В этом все дело. Понимаешь?

Я кивнул.

— В идеале помогать надо первым встречным. Поэтому я, чтоб они всегда были под рукой, просто нанял бригаду молдаван, не глядя, кто и что. И поселил в своей квартире… А чтоб вампиры хорошего не думали, пустил слух, что красную жидкость на кишку кидаю… Ну и молдаван подучил подыгрывать. Ты не представляешь, Рама, как этим ребятам мало надо было для счастья. Послать деньги семье, бухнуть да в карты поиграть. Ну еще, понятно, телевизор. И о политике поговорить. Как я с ними со всеми был счастлив… Просто невероятно…

Олег Дивов. Объекты в зеркале заднего вида

  • «Эксмо», 2013
  • Если долго сидеть на берегу реки, однажды увидишь труп своего врага. Если долго стоять на конвейере, собирая автомобили, рано или поздно ты увидишь, как мимо плывут трупы твоих друзей. В прекрасном новом мире, где каждый сам за себя, и место под солнцем можно добыть только бесчестьем, четверым молодым людям предстоит выбрать свой путь. Ложь, предательство, стукачество, подлость — иной дороги к успеху нет. Попробуй, не пожалеешь. Но если дружба и совесть дороже карьеры, ты найдешь другой выход. И когда в благополучном городе посреди благополучной страны шарахнет социальный взрыв, ты легко выберешь верную сторону. Все было ясно с самого начала, просто ты этого раньше не понимал. А в момент смертельного риска наконец-то заметил: объекты в зеркале заднего вида ближе, чем кажутся.

Это было время, когда весь мир принадлежал нам и будущее зависело только от нас.

Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю: это была молодость.

* * *

Я стоял на веддинге, собирал цитрусы. Так это называлось в курилке. Вообще-то, курилки не было. И веддинга. И цитрусов тоже не было.

Весело жили мы, заводские.

С заводом городу повезло, конечно.

— Это русская деловая хватка, — сказал однажды Кен Маклелланд. — Если долго сидеть на берегу реки, ожидая, когда мимо проплывет труп твоего врага, рано или поздно рядом построят завод.

— Ну да, мы такие, — согласился я. — Запиши, а то забудешь.

Кен записал.

Город наш делился на Левобережье и Правобережье. «Левые» работали на заводе, «правые» занимались всем остальным. Не по каким-то там идейным соображениям, просто слева до завода было близко, а справа — только через реку, сквозь вечную пробку на дряхлом узком мосту. Все кандидаты в мэры шли на выборы с лозунгом «Я построю переправу!». А потом на федеральной трассе в пяти километрах к югу отгрохали шикарный виадук. Те, у кого машины побыстрее, сразу его освоили. Так и старый мост разгрузился, и стало всем хорошо, особенно политикам.

— Это русская смекалка, — сказал Кен. — Если долго сидеть на берегу реки, ожидая, когда мимо проплывет труп твоего врага, рано или поздно рядом построят мост.

— Запиши, а то забудешь, — привычно согласился я.

Кен грустно покачал головой, но записал.

Его у нас долго не принимали всерьез. А потом как-то шли мы втроем — Кен, Михалыч и я, — тащили ржавое железо с кладбища автомобилей и наткнулись на стаю «правых». Вроде бы в восьмом классе мы учились, да, точно, в восьмом… «Правые» начали кричать нам всякое, как обычно бывает перед дракой. Ну и Кена пиндосом обозвали. А Кен этого очень не любил. Не был он пиндосом, честь ему и хвала. И дело тут не в обрусении — просто не был он пиндосом, и точка.

Кен тогда нес, как коромысло, на плечах реактивную тягу от «Жигулей». И пока мы с Михалычем думали, что бы «правым» ответить позлее, Кен схватил эту оглоблю наперевес, прыгнул вперед и заорал:

— Я Кеннет Маклелланд из клана Маклелландов! Сюда идите, правые-неправые, остаться должен только один!

«Правые» как упали, так еле встали. Ржали до икоты. Кена полюбили безоговорочно. Я молчу, что в нашей школе творилось, когда мы рассказали. Фурор и триумф. Кен выступил остроумно, а это ценится на обоих берегах реки; еще он наплевал на известный закон об оскорблении кого попало чем попало. Выразив готовность драться, Кен повел себя как парень, который не боится оказаться крайним, и это оценили вдвойне.

А из той правобережной стаи трое обалдуев выросли офицерами дорожной полиции, кардан им в ухо. И теперь если Кен слегка нарушает — не по злому умыслу, а исключительно по обрусению, — эти ему говорят:

— Зачем же вы хулиганите, Кеннет Дональдович? Как же вам не стыдно? Не надо так. Иначе придется в следующий раз наказать.

А Кен им:

— Да работа у меня нервная. Больше не буду, честное слово. Ну как твой цитрус, бегает? Ты когда погонишь его на ТО, не забудь сначала мне звякнуть, я там знаю кое-кого, прослежу, чтобы все было хай-энд…

Ну полное взаимопонимание и дружба народов. А всего-то десять лет назад пообещал навернуть тупым тяжелым предметом.

Мы с Кеном были не просто «левые», а «левые» в квадрате — наши отцы строили завод. Естественно, мы оба на завод и угодили. С той разницей, что я стоял на веддинге, а Кеннет Дональдович бродил вдоль конвейера, при галстуке и с озабоченным лицом. Лицом Кен зарабатывал деньги. Галстуком он иногда, забывшись, утирал вспотевший лоб. Русских это умиляло, американцев смешило, а вот пиндосы на Кена стучали.

— Что за манера, твою мать, сморкаться в долбаный галстук?! — спрашивали Кена в дирекции. — Разве может так себя вести менеджер по долбаной культуре производства?!

«Культура производства» только звучит несерьезно. Не знаю, может, у вас так обзывается санитария на рабочем месте. А в нашей компании это и инженерно-креативный департамент, и гестапо сразу. «Культуристы» отвечают за долбаную эффективность. Страшнее ругательства, чем «эффективность», на заводе вообще нет.

— Я не сморкаюсь, — отвечал Кен. — Я вытираю трудовой пот. У меня работа нервная. Больше не буду, честное слово.

Кена штрафовали, он возвращался на конвейер и спрашивал линейного технолога Джейн Семашко:

— Какая падла?..

— В большой семье не щелкай клювом! — отвечала Джейн, выразительно поднимая вверх красивые глаза.

Кен затравленно обводил взглядом камеры слежения, потом ряды тонированных стекол под потолком — кабинеты начальства, — и нервно теребил галстук. Джейн привычно давала ему по рукам.

— Оставь в покое удавку, — говорила она. — Пойдем на веддинг, посмотрим, как там наши Мишки. Я буду следить, чтобы они все правильно делали, а ты — думать, как сделать так, чтобы они делали это лучше.

И они приходили, и вставали у нас с Михалычем над душой.

Я был рад видеть ребят, да и к зрителям мы на веддинге давно привыкли. Что инспекция, что делегация — первым делом все бегут к нам и торчат по полчаса в глубокой эйфории.

Есть в «женитьбе» некая мистика. Момент волшебства. Именно здесь автомобиль становится автомобилем. Недоделанной, но все-таки уже машиной. Понизу на веддинг-пост выкатывается платформа: задний мост и передний модуль. Сверху приплывает кузов — чпок! — и поженились. И вот она, машинка.

А уж хорошенькая!.. Цитрусы, то есть, простите, «Циррусы» — симпатяги, облик у них условно «среднеевропейский», однако не зря к нему приложили руку итальянцы. Особенно трехдверки удались. Глядишь, любуешься — и видишь, какая пропасть между Европой и Россией. Мы можем красиво дизайнить только военную технику. Наши танки, вертолеты и самолеты исполнены такой гармонии — Кандинский бы обзавидовался. Но вот беда: когда у нас что-то отрисовано гармонично, оно сразу напоминает военную технику.

Если исходить из проверенного временем постулата «Всё — дизайн», выводы напрашиваются сами. Русские — нация очень добрых воинов. Мы бы всех победили, только нам их жалко, и вообще, лень оторвать задницу от лавки. И нечего стесняться. Может, это наше историческое предназначение: сидеть на берегу реки, вяло шкрябая точилом по дедовской катане, и ждать, когда мимо проплывет труп врага. А там, глядишь, придет кто-нибудь и завод построит…

В общем, я, русский воин, стоял на веддинге и собирал цитрусы. А американцы смотрели. Молча. Оба знали, что такое конвейер, отнюдь не вприглядку, у Джейн была квалификация слесаря-сборщика С1, а у Кена полновесная С2, — и могли оценить четкость нашей работы как никто другой. И вякать мне под руку на веддинг-посту они не посмели бы — несмотря на все свои инженерские полномочия. Даже по меркам нашего завода веддинг показывал аномально низкий уровень брака. Завод был чемпионом марки, веддинг — чемпионом завода, а моя с Михалычем смена была чемпионом среди чемпионов. Когда на горизонте возникали пиндосы, которым захотелось поглядеть, как шевелится конвейер под их мудрым руководством, тим-лидер буквально сдувал с нас пылинки. А то вдруг нам сейчас воткнут за некорпоративный внешний вид, мы из-за этого упадем духом, накосячим и испортим бригаде показатели.

Тяжко нам приходилось, честно говоря.

* * *

Конвейер, что называется, «сушит мозги». От монотонной работы на станке тоже сдуреть можно, но конвейер — нечто особенное. Его не остановишь на минуточку просто чтобы отдышаться. Ты привязан к нему намертво. Он едет — и у тебя вслед за ним крыша едет. Поэтому рано или поздно ты начнешь злостно нарушать технологию, выполняя по две операции разом — крутить, допустим, левой рукой одну гайку, а правой — другую. Так можно выиграть по двадцать или даже тридцать секунд на каждой машине. Чтобы потом эти полминуты спокойно постоять в сторонке, «отдыхая», то есть оглядываясь, почесываясь, скаля зубы, подтягивая штаны, жалуясь на жизнь, ругая пиндосов, короче, совершая какие-то сугубо человеческие действия. Благодаря чему ты хоть ненадолго почувствуешь себя именно человеком, а не промышленным киборгом.

Мы себе такого позволить не могли.

За вечно хмурые физиономии нас обзывали «Дартами Веддерами». Мы в долгу не оставались: Темная Сторона Силы умеет ответить на дружескую шутку убедительно и отвратительно, — но чего греха таить, рожи у нашей «веддинг-тим» и правда были каменные. Сосредоточенные донельзя.

В старые добрые времена на каждом веддинг-посту суетилось четверо а то и шестеро сборщиков. Сейчас мы с Михалычем плавно и, говорят, красиво орудовали вдвоем. Казалось бы, чего тут сложного — помочь Железному Джону совместить платформу с кузовом и завести с двух сторон рамы с гайковертами, проконтролировать момент затяжки да отправить машину дальше… Ну и кассеты с гайками вовремя заряжать. У робота трехмерный лазерный прицел, чуткие динамометры и соображалка на уровне среднего пиндоса. В общем, умный робот, но тупой. Если надо подвинуть детали на миллиметр, он просто снайпер. А как набежит полсантиметра от контрольной точки — Джонни либо впадет в панику, либо грохнет кузовом о платформу, наделав царапин и заусенцев. Поэтому нужен за ним глаз да глаз, и время от времени — четко рассчитанный дружеский пинок. Иначе «свадьба» выйдет боком.

Вот для того и были мы с Михалычем — два русских надсмотрщика при одном американском железном работяге.

На конвейере многие спасаются тем, что, пока руками шуруют, стихи читают про себя или песни поют. Но я знал: стоит мне задуматься во время бритья — порежусь самым безопасным лезвием. А завод тебе не ванная, здесь можно без руки остаться запросто. Сам по молодости едва не схлопотал травму, спасибо конвейеру за науку, обошлось драным рукавом… Когда я дорос до веддинга, думал, наконец расслаблюсь — «вкалывают роботы, счастлив человек», — а стало еще хуже. По закону подлости, едва отвлекусь, простейшие операции вдруг идут вкривь и вкось. Поэтому на работе я именно работал. Иначе меня давно попросили бы из сборщиков в уборщики. Вариантов просто не виделось: либо я буду хорош, либо никакой.

Михалыч страдал такой же парадоксальной криворукостью. Он тоже не мог работать плохо и тоже уставал. Мы считались по заводским меркам ветеранами, чувствовали, как необратимо глупеем, и не раз обсуждали, на сколько еще нас хватит. Решили пока дотерпеть до следующей весны: Вася-Профсоюз намекнул, что зимой нам светит турне по европейским заводам — показать немецким туркам и турецким чуркам, как надо веддить цитрусы. Если, конечно, будем и дальше правильно себя вести, с оглядкой на Кодекс корпоративной этики, то есть нарушать технологию незаметно, жаловаться на жизнь негромко и ругать пиндосов нематерно… «А Железный Джон с нами поедет? — спросил Михалыч. — У него же настройки индивидуальные. Мы его два года дрессировали. Мы без своего робота никуда». Вася оглянулся на тим-лидера, а тот глубокомысленно кивнул в ответ. Васю заклинило, он пообещал все уточнить и убежал в сторону дирекции. Курилка долго хохотала.

Курилки не было, я сказал уже. И веддинга, строго говоря, никакого. А уж цитрусов не было и в помине.

* * *

«Курилкой» называли зону отдыха. Естественно, там никто не курил. У нас вообще мало кто этим увлекался даже в нерабочее время. Чтобы узнать, какой штраф полагается за курение на заводской территории, пришлось бы зарыться в самую глубь трудового договора. Поговаривали, будто этот пункт давно хотели выкинуть, но воспротивился директор мистер Джозеф Пападакис. Человек старой формации, он иногда втихаря смолил на рабочем месте. И сам себя потом штрафовал.

Это, конечно, были только слухи: договор обязан предусматривать любые нарушения, вплоть до проноса на конвейер ядерной боеголовки. Джейн Семашко уверяла, что своими глазами видела в договоре параграф о запрете призывов к насильственному свержению власти — со вполне драконовским штрафом. Я пару раз напоминал себе проверить, не шутит ли она, но забывал. После смены было не до того: принять бы душ да упасть бы в койку.

Во сне я регулярно видел цитрусы. Иногда они женились.

За «цитрусов» нас драли с нечеловеческой силой. Веддинг, он на любом автозаводе планеты будет веддингом, как ты эту операцию ни обозначай в документах. А то, что русские зовут рекреационную зону «курилкой», господа начальники списали на местный колорит. Даром что сами, обрусев, поголовно этим колоритом страдали: кто в галстук сморкается, кто водку с пивом мешает, кто вообще болеет за питерский «Зенит»… Даже мистер Джозеф Пападакис, редкостный пиндос, и тот перешел с барбекю-гриля на шашлык.

Но вот слово «цитрус» на заводе было вне закона, хоть ты так апельсин обзови. Нельзя шутить с брендом. «Циррусы» в своей ценовой группе лучшие из лучших, и перевирать их славное имя хоть на букву персонал не имел права. А уж «цитрус» — это был прямой и явный наезд. Цитрус у пиндосов однозначно ассоциируется с «лимоном», каковой в американском жаргоне испокон веку значит одно: дерьмовая тачка.

Доходило до полного идиотизма: вы могли купить «Циррус» любого цвета при условии, что он не желтый.

Каким местом думал тот, кто утвердил это имя — раз пиндосы такие нервные, — осталось загадкой. Известно было лишь, что над названием перспективной марки, запускавшейся как «всемирный автомобиль», долго и мучительно размышляло супербрендовое рекламное агентство.

Может, в том агентстве окопались промышленные диверсанты, японские или китайские, черт их знает.

Русские охотно соглашались с тем, что «Циррусы» неплохие машинки, даже хорошие, а в своем классе — лучшие по соотношению цена — качество, но звать их цитрусами продолжали упорно и неизлечимо. Это была такая же местная болячка, как манера жаловаться на жизнь, нарушать технологию и ругать пиндосов. Весь город на цитрусах ездил, и весь город их так называл.

Однажды мы в курилке задумались: а как это выглядит в свете известного закона об оскорблении кого угодно чем угодно? И пришли к выводу, что тянет, как миниум, на глумление и издевательство, а как максимум, на информационный геноцид дирекции завода. Ну действительно, целый город тебя чморит, твои же сотрудники чморят, а ты — стой, обтекай, потому что Кодекс корпоративной этики имеет силу только до проходной, и ни на шаг дальше… Но ребята из юридического отдела шепотом намекнули, что пока дирекция не готова признать себя религиозной сектой или сексуальным меньшинством — фиг ей, пускай обтекает.

Когда в прошлом году мистер Джозеф Пападакис, наливаясь кровью от похоти, торжественно вручил ключ от красной трехдверки Машке Трушкиной, нашей Мисс Города, та подпрыгнула, захлопала в ладоши и радостно заорала в микрофон:

— Ой, цитрус!!!

Прямой эфир шел на всю губернию. Директор чуть в обморок не хлопнулся. Назавтра торжественный момент показали в федеральных новостях — уже без звука. Пиар-службу лишили премии за подрыв авторитета марки. Пиарщики дико разозлились на красавицу и пообещали, что следующий приз от завода ей разве что в гроб положат. Машка в ответ только хмыкнула. Она была не заводская, а из управы Правобережья — эти волки сами кому хочешь устроят веселые похороны. От них только реактивной тягой и отмахиваться. Отец мой вспоминал: при Советской власти правый берег играл в карты на левобережные садовые участки и вырубал их — буквально, топорами, — под корень. Шутка ли, до сих пор именно «правые» поставляют городу всех полицаев, торговцев и политиков. Говорю же, волки. Мы бы им, конечно, вломили, найдись только повод, нам просто делить нечего. У «левых» завод, у «правых» все остальное: идеальный симбиоз. Завод накроется — Правобережью тоже не жить. Как бы выразился Кен Маклелланд: если долго сидеть на двух берегах реки, ожидая, когда мимо поплывут зловещие мертвецы, рано или поздно люди с разных берегов поймут, что у них общие интересы.

Надо будет сказать Кену, пусть запишет.

Арнольд Шварценеггер. Вспомнить все. Моя невероятно правдивая история

  • «Эксмо», 2013
  • История его жизни уникальна.

    Он родился в голодные годы в маленьком австрийском городке, в семье полицейского, не имея особых перспектив на будущее. А в возрасте двадцати одного года он уже жил в Лос-Анджелесе и носил титул «Мистер Вселенная».

    За пять лет он выучил английский язык и завоевал статус величайшего бодибилдера мира.

    За десять лет он получил университетское образование и стал миллионером как бизнесмен и спортсмен.

    За двадцать лет он вошел в число кинозвезд первой величины и породнился с семьей Кеннеди.

    А через тридцать шесть лет после приезда в Америку он занял пост губернатора Калифорнии…

    Этот человек — легендарный Арнольд Шварценеггер. И в этой книге он вспомнит действительно все…


…За семь лет, прошедших между двумя фильмами «Терминатор», кардинально изменилось мое отношение к бизнесу. На всем протяжении восьмидесятых я словно одержимый вкалывал на съемках. Я был постоянно нацелен на вершину, стремился удваивать свой гонорар с каждым следующим фильмом, жаждал добиться рекордных кассовых сборов и стать величайшей звездой. Мне буквально была ненавистна необходимость спать. Работая над «Терминатором», я мечтал о том, как было бы хорошо работать безостановочно, словно машина. Тогда я всю ночь снимался бы в студии у Джима Кэмерона, а утром просто переодевался бы и отправлялся на натурные съемки с другим режиссером, работающим в дневную смену. «Вот это было бы классно! — рассуждал я. — Можно было бы снимать по четыре фильма в год!»

Но теперь, после «Терминатора-2: Судный день», я смотрел на все уже совершенно другими глазами. У меня была растущая семья. Я хотел спокойной, уютной жизни с женой и детьми. Хотел видеть, как растут Кэтрин и Кристина. Хотел проводить с ними больше времени, возить их куда-нибудь на каникулы. Хотел встречать их дома, когда они возвращаются из школы.

Поэтому я стал думать о том, как найти равновесие. Я решил, что идеальным ритмом будет снимать по одному фильму в год. Я стал общепризнанной звездой первой величины, поэтому мне больше не нужно было никому ничего доказывать. Но зрители ждали от меня новых фильмов, поэтому я должен был позаботиться о том, чтобы возвращаться к ним, и обязательно с чем-нибудь хорошим. Я хотел иметь возможность снимать любой фильм, если только мне понравится какой-то сценарий или меня увлечет какая-нибудь мысль. Однако теперь передо мной открылись и другие возможности, и одного кино мне уже было недостаточно.

Я подумал о том, чтобы поддерживать интерес к кино так же, как это делал Клинт Иствуд, приправлявший карьеру актера режиссурой и постановкой фильмов, — причем иногда он появлялся в своих собственных фильмах, а иногда и не появлялся. Мне пришлась по душе эта новая цель, вместе с новым риском потерпеть неудачу. Клинт в Голливуде был одним из немногих, кто умел мыслить трезво. Он всегда вкладывал свои деньги мудро и никогда их не терял. Ко всем своим деловым предприятиям — таким, как сеть ресторанов и гольф-клубов в Северной Калифорнии — он относился страстно. Клинт неизменно оставался одним из моих кумиров с тех самых пор, как я приехал в Америку. Я не знал, есть ли у меня такие же способности, как у него, но, возможно, теперь, когда одного кино уже было мне недостаточно, я тоже должен был попробовать себя в чем-нибудь новом.

И была еще одна совершенно другая сфера, в которой я мог попробовать проявить себя. Клинта избрали мэром его родного городка Кармел, штат Калифорния. Мне эта мысль также приходилась по душе, хотя я тогда еще не представлял себе, какой именно должности я буду когда-нибудь добиваться. К тому же на меня произвел впечатление постоянный контакт с семействами Шрайверов и Кеннеди, несмотря на то что в политическом плане мы находились по разные стороны баррикад.

В ноябре 1991 года к идее бороться за выборную должность меня совершенно неожиданно подтолкнул Ричард Никсон. Он пригласил меня к себе по случаю открытия праздничной благотворительной выставки в своей президентской библиотеке, которое должно было состояться через несколько часов после открытия библиотеки Рейгана. Я понимал, что многие ненавидят Никсона, не простив ему Уотергейтский скандал, обернувшийся такими проблемами для всей страны. Однако, если не брать это в расчет, я восхищался Никсоном и считал, что он был потрясающим президентом. Подозреваю, он догадывался о том, как я к нему отношусь, поскольку даже в самое тяжелое для него время я публично поддерживал его в средствах массовой информации. Больше того, мне нравилось хвалить Никсона, так как есть у меня страсть восставать против всеобщего мнения и шокировать окружающих.

Приглашая меня на церемонию открытия, Никсон сказал мне по телефону: «Арнольд, я хочу, чтобы вы получили удовольствие». На самом же деле он, не сказав мне ни слова, устроил так, что я должен был выступить с речью. Я согласился, ни о чем не подозревая, и захватил с собой своего племянника Патрика, сына моего погибшего брата и его невесты Эрики Кнапп. Патрик, которому было уже двадцать с небольшим, недавно окончил юридический факультет университета Южной Калифорнии и устроился помощником к моему адвокату Джейку Блуму. Мне нравилось проводить с ним время и учить его, что есть что. Мы отправились на открытие выставки, собравшей около тысячи трехсот человек.

Никсон мастерски владел искусством обхаживать своих гостей, и это произвело на меня впечатление. Он сказал:

— Арнольд, я хочу пригласить вас к себе в кабинет.

— Мой племянник может пойти вместе со мной?

— О, разумеется.

Мы прошли в кабинет, и Никсон засыпал меня самыми разными вопросами: чем я занимаюсь, что происходит в кино, как я стал республиканцем, почему ввязался в политику. Ответив на все его вопросы, я выложил ему самое сокровенное: «Я приехал в Америку, потому что это лучшее место на земле, и сделаю все возможное, чтобы она и дальше оставалась лучшим местом на земле. И для этого нельзя допустить, чтобы всякие придурки боролись за президентское кресло и болтались в Белом доме. Нам нужны настоящие вожди. Нам нужно ясно представлять, как двигаться вперед, причем не только в Вашингтоне, но и по отдельности в каждом штате и в каждом городе. Поэтому я всегда должен быть уверен, что голосую за того, за кого нужно. Мне нужно знать, какие у этого человека взгляды, как он голосовал в прошлом, как он представляет интересы штата, хороший ли он лидер и так далее». Я рассказал о том, какие проблемы стоят перед Калифорнией в области здравоохранения и образования, — всей этой информацией я владел с тех пор, как стал председателем совета по физической культуре и спорту. И еще я говорил о том, как сделать штат более привлекательным для бизнеса.

Тут вошел помощник и сказал: «Господин президент, все уже готово. Вас ждут». Мы встали и направились к выходу, но тут Никсон обернулся и сказал мне: «Вы должны бороться за пост губернатора штата Калифорния. Если вы на это пойдете, я окажу вам всяческую поддержку, насколько это только будет в моих силах». Его заявление стало для меня полной неожиданностью, потому что до того мы ни словом не обмолвились об этом. И вообще до Никсона никто всерьез не предлагал мне идти в большую политику.

Когда мы вошли в зал, Никсон предложил Патрику сесть, а мне сказал: «А вы оставайтесь здесь, около сцены». Там уже стояло несколько человек, в том числе комик Боб Хоуп, и я присоединился к ним.

Затем Никсон подошел к микрофону и начал говорить. Речь получилась хорошая, непринужденная, и на меня произвело впечатление то, что говорил он без бумажки. Никсон красноречиво рассказал о библиотеке и о той задаче, которая перед ней стоит, перечислил свои достижения, упомянул про те начатые им программы, которые необходимо продолжать. «И, конечно, нельзя не сказать о том, что у меня есть замечательные последователи. Друзья, вы отвечаете за то, чтобы довести до конца мои начинания, и я очень признателен вам за вашу поддержку, — сказал он. — А сейчас я хочу представить вам человека, с которым связано будущее нашего штата и…»

Дальше я уже ничего не слышал, поскольку сердце гулко заколотилось у меня в груди.

«Быть может, Никсон хочет просто упомянуть обо мне», — подумал я. Но я знал, что на самом деле он предложит мне выступить. Во мне началась внутренняя борьба. Одна моя часть говорила: «Твою мать! Я совершенно не готов!», но другая возражала: «Парень, сам Никсон говорит о тебе. Радуйся!» Я услышал, как президент сказал: «Арнольд, поднимайся сюда», и раздались аплодисменты. И я поднялся на сцену и повернулся к залу, ломая голову, что сказать всем этим людям. И тут Никсон шепнул мне, но так, что это услышал весь зал: «Думаю, тебе нужно сказать несколько слов».

К счастью, если ты относишься хорошо к какому-нибудь человеку, тебе прекрасно известно, чем это объясняется, поэтому слова идут от души. Я не колебался ни мгновения. Мне даже удалось пошутить: «Ну, мне всегда очень приятно, когда меня просят выступить без предварительного уведомления, но все равно, огромное вам спасибо!» Это вызвало смех. Далее на протяжении нескольких минут я рассказывал о том, как стал республиканцем. Я рассказал, как впервые увидел Никсона по телевизору во время избирательной кампании 1968 года, когда «он говорил о поддержке правоохранительных органов». Несколько человек захлопали. Я продолжал: «Никсон поддерживал военных, Пентагон, военное присутствие во всем мире. Америка может быть сильной только тогда, когда у нее сильная армия!» Снова аплодисменты.

«И еще Никсон говорил о строительстве экономики, которая будет глобальной. Он говорил об устранении всех торговых барьеров и тарифов, и о том, что в конечном счете мы должны защищать наше процветание, а не наш труд!» Громкие аплодисменты. «Я слушал все это, затаив дыхание. А поскольку я приехал из социалистической страны, особенно мне понравились слова: «сбросьте государство со своей спины!». Аплодисменты и восторженные крики.

«И с того самого момента я стал ярым сторонником этого человека. Я неизменно поддерживал его, и сегодня я здесь, поскольку по-прежнему поддерживаю его. Нам нужно побольше таких вождей, как он!» Теперь уже все хлопали и кричали. Я чувствовал себя на седьмом небе от счастья.

Потом президент Никсон снова отвел меня к себе в кабинет и сказал: «Помни то, что я говорил тебе о борьбе за пост губернатора».

Я почувствовал, что мысль о большой политике, предложенная таким человеком, как Никсон, является чем-то реальным. Однако для меня она пока что еще не стала чем-то вроде «теперь это непременно случится». Я не зацикливался на ней, не устанавливал конкретные сроки, не говорил себе: «Это будет обязательно сделано в следующем году». Я оставался спокоен.

Андрей Кончаловский. 9 глав о кино и т.д.

  • «Эксмо», 2012
  • Настоящее издание в своем роде обобщение режиссерской практики Андрея Кончаловского, описание мастером его художественного метода. Естественно, с примерами работы над конкретными фильмами, драматическими и оперными спектаклями, а помимо того — и с размышлениями о месте и роли киноискусства (как и искусства вообще) в контексте времени.

    Сборник включает материалы устных выступлений и публикаций режиссера примерно с середины 1970-х годов вплоть до текущего времени. Сюда относятся лекции Кончаловского для слушателей Высших сценарных и режиссерских курсов, мастер-классы, иные публичные выступления. В сборник входят также материалы интервью, отдельные статьи, фрагменты эссе, главы из мемуарных книг режиссера.

    Таким образом, читатель получит возможность проследить, какие взгляды мастера на творчество и жизнь изменились, а какие остались практически неизменными как основа его мировоззрения.

    Издание привлечет внимание тех, кто не равнодушен к проблемам киноискусства, интересуется мировым и отечественным кинематографом, в частности творчеством Кончаловского, его взглядами на сложный процесс становления отечественной и мировой художественной культуры
  • Купить книгу на Литресе

Так что же такое искусство?

На этот вопрос не так просто ответить. Попытайтесь ответить коротко, и вы в скором времени убедитесь, что нечто подобное кто-то из великих, Лев Толстой, или Спиноза, или тот же Пикассо, уже говорил.

Слово «искусство» красиво в русском звучании, поскольку связано с представлением об искусном человеке, который может что-то такое, чего другие не могут. Выразительное образное понятие! Хотя по-латыни и по-гречески оно звучит по-другому: не содержит значения «искусность».

И я, ища ответ, прибегал, как правило, к мыслям других людей. Вот одно из определений, родившееся таким образом. Оно довольно емкое, немножко научное, но, тем не менее, точно, на мой взгляд, говорит о том, что такое искусство.

Искусство — это выраженное словесными или материальными образами знание, которое помогает человеку постичь и оценить окружающий его мир, помогает в духовном росте.

Художник не может творить незнание, подобно младенцу.

В начале ХХ века возникла группа художников «Ослиный хвост». Название было связано с некой скандальной картиной. По легенде, она появилась так: приделали к хвосту осла кисть, макали кисть в краску, осел махал хвостом, и на поднесенном к животному холсте появлялось нечто. «Написанная» таким способом картина оказалась на выставке в Париже и стала знаменитой. Входившие в состав группы художники со временем тоже приобрели известность.

Вот, с моей точки зрения, образец произведения, сделанного безо всякого знания.

Настоящий художник не только выражает какое-то знание, но и сам познает. Я обнаружил, например, что про жизнь, меня окружающую, про страны, в которых был, больше всего узнавал не как турист, а когда работал там.

Художник познает и каким-то образом передает свое знание.

Особенно полно стремление художника поделиться своим знанием откликается, конечно, в литературе. Мы прекрасно понимаем, читая книгу, что писатель пытается рассказать нам о том, что он открыл в мире.

Кто-то сказал, что литература возникла от горя. В том смысле, что в отсутствие собеседника, в отсутствие кого-то близкого, человек, мучаясь необходимостью поделиться пережитым, начинает писать. Любой писатель, в принципе, исповедуется или рассказывает что-то воображаемому близкому человеку. Так и возникает литература — искусство, исповедальное по своей сути.

Каково же собственно духовное наполнение искусства?

Честно говоря, боюсь этих слов — «духовное», «духовность» — не люблю их. Избитые понятия! Сегодня то и дело употребляют выражение «духовное возрождение», не понимая, что это такое. Очень часто «духовное» связывают с чем-то религиозным. Я же думаю, что духовность человека не обязательно рифмуется с религиозностью.

Духовность человека — это его стремление ввысь.

Любое человеческое существо живет на трех уровнях.

На физиологическом уровне мы животные. Второй уровень — социальный. Мы играем в определенные общественные игры, со своими договорами, правилами. В социальной среде мы среди подобных нам существ, между которыми происходят войны, борьба за место под солнцем, за деньги, славу, власть и т.п.

И третий уровень — идеальный.

Это состояние погруженности в мечту, в созерцание. В такой момент мы находимся в одиночестве — на берегу моря, например, глядим вдаль, как бы растворяясь в природе. Либо смотрим на звезды. Либо молимся. Как раз этот уровень я и считаю духовным, очень зыбким и трудно определимым. Но даже у самого малообразованного, примитивного человека возникают такого рода потребности, которые сам он не в состоянии сформулировать. То ли это одиночество, то ли влюбленность, то ли еще что-то…

На идеальном (духовном) уровне в человеке пробуждается потребность в красоте, которую, правда, каждый понимает по-своему. Это самый трудноопределимый момент и в наших занятиях искусством: красота человека.

Когда-то Толстой сказал, глядя на красивую женщину, примерно, так: какое заблуждение отождествлять красоту с добром!

Колоссальное заблуждение! Когда я говорю о красоте человека, то имею в виду не что-то внешнее, а добро, на которое он способен. Потому что добро, на которое человек способен, — это, наверное, и есть идеальный, или духовный, уровень его существования. Когда человек делает добро, к которому его никто не понуждает, — это явление великого чуда. Ведь человек, по природе, эгоист. Мы просто неохотно в этом признаемся.

Духовная красота обнаруживается и в нашей способности наслаждаться пейзажем, придавать картинам природы какое-то особое значение. Причем, красоту эту еще надо уметь увидеть.

Я, например, долго не понимал, в чем красота скромных пейзажей Исаака Левитана. Красоту его живописи открыл для меня другой художник — Константин Коровин своими «Записками художника».

Надо уметь увидеть!

Японцы говорят, чтобы стать художником, не обязательно написать картину, достаточно увидеть ее внутренним взором. Но одно дело увидеть, а другое — поделиться этим внутренним видением с окружающими людьми.

Здесь начинаются самые большие сложности.

Зачем мы занимаемся искусством? Чтобы всех сделать счастливыми? Чтобы заработать много денег и стать знаменитым? Но что тогда является природой нашего творчества? Чего мы, в сущности, хотим? И что необходимо художнику, чтобы созданное им можно было назвать искусством?

Во-первых, художнику не обойтись без способности эмоционально воспринимать жизнь, испытывая при этом восторг, ужас, отчаяние. Смех, слезы, ужас — три душевных струны, по Пушкину, на которых искусство играет. Комедия, трагедия и драма, в соответствии с этим, — три маски греческого античного театра. Итак, без способности чувствовать художника просто не существует.

А во-вторых, художнику нужно уметь запечатлевать свою эмоциональную взволнованность: зарисовать, заснять, записать. Вот чему, собственно, и нужно учиться.

В наше время, к несчастью, распространились виды «творчества», где ничего не надо уметь, — за тебя все сделает компьютер.

Раньше фотография, например, была целым процессом. Фотограф не знал, что он снял. Надо было проявить снятое. Сегодня все является мгновенно. Фотографии стали идеальными. Эти картинки может делать каждый. Фотографов развелось как собак нерезаных. Искусство ли это? Сомневаюсь. Потому что, во-первых, нет нужды в специальных умениях, а, во-вторых, отсутствует отбор.

Отбор — выделение художником из воспринятого им определенных зрительных, словесных и других образов.

Но и этому еще нужно научиться!

Вот почему живописец должен изо дня в день рисовать, балерина отрабатывать бесконечные па. Если она не будет ходить в класс, у нее перестанут работать связки, и утратится танцевальная легкость. За этой внешней легкостью всегда стоит ежедневный гигантский труд. Без такого труда не может быть и художника.

Итак, к нашему определению искусства нужно прибавить еще одно качество — мастерство. Мастерству, профессиональной технике и должны учить в соответствующих институтах.

Есть великая живопись: Тициан, иконы Рублева… Но есть и копии с этой живописи. Чтобы сделать копию, не отличимую от великого оригинала, нужно большое мастерство. Есть замечательные копиисты, зарабатывающие огромные деньги на продаже фальшивых картин.

Если же взглянуть на то, что называют «современным искусством», то легко увидеть: большого мастерства не требуется для того, чтобы сотворить какую-нибудь концептуальную штуковину. Для меня такие создания не попадают в разряд искусства.

Искусство, по выражению Льва Толстого, есть сообщение чувства. Но сообщать нужно настолько мастерски, чтобы вызвать у зрителя (читателя, слушателя) такое же ответное чувство, какое переживал сам художник.

Когда-то я любил ходить в кинозалы, где шли мои картины, наблюдать, как их воспринимают. Приятно, когда люди плачут в нужный момент, когда в нужном месте смеются. Думаешь: попал! А бывало и по-другому.

Есть у меня картина «Романс о влюбленных», очень популярная в 1970-е годы. Я пришел в кинотеатр, где ее показывали. Впереди меня сидела какая-то женщина с авоськами. Я обратил на нее внимание только потому, что она вздохнула в середине картины и сказала: «Господи, на что деньги народные тратятся!» Она так скучала! Мне стало стыдно, и я тихо слинял. Ну, конечно, женщина эта стала моим врагом на всю жизнь. Хотя она не виновата. Виноват художник. Мы делаем картины не для того, чтобы их обязательно хвалили, а для того, чтобы о них судили.

Итак, сообщению чувств нужно учиться. Каким образом и как долго?

У некоего китайского врача спросили: как долго вы учились своему ремеслу? Он назвал шесть или семь поколений лекарей: отец, дед, прадед, прапрадед и так далее. Знание передавалось из поколения в поколение. Так же, допустим, как это происходит на Востоке и в таком тонком деле как резьба по кости или изготовление китайской миниатюры.

Подобную передачу знания в поколениях я уверенно могу назвать школой искусства. Таковы голландская или венецианская школы живописи. Мастера брали учеников. Те писали картины. Мастер только правил. А потом ставил свою подпись. С малых лет учили технике. У Микеланджело, например, было много учеников. В Риме была целая академия, где работали ученики. Учились они у замечательных художников, иногда и превосходя их своим талантом.

Без учебы, за которой стоит мощная культурная традиция, не вырастают великие художники. Знания, передающиеся в поколениях, и есть культура.

Художник, освоивший эти знания, причастен культуре. Особенно это касается режиссуры. Я человек, так сказать, старомодный, и для меня чрезвычайно важна культура режиссуры. Речь идет, как я уже сказал, о традиции и культурных ассоциациях, чего нельзя не заметить в любом произведении искусства. Слушая Моцарта, мы улавливаем итальянскую оперу. Внимая Чайковскому, — любимого им Вагнера. Это не значит, что Петр Ильич у него воровал. Хотя «воровать» надо. Французский живописец Анри Матисс говорил: не бойся признаваться, у кого ты воруешь. Потому что все равно переплавляешь «ворованное» в свое.

Плагиат — вещь бесталанная, но артистическое заимствование — именно переплавляет.

Нужно, чтобы обретенное знание опиралось на твое собственное. Нужно владеть традицией. Иными словами, нужна культура.

Мы живем во времена, когда знать традиции не только нет необходимости, но даже вредно. Постмодернизм в чистом виде — это отрицание всякого культурного багажа. Это, грубо говоря, свободное цитирование. Берутся любые цитаты, перемешиваются, перемалываются, как в блендере. Взбиваешь такой коктейль, потом оттуда выбрасываются какие-то разноцветные образы. Британский рок-музыкант, певец Дэвид Боуи так и писал свои песни: вырезал отдельные словечки, перемешивал, ставил в ряд и пытался найти в этом смысл. Такой вроде бы абсурдный пазл.

Отрицание культурной традиции вредно для художника, поскольку он делится не только своим знанием, но и тем, которое было до него, и которое он неизбежно впитал, даже, может быть, вступая с ним в спор. Ведь и для того, чтобы что-нибудь отрицать, с чем-то спорить, надо это знать.

Художнику, с одной стороны, необходимо знание традиций, а с другой, нужен талант, чтобы эти традиции развивать, а значит, и спорить с ними, даже их отрицать. Знание традиций и способность по-новому взглянуть на них и создает большое произведение искусства.

Исходя из всего сказанного, можно заключить, на мой взгляд, что искусство должно отвечать четырём условиям.

Первое

 — талант, дар Божий. Художник испытывает чувство и в художественной форме передаёт его нам. Без способности чувствовать художника просто не существует. Думаю, великий Пушкин, если бы он был однолюбом, вряд ли смог написать такое количество любовной лирики.

Но почувствовать мало, надо уметь выразить. Для этого и необходимо мастерство — второе условие для существования искусства. И, если талант бывает от рождения, то мастерство — это постоянный труд. Поэтому большой художник, даже когда он гениален, для овладения мастерством должен упорно трудиться.

Третий признак истинного произведения искусства — сообщение чувства прекрасного. Благодаря искусству мы способны увидеть Красоту. Человек всегда был восприимчив к красоте природы, звуков, образов… В творчестве большого художника обязательно присутствует некая высокая идеальная цель…

И четвёртым условием для существования искусства является богатство культурных ассоциаций. Начиная с древнейших эпосов и заканчивая постимпрессионизмом, всё европейское искусство было насыщено многообразием ассоциаций с мифами, с вековыми культурными архетипами и с традициями. Вплоть до середины ХХ века Художник не стремился творить вне традиции. Можно «бороться» с традициями, когда ты знаешь, с КЕМ имеешь дело, разбираешься в этом. Знание традиций и способность по-новому взглянуть на них и создаёт большое произведение искусства. Если ты смотришь на работы великого итальянца Микеланджело Буонаротти, то узнаёшь в них и древнегреческого скульптора Фидия. Художник-модернист Френсис Бейкон, пародируя Веласкеса, понимал, какие традиции в искусстве он «разрушает».

Европейское искусство было разрушено постмодернизмом, который с середины ХХ века пытался избавиться от традиций, забыть их.

Искусство как таковое должно отвечать всем названным здесь качествам. Если произведение им не отвечает, оно к искусству отношения не имеет. Оно может быть только ремесленническим продуктом. Может быть произведением искусства маркетинга, которое часто кажется более важным, чем настоящее искусство.

На рынке в Китае можно видеть мастера, который из слоновой кости или на орехе режет какие-то невероятные узоры. И он, и его предки делают это уже пятьсот лет, а произведение стоит два юаня. Рыночная стоимость — копейки! Художественная — гигантская. Потому что в этом произведении сочетаются красота, знание, мастерство.

Сегодня очень часто, замечаю я с грустью, рыночная стоимость подменяет художественную ценность вещи. И мы все больше обращаем внимание на денежную оценку произведения. Я принадлежу к другому поколению. Я убежден, что настоящее произведение искусства неповторимо, его нельзя продублировать. А то, что сегодня называют искусством, — Энди Уорхол, скажем, — просто растиражированный предмет, продукт гениального маркетинга.

Сегодня можно воочию наблюдать большой разрыв между современным искусством и тем, какие требования должны быть реально, всерьез предъявлены к произведению художественного творчества.

Да, искусство может даже показать мне ужасные вещи, открыть невероятные бездны, угрожающие человеку. Таков Достоевский. Но Федор Михайлович говорил об этих безднах так, что читатель хорошо чувствовал его боль. Вот тут и возникало то, что я называю духовной красотой.

В произведении можно показать все, что угодно. Самые невероятные ужасы. Но если художник не дает этому этическую оценку, если мы не чувствуем его боли, то, на мой взгляд, перед нами не искусство. А нечто из другой области самовыражения.

Великий шведский кинорежиссер Ингмар Бергман, которого сегодня, может быть, и не так хорошо знают, одним из первых показал на экране чудовищное насилие. В его фильме «Девичий источник» (1959) три нищих пастуха насилуют пятнадцатилетнюю девушку, которая направляется в соседнее селение, чтобы отнести в церковь свечи. Эпизод невозможно смотреть без содроганий ужаса. Но одновременно вы чувствуете, как больно самому художнику показывать все это. Вы испытываете ту же боль, а потом вы переживаете, я бы сказал, жажду искупить совершенное преступление. Вот это и есть искусство — гениальное сообщение чувства.

Чтобы зритель (или читатель) глубоко пережил сообщенное автором чувство, художнику нужно сделать свое произведение доступным для восприятия.

Людмила Улицкая. История про кота Игнасия, Федю и одинокую Мышь

  • «АСТ», 2012
  • Жила-была мышь. Одна.

    Это удивительно, потому что мыши обычно живут больщими семья. Но наша мышь была одинокая. Зато богатая. Она владела кладовой, холодильником и огромным шкафом! Поэтому ей очень не понравилось, когда кто-то неизвестный начал шарить по её ящичкам и полочкам.

    Возможно, если бы она меньше беспокоилась о своём имуществе, ничего бы и не случилось. Но увы, мышь решила действовать, и эта почти детективная история чуть не кончилась трагедией. Всё, однако, завершилось ко всеобщему удовольствию!

Роальд Даль. Ах, эта сладкая загадка жизни

  • «Эксмо», 2012
  • Роальд Даль — мастер рассказа, и в сборнике «Ах, эта сладкая загадка жизни!» его талант проявился в полной мере. Сочные, колоритные, парадоксальные истории буквально завораживают. Даль создает на страницах этой книги особый мир — настолько притягательный и ни на что не похожий, что отложить книгу, не дочитав до последней страницы, вам вряд ли удастся.

На рассвете моей корове понадобился
бык. От этого мычания можно с ума сойти,
особенно если коровник под окном. Поэтому
я встал пораньше, позвонил Клоду
на заправочную станцию и спросил, не поможет
ли он мне свести ее вниз по склону
крутого холма и перевести через дорогу на
ферму Рамминса, чтобы там ее обслужил
его знаменитый бык.

Клод явился через пять минут. Мы затянули
веревку на шее коровы и пошли по
тропинке. Было прохладное сентябрьское
утро. По обеим сторонам тропинки тянулись
высокие живые изгороди, а орешники были
усыпаны большими зрелыми плодами.

— Ты когда-нибудь видел, как Рамминс
спаривает? — спросил у меня Клод.

Я ответил, что никогда не видел, чтобы
кто-то по правилам спаривал быка и корову.

— Рамминс делает это особенно, — сказал
Клод. — Так, как Рамминс, не спаривает
никто на свете.

— И что он делает особенного?

— Тебя ждет приятный сюрприз, —
сказал Клод.

— Корову тоже, — сказал я.

— Если бы в мире знали, как Рамминс
спаривает, — сказал Клод, — то он бы прославился
на весь белый свет. В науке о молочном
скотоводстве произошел бы вселенский
переворот.

— Почему же он тогда никому об этом
не расскажет?

— Мне кажется, этого он хочет меньше
всего, — ответил Клод. — Рамминс не тот
человек, чтобы забивать себе голову подобными
вещами. У него лучшее стадо коров
на мили вокруг, и только это его и интересует.
Он не желает, чтобы сюда налетели
газетчики с вопросами, — а именно это
и случится, если о нем станет известно.

— А почему ты мне об этом не расскажешь?
— спросил я.

Какое-то время мы шли молча следом
за коровой.

— Меня удивляет, что Рамминс согласился
одолжить тебе своего быка, — сказал
Клод. — Раньше за ним такого не водилось.
В конце тропинки мы перешли через
дорогу на Эйлсбери, поднялись на холм на
другом конце долины и направились к
ферме. Корова поняла, что где-то там есть
бык, и потянула за веревку сильнее. Нам
пришлось прибавить шагу.

У входа на ферму ворот не было — просто
неогороженный кусок земли с замощенным
булыжником двором. Через двор
шел Рамминс с ведром молока. Увидев нас,
он медленно поставил ведро и направился
в нашу сторону.

— Значит, готова? — спросил он.

— Вся на крик изошла, — ответил я.

Рамминс обошел вокруг коровы и внимательно
ее осмотрел. Он был невысок,
приземист и широк в плечах, как лягушка.
У него был широкий, как у лягушки, рот,
сломанные зубы и быстро бегающие глазки,
но за годы знакомства я научился уважать
его за мудрость и остроту ума.

— Ладно, — сказал он. — Кого ты хочешь
— телку или быка?

— А что, у меня есть выбор?

— Конечно, есть.

— Тогда лучше телку, — сказал я, стараясь
не рассмеяться. — Нам нужно молоко,
а не говядина.

— Эй, Берт! — крикнул Рамминс — Нука,
помоги нам!

Из коровника вышел Берт. Это был
младший сын Рамминса — высокий вялый
мальчишка с сопливым носом. С одним
его глазом было что-то не то. Он был бледно-
серый, весь затуманенный, точно глаз
вареной рыбы, и вращался совершенно независимо
от другого глаза.

— Принеси-ка еще одну веревку, —
сказал Рамминс.

Берт принес веревку и обвязал ею шею
коровы так, что теперь на ней были две веревки,
моя и Берта.

— Ему нужна телка, — сказал Рамминс.

— Разворачивай ее мордой к
солнцу.

— К солнцу? — спросил я. — Но солнца-
то нет.

— Солнце всегда есть, — сказал Рамминс.
— Ты на облака-то не обращай внимания.
Начали. Давай, Берт, тяни. Разворачивай
ее. Солнце вон там.

Берт тянул за одну веревку, а мы с Клодом
за другую, и таким образом мы поворачивали
корову до тех пор, пока ее голова
не оказалась прямо перед той частью неба,
где солнце было спрятано за облаками.

— Говорил тебе — тут свои приемы, —
прошептал Клод. — Скоро ты увидишь нечто
такое, чего в жизни не видывал.

— Ну-ка, попридержи! — велел Рамминс,

— Прыгать ей не давай!

И с этими словами он поспешил в коровник,
откуда привел быка. Это было огромное
животное, черно-белый фризский
бык с короткими ногами и туловищем, как
у десятитонного грузовика. Рамминс вел
его на цепи, которая была прикреплена к
кольцу, продетому быку в ноздри.

— Ты посмотри на его яйца, — сказал
Клод. — Бьюсь об заклад, ты никогда таких
яиц не видывал.

— Нечто, — сказал я.

Яйца были похожи на две дыни в мешке.
Бык волочил их по земле.

— Отойди-ка лучше в сторонку и отдай
веревку мне, — сказал Клод. — Тут тебе не
место.

Я с радостью согласился.

Бык медленно приблизился к моей корове,
не спуская с нее побелевших, предвещавших
недоброе глаз. Потом зафыркал и
стал бить передней ногой о землю.

— Держите крепче! — прокричал Рамминс
Берту и Клоду.

Они натянули свои веревки и отклонились
назад под нужным углом.

— Ну, давай, приятель, — мягко прошептал
Рамминс, обращаясь к быку. — Давай,
дружок.

Бык с удивительным проворством вскинул
передние копыта на спину коровы, и я
мельком увидел длинный розовый пенис,
тонкий, как рапира, и такой же прочный.
В ту же секунду пенис оказался в корове.
Та пошатнулась. Бык захрапел и заерзал, и
через полминуты все кончилось. Он медленно
сполз с коровы. Казалось, он доволен
собой.

— Некоторые быки не знают, куда его
вставлять, — сказал Рамминс. — А вот мой
знает. Мой может в иголку попасть.

— Замечательно, — сказал я. — Прямо в
яблочко.

— Именно так, — согласился Рамминс.

— В самое яблочко. Пошли, дружок,
— сказал он, обращаясь к быку. — На
сегодня тебе хватит.

И он повел быка обратно в коровник,
где и запер его, а когда вернулся, я поблагодарил
его, а потом спросил, действительно
ли он верит в то, что если развернуть
корову во время спаривания в сторону
солнца, то родится телка.

— Да не будь же ты таким дураком, —
сказал он. — Конечно, верю. От фактов не
уйдешь.

— От каких еще фактов?

— Я знаю, что говорю, мистер. Точно
знаю. Я прав, Берт?

Затуманенный глаз Берта заворочался в
глазнице.

— Еще как прав, — сказал он.

— А если повернуть ее в сторону от
солнца, значит, родится бычок?

— Обязательно, — ответил Рамминс.

Я улыбнулся. От него это не ускользнуло.

— Ты что, не веришь мне?

— Не очень, — сказал я.

— Иди за мной, — произнес он. — А когда
увидишь, что я собираюсь тебе показать,
то тут уж, черт побери, тебе придется
мне поверить. Оставайтесь здесь оба и следите
за коровой, — сказал он Клоду и Берту,
а меня повел в дом.

Мы вошли в темную грязную комнатку.
Он достал пачку тетрадей из ящика шкафа.
С такими тетрадями дети ходят в школу.

— Это записи об отелах, — заявил он. —
Сюда я заношу сведения обо всех спариваниях,
которые имели место на этой ферме
с того времени, как я начал, а было это
тридцать два года назад.

Он раскрыл наудачу одну из тетрадей и
позволил мне заглянуть в нее. На каждой
странице было четыре колонки: «Кличка
коровы», «Дата спаривания», «Дата рождения», «Пол новорожденного». Я пробежал
глазами последнюю колонку. Там были одни
телки.

— Бычки нам не нужны, — сказал Рамминс.

— Бычки на ферме — сущий урон.

Я перевернул страницу. Опять одни
телки.

— Смотри-ка, — сказал я. — А вот и бычок.

— Верно, — сказал Рамминс. — А ты
посмотри, что я написал напротив него во
время спаривания..

Я заглянул во вторую колонку. Там было
написано: «Корова развернулась».

— Некоторые так раскапризничаются,
что и не удержишь, — сказал Рамминс. —
И кончается все тем, что они разворачиваются.
Это единственный раз, когда у меня
родился бычок.

— Удивительно, — сказал я, листая тетрадь.

— Еще как удивительно, — согласился
Рамминс. — Одна из самых удивительных
на свете вещей. Знаешь, сколько у меня
получается в среднем на этой ферме? В
среднем — девяносто восемь процентов телок
в год! Можешь сам проверить. Я тебе
мешать не буду.

— Очень бы хотел проверить, — сказал
я. — Можно, я присяду?

— Давай, садись, — сказал Рамминс. —
У меня другие дела.

Я нашел карандаш и листок бумаги и
самым внимательным образом стал просматривать
все тридцать две тетради. Тетради
были за каждый год, с 1915-го по
1946-й. На ферме рождалось приблизительно
восемьдесят телят в год, и за тридцатидвухлетний
период мои подсчеты вылились
в следующие цифры:

Телок — 2516.
Бычков — 56.
Всего телят, включая мертворожденных,
— 2572.

Я вышел из дома и стал искать Рамминса.
Клод куда-то пропал. Наверное, повел
домой мою корову. Рамминса я нашел
в том месте фермы, где молоко наливают в
сепаратор.

— Ты когда-нибудь рассказывал об
этом? — спросил я у него.

— Никогда, — ответил он.

— Почему?

— Да ни к чему это.

— Но, дорогой ты мой, это ведь может
произвести переворот в молочной промышленности
во всем мире.

— Может, — согласился он. — Запросто
может. И производству говядины не повредит,
если каждый раз будут рождаться
бычки.

— А когда ты впервые узнал об этом?

— Отец рассказал, — ответил Рамминс,
— когда мне было лет восемнадцать.

«Открою тебе один секрет, — сказал он тогда,
— который сделает тебя богатым».

И все рассказал мне.

— И ты стал богатым?

— Да, в общем-то, я неплохо живу, разве
не так? — сказал он.

— А твой отец не объяснил тебе, почему
так происходит?

Кончиком большого пальца Рамминс
обследовал внутреннюю кромку своей ноздри,
придерживая ее большим и указательным
пальцами.

— Мой отец был очень умным человеком, — сказал он. — Очень. Конечно же,
он рассказал мне, в чем дело.

— Так в чем же?

— Он объяснил, что, когда речь идет о
том, какого пола будет потомство, корова
ни при чем, — сказал Рамминс. — Все дело
в яйце. Какого пола будет теленок, решает
бык. Вернее, сперма быка.

— Продолжай, — сказал я.

— Как говорил мой отец, у быка два
разных вида спермы — женская и мужская.
До сих пор все понятно?

— Да, — сказал я. — Продолжай.

— Поэтому когда бык выбрасывает
свою сперму в корову, между мужской и
женской спермой начинается что-то вроде
состязания по плаванию, и главное, кто
первым доберется до яйца. Если победит
женская сперма, значит, родится телка.

— А при чем тут солнце? — спросил я.

— Я как раз к этому подхожу, — сказал
он, — так что слушай внимательно. Когда
животное стоит на всех четырех, как корова,
и голова повернута в сторону солнца,
сперме тоже нужно держать путь прямо к
солнцу, чтобы добраться до яйца. Поверни
корову в другую сторону, и сперма побежит
от солнца.

— По-твоему, выходит, — сказал я, —
что солнце оказывает какое-то влияние на
женскую сперму и заставляет ее плыть быстрее
мужской?

— Точно! — воскликнул Рамминс. —
Именно так! Оказывает влияние! Да оно
подталкивает ее! Поэтому она всегда и выигрывает!
А разверни корову в другую сторону,
то и сперма побежит назад, а выиграет
вместо этого мужская.

— Интересная теория, — сказал я. —
Однако кажется маловероятным, чтобы
солнце, которое находится на расстоянии
миллионов миль, было способно оказывать
влияние на стаю сперматозоидов в корове.

— Что за чушь ты несешь! — вскричал
Рамминс. — Совершенно несусветную
чушь! А разве луна не оказывает влияния
на океанские приливы, черт их побери, да
еще и на отливы? Еще как оказывает! Так
почему же солнце не может оказывать
влияния на женскую сперму?

— Я тебя понимаю.

Мне показалось, что Рамминсу вдруг
все это надоело.

— У тебя-то точно будет телка, — сказал
он, отворачиваясь. — На этот счет можешь
не беспокоиться.

— Мистер Рамминс, — сказал я.

— Что там еще?

— А почему к людям это неприменимо?

Есть на то причины?

— Люди тоже могут это использовать,
— ответил он. — Главное, помнить,
что все должно быть направлено в нужную
сторону. Между прочим, корова не лежит,
а стоит на всех четырех.

— Понимаю.

— Да и ночью лучше этого не делать, —
продолжал он, — потому что солнце находится
за горизонтом и не может ни на что
влиять.

— Это так, — сказал я, — но есть ли у
тебя какие-нибудь доказательства, что это
применимо и к людям?

Рамминс склонил голову набок и улыбнулся
мне своей продолжительной плутоватой
улыбкой, обнажив сломанные зубы.

— У меня ведь четверо мальчиков,
так? — спросил он.

— Так.

— Краснощекие девчонки мне тут ни
к чему, — сказал он. — На ферме нужны
парни, а у меня их четверо. Выходит, я
прав?

— Прав, — сказал я, — ты абсолютно
прав.

Иэн Бэнкс. Мертвый эфир

  • «Эксмо», 2012
  • Кен Нотт работает на лондонской радиостанции «В прямом эфире — столица!» и в выражениях себя не стесняет — за то ему, собственно, и платят. Угрозы в свой адрес он коллекционирует, а наиболее выдающиеся вешает на работе на стенку. Но когда происходит то, что можно трактовать как попытку покушения на его жизнь, даже он вынужден отнестись к этому серьезно: что, если мистер Мерриэл, один из королей столичного преступного мира, прознал о том, что жена, красавица Селия, ему изменяет? Что, если все меры предосторожности, которые она принимала, оказались недостаточны и теперь Селия с Кеном в страшной опасности? Что, если джеймс-бондовские часы со спутниковой антенной не помогут?..

— Теперь эти — «Наполовину человек, наполовину вялый
крекер». Их темочка к «Миссия невыполнима». Давненько
мы ее не крутили, Фил. Ты на что-то намекаешь таким названием?

— Не я, босс.

— Точно, Фил?

Я посмотрел на него через стол. Мы находились в нашей
обычной студии на радиостанции «В прямом эфире — столица!». Меня окружали сплошные мониторы, кнопки и клавиатуры,
словно я торговал на товарной бирже. Вот какими
они стали, наши студии, за тот относительно короткий срок,
который я провел в удивительном мире радиовещания. Приходилось
все время искать взглядом главные орудия моего
труда: два CD-плеера. В нашей студии они располагались
справа от меня — сверху, между экраном для сообщений,
поступивших по электронной почте, и экраном, на котором
высвечивались подробности относительно человека, позвонившего
на радиостанцию, — как раз они-то, эти плееры, и
напоминали мне иногда, что я не какой-то «пиджак», заигравшийся на рынке фьючерсных сделок, а настоящий диджей.
Однако больше всего помогал не заигрываться в бизнесмена
микрофон, торчащий прямо передо мной на главном пульте.

— Именно, — ответил Фил, мигая за толстыми стеклами
очков; очки Фила имели массивную черную оправу, как у
Майкла Кейна в роли Гарри Палмера или у Вуди Аллена в
роли Вуди Аллена.

Фил Эшби был крупный, спокойный, вечно какой-то помятый
парень с густыми непослушными волосами, преждевременно
приобретшими цвет соли с перцем (проблескам седины
в них, по его словам, он всецело обязан мне, хотя у меня
имеются фотографии, разоблачающие эту клевету); в голосе
легкая картавость уроженца западных графств; речь его казалась
замедленной, тягучей, почти сонной, что позволяло мне
звучать выигрышно на его фоне, хоть я никогда ему об этом
не говорил. Популярная на станции шутка объясняла его заторможенность
тем, что он слишком увлекается транквилизаторами,
тогда как я постоянно торчу на спиде, отчего вечно
тараторю; и что в один прекрасный день мы можем махнуться
своими снадобьями, и тогда оба придем в норму. Фил
вот уже год как являлся моим режиссером на радиостанции
«В прямом эфире — столица!». Еще два месяца — и я установил
бы свой личный рекорд в номинации «Долгожитель эфира». Как правило, меня с треском выгоняли где-то в течение
года после какого-нибудь высказывания, которого, по чьему-либо
авторитетному мнению, совсем не следовало высказывать.

— Лало.

— Что? — Теперь настал мой черед моргать.

— Лало,— повторил Фил.

Поверх мониторов и электронной аппаратуры я видел
только его голову. А если он утыкался в газету, то я не видел
даже и головы.

— Это один из телепузиков? Я спрашиваю лишь оттого,
что знаю, какой ты по этой части эксперт.

— Нет, это Лало Шифрин. — Он замолчал и пожал плечами.

— Здесь в эфире должно раздаться громкое пожатие плечами,
Фил.

У меня имелись звуковые эффекты для многих молчаливых
междометий Фила, из которых и состоял присущий ему
язык жестов, но я еще продолжал подыскивать звук, который
передаст его пожимание плечами.

Он приподнял брови.

— Отлично! — Я взял старомодный механический секундомер
с покрывавшего стол сукна и нажал кнопку. — О’кей,
Эшби, начинаю отсчет мертвого эфира, и он продлится до тех
пор, пока ты не сумеешь объяснить поподробней.

Я бросил взгляд на большие студийные часы, висящие над
дверью. Еще девяносто секунд, и наш эфир кончится. Через
тройное стекло я наблюдал, как в операторской, где когдато
в старые добрые времена скромно посиживали себе режиссеры,
среди наших ассистентов развивается вялотекущий
конфликт — перестрелка бумажными самолетиками. Билл,
новостной диктор, вошел в операторскую, и было видно, как
он кричит и машет на них сценарием.

— Лало Шифрин, — принялся терпеливо объяснять Фил
посреди царящей по нашу сторону тройного стекла тишины. —
Это он сочинил исходную тему к «Миссия невыполнима».

Я нажал кнопку секундомера, и он перестал тикать.

— Четыре секунды; попытка не удалась. Итак, Лало. «Исходную» — в смысле, к сериалу, да?

— Да.

— Молодец какой. И при чем тут это, дорогой слушатель?
Фил нахмурился.

— При том, что есть всякие попсовые деятели, имена которых
звучат как-то уж очень по-детски.

Я усмехнулся.

— Только деятели? Значит, битловское «Ob-La-Di, Ob-La-
Da» не в счет? Или «In-A-Gadda-Da-Vida»? Или «Gabba
Gabba Hey!»?

— Не попадает в целевую аудиторию, Кен.

— А Лало, значит, попадает?

— Джей-Ло.

— Джей-Ло.

— Дженнифер Лопес.

— Я знаю, кто такая Джей-Ло.

— Пи Дидди, если на то пошло.

— Лулу? «Каджагугу»? Бубба без Спаркс?
«Айо»? Алия?

— Упокой, Господи, душу бедной девочки.

Я покачал головой:

— Еще только вторник, а мы так выжаты, словно уже конец
пятницы.

Фил почесал затылок. Я нажал клавишу на пульте спецэффектов
— последовал гротескно преувеличенный, как в
глупой комедии, звук чесания головы, в моих наушниках он
прозвучал так, словно кто-то скреб когтями по дереву. Выбор
невелик: либо это, либо снова мертвый эфир, но как бы
не переборщить. Мы хорошо знали своих слушателей благодаря
нескольким весьма дорогостоящим маркетинговым
исследованиям; статистика показывала, что они относились
к нам чрезвычайно лояльно и большую долю среди них составляли
менеджеры высшего и среднего звена с высоким
уровнем доходов, а стало быть, и расходов — первейшая цель
рекламных агентств; они неплохо привыкли к шутовским и
даже где-то назойливо-дурацким звуковым эффектам, которые
я применял, помогая им понять, чем занимается Фил, когда
молчит. Они тоже знали, что такое «мертвый эфир», этот
потрясно технический термин, который мы, работники радио,
применяем для обозначения повисшей тишины.

Я набрал воздуха в легкие:

— А можем ли мы поговорить о том, о чем еще не говорили?

— А мы должны? — У Фила был страдальческий вид.

— Фил, на прошлой неделе меня не пускали в эфир три
дня, а вчера мы в течение всей передачи гоняли одну воинствующую
попсу…

— Из маршальских усилителей, что ли? Хорошо, «маршалловских».

— …а еще нам объяснили, что семь дней назад мир навсегда
изменился. Разве наша передача, гипотетически животрепещущая,
не должна все это отражать?

— «Гипотетически», «животрепещущая» — вот уж не думал,
что ты знаешь такие длинные и трудные слова!

Я наклонился к микрофону и перешел на полушепот. Фил
прикрыл глаза.

— Мысль крайне актуальная, дорогие радиослушатели.
Особенно для наших далеких американских братьев… — (Фил
застонал.) — Когда вы найдете Бен Ладена, убейте его, если
он, конечно, и есть тот мерзавец, который стоит за всем этим,
а если наткнетесь на его холодеющий труп, то… — Я сделал
паузу, наблюдая, как минутная стрелка часов на стене студии,
подергиваясь, подползает к цифре двенадцать; Фил снял
очки. — То заверните его в свиную шкуру и похороните под
Форт-Ноксом. Даже подскажу, на какой глубине: пусть она
составит тысячу триста пятьдесят футов. Это соответствует
ста десяти этажам рухнувших небоскребов. — Еще одна пауза. —
Пусть звук, который сейчас раздался, вас не тревожит,
дорогие радиослушатели, это просто голова моего режиссера
мягко ударилась о стол. Да, и еще вот что, последнее: судя по
всему, случившееся на прошлой неделе вовсе не являлось атакой
на демократию; в противном случае они направили бы
самолет на дом Альберта Гора. На сегодня все. Встретимся
завтра в эфире, если у меня его не отберут. Ждите выпуска новостей
после нескольких отъявленных образчиков консюмеристской
пропаганды.

— Утром я зашла на Бонд-стрит. И знаешь, Кеннет, что
я увидела там в одном магазине? Ничего похожего на их обычный
товар. Догадайся, что продавалось вместо него!

— Откуда мне знать, Сели? Просто возьми да расскажи.

— Там было пять тысяч красных футболок с башнями-близнецами.
Пять тысяч. Красных. И больше — ничего. Продавцы
увешали ими весь магазин. Он стал похож на картинную
галерею. Как трогательно, подумала я, вот настоящее
искусство. Всего им, конечно, ни за что не продать, но разве
это главное? — Она повернулась в постели и посмотрела на
меня. — Какое-то притихшее все стало вокруг, даже страшно,
правда? — И она опять отвернулась.

Я отвел в сторону пряди ее длинных темно-русых волос и
лизнул ложбинку между лопатками. Та была цвета молочного
шоколада и солоноватая на вкус. Я вдохнул теплый запах
ее кожи, ощущения расплывались, тонули в этом сладком,
пьянящем микроклимате ее длинного, стройного тела.

— Это из-за самолетов, — прошептал я наконец, скользя
рукой по ее боку, талии и дальше, к бедру.

Тело ее, очень светлое для негритянки, на фоне белоснежной
гостиничной простыни казалось удивительно темным,
похожим на драгоценное древнее дерево.

— Самолеты? — переспросила она, беря мою руку и зажимая
ее меж ладонями.

— Им запретили пролетать над городом, заходя на посадку
в Хитроу. Чтобы еще какой-нибудь террорист не смог направить
один из них на высотки Кэнэри-Уорф или Парламент.
Вот здесь и стало тише.

(В тот день на развалинах свадебного банкета Фэй и Кулвиндера
мы наблюдали, как до них постепенно доходит, что
они уже не смогут поехать в Нью-Йорк в свадебное путешествие,
а если когда и отправятся туда, то всяко не завтра; вполне
возможно, им не удастся сделать это еще долго. Мы то и
дело выходили на террасу, чтобы в очередной раз бросить
взгляд на башни в районе Кэнэри-Уорф, высящиеся на фоне
горизонта менее чем в миле от нас, и почти ожидали увидеть,
как в одну из них врежется самолет и заставит ее осесть с тем
же ужасным величием, отличившим гибель первой башни
Всемирного торгового центра.

— Это второй Пирл-Харбор, — говорили мы.

— На Багдад сбросят ядреную бомбу.

— Не верю. Глазам своим не верю.

— Где Супермен? Где Бэтмен? Где Человек-паук?

— Где Брюс Уиллис или Том Круз, Арни или Сталлоне?

— Варвары перехватили нарратив.

— Черт, плохие парни взялись переписывать сценарий!..

— «Челленджер» и Чернобыль — это была научная фантастика;
«Аум Синрикё» и зарин в токийском метро — это
была манга; а тут — фильм-катастрофа, срежиссированный
самим дьяволом.

Переключая один за другим каналы, мы наткнулись на какого-
то телеведущего с Би-би-си, который утверждал, что сообщения очевидцев, якобы видевших, как люди выпрыгивали
из окон торгового центра, не соответствуют истине: это,
мол, просто отваливалась облицовка. Еще один щелчок — на
экране появлялись эти самые «куски облицовки», они держали
друг друга за руки, встречный поток воздуха задирал юбки.
Затем обрушилась и вторая башня, больше никто не выпрыгивал
и ничего не падало, появлялись лишь дополнительные
телефрагменты, повествующие о прочих ужасах, творившихся
в тот день в Америке.)

— Ну да, — произнесла Селия мягко и опять отвернулась. —
Ты прав.— Она провела ладошкой по моей руке. — Но знаешь,
я имела в виду, что все действительно как-то притихло, Кеннет. —
Никто, кроме Селии, не называл меня «Кеннет», за
исключением моей мамы. (Да еще, пожалуй, Эда, который
порой обращался ко мне почти так же — правда, выговаривая
это имя на свой лад, Кенниф, — да его матери, вариант
которой тоже немного отличался, но это не в счет.) — Не так
много людей… Меньше. Особенно в таких местах, как Мэйфер
и Найтсбридж, и в Челси тоже.

— Ну да, в шикарных кварталах, рассадниках всяческих
наслаждений. Так ты считаешь, там стало тише?

— Определенно. Думаю, народ рванул в свое загородное
жилье.

— Наверное, так и есть. А что здесь удерживает тебя?

— Ненавижу Глэдбрук.

Глэдбрук… Так назывался загородный дом Селии; верней,
ее мужа. В графстве Суррей, в самой глубинке. Я невзлюбил
его в тот же момент, когда о нем услышал, еще не зная, что
муж Селии использует виллу преимущественно для деловых
встреч, чтобы пускать людям пыль в глаза. Селия рассказывала,
что никогда не могла чувствовать себя там дома и терпеть
не может оставаться даже на одну ночь. Ну, в этом Глэдбруке…
И само имечко-то звучит фальшиво, словно название
некой офшорной компании, которую какой-нибудь ушлый
типчик из Сити мог купить, чтобы сэкономить на налогах.
Собственно, я никогда там не был, но видел описание, составленное
торговцем недвижимостью; оно представляло собой
чуть ли не фотоальбом, которому следовало бы присвоить
международный идентификационный номер ISBN, имеющийся
у всех солидных изданий. Добрых страниц сорок,
глянцевые фотографии, хотя хватило бы упоминания, что к
дому ведет подогреваемая подъездная дорожка. Сами понимаете:
Суррей, юг Англии, край ежедневных гололедов.

— Мистер М. сейчас там?

— Нет, Джон опять в Амстердаме.

— А-а.

Джон… Мистер М., то есть мистер Мерриэл. Импорт-экспорт.
Торговля наркотиками — это во-первых; а в последнее
время все больше людьми. А кроме того, так и норовит попробовать
пальчиком чей-нибудь чужой пирог. И таких пирогов
у него больше, чем пальцев. В наше время в сферу деловых интересов
мистера М. вошли даже законные. Например, портфельные
вложения в недвижимость. Впечатляющие, надо
полагать. Парень только чуточку меня старше; может, около
сорока. Спокойный, даже застенчивый, судя по отзывам, чувак,
с почти безукоризненным выговором, в котором лишь
слегка чувствуется юго-восточный акцент. Бледная кожа и
черные волосы, обычно одет в неброский костюм, купленный
где-нибудь на Сэвил-роу; и меньше всего похож на мультимиллионера
и короля организованной преступности, способного
стереть в порошок парня куда покрупней меня, так
осторожно и тщательно — или, наоборот, столь кроваво и
болезненно, — как только пожелает, и притом в любой день,
когда ему заблагорассудится. А я тут трахаю его жену. Да я,
наверно, сам трахнулся головой.

(Но потом, когда мы действительно начинаем заниматься
сексом, я забываю обо всем на свете, и это уже не зов плоти,
я ухожу в такие глубины, где понимаешь одно: нет ничего
лучше, никогда ничего не было лучше, никогда ничего лучше
не будет. Другой такой попросту не существует, такой нежной, такой искушенной, такой шаловливой и невинной, такой
необузданной и мудрой одновременно. Она, кстати, тоже
считает меня сумасшедшим, но только за то, что я так сильно
ее хочу, а не потому, что рискую нарваться на неприятности,
которых не избежать, если муж все узнает.

Сама же она любит утверждать, что ничего не боится, так
как все равно чувствует себя уже наполовину умершей. Пожалуй,
нужно попробовать объяснить такие ее заявления. Она
не хочет сказать ничего такого в обыденном, тривиальном
смысле — дескать, вымоталась или устала от жизни, сами знаете,
как иногда говорят; она имеет в виду нечто совсем другое,
абсолютно уникальное —в духе той придуманной ею же
самой причудливой религии, которая одна только и способна
все объяснить, представляющей систему верований без
названия, ритуалов и канонов, которую она исповедует с легкой
небрежностью истинного убеждения, а не с фундаменталистской
страстностью тех, кто в душе, верно, боится, что
их взгляды могут оказаться ошибочными. Это сумасшедшее
варево из недозрелых плодов мистики вуду, скрещенных с
самой забористой астрофизикой, какая могла привидеться
разве что Стивену Хокингу, объевшемуся злой кислоты.

Что касается меня, то я всегда являлся гуманистом и воинствующим
атеистом, эдаким долбаным членом партии
Инквизиции Разума с партбилетом в кармане, и Селины абсолютно
идиотские, но в высшей степени успокоительные
верования доставали меня. Хотя, по правде говоря, нам обоим
было совершенно наплевать на такие разногласия, и затевали
мы обсуждение подобных материй только в постели; мне
нравилось говорить моей подруге, что она свихнулась, а Селию
возбуждало то, как ее слова меня завели.

Короче, Селия искренне верила, что наполовину умерла, —
мол, существуя в нашем мире, она в то же самое время
связана нерушимыми духовными узами со своим двойником,
с другой Селией, существовавшей в параллельном мире, но
скончавшейся, прожив только половину жизни здешней Селии,
то есть в возрасте четырнадцати лет. Все это было связано с молнией, с той молнией, которая…
Ну да ладно, к ней мы еще вернемся.)