Фигль-Мигль. Эта страна. Коллекция рецензий

Роман «Эта страна» не имел шансов остаться незамеченным. Четвертая книга Екатерины Чеботаревой, пишущей под псевдонимом Фигль-Мигль, запомнить который еще в 2010 году призывал Виктор Топоров, вышла совсем недавно, но уже успела войти в короткий список премии «Национальный бестселлер». Проект по воскрешению репрессированных в 1920–1930-е годы становится метафорой размышлений о природе власти, вирусе революционности и о русской истории. Мнения критиков о том, удачным ли оказалось воплощение любопытной идеи, — в коллекции рецензий «Прочтения».

Елена Макеенко / Горький

Фигль-Мигль пишет романы-ульи: компактные, населенные суетящимися персонажами и гудящие бесконечными разговорами. Собственно, разговоры и есть основная ткань любого текста писательницы. Действие, будь то опасные приключения в постапокалиптически-средневековом Петербурге или детективная история с участием кинокритика и говорящей собаки, легко отодвинуть за кулисы. А вот бесконечные дискуссии, словесные стычки и необязательную болтовню, которой персонажи заняты большую часть времени, никак невозможно.

Галина Юзефович / Meduza

Вообще роман Фигля-Мигля подобен перенасыщенному раствору: в нем очень, очень много всего — героев, типажей, мыслей, примет времени, отсылок к классике, шуток, зародышей историй, намеков, деталей и разговоров (особенно разговоров). Однако то, что в пересказе кажется занятным, на практике остается непроговоренным, недопридуманным, утомительным и ни для чего не нужным, ни с точки зрения сюжетной динамики, ни с точки зрения движения мысли. Сожгли коммуну анархистов — и что? Пропал у героини дедушка — ну и зачем он вообще был нужен, тот дедушка?

Алексей Колобродов / Национальный бестселлер

Фигль-Мигль понимает, что в одиночку такой сюжет ему не вытянуть. Дело даже не в порхающих цитатах (Пушкин, Высоцкий, Серебряный век etc.) и не в выворачивании наизнанку подпольных сознаний по известным образцам (Достоевский «Бесов», Горенштейн «Места» и т. д. — у Фигль-Мигля это не просто пугающий реализм, но в хоррор-концентрации, причем без мистики и трипов). Автор явно заворожен двумя произведениями — сходные мотивы, перекличка, а то и прямые параллели угадываются там и сям. Прежде всего, речь о романе Захара Прилепина «Обитель»; Соловки конца 20-х Прилепин назвал «последним аккордом Серебряного века». И явно имел в виду не только изящную словесность, а, скорее, природу СВ, афористично выраженную Александром Эткиндом: «Секты — Литература — Революция».

Кирилл Филатов / Прочтение

Как уже было сказано, «Эта страна» — узнаваемый Фигль-Мигль, но стремление к политическому высказыванию как бы разделило текст на две части. Искрометные шутки соседствуют с вымученными и натянутыми. А экскурсы в историю (некоторые из них сообщают об интереснейших перекличках литературной и политической жизни российского общества начала XX века) периодически превращаются в нудный пересказ Википедии или, и того хуже, в высокомерное разъяснение того, как правильно воспринимать те или иные факты прошлого.

Елена Васильева / Национальный бестселлер

Фиглю-Миглю удалось поспорить с известным высказыванием, согласно которому народ не имеет будущего, если не помнит своего прошлого. Оказывается, если народ, помнящий свое прошлое, столкнуть с его же будущим, это будущее ему не понравится. И если будущее народа столкнуть с его прошлым, выяснится, что народ знал какое-то другое прошлое. Так что от второго тома, помимо диалогов между героями, можно многого ожидать. Как минимум — в чью сторону разрешится спор про народ и знание истории. Что-то подсказывает: в 2018 году без этого ответа будет не справиться.

Владислав Толстов / Национальный бестселлер

А в итоге получается… кстати, а что получается, какой тут жанр? Сатира? Но там мало смешных ситуаций, юмор довольно тяжеловесный. Антиутопия? Фантастика? Скрытое политическое высказывание? Желание отрефлексировать какие-то личные травмы, связанные с советским прошлым? Я думаю, последнее, скорее всего. «Эта страна» — попытка разобраться с демонами коллективного сознания, с тридцать седьмым годом, со Сталиным (куда без него), вообще с символическим наследием советской эпохи.

Фото: Саша Самсонова, «Собака.ru»

Политический детектив

  • Фигль-Мигль. Эта страна. — СПб.: Лимбус Пресс, 2017. — 377 с.

После того как без малого четыре года назад роман «Волки и медведи» был удостоен премии «Национальный бестселлер», а инкогнито автора, скрывающегося под странным псевдонимом уже третий роман, было раскрыто, судьба писателя Фигль-Мигль стала неясной. Продолжит ли автор писать под псевдонимом или сбросит литературную маску, а вместе с ней и узнаваемые черты своего стиля: закрученный сюжет, ироничное отношение к современной гуманитарной интеллигенции, смешные диалоги в духе Тарантино, залихватское использование арготизмов? Нет, все на месте: и фирменные точки над «ё», и прочная позиция в списке финалистов «Нацбеста». Фигль-Мигль явно писатель per se, нашедший свой голос в литературе и не собирающийся от него отказываться.

Сюжет лихой. В рамках федеральной программы по воскрешению мертвых вернули с того света жертв политических репрессий 20–30-х годов с целью восстановления генофонда страны. Центральный герой романа, филолог Саша Энгельгардт (вероятно, названный так в честь известного литературоведа, кстати, репрессированного в 1930-м), едет на конференцию в провинциальный город Филькин. Там герой оказывается втянут в водоворот местных разборок, не последнюю роль в которых играют те самые жертвы репрессий, пытающиеся найти свое место в современной России. Политические интриги и грязные деньги, роковые красотки и обаятельные ФСБ-шники, стрельба и погони — все это почти повседневная жизнь Филькина. Словом, нечто среднее между фильмом «За пригоршню долларов», так называемым «крутым детективом» в духе Рэймонда Чандлера и «Мертвыми душами» (только вместо мертвых — воскрешенные).

Основная авторская мысль выражена словами одного из персонажей: «Не только жизнь людей ничему не учит, но и смерть тоже». Воскрешенные жертвы репрессий, призванные составить гордость страны, оказываются по большей части сбродом, промышляющим какими-то темными делами и совершенно не желающим влиться в современность.

Старые меж собой счеты были для них ядовито живыми, а мир за пределами старых счетов — стерильно мертвым. Они освоились в нем ровно настолько, чтобы дорога за порог не вела прямиком в ад — цены, магазины, транспорт, а самые храбрые освоились среди местных кабаков, шлюх и гомосексуалистов.

Так автор предостерегает от романтизации прошлого, от желания видеть во всех жертвах сталинизма невинных мучеников. Такого взгляда придерживается и главный герой, однако к концу романа понимает, что мир не делится на жертв и палачей. К сожалению, этот совершенно здоровый скепсис перерастает в книге в политический манифест, вытесняя художественную составляющую романа.

Как уже было сказано, «Эта страна» — узнаваемый Фигль-Мигль, но стремление к политическому высказыванию как бы разделило текст на две части. Искрометные шутки соседствуют с вымученными и натянутыми. А экскурсы в историю (некоторые из них сообщают об интереснейших перекличках литературной и политической жизни российского общества начала XX века) периодически превращаются в нудный пересказ Википедии или, и того хуже, в высокомерное разъяснение того, как правильно воспринимать те или иные факты прошлого. Детективный сюжет, за перипетиями которого иногда сложно уследить из-за перенасыщенности персонажами и событиями, подгоняется автором под нужную ему политическую оценку.

В итоге роман вышел очень неоднородным. Получилось, что некоторые фрагменты — это образцовая проза, которую так и хочется разобрать на афоризмы («Фёдоров философ. Его, если не хочет, знать не заставишь», «Глупо думать, что мясорубка остановится, если именно ты сунешь в неё палец»), а некоторые — тягомотина невнятного посыла.

Кирилл Филатов

Фигль-Мигль. Эта страна

  • Фигль-Мигль. Эта страна. — СПб.: Лимбус Пресс, 2017. — 377 с.

В новом романе лауреата премии «Национальный бестселлер» Президент Российской Федерации подписывает указ о реализации нового Национального проекта, основанного на небезызвестной «Философии общего дела» Николая Федорова. Проект предусматривает воскрешение граждан, репрессированных в двадцатые-тридцатые годы прошлого века. Смогут ли воскресшие найти себе место в новой жизни? Не возьмутся ли за старое? А если возьмутся, что тогда? И что делать молодому столичному ученому, неожиданно для себя оказавшемуся в самом центре грозных роковых событий?

«Эта страна» — с одной стороны, лихо закрученный, захватывающий детектив, а с другой — серьезное размышление о природе власти, вирусе революционности и о русской истории.

 

ЭТА СТРАНА
 

Где-то через полгода, уже осенью, Саша Энгельгардт, доцент Санкт-Петербургского полигуманитарного университета, поехал в город Филькин на междисциплинарную конференцию «Смерть здравого смысла», послушать и доложить о заколдованных герменевтических кругах, по которым мучительно бегут друг за другом имплицитный читатель и авторская интенция.

Филькин был маленький город, зато на холмах. Как Рим.

Там были улицы с каменными домами, улицы с деревянными домами. И центральная площадь — совсем, что положено, собором и памятником Ленину. Лестницы и лесенки. Парк. Улицы карабкались и петляли по холмам, а между холмами петляла речка — робкий и мутный приток притока Волги. Над почерневшими и кривыми деревянными заборами вздымались прекрасные старые яблони, над яблонями — ободранные стены полуразрушенных церквей, их черные купола, над куполами — многоцветное небо. Куда деться уездному городу из-под копыт истории? И чьи копыта не вязли в этих суглинках? Саша смотрел на неспешных прохожих в среднерусской одежде типа «и в мир, и в сортир», смотрел по сторонам на все замученное и родное — и чувствовал, как его отпускает. Спасибо осенней гари в воздухе, осеннему счастью сознавать, что все закончилось; сил уже нет, но они уже не нужны. Все закончилось, прошло; наконец-то можно опустить руки, не стыдно умереть. Упасть вместе с листьями. Не удивительно, что наши лучшие писатели любили осень. И, подумав про лучших писателей, доцент Энгельгардт поджал губы.

Каким он был человеком? Он жил (и подозревал, что так и умрет) в кругу передовых интеллигентных людей и их представлений о благоустроенном обществе: мраморная говядина, евроремонт, культурка по ТВ и вежливый полицейский на улице. Когда эти люди и представления требовали, он осуждал либо выступал в поддержку, не сознавая, что и те, кого он осуждает, и те, кого поддерживает, держиморды и демократы, давно слиплись для него в один неприятный ком. Он делал, что положено: писал докторскую, купил машину. В глубине души Саша не понимал, зачем ему машина вообще, но все вокруг по умолчанию считали этот предмет важной жизненной целью. Как купить; что покупать; тонкости эксплуатации; энергичное обсуждение дорог и всего, что на дорогах, — теперь, по крайней мере, он мог поддержать разговор в преподавательском буфете. В этой машине, уже по собственной инициативе, Саша слушал радиостанцию, на которой немалое внимание уделялось новостям рынков, биржевой хронике, акциям, корпорациям и финэкспертизе. Он жалостливо полюбил прогнозы экспертов и привык к загадочному словосочетанию «высокотехнологичный наздак». (Пленял не идущий к делу отголосок наждака, пиджака и школьных дней вопля «херак! херак!». И так жее вышло с рекламоq каких-то фильтров: «Внешне вода может быть мягкой, а вы знаете, какая она на самом деле?», — та звучала как стихи, бессмысленные и властные. Саша порою гадал, что означает для воды быть мягкой «внешне» — на ощупь, наверное? — но быстро отступался.) Главное, здесь не было рубрики «разговор с психологом». На остальных радиостанциях сидело по психологу (энергичные тетки и всепонимающие парни), каждого из которых хотелось убить. Точнее так: убивать, садистски изощренно и долго. Энергичные тетки! всепонимающие парни! Их задушевные интонации усиливались, когда речь заходила о сексуальных отклонениях, и начисто пропадали, едва на арене появлялись депрессии. Депрессиям (диким зверям), в отличие от отклонений (милых зверушек), психологи не оставляли шанса: душить их, рубить, травить медикаментозно. Потому что (по ряду причин Саша это понимал, и не один он был такой) фетишизация белых носочков во всяком случае способствует продажам трикотажа, а усталость и тоска от жизни каким-либо продажам, кроме разве что продаж алкоголя и наркотиков, наносит урон… так что пусть покупают антидепрессанты и воскрешают в себе потребность покупать все остальное — носочки так носочки. Бизнес самих антидепрессантов тоже, кстати сказать, не последний. Может, и попервее наркотиков. Ах, тошно, тошно.

Но никогда, ни разу, не поглядел он в зеркало и не сказал: ты сам во всем виноват, скотина.

Каким он был филологом? Он не краснея говорил и писал по сто раз на дню «иллокутивный акт, осуществляемый актом высказывания». От постоянного повторения слова «акт» Сашина умственная жизнь текла в каком-то квазиэротическом, квазисудебном мареве, когда к половым подзаконным актам добавляется кое-что и понемногу из классиков, а от акта дефекации мысль ассоциативно, естественным образом, переходит к современному искусству. А еще в его сознании «точка бифуркации» нераздельно и неслиянно соединялась с «точкой джи», и обе казались пунктуацией в надписи на воротах ада.

Собственно в своем предмете он понимал отдельные слова, но не смысл, образуемый их сочетанием, и по наитию вставлял «контрдискурс», «пресуппозицию» и «имплицитно» («Когда не знаешь, что сказать, говори: „имплицитно“») везде, где чувствовалось интонационное зияние. К счастью, те, кто его читал, были такие же, как он.

Что они все умели по-настоящему, так это правильно позиционировать себя и свои труды на научном рынке. Слово «креативность» в ходу не только у сутенеров: подавать и продавать продукт научились все, кто чает достойной жизни. Презентации — публикации — престижные гранты — скромные, но со вкусом пальто и авто на выходе. Да почему именно пальто и авто, разве ради них дело затевалось? В XXI веке никто не может войти в интеллектуальную элиту просто по факту интеллектуального превосходства. За удостоверение принадлежности к интеллектуальной элите, как и любое другое удостоверение, нужно платить. Душой или нервами — что найдется. Потом покупаешь антидепрессанты. Если ничто не мешает, идти в ногу со временем легко и необременительно.

Как-то приятель, в прошлом однокашник, а теперь тоже доцент примерно того же качества, предложил ему написать в соавторстве роман. (В последние годы писать романы вновь стало социально выгодно). Вот только о чем?

— Ну, нужно писать о том, что знаешь.

— Ты спятил, Саша, — сердито сказал однокашник.

— Кому нужно то, что знаем мы?

— А кому нужно, если такие, как мы, напишут о высокотехнологичном наздаке?

— А это что такое?

— Первое, что в голову пришло. Поток сознания.

— А что, попробуй поток сознания. Только подробненько, подробненько.

Вечером Саша сел и написал:

«Я не могу писать подробно. У меня камень на душе. Я не знаю, что о себе рассказать».

—А что, неплохо, — сказал однокашник. — Определенная энергия есть. Ну, знаешь, вся эта тема с потерянными поколениями. Теперь рассказывай по порядку и с трупами. Хотя нет, трупы я обеспечу сам. Ты будешь отвечать за стиль и чувства.

«Какие чувства, — подумал Саша, — какой стиль». И сказал: «Ладно». Он говорил «ладно» в ответ на любое предложение подзаработать. Один раз откажешься —во второй не предложат.

 

Вывернув на одну из двух центральных улиц Филькина, чистенькую и даже нарядную, сплошь в приземистых особнячках (свежие пастельные цвета и новые рамы удостоверяли, что особнячки перешли наконец в надежные руки), Саша чудом не налетел на рыжеватого такого блондина, с коротким прямым носом, совершенно эсэсовского типа. Тот стоял посреди тротуара, опираясь на трость с серебряной ручкой, и говорил по мобильному телефону: нездешний человек в пиджаке, джинсах и высоких сапогах. Из незастегнутой сумки с ремнем через плечо выглядывал край ноутбука. Помимо сапог, Сашу особенно поразил шоколадно-коричневый шарф, без узла замотанный на шее поверх явно хорошего твидового пиджака, и то, что блондин держал телефон, не сняв перчатки — и само наличие перчаток. Черные очки, не столь уж необходимые по погоде, идеально довершали облик.

— Иду как вода, на ощупь, — терпеливо и насмешливо говорил блондин.

— Что? Еще нет, осмотреться хотел… Хорошо, схожу. Сыграю зайчика.

«Тебе б офицеров СС играть», — подумал Саша, проходя.

А блондин посмотрел ему вслед, оценил, каталогизировал, на всякий случай запомнил и пошел своей дорогой. Через пару минут, останавливаясь на перекрестке, он мягко и ловко уцепил за локоть мимоидущую девушку.

— Как пройти в библиотеку?

— Да никак. Не надо тебе туда идти.

Девушка смотрела в упор, погрузив руки в карманы широченных штанов.

— Мне бы вообще-то Wi-Fi. Может, здесь есть интернет-кафе?

— У нас все есть. Даже медведи.

— Какие медведи?

— Которые по улицам ходят. Вы, московские, совсем оборзели. В Россию приезжаете как из-за границы.

— Да, — сказал блондин. — Что, так заметно, что с Масквы?

— Ты сам-то как думаешь?

— Думаю, что идет ассимиляция. Я здесь уже целых два дня.

Пока девушка думает, стоит ли комментировать наглую шутку — шутка ли это вообще, кто знает московских, — из-за поворота без помпы выруливает убитая «копейка». Из «копейки» выскочили и метнулись под вывеску «Алмаз. Ювелирный салон». Резкие парни с их кожаными куртками, теплыми трениками и ржавым отечественным автопромом были неотличимы от мелкой шпаны, провинциальных налетчиков.

— Опять экс.

— Так, — сказал блондин.

— 90-е всегда с нами.

— Ну какие еще 90-е, говорю тебе, экспроприация. Это не бандиты, а межпартийная БО. Боевая организация.

— Из каких же партий?

— Эсеры, анархисты, максималисты… Я в них не разбираюсь.

Я, снова я и Гедройц

Десять лет назад литературный критик Самуил Лурье разрешил себе помолодеть на полвека и употреблять жаргонизмы. Созданная им маска юного и дерзкого С.Гедройца стала кислородной подушкой для журнала «Звезда». Лурье рассказал, можно ли тягаться с выскочкой-критиком, живущим внутри него, и писать рецензии на книги друзей.

— Почему вы решили создать литературную маску С. Гедройца и полностью изменить свой стиль?

— Мне было интересно ввести в критику элементы прозы. За сорок лет читатель привык к Самуилу Лурье, узнал его вкусы и литературные предпочтения. Ему достаточно было увидеть название книги и мое мнение. Мне казалось, что Самуила Лурье уже никто не читает, а только равнодушно отмечают: «Критик Лурье сказал…». Надоевшего рецензента пора было заменить неизвестным и совершенно другим человеком. Потом я с удовольствием выслушивал суждения вроде: «Лурье не мог понять того-то и того-то, а Гедройц по молодости лет смог». В ловушку попадались даже крупные писатели.

— Рискует ли критик перенять привычки, легенду созданной им маски?

— По крайней мере, помолодеть лет на сорок я не могу! Собственно, я не критик, а только рецензент и помимо этого пишу романы и эссе. Первой моей книжкой был роман «Литератор Писарев». Дмитрия Ивановича Писарева читали и восхищались им в значительной мере и оттого, что он был первым литературным критиком, у которого было лицо. Публика знала, что он политзаключенный, сидит в крепости. Что он молод и храбр. Это делало его образ чрезвычайно привлекательным. Девушки влюблялись в автора литературных критических статей, которого они в жизни не видели! Восхищаться поэтом естественно, но как можно заочно любить критика? Только если у него есть легенда и биографический образ.

Гедройц тоже был молодым, задорным, дерзким, насмешливым, писал на сленге и арго, употреблял разговорные словечки и не считался с авторитетами, нередко как бы «проговаривался» о своих личных обстоятельствах. Я всегда считал, что критика и эссеистика просто неинтересны без живой человеческой речи.

— Каково это — писать рецензию на самого себя?

— Занятный способ — самому рассказать о себе правду, которую никто другой и не знает. Надо только соблюдать дистанцию и иронический тон. Правда, о Гедройце нужно говорить в прошедшем времени. Этот персонаж ушел навсегда. Думаю, что его со мной объединяет то, что мы оба — критики правдивые и справедливые. Гедройц думал о Лурье приблизительно так: «Пишет-то он хорошо, но слишком зависим от возраста и старческой тусовки. Он скован своим отношением к литературе, поэтому не может говорить правду в глаза ровесникам. Лучше бы он занимался эссе и романами, а критику оставил мне».

— На последней церемонии вручения литературной премии «Нацбест» Фигль-Мигль, автор книги «Волки и медведи», вышла на сцену. Как вы считаете, стоит ли авторам, пишущим под псевдонимами, открывать себя?

— Это можно делать в крайнем случае, или если автор уже расстался с персонажем. Я, например, с С.Гедройцем распрощался из-за того, что меня раскрыли. Некоторое время эту историю не могли расшифровать, а потом один из коллег поступил непорядочно и прямо в печати «разоблачил» меня. Сплетни в литературной среде, к сожалению, играют очень большую роль, как зависть и тщеславие. Выход Фигля-Мигля — это PR-акция; видимо, нельзя было поступить иначе. Это замечательный автор; я очень рад, что Фигль-Мигль получила премию.

— Есть ли возможность заиграться, если вы используете литературную маску?

— Наверное, есть, если человек и его маска «разные люди». У меня этой опасности не было. Если бы я всю жизнь писал, как Гедройц, вреда бы это не принесло. В будущем году исполняется пятьдесят лет моей литературной деятельности, сорок из них прошли почти в полной безвестности. Гедройц существовал всего десять лет и за это время был упомянут во множестве книг, статей и получил почетный диплом премии И.П. Белкина «Станционный смотритель» как лучший критик года. У него более счастливая литературная судьба.

— Были ли у Лурье и Гедройца разные литературные предпочтения?

— Вкусы, думаю, не различались, но Лурье был вынужден более уважительно обращаться с мэтрами литературы. Он не мог нарушить приличия и написать какую-нибудь дерзость про своего ровесника, приятеля или знакомого. Гедройцу же на это было наплевать. Они оба ненастоящие критики. Заядлый критик — по крайней мере, так утверждают заядлые критики — должен быть тактиком, стратегом, вести литературную войну, создавать полки, вербовать сторонников. Одних он поднимает на щит, других пытается растоптать.

Гедройц и Лурье занимались литературой. Их интересовал текст, а не стратегия литературной жизни. Поскольку и тот, и другой предпочитали критике прозу, они выражали свои ощущения и мысли, возникающие при чтении. Поэтому они не особенно отбирали книжки. Гедройц даже признался, что у него нет денег покупать книги, и он пишет рецензии на то, что попадется. Как-то в коридоре «Звезды» он нашел справочник «Библиография переводов голландской литературы на русский язык» и написал смешную рецензию. Главное для него — приключение.

Большинство отрецензированных Гедройцем книг давно ушло в макулатуру. Читателю важна не оценка, а шутка или удачная цитата. Гедройц — веселый писатель, не то что Лурье.

— Бывают ли случаи, когда Самуила Лурье останавливает от рецензирования имя, указанное на обложке?

— Не надо писать о плохой книжке хорошего человека без крайней необходимости. У него и так найдутся враги, не нужно присоединяться к хору. Белинский писал Гоголю: «Я любил вас всю жизнь, а вы что наделали!», — но в личном письме, не предназначенном для печати.

Нельзя писать о друзьях, иначе вы их немедленно потеряете. Как бы ты замечательно не написал, все равно между вами возникает холодок. Автор становится персонажем, то есть чувствует, что на него смотрят как бы свысока, — а этого никто не любит. Если ты найдешь слабое место, этого тебе не простят. И если человек когда-то написал о тебе что-нибудь — все равно: хорошее или плохое, — тоже не стоит рецензировать его книгу. Даже если ты был тогда С. Лурье, а теперь — С. Гедройц.

Фото: Виктория Давыдова

Впервые опубликовано в молодежном журнале NewTone № 11

Евгения Клейменова

«Нацбест» отдали фигль знает кому

Второй день лета был ознаменован неожиданной развязкой 13-й церемонии вручения премии «Национальный бестселлер», прошедшей в Зимнем саду гостиницы «Астория». Фаворитами негласно считались «Лавр» Евгения Водолазкина и «Красный свет» Максима Кантора. И если Кантору пришлось-таки побороться с Фигль-Миглем, который выпустил свой третий роман «Волки и медведи», то о «Лавре» и вовсе чуть не забыли.

Когда же решающим голосом председателя Малого жюри Льва Макарова, генерального директора телеканала «2×2», премию присудили Фиглю, автор, прежде остававшийся инкогнито, рванула (!) на сцену за щастьем, чем вызвала большой переполох среди гостей и журналистов. Понимая, что звездный час настал, она нервно прочла с подмосток список ироничных эпитетов в свой адрес, собранных за два года подполья и записанных на библиотечной карточке. Затем автор пообещала служить отечеству, о чем-то на ушко спросила философа и общественного деятеля Константина Крылова, который вместе с украинским писателем Сергеем Жаданом предпочел ее роман остальным, и покинула сцену, отказавшись общаться с журналистами.

После внезапно завершившейся церемонии гости еще потоптались в зале, поворачивая головы в сторону таинственной девушки и пытаясь заглянуть ей под солнечные очки, и вереницей потянулись на фуршет. В глазах некоторых застыли слезы: то ли от того, что Водолазкин был незаслуженно забыт, то ли от того, что болели за Кантора, а может, потому, что одна из увлекательнейших интриг литературного мира чуть было не разрушилась. Фигль их знает.

Анастасия Бутина

Умный Фигль

  • Фигль-Мигль. Ты так любишь эти фильмы. СПб: Лимбус Пресс, 2011.

Самый большой дефицит в современной русской литературе — это умный текст. Я не хочу никого обидеть, у каждого автора свои достоинства, но когда вы читаете Пелевина, то чувствуете: он не просто начитан и не просто умеет придумать каламбур; он умен в каждой фразе, в каждом повороте сюжета, в каждом эпитете, в каждой шерстинке лисьего хвоста. Умен и насмешлив, насмешлив и умен. Нечто подобное я чувствую, читая загадочного автора с идиотской кличкой вместо псевдонима (будем называть его Ф.-М.). Холодно-ироничный, ровно-насмешливый, точно-выразительный, начисто лишенный иллюзий, стопроцентный сноб без страха и упрека, без гендерных и возрастных признаков, с кучей фобий, зато без особых пристрастий, неуязвимый и, в сущности, беззащитный.

«Фильмы» — текст не только умный, но и сложный. Чтобы разобраться в отношениях действующих лиц и оценить по достоинству композицию, его надо прочесть несколько раз. На небольшом пространстве развернут мощный полифонический роман: пять полноценных независимых голосов (один из них — собачий) по очереди излагают свои мнения о жизни, смерти, образовании, преступности, истории, политике, литературе, Каине, Сулле, Константине Леонтьеве и т. д. Однако главное здесь — это продуманная система точек зрения («аспектов»), при которой каждый оценивает другого иначе, чем другой оценивает себя. Или даже так: каждый не знает каждого. В результате у читателя, если он распутает все узлы, останутся большие возможности для самостоятельных решений и оценок.

Что касается кино, то один из героев — кинокритик, другой — что-то вроде киномана (во всяком случае, точно шизофреник со справкой), и в их диалогах имена разных Клузо и Ромеро свистят, как пули у виска. Список упоминаемых и подразумеваемых фильмов весьма велик, и я, например, не смотрел из него и десяти процентов. Соответственно, некомпетентный читатель вроде меня наверняка пропускает что-то в запараллеленном с фильмами сюжете романа, а также оказывается не способен по достоинству оценить некоторые его образы: «Елена Юрьевна в роли и. о. завуча смотрелась как Скарлетт Иоханнсон, если бы ту, втиснув в амплуа Джоли или Моники Белуччи, отправили спасать мир красотой и гранатометом». Но мне почему-то кажется, что все это неважно и что книга может произвести впечатление даже на кинофоба, если таковые есть в природе.

Еще здесь очень много разговоров о судьбах. Главная героиня Саша (178 см. плюс каблуки, «задранный нос, прямая спина, собака под мышкой»; дамочка, по авторитетному свидетельству, «не в силах вообразить, что на свете есть кто-либо краше нее») справедливо констатирует, что «размышления интеллигенции о судьбах интеллигенции уже достали». Поэтому размышления о судьбах перемежаются демонстрацией необычных поворотов этих судеб. Например, брат сдает брата в лечебницу для наркоманов, и дальше следуют убойно-трагикомические сцены из жизни сельскохозяйственного исправительного лагеря, совмещенного с военно-полевым борделем.

Наряду с этюдами о нравах роман представляет собой очень хитро закрученный многотрупный детектив, в котором понять, кто убийца, удастся далеко не каждому читателю (вот интересно: то, что я сейчас написал, — это реклама или антиреклама?).

Темой, объединяющей «диалогический роман» и «снобский детектив», оказывается безумие. Каждый из героев сходит с ума по-своему. Есть шизофрения, есть паранойя, есть наркомания, есть мания величия, есть бред ничтожества, есть подростковые комплексы, есть разновозрастные депрессии, — добро пожаловать в примерочную! В романе о тотальном сумасшествии, о том, что нормальных людей не бывает, нормальнее всех выглядит собака главной героини, восьмилетняя гладкошерстная такса Корней. Он умеет ругаться матом, разбирается в Дао, знает, сколько томов в словаре братьев Гримм, он — «пацан в уважухе» в своем дворе, он дает себя погладить только тем, кому стало совсем плохо, а на остальных рычит. Корней ведет постоянные диалоги без слов со своей хозяйкой и, разумеется, готов за нее погибнуть. А еще он ищет Песьи Вишни, от которых открывается Суть Вещей (и в самом финале находит, похоже, нечто совсем иное). Такой обаятельной собаки в русской литературе, по-моему, никогда не было, Каштанка курит в углу. Ради одного Корнея стоит прочесть эту книгу. Правда, для этого Ф.-М. должен найти издателя*, что будет совсем не просто. Попробуем ему в этом немножко помочь.


* Рецензент читал роман в рукописи.

Читать отрывок из романа

Информация о книге

Купить книгу на Озоне

Андрей Степанов

Фигль-Мигль. Ты так любишь эти фильмы (фагмент)

Отрывок из романа

О книге Фигля-Мигля «Ты так любишь эти фильмы»

Читать рецензию Андрея Степанова

Корней

Ух, как они орали друг на друга. «Стерва», «чмырь»,
и «поблядушка», и «недоумок», и «эгоистка», и «где
моё пальто, я еду к маме». Я так разволновался,
что пошёл на кухню и попил водички. Вода, в отличие
от пищи, в нашем доме всегда есть. Полный
большой кувшин — поливать цветы — стоит на полу
между диваном и холодильником. Проблема в том,
что кувшин высокий. Мне приходится залезать на
диван и с дивана, изловчившись, пить. Вода есть и
в моей миске. Но пить из кувшина солиднее. Принцесса
этого не понимает. Ругается. Говорит глупости
о некипячёной воде. Глисты будут! Пей кипячёную!
Пей кипячёную! Кипячёная противная.

Я залез на диван, попил, устроился поудобнее и
стал думать. «Думать, — говорит Принцесса, — полезно». Не замечал.

К маме она, конечно, не поедет. Мы не поедем.
Мама у нас — центровая, а мамин молодой муж не
выносит собачьей шерсти. Ну, много, скажите,
шерсти от гладкошёрстной таксы? Молодой хер
обязательно найдёт где-нибудь волосок и понесёт
его выкидывать, как флаг в руке. Церемониальным
шагом, и чтобы все видели. Если он находит такой
волосок у себя в тарелке, Принцесса вскакивает
из-за стола, хватает меня под мышку, и мы мчимся
прочь. Я думаю, что он кладёт его туда специально.
Находит же где-то, гад, из маминой шубы, наверное,
выдёргивает. Нет, у мамы мы не нужны.

А где мы нужны? Наш собственный супруг тоже
всё чаще пьёт на стороне. Раньше у нас была своя
жилплощадь, а теперь — вот эта большая квартира,
и мы, а также наш супруг, все трое, вечно путаемся
друг у друга под ногами.

Первым делом радикально встал вопрос о
спальне. В спальне на бескрайней, как родина,
кровати спит наш супруг, а мы спим в кабинете
на диване. Даже если бы я был вдвое упитаннее,
чем есть, то не занимал бы в постели столько места,
как ему кажется. Втрое упитаннее. Вчетверо.
Да хоть бы был бульдогом! На этой кровати слону
не тесно.

Стоило разместиться по разным комнатам, как
в квартире стало не протолкнуться. Если мы возвращались
с прогулки и шли мыть лапы, в ванной
брился наш супруг. Если наш супруг читал на кухне
газету, мы приходили туда слушать радио. Когда
Принцесса говорила: «Здесь, в конце концов, не
коммунальная квартира», он отвечал: «Вот именно,
в коммунальной квартире у меня было бы больше
прав, чем у твоей шавки». И как-то, уж не знаю
как, разговоры превратились в вопли, шутки — в издёвки,
пространства — в тупики, а семейная жизнь
всем встала поперёк жопы.

Наш хахаль говорит, что это в порядке вещей:
мрачный вид и неряшливая одежда — симптомы
семейного счастья. Говорит и скалится, зубы демонстрирует. А зубы все целы, хотя он постоянно
нарывается: то он бьёт, то его. Это не кинокритик,
это Рэмбо какой-то. Мы с ним и познакомились
при мордобое: наш тогда будущий хахаль наводил
справедливость в автобусе, в котором мы ехали от
мамы после очередной взбучки.

И вот, едва мы вошли, я почуял, что там беспокойно
— такой злобой воняло, сильнее обычного, — но
орать начали позже, зато сразу с подвыванием. Тётка-
кондуктор пыталась их остановить, Принцесса
зажимала меня под мышкой и проталкивалась к
выходу, пассажиры, не осмелившиеся лаять в полный
голос, потихоньку шипели, почему-то и в мой
адрес тоже — кого я там мог испачкать, я чистый,
блох нет, — и Принцесса тоже прошипела кому-то
из шипевших «цыц», и в эту минуту один грязнюка
в шапочке сказал кондуктору, что он вообще всех
здесь имел, её первую, а дальше так матерно, что я
не понял. Я ж не виртуоз.

Тогда высокий парень (он-то молчал и сторонился)
ка-а-а-к ему хряснет! Кулаком! В верх живота!
Грязнюка одновременно упал и заткнулся, а парень
ухмыльнулся так лениво, не стал ничего говорить,
не стал даже плечи особо расправлять — а плечи,
я сразу заметил, были широкие, и футболка на
теле сидела рельефно. И Принцесса посмотрела
на него так, как смотрит на новые туфли, когда решила
их купить и остаются только формальности
типа денег, а туфли уже, можно сказать, на ногах
или лежат в нашем шкафу в коробке — а я сижу на
примерочном коврике, но уже тоже знаю, что этим
английским производством мне при случае наподдадут.
Так и хахаль всё понял и вышел из автобуса
вместе с нами, хотя, наверное, в тот момент ещё не
разобрался, хочет ли этого. Да кто его спрашивал.
Мы-то точно не спросили.

И тут хлопает входная дверь, а Принцесса врывается
ко мне на кухню и вопит: «Ну и проваливай!
Скотина! Нет, Корень, ты посмотри на него! Сироп
от кашля вместо крови! Фурацилина раствор!
Корней! Я с кем разговариваю?! Хоть моргни, если
бессловесный!»

Это твоё счастье, дура, что я бессловесный.

Я — Корней. У меня и в паспорте написано: Корней.
Без отчества, хотя я не безродный, и прародители
мои были с медалями, что удостоверено.
Принцесса иногда зовёт меня Корней Иванович,
но это говорится по недомыслию или злобе, потому
что наш с Принцессой покойный папа был
Алексей, и мы с ней, следовательно, Алексеевна и
Алексеевич. А если звать меня по прародителям,
то откуда иваны среди родовитых такс? Разве что
джон затесался.

Ничего, Корней так Корней. (В просторечии
Корень, Кореш.) Вот у нашего завкафедрой ротвейлер
— Кулёк. Принцесса спрашивает: «Откуда
такое странное имя?» — «Ничего странного. Мы
его Кул назвали — понимаешь, be cool, всё такое.
А это — уменьшительно-ласкательная форма. И на
слух роднее». А ротвейлер сидит тут же, и вид у
него, словно мордой в чужое дерьмо окунули.

И вот, когда Принцесса успокоилась (на меня-то
какой интерес кричать?) и мы выпили пива и прилегли
отдышаться, Принцесса сказала: «Посмотрим». Годы и годы я вертел головой — туда смотрел,
сюда смотрел, — но ничего особенного не видел,
пока не научился понимать, что смотреть предлагается
в будущее. Я этого не умею.

Шизофреник

Я не то чтобы слепой, но не люблю смотреть. Точнее,
не люблю видеть. Никогда не знаешь, что
именно бросится в глаза (выражение-то какое:
«бросится»! так и представляешь прицельно брошенные
камень, бутылку, кусок стекла, можно ещё
поразмыслить, кто их бросил, откуда, зачем — если,
конечно, захочется спрашивать «зачем» и это на
тот момент будет иметь какое-либо значение), да,
простите, — что именно бросится в глаза, особенно
когда не ждёшь ничего хорошего. На прошлой неделе,
например, я не остерёгся и увидел раздавленную
крысу. Как её так раздавило, просто раскатало
по асфальту в платочек, я уже потом, когда подумал
(да и вообще, к вопросу о слове «бросится», захочешь
ли размышлять, лёжа на носилках «скорой
помощи», которая в таких случаях приезжает не
сразу, так что придётся сперва полежать на дороге
или газоне, не знаю, как оно влияет на размышления,
может, даже способствует), простите, когда
подумал и сопоставил, то пришёл к выводу, что это
именно крыса, не кошка, нет.

Я ведь почти не выхожу: за пенсией, за продуктами.
Да, получаю пенсию. Да, по инвалидности.
Ещё вопросы? Нет, руки-ноги у меня целы. Не скажу.
Скажу, конечно, но не сейчас.

Значит, не люблю смотреть и видеть. (Забыл
сказать о телевизоре. Что о нём нужно сказать? Телевизора
у меня нет. Это, конечно, тоже информация;
сказать: «у меня нет телевизора» — почти так
же много, как сказать, какие программы обычно
смотришь по телевизору, если он есть, почти так
же. Если не больше.)

Я слушаю: во-первых, радио, во-вторых, голоса
на улице и ещё кое-что: голоса по телефону. Нетнет,
сам я не разговариваю, и они даже не знают,
что, пока они говорят, я там тоже есть. Я знаю один
специальный тайный номер, по которому можно
выйти в эфир. Когда-то очень, очень давно, у меня
тогда ещё не было инвалидности и тех страхов, которые
есть сейчас, это так и называлось: «выйти в
эфир». Вы звонили по секретному номеру, и отвечал
не гудок, а пустота, и в эту пустоту все выкрикивали
свои имена, номера телефонов, желания и
всё, что кто-либо хотел и успевал о себе крикнуть,
и можно было договориться о встрече или созвониться
после, уже по обычному номеру, а потом всё
это исчезло, и в секретном номере не стало смысла,
потому что и эфира не стало.

И только совсем недавно (а ведь прошло столько
лет, и мне ни разу не пришло в голову, что это
огромное пространство, эфир, никуда не делось,
просто не могло деться, потому что если вещи и
всё такое исчезают, то есть на их месте теперь
ничего нет, то пустота исчезнуть не может, ведь
в таком виде — чтобы она могла исчезнуть — её нет
с самого начала), да, простите, совсем недавно я
придумывал и набирал разные номера и неожиданно
услышал пустоту и разговор в пустоте,
и я поглядел, какой номер горит у меня на определителе,
и стал звонить туда и слушать чужие разговоры,
хотя если это и был эфир, то всё равно
не тот.

И каждый раз это были другие люди, и иногда
я сожалел о ком-то, кто мне понравился, сожалел
о голосе, который я больше никогда не услышу и
буду помнить всегда, всегда.

Люди запоминают так: вот человек с протезом,
человек без зубов, одноглазый, лысый, с бородавкой
в углу рта, что-нибудь ещё. По таким же приметам
я узнаю голоса: одноглазый голос, голос
со вставной челюстью, голоса со шрамами и бородавками.
Вам смешно? Есть голоса скрипучие,
низкие, высокие (это понятно), но также и жирные,
худые, с потными руками, с дурным запахом,
некоторые пугали меня так, что я тут же клал
трубку. Я не хочу сказать, что они говорили о чёмто
страшном: ругались, или замышляли убийство,
или что-то требовали, или выясняли, что кто
кому должен. Они были страшные сами по себе,
особенно некоторые женские, хотя это и нелегко
объяснить.

Эти два голоса мне понравились сразу. Красивые
голоса, уверенно низкие — хотя один звучал
сварливо, а в другом, дружелюбном и ровном, мне
почудились (но когда я говорю «почудилось», я говорю
о тоскливом и тяжком чувстве уверенности,
которое сминает, давит, душит любые сомнения,
так что если на поверхности тебе и кажется, что
мелькнувшее ощущение может быть правдивым,
а может — ложным, то в глубине души ты знаешь,
что ни о каких «кажется» речь не идёт), да, простите,
почудились интонации хорошо взнузданных
презрения и гнева, затаённой, готовой ждать
всю жизнь ненависти. И было и в том и в другом
(с поправкой на «почудилось») что-то успокаивающее
— возможно, потому, что они говорили об отвлечённых
вещах.

— Чтобы быть счастливым, человек должен быть
либо безмозглым, либо бессердечным.

— А если и то и другое?

— У этих жизнь такая же ядовитая, как и у тех,
кто наделён и умом, и сердцем. Только по-другому.
Они помолчали, потом (сварливый спросил:
«Виктор, зачем ты подписал эту лажу?») заговорили
о политике.

— Ты придаёшь общественно-политической жизни
несоразмерно большое значение, — сказал сварливый.

— Сказать, что без советской власти не было
бы Платонова — то же самое, что сказать, что без
Наполеона не было бы Байрона.

— Разумеется, не было бы.

— А куда бы он, интересно, делся?

Опять оба замолчали.

— Простите, что вмешиваюсь, — обмирая, сказал
я, — но был бы Наполеон, если бы не предстояло
быть Байрону?

Голоса отреагировали по-разному.

— А я о чём? — обрадованно сказал сварливый.

— А вы кто? — сказал дружелюбный (уже не дружелюбный)
и тут же набух подозрением. — Вы что,
подслушиваете?

— Вы простите, — сказал я, — но вы ведь умными
мыслями обмениваетесь, а не секретами. Секреты
я не подслушиваю, то есть стараюсь не подслушивать,
иногда просто не успеваю не подслушать.
Я хотел бы узнать про Байрона поподробнее, но
вряд ли вы станете продолжать.

Теперь мы молчали все трое.

— Моя фамилия Херасков, — сказал сварливый
голос наконец. — Я знаю, каково это, когда ночью
один и не спится. Я дам вам свой нормальный номер.
Вас как зовут?

— Шизофреник, — сказал я.

Херасков

Всё началось с того, что умер Кристофер Робин.
Да, тот самый — из книжки про Винни-Пуха. Это
было (одну минуту, некролог вклеен в мой ежедневник
за 1996 год, что ни о чём, учитывая специфику
моих ежедневников, не говорит) в 1995-м или 96-м
году, в общем, довольно давно. Не в том дело, что
эта смерть меня потрясла (с чего бы?), но я стал обращать
на некрологи внимание, вырезать… собирать
практически коллекцию. (И тогда же перечёл
«Винни-Пуха», чтобы убедиться, что мальчик и все
остальные на своих местах — и всё в порядке.)

И вот десять лет прошло. Другие ежедневники
за другие годы: Никулин, Вицин, Артур Миллер.
Михаил Девятаев (Герой Советского Союза, лётчик,
сбежавший из фашистского концлагеря на
двухмоторном бомбардировщике «Хейнкель-111»).
Лолита Торрес. (В результате прекращения сердечно-
дыхательной деятельности.) Английская
королева-мать. (На сто втором году жизни.) ХансГеорг
Гадамер, сто два года полных. (Умер Гегель
XX века, написали газеты.) Д. Версаче. (Убит.)
Грегори Пек. Роберт Палмер. Астрид Линдгрен.
Всеволод Абдулов. (Друг Высоцкого.) Академик
А. М. Панченко. (Этого я знал лично.) Доктор Ватсон
(В. Соломин) и, через пару лет, инспектор Лестрейд
(Б. Брондуков, в нищете и забвении где-то
на Украине). Александр Володин. Доктор Хайдер.
(Тот, который двадцать лет назад голодал у ворот
Белого дома, борясь с американской военщиной.)
Лени Рифеншталь. Куда-то делся некролог Пиночета.
(Неужели еще жив?) Кен Кизи. (Помню, как
удивился, раскрыв газету. Я-то думал, он помер
давным-давно.) С. Аверинцев. (Скончался в Вене.)
Рейган, Марлон Брандо. (Один за другим, летом
2004 года.) Ясир Арафат. (Что написать в скобках?)
Хантер Томпсон. (Самоубийство.) Фаулз. М. Л. Гаспаров.
Я плакал, когда узнал про Гаспарова. Потом
плакал, когда узнал про Зиновьева. А потом понял,
что плакать больше не над кем. Когда помер Ельцин,
я предпочёл не реагировать.

Купить книгу на Озоне

Объявлен короткий список и состав малого жюри премии «Национальный бестселлер» 2011 года

26 апреля 2011 года в московском книжном магазине «Циолковский» состоялось оглашение Короткого списка и состава Малого жюри ежегодной российской литературной премии «Национальный бестселлер» на 2011 год.

Наибольшее количество баллов по итогам голосования большого жюри набрали:

  • Дмитрий Быков «Остромов, или Ученик чародея» (11 баллов)
  • Фигль-Мигль «Ты так любишь эти фильмы» (6 баллов)
  • Михаил Елизаров «Мультики (6 баллов)
  • Павел Пепперштейн «Пражская ночь» (6 баллов)
  • Андрей Рубанов «Психодел» (6 баллов)
  • Сергей Шаргунов «Книга без фотографий» (5 баллов)

Книги Короткого списка передаются на суд малому жюри в составе:

Иван Алексеев (Noize MC) — музыкант, автор альбомов «Greatest Hits», «Последний альбом», «Noize MC: Live» и других. Лауреат премий RAMP 2009, «Человек дождя», «Степной волк», номинант на многочисленные премии, среди которых MTV Russia Music Awards и MTV Europe Music Awards.

Сергей Богданов — доктор филологических наук, профессор, заведующий кафедрой русского языка, проректор по направлениям филология и искусства Санкт-Петербургского государственного Университета. Председатель Научно-методического совета по русскому языку и культуре речи при Министерстве образования и науки РФ. Обладатель ордена «За заслуги перед Отечеством» II степени.

Светлана Иванникова — журналист, руководитель LiveJournal Russia — крупнейшей блог-платформы России, включающей 5.000.000 аккаунтов с ежедневной аудиторией более 20.000.000 человек.

Олег Кашин — журналист, сотрудничал с такими изданиями как «Известия», «Эксперт», «Русский журнал», «Медведь», «Большой город» и др., в настоящее время специальный корреспондент ИД «Коммерсантъ».

Эдуард Кочергин — писатель, лауреат «Национального бестселлера—2011» за книгу «Крещенные крестами». Главный художник Большого драматического театра имени Г. А. Товстоногова с 1971 года, Народный художник России, действительный член Российской академии художеств, лауреат многочисленных премий, в том числе Государственных премий СССР и Государственной премии РФ. Обладатель орденов «За заслуги перед Отечеством» III и IV степени.

Алексей Учитель — кинорежиссер, режиссер-постановщик кинофильмов «Дневник его жены» (фильм—лауреат премии «Ника»), «Прогулка», «Космос как предчувствие» (главный приз XXVII ММКФ), «Край» (премия «Золотой орел») и многих других. Народный артист России. Обладатель многих призов международных и российских фестивалей.

Почетный председатель Малого жюри — Ксения Собчак, журналистка, теле- и радиоведущая. Ведущая реалити-шоу «Дом—2» на ТНТ, собственной радиопередачи «Будни Барабаки» на радиостанции Серебрянный Дождь, передачи «Свобода мысли» на Пятом канале, юмористической программы «Девчата» на телеканале РТР и др.

Финальная церемония,
на которой будет выявлен победитель, состоится в воскресенье 5 июня 2011 года в Санкт-Петербурге, в Зимнем саду гостиницы «Астория».

Источник: оргкомитет премии «Национальный бестселлер»

Фигль-Мигль. Щастье (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Фигля-Мигля «Щастье»

В аптеке я купил новую зубную щётку и кокаин. Это
было утром — холодным, дождливым. («Утро туманное, утро седое››, — пело аптечное радио незнакомым
древним голосом. Голос падал, как капли сырости, откуда-то сверху на прилавок и маленькую отрешённую
женщину в сером халате, на котором неожиданно ярко
блеснул значок Лиги Снайперов.) А в шестом часу,
пройдя блокпост, я шёл по Литейному мосту, и погода
казалась прекрасной. Город мерцал в рассеянном свете апреля, вода блестела, небо становилось все прозрачнее, воздух — чище. Чистоту и покой можно было есть
большой красивой ложкой, серебряной-пресеребряной.
Всё, что вырастало впереди, слева и справа — дома тихой набережной, перламутровая стрелка Васильевского острова, — словно улыбалось со сдержанной радостью, растворяя в одной сияющей чаше жемчуг воздуха, архитектуры, воды.

На уходящих в воду гранитных ступенях кто-то
оставил, намереваясь вскоре вернуться, складное деревянное кресло. На кресле лежала книга. Вещи терпеливо ждали своего владельца. Я повернул направо.
На парапете, лицом к воде, свесив ноги, сидел маленький мальчик в вязаной шапке с козырьком и аккуратном бушлатике. Его придерживала дама в просторном сером пальто. Её светлые длинные волосы
были распущены.

— Мама, а кто там, за рекой?

— Никого, котёнок. Волки и медведи.

Я остановился послушать.

— Разве волки и медведи не в зоопарке?

— Там такие, которые бегают сами по себе.

Ребёнок задумался.

— А кто их кормит?

— Они сами.

Мальчик недоверчиво засмеялся.

— Как же они это делают? В зоопарке им дедушка
привозит еду в тележке. Как они сами будут возить и
класть в миски?

Мама тоже задумалась.

— Они едят друг друга

— Сырыми? — спросил мальчик в ужасе.

— Не думай об этом.

— Там не волки и медведи, а такие же люди, как
ты, — сказал я.

Мальчик ойкнул. Дама обернулась. У неё было уверенное, приветливое, милое лицо. Почти у всех богатых такие лица. Совсем молодая женщина посмотрела на меня укоризненно, потом — с тревогой. Она дёрнула головой, выискивая городового. Чтобы успокоить её, я снял тёмные очки. Увидев мои глаза, она смущённо закусила губу, опустила голову. Потом нерешительно сняла сына с парапета. Очень похожий на
неё мальчик смотрел на меня без испуга, со спокойным любопытством приручённого зверька. Такой взгляд был у белок в Летнем саду. Взрослые кормили их фисташками, а дети — выковырянными из шоколадок орехами, и никто никогда не обижал на памяти пяти человеческих поколений.

— Пойдем, Котик, нам пора к обеду.

Он послушно дал ей руку. Его ясные глаза и ясные
пуговицы отразили мою улыбку. Когда они уходили,
держась за руки, их фигурки растворил неожиданный и быстрый, как молния, солнечный луч.

Первый клиент жил на Фонтанке, напротив Замка,
занимая третий этаж небольшого весёленького домика. И бизнес у него был весёлый: экстремальный туризм. Его люди водили богатых шалопаев на наш берег. Это было нелегально, грозило крупными штрафами, если любителей адреналина ловил береговой
патруль, и сложными переломами, если их ловила
Национальная Гвардия. Их могли поймать менты, дружинники, члены профсоюзов, китайцы, анархисты,
мало ли кто — любая банда или ассоциацая — и потребовать выкуп. В конце концов их мог, поймав, покалечить или убить — насколько убийство вообще было
возможно — кто-то из радостных, или авиаторов, или
Лиги Снйшеров. Кого когда-либо отпугивали подобные вещи? Никого. Чем бессмысленнее и опаснее было
путешествие, тем дороже оно стоило, и мой клиент
процветал даже с учетом всех штрафов и взяток. Зато
его донимали привидения. По крайней мере, он был
уверен, что донимают. Время от времени я пытался
его разубедить, от этого он нервничал ещё сильнее и
вызывал меня ещё чаше. А порою он оказывался прав,
и привидения появлялись: давние жертвы среди экстремалов и персонала фирмы. В такие дни он цеплялся
за меня до синяков и так потел, что его запах прилипал к белью, мебели, стенам комнаты, моей одежде.

Он принял меня в спальне. Не понимаю, почему
они все вбили себе в головы, что мне удобнее, а им
приличнее разыгрывать этюд «доктор и тело в постели». Может быть, когда собственные тела, голые и
придавленные одеялами, казались им такими беспомощными, моё могущество в их глазах многократно
возрастало.

— Дорогой, — простонало тело, — скорее, скорее.

Я киваю, сажусь на край многоспальной кровати,
беру его руку и ободряюще хмурюсь. Правильнее
было бы ободряюще улыбнуться, но этот клиент не
любил, когда я улыбался, он требовал серьёзного отношения, не совместимого, на его взгляд, с улыбкой.
Он был уже пожилой человек — мягкий, пугливый,
лишённый чувства юмора и плохо вязавшийся со своим энергичным и зловещим бизнесом. Точнее всего
будет определить его словами «старый пидор››. Я смотрю ему в глаза.

Зрачок медленно расплывается по радужной оболочке, гася чёрным сперва её ртутно-серый блеск,
потом белки глаз, лицо, комнату, весь мир. Погружаясь в темноту, я перестаю чувствовать своё тело — от
головы к ногам — и утрачиваю слух. Я вижу разрозненные предметы. Осенние листья, комок из пуха и
перьев, перчатка, кожаный рыжий блокнот, термометр, упаковка аспирина впаяны в чёрное, как музейные экспонаты в бархат. Кое-где попадаются не вещи,
а слова («смерть››, «кофе», «жирно››) и ряды цифр:
короткие, как номера телефонов, длинные, как банковские расчёты. И вот я попадаю в парк, почти точную копию Михайловского сада. Он пуст: здесь чисто, гуляет ветер, ветер несёт по песку листья и пряди
состриженной с газонов травы. Я иду, нагибаюсь, переворачиваю палые листья, заглядываю под кусты,
иду туда, где краем глаза уловил мелькнувшую тень.
Я обхожу всё, и никого не вижу. Напоследок я останавливаюсь у озерца на самом краю парка — за ним уже ничего нет, всё мугнеет, расплывается серой кашей тумана. В озерце поверх воды плавает полузастывший вязкий жир. Здесь тяжело дышать. Я сажусь
на скамейку, жду. Под ближайшим кустом лежит в
траве яркая детская игрушка: попугай, раскрашенный
в семь весёлых цветов. Попугай очень старый (царапины, щербины, краска облупилась, одна лапа отломана, неглубокая вмятина не наполнена глазом), но
вид у него живой и сварливый. «Тронь, тронь, попробуй», — говорит он на понятном нам обоим языке. Мне
не встречались привидения в виде старых деревянных игрушек, но я знаю, что игрушки не беззащитны. Мне хочется посмотреть, из чего были сделаны глаза. (Второго глаза, который, возможно, цел и способен удовлетворить моё любопытство, я не вижу; придется встать, дотронуться, перевернуть или взять в
руки.) Жирные волны загустевшего воздуха разбиваются о мой первый шаг.

— Вам нужен не я, а врач, — сказал я наконец.-
Что-то с печенью, а?

— А-а-а, — передразнил он недовольно. — А я так
надеялся, что это они.

И он, и многие другие никогда не говорили «привидения», «призраки» или что-то в этом роде, лишь голосом позволяя себе подчеркнуть страх и отвращение, распиравшие изнутри какое-нибудь неприметное местоимение. Ещё ему очень хотелось спросить, что же я видел.

Он не решался. Осторожно, как ставят гранёный стакан на стеклянную полочку, он положил руку себе на
лоб. Мизинцем другой руки он смущённо, с безмолвной
просьбой, немой надеждой, поскрёб мое колено.

— Парапсихология здесь бессильна, — сказал я.-
Вызовите доктора, а он пропишет вам покой, диету,
смену занятий, поездку в Павловск.

Он застонал и завертелся среди подушек.
— А на кого я оставлю бизнес?

— Да продайте его, — необдуманно пошутил я.

Он так и прыгнул. Он заметался по комнате, теряя
и подхватывая тяжелый тусклый халат, мигом переворошил груду флаконов на туалетном столике и,
наконец, едва не влетев в зеркало, остановился перед
ним, растерянно вглядываясь в жирного растерянного зеркального человека.

— Продать! Наследственный бизнес!

Это тоже было у них общее. Если твои дедушки до
седьмого колена владели булочной или казино, или
зубоврачебным креслом, или помойной ямой, ты тоже
был обязан продавать хлеб, обирать игроков, изучать
дыры в чужих зубах, контролировать вывоз мусора —
как бы тебя от этого ни тошнило. Закон преемственности был неписаным, неоспоримым и безжалостным.

— И кому вы предполагаете его оставить?

— Надо жениться, надо жениться, — уныло пролепетал он, садясь в кресло спиной к зеркалу.
— Погуляю еще пару лет и женюсь.

Пара лет у него давно перевалила за пару десятилетий. У него не было ни братьев, ни сестер, ни каких-либо родственников. Он не мог надеяться, что всё
как-нибудь разрулится. Он не мог свалить вопрос на
компаньона, которого тоже не было. Он не мог больше оттягивать, хотя именно этим и занимался. Его
совесть постоянно была обременена попытками то не
думать о будущем, то думать. Наследственный бизнес делал его богатым и несчастным.
В довершение всего он был пацифистом.