- Томас Пинчон. V. — М.: Эксмо, 2014. — 672 с.
Интрига романа «V.», написанного Томасом Пинчоном в 1963 году, строится вокруг поисков загадочной женщины, имя которой начинается на букву заявленную в названии. Из Америки конца 1950-х годов ее следы ведут в предшествующие десятилетия и в различные страны, а ее обнаружение может повлиять на ход истории. Как и другим книгам американского писателя, «V.» присуща постмодернистская атмосфера таинственности, которая сочетается с юмором и философской глубиной.
ГЛАВА ПЕРВАЯ,
в которой Бенни Профан, шлемиль
и одушевленный йо-йо,
окончательно отбивается от рук V.I В Сочельник 1955-го Бенни Профану, в черных «ливайсах», замшевой куртке, подкрадухах и здоровенной ковбойской шляпе, случилось миновать Норфолк, Вирджиния. Подверженный сентиментальным порывам, он решил заглянуть в «Могилу моряка», таверну своего прежнего корыта на Восточной Главной. Проник в нее он через «Аркаду», с чьего Восточно-Главного конца сидел старый уличный певец с гитарой и пустой банкой из-под «Стерно» для подношений. А на улице старший писарь пытался отлить в бензобак «пакарда-патриция» 54-го года, и пять или шесть младших матросов стояли кругом, ему потворствуя. Старик пел превосходным крепким баритоном:
Что ни вечер, на Восточной Главной — Рождество.
Здесь моряки подружек обретут,
Огни — рубин и изумруд —
Дружбу и любовь влекут,
Из моря корабли они зовут.
Мешок у Санты грезами набит,
И пиво бьет шампанским озорством.
Тут любят кельнерши любить
И не дают тебе забыть,
Что на Восточной Главной — Рождество.— Эгей, старшой, — завопил один бес. Профан свернул за угол. Как за нею водится, без особого предупреждения Восточная Главная напрыгнула на него.
Уволившись с Флота, Профан клал дороги, а когда работы не было — просто перемещался, вверх и вниз по восточному побережью, как йо-йо; и длилось это, может, года полтора. Проведя столько на стольких именованных мостовых, что и считать неохота, Профан стал относиться к улицам с легкой опаской, особенно — к таким. Все они вообще-то сплавились в единственную отвлеченную Улицу, о которой с полнолунием ему будут сниться ужасы. Восточная Главная, гетто для Пьяных Матросов, с которыми никто не знает, Что Делать, налетала на нервы со всею внезапностью обычного ночного сна, который обращается в кошмар. Собака в волка, свет в межесветок, пустота в затаившееся присутствие, вот тебе сопляк-морпех блюет посреди улицы, кельнерша с гребным винтом, наколотым на каждой ягодице, один потенциальный бесноватый, что присматривается, как бы получше сигануть в оконное стекло (когда кричать «Джеронимо»? до или после того, как стекло разобьется?), пьяный боцманмат плачет, забившись в переулок, потому что когда БП-ы в последний раз его таким поймали — укатали в смирительную рубашку. Под ногой, то и дело, начинался вибреж тротуара от берегового патрульного во многих фонарях оттуда, что ночной своей дубинкой выстукивал «Атас»; над головой, зеленя и уродуя все лица, сияли ртутные лампы, удаляясь асимметричной V к востоку, где темно и баров больше нет.
Прибыв в «Могилу моряка», Профан застал разгар небольшой потасовки между матросами и гидробойцами. Миг постоял в дверях, наблюдая; затем, осознав, что он уже и так одной ногой в «Могиле», нырнул вбок, чтоб не мешать драке, и прикинулся более-менее шлангом у латунных поручней.
— И чего не жить человеку в мире со своими собратьями, — поинтересовался голос за левым ухом Профана. То была кельнерша Беатрис, возлюбленная всего 22-го Дивизиона ЭМ, не говоря о прежнем судне Профана, военном корабле США эскадренном миноносце «Эшафот». — Бенни, — возопила она. Они понежничали, снова встретившись после такой долгой разлуки. Профан принялся рисовать в опилках сердечки, стрелки сквозь них, морских чаек, несущих в клювах транспарант, гласивший «Дорогая Беатрис».
Экипаж «Эшафота» отсутствовал — жестянка эта отчалила в Средь позавчера вечером под целый шторм нытья команды, долетавший аж до облачных Путей (как утверждала байка) голосами с корабля-призрака; даже в «Малом Ручье» слышали. Соответственно, сегодня вечером кельнерш имелось в наличии несколько больше обычного, обслуживали столики по всей Восточной Главной. Ибо говорится же (и говорится недаром), что стоит лишь судну вроде «Эшафота» отдать концы, как некие военно-морские жены в момент переоблачаются из штатского в официанточьи мундиры, разминают пивоносные руки и репетируют милые улыбки потаскуний; не успеет оркестр ОБ ВМС доиграть «Старое доброе время», а эсминцы еще продувают трубы, осыпая черными хлопьями будущих рогоносцев, что мужественно вытянулись по стойке смирно, отбывая с сожаленьем и скупыми ухмылками.
Беатрис принесла пиво. От какого-то столика в глубине донесся пронзительный вяк, она дернулась, пиво плеснулось через обод стакана.
— Боже, — сказала она, — опять Фортель. — Фортель нынче служил мотористом на минном тральщике «Порывистый» и скандалом на всю длину Восточной Главной. Росту в нем было пять футов без гака в палубных сапогах, и он вечно пер на рожон против самых здоровенных на судне, зная, что всерьез они его никогда не воспримут. Десять месяцев назад (перед тем, как его перевели с «Эшафота») Флот решил удалить Фортелю все зубы. В ярости Фортель кулаками пробил себе дорогу сквозь старшину-санинструктора и двух офицеров-стоматологов, и только после этого решили, что он свои зубы хочет сохранить на полном серьезе.
— Но подумай сам, — кричали офицеры, стараясь не расхохотаться и отмахиваясь от его крохотных кулачков: — Обработка корневого канала, абсцессы десен…
— Нет, — верещал Фортель. Наконец пришлось двинуть ему в бицепс уколом пентотала. Проснувшись, Фортель узрел апокалипсис, орал продолжительные непристойности. Два месяца он жутким призраком бродил по «Эшафоту», без предупреждения подпрыгивал и раскачивался на подволоке, будто орангутанг, пытался пнуть комсостав в зубы.
Стоял, бывало, на кормовом подзоре и ездил по ушам тем, кто б ни готов был его слушать, разглагольствуя ватным ртом с больными деснами. Когда же во рту все зажило, ему вручили комплект блестящих уставных мостов, верхнего и нижнего.
— Боже мой! — заревел он и попытался прыгнуть за борт. Но его скрутил гаргантюанских габаритов негр по имени Дауд.
— Ты чего это, малявка, — сказал Дауд, подымая Фортеля за голову и пристально разглядывая эти судороги робы и ропота, чьи ноги бились в ярде над палубой.
mdash; Ты зачем это хочешь пойти и такое учинить?
— Мужик, да я сдохнуть хочу, больше ничего, — вскричал Фортель.
— Ты разве не знаешь, — произнес Дауд, — что ценнее жизни у тебя имущества нет?
— Хо, хо, — ответил Фортель сквозь слезы. — Почему это?
— Потому, — сказал Дауд, — что без нее ты труп.
— А, — сказал Фортель. Неделю потом об этом думал. Успокоился, снова стал ходить в увольнения на берег. Перевод на «Порывистый» сбылся. Вскоре, после
Отбоя, машина начинала слышать странный скрежет от койки Фортеля. Так оно шло недель пару-тройку, пока однажды ночью, часа в два, кто-то не зажег в кубрике свет — Фортель сидел по-турецки на койке и точил зубы небольшим полудрачевым напильником. В следующий вечер выдачи денежного довольствия Фортель сидел за столом в «Могиле моряка» с прочей машиной, тише обычного. Около одиннадцати мимо качко пронесло Беатрис с подносом пива. Злорадно Фортель высунул голову, широко распахнул челюсти и впился свежезаточенными протезами в правую ягодицу кельнерши. Беатрис завопила, стаканы полетели, параболически сверкая и орошая «Могилу моряка» водянистым пивом.
Это стало у Фортеля любимым развлечением. По дивизиону, по эскадре, а то и по всему Атлантическому миноносному соединению поползли слухи. Не служащие на «Порывистом» или «Эшафоте» приходили посмотреть. От этого начиналось множество драк вроде происходящей нынче.
— Кого он цапнул, — спросил Профан. — Я не видел.
— Беатрис, — ответила Беатрис. Беатрис была еще одной кельнершей. Миссис Буффо, хозяйка «Могилы моряка», которую тоже звали Беатрис, выдвинула теорию: как маленькие дети всех женщин зовут мамой, так и моряки, по-своему равно беспомощные, должны всех кельнерш звать Беатрис. В целях дальнейшего осуществления этой материнской политики она установила у себя заказные пивные краны, выполненные из пенорезины, в виде гигантских грудей. С восьми до девяти в вечер жалованья тут происходило нечто, миссис Буффо называемое Часом Отсоса. Она его официально начинала, являясь из подсобки в кимоно, расшитом драконами, которое ей подарил воздыхатель с Седьмого флота, подносила к губам боцманскую дудку и давала сигнал «Команде Ужинать». По нему все кидались к пивным кранам и, если везло добраться, из них удавалось соснуть. Кранов таких было семь, и обычно на такую потеху собиралось в среднем по 250 моряков.
Вот из-за угла бара высунулась голова Фортеля. Он щелкнул Профану зубами.
— А вот, — сказал Фортель, — мой друг Росни Гланд, на борту недавно. — Он показал на длинного печального мятежника с огромным клювом — дылда подвалил вместе с Фортелем, волоча по опилкам гитару.
— Здрасьте, — сказал Росни Гланд. — Мне хотелось бы спеть вам песенку.
— В честь того, что ты стал РПК , — сказал Фортель. — Росни ее всем поет.
— Это в прошлом году было, — сказал Профан.
Однако Росни Гланд уперся ногой в латунный поручень, гитарой в колено и затрямкал. После восьми тактов эдакого он запел в темпе вальса:
Разнесчастный Понурый Крысеныш,
По тебе все рыдают тайком.
В кубриках и на мостике грустно,
Слезы льет даже жалкий старпом.
Ты списался и сделал ошибку,
Жопу драть тебе целились шибко,
Рапортов на тебя — знай держись.
Ну а мне б — только флотскую лямку,
Крысой посуху — это не жизнь.— Симпатично, — вымолвил Профан в стакан с пивом.
— Дальше — больше, — сказал Росни Гланд.
— О, — сказал Профан.
Сзади Профана вдруг окутали миазмы зла; на плечо ему мешком картошки обрушилась рука, а в поле периферического зрения вполз пивной стакан, окруженный крупной варежкой, неумело сработанной из шерсти недужного бабуина.
— Бенни. Как делишки, чахнут, хьё, хьё.
Такой смех мог исходить только от Профанова некогда-сослуживца Свина Будина. Профан обернулся. И впрямь. «Хьё, хьё» примерно отображает смех, образуемый подведением кончика языка к основаньям верхних центральных резцов и выдавливанием из глотки гортанных звуков. Звучал он, как Свин и надеялся, до ужаса непристойно.
— Старина Свин. Ты разве не пропускаешь передислокацию?
— Я в самоволке. Боцманмат Папик Год вынудил дать тягу. — Избегать БП лучше всего по трезвянке и со своими. Потому и «Могила моряка».
— Как Папик.
Свин рассказал ему, как Папик Год и кельнерша, на которой он женился, разбежались. Она отвалила и устроилась работать в «Могилу моряка».
Ох уж эта юная жена, Паола. Сказала, что ей шестнадцать, но поди пойми — родилась перед самой войной, и здание со всеми ее документами уничтожили, как большинство прочих зданий на острове Мальта.
Профан присутствовал при их знакомстве: бар «Метро», Прямая улица. Кишка. Валлетта, Мальта.
— Чикаго, — это Папик Год своим голосом гангстера. — Слыхала о Чикаго, — меж тем зловеще суя руку себе под фуфайку, обычный финт Папика по всей Средь-литорали. Вытаскивал обычно платок, а вовсе не волыну и не шпалер, сморкался в него и хохотал над той девчонкой, кому выпало сидеть напротив за его столиком. От американских киношек вырабатывались стереотипы — у всех, кроме Паолы Майистрал, которая и после его рассматривала так же, не раздув ноздрей, брови на мертвой точке.
Метка: Современная литература
Йэн Макьюэн. Сластена
- Йэн Макьюэн. Сластена. — М.: Эксмо, 2014.
Проза британского писателя Йэна Макьюэна пронизана чувственным эротизмом. Его рассказы и вовсе заставляют почувствовать себя вуайеристом. Роман «Сластена» не станет исключением. Во время холодной войны на Сирену Фрум, начитанную и образованную девушку, обращают внимание английские спецслужбы. Им нужен человек, способный втереться в доверие к молодому писателю Томасу Хейли. Сирена идеально подходит для этой роли. Кто же знал, что она очень влюбчива и ее интерес к Хейли очень скоро перестанет быть только профессиональным.
Кристоферу Хитченсу
1949–2011Если бы только я встретил на этом пути хоть одного безусловно злого человека.
Тимоти Гартон Эш «Досье»1 Зовут меня Сирина Фрум (почти cирена). Примерно сорок лет назад я выполняла секретное задание британской контрразведки. Миссия провалилась. Через полтора года после поступления на службу меня раскололи, и я покрыла себя позором, попутно разрушив жизнь любовника, хотя в этом была и его вина.
Не стану долго рассказывать о годах детства и юности. Я — дочь англиканского епископа; мы с сестрой выросли в епископском доме близ большого собора, в очаровательном городке на востоке Англии. В доме царили радушие, чистота, порядок и книги. Отношения между моими родителями были вполне приязненными, они любили меня, а я их. Я старше моей сестры Люси на полтора года, и хотя мы отчаянно ссорились в детстве, это не испортило наши отношения и, повзрослев, мы сблизились. Отцовская вера в Бога была тихой и разумной, не слишком нависала над нашей жизнью и позволила отцу беспрепятственно продвинуться в церковной иерархии, причем одним из преимуществ его сана стал наш уютный дом времен королевы Анны. Окнами дом выходил в огороженный сад со старыми травяными бордюрами, которые всегда ценились знатоками растений. Короче говоря, жизнь устойчивая, достойная зависти, почти идиллическая. Мы выросли в затененном саду, со всеми удовольствиями и ограничениями, что такая жизнь налагает.
Шестидесятые годы разнообразили, но не нарушали порядок нашего существования. Я пропускала школу, только если болела. Уже вполне взрослой девушкой я познала проникшие через садовую изгородь услады — обжималась (как это тогда называли) с парнями, а также провела опыты с табаком, алкоголем, чуточку — с гашишем, познакомилась с рок-н-роллом, яркими красками и атмосферой всеобщего доброжелательства. В семнадцать мы все были мятежниками — робкими и восторженными, но не забывали об уроках — заучивали и изрыгали неправильные глаголы, уравнения, мотивы литературных персонажей. Нам нравилось думать, будто мы — дрянные девчонки, но, вообще-то говоря, мы были вполне приличными. Мятежный дух шестьдесят девятого пришелся нам по душе. Он был неотделим от ощущения, что вскоре все мы покинем отчий дом, чтобы разъехаться по колледжам. Итак, в первые восемнадцать лет жизни со мной не случилось ничего странного или страшного, и поэтому я их пропускаю.
Будь моя воля, я бы выбрала ленивый факультет английского языка и литературы в каком-нибудь провинциальном университете, далеко на севере или на западе Англии. Мне нравились романы. Читала я быстро — могла проглотить две-три книги за неделю — так что три года за чтением романов вполне соответствовало бы моему характеру. Но для того времени я была «чудом природы» — девушкой с математическими способностями. Математика не слишком меня увлекала, почти не доставляла мне удовольствия, но мне нравилось быть первой, причем без особого труда. Я знала ответы на задачки, даже не понимая, как я до них дошла. Тогда как мои одноклассники тужились и бились в расчетах, я достигала решения посредством нескольких плавных шагов, отчасти интуитивных. Мне было бы сложно указать на источник своего знания. Разумеется, экзамен по математике требовал от меня гораздо меньше усилий, чем экзамен по английской литературе. К тому же в выпускном классе я была капитаном школьной сборной по шахматам. Нужен определенный полет воображения, чтобы понять, с каким изумлением взирали в те годы на девицу, приехавшую в соседнюю школу и сбившую там с жердочки нахохлившегося шахматного чемпиона. Однако математика и шахматы, равно как и хоккей, плиссированные юбки и пение псалмов, относились, в моем восприятии, сугубо к школьным занятиям. Я предполагала, что, раз уж я собралась в университет, мне следует отставить все детские забавы. Однако в своих предположениях я не приняла в расчет собственную мать.
Она была воплощением (или пародией) жены викария, затем епископа: потрясающая память на имена и лица прихожан, на их сетования и жалобы, манера неспешно, с достоинством прогуливаться по улице в развевающемся на ветру шарфике от «Эрмес», доброта и непреклонность в общении с прислугой и садовником. Безупречность и очарование по любым меркам, в любых обстоятельствах. Как ей удавалось разговаривать на равных с женщинами из городских кварталов — заядлыми курильщицами с напряженными лицами, — которые приезжали в действовавший при церкви клуб «Мать и дитя». Как убедительно она читала рождественскую сказку детям Барнардо1, собравшимся на ковре у ее ног в нашей гостиной. С каким тактом и достоинством она встречала архиепископа Кентерберийского, приглашенного к нам в дом на чай с печеньем после освящения в соборе реставрированной крестильной чаши, как ухаживала за ним. Люси и меня отослали на время визита наверх. А еще — вот оно, подвижничество — совершенная преданность и служение делу моего отца. Она поощряла его, служила ему, облегчала его труд на каждом повороте жизненного пути. Забота ее обнимала все — штопаные носки и выглаженный стихарь в платяном шкафу, безукоризненно убранный кабинет и глубочайшее субботнее молчание, повисавшее в доме, когда отец писал проповедь. Взамен она требовала — это моя догадка, конечно, — только того, чтобы он любил ее или, по крайней мере, никогда не оставлял.
Однако я долго не могла различить в характере матери камушка феминизма, скрывавшегося под ее вполне традиционной наружностью. Уверена, что мать ни разу не произнесла само это слово, но это не имеет значения. Ее категоричность меня пугала. Она говорила, что моя обязанность как женщины состоит в том, чтобы отправиться в Кембридж и поступить на факультет математики. Как женщины? В то время в нашей среде никто не говорил такими словами. Ни одна женщина не поступала так, «как следует женщине». Она говорила, что не позволит мне растратить свой талант. Мне предстояло проявить себя, стать необыкновенной. Сделать карьеру в инженерном деле или экономике. Весь мир у твоих ног — такие вот банальности. По отношению к моей сестре было несправедливо, что я была и умной, и красивой, тогда как она не блистала ни внешностью, ни талантами. Несправедливость только усугубится, если я обману надежды матери и не стану ставить перед собой высокие цели. Логика высказываний от меня ускользала, но я предпочла промолчать. Мать сказала, что никогда не простит ни мне, ни себе, если я ограничусь английской словесностью и стану домохозяйкой, лишь на йоту более образованной, чем она сама. Мне грозила опасность растратить свою жизнь. Ее слова были равнозначны признанию. Тогда, в первый и последний раз в жизни, она выразила при мне, прямо или косвенно, разочарование своей участью.
Потом она подключила к делу отца — «епископа», как называли его мы с сестрой. Вернувшись однажды днем из школы, я узнала от матери, что он ждет меня в кабинете.
В зеленом блейзере, вышитом геральдическим гербом и девизом Nisi Dominus Vanum («Если Господь не созиждет дома»), я уныло развалилась в клубном кожаном кресле, между тем как отец, возвышаясь над столом, перебирал бумаги, мурлыкал что-то себе под нос, вероятно, приводя в порядок мысли. Мне казалось, что он собирается пересказать мне притчу о талантах, но вместо этого отец перешел прямо к делу. Он навел справки. Кембриджский университет стремился показать, что «открывает двери в современный эгалитарный мир». Учитывая бремя тройного несчастья — превосходная школа, девушка, преимущественно «мужской предмет», — поступление было мне почти гарантировано. Если, однако же, я намеревалась поступать в Кембридж на английскую литературу (такого намерения у меня не было; епископ никогда не вдавался в подробности), мне придется гораздо труднее. Уже через неделю моя мать переговорила с директором школы. Подключились учителя-предметники, чьи аргументы повторяли или дополняли доводы родителей, и мне, конечно же, пришлось уступить.
Так мне пришлось отказаться от литературных штудий в университете Дарема или Аберистуита, где я наверняка была бы счастлива, ради Ньюнем-колледжа в Кембридже, где уже во время первого семинара, состоявшегося в Тринити-колледже, мне показали, какая я посредственность в математике. В осеннем триместре я впала в депрессию и разве что не бросила учебу. Неуклюжие парни, лишенные очарования и других человеческих качеств, таких как сострадание и порождающая грамматика2, талантливые кузены кретинов, которых я громила на шахматной доске, нахально смеялись мне в глаза, пока я сражалась с понятиями, представлявшимися им совершенно очевидными.
— Ах, безмятежная мисс Фрум, — саркастично восклицал один профессор каждый вторник, когда поутру я входила в его класс. — Безмятежнейшая. О, синеглазая! Приди и просвети нас.
Моим преподавателям и однокашникам было совершенно ясно, что не успеваю я именно потому, что я — красивая девчонка в мини-юбке, с вьющимися светло-русыми волосами ниже лопаток. На самом же деле я не справлялась из-за того, что, подобно большинству людей, была не слишком сильна в математике, по крайней мере на требовавшемся уровне. Я попыталась перевестись на английскую или французскую филологию или даже на антропологию, но там меня никто не ждал. В те годы правила соблюдались неукоснительно. В итоге этой долгой печальной истории я выстояла и умудрилась получить диплом бакалавра с отличием третьей степени.
Теперь, после того как я скомкала в пару абзацев годы моего детства и ранней юности, мне надлежит проделать то же с порой студенчества. Я никогда не каталась в плоскодонном ялике по реке Кем (с граммофоном или без), не ходила в «Футлайтс» — театры приводят меня в замешательство, — и меня не задерживала полиция во время беспорядков в Гарден-хаус.
1 Подразумеваются «Барнардовские приюты» — приюты для беспризорных и бездомных детей, названные в честь их основателя Томаса Барнардо.
2 В рамках подхода порождающей грамматики формируется система правил, при помощи которых можно определить, какая система слов оформляет грамматически неправильное предложение.
Ба!
- Саша Филипенко. Бывший сын. — М.: Время, 2014. — 208 с.
Еще недавно, играя с подругой в карточную игру «Или то», я дала однозначный ответ на вопрос, что бы предпочла: «Быть полностью парализованной три года или пролежать в коме десять лет и потом восстановиться?» Основываясь на том, что родственникам будет гораздо легче ухаживать за мной, я представляла, что просто погружусь в умиротворяющий сон. Однако дебютный роман Саши Филипенко «Бывший сын» заставил изменить мнение.
Шестнадцатилетний в меру испорченный, как и все подростки, юноша Франциск Лукич учился по настоянию бабушки в минском музыкальном лицее. Эльвира Александровна строго следила за успехами внука, мечтая, что однажды он станет профессиональным виолончелистом и пригласит ее на концерт. Однако мальчик каждый год в конце весны («— Ковчегу знаний всех не утащить, товарищи! Отстающим — за борт!») находился на грани отчисления. Не дождавшись результатов заседания очередного педагогического совета и понадеявшись на случай, Лукич отправился к подружке Насте, с которой договорился встретиться у Ледового дворца. Спустя несколько часов об отчислении из лицея никто и не вспоминал.
Описанная Филипенко сцена давки в пешеходном переходе станции метро «Немига» очень кинематографична. Количество использованных автором деталей позволяет очутиться на месте событий и беспомощно оглядываться, наблюдая за происходящим и содрогаясь от ужаса.
… Пытаясь отыскать опору, Франциск посмотрел вниз. Мрамор был завален людьми. Циск не понимал, как они оказались под ним. Теперь он видел лишь окровавленную девушку, чья голова подвергалась такому напору, что ее правый глаз увеличился в несколько раз. Франциск испугался, что этот самый глаз вот-вот лопнет и заляпает его, но глаз продолжал жить…
Картинки перед глазами меняются невероятно быстро, как обычно и бывает в жизни. Крики и стоны задавленных людей пробиваются сквозь бумажные страницы и достигают мозга. Прервать чтение хоть на секунду, не узнав, чем закончится трагедия, невозможно. Учащается пульс. Выдох приходится на момент появления карет скорой помощи.
Смириться с тем, что мальчик никогда не вернется к нормальной жизни, отказалась лишь бабушка. Количество предпринятых ею попыток вывести внука из комы (объяснить некоторые из них можно лишь отчаянным положением) смущало всех: мать Циска, не готовую к борьбе; врачей больницы, предлагавших усыпить юношу; друзей, плохо понимающих последствия трагедии, и знакомых, охотно дающих советы. Старушку вскоре списали со счетов вместе с внуком, поняв, что она не перестанет беседовать с Циском, слушать с ним музыку и читать книги.
Бабушка часто гуляла с Франциском по городу. Она рассказывала о новых местах, на которые теперь обращала внимание лишь затем, чтобы позже описать внуку. Эльвира Александровна пыталась узнать все, что хоть как-то могло заинтересовать, удивить, разбудить его. Когда она принесла в палату телевизор, медсестры хором подумали: „Ну вот еще одна устала от своего чада!“
Впереди — ожидание жизненно важных реакций и любовь, которую уносят с собой в могилу.
Занявший в 2014 году первое место в «Русской премии» в номинации «Крупная проза» молодой ведущий телеканала «Дождь» Саша Филипенко, помимо множества комплиментарных, получил еще и десятки удивленных отзывов. Никак в сознании издателей, критиков и искушенных читателей не укладывался образ медийной личности и автора большого романа.
А «Бывшего сына» тем временем можно без оглядки включить в шорт-лист современной русской литературы этого года. Книга не о политике, но об истории Беларуси; не о жалости, но о любви; не о слабости, но о мужестве и вере в чудо. Эффект обманутого ожидания сработает и в этот раз. Все то, что вы предвкушаете, открывая «Бывшего сына», даже сравниться не может с тем, что вы получите, прочитав ее.
Блестящий с точки зрения языка, композиционно выстроенный роман наполнен правдивым лиризмом и тоской. Это гимн всем скорбящим бабушкам, которые, как известно, внуков любят больше, чем детей. Гимн, который хочется петь стоя, положив руку на сердце.
«Когда родился Циск, бабушка решила, что оставшиеся годы посвятит воспитанию внука. Так и случилось».
Эдуард Лимонов. Дед
- Эдуард Лимонов. Дед (роман нашего времени). — СПб.: Лимбус Пресс, ООО «Издательство К. Тублина», 2014. — 352 с.
Большинство книг Эдуарда Лимонова наполнено страстями, интересными судьбами и героическими смертями. Не изменяет автор себе и на этот раз. Документальный роман «Дед» – промежуточный итог пестрой жизни писателя, полной событий, затмевающих любую литературную выдумку. Как заявляет сам автор: «Новейшая Российская История живет и дышит в этой книге». Не верить ему – нет оснований.
ЗАДЕРЖАНИЕ
1 В два часа дня он лёг спать. У него выработалась привычка, в дни, когда ему было нужно выходить «на арену», он старался выспаться впрок. Мало ли что могло ожидать его в этот вечер, и в последующую ночь, возможно, спать не доведётся совсем, разумно было выспаться. Он взял из шкафа в коридоре большое одеяло и подушку и ушёл в кабинет. Застелился, но без простыни. Вернулся к охранникам.
Двое его охранников сидели в кресле в большой комнате, третий пил чай в кухне.
— Я прилягу, пацаны, попытаюсь уснуть. По старой традиции. Ночь предстоит длинная. Следите тут.
Охранники были новые, однако не настолько свежие, чтобы не знать об этой привычке «Деда» — так они его называли за глаза. Прозвище ему по сути не нравилось, незаслуженно старило его, однако он никогда не выступал с предложением называть его как-то иначе. За глаза есть за глаза, не в его же присутствии. Охранники приняли его сообщение знаками понимания. Мол, нам ясно, ты идёшь спать, иди, «Дед».
В кабинете он накрылся одеялом. Одеяло пахло его девкой, Фифи. Вообще-то девку звали иначе, но он назвал её Фифи, и теперь она всегда будет такой. Как будто он отчасти Бог, он обладал даром и правом называть смертных, как назовём, так и будет. Девка от одеяла пахла душно, кромешным востоком, еврейством, Библией, сосцами библейских коз и немного приторно, как, возможно, попахивают бараньи кишки. «Какие кишки, не фантазируй, — одёрнул он себя, — не фантазируй, „дед“», — но всё же вынужден был признать, что душный телесный запах одеяла имеет кишечную основу, под этим одеялом они только что провалялись, спариваясь, все выходные. Ну, оно и пахло их соединением, точнее, пах пододеяльник, и, в сущности, — что есть соединение мужчины и женщины: он проталкивает в её кишку свой «жезл». Кишка, конечно кишка, а что это ещё? Влагалище — не что иное, как кишка…
— Прекратить! — сказал он себе. — А то члена лысого ты так заснёшь. Не заснёшь. Так и будешь медитировать на свою еврейку.
Но она не выходила из его головы, оккупировала область воображения, и не выходила. У него было четыре темы, наиболее часто оккупировавших его воображение: первая она — его еврейка, вторая — политика, третьей были его дети, и четвёртой — создатели человека, семейство Бога. Точнее, не обязательно именно в перечисленном порядке его оккупировали эти темы. Они могли напасть на него все вместе, но то, что они главные — это факт.
Он даже не знал, где она живёт. Он не был уверен, что те немногие куски её жизни, которые она ему добровольно открывает иногда, — правда. Он предполагал, что всё — ложь. Хочет ли он знать правду? «Нет», — сказал он себе искренне. Она ему очень нравилась, эта Фифи, молодая женщина с телом подростка. Он грыз это тело как старый жестокий крокодил, и она ему нравилась. Иногда ему представлялось, что он нашел её во время погрома, под старыми еврейскими перинами, у неё были косы и, может быть, вши в косах, он отнял её у толпы, чтобы изнасиловать самому. Между тем она…
— …ард …инович? — тихий стук в дверь кабинета, — …ард …инович!
Он вздохнул:
— Чего?
— Там опера во дворе. Много.
— Сейчас выйду.
Ну да, во дворе, не очень скрываясь, перемещались оперативные сотрудники милиции. За годы своей политической деятельности он научился распознавать их мгновенно. Толстомордые, часто опухшие, нелепо сложённые, нелепо одетые. Фактически их существует два основных типа: мордатые, постарше, заматеревшие от водки и жратвы мужчины и новое поколение: джинсы, курточки, барсетки — оперской молодняк косит и под футбольных фанатов, и под студентов, но выдаёт их прежде всего разбитная наглость. Он называл их «шибздиками».
Охранники сгрудились у окна кухни, выходившего во двор.
— Вот в той машине с затемнёнными стёклами — их пять человек, …ард …инович. А вон там дальше, видите, — серебристый форд, их вторая машина. Опера друг к другу в гости из машины в машину шастают . А вот за трансформаторной будкой, видите, скопились милиционеры в форме…
Внезапно ему пришли на память строки из его книги «Дневник неудачника», написанной в баснословном 1977 году: «„Ну что они там, внизу, шевелятся?“ — спросил он у прижавшегося к вырезу окна Лучиано. Внизу на далёкой улице задвигались чёрные спины солдат».
Вот и двигаются. Через 33 года. В сказках полагается, чтоб прошло ровно тридцать лет и три года.
Посчитав всех во дворе, они пришли к неизбежному выводу, что их будут брать. Для наружного наблюдения такое количество ментов не необходимо. Все смотрели на него, охранники, что скажет.
— У нас есть другой выход? — спросил он, не то сам себя, не то всех присутствующих спросил. — У нас нет другого выхода. Я должен быть на площади, куда я вызвал людей. Ровно в пять будем выходить.
— Может, дадут добраться до площади? — Фразу произнёс Ананас, молодой человек с тонкой, выбритой бородкой, он работает барменом.
— Маловероятно. Давайте собираться.
И он пошёл утепляться. Так же как и традиция выспаться впрок, утепление было насущно необходимой мерой. Неизвестно, куда попадёшь. В обезьяннике, или куда там ещё поместят, может быть очень холодно. Однажды в ледяную ночь его продержали несколько часов в неотапливаемом автозаке. У него зуб на зуб не попадал, растирал себе безостановочно ноги и грудь. Чудом не заболел.
Он надел помимо двух футболок ещё три свитера, яйца предохранил чёрным трико, подаренным ему непонятно кем и когда, может быть, олигархом из Ростова-на-Дону, натянул две пары носков, на башку надел чёрную шапку с кожаным верхом — память от умершего отца, — шапка из крашеной овчины была старомодна, как головной убор фараона 18-й династии.
— …ард …инович, — в дверь протиснулся Панк (у всех были клички, так удобнее), — …ард …инович, они заблокировали нашу машину.
Он пожал плечами.
— Ясно. А что вы ожидали?
Панк, худенький, но железный носатый молодой человек, превращавшийся, когда надо, в боевую машину без страха и упрёка, всё же вздохнул. Один раз.
По традиции они присели все четверо. На дорогу, чтобы вернуться когда-нибудь в эту квартиру. Высокий блондин Кирилл, ржаная щетина на щеках, вздохнул несколько раз. И он волнуется. Это понятно. Человек без нервов нежизнеспособен, нервы должны быть.
— Всем внимание! Выходим очень спокойно. Не отвечаем на их агрессию. С Богом! — он встал.
Встали и охранники. Сообщили по мобильному на площадь, что выходят, и что «нас стопроцентно возьмут». Панк вышел из квартиры один и осмотрел подъезд. Нет, в подъезде их не ждали. Согласно инструкциям спустились на лифте вниз. У выходной двери замедлились. Кирилл с рукой у кнопки вопросительно обернулся к Деду.
— Жми! — сказал Дед.
Они сделали только шагов пять. К ним уже бежали со всех сторон милиционеры и опера. Во главе милиционеров приблизился капитан. Деда схватили за руки, обступили.
— В чём дело, капитан? Что случилось?
— Пройдёмте с нами.
— Значит задерживаете. А по какому поводу, позвольте узнать?
— С вами хотят провести профилактическую беседу .
— Слушайте, я еду на митинг на площадь. Там меня ждут граждане, которых я туда созвал. Давайте вы проведёте свою беседу со мной после митинга.
— У меня есть приказ задержать вас и доставить.
— Что же, ввиду очевидного вашего численного превосходства и по причине того, что вы обладаете иммунитетом государства, вынужден подчиниться. Мои товарищи вам нужны?
— Нет, только вы.
— Я поеду с вами, я старший группы, — шепчет Кирилл .
— Пацаны, вы можете идти. Сообщите, что нас взяли!
Охранники медлят.
— Идите, хватит двух задержанных.
Неохотно Ананас и Панк уходят из снежного двора. Так следует поступить, пусть и очень хочется поступить иначе. Пассивная роль нас изнуряет, но мы ведь ввязались в мирное неповиновение.
— Куда садиться, капитан, где ваш автомобиль?
— Сейчас.
Капитан, видимо, не ожидал спокойного исхода дела, может, даже верил, что политические преступники вообще не выйдут, а если выйдут — попытаются убежать. Убежать нереально, их несколько десятков во дворе. Только одних милиционеров семеро. На рукаве капитана нашивка 2-го оперативного полка милиции.
Во двор вкатывает белый старый автобус. Дед и Кирилл за ним входят в автобус. Милиционеры особого полка рассаживаются вокруг задержанных. Впечатление такое, что они облегчённо вздыхают.
На самом деле Дед тоже облегчённо вздохнул бы. Задержание свершилось! Самая, может быть, нервная из милицейских церемоний.
2 В автобусе он было вернулся к теме Фифи, пытался понять, почему с таким энтузиазмом грызёт тело этой похотливой женщины-подростка. Уже полтора года он пытался разгадать секрет своей поздней страсти. Его философский афоризм, «совокупление есть преодоление космического одиночества человека, точнее биоробота, каковым является человек», — однако, не помог ему ещё понять, почему эта именно еврейка так его захватила. Он было мысленно провёл взглядом по всем её интимным частям, но капитан стал приставать к нему с вопросами.
— Вы не думайте что мы, милиционеры, не понимаем, что происходит. Я слежу за тем, что вы делаете, и во многом я с вами согласен, — забубнил из темноты капитан. Они быстро ехали в центр города, и яркие витрины магазинов Ленинского проспекта просвечивали сквозь шторы.
— Я достаточно общаюсь последние десять лет с милицией, чтобы понять, что вы — часть народа, — ответил он.
— А как бы вы поступили с нами, приди вы к власти? — не отставал капитан.
Дед подумал, что капитану, возможно, не безопасно вести с ним подобную беседу в окружении ещё 12 милицейских ушей. Но ему жить, сам должен понимать.
— Я всегда выступал противником люстраций, — сказал он односложно. — Милиция нужна будет при любом режиме…
И замолчал.
На самом деле ему стало уже давно неинтересно вести подобные разговоры с милицией. Когда он только начал заниматься политикой, семнадцать лет тому назад, он как дитя радовался вниманию и сочувствию офицеров милиции и проявленному вдруг по тому или иному поводу их дружелюбию. Однако кульминация отношений с милицией давно позади. Кульминацией явился далёкий осенний день 1995 года, когда в исторический бункер на 2-й Фрунзенской улице явился вступать в партию настоящий живой мент Алексей с настоящим живым пистолетом. Алексей и стал через год его первым охранником . За последующие годы Дед, тогда ещё не Дед, побеседовал с сотнями милиционеров. Он беседовал с ними на воле и в тюрьме, задержанный и не задержанный. Милиционеры ему в конечном счёте надоели. Они просты как мухи. Некоторые даже читали его книги. Ну и что, они всё равно исправно исполняют приказы и поступают с ним согласно приказаниям их командиров.
Когда они доехали до ОВД «Тверское», капитану передали по мобильному, что задержанного следует доставить в ОВД на Ленинском проспекте, то есть ровно туда, откуда они его взяли, недалеко от дома, где он проживал. Повезли. Через жидкие шторки автобуса было заметно, что толпа автомобилей на дорогах поредела. Стремительно приближался водораздел между Старым и Новым годом.
Капитан всё задавал вопросы. Подчинённые капитана всё чаще пользовались телефонами, то им кто-нибудь звонил, то они звонили. Соломенно-волосый охранник Кирилл дремал. Дед ответил десятку журналистов, побеспокоивших его в автобусе по телефону. Сообщил, что был задержан прямо у подъезда дома, где снимает квартиру. Сказал, что его везут в ОВД на Ленинском.
Попытался вернуться к своей девке. Как насекомое падал на её тело сверху, опять взмывал и наблюдал её лежачей, и даже влетал ей взглядом под короткую молодёжную юбку, одним словом, пытался бесчинствовать, обонял её и осязал. Но милицейские солдафоны галдели и мешали ему. Один из них потребовал у товарища, чтоб тот открыл окно.
— Ну уж нет, — сказал Дед. — Я простужен. Вы хотите меня угробить?
Мент упорствовал, требуя воздуха. Сошлись на том, что откроют ненадолго, и закроют. Дед надел отцовскую шапку, вдвинул голову глубоко, поднял воротник и кое-как пережил экзекуцию. А тут уже они и приехали. ОВД помещалось за забором, не совсем обычно. Видимо, в новых районах это был типовой проект, в то время как в старых употребляли старые здания.
Им открыли ворота, и они въехали. И стали. Капитан пошёл представляться местным милиционерам. Сопровождавшие высыпали на снег курить. А Дед опять стал думать о своей девке. Повезло мне с ней, с девкой, подумал Дед. Такой кусок девки! Интересно, будет ли она моей последней любовью или будут ещё девки? Природа даровала ему неплохую наследственность, по сути, он мог рассчитывать, как и его родители, по крайней мере на 86 лет, но он хотел жить ровно до той поры, пока сможет обслуживать себя сам. А дольше не хотел. И вообще, предполагал сам заняться своим концом жизни. Обдумать всё, чтоб никаких сюрпризов.
Закон сохранения горя
- Марина Степнова. Безбожный переулок. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2014. — 328 с.
О том, что мы умрем. О том, что мы живем.
О том, как страшно все. И как непоправимо.Г. Адамович
Проза Марины Степновой по праву занимает особое место в современной литературе. Ее романы — лирические переживания, облеченные в прозаическую форму. Грустные истории, говорящие о простых, но очень важных вещах — о том, что каждый человек должен любить и быть любимым.
«Безбожный переулок» — новый роман писательницы, в котором она остается верной себе. Тот, кто полюбил «Женщин Лазаря», будет рад совершить глубокое погружение в подсознание новых героев, присвоить себе их мечты, испытать на себе их боль. Также он еще раз сможет убедиться в том, что творчество Марины Степновой — это продолжение традиции, заложенной русскими классиками несколько веков назад.
По своей трагической интонации «Безбожный переулок» необыкновенно похож на произведения Чехова. В то время как современные люди пьют чай, ходят на работу и в магазин, рушится их жизнь. Самым важным в книге Степновой является вовсе не сюжет — его можно рассказать в двух предложениях и тем самым абсолютно опошлить. В центре внимания оказываются «подводные течения» — скрытые в оговорках и намеках сильнейшие переживания персонажей. Перед главным героем стоит задача распознать эти зашифрованные послания в поведении своей возлюбленной и разгадать ее тайну. Однако он, как и действующие лица в пьесах классика, с треском провалился.
В романе есть и наследница женских образов Чехова — Маля. Главное в ее жизни — мечта: «Я всегда мечтала просто жить, понимаешь? Это же самое интересное. Жить. Ехать. Останавливаться где хочешь. Снова ехать. Смотреть. Жить». Но в отличие от своих предшественниц Маля не останавливается на полпути к мечте, а идет к ней до конца.
Впрочем, сравнением с одним Чеховым здесь не обойтись. Роман охотно играет с цитатами Фета, Ахматовой, Адамовича, Хлебникова, Георгия Иванова. Образы и ситуации, встречающиеся в нем, уже были когда-то описаны русскими поэтами: «Осенний крупный дождь стучится у окна, обои движутся под неподвижным взглядом. Кто эта женщина? Зачем молчит она? Зачем лежит она с тобою рядом?». Удивительно, что даже готовят здесь по рецептам, которыми наверняка пользовалось женское общество из «Анны Карениной». Что уж говорить об имени главного героя — Иван Сергеевич Огарев. Оно будто бы предопределяет его трагическую судьбу. Многочисленные отсылки к писателям-классикам свидетельствуют о том, что во все времена люди страдают по одним и тем же причинам: «Бедные люди — пример тавтологии. Кем это сказано? Может быть, мной?».
Но в конце Огарев напоминает персонажа не столько русского романа, сколько немецкой романтической повести, который видит реальность, неподвластную взгляду других людей. Грань между открывшейся ему истиной и безумием необычайно тонка. Одни решат, что Иван Сергеевич сошел с ума, другие — что он открыл для себя новую, настоящую жизнь, полную свободы, — ту самую, о которой мечтала его возлюбленная.
Художественный стиль Марины Степновой подталкивает принять позицию вторых. Язык романа чрезвычайно поэтичен и легок. Он заставляет поверить в каждое описанное чувство. Писательница подмечает мельчайшие детали, вкусы, делая созданный ею мир по-настоящему живым. Она искусно сочетает необыкновенно трогательные описания с фрагментами текста, написанными нарочито грубым стилем, с откровенным обличением, а иногда и вовсе с выдержками из медицинского справочника:
В комнату ползла, оставляя мокрый длинный след, уже не мать, не человек даже, просто все еще живое существо, почти оставленная Богом протоплазма, надоевшая пластилиновая игрушка, локтем сброшенная с поделочного стола. Аневризма, тихая, страшная ягода, невидимый пузырек, присосавшийся к сосуду, наконец-то лопнула. Мозг заливало тяжелой черной кровью, закупоривались по одному сосуды, захлопывались дверцы, суетливая возня, паника, разбегающаяся в разные стороны обезумевшая жизнь.
Такое разнообразие повествовательных регистров необходимо писательнице для того, чтобы как можно более точно отобразить все проявления жизни, подчеркнуть бессилие человека перед своей судьбой. Быть может, поэтому конец «Безбожного переулка», несмотря на всю его нереалистичность, кажется таким естественным.
Персонажи Марины Степновой, как и их литературные предки, ищут самое важное место на Земле — свой Дом. Заветное детское «чур, я в домике» они проносят через всю жизнь, превращая это заклинание в формулу счастья. Иван Сергеевич Огарев наконец-то нашел пристанище для своей души. Для этого, как и положено по традиции, ему пришлось лишиться всего, возможно, даже рассудка. Стоило ли это таких больших жертв?
Извлечение камня глупости
- Елена Чижова. Планета грибов. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2014. — 348 с.
Ибо они народ, потерявший рассудок, и нет в них смысла
Второзаконие 32:28
Методы владения читательским вниманием петербургской писательницы Елены Чижовой имеют удивительное, абсолютно нескромное сходство с воздействием на аудиторию одного экспериментального спектакля о тоталитарном режиме. Он был поставлен в Цюрихе в конце прошлого века в цирковом шатре, куда за определенную плату впускали всех желающих, но до финала не выпускали никого. Тесно, душно и темно — такова обстановка, которую безо всякой сценографии наполнял чеканный барабанный бой. Громкость звука постепенно усиливалась, ритм становился быстрее и быстрее, а вскоре и вовсе заходился в истеричном биении, вызывая чувство паники у многочисленной толпы посетителей.
Откуда идет тенденция осовременивать, почти что одомашнивать казематы, тюрьмы, орудия пыток, можно размышлять долго. И даже если беззаботные туристы, весело фотографируясь на гильотине или в испанском сапожке, так нивелируют страх смерти, то только будучи уверенными, что механизм не приведен в решительное действие. В сравнении с парком садистских развлечений новый роман Чижовой «Планета грибов» потрясает сильнее. Он основан не на устаревших кодах, а на реальности знакомой, дебелой, удушающей.
Сосново. Два дома по соседству. Два героя. Собственники чужой земли, которая еще принадлежит фантомам их родителей. Голосами наполнены комнаты, память: «Учти, ягодный сок не отстирывается», «Надо было пошевелиться. Принять меры», «Ты — дочь писателя». Напоминание о родословной — спазм, подобный эффекту от инквизиторской казни «Дочь дворника». Классовый упрек, которым понукаются безымянные он и она, звучит как заповедь: почитай отца твоего и мать. Но — не вняли. Сын инженеров-технологов стал переводчиком, девочка из интеллигентной семьи — торговкой.
Отрезать пуповину, ведущую к истории отечества, — идея фикс для многих персонажей автора. Как и попытка эмиграции. Сменить гражданство в этой книге стремится женщина, резкая, строгая, стальная, бездетная по факту, но мысленно ведущая беседы с нерожденным сыном. Он говорит ей: «Все эти советские души, обожающие своего Создателя… Знаешь, у меня такое впечатление, что они — не совсем люди». И, оглядываясь по сторонам, как в подтверждение этой догадки герои замечают жутких и непременно скудоумных монстров, сошедших с полотен Босха: «Стараясь отрешиться от давящей головной боли, он всматривался в их лица, но видел только овощи — на старушечьих плечах, вместо голов. Старуха-огурец. Старуха-картофелина. Старуха-кабачок…»
Не столь решительный, в отличие от женщины, мужчина держит с призраками прошлого нейтралитет, взаимный договор о невмешательстве. Нетронутыми остаются предметы родительского быта (тогда как героиня бьет статуэтки, сжигает наволочку, рвет форзацы книг), границы дачного участка. Он мучится тщеславием, но не имеет смелости встать в полный рост. Он собирает свои черновики для будущих исследователей, но сделанные им переводы незаметны. «Кавдорский тан», «король в грядущем» — ему так импонировало перекликаться титулами с другом-филологом — встретил не тех ведьм, не богинь судьбы, а среднестатистических обычных женщин.
Предвестье зла, таящееся в пекле солнца, в порывах бури, в шуме леса, в растущем из глубины влечении, доподлинно и осязаемо. Но обращение романных персонажей к Богу всегда идет с союзом «если». Заминка, достаточная для того, чтобы с опаской наблюдать за исполнением молитв. В спокойной интонации повествования слышна угроза и пессимизм:
Счастье, что Он терпелив. Готов повторять снова и снова, надеясь, что рано или поздно народу наскучит повторение — мать учения, и он перестанет кружить по широким полям шляпы Его извечного врага.
Все, кто стоит у власти божественной или человеческой, чьи звания мы пишем с прописной, кровавыми руками дергают за нити жизней. О том — свидетельства скрижалей и летописей. Об этом роман Чижовой, где несовершенство мира как настоящего, так и мифического, населенного грибами, одинаково обременительно автору и его неразумным созданиям.
Себастьян Фолкс. И пели птицы…
- Себастьян Фолкс. И пели птицы… / Пер. с англ. С. Ильина. — М.: Синдбад, 2014. — 600 с.
«И пели птицы…» — наиболее известный роман Себастьяна
Фолкса, ставший с момента выхода в 1993 году классикой современной английской литературы.
Действие разворачивается на Западном фронте Первой мировой войны. Молодой английский офицер Стивен Рэйсфорд направлен в окопы Сомма. Именно там перед лицом смерти он восстанавливает в памяти обстоятельства своей довоенной любовной связи. Отчаянно пытаясь сохранить рассудок и волю к жизни в кровавом месиве вселенского масштаба, герой записывает свои чувства и мысли в дневнике, который спустя десятилетия попадает в руки его внучки
Элизабет. Круг замыкается — прошлое встречается с настоящим.Стивен вынул из своих часов стекло, чтобы определять в темноте время на ощупь. Когда он снова услышал звуки, говорившие, что где-то неподалеку пробивают проход, было без десяти четыре, но дня или ночи, он не знал. По его оценкам, они с Джеком провели под землей суток пять, если не шесть.
Он снова подтянул Джека к тоненькой струйке воздуха, чтобы тот мог подышать в свой черед. И лежал, потрагивая часы пальцами, отсчитывая полчаса, которые ему надлежало провести в удушающем углу их склепа. Лежал, не шевелясь, чтобы не увеличивать потребность тела в кислороде.
Волны страха продолжали прокатываться по нему. Стивен говорил себе, что, поскольку худшее уже случилось и он погребен заживо, так что и повернуться не может, бояться ему больше нечего. Страх порождается ожиданием, а не действительностью. И все же паника не покидала его. Время от времени ему приходилось напрягать все мышцы, чтобы не сорваться на крик. И еще ему очень хотелось зажечь спичку. Если он всего лишь увидит размеры своей тюрьмы, это уже будет что-то.
Потом наступали минуты, когда жизнь в нем ослабевала. Воображение, все чувства словно выключались, как гаснущие одно за другим окна большого дома. И в конце концов оставалась лишь тусклая муть, озаренная остаточным свечением меркнущей воли.
Все долгие часы, что он лежал здесь, разум его не переставал негодовать. Он сражался с этим негодованием, но оружием его была горькая обида. Сила ее прибывала и убывала, пока тело Стивена слабело от усталости и жажды, однако горечь его гнева означала, что какой-то свет, пусть и тусклый, еще горит в нем.
Когда полчаса истекли, он подполз и лег бок о бок с Джеком.
— Ты еще со мной, Джек?
Раздался стон, затем голос Джека пробился сквозь пласты беспамятства и обрел отчетливость, которой не было в нем уже несколько дней.— Хорошо, я носки прихватил, хоть есть на что голову положить. Мне каждую неделю из дому новые присылали.
Стивен, приподнимая Джека, нащупал под его щекой слой вязаной шерсти.
— А я никогда посылок не получал, — сказал он.
Джек засмеялся.
— Ну ты шутник, ничего не скажешь. Ни одной посылки за три года? Мы по две в неделю получали, самое малое. Каждый. А уж письма…
— Тихо. Ты слышишь? Это спасатели. Слышишь, они долбят землю. Прислушайся.
Стивен повернул Джека так, чтобы ухо его оказалось поближе к меловой глыбе, и сказал:
— Они на подходе.
По звучанию эха он догадывался, что они еще далеко, но стремился уверить Джека, что до них рукой подать.
— Думаю, теперь уж с минуты на минуту. И мы выберемся отсюда.
— Так ты все время в армейских носках ходил? Вот ведь бедолага. Да самый нищий рядовой нашей части…
— Слушай. Нас освободят. Мы выберемся.
Но Джек продолжал смеяться:
— Да не хочу я этого. Не хочу…
Смех перешел в кашель, а затем в спазм, от которого грудь Джека, лежавшего на руках Стивена, вздыбилась. Сухой дребезжащий звук наполнил тесную пещерку, затем прервался. Джек в последний раз протяжно выпустил из легких воздух, и тело его обмякло, — конец, которого он так желал, наступил.
Краткий миг Стивен продержал, из уважения к товарищу, тело на руках, потом передвинул его в душный конец ямы, приложил губы к щели, в которую просачивался воздух и вдохнул его полной грудью.
А после этого ногами отодвинул труп еще дальше. Горестное одиночество обрушилось на него.
С ним остались лишь звуки ударов, которые, сейчас он уже не мог отрицать этого, были безнадежно далекими, да тяжкая толща земли. Он достал из кармана спички. Теперь никто не мог остановить его, жаждущего света. И все-таки спичкой он не чиркнул.
Он выругал Джека за неверие в возможность спасения. Но гнев его угас, а разум сосредоточился на ритмичном стуке кирок по мелу. Эти непрестанные звуки походили на биения его сердца. Он снова извлек из кармана нож и стал изо всех оставшихся сил колотить по стене рядом со своей головой.
Промахав кирками четыре часа, Леви и Ламм далеко не продвинулись. Леви позвал Крогера, чтобы тот сменил Ламма.
Ожидая его, Леви присел отдохнуть. Поиски спутников брата стали для него вопросом чести. Иосиф не одобрил бы человека, который позволяет личному горю сбить его с правильного пути. Да речь шла и не столько о его, Леви, чести, сколько о чести брата. То, что он делает, сможет вернуть растерзанному телу Иосифа хоть какое-то достоинство.
Сквозь хрип своего дыхания он вдруг расслышал постукивание. Может быть, крыса? — первым делом подумал он, однако звук был слишком ритмичным и доносился слишком издалека. В нем присутствовало нечто, не оставлявшее сомнений: он проходит немалое расстояние, и только человеку может хватить сил создать такой звук.
Крогер спрыгнул с конца веревки, Леви подозвал его к себе. Крогер вслушался.
И кивнул:
— Там точно кто-то есть. Чуть ниже нас, я думаю, в туннеле, примерно параллельном нашему. Не кирка и не лопата, звук слишком слабый. По-моему, кого-то там завалило.
Леви улыбнулся:
— Говорил я вам, надо продолжать.
Однако у Крогера имелись опасения:
— Вопрос в том, как мы туда пробьемся. Между нами толща мела.
— Для начала взорвем ее. Еще один направленный взрыв. Я поднимусь, пришлю сюда Ламма. Он сумеет заложить заряд.
Лицо Леви светилось решимостью и энтузиазмом. Крогер сказал:
— А если стучит не кто-то из наших, а один из застрявших в туннеле врагов?
Глаза Леви округлились.
— Я не могу поверить, что человек способен протянуть там столько времени. А если протянул, тогда… — он развел руки в стороны и пожал плечами.
— Тогда что? — отрывисто спросил Крогер.
— Тогда мы увидим убийцу моего брата и двух его товарищей.
Крогер помрачнел.
— Око за око… Надеюсь, вы думаете не о мести.
Улыбка покинула лицо Леви.
— Я вообще ни о чем определенном не думаю. Я руководствуюсь верой — во всех случаях жизни. Поэтому встречи с ним я не боюсь, если вы это имеете в виду. Я буду точно знать, что мне делать.
— Возьмем его в плен, — сказал Крогер.
— Отставить разговоры, — оборвал его Леви. Он подошел к свисавшей в яму веревке, окликнул Ламма и попросил вытянуть его наверх.
Ламм, почти уж заснувший, услышав от Леви, что он должен сделать, не сказал ни слова. Просто приготовил заряд, уложил его в вещмешок и спустился вниз.
Плотная смесь земли и мела сопротивлялась их усилиям. У них ушло пять часов на то, чтобы пробить в ней удовлетворившую Ламма выемку для заряда. Леви менялся с ним местами, помогая Крогеру. Они набивали мешки землей и плотно укладывали их, закрывая нишу с взрывчаткой.
Крогер прервал работу, чтобы выпить воды и перекусить мясом с галетами. Леви от еды отказался.
Голова его начинала кружиться от горя и усталости, однако он твердо решил блюсти пост. И неистово работал, наполняя мешки, не обращая внимания на евший глаза пот и дрожь в пальцах.
Он не знал, кого или что найдет за этой стеной, им правило неодолимое желание довести дело до конца. Любопытство его было странным образом связано с чувством утраты. Смерть Иосифа можно будет объяснить и искупить, только отыскав еще остававшегося в живых человека и встретившись с ним лицом к лицу.
Они проложили провода и отошли в безопасное место, к началу уходившего к поверхности длинного наклонного хода. Здесь уже слышен был гром тяжелых орудий, но теперь к нему добавилась стрельба из минометов и пулеметов. Наступление началось. Ламм нажал на ручку взрывного устройства, и земля содрогнулась у них под ногами. Грохот, дуновение горячего воздуха стихли, а затем повторились снова. На миг все трое подумали, что сейчас из туннеля выкатится огненный шар, набитый землей и мелом. Но грохот смолк и во второй раз, наступила тишина.
Они торопливо направились к низкому, обитому досками входу, заползли в него и, спотыкаясь, побежали к яме, соединявшей верхний туннель с нижним. Облако меловой пыли, от которой они раскашлялись, заставило их отступить и подождать с минуту, пока она не осядет.
Леви велел Крогеру остаться наверху, а сам спустился с Ламмом вниз. Ему требовалось, чтобы Ламм оценил результаты взрыва, к тому же он сильно сомневался в том, что Крогера интересует исход их поисков.
Вдвоем они протиснулись сквозь проделанный взрывом лаз, попутно расчищая и расширяя его, и попали прямиком на главный британский пост прослушивания. Осмотрели не без насмешливого интереса дощатую обшивку стен.
— Слушайте! — Леви схватил Ламма за руку.
Теперь неистовый стук раздавался где-то поблизости.
Леви разволновался настолько, что даже подпрыгнул — и ударился головой о потолок камеры.
— Вот мы и на месте, — сказал он. — Все-таки пробились!
Они взорвали преграду, отделявшую их от цели. Осталось только разрыть землю и протянуть к этой цели руки. Стивен вынул из своих часов стекло, чтобы определять в темноте время наощупь. Когда он снова услышал звуки, говорившие, что где-то неподалеку пробивают проход, было без десяти четыре, но дня или ночи, он не знал. По его оценкам, они с Джеком провели под землей суток пять, если не шесть.
Жан Эшноз. 14-й
- Жан Эшноз. 14-й / Пер. с фр. Н. Мавлевич. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2014. — 128 с.
«14-й» Жана Эшноза, по признанию французской критики, вошел в список самых заметных
романов 2012 года. Картины войны, созданные на документальном материале дневниковых записей, под пером писателя-минималиста
приобретают эмблематические черты.
Для русских читателей его публикация —
возможность прикоснуться к теме, которая, в
силу исторических причин, не особенно хорошо развита в отечественной литературе.7 В час дня на обычной в конце лета для департамента Марна небесной синеве появляется еле заметная мошка.
Давайте устремимся мысленно навстречу жужжащей точке: по мере приближения
она становится все больше, пока не превратится в самолетик — двухместный биплан «Фарман 37»* c пилотом и наблюдателем, сидящими друг за другом в жестких
креслах и едва-едва прикрытыми стеклянным козырьком. В то время еще не существовало закрытых кабин, и ветер нещадно хлестал в лицо авиаторам; они словно
находились на крошечной смотровой площадке, с которой открывался вид на то, как
сближаются войска враждующих сторон:
вот колонны грузовиков и пехотинцев, артиллерия, обозы, стоянки и лагеря.Под крыльями самолета, на земле, где
все это ползет и рокочет, где шагают, обливаясь потом, солдаты, — жуткая жара,
один из последних августовских рецидивов, перед тем как лето резко повернет к
осени. Но наверху, в небе, куда холоднее,
поэтому на авиаторах особый костюм.Помимо шлема и больших защитных
очков, на них надеты черные прорезиненные комбинезоны с подкладкой из кроли-
чьего или козьего меха, кожаные куртки
и штаны, утепленные перчатки и сапоги, —
в таком наряде летчики похожи друг на
друга, тем более что неприкрытыми только и остаются щеки, подбородок да губы,
которыми они шевелят, пытаясь что-то сказать, но лишь мычат — ни внятно выговорить, ни расслышать что-либо не получается, слова заглушает рев мотора и рвет в
клочья тугая воздушная струя. Ни дать ни
взять пара оловянных солдатиков, отлитых в одной форме, с едва заметным швом
по бокам, и только коричневый шарф на
шее наблюдателя по имени Шарль Сез отличает его от пилота Альфреда Ноблеса.Они почти не вооружены, шестидесяти килограммов бомб, которые биплан
способен унести, нет на борту, а пулемет —
одна видимость. Он хоть и укреплен на
фюзеляже, но от него мало толку: целиться
и перезаряжать его на ходу довольно трудно, да и система синхронизации стрельбы
с вращением винта не отлажена.Впрочем, задача летчиков — всего лишь
воздушная разведка, и хоть дело это совсем
новое и оба еле-еле обучены, но они не боятся. Ноблес управляет машиной, поглядывая на компас и приборы, которые указывают высоту, скорость и угол крена; у Шарля
Сеза на коленях штабная карта, на шее бинокль и тяжелый аппарат для аэрофотосъемки, их ремешки перепутались с шарфом. Они осматривают местность, наблюдают — и всё.Истребители, бомбардировщики, запретные для полетов противника зоны,
бои с дирижаблями, плен — ничего этого
еще нет, но появится очень скоро, и вот
тогда все станет неизмеримо серьезнее.
Пока же их дело смотреть: фотографировать и отмечать на карте передвижения
войск, цели для артиллерии, расположение
окопов, аэродромов и ангаров с цеппелинами, а также складов, гаражей, командных
пунктов, мест скопления живой силы.Вот они и летят, глядя в оба, но вдруг
далеко позади и слева от «фармана» возникает еще одна еле заметная мошка, Ноблес
и Сез ее не замечают, меж тем она все увеличивается и вырисовывается яснее. Это
обтянутая парусиной деревянная конструкция, украшенная черными крестами на
крыльях, хвосте и тележке шасси, с дюралюминиевым фюзеляжем — двухместный
«авиатик», и траектория его полета относительно «фармана» не оставляет никаких
сомнений в том, каковы его намерения.
Когда «авиатик» приблизился, Шарль Сез
разглядел торчащий из кабины и прямо на
него направленный карабин, о чем он тут
же сообщил Ноблесу.Шли первые недели войны, в ту пору
самолеты были только новомодным видом
транспорта, в военных целях их никто еще
не применял. Да, на «фармане» был установлен пулемет «гочкисс», но пока только
в экспериментальных целях и без патронов, то есть непригодный для боя, поскольку официально использование подобного
оружия в авиации тогда еще не разрешалось — не столько из-за перегрузки, сколько из опасения, что враги перехватят идею
и тоже снабдят им свои самолеты. Пока же
этот запрет не был снят, пилоты, из предосторожности и не ставя в известность
начальство, брали с собой карабины или
пистолеты. Поэтому, едва лишь экипаж
увидел ствол, Ноблес накренил аппарат и
ушел в сторону, а Шарль выхватил из кармана комбинезона пистолет «саваж», специально для стрельбы в воздухе обмотанный сеткой, не позволяющей гильзам попасть в лопасти винта.Несколько минут «авиатик» и «фарман» летели то выше, то ниже, расходились, снова сходились почти вплотную, не
упуская друг друга из виду и проделывая
нечто похожее на то, что потом будет называться фигурами высшего пилотажа:
петля, бочка, штопор, иммельман, — каждый норовил перехитрить другого и найти
благоприятный для стрельбы угол атаки.
Шарль, вжавшись в сиденье, держал пистолет обеими руками, стараясь поточнее прицелиться, тогда как вражеский наблюдатель, наоборот, постоянно водил стволом
карабина. Вот Ноблес резко набрал высоту,
«авиатик» преследует его, проскальзывает
у него под брюхом и, сделав крутой вираж,
взмывает вверх прямо перед ним, в таком
положении Шарль не может стрелять, поскольку между ним и кабиной «авиатика»
оказывается его собственный пилот, Ноблес. В этот миг раздается ружейный выстрел, и пуля, пролетев двенадцать метров на
высоте семисот и со скоростью тысячи в
секунду, вонзается в левый глаз Ноблеса и
выходит под правым ухом; «фарман», потеряв управление, на секунду зависает и
начинает все сильнее крениться вниз, а
вскоре уже просто пикирует; Шарль, широко раскрыв глаза, смотрит поверх завалившегося набок тела Альфреда, как приближается земля, сейчас он врежется в нее и
разобьется — надежды нет, смерть неизбежна и неотвратима; сегодня там, на месте
крушения в регионе Шампань—Арденны,
раскинулась живописная деревушка Жоншери-сюр-Вель, жителей которой называют жоншавельжанами.8 Зарядили дожди, промокший ранец удвоил вес, свирепый ветер взвихрял воздушные валы, холодные и плотные настолько,
что они, казалось, вот-вот застынут ледяными столбами. В такой жестокой стуже
подошли к бельгийскому рубежу. Здесь
горел огромный костер — таможенники
развели его в первый день войны и с тех
пор постоянно поддерживали; вокруг него,
как можно ближе к огню, и расположились
на ночь солдаты, на голой земле, тесно прижавшись друг к другу. Как же завидовал
Антим этим таможенникам, их легкой, безопасной, как он думал, службе, их теплым
кожаным спальным мешкам. А еще больше стал завидовать потом, когда на третий
день пути они расслышали артиллерийскую канонаду, звук которой все нарастал:
протяжный низкий гул и временами ружейный треск — видимо, перестрелка между патрулями.Не успели солдаты привыкнуть к стрельбе, как оказались на переднем крае, в холмистой местности неподалеку от селения
Мессен. Теперь предстояло войти в это
пекло, и только тут они действительно поняли, что им придется драться, идти в бой.
Антим всерьез поверил в это лишь тогда,
когда рядом разорвался первый снаряд.
Поверив же, внезапно ощутил страшную
тяжесть всего, что он нес на себе: оружия,
ранца, даже перстня на мизинце — всё стало весить добрую тонну, и от этого не только не приглушалась, а, напротив, усиливалась боль в запястье.Скомандовали «вперед», и Антим, увлекаемый товарищами, очутился посреди
самого что ни на есть настоящего поля боя,
плохо соображая, что надо делать. Босси
был рядом, они переглянулись, Арсенель
позади поправлял ремень, Падиоло сморкался, и его лицо было белее полотняного
платка. Новый приказ — и они побежали,
все, кроме двух десятков человек, которые
остались на месте и встали в кружок, не
обращая ни малейшего внимания на взрывы. То были полковые музыканты, их дирижер застыл с воздетой белой палочкой
и опустил ее, выпуская на волю «Марсельезу»; оркестр был призван обеспечить
бравый аккомпанемент атаке. Противник
занял оборону в лесу и, прикрытый деревья ми, поначалу сдерживал атакующих,
но в бой вступила артиллерия, на врагов
посыпались снаряды, после чего наступление возобновилось. Бежали, неуклюже
пригнувшись, с тяжелой винтовкой на перевес и вспарывая ледяной воздух штыками.Как оказалось, рванули раньше времени да к тому же совершили ошибку: высыпали всей массой на пересекавшую поле боя
дорогу. Дорога эта — пустая полоса, отличная и хорошо пристрелянная цель для рас-
положенной за леском вражеской артиллерии. Несколько человек совсем рядом с
Антимом сразу упали, он увидел, как брызнули струи крови, но тут же постарался
выбросить из головы этот образ — вдруг
ему это только почудилось, тем более что
прежде он не часто видел кровь, во всяком
случае, не столько и не бьющую фонтаном.
Однако было не до размышлений, Антим
прикладывал все силы, чтобы заставить
себя выстрелить туда, где смутно различался некто, называемый врагом, а главное,
чтоб отыскать хоть какое-нибудь укрытие.
Дорога подвергалась методичному обстрелу, но кое-где ее обступали деревья, так
что можно было ненадолго нырнуть под
их защиту.Но только очень ненадолго: покорные
отрывистым командам, первые ряды пехоты сошли с дороги прямо в овсяное поле;
теперь солдатам грозило получить в спину,
помимо вражеских пуль, свои, оплошно
выпущенные товарищами по оружию; неразбериха воцарилась полная. В первых
боях еще недоставало опыта, это поздней,
во избежание таких ошибок и чтобы наблюдатели могли опознавать своих, придумают нашивать большой белый лоскут на
спину шинели.Оркестр выполнял свою миссию, баритонисту прострелили руку, тромбонист, тяжело раненный, упал, но музыканты сомкнули поредевший круг и продолжали, пусть
меньшим составом, наяривать «Марсельезу» без единой фальшивой ноты; когда они
в очередной раз дошли до «окровавленного стяга», флейтист и альтист упали мертвыми.Артиллерийское прикрытие постоянно
запаздывало, поэтому рота за целый день
так и не смогла существенно продвинуться,
каждое движение вперед быстро сменялось
отходом. Только к вечеру последняя атака
увенчалась успехом — враг был выбит из
леса. Антим все это видел, и еще долго потом у него будет стоять перед глазами, как
люди всаживают друг в друга штыки, а после стреляют, чтобы с отдачей легче вытащить свой штык наружу. И сам он, скрючившись и выставив винтовку, готов был
колоть, разить, крушить что попало: людей, зверей, деревья, — в порыве недолгой,
слепой и абсолютной лютости; однако под
руку ничего не подвернулось. Подхваченный общей волной, не глядя по сторонам,
он обреченно бежал вперед, но удержаться на захваченной позиции не удавалось,
людская масса вновь откатывалась вспять;
сил не хватало, подкрепление никак не
подходило. Но всё это Антим сообразил
позднее, когда ему растолковали, что к
чему, а в тот момент, как бывает обычно,
он ничего не понимал.Таков был первый для него и всех его
товарищей бой, по окончании которого
несколько десятков человек, в том числе
капитана Вейсьера, двух каптенармусов и
унтер-офицера нашли мертвыми, не говоря о раненых — их выносили на носилках
до самой ночи. Понес потери и оркестр:
одного из кларнетистов ранило в живот,
барабанщика — в щеку, он рухнул с барабаном вместе, у второго флейтиста оторвало
половину кисти. А сам Антим, когда все
было кончено, обнаружил, что его миска
и котелок продырявлены пулями и такие
же дырки на кепи. У Арсенеля осколком
снаряда снесло верхушку ранца, другой
застрял внутри, разорвав ему китель. Как
оказалось после переклички, рота недосчиталась семидесяти шести человек.На рассвете начался новый переход,
шли весь день, по большей части лесом,
идти было труднее, утомительнее, зато солдаты были скрыты от вооруженных биноклями глаз полевых разведчиков и зорких
воздушных наблюдателей с самолетов и
аэростатов. На земле попадалось все больше трупов, брошенных винтовок и амуниции, раза два или три пришлось схватиться с противником, но, к счастью, это были
лишь короткие, хаотичные перестрелки,
не столь кровопролитные, как побоище
под Мессеном.Так продолжалось всю осень, и под конец люди переставляли ноги уже автоматически, забыв, что куда-то идут. Это было не
так уж и плохо: какое-никакое занятие, телесный механизм работает, зато свободна
голова — думай, о чем хочешь, а хочешь —
ни о чем не думай, но зимой все застопорилось. Противники так долго теснили друг
друга, что измотались вконец, линия фронта чрезмерно растянулась, противоборство
обернулось противостоянием, и с наступлением морозов еще недавно двигавшиеся
войска словно сковало льдом по длинной
линии от Швейцарии до Северного моря.
Где-то на этой линии застыла и рота Антима, парализованная, оцепеневшая, осевшая в запутанном траншейном лабиринте.
В принципе, изначально траншеями должны были заниматься инженерные войска,
но на деле пехотинцам приходилось окапываться самим, иначе зачем бы они таскали на спине лопатки и кирки, не просто
же для украшения ранца. А дальше каждый
день они старались убивать как можно
больше вражеских солдат, удерживая за
собой тот минимум квадратных метров,
который требовали командиры, зарываясь
в землю все больше и больше.
* Этот тип самолета выпускался лишь начиная
с 1916 г. В переводе сохранены допущенные автором неточности.
Ариадна Борисова. Змеев столб
- Ариадна Борисова. Змеев столб. — М.: Эксмо, 2014. — 384 с.
По словам Людмилы Улицкой, роман Ариадны Борисовой «Змеев столб», вышедший в лонг-лист премии «Ясная Поляна», – это история сильной, редкостной, героической и жертвенной любви, уникальность которой заключается не в ней самой, а в особых характерах и обстоятельствах. Взаимоотношения Хаима Готлиба, выходца из богатого торгово-ремесленного еврейства, первого в семье, получившего хорошее образование в Германии, и русской дворянки-сироты, воспитанной в детском приюте при православной церкви, разворачивается в довоенной Литве. О том, через какие испытания им придется пройти, и расскажет Ариадна Борисова.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
АДАМОВО ЯБЛОКОГлава 1
Младший сын всегда чудакСемейную торгово-промышленную компанию возглавлял старый Ицхак Готлиб, чья фамилия стояла в списке попечительского комитета клайпедской общины немецких евреев. Из скромного лавочника он незаметно превратился в солидного дельца и никогда не выставлял напоказ своего богатства, зная, как трудно сберечь имущество, нажитое трудом — честным трудом, хотя и не без некоторого авантюризма. Впрочем, казалось, деньги сами стаями слетаются к нему, словно птицы на жердочку дрессировщика, такой естественной способностью приручать их он обладал. Деревообрабатывающая фирма процветала. Коммерческий нюх старого Ицхака с невероятной точностью подсказывал ему лучшее время сбыта продукции и пределы покупательских возможностей. В отличие от многих, хозяйство не претерпело больших убытков даже тогда, когда Неман из-за польской экспансии закрывался для поставок леса из России. В середине 30-х внешние партнеры прервали связи со многими литовскими торговыми обществами, но компания Готлибов удержалась на плаву. Сметоновское1 правительство увеличило квоты на сбыт казенного дерева, подписало прерванное соглашение о ввозе сырья с советской стороны, и старому Ицхаку удалось заключить в Европе выгодные сделки по строевому фабрикату, принесшие семейству недурственный доход.
К городу-порту давно вернулось древнее куршское 2 название — Клайпеда. Между тем, на картах экс-хозяйки Германии он по-прежнему значился как Memelland3 и остался типично прусским. Снисходительно мирясь с властью Каунаса4, мемельцы по-прежнему считали свою родину предместьем фатерлянда.
На морском перекрестке военно-торговых путей всегда было тревожно, но банкротство, ущерб и пожары обходили дом старого Ицхака, точно он был заговоренным. Прадед выстроил это трехэтажное здание в обычном для здешних мест стиле фахверк близ устья Дане еще в начале девятнадцатого века после эдикта, снявшего запрет на еврейское гражданство в Мемельском крае.
Особняк стоял в начале двора, выложенного стертым до гладкости булыжником. Летом с нового мезонина ниспадали, мягко колышась на ветру, юбки дикого винограда. Пышный зеленый подол украшала пестрая кайма из многолетних цветов. На просторных задворках, как смежное государство с отдельными воротами, выходящими на другую улицу, жили вечно хлопотливой жизнью кухня с подсобкой, флигель для прислуги, кладовые, мастерская и гараж. Службы отгораживал от дома вытянутый в ширину яблоневый сад с нарядной беседкой, где любили играть сначала дети, а теперь — внуки.
Старый Ицхак был счастлив детьми. Трое старших сыновей, получив приличное образование, обзавелись семьями и трудились на благо фамильного дела. Из Лейпцига только что вернулся с университетским дипломом младший, любимец отца Хаим. Единственная дочь Сара, последыш почтенных родителей, посещала прогрессивную светскую школу.
Хозяин, будучи человеком набожным, все же не вступал в противоречия с передовыми велениями времени, но его жена придерживалась более суровых взглядов. Родом из ортодоксальной семьи, Геневдел Рахиль Готлиб, или матушка Гене, как звали ее домочадцы, строго следила за порядком и соблюдением основных обрядов и заповедей Торы. Прислуга после трудов с трепетом ожидала оценки госпожи, а невестки были обязаны еженедельно отчитываться перед свекровью во внутриклановых радостях и проступках. Под ее прицельным взором чувствовали себя виноватыми и те, кто не заметил огрехов. В этом обособленном мирке, где хозяйка была одновременно светочем и тираном, царили безукоризненная чистота, открытость и щепетильность во всем.
Матушка Гене с полным правом гордилась послушанием и способностями сыновей. Но получилось так, что младший нарушил патриархальные обычаи дома. Переломным событием к неожиданному заявлению Хаима стало исполнение сольной партии в студенческом хоре на краевом клайпедском празднике. Жюри конкурса провозгласило коллектив лучшим, и в тот же вечер молодой человек высказал на семейном ужине желание соединить свое будущее с артистической карьерой.
Матушка была вынуждена признаться себе, что младший сын всегда отличался от братьев ветреным нравом. К его рождению старый Ицхак накопил основную часть капитала и стал больше времени уделять семье, но старшие мальчики успели вырасти, и вся его нерастраченная родительская энергия обрушилась на Хаима. Благодаря эстетическим пристрастиям отца, страстного меломана в молодости, сын был взращен на немецкой исполнительской культуре и окончил музыкальную школу. Из всех детей именно он унаследовал приятный отцовский голос, лирический баритон с шелковистой теноровой ноткой, приводивший в восхищение многих. Матушка Гене втайне удивлялась: по ее убеждению, такой голос хорош был для кабака, где людям все равно, баритон, тенор или серединка на половинку, а никак не для театральной сцены.
Горестные размышления уверили женщину, что в легкомыслии сына виновато, кроме попустительства мужа, неофициальное «просвещение», полученное Хаимом в Лейпциге на вредных студенческих собраниях, где хитроумные ораторы, нанятые реакционными партиями, забивали головы молодым искаженными понятиями о жизни и устройстве мира. Матушка Гене прекрасно знала, кто виновен в международном политическом разброде и спаде экономики. Это социалисты всех мастей руководили забастовками рабочих и разоряли хуторян. А потом, распродав земли и скот, крестьяне сидели на баулах по всей Литве, ждали на вокзалах вербовщиков на плантации Южной Америки, — потому и стали случаться перебои с мясом и молочными продуктами в кошерных магазинах… Но хуже всего, что повсюду в моду вошел культ порочной богемы и, как следствие, падение устоев семьи и безбожие.
Геневдел Рахиль старалась не показывать тревоги на людях, но наедине с собой, чувствуя себя парализованной угрозой хаоса, внесенного сыном в трудно созданное ею домашнее равновесие, билась и плакала. Хаим! Хаим совсем отбился от рук! Того и гляди перестанет молиться, начнет брить виски и поедать трейфу! 5
— Ах, Ицек, выходит, не зря даже в сказках говорится, что младшие сыновья всегда чудаки, если не сказать хуже! Неужели мы столько лет учили сына для того, чтобы он пел оперетки? — кинулась женщина к мужу за сочувствием и утешением.
— У Хаима красивый голос, — не очень твердо возразил супруг.
— О да, как не поверить восторгам толпы! — съязвила матушка, мгновенно переходя от отчаяния к гневу.
— Жюри конкурса было профессиональным.
— За свои деньги ты мог бы солировать с тем же успехом!
В организацию праздника была вложена некоторая толика пожертвований от компании Готлибов.— Мы поддержали устроителей и в прошлый раз. Не мог же я отказать просьбам только потому, что в нынешнем конкурсе участвовал мой сын, — рассердился старый Ицхак. — И вспомни, что не Хаим, а хор заслужил признание.
— А ты вспомни себя, Ицек, вспомни себя! Ты ведь почему-то послушал родителей, не пошел в вокалисты! И разве не преуспел? Или мало работаешь вместе с мальчиками, мало всем помогаешь и не пользуешься уважением? Что по сравнению с этим так называемое «призвание» Хаима? Может, он не сумеет заработать себе и на кусок хлеба! А сплетни, Ицек? Сплетни тебя не волнуют? Знакомые непременно осудят нашего сына, а заодно и нас за то, что мы потакаем его капризам! Люди просто будут смеяться над нами! Ох, и распрекрасное же, скажут, занятие для мальчика из приличного дома! Окончил экономический факультет, чтобы распевать песенки в концертах!
— Ну что ты заладила — «песенки», «оперетки», — урезонивал старый Ицхак, пытаясь привести какие-то доводы в защиту выбора сына, но уговоры только распалили матушку Гене. Она бегала по комнате, заламывая руки, и свистящим от ярости шепотом призывала мужа образумить «глупого мальчишку».
— Искусство только называется изящным, а на самом деле коварно, богомерзко, безнравственно! Лицедейство ведет к пороку и пьянству! Я не удивлюсь, если из-за твоего потворства Хаим станет социалистом и отречется от нас!
Матушка роняла горькие слова, подсказанные страхом сердца, которые обычно придерживала в себе. Ей уже начинало казаться, что сын пал на дно жизни, где нет места порядочным людям.
— Гене, ты преувеличиваешь, — с раздражением прервал старый Ицхак. — В консерватории его научат петь для избранной публики.
— Где-е?!
— Да, прости, я забыл сказать: он мечтает поступить в Каунасскую консерваторию…
— Таланту нигде не учат, — отрезала взбешенная матушка, не заметив в запале, что дверь приоткрыта, и в щели поблескивают блестящие от любопытства глаза дочери.
Избалованная общим вниманием и любовью, двенадцатилетняя Сара благочестием не отличалась. Без всяких укоров совести подслушав ссору, девочка тотчас побежала искать Хаима. Она любила его больше, чем старших братьев, за веселый нрав и готовность к проказам. В юном своем эгоизме Сара старалась припомнить родительский разговор слово за словом, не замечая в них опасности. Ее больше занимало, как смешно матушка Гене таращила глаза и вертела руками.
Брат лежал в беседке на скамейке с томом Келлермана6 в правой руке и бутербродом в левой. Незаметно подкравшись, Сара просунула ладонь в решетку беседки и собралась было выдернуть бутерброд, но Хаим оказался проворнее и ухватил шалунью за высунувшийся кончик косы:
— Караул! Держи вора!
— Смотри, книгу маслом измажешь, — засмеялась Сара и заговорщицки прищурилась, входя в беседку. — Ни за что не угадаешь, что я сейчас слышала!
Хаим сел, сложив по-турецки ноги, и грозно уставился на сестрицу:
— Рассказывай, о луноликая, иначе верные мои визири отрубят твой любопытный нос и твои длинные уши!
Актерский этюд Сары был не лишен забавного сходства с характерными манерами родителей, но ожидания девочки не оправдались. Зритель не восхитился по обыкновению, и благодарных аплодисментов она не дождалась. Сконфуженная, она вдруг поняла, что слова матери, а особенно вынесенный ею вердикт тяжело задели брата.
Сара попробовала исправить свое неделикатное вторжение в ту область, к которой он, оказывается, относился слишком серьезно.
— Хаим, ну, Хаим, — потянула она его за рукав и капризно надула губы. — Не обижайся! Матушка Гене просто не хочет, чтобы ты поступил в консерваторию, поэтому так злится. Никто же не сомневается в твоем таланте! На празднике ты пел лучше всех, люди только о тебе говорили…
— Кто, например? — насторожился он.
— Один незнакомый человек, на вид учитель, — не моргнув глазом, соврала Сара, в ужасе соображая, как далеко зашла. — Или музыкант… Да-да, скорее всего, музыкант!
— Что он сказал?
— Ну-у… Я не очень хорошо помню… Кажется, о том, что тебе с таким замечательным голосом пора записаться в оперную студию.
— В какую еще оперную?
— Частную. Ее открыли при драмтеатре.
Сара перевела дух и похвалила себя за привычку читать случайные объявления. Под репертуарной афишкой ей вчера очень кстати встретилась информация о наборе студийцев с начальной музыкальной подготовкой.
Откинувшись на спинку скамьи, Хаим задумчиво посвистел, и черные, блестящие, как у сестры, глаза его оживились. Сара с облегчением убедилась, что настроение брата улучшилось.
— М-да, проказница ты этакая. Хочешь мне помочь?
— Конечно!
— Скажи матушке, будто я туда уже записался.
— А ты запишешься?
— Обязательно.
Неугомонная Сара тут же представила, что из этого может получиться. Заранее веря в триумф Хаима, в восторге от собственной хитрости и счастливого разрешения щекотливой ситуации, она зачастила:
— И ты станешь репетировать с другими певцами? А оркестр там есть? А если нет, то как без оркестра? Что вы поставите?
— Пока не знаю, — буркнул он.
— «Тристана и Изольду»! — запрыгала девочка, хлопая в ладоши. — Пожалуйста, пожалуйста, ладно?!
Несколько лет назад они в Лейпциге вместе слушали эту оперу в постановке дрезденской гастрольной труппы.
— Когда-нибудь потом, — уклонился он и вспомнил, как глубоко переживала впечатлительная сестренка рассказанную в музыке трагедию любви и смерти.
Сара зажмурилась, в избытке чувств прижав руки к груди:
— О, я вижу тебя в роли Тристана, Хаим! В длинной накидке, с мечом в руке, ты такой красивый! Хаим, ты непременно попадешь в лучший состав!
— Тристан — это тенор, Сара, а моему баритону больше подойдет Курвенал.
— Оруженосец? — фыркнула девочка. — Но ты же сам говорил, что будешь универсальным певцом!
— Ну, может, буду…
Хаим смущенно хмыкнул. Ему, оскорбленному неверием матери в его певческий дар, тоже очень хотелось так думать.
Как было обещано, Сара торжественно передала родителям радостную новость и, несмотря на то что сообщение опережало действительность, дала волю разыгравшемуся воображению. Руководители студии, по ее словам, вроде бы сочли брата восходящей оперной звездой. «Вроде бы» не позволяло, в случае чего, уличить ее во вранье: вроде бы — да, вроде бы — нет…
Маленькая лгунья рассчитала верно: матушка отнеслась к лукавому слову без внимания — ее огорошил очередной успех сына. Строптивость Хаима оказалась сильнее домашней оппозиции и вызвала невольное уважение.
Матушка Гене сдалась. «Ицек, пожалуй, прав, — сломленно вздыхая, размышляла она теперь. — Нет ничего зазорного в творческой профессии. Все зависит от человека, а опера — самый благородный вид из всех сомнительных видов искусств… Если у мальчика дар, нельзя наступать на горло песне».
Сын отправился в Каунасскую консерваторию на подготовительные экзаменационные курсы.
1 Сметона Антанас (1874–1944) — государственный деятель, один из идеологов литовского нацизма, президент Литовской Республики (1926–1940).
2 Курши — древнее племя, населявшее побережье Балтийского моря. Как отдельная этническая группа упоминается до конца XVI века.
3 До того, как снова стать Клайпедой, город семь веков носил название Мемель (по немецкому названию реки Неман).
4 В 1919 году по Версальскому договору Мемельский край был отторгнут от Германии. В 1923-м, после захвата края Литвой, Лига Наций согласилась передать его Литовской Республике, оговорив предоставление автономии. Каунас в то время был столицей Литвы.
5 Трейфа — запрещенная Торой некошерная пища.
6 Бернгард Келлерман — немецкий писатель (1879–1951), автор романов, призывающих к демократическому преобразованию.
Непечатное слово
- Марат Басыров. Печатная машина. — СПб.: Издательская группа «Лениздат», «Команда А», 2014. — 224 с.
Как относиться к нецензурной лексике в произведениях искусства в те времена, когда вступает в силу закон о запрете мата, каждый решает самостоятельно. Однако теперь не всякую новинку в книжном магазине можно взять в руки и полистать, раздумывая о покупке. Потому что часть из них, та часть, что содержит экспрессивную народную лексику, будет продаваться в упаковке и с предупреждающей пометкой. Книга «Печатная машина» успела выйти до введения закона — нагой, как абстрактно изображенная женщина на обложке.
Имя Марата Басырова не было известно в читательских кругах, пока его роман не попал в номинанты на «Национальный бестселлер». Активно обсуждать, кто он и откуда взялся, начали, когда «Печатная машина» вошла в шорт-лист премии, а ее крестным отцом стал Павел Крусанов. Роман написан таким языком, словно Энтони Берджесс ожил и создал книгу теперь уже полностью на русском. И дело не только в нецензурной лексике. Скорее, поражает ощущение пустоты, возникновение которой можно объяснить простым словосочетанием «ничего святого». Вот, например, о чем размышляет герой после своего первого раза с девушкой: «Я стоял, ссал и думал: вот я ссу, и что-то из меня убывает. Что-то, что я в обратке чувствую как реально нарастающую в себе пустоту».
Но ни специфический язык, ни предельная откровенность не нарушают сакральности, напротив, мат как табуированная лексика становится самым гармоничным средством ее изображения. Космос, пустота и женщины — именно эти образы главенствуют в монологах героя. Сам Басыров признается, что большинство решающих моментов в его жизни связаны с женщинами — представительницами внеземной цивилизации, с которой ему постоянно хотелось найти контакт. «Я не могу полюбить непонятно что! Хоть бы и оно любило меня», — к такому выводу приходит герой в конце главы под названием «Хаос».
Первая девушка, медсестра в военном госпитале, жена, любовницы, мама — все эти женщины не открываются ему до конца, так и оставаясь загадкой. Но отсутствие понимания не исключает контакт. Жена, которая молча ложится рядом и неясно каким образом забирает половину его боли. Мать, которая подчиняясь законам природы, любит свое чадо и становится самой важной женщиной в его жизни. Святость отношений матери и сына возрастает настолько, что именно слово «мама» становится непечатным (в буквальном смысле!), отодвигая обсценную лексику, делая ее всего лишь фоном. Об этом последняя и самая важная глава книги. В ней герой пытается обуздать муки творчества и выдать результат на клавиатуре «слямзанной машинки», которой не хватает всего двух букв — «а» и «м».
«Кто-то может сказать, что это сущий пустяк, но без этих букв некоторые слова теряли значение, а, например, слово „мама“ вообще растворялось в пустоте без остатка. Моя мама и вправду была далеко, так что мне ничего не оставалось, как просто принять обе эти данности, объединив их в одну».
Машинке не хватает букв, герою — любящего человека рядом, а писателю Марату Басырову хватило всего, чтобы создать книгу, которую хоть и неловко читать, например в метро, но очень хочется.