Сергей Чупринин. Вот жизнь моя. Фейсбучный роман

  • Сергей Чупринин. Вот жизнь моя. Фейсбучный роман. — М.: РИПОЛ классик, 2015. — 560 с.

    Российский литературный критик и публицист, главный редактор литературного журнала «Знамя» Сергей Чупринин собрал в книгу лучшие записи, опубликованные на его странице Facebook. Легкое, увлекательное мемуарное чтение предназначено тем, кто любит «вспоминательную» прозу классиков и в то же время хочет узнать о закулисных историях из жизни известных писателей и общественных деятелей современности.

    2001 — н/в


    Память у меня, вообще-то, ни к черту. Или, утешу сам себя,
    специфическая. Вот, скажем, с книгами: и спустя десятилетия
    помню смысл прочитанного романа, авторский, как сейчас выражаются, месседж могу без хлопот восстановить. А как звали
    главных героев и поженились ли они в конце концов — убей бог,
    не помню.

    То же и в жизни. Вернусь, бывало, с каких-нибудь литературных посиделок, говорю жене, что встретил там такую-то. «И в
    чем она была одета?» — натурально интересуется жена.
    «Ммм», — тушуюсь я. «Нет, а все-таки, — не отстает спутница
    моей жизни. — В юбке или в брюках?» Начинаю припоминать,
    видел ли я коленки нашей общей приятельницы, но и это не
    всегда помогает, ибо что длинная юбка, что брюки, по мне, без
    разницы.

    «Это, — объясняет мой друг-прозаик, — потому что память у
    тебя не писательская». Ну, не писательская так не писательская;
    я со своим недостатком уже вполне свыкся.

    Пока не впал, как видите, в мемуаристский азарт, и то одно,
    вроде бы совсем стершееся, стало из памяти выниматься, то
    другое. Не вплоть, конечно, до фасона юбок, но все-таки.

    «Ведь можешь же, когда хочешь», — как говорит мне обычно
    жена, когда я храбро берусь за починку… ну, не утюга, понятное
    дело, чего-нибудь попроще, но все-таки.

    ***


    В ту пору, когда всё в нашей венценосной семье было, надо думать, еще благополучно, Людмила Александровна Путина решила, как это и подобает первой леди, взять шефство над чем-нибудь
    гуманитарным. И выбрала школьных библиотекарей. Вернее,
    библиотекарш, ибо какой же это мужчина согласится на такую
    низкооплачиваемую и, что уж говорить, малопрестижную работу?

    Так что собрали — от Москвы до самых до окраин — этих подвижниц просвещения в роскошных столичных интерьерах. И о
    библиотечных проблемах разговаривать, и лекции слушать.
    В том числе мою — о современной русской литературе. А вечером всех нас — и библиотекарш, и лекторов — повезли ужинать
    в кремлевский зал, только-только отреставрированный рачительным Пал Палычем Бородиным1. Люстры сияют, зеркал и золота в преизбытке, и за каждым столом — помимо лекторов и милых наших женщин — еще непременно по зарубежному послу, по депутату с медийной внешностью да по народному артисту. «Запоминайте, будет о чем дома рассказать», — шепнул я соседке, которая, мы успели к тому времени познакомиться, никогда даже в Красноярске, своем краевом центре, не бывала, а тут — Москва, люстры, послы с народными артистами!..
    «Да я запоминаю, — она мне в ответ. — Но кто же мне поверит?!»

    Про угощенья, про тосты и речи рассказывать незачем. Лучше о том, что ближе к концу ужина, когда подавали уже десерты,
    по залу будто ветерок пробежал. Все обернулись — а в дальних
    дверях Путин Владимир Владимирович лично и пальцем левой
    руки так характерно постукивает по часам на запястье правой:
    время, мол, пора, жена и гости дорогие, по домам собираться.

    На глазах у полюбившихся мне библиотекарш слезы — умиления, конечно. Кому же из них этот мужнин жест не знаком?..
    И что гадать, удачная ли это была придумка кремлевских
    имиджмейкеров, чтобы сиятельные образы утеплить, или оно
    действительно само собою так получилось?..

    ***


    В начале 1990-х я был на «ты» и по имени с министром культуры и всеми тремя его заместителями. Большой пользы «Знамени» это не принесло, но сам стиль эпохи, когда казалось, что
    мы одного рода-племени с важными государственными чиновниками, вселял, скажу так, надежды.

    Теперь этот стиль, разумеется, переменился. К людям, принимающим решения, удается пробиться, если удается, только через
    плотную толщу секретарей, референтов, помощников, советников и проч. и проч. Именно что «проч(ь)». Да и с бывшими своими добрыми знакомцами, что во власти уцелели, говоришь теперь
    по-другому: без прежней короткости и понятно, что на вы, со всем
    почтением. Они и перезванивают-то не всегда. Далеко не всегда.

    Простецкий стиль 1990-х среди людей при должности сохранили немногие. Может быть, только Владимир Ильич Толстой,
    советник президента. И, уж безусловно, Владимир Викторович
    Григорьев из Роспечати.

    Иду я как-то с сыном, тогда еще школьником, по коридору, а
    навстречу Владимир Викторович с Леонидом Парфеновым,
    что был как раз в самом зените славы. Тормознули, обменялись
    рукопожатиями. «А это, — говорю, — мой сын. Звать Костей».
    Тогда Григорьев и ему руку подал, а за ним Парфенов. «Володя, — говорят, — Леня…»

    Чепуха, казалось бы, малость. А сын до сих пор помнит. И я,
    как видите, помню.

    ***


    Странная вещь, непонятная вещь: смотришь, бывает, на наших государственных мужей (и жен) по телевизору, и скулы сводит. Между тем рассказывают, что в личном общении люди это
    почти всегда исключительно приятные, даже образованные, с
    полуслова все схватывают.

    О Путине, во всяком случае, лет пятнадцать назад, когда он в
    роли еще главы правительства ходил представляться писателям в ПЕН-клуб, участники этого сборища говорили если не с
    воодушевлением, то с надеждой. Да и Медведев в ту пору, пока
    он не пробовался еще на амплуа президента, произвел самое
    благоприятное впечатление на прогрессивных литераторов,
    приглашенных отужинать с ним в 8-й комнате Центрального
    дома литераторов.

    Утверждают, впрочем, что умение нравиться входит в число
    обязательных для политика качеств. Не знаю, у меня своего
    опыта общения с самыми высокими персонами нет.

    Не считая двухминутного разговора с Медведевым на книжной ярмарке позапрошлого года в Гаване.

    И не считая встречи с Валентиной Ивановной Матвиенко,
    тогда еще вице-премьером по социалке, на Форуме молодых писателей в Липках. Молодые писатели на этой встрече, правда,
    явно скучали, зато их убеленные сединами руководители так
    и рвались в бой. И неудивительно, ведь разговор шел ни о какой не идеологии, да и о духовных скрепах тогда помину не
    было2. Говорили о пенсиях, о социальном и медицинском
    обеспечении немощных литераторов, о том, как бы сделать
    так, чтобы пишущие не побирались в старости и болезнях.

    Разговор продолжился за совместным то ли обедом, то ли
    ужином, весьма скромным, где мы с нею оказались сидящими
    рядышком. И говорили, говорили… Очень неглупа, думал я,
    помнится, и даже — с разнесением отрицательной частицы
    и определяемого слова — очень не глупа.

    Разгоряченный, я даже спустя несколько дней отослал на
    имя Валентины Ивановны памятную записку со своими собесовскими и прочими идеями.

    С тех пор прошли годы. И, разумеется, мне никто за эти
    годы так ничего и не ответил.

    ***


    Были, рассказывают, мемуары, которые начинались фразой:
    «С Львом Толстым я никогда не встречался. Это произошло так.
    Я родился в обедневшей дворянской семье…» Ну, и далее еще
    страниц триста увлекательного повествования.

    Я вот с Сергеем Михайловичем Мироновым, бывшим в оно
    время главою Совета Федерации, тоже никогда не встречался.
    Но письмо на его имя посылал. Это произошло так — люди из
    Роспечати, желающие «Знамени» только добра, как-то попеняли мне, что плохо, мол, мы работаем с регионами. Вот «Наш
    современник» знается с регионами, с губернаторами и местными заксобраниями — у него поэтому и тираж чуть ли не выше,
    чем у «Знамени» с «Новым миром», вместе взятыми.

    Меня, признаюсь, это задело. Но где мы, где губернаторы?
    А тут еще подсказка, уже не из Роспечати: «А почему бы вам не
    обратиться с каким-нибудь интересным для провинциальных
    читателей проектом прямо к Миронову? Сенаторы ведь представляют интересы своих республик и губерний, так неужели
    же они не захотят заработать очки на культурном окормлении
    своего электората?»

    Ну, проект — дело недолгое, их у меня в шкафу уже две с половиной полки. Так что звонит мне спустя малое время советник Сергея Михайловича, в изысканных выражениях благодарит за чудо как интересные предложения, говорит, что его патрон всецело за, но… «Вы же понимаете, что у нас нет возможности давать сенаторам указания… А собственного бюджета у
    Совета Федерации кот наплакал…»

    Что ж, кот так кот. Я говорю спасибо и уже собираюсь прощаться. А мне из трубочки: «Слушайте, меня вот только сейчас озарило. Перепишите-ка вы письмо на имя Сергея Михайловича, но уже не как спикера, а как главы партии „Справедливая Россия“, и он точно пойдет вам навстречу. Может даже
    статью написать специально для „Знамени“, на открытие номера»…

    ***


    Получая ордена или премии из рук государства, писатели-патриоты обыкновенно приосаниваются, и грудь что называется вперед: мол, заслужили. А либералы чуть-чуть, или чуть более чем чуть-чуть, стесняются монаршей ласки. И говорят, как
    правило, что и не ждали совсем, ничего о выдвижении не ведали и, наверное, от награды бы отказались, но поздно уже,
    и кому он нужен, лишний скандал?..

    Охохонюшки хо-хо, скажу я вам на это. Поскольку и самому
    случилось уже при Путине орден получить, и в распределении
    Государственных премий (ельцинского, правда, еще образца)
    поучаствовать, то точно знаю: процедура такова, что не ведать
    про свое выдвижение невозможно. Претендент обязан не только предварительно сообщить о своей готовности стать почествованным, но и, как правило, поставить личную подпись под
    теми или иными документами из наградного дела.

    Или вот хотя бы не государственная вроде, но всё же и не
    так чтобы уж очень от государства удаленная, премия «Большая
    книга»3. Во всяком случае, письменное согласие участвовать в конкурсе и тут от претендента требуют.

    Что полезно иметь в виду, сталкиваясь с яркими гражданскими жестами. Ну, вы помните, как Евгений Евтушенко в 1993 году громко отказался от награждения орденом Дружбы народов в знак протеста против войны в Чечне. Или как Юрий Бондарев — ни разу, правда, не либерал, но тоже в ту пору оппозиционер — уже в 1994 году отказался от такой же награды, заявив
    в телеграмме президенту, что «сегодня это уже не поможет доброму согласию и дружбе народов нашей великой страны».

    Зачем же, спросите, они раньше-то заявляли о своем согласии, зачем дали наградному делу дойти до самого финиша? Вопрос глупый, ответят вам те, кто тоже питает склонность к ярким гражданским жестам, а говоря по-новорусски, к самопиару.

    Я такой склонности не питаю. И отказываться от поощрений со стороны высшей власти своего государства отнюдь не призываю. Но глубоко уважаю тех, кто не считает для себя возможным в тех или иных исторических условиях брать награду
    от власти, которую они, наоборот, глубоко не уважают. Свободу
    выбора, в том числе и ошибочного, у нас никто ведь не отнимал, правда же?

    Поэтому в пример можно, конечно, поставить Александра
    Солженицына, которой в ельцинском 1998 году отказался от ордена Андрея Первозванного («…от верховной власти, доведшей Россию до нынешнего гибельного состояния, я принять
    награду не могу»), зато при новой уже верховной власти принял-таки в 2006 году Государственную премию России.

    Но мне лично почему-то милее пример Людмилы Петрушевской. Ее как прозаика в 1990-е выдвинули на соискание Государственной премии. Она не возражала, но, узнав, что должна самолично заполнять так называемый «Личный листок по
    учету кадров», свое согласие забрала. Это что же, сказала,
    я, значит, сама должна просить у начальства награду? Не буду,
    и всё тут.

    А что потом? Потом Людмила Стефановна все-таки получила лауреатскую медаль, но уже в составе группы создателей
    спектакля «Московский хор». И необходимые документы, надо
    думать, скреплял своей подписью Лев Додин, руководитель
    постановки.


    1 Бородин Павел Павлович (1946) — государственный деятель, доктор политических наук. Работая в 1993–2000 годах управляющим делами Президента РФ, руководил реконструкцией
    и приемкой в эксплуатацию Большого Кремлевского дворца и других зданий на территории Московского Кремля.

    2 «Да и о духовных скрепах тогда помина не было» — «Мне, —
    прокомментировала в Фейсбуке эти слова Татьяна Шабаева, — (из
    бездны моего невежества) всегда кажется странным, что писатели
    желают говорить о социальном обеспечении без духовных скреп.
    Мне всё кажется, что так не бывает. Там есть социальное обеспечение, где есть духовные скрепы. Это условие не вполне достаточное, но непременное».

    3 «Большая книга» — если не считать Государственной премии
    России, лауреаты которой получают по 5 миллионов рублей, то
    «Большую книгу» можно назвать самой крупной литературной
    премией России. Она была создана в 2006 году Центром поддержки отечественной словесности, и учредители Центра («Альфа-банк», группы компаний «Ренова» и «Видео Интернешнл», Роман Абрамович, Александр Мамут, торговый дом «ГУМ», журнал «Медведь») не поскупились: денежный приз за первое место составляет
    три миллиона рублей, за второе — полтора миллиона, а за третье —
    миллион рублей. В роли жюри выступает Литературная академия,
    среди членов которой более ста писателей, критиков, литературоведов, издателей, преподавателей и библиотекарей. За прошедшие годы обладателями главной премии становились Дмитрий
    Быков с книгой «Пастернак» (2006), Людмила Улицкая с романом
    «Даниэль Штайн, переводчик» (2007), Владимир Маканин с романом «Асан» (2008), Леонид Юзефович с романом «Журавли и карлики» (2009), Павел Басинский с книгой «Лев Толстой: Бегство из
    рая» (2010), Михаил Шишкин с романом «Письмовник» (2011),
    Даниил Гранин с книгой «Мой лейтенант» (2012), Евгений Водолазкин с романом «Лавр» (2013), Захар Прилепин с романом «Обитель» (2014). Предусмотрена и специальная премия «За честь и достоинство» (как вариант «За вклад в литературу»), которой были
    отмечены Наум Коржавин (2006), Андрей Битов и Валентин Распутин (2007), Илья Кормильцев (2007; посмертно), Александр
    Солженицын (2008), Борис Васильев (2009), Антон Чехов (2010;
    увы, и он посмертно), Фазиль Искандер (2011), Даниил Гранин
    (2012), Евгений Евтушенко (2013), Леонид Зорин (2014).

Клаудио Магрис. Дунай

  • Клаудио Магрис. Дунай / Пер. с итал. А. Ямпольской. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2016. — 632 с.

    Пускаясь в увлекательное путешествие сквозь века истории и культуры дунайских стран, Клаудио Магрис, с его энциклопедическими познаниями и безграничным любопытством, приглашает читателя следовать за ним вдоль всего течения Дуная, важнейшей артерии европейской истории, — от Баварских Альп, через Австро-Венгрию и Балканы, до Черного моря. Посещая города, лежащие на этом пути, Магрис обращается к великим призракам: Кафке и Фрейду, Витгенштейну и Марку Аврелию, Лукачу и Хайдеггеру, Канетти и Овидию. Одиссея Клаудио Магриса воскрешает культуру и жизнь Центральной Европы в их самых выразительных формах.

    ТОРТ ДЛЯ ЭРЦГЕРЦОГА

    В 1908 году Франц Фердинанд, эрцгерцог Австрии и Эсте, наследник престола Австро-Венгерской империи, назвал габсбургскую корону терновым венцом. Эти слова начертаны на видном месте в одном из залов музея, посвященного пребыванию эрцгерцога в замке Артштеттен, километрах в восьмидесяти от Вены, недалеко от Дуная. В Артштеттене Франц Фердинанд похоронен вместе с горячо любимой супругой Софией. Прогремевшие в Сараево выстрелы не позволили Францу Фердинанду возложить корону на голову, но, даже стань он императором и царствуй долго, как Франц Иосиф, его бы не похоронили в крипте капуцинов, как всех его предков: Франц Фердинанд желал покоиться рядом с супругой, а его супруга, София Хотек фон Хотков унд Вогнин, была простой графиней, хотя и принадлежала к одному из старейших чешских родов; она не имела права быть похороненной в крипте вместе с членами габсбургского императорского дома, так же как из-за скромного происхождения не имела права после бракосочетания с престолонаследником проживать в Гофбурге, ездить в императорской карете и сидеть в императорской ложе.

    Ныне оба покоятся в крипте церкви, прилегающей к замку Артштеттен, в двух белых простых саркофагах. Надпись «Franciscus Ferdinandus, Archidux Austriae-Este » не сообщает, что покойный был престолонаследником, опущены его прочие титулы и звания; на латыни его жизнь сведена к трем важнейшим событиям с указанием даты: «Natus, Uxorem duxit, obiit». История Софии тоже сжата до трех ключевых событий. Родиться, сочетаться браком, умереть: в лаконичной эпике сосредоточена суть целой жизни, жизни эрцгерцога и всякого человека; прочие определения, даже самые почетные, отходят на второй план и не заслуживают того, чтобы о них упоминали и писали на мраморе. В этой могиле покоится не только один из наследных принцев, но некто больший, человек, воплотивший в себе универсальный смысл, разделивший обычную судьбу всех людей.

    Свадьба с Софией, вызвавший всеобщее осуждение мезальянс с женщиной, которая была всего лишь графиней, означала не только то, что дети Франца Фердинанда не могли претендовать на трон, но и горькие унижения, жестокую травлю со стороны придворной камарильи, которая не остановилась даже после Сараево, даже на похоронах. Франц Фердинанд не стал отказываться от престола ради любви, как романтический обыватель, ибо смысл его жизни заключался в высшем, преданном служении империи: лишь исполняя свое предназначение, он мог жить полной жизнью, достойной увенчавшей ее любви, но он и не отказался от любви ради престола, что было бы не менее обывательским шагом.

    Все были против этого брака, даже брат Франца Фердинанда, эрцгерцог Отто, любивший разгуливать по отелю «Захер» голышом с саблей на перевязи, стравливать своих приверженцев и противников или, скача на коне, врезаться в еврейские похоронные процессии. Как и всякий отъявленный хулиган, эрцгерцог Отто покорно соблюдал все положенные рангом условности; злоба, которую вызывал у вельмож Франц Фердинанд, доказывает, насколько вульгарна всякая часть общества, считающая себя элитой и полагающая, что все прочие к элите не относятся, хотя на самом деле эти люди просто отгораживаются от мира, как пьяница из анекдота: пьяница топчется на маленькой круглой клумбе, думая, что клумба и есть целый мир, за стенами которого тюрьма, где томятся все остальные.

    Проходя по залам замка Артштеттен, рассказывающих о жизни Франца Фердинанда, понимаешь, что он был личностью противоречивой, что с несколько старомодным пафосом он воспринимал монаршью власть как данную от Бога, но собирался использовать ее против привилегий аристократии, на благо самых угнетенных народов империи. Письма, фотографии, документы, личные вещи говорят о том, что он был человеком упрямым и пылким, бывал до неприятного агрессивен и до фанатизма авторитарен, но не изменял высшему предназначению, испытывал глубокие чувства.

    Музейные экспонаты повествуют о счастливой семейной и личной жизни, заставляют завидовать союзу погибших в Сараево супругов. На портретах мы видим прекрасную, невозмутимую Софию, чем-то похожую на Ингрид Бергман: ее словно окутывает тайна, за внешним спокойствием скрыто немало загадок и секретов. От Софии исходит соблазнительная сила, как от всякого человека, довольного бесконечно ясной жизнью; снимки эрцгерцога с женой говорят о доверительных, нежных, теплых отношениях, на них два полных радости и приязни тела. Супружеская гармония распространяется и на детей: взгляд малышки Софии, сфотографированной на маскараде в Шёнбрунне с розовой ленточкой в волосах, направлен вверх, поверх голов братьев Максимилиана и Эрнста, которых Гитлер после аннексии Австрии в 1938 году депортировал в Дахау. Открытки, которые Франц Фердинанд писал детям, адресованы их высочествам, но подписаны «папочка».

    Семейное тепло исчезает на фотографиях охоты, говорящих о том, что престолонаследник относился к убийству как к чему-то обыденному, о нелепой любви к рекордам, о том, как за один день он подстрелил 2763 чайки, как убил шестисоттысячного оленя. На одном из снимков эрцгерцог и другие охотники, стоящие на горе из убитых косуль, выглядят как грубые пузатые работники скотобойни.

    В этой эпической семейной истории были подарки, школьные табели, праздники, солдатики, сладости. Кто знает, попробовала ли маленькая София в 1908 году, когда на празднике в Шёнбрунне она была одета в розовое и когда ее отец размышлял о терновом венце, торт, о котором говорится в письме, написанном предприимчивым Оскаром Пишингером, владельцем собственной кондитерской, его светлейшему высочеству супруге эрцгерцога, которую муж сделал герцогиней. Смиреннейший автор дышащего почтением и настойчивым упорством письма берет на себя смелость исполнить свое самое сокровенное и верноподданническое желание — с нижайшим почтением послать на пробу ее светлейшему высочеству герцогине изобретенный им торт в надежде узнать августейшее мнение. В следующем абзаце Оскар Пишингер вновь пространно клянется в преданности, покорнейше благодарит и напоминает о том, что искренне надеется узнать мнение адресата о своем творении.

    Видимо, из дома эрцгерцога ему ответили, и, судя по всему, ответ был неосторожно одобрительным, потому что в следующем письме кондитер выражает благодарность и признается, что был на седьмом небе от счастья, когда узнал о позволении назвать «Принцесса София» крапфены с кремом собственного изготовления. О торте он загадочно умалчивает, возможно, торт не очень понравился, но Оскар Пишингер компенсирует вероятный неуспех торта удачным ходом с крапфенами — название сулит теплый прием у публики. Однако теперь герцогиня, вероятно пожалевшая о том, что легкомысленно позволила использовать свое имя, дает понять излишне настойчивому кондитеру, что относится к его инициативе прохладно: Пишингер извещает ее, что исполнил заказ и незамедлительно отправил в Бельведер, где семейство эрцгерцога останавливалось во время приездов в Вену, шесть крапфенов, заказанных ее светлейшим высочеством. Шесть крапфенов — шесть пирожных, наверняка по два каждому ребенку, для семейства эрцгерцога совсем не много, даже если учесть легендарную скупость Франца Фердинанда.

    За письмами возникает эпизод из семейной жизни: загадочное молчание о торте, возбужденный Оскар Пишингер, занятый изготовлением крапфенов, шедевра всей его жизни, подзатыльники, которые он в раздражении надавал поварятам, обескураживающий, скромный заказ, малюсенький поднос, доставленный в грандиозный дворец Бельведер. На следующих фотографиях — сцены покушения в Сараево, донельзя похожего на покушение в Далласе; в эти мгновения, промелькнувшие между соседними снимками, прогремели пистолетные выстрелы самоубийства Европы — поскольку коварный разум избирает извилистые пути, выстрелы, нанесшие нам смертельные раны, положили начало освобождению Азии и Африки, иначе европейские державы общими усилиями еще долго порабощали бы их и эксплуатировали.

    Крапфены «Герцогиня София» наверняка пережили терновый венец, как и знаменитый сегодня торт Пишингера. Мир движется вперед, семейной эпикой занимаются социологи и церковники; объявление, помещенное на стенде прихода Артштеттена, прямо напротив крипты эрцгерцога, извещает, что на следующей неделе отмечается «День заботы о свекровях и тещах».

Маленький свидетель больших преступлений

  • Джон Бойн. Мальчик на вершине горы / Пер. с англ. Марии Спивак. — М.: Фантом Пресс, 2016. — 336 с.

    Психологи утверждают: если вы и ваша семья жили в зоне вооруженного конфликта или принимали в нем участие, это серьезное основание для того, чтобы пройти курс терапии. А если речь идет о целом поколении немцев, проигравших Первую мировую войну, то сломанные судьбы неизбежны. Именно о людях, мечтавших о реванше и воспитывавших в этом духе своих детей, написан новый роман ирландского писателя Джона Бойна «Мальчик на вершине горы», изданный в 2015 году в издательстве «Фантом Пресс».

    На обложке обозначен тезис «От мальчика в пижаме к мальчику на горе». Новую книгу Бойна действительно можно воспринять как альтернативное продолжение нашумевшего «Мальчика в полосатой пижаме», получившего множество международных наград и даже экранизированного. Представьте, что мальчик в полосатой пижаме, хоть и не участвовал непосредственно в казнях заключенных, но все равно знал обо всем, что творилось за колючей проволокой. А значит, впоследствии понес бы за это ответственность наравне со всеми. Именно о таком знании и о мальчике — свидетеле преступлений — эта книга.

    Его зовут Пьер, он из Парижа. Правда, он неплохо знает немецкий, потому что его отец — из тех самых немцев, вернувшихся побежденными с последней войны. Страшнее всего для него — призраки прошедшей войны, и утешение он может найти только в алкоголе и надежде на новую войну.

    Хотя папа Пьеро Фишера погиб не на Великой войне, мама Эмили всегда утверждала, что именно война его и убила.

    Четырехлетний Пьер любит своего отца, несмотря на гнетущую атмосферу в семье. Однажды этот мир рушится — сначала погибает отец, затем мать, и мальчик вынужден отправиться в самостоятельное путешествие. Багаж его представлений о жизни характерен для обывателя того времени: немцы восхитительны, особенно те, которые носят красивую форму (как в стихотворении поэтессы и драматурга Елены Исаевой — «Красивые, как два гестаповца / В шуршащих кожаных пальто…»); сильный остается безнаказанным; Германия должна победить; мать лучшего друга способна предать тебя за то, что ты не еврей, а сами евреи внушают людям отвращение.

    Волею судьбы мальчик попадает на самую вершину пирамиды — в Бергхоф, резиденцию фюрера, и на время становится его любимцем. Страшное превращение Пьера в Петера проходит на глазах у читателя: наивная Козявка, миниатюрный фарфоровый мальчик обернется в дико орущего подростка с нацистской нашивкой на рукаве. Он от всего сердца восхищается Гитлером, мечтает о новой форме и военной карьере, без толики сомнения предает самых близких людей и смотрит на их смерть, искренне веря, что спасает Германию. Он постепенно тупеет, потому что все живое и детское отмирает в нем вместе с совестью.

    «Мальчик на вершине горы» — еще один ответ школьникам из «Волны» Тода Штрассера, которые возмущенно спрашивали: как можно было, зная о преступлениях нацизма, поддерживать его?

    Захватывающий сюжет и крупный шрифт — книга моментально оказывается в стопке прочитанных, однако мрачное послевкусие ощущается довольно долго — особенно если поинтересоваться, существовал ли этот мальчик на самом деле, и в поисках ответа прочесть историю Бергхофа и биографию Гитлера, пересмотреть фотографии военного времени, вглядываясь в детские лица гитлерюгенда.

    Первые страницы написаны совсем простым слогом — мал и главный герой, просты характеры его друзей и знакомых. Но к концу романа текст словно уплотняется, насыщается событиями — как сюжетными, так и историческими, вынуждая читателя стремительно взрослеть вместе с Пьером. Издатель позиционирует книгу как роман для подростков, но вернее было бы сказать, что она — не для детей. Чем взрослее и эрудированнее человек, тем интереснее будет ему следить за персонажами книги, и тем больше главный герой-наблюдатель будет теряться на фоне тех, за кем мы следим его глазами. Если же книга попадет к ребенку, не слишком знакомому с историей и путающему Геринга, Гиммлера и Геббельса, он посредством Петера станет свидетелем страшных событий и уже не сможет отказаться от этого знания:

    — Посмотри на меня, Петер… Ты, главное, не вздумай притворяться, будто не понимал, что здесь творится. У тебя есть глаза и уши. Ты столько раз сидел в его комнате, сидел и записывал. Ты все слышал. Ты все видел. Ты все знал… Только никогда не говори «я не знал». Вот это уж точно будет преступление хуже некуда.

Надежда Каменева

Захар Прилепин. Непохожие поэты

  • Захар Прилепин. Непохожие поэты. Трагедии и судьбы большевистской эпохи: Анатолий Мариенгоф. Борис Корнилов. Владимир Луговской. — М.: Молодая гвардия, 2015. — 373 с.

    Трёх героев этой книги, казалось бы, объединяет только одно: в своё время они были известными советскими поэтами. Всё остальное — происхождение, творческая манера, судьба — разное. Анатолий Мариенгоф после короткого взлёта отошёл от поэзии, оставшись в истории литературы прежде всего как друг Есенина и автор мемуарной прозы. Борис Корнилов был вырван из литературной жизни и погиб в годы репрессий. Владимир Луговской после громкой и заслуженной славы пережил тяжёлый творческий и человеческий кризис, который смог преодолеть лишь на закате жизни. Вместе с тем автор книги, известный писатель Захар Прилепин, находит в биографиях столь непохожих поэтов главное, что их связывает: все они были свидетелями великих и трагических событий русской истории ХХ века — не прятались, не отворачивались от них и сумели отразить их в своём творчестве. Стихи этих поэтов звучат в наше время современно и даже злободневно.

    РАЗНЫЕ СТОРОНЫ СВЕТА

    Трудно найти трёх настолько различных поэтов той эпохи, как Мариенгоф, Корнилов, Луговской.

    Анатолий Мариенгоф родился в Нижнем Новгороде, с отцом уехал в Пензу, там провёл юность.

    Борис Корнилов — вырос в керженецких деревнях, юность началась в уездном городе Семёнове и продолжилась в Ленинграде.

    Владимир Луговской — москвич.

    Мы только начинаем чертить разделительные линии.

    Мариенгоф — сын еврея-выкреста и русской дворянки.

    Корнилов — крестьянского рода, горожанин в первом поколении, ребёнок сельского учителя, подрабатывавшего извозчиком, и дочки небогатого купца, тоже ставшей учительницей.

    У Луговского — оба деда православные священники, отец — столичный преподаватель, истинный русский интеллигент, мать — певица.

    Мариенгоф был имажинистом, а Луговской конструктивистом. Корнилов эпоху литературных групп, в сущности, миновал, но если б начал публиковаться на пять лет ранее, его, хоть и не на полных основаниях, могли прописать по ведомству «крестьянских поэтов».

    Мариенгоф — модернист, революционный эксцентрик, мастер эпатажа. Лучшие стихи им написаны в самом начале 1920-х.

    Корнилов — порой даже вопреки собственным установкам — песенный, почвенный, расширяющий классическую традицию, но осмысленно не преодолевающий её. Известность к нему пришла в начале 1930-х, лучшие стихи сочинены в середине тридцатых.

    Луговской — трибун и лирик в одном лице; поэт, изначально пошедший по линии Маяковского и отчасти Багрицкого: когда мощный голос, необычайный дар поставлен на службу эпохе. Стал известным в конце 1920-х. Но дальше происходит надлом — дара и голоса ему хватило, однако не хватило человеческих сил на эпоху. Парадоксальным образом наивысший взлёт его поэзии — это как раз время надлома: ташкентская эвакуация в годы Отечественной. Хотя, конечно, неподражаемые вещи получались у него и во второй половине двадцатых, и в конце тридцатых, и в пятидесятые.

    Мариенгоф — это непрестанное, неутомимое желание вызвать раздражение (а втайне — восторг), но очень скоро его настигают скепсис и разочарование.

    Корнилов — попытка преодоления тягостного предчувствия гибели, искренняя отзывчивость на вызовы времени и одновременно иррациональная уверенность в том, что наставшая новь убьёт его.

    Луговской — изначально оптимизм и маршевая поступь, нарочитая самоуверенность, нарочитая воинственность, голосистость, а в итоге — в чём-то заслуженный удар под дых, временный, но кошмарный разлад души — с необычайной мощью преодолённый.

    Мариенгоф в конце 1920-х бросил писать стихи, осмысленно жил на краешке эпохи, иногда был не прочь занять места побольше, но вскоре же осознавал: первый ряд бьют больнее.

    Борис Корнилов был репрессирован.

    Луговской стал маститым советским поэтом.

    Все трое жили в одно время, и часто в одних и тех же местах, но едва ли всерьёз встречались, в лучшем случае — мельком.

    Пока Мариенгоф был в революционной Москве заметен и в силе — Луговской учился на красного командира.

    Когда Мариенгофа называли среди самых заметных персонажей молодой советской литературы — Луговской и Корнилов были ещё неразличимы.

    Но когда Николай Бухарин называет на Первом Всесоюзном съезде советских писателей в числе самых видных поэтов СССР на 1934 год Корнилова и Луговского, — Мариенгофа уже подзабыли.

    Все трое близко общались с одними и теми же людьми, но в разное время.

    Человек, жавший руку Луговскому, вчера или на другой день мог жать руку Корнилову или Мариенгофу. Таких людей были десятки. Но я не удивлюсь, если эти трое так и не поздоровались ни разу.

    Сергей Есенин был одним из любимейших поэтов Бориса Корнилова, и — в течение четырёх лет — ближайшим другом Анатолия Мариенгофа.

    Режиссёр Всеволод Мейерхольд хотел ставить в 1921 году драму Мариенгофа, а в 1935 году — драму Корнилова. Но когда Корнилов дружил с Мейерхольдом — Мариенгоф с Мейерхольдом уже не был дружен.

    Корнилов много общался с Шостаковичем в первой половине 1930-х, а Мариенгоф — во второй половине 1930-х, и далее общение их продолжалось. Но Корнилова тогда уже не было в живых.

    Луговской в молодости дружил с будущим режиссёром Всеволодом Пудовкиным — а много после Пудовкин был дружен с Мариенгофом.

    Поэт Николай Тихонов часто поддерживал Корнилова, оба они жили в Ленинграде и часто виделись, но по-настоящему дружен был Тихонов именно с Луговским.

    Луговской вступил в РАПП вместе с поэтом Эдуардом Багрицким в 1930 году. А в 1933 году Багрицкий подарил Корнилову ружьё.

    Полузабытый Мариенгоф и попавший в опалу Корнилов в 1936 году публикуются в одном и том же журнале — «Литературный современник», оба бывают в редакции.

    Михаил Зощенко был соседом через стенку Бориса Корнилова по писательскому дому на канале Грибоедова в Ленинграде — а в ташкентскую эвакуацию Зощенко едет вместе с Луговским, в одном вагоне.

    Где они всё-таки хотя бы раз встречались?

    Луговской мог столкнуться с Корниловым на Первом Всесоюзном съезде советских писателей в 1934 году. Но там было несколько сотен делегатов — могли и разминуться.

    Мариенгоф имел шанс столкнуться с Корниловым на любой из посиделок в писательском доме, куда часто заходил. Но мог оказаться на другом конце стола и не перекинуться и словом.

    В 1935 году Луговского и Корнилова в числе группы литераторов привозят на дачу к редактору газеты «Правда» Льву Мехлису — но там всё было на скорую руку, нервно, скомкано: вполне допустимо, что они и глазами не встретились ни разу.

    Никто из троих не упоминал друг друга в своих текстах.

    Никакого интереса никто из них друг к другу не проявлял.

    Эстетика их не совпадала.

    Едва ли и у меня есть возможность объяснить, что их объединяет, кроме времени.

    Мариенгоф — не был великим поэтом, но в его случае всё однажды прекрасно совпало: революция, поиски, чутьё, дружба. Когда это ушло — закончилась его поэзия.

    Корнилов — был поэтом с огромными задатками и одним из тех, кого действительно морально, а следом физически убило время политических склок, доносов, репрессий, предчувствия войны, противостояния, индустрии, огромного темпа, чудовищного катка.

    Луговской — безусловно был великим поэтом, но не самым сильным человеком. Он злил и дразнил судьбу — судьба пришла и наступила на него.

    Общее у них, пожалуй, только одно: как поэты они теперь почти забыты.

    Мариенгофа вспоминают в связи с Есениным, мемуары Мариенгофа переиздаются непрестанно, но на интерес к его поэзии это странным образом никак не влияет.

    Корнилова вспоминают в связи с репрессиями — и очень часто те люди, которые не репрессированных литераторов того же, обобщённо говоря, крестьянского направления не знают, знать не желают и никогда о них не говорят.

    Луговского вспоминают то в связи с Евтушенко, то в связи с Бродским — они оба, мало в чём сходясь, считали Луговского огромным мастером.

    Биографии всех троих персонажей этой книги в целом известны специалистам, но ряд ошибок кочует из одной работы в другую; да и сомнительные трактовки тех или иных их поступков зачастую повторяются.

    Впрочем, я не ставил целью кого-либо выводить на чистую воду.

    Просто когда-то, раз за разом, мне довелось влюбиться в стихи этих поэтов — до какого-то терпкого, почти болезненного чувства.

    Книжка Мариенгофа, известного мне лет с девяти, попала наконец-то в мои руки в 1997 году; тогда я был влюблён, и чувство влюблённости, и строчки раннего Мариенгофа — всё это дало ощущение небывалого восторга перед жизнью, хотя, казалось бы, Мариенгоф вообще не об этом.

    Корнилов пришёл чуть раньше или чуть позже, но в те же 1990-е годы; удивление было такое, что воздуха порой не хватало — какая тревожная, звериная сила в этих стихах, откуда? Недавно прочитал его поэму «Моя Африка» — странно, что до сих пор мне не приходило в голову порадоваться этой кипящей, с перехлёстом сил вещи.

    Луговской всю жизнь был где-то рядом, но всерьёз я прочитал всё им написанное года три назад. С тех пор он, трезво, осознанно и непререкаемо, — один из самых моих любимых поэтов на земле.

    Я перечитываю их стихи непрестанно.

    Смотрю на них, как в разные стороны света.

    Мариенгоф — это всё-таки запад, Корнилов — скорее север, Луговской — юг.

    Мои чувства к ним не оставляют меня, и уже не оставят.

    Конечно же, любовью надо делиться. И надежда на отклик — не так обязательна, как кажется. В конце концов, я могу делиться своей любовью с теми, о ком написал.

    Эта книга — не более чем попытка пожать руку каждому из них. Склонить голову перед ними.

Валерия Пустовая. Великая легкость. Очерки культурного движения

  • Валерия Пустовая. Великая легкость. Очерки культурного движения. — М.: РИПОЛ классик, 2015. — 352 с.

    «Великая легкость» — книга статей, очерков и эссе Валерии Пустовой — современного литературного критика, лауреата премии «Дебют» и «Новой Пушкинской премии», премий литературных журналов «Октябрь» и «Новый мир», а также Горьковской литературной премии. Герои книги — авторитетные писатели старшего поколения и ведущие молодые авторы, блогеры и публицисты, реалисты и фантасты, недавние театральные лидеры. О культуре в свете жизни и о жизни в свете культуры — вот принцип новой критики, благодаря которому в книге достигается точность оценок, широта контекста и глубина осмысления.

    Животные архетипы женского1

    Размышления о любви на д. р. поэта

    Архетип, да, так он сказал: архетип Рахили. По мне, просто
    типаж: очки, нос, взгляд, сосредоточенный где-то внутри, и
    сразу такую хочется спросить: не думала переехать в Израиль? — и он меня, конечно, спрашивал. В монастыре под Боголюбовым женщины выражали свое подозрение иначе, подходили, заглядывали в глаза под косынкой: давно, девочка, в
    православии?

    Давно, что вы, это просто очки и нос, как у него — волос в
    огневу. Тоже типаж: руки с рыжинкой, пишет стихи, в Москве
    проездом, и познакомились на дне рождения человека, пишущего стихи, — мне с этим парнем все ясно.

    Таких вот, которые сразу по виду поэты, я заранее боюсь. Но
    собравшиеся потихоньку шумной толпой гости считали, что
    бояться мне следует совсем другого.

    Честь знакомства с молодым критиком и поэтом, к тому времени уверенно водившим в прокуренном даже на улице воздухе
    бутылкой с водкой уже на донышке, была оказана мне, собственно, потому, что оный критик и поэт с ровесниками хотел
    от меня опасность оттеснить.

    И, бравируя пустой почти бутылкой, попрекал опасность
    тем, что она небрита.

    Опасность парировала, что легкая небритость ей даже идет
    и что у нее разряд по боксу, так что лучше не надо тут бутылкой
    размахивать.

    Опасность была в очках, на десятилетия старше, а когда по-
    моложе была, хорошо разбиралась в том, как он и как его. Читавший поймет.

    (Яркий писатель, и фамилия соответствующая.)

    Нет, сама-то я его не читала. В том возрасте, когда во мне создавался образ критика, я таких книг, где про то, как его, старалась в себя не впускать.

    Да что там — познакомься мы тогда, я бы точно не смогла с
    опасностью общаться. Наверное, она довела бы меня до слез,
    наступив на воображаемые идеалы, помню, в ранних Липках и
    помельче искусители обращали меня в разгневанное бегство.

    А тут вдруг стою возле урны, опасность курит мне в лицо и насмешливо выясняет, что еще я из нее не читала, каких фильмов
    ее не посмотрела, — а я чувствую только, сколько ж лет прошло.

    Моя подруга сказала: «и когда тебе будет сорок, ты поймешь,
    что тебя уже ничто не убьет». Но уже сейчас, сейчас ощущение
    спокойной неприкосновенности охватывало меня.

    Наверное, обманчивое — потому что небритая опасность поинтересовалась, замужем ли я, и отметила, что нам обоим идут
    очки. Кокетничала, говоря, что она ни разу не скандалист, а
    просто так имидж сложился.

    Хотела подпустить поближе.

    А я не придвигалась, но и не отходила. Молодой поэт и критик с бутылкой ерничал: понравилось. И правда — понравился
    небритый, опасный, умный человек. По-змеиному, но все-таки
    умный, не ожидала.

    Для меня все люди, которые уважают концепции Владимира
    Мартынова, умные. А этот не только концепции Мартынова,
    сказал, уважает, но и лично рассуждал о своем конце литературы — падении своей эпохи стиля, своих великих девяностых,
    когда русскую литературу закрыли четыре мушкетера, четыре
    благовестника, четыре стихии слова: Пелевин, Сорокин, Радов
    и этот, опасный в очках, — с тех пор Радов умер, Пелевин и Сорокин, по убеждению опасного, продались издателям, а сам он
    забросил книги, потому что зачем — и без книг, куда ни приедет,
    полные залы и интервью с ним в любое издание берут, смотрят
    только, чтобы без мата, и если без мата, так радуются, что берут.

    Еще опасный понимал про судьбу, а про это мало кто понимает. Я поддакнула ему: да, сейчас ведь все думают, что знают законы входа-выхода, и как выбиться в звезды. Ерунда законы, сказал опасный, тут судьба.

    А с литературой это — графомания, журнализм, бесстилье —
    навсегда? — снова поддержала я разговор. — Навсегда, — успокоил меня опасный.

    И добавил, что мне надо скорее спускаться на грешную землю. Это за то, что я осмелилась ему посоветовать. Он сказал,
    что его новое скандальное сочинение, написанное в соавторстве с приличной репутации писателем, нигде не издадут. Сказал с удовольствием, легко и красиво, а я-то не поняла: вот, говорю, есть же издательство, которое взяло то, что никто не
    брался издавать, — дневники девочки из Чечни.

    На имя грозной республики опасный отреагировал холодно,
    объяснял, не теряя терпения: ты пойми, у нас там весь — весь! —
    литературный мир изображен, как есть, и вся Россия, это —
    это! — не издадут. Никто не станет связываться с таким, как я.

    Ага, с опасным и ярким таким.

    Со змеиноопасными людьми у меня только один способ выстоять: быть овечьи простодушной и собачьи внимательной.

    Впервые, пожалуй, я порадовалась, что я такая овца.

    Вообще-то у меня нелады со своим внутренним архетипом.
    Я пережила их несколько, от французской болонки в детстве до
    байкальской нерпы, ставшей мною буквально в этом августе,
    когда я попала в Иркутск и у меня там развилась нерпомания.

    Страшно то, что пока болонка эволюционирует в нерпу, проходя многие пушистые и милые животные стадии, ты начина-
    ешь сознавать, что с тобой что-то не так.

    Что нельзя напоминать себе столько кряду беззащитных,
    добродушных, пушных зверьков.

    Что за пушными охотятся, пока они валяются животом в
    траве и урчат гимн солнцу.
    Что надо быть женщиной-кошкой, сколько раз повторять?
    Кошкой, мужчины это любят, и не только мужчины. Независимой, прихотливой, выскальзывающей из-под руки, влюбленной
    в хозяина на меру корма.

    Идя по улицам, я с собой проводила тренинг: я кошка, я кошка, я женщина-кошка…

    Но любой встречный взгляд расколдовывал: я собака, собака, женщина-собака.

    Пелевин в последнем романе воспел сучество как необходимую в любимой женщине приправу к духовности. Несмотря на
    этимологию, сучество — кошачье свойство.

    Собаки предают по-другому.

    Предают просто тем, что преданно смотрят в глаза. Интересуются. Вникают в правила игры — так обстоятельно, будто и
    впрямь готовы признать хозяином вот этого, случайного человека.

    Собаки так искренни, что случайному человеку кажется:
    близки к любви, готовы к команде.

    А собакам просто искренне — интересно.

    Парень, искавший Рахиль, — все-таки с ним, а не с опасным и
    ярким, ушла я с этого поэтического вечера, — разочарованно
    словил фишку: ты, сказал, хочешь концептуального общения.
    Не романтического.

    Нет ничего обиднее для мужчины, чем твой человеческий к
    нему интерес.

    Пока женщины борются за звание людей, мужчины пытаются удержать за собой право на исключительно половое самоопределение.

    Парень попрекнул: ты не похожа на свои статьи. Ты холодная.

    Что-то новенькое, уловила я. Раньше мне говорили иначе:
    ты не похожа на свои статьи, ты добрая и милая.

    А дело-то не в статьях. А в том, что вокруг слишком много
    ярких.

    Опасных. Поэтичных.

    Не рождается любви из духа тусовки.

    Не хватает скучных, вислоухих, настороженных, ученых,
    знающих правила — не хватает, хоть вой, мужчин-собак.

    Во славу любовной несправедливости2

    Депрессоидом быть хорошо, потому что в пару им всегда достаются оптимиптоиды.

    Оптимиптоидом, по той же причине, быть плохо, но они
    этого не замечают.

    Они вообще не замечают много чего существенного и несущественного, что делает их куда более счастливыми людьми,
    чем их нареченные.

    Оптимиптоидов и самих незаметно. Они круглы или квадратны, уплотнены и неторопливы, неброско одеваются и не
    так уж стремятся выразить свое мнение; они редко кричат.

    Оптимиптоиды существуют так полно и удобно, что им ни к
    чему суетиться.

    Напротив, депрессоиды привлекают бесхитростных оптимиптоидов яркой окраской. Депрессоидов заметно, и они всю
    жизнь посвящают тому, чтобы оставить на земле свой след —
    как можно четче пропечатанный.

    Депрессоиды живут в беспокойстве. О чужих интересах, мировой справедливости, судьбе культуры, рейтингах новостей,
    исходе премиальной гонки. Им некогда существовать, хотя
    иногда и хочется.

    Оптимиптоиды излучают тепло, депрессоиды — пар: им ничего не стоит закипеть.

    Депрессоиды живут в ощущении, что им чего-то не хватило:
    удачи, любви, внимания, трудолюбия, условий, времени, сил.
    Это ощущение часто возрастает пропорционально достижениям, а достижения депрессоидов значительны.

    На самом деле им не хватает внутреннего солнца. Яркие снаружи, депрессоиды быстро перегорают внутри.

    Внутреннее солнце депрессоиду практически может заменить один достаточно прочный оптимиптоид. Которому всегда
    с собой тепло и хорошо, и он не против дать погреться.

    Депрессоиды часто западают друг на друга, и это ошибка. Но
    послушайте, говорят они, разве могут два таких ярких, талантливых человека, хорошо понимающих влияние мировой гармонии на быт отдельно взятой квартиры, разминуться в любви?
    Депрессоиды сливаются идеями и блаженствуют мозгом, пока
    ситуация не потребует взять ее в руки и хорошенько промять.
    А руки у депрессоидов не для мелкой моторики: для крупных,
    артистических жестов.

    Приманенные взаимной яркостью, депрессоиды слипаются
    грустью. Впрочем, они хорошо погибают за общие идеи, но,
    если не погибнут, готовы сами поубивать друг друга. За то, что
    узнали: яркость не бывает без тоски.

    Любовное счастье депрессоида зависит от быстроты, с какой он сумеет разглядеть оптимиптоида. Которого до момента
    прозрения принимал за деталь обстановки.

    Любовное счастье оптимиптоида зависит от смелости. Надо
    уметь распознать источник радости в том, кто, по правде, иногда мешает жить.

    Справедливость, которая требует, чтобы добрые оптимиптоиды сочетались в крепкие семьи, а неловкие депрессоиды мучились в загоне фантазмов, по-прежнему остается абстракцией.
    Мы нуждаемся в том, что нам не дано. И наша доброта должна
    послужить сбережению чьей-то яркости, а наша яркость — увеселению чьей-то доброты.

    Поэтому и в гороскопах, и в соционике нам подтаскивают
    пару максимально противоположную: огню — воздух, интуитам — сенсориков, экстравертам — закрытышей.

    Мужчинам — женщин, женщинам — мужчин.


    1 Записано в Живом Журнале 25 августа 2012 года.

    2 Записано в Живом Журнале 31 июля 2011 года.

Аарон Аппельфельд. Цветы тьмы

  • Аарон Аппельфельд. Цветы тьмы — М.: Издательство АСТ: Corpus, 2015. — 352 с.

    Роман Аарона Аппельфельда, который ребенком пережил Холокост, во многом соотносится с переживаниями самого писателя. «Цветы тьмы» —
    это история еврейского мальчика Хуго, который жил с родителями в маленьком
    украинском городке, но когда пришли немцы и отца забрали, мать оставила мальчика на попечении своей школьной подруге Марьяны. Марьяна — проститутка, живет в борделе, а в чулане за своей комнаткой прячет одиннадцатилетнего Хуго. Ему предстоит осваивать новый, незнакомый мир.

    Глава 3

    В гетто людей становится все меньше и меньше. Теперь хватают стариков и детей в домах и на улицах.
    Хуго проводит большую часть дня в темном подвале, читая и играя в шахматы при свете лампы-
    коптилки. Из-за темноты он часто раньше времени
    засыпает. Во сне он убегает от жандармов, залезает на дерево, но в конце концов падает в глубокий колодец. А проснувшись, радуется, что падение
    не причинило ему боли.

    Каждые несколько часов мама приходит взглянуть на него. Она приносит ему ломоть хлеба, намазанный смальцем, иногда яблоко или грушу. Хуго
    знает, что она недоедает, чтобы побольше досталось
    ему. Он уговаривает ее поесть вместе с ним, но она
    не соглашается.

    Еще один эшелон. Хуго стоял у узкого оконца
    и наблюдал за высылаемыми. Толчки, крики, яростные стычки. В плотной толпе бросается в глаза живописная фигура Фриды. На ней цветастое платье,
    шевелюра растрепана, и издалека заметно, что давка
    почему-то вызывает у нее смех. Она машет своей
    соломенной шляпкой, как будто ее не схватили,
    а она по своей доброй воле отправляется куда-нибудь на курорт.

    — Мама, я видел Фриду в эшелоне.

    — Не может такого быть.

    — Да своими собственными глазами видел.

    Вечером мама выясняет, что Фриду на самом
    деле схватили и выслали без каких бы то ни было
    вещей. Рухнула надежда на то, что ее украинский
    дружок даст им убежище.

    Мама все больше говорит о Марьяне. Она живет
    за городом, и добираться до нее придется, как видно,
    по канализационным трубам. Эти трубы широкие,
    и ночью нечистот по ним течет мало. Мама пытается
    говорить нормальным голосом и время от времени
    придает своим словам этакий приключенческий оттенок. Хуго знает: это для того, чтобы успокоить его.

    — Где Отто?

    — Тоже, скорей всего, прячется в каком-нибудь
    подвале, — коротко отвечает мама.

    С тех пор как мама объяснила ему, что путь
    к Марьяне лежит по канализационным трубам,
    Хуго пытается вспомнить ее образ. Но в результате
    всех усилий вырисовываются только высокий рост
    и длинные руки, обнимающие маму при встречах,
    которым он был свидетелем. Встречи были обычно
    мимолетными. Мама передавала Марьяне пару посылок, а та тепло ее обнимала.
    — Марьяна живет в деревне? — интересуется Хуго
    в этой новой темноте.

    — В предместье.

    — Я смогу играть на улице?

    — Думаю, нет. Марьяна тебе все объяснит. Мы
    с ней еще девочками подружились. Она добрая женщина, только судьба у нее нелегкая. Ты должен быть
    очень дисциплинированным и делать все в точности, как Марьяна тебе велит.

    Что это значит — судьба у нее нелегкая? —
    спрашивает себя Хуго. Ему трудно представить себе
    такую высокую и красивую женщину печальной
    или униженной.

    Мама снова повторяет:

    — У каждого своя судьба.

    Эта фраза такая же непонятная, как предыдущая.

    А пока что мама приносит в подвал рюкзак
    и чемодан. В рюкзак уложены книги, шахматы и домино. В набитом чемодане — одежда и обувь.

    — Не волнуйся, Марьяна обо всем позаботится.
    Я с ней говорила. Она тебя любит, — говорит мама
    дрожащим голосом.

    — Мама, а куда ты пойдешь?

    — Попробую укрыться в соседней деревне.

    Мама больше не читает Хуго из Библии, но когда он гасит лампу, то слышит ее голос, зовущий
    его. Ее голос мягкий, мелодичный и проникающий
    в душу.

    — Ты должен вести себя, как большой, — говорит
    мама каким-то не своим голосом.

    Хуго хочется ответить ей, что он будет делать
    все, что велит ему Марьяна, но он не раскрывает рта.

    Ночью подвал сотрясают звуки снаружи. Большей частью это рыдания женщин, у которых отняли
    детей. Женщины в отчаянии бегут за жандармами
    и умоляют вернуть им детей. Мольбы бесят жандармов, и они с остервенением бьют женщин.

    После облавы воцаряется тишина, только слышатся там и здесь сдавленные рыдания.

    Хуго не спит. Все, что происходит в доме и на
    улице, трогает его. Каждое случайное впечатление возвращается к нему ночью более ярким. Ему
    трудно читать и играть в шахматы, образы и звуки
    переполняют его.

    — Где Отто? — снова спрашивает он маму.

    — В каком-нибудь подвале.

    Хуго почему-то уверен, что Отто тоже схватили,
    швырнули на грузовик и сейчас везут на Украину.

    Мама сидит, скрестив ноги, и описывает ему
    жилище Марьяны.

    — У нее есть большая комната, а при ней чулан.
    Днем ты будешь в большой комнате, а ночью будешь
    спать в чулане.

    — Меня и у Марьяны могут схватить? — осторожно спрашивает Хуго.

    — Марьяна будет беречь тебя как зеницу ока.

    — Почему я должен спать в чулане?

    — Так безопаснее.

    — А она будет читать мне из Библии?

    — Если попросишь.

    — Она умеет играть в шахматы?

    — Думаю, нет.

    Короткие вопросы и ответы звучат для него
    последними приготовлениями к тайному путешествию. Хуго тяжко сидеть в подвале, и он с нетер-
    пением ожидает того дня, когда навьючит на себя
    рюкзак и вместе с мамой спустится в канализационную трубу.

    — Там есть школа? — вдруг спрашивает он.

    — Милый, ты не будешь ходить в школу, ты дол-
    жен будешь сидеть в укрытии, — отвечает мама изменившимся голосом.

    Для него это звучит как наказание, и он спрашивает:

    — Все время в укрытии?..

    — Пока война не кончится.

    Ну, это ничего: он где-то слышал, что война
    не продлится долго.

    Маме больно слышать, как Хуго вслепую пытается что-нибудь разузнать. На большую часть его
    вопросов она отвечает полными фразами, на другие короткими полуфразами, но всегда правду. Она
    взяла себе за правило не обманывать его. Но если
    по-честному, иногда она выражается туманно, отвлекает его внимание и скрывает от него кое-какие
    вещи. Оттого она испытывает некоторые угрызения
    совести. Чтобы справиться с ними, она говорит:

    — Ты должен быть начеку, вслушиваться в каждое слово и понимать, что мы живем в необычное
    время. Все теперь не так, как раньше.

    Он чувствует, что мама в отчаянии, и говорит:

    — Я вслушиваюсь, мама, все время вслушиваюсь.

    — Спасибо, милый, — отвечает мама и чувствует,
    что в последнее время теряет контроль за словами.
    Они слетают с языка, но не затрагивают сути. Она,
    например, хочет рассказать ему о Марьяне и о том,
    чем она занимается — чтобы знал и остерегался,
    но никакие слова, которые она пытается подыскать,
    не помогают ей.

    — Прости меня, — говорит она внезапно.

    — За что, мама?

    — Ничего, просто так, с языка сорвалось, — и она
    прикрывает рот платком.

    Но это не успокаивает Хуго. Ему кажется, что
    мама хочет открыть ему большую тайну, но почему-то не решается. И из-за этой своей нерешительности он опять спрашивает о том, о чем мама уже
    рассказывала ему.

    — У Марьяны есть дети? — пробует он зайти
    с другого конца.

    — Она не замужем.

    — Чем она занимается?

    — Работает.

    Чтобы покончить с этим допросом, мама говорит:

    — Ни к чему столько вопросов. Я тебе повторяю:
    Марьяна добрая женщина, она будет беречь тебя как
    зеницу ока, я в ней уверена.

    На этот раз Хуго обижается и говорит:

    — Больше не буду спрашивать.

    — Спрашивать ты можешь, только знай, что не
    на каждый вопрос есть ответ. Некоторые вещи невозможно объяснить, а есть такие, что дети в твоем
    возрасте не поймут. — И добавляет, чтобы немножко успокоить его: — Поверь мне, очень скоро
    тебе все станет ясно, ты многое поймешь и без моих
    ответов, ведь ты такой умный мальчик.

    Мама широко раскрывает глаза, и оба они улыбаются.

Terror incognitus

По всему миру гремят взрывы — треть из них признается международными трагедиями; треть привлекает всеобщее внимание в качестве повода для коллективных умственных спекуляций; треть освещается лишь региональными СМИ. Не только образ террориста — врага просвещенного западного мира — остается размытым в массовом сознании. Весь исламский (а заодно и весь ближневосточный) мир видится большинству единой империей варварства и фанатичного зла — будучи на деле куда менее монолитным в культурном, политическом и религиозном плане, чем мир европейский. О внутреннем же терроризме никто не хочет знать вообще ничего — как и о войнах, которые развязались где-то там и сами собой.

«Прочтение» предлагает читателям хотя бы на несколько вечеров отказаться от нашей вечной привычки видеть только в себе уникальную личность, тогда как в другом — представителя той или иной национальности/религии/партии/группы. Самое время пересмотреть несколько важных фильмов о мировом терроре и вспомнить, как, когда и почему сила права уступала место праву силы.

«Комплекс Баадер-Майнхоф» Ули Эделя, 2008

«Германия осенью» Райнера Вернера Фассбиндера, Александра Клюге, Альфа Бруштеллина и других, 1978



Деятельность леворадикальной террористической «Фракции Красной армии» (RAF) (1968–1998), создателям которой посвящен фильм Эделя, — самый болезненный для Германии сюжет послевоенной истории. Все началось с «бунта в Швабинге» летом 1962 года (когда полиция впервые за полтора десятилетия применила дубинки против мирной молодежи, которой вздумалось что-то пораспивать и пораспевать на ночных улицах) и общеевропейских университетских волнений последующих пяти лет. Они были весьма умеренными, пока 2 июня 1967 года полиция не застрелила студента-теолога Бенно Онезорга во время выступлений политизированных берлинцев, увлеченных идеями советского, чилийского, китайского и кубинского социализма, против визита в город иранского шаха Мохаммеда Резы Пехлеви. Такова хронология событий, сформировавших первое поколения RAF — истинных идеалистов-антифашистов.

За два года, предшествовавших тюремному заключению, группировка Баадер-Майнхоф, куда вошли журналистка Ульрика Мария Майнхоф (Мартина Гедек), романтик-маргинал Андреас Баадер (Мориц Бляйбтрой), интеллектуалка и дочь пастора, прямого потомка Гегеля, Гудрун Энсслин (Иоганна Вокалек) и адвокат Хорст Малер (Симон Лихт), осуществила не многие из заявленных целей. Однако тем временем успело сложиться второе поколение RAF — безжалостных радикалов, заметно преуспевших на этом же поле (налетов на банки и магазины, нападений на военные объекты США и Германии, убийств и захвата в заложники госслужащих). «Комплекс Баадер-Майнхоф», где Ули Эдель воссоздает события десятилетнего периода активности обоих поколений во всех мыслимых деталях, — трудное для неподготовленного зрителя кино. Дело тут не столько в зрелищности кровавых акций, сколько в длинной череде лиц жертв и убийц, почти хроникальных подробностях — без погружения в них, нет, впрочем, и смысла вообще обращаться к истории RAF.

Оценить же и тем более ощутить социальную атмосферу этого времени поможет другая картина — «Германия осенью» (1978). Это прямая реакция «нового немецкого кино» на события конца 1977 года (похищение и убийство активистами RAF промышленника Шлейера, неудавшееся похищение банкира Понто, а также угон самолета «Ландсхут», организованный Народным фронтом освобождения Палестины). Фильм «Германия осенью», снятый главными режиссерами своего времени, как нельзя более точно иллюстрирует механизм отношений между любыми государственными и террористическими силами. Во взаимной борьбе они неизменно обретают черты друг друга: всякое противостояние авторитаризму само начинает осуществляться предельно авторитарными методами, любое подавление террора быстро оборачивается таким же террором.

«Мюнхен» Стивена Спилберга, 2005



Нет ничего удивительного в том, что фильм «Мюнхен» — киноиллюстрация операции Моссада «Гнев Божий», снятая по книге канадского журналиста Джорджа Джонаса, — вызвал одинаково сильное недовольство израильской и палестинской сторон. Многолетнюю историю ликвидации террористов «Черного сентября» и Организации освобождения Палестины (ООП), причастных к осуществлению теракта на мюнхенской олимпиаде 1972 года, где были убиты 11 израильских спортсменов, Стивен Спилберг воссоздал на экране в форме эталонного политического триллера рубежа 1960–1970-х — столь же богатого на повседневно-производственные детали, сколь и нейтрального в оценках.

Карательная одиссея бывшего телохранителя Голды Меир (Линн Коэн) Авнера Кауфмана (Эрик Бана), в подчинение которому поступает четыре специалиста по взрывам, подделке документов и заметанию следов, предстает предприятием почти рутинным. Столкновения характеров, технологические просчеты, спонтанные риски, случайное везение, муки выбора между чувством и долгом — едва ли кто-то теперь узнает, насколько оправданы были итоги и сколько пуль попало в истинные цели, однако зрителя процесс занимает больше результата. Спилберг, которого интеллектуалы (вечно боящиеся стать жертвой эмоциональной эксплуатации) то и дело обвиняют в сентиментальности, граничащей со старческой слезливостью, в «Мюнхене» всякий раз по-новому рифмует эту свою слабость с предопределенной поворотами сюжета жестокостью. Не все рифмы оказываются богаты, не все — точны (а знаменитый параллельный монтаж секса Авнера с женой и расстрела олимпийцев и вовсе хочется — да не выходит — навсегда позабыть), но в символической насыщенности и психологической достоверности им уж точно не откажешь.

«Черное воскресенье» Джона Франкенхаймера, 1977



Мюнхенская резня — сюжет, который едва ли мог оставить равнодушным еще одного режиссера, мастера параноидальных триллеров и антимилитариста Джона Франкенхаймера. «Черное воскресенье» — экранизация одноименного романа Томаса Харриса (автора «Молчания ягнят») — повествует о вымышленных, но явно навеянных писателю олимпийскими убийствами событиях. Спецслужбам во главе с агентом Моссада майором Кабаковым (Роберт Шоу) и агентом ФБР Сэмом Корли (Фриц Уивер) предстоит предотвратить очередной теракт «Черного сентября»: палестинские радикалы планируют убить 80 тысяч человек (среди которых — президент США) во время Супер Боула в Майами. Подготовкой великого «акта возмездия» занимаются бывший военный пилот Майкл Лендер (Брюс Дерн), много лет подвергавшийся пыткам во вьетнамском плену, и палестинка Далия Ияд (Марта Келлер) — интеллектуалка-красавица, истинная femme fatale трудной судьбы. Эти двое собираются взорвать над стадионом начиненный мелкой дробью дирижабль Goodyear, с которого будет вестись телесъемка матча.

На момент создания этого кино «Черный сентябрь» — самая законспирированная, малочисленная и наименее зависимая от руководства ООП палестинская террористическая организация — несколько лет как прекратила свою деятельность. Потому стремление Джона Франкенхаймера психологизировать и рационализировать действия отдельных ее активистов, будучи, казалось бы, весьма своевременным, у публики вызвало скорее равнодушную усталость. От провала картину, которой руководство Paramount Pictures напрасно предрекало успех «Челюстей», спасла техническая эффектность и масштабность: массовые сцены и сейчас впечатляют даже искушенного зрителя. Что до дорогой сердцу Франкенхаймера внутренней психодраматургии, то она именно теперь обретает подлинную актуальность — сегодня режиссерские оценки обнаруживают куда большую сложность и даже противоречивость, чем, вероятно, могло казаться в 1977 году. Любопытно, что «Черное воскресенье», видевшееся своим современникам чисто жанровым «одноразовым» кино, обернулось еще и источником ряда культурных аллюзий: скажем, именно здесь Квентин Тарантино позаимствовал образ сексапильной медсестры-убийцы для Kill Bill: Vol. 1, а ряд музыкальных тем, созданных для этой ленты Джоном Уильямсом, внимательный зритель мог расслышать сразу в нескольких политических триллерах начала 1990-х.

«Черная пятница» Анурога Кашьяпа, 2004



В минувшем июле после 20-летнего тюремного заключения был казнен Якуб Мемон — один из организаторов мартовских взрывов 1993 года в Мумбаи (тогда — Бомбее). Двое главных террористов, крупные фигуры индо-пакистанского преступного мира Давуд Ибрагим и Ибрагим «Тигр» Мемон, в течение нескольких часов взорвавшие в столице 13 заминированных машин (257 человек погибли, от 700 до 1400, по разным данным, получили ранения), до сих пор находятся в розыске. Самый масштабный в истории современной Индии теракт, который стал следствием обострившегося противостояния между индуистами и мусульманами, положил начало целой серии взрывов, гремевших на территории страны в 1990–2000-х годах. Фильм Анурога Кашьяпа «Черная пятница», в основу которого легла одноименная книга криминального журналиста С. Хуссейна Заиди, явил собой кинореконструкцию тогдашних событий — настолько детальную, многогранную и точно выстроенную, что индийские власти, опасаясь возможного резонанса, допустили ленту ко внутреннему прокату лишь в 2007-м.

Самое поразительное в этом кино — то, как при всей своей обстоятельной скрупулезности оно до самого финала сохраняет заряд ярости и страсти. Игровые кадры чередуются с документальными; процедурные тонкости полицейского расследования включают сцены более чем пристрастных допросов; кровь, пот и слезы смешиваются в пугающе точных пропорциях — и в итоге производственная драма оборачивается сначала триллером, а потом гимном сердитого гуманизма. Афоризм Махатмы Ганди «Око за око — и мир останется слепым», которым предваряются начальные титры «Черной пятницы», относится к числу мудростей столь затертых, что давно утратили всякую остроту и вкус. Однако кино Анурога Кашьяпа иллюстрирует ее так точно и в то же время небанально, будто сам Ганди изрек свое предсказание после просмотра этой ленты — а не она стала развернутым комментарием к нему. Современный европеец непростительно мало знает о внутреннем региональном терроризме: заполнять этот пробел с помощью художественного кинематографа — метод неоднозначный, но «Черная пятница», неслучайно собравшая коллекцию международных наград и номинаций, оправдывает его право на существование, хотя бы в качестве начального ликбеза.

«Тимбукту» Абдеррахмана Сиссако, 2014



Абдеррахман Сиссако — пожалуй, самый прославленный и успешный африканский режиссер современности: на счету этого мавританца, выросшего в Мали, учившегося во ВГИКе в мастерской Марлена Хуциева, а теперь живущего во Франции и Мавритании (где он успел поработать еще и советником по культуре при Мохаммеде ульд Абдель Азизе), более 20 кинопремий первого ряда. Его последняя работа — фильм «Тимбукту», повествующий о восстании туарегов 2012–2013 годов и захвате Национальным движением за освобождения Азавада легендарного города на южной окраине Сахары, был удостоен трех наград премии «Сезар», двух специальных призов в Каннах и еще нескольких международных наград.

В 2012 году Тимбукту — некогда главный университетский и религиозный центр Западной Африки, место зарождения «суданского гуманизма» («Соль прибывает с севера, золото — с юга, а слово Божье и мудрость — из Тимбукту» — гласила африканская поговорка XIV века), а теперь бедный город, с трудом сохраняющий остатки былого наследия (несколько средневековых мечетей и коллекцию из 100 000 рукописей), — был захвачен исламскими фундаменталистами и объявлен столицей самопровозглашенного Независимого Государства Азавад. Несколько месяцев Тимбукту, признанный памятником Всемирного наследия, страдал от вандализма радикалов, а горожане жили под гнетом шариата. Сиссако поместил в этот контекст вымышленную историю музыканта и владельца небольшого коровьего стада Кидана (Ибрахим Ахмед), который обосновался за городской чертой с женой (Тулу Кики) и дочерью (Лейла Валет Мохамед). Жизнь их семьи — и еще нескольких персонажей — превращается в ад, когда Кидан случайно убивает в драке рыбака Амаду (Омар Хайдара), который застрелил одну из его коров.

Сюжет этого неспешного и на редкость поэтичного кино условен (примерно в той же степени, что сюжеты фильмов Сергея Параджанова и режиссеров казахской «новой волны» 1980-х) — для Абдеррахмана Сиссако куда важнее оказывается фольклорный и мифологический элементы. «Тимбукту» словно бы собран из найденных в сахарских песках обрывков, осколков и драгоценных деталей славного прошлого: их уже никак не сложить в симметричную мозаику — лишь в кривоватый коллаж, довольно точно, впрочем, отражающий соотношение действующих на территории этих песков сил разума и зла. Самое же прекрасное в этом кино — женские образы: прелестница-дочь, полная достоинства и мудрости жена, городская колдунья, юная певица, темпераментная торговка… Только женщины — вопреки всем постулатам ортодоксального и прогрессивного ислама — сохраняют здесь не только подлинное жизнелюбие, но и готовность к сопротивлению.

«О людях и богах» Ксавье Бовуа, 2010



Ксавье Бовуа никогда не стремился к поиску чистых линий: всякий его фильм оборачивается жанровым перевертышем — иногда намеренно экспериментальным, иногда неожиданным, кажется, для самого режиссера. Кино «О людях и богах», получившее Гран-при в Каннах (2010), — исключительная его работа: в первую очередь в этом (но и не только) смысле. Драма Бовуа основана на подлинной истории гибели семи монахов цистерцианского католического ордена из монастыря Божьей Матери в Атласских горах, которые не покинули обитель, когда в 1996 году в Алжире поднялась очередная волна исламского экстремизма. Фильм — церковный ритуал, исполненный торжественности и успокоительной прохлады.

В обстоятельствах этой истории до сих пор остается много неясного. Доподлинно известно следующее: в октябре 1993-го, через два года после начала гражданской войны в Алжире (когда исламистский фронт выиграл первый тур парламентских выборов и был убит президент Мохамед Будиаф), Вооруженная исламская группа обратилась ко всем иностранцам с требованием покинуть страну. В марте 1996-го ее активисты похитили семь из восьми монахов монастыря в Тибрине и, не удовлетворившись результатами переговоров с французским и алжирским правительствами, объявили о казни цистерцианцев. Два месяца спустя их головы были обнаружены на дороге возле Медеи. Согласно альтернативной версии, убийцами монахов были алжирские военные, не менее активно промышлявшие в те годы похищениями и грабежами.

Бовуа, впрочем, больше интересуют иные обстоятельства — уникальные отношения, сложившиеся между монахами и обитающим в местной деревне мирным исламским населением. Настоятель монастыря отец Кристиан (Ламбер Вильсон), интеллектуал-текстолог, изучает Коран и беседует с местными имамами, отец Люк (Майкл Лонсдейл), врач, целыми днями принимает больных, остальные хозяйствуют не только на территории обители, но и помогают деревенским. Монахи нередко посещают сельские праздники (включая религиозные) и торгуют на рынке монастырским медом. Они не просто являются частью местной общины, пусть и несколько дистанцированной, — скорее, незримо обеспечивают ее цельность.

Медитативная повседневность, в изображении которой обнаруживается абсолютная ритмическая (о, эти распевы во время служб) и живописная (ах, эти рембрандтовские композиции) чистота, завораживает и лишает всякой воли к уточнению авторских оценок и акцентов. Это кино — не дурман, но бальзам: состав не менее важный для выбравшего путь познания, чем иная сыворотка правды.

«Четыре льва» Кристофера Морриса, 2010



Единственная полнометражная трагикомедия на тему терроризма, снятая командой блестящих телекомиков из Британии, казалось бы, должна оказывать на зрителя исключительно терапевтический эффект — однако на деле «Четыре льва», низводя явление до уровня истерического абсурда, делают его лишь ближе и живее, а потому страшнее.

Четверо мусульман из Шеффилда планируют организовать блицджихад против погрязшего в сионистско-капиталистическом болоте британского общества. Конспирации ради они обсуждают все планы в детской соцсети «Вечеринка тупиков». Проблема лишь в том, чтобы договориться о методах борьбы с кафирами: восторженный дурак Вадж (Кейван Новак), изучающий религию по книжке «Верблюжонок идет в мечеть», предлагает взорвать интернет; тихий болван Фессал (Адиль Ахтар) тренирует ворон переносить взрывчатку, чтобы разгромить аптеку (неверные продают там презервативы); единственный в группе коренной англичанин (и потому самый агрессивный исламист) Барри (Найджел Линдсей) уверен, что вернее всего будет заминировать мечеть — пора уже радикализировать мирных собратьев. Предводитель «прайда» Омар (Риз Ахмед), примерный муж и заботливый отец, кажется на их фоне редким интеллектуалом — но оказывается очень плохим стрелком.

Являя собой подлинно идиотическую комедию, где высокая сатира уровня политического гротеска «В петле» (сценаристы которого Джесс Армстронг и Саймон Блэкуэлл и работали вместе с Кристофером Моррисом над «Четырьмя львами») мешается с гэгами из самых топорных солдатских анекдотов, а блестящие в своей дадаистской абсурдности монологи сменяются классическим слэпстиком, это кино, как ни парадоксально, больше сообщает о современном обывателе, берущемся рассуждать на тему исламского терроризма, чем о самих террористах. Мешанина из домыслов и провокаций, подлинных угроз и грамотно сфабрикованного фейка, агрессивное невежество в соцсетях и нехватка простых слов для объяснения сложных явлений — все это стало нашей повседневностью: не менее опасной и разрушительной, чем предприятия реальных, совсем не смешных, террористов.

Ксения Друговейко

Валерий Залотуха. Свечка. Коллекция рецензий

Объемный двухтомный роман «Свечка» писателя и кинодраматурга Валерия Залотухи — одно из самых обсуждаемых произведений этого года. По результатам премии «Большая книга», «Свечка» заняла второе место в основном конкурсном списке и третье — в читательском голосовании. Награду получала вдова автора — Валерий Залотуха скончался 9 февраля в возрасте 61 года вскоре после окончания работы над романом.

Его произведение, рассказывающее о несправедливости наших судеб, русском менталитете, прекрасной и окаянной эпохе и вере в высшую любовь вопреки всему, заслужило высокую оценку писателей Андрея Битова, Дмитрия Быкова, издателя Бориса Пастернака, литературного критика Андрея Немзера.

«Прочтение» дополнило коллекцию отзывов фрагментами из статей пяти рецензентов.

Алексей Слаповский / «Российская газета»

Я ждал, что кто-то на русском языке напишет о самом для меня важном: о возможности договориться с собой, с Богом и с другими людьми. Себя при этом не считая единственным мерилом, Бога перестав путать с Госстрахом или Большим Бугром бардачного барака, а другим людям разрешив быть не такими, как ты, разрешив не формально, что легко, а по-настоящему, душой.

Игорь Зотов / «Культпросвет»

«Свечку» — никак нельзя назвать «зверино»-серьезным повествованием о современной России с рецептами радикальной и неотложной помощи государству и людям его населяющим. Ничего подобного. Книга написана невероятно легко и весело. «Свечка», несмотря на все описанные в ней скорбные отечественные реалии, книга жизнеутверждающая.

Анна Наринская / «Коммерсантъ»

В этом тезисе много искренности и выстраданности, автор явно описывает свой собственный духовный путь, совпавший — как мы видим теперь — с путем и «превращением» многих наших соотечественников. Но, в отличие от них, автор «Свечки» не только не испытывает по этому поводу никакого комфорта, но даже явным образом пребывает в некотором смятении. Эта смятенность, это отсутствие духовной самоуверенности — главное достоинство романа. Это и есть то, что протаскивает сквозь почти две тысячи не всегда умелых страниц, то, что делает «Свечку» совершенно уникальным на современном общественно-литературном фоне романом.

Татьяна Бонч-Осмоловская / «Новый Мир»

Автор остроумно выходит от единичного к категориальному, раскрывая случайного персонажа в действующее лицо российской исторической драмы. В популярном редакторе и по совместительству священнике герой обличает черта. Столетняя бабка, которую герой встречает на лестнице, оказывается музой революции и святой атеизма, а также олицетворением безбожной советской России и родной сестрой России подлинной, которую она вроде бы с колокольни скинула или та сама птицей слетела, или вовсе выжила и ухаживает теперь за детьми-уродцами.

Ольга Михайлова / «НГ-ExLibris»

А еще «Свечка» — это очень своевременная книга. Сейчас, когда многие ощущают себя пассажирами «Титаника», автор напоминает, что мы граждане сухопутной державы. Разбушевалась стихия? Но под нами нет многокилометровой бездны Мирового океана. Это всего лишь половодье, Река, как без затей называет ее автор, разлилась. Но неделя-другая, и вода сойдет, можно будет огород копать. А будет картошка, и зима не страшна.

О чем молчит океан

  • Энтони Дорр. Собиратель ракушек / Пер. с англ. Елены Поповой. — СПб.: Азбука-Аттикус, 2015. — 314 с.

    Сборник рассказов «Собиратель ракушек» Энтони Дорр опубликовал в 2001 году, задолго до того, как роман «Весь невидимый нам свет» принес ему Пулитцеровскую премию. В момент выхода книга не получила широкой огласки, хотя уже тогда Дорр увлекался витиеватостью высказываний.

    «Собиратель ракушек» — издание для тех, кто ценит емкую, полную глубокого анализа и живых метафор прозу, кто не устал говорить на вечную тему отношений природы и человека. Что может дать нам искренняя любовь к миру и возможно ли жить полноценной жизнью, не испытывая этого чувства? — вот вопросы, над которыми задумываются герои сборника. Ответы они обретают в совершенно разных и никак не связанных друг с другом вещах: в водной стихии, вере, неволе, любви, магии. Например, увидев океан, один из персонажей чувствует, как в нем просыпается всеобъемлющее желание творить что-то доброе, но пока не ясное ему самому.

    Ключевой для всех рассказов является тема молчаливой веры в то, что жизнь — это ценный дар, который нужно беречь и не растрачивать зря. Коллекционер морских раковин принимает эту веру, когда по воле случая натыкается на острое, несущее смерть жало ракушки. Персонажи «Мкондо» обретают ее в бесконечном беге. Героиня из рассказа «Редкая удача» — в ловле рыбы в пучине океана. Смотритель из одноименного текста меняется благодаря глухонемой девочке, которую он, несмотря на собственное отчаяние, спасает от страшного шага — самоубийства. Главный герой рассказа «Жена охотника» впервые понимает ценность жизни, когда испытывает на себе магический дар своей супруги.

    Все герои следуют жестким, бескомпромиссным принципам, об острые углы которых ломается всякая хрупкая новая мысль. Отступиться от стереотипов им настолько трудно, что любимые люди и друзья вынуждены их покинуть. Именно с этого рокового момента жизнь персонажей Дорра круто меняется — они начинают видеть окружающий мир цветным, словно с него стерли толстый слой пыли:

    С морским течением он стремился вперед, щедро растворялся и вплывал в этот мир, как самая первая живая клетка — в безбрежное синее море… Он заранее приготовил слова, которые хотел сказать: о том, что наконец-то поверил.

    Обретенная вера позволяет героям убедиться в значимости человеческих взаимоотношений, а самое главное — в невероятной красоте, мудрости и гармонии природы. Леса, поля, горные вершины, облака теперь обладают для них даром предвидения: они могут предсказать настроение человека и даже ход его судьбы. Особенно живой у Дорра оказывается водная стихия — молчаливая, возвышенная, иногда угрюмо предостерегающая, но всегда свободная и непредсказуемая. Юная Доротея, героиня рассказа «Редкая удача», впервые в своей жизни видит море. Оно предстает неизведанным живым существом, требующим внимания:

    Она вглядывается в морскую даль. И пытается представить, сколько живности кишит у нее под ногами. Думает, что ей еще учиться и учиться.

    Напротив, мать девушки от этого пейзажа ощущает лишь пустоту, серость, холод и промозглость, испытывая чувство крайнего отвращения к переменам в жизни:

    Мать сидит с суровым видом перед снующими «дворниками» и не смыкает век, губы изогнуты дождевыми червяками, хрупкая фигура напряжена, будто стянута десятками стальных полос.

    Разрушить гармонию в мире природы и в душе человека очень легко. Достаточно отобрать свободу. Оказавшись в неволе, прогнивает и гибнет все живое. Энтони Дорр предстает последователем романтиков, протестовавших против культа разума и цивилизации. С помощью своих образов он отрицает индустриальный, урбанистический мир и призывает читателя обратиться к миру природному, умеющему говорить — стоит только прислушаться.

Анастасия Поспелова

Большая книга победителей

  • Большая книга победителей / Сост. и подгот. текстов Е. Шубиной. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015. — 560 с.

    Крупнейшей литературной премии России «Большая книга» — десять лет. Редакция Елены Шубиной подготовила юбилейный сборник, включивший в себя новые тексты лауреатов премии. Под его обложкой оказались писатели разных поколений и стилистических пристрастий: Захар Прилепин, Дина Рубина, Людмила Улицкая, Виктор Пелевин, Владимир Сорокин, Евгений Водолазкин и многие другие. Книга поделена на два раздела, состоящих из художественной и нехудожественной прозы.

    ПАВЕЛ БАСИНСКИЙ

    Случайные спутники

    Есть книги, которые становятся частью твоей жизни, частью самого тебя. Без которых, строго говоря, нельзя жить. Тебе — нельзя.

    Для меня такой книгой стала «Капитанская дочка». Я начинал читать ее, находясь в одном возрасте, а закончил — через два дня — совсем в другом. Начинал читать в четырнадцать лет, а закончил… не знаю, но точно не в четырнадцать.

    Интересно, что такое же впечатление на меня произвели «Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголя, которые я тоже прочитал в четырнадцать лет. Все читали по школьной программе «Мертвые души», а я «Выбранные места…». Ощущение было ошеломительное! До тех пор я не подозревал, что писатель, да человек вообще, может быть до такой степени серьезен.

    «Негодяям же и пьяницам повели, чтобы они оказывали им такое же уваженье, как бы старосте, приказчику, попу или даже самому тебе; чтобы, еще завидевши издали примерного мужика и хозяина, летели бы шапки с головы у всех мужиков и все бы ему давало дорогу; а который посмел бы оказать ему какое-нибудь неуваженье или не послушаться умных слов его, то распеки тут же при всех; скажи ему: „Ах ты невымытое рыло! Сам весь зажил в саже, так что и глаз не видать, да еще не хочешь оказать и чести честному!“ Поклонись же ему в ноги и попроси, чтобы навел тебя на разум; не наведет на разум — собакой пропадешь».

    С тех пор я не мог читать Гоголя — сатирика и юмориста. В моих глазах он всегда был невероятно, гипертрофированно серьезным писателем. И если во мне самом есть какая-то капля серьезности, то она именно оттуда, из этой фразы: «собакой пропадешь». Я еще не знал тогда, что именно это место из «Выбранных мест…» больше всего и возмутило Белинского, о чем он писал в своем знаменитом «Письме к Гоголю». Но когда узнал, то сразу был на стороне Гоголя, а не Белинского.

    Есть книги, после которых уже не сомневаешься в бытии Божьем. Для меня такой книгой стала повесть Льва Толстого «Хозяин и работник». И я до сих считаю ее самым убедительным аргументом существования Бога.

    Есть книги, которые организуют твое сознание. Для меня такой книгой стали «Отцы и дети». Не знаю почему. Когда я читал ее в отрочестве, я еще не знал, что это не просто роман, но — «русский мир», формула русского мира. Но после прочтения романа мне стало уютно жить в России. Несмотря ни на что.

    И есть книги, с которыми не знаешь, что делать. И забыть их нельзя, и пользы они не принесли, и думать о них особенно не хочется, но и нельзя не думать. Я расскажу о двух таких книгах, которые прочитал в разное время, но которые живут во мне вопреки здравому смыслу. Они мне, строго говоря, не нужны. Но и без них я не могу представить себя. Это «Письма Фридриха Ницше» и роман почти забытого ныне писателя шестидесятых годов ХХ века Дмитрия Голубкова «Восторги». Что в них общего, не знаю. Но на меня они оказали очень сильное влияние. И опять: не знаю, по какой причине.

    Маленький сверхчеловек

    Игорь Эбаноидзе, переводчик и составитель книги писем Фридриха Ницше на русском языке, конечно, влюблен
    в Ницше. И даже скорее не столько как в философа, сколько как в удивительно трогательного и бесконечно честного человека. С этой точки зрения личность Ницше действительно едва ли не феноменальнее того, что он написал, даже самой интимной его вещи — «Так говорил Заратустра». Так или иначе, но по прочтении этой замечательной книги очевидным становится, что понять философию Ницше без знания его личности совершенно невозможно.

    Сам Ницше это понимал. «Что-то я ношу в себе, чего нельзя почерпнуть из моих книг», — писал он своей единственной возлюбленной Лу Саломэ. А единственный прижизненный пропагандист Ницше в Европе датчанин Георг Брандес во время своих лекций о загадочном немецком мудреце, скрывающемся от всех то в горах Швейцарии, то на юге Франции, то в Венеции, услышал точные слова одного из своих студентов: «Это так интересно потому, что речь здесь идет не о книгах, а о жизни». Заметьте, студент понял это на основании лекций о философии Ницше, прочитанных человеком, который лично с Ницше не встречался, а только переписывался. При этом надо учесть, что хотя Брандес и был для Ницше желанным подарком (знаменитый европейский критик пламенно влюбился в его книги, над которыми другие смеялись, пожимали плечами, которые выходили мизерными тиражами и в силу определенных обстоятельств даже не доходили до книжных магазинов), но человеком был все-таки чужим (да и кто был ему «свой»?), так что в переписке с ним Ницше не особенно откровенничал.

    Я бы вывел такую формулу: ницшеанство — это Ницше минус Ницше. Это произведения Ницше минус его личность, понять которую можно только из его писем. Я встречал людей, помешанных на «Антихристе» Ницше, абсолютно убежденных, что христианство — еврейский заговор. Я встречал мускулистых тупоголовых парней, называвших себя «ницшеанцами», как правило, выпив изрядное количество водки. Какое отношение они имеют к Ницше, больному, одинокому и исключительно деликатному человеку, который, катастрофически теряя зрение, стыдился в гостиницах спускаться в общую столовую, боясь, что не будет попадать вилкой в отрезанный кусочек мяса на блюде?

    Читая письма Ницше, отчетливо понимаешь, что вся его гордая философия была рождена исключительными обстоятельствами его жизни. Но это вопрос очень тонкий, и здесь есть опасность упасть в крайность иного толка.

    Представьте себе: чудовищно больной человек, истязаемый страшными головными болями, стремительно теряющий зрение до такой степени, что не может сам ни писать, ни читать, нуждающийся в секретаре, да просто в «няньке» или в «дядьке», при этом сознательно отрезавший себя от родных и друзей, способный жить только в исключительном одиночестве и только в определенных географических местах (в каждом — только в определенные сезоны, — и это не прихоть, это элементарное психофизиологическое требование душевного организма, сопротивляющегося безумию), зависимый от перепадов погоды до такой степени, что похолодание и даже просто вид пасмурного неба ввергает его в полное отчаяние и постоянно ставит на порог самоубийства, о котором он с некоторого времени думает как о самом лучшем и благополучном для себя исходе… Травимый любящими (действительно — любящими!) матерью и сестрой, которые с немецким простодушием считают его философию «позором» для их рода… При этом человек невероятно, почти невозможно чистой и целомудренной души, до конца дней по-детски склонный к высокой дружбе и имеющий верных друзей, от которых тем не менее бежит, полагая одиночество единственно возможным честным способом существования истинного философа. Деликатный до такой степени, что в него влюблены хозяева гостиниц, уличные торговки в Турине. Патологически не способный ответить на предательство хотя бы маленькой местью, да просто как-нибудь ответить…

    И именно этот человек создает философию, из которой при желании можно вывести самые жестокие вещи, вплоть до фашизма. И выводят! Еще при жизни его. И — кто? Муж его родной сестры — Ферстер, первый «искренний» лидер нацистов. И вдруг сестра, истязавшая его упреками за его же писания, готова вместе с мужем быть «соратницей», точнее, сделать его их соратником. А его мутит, «мерзит» от всего этого, от тупости, от антисемитизма, от немецкого бахвальства. Он немцев начинает ненавидеть, всю их культуру презирает. По многу раз ходит слушать «Кармен» Бизе в пику «вагнерианцам». Восхищается французами, русскими (и не только Достоевским, но Гоголем, Пушкиным), клянет немцев…

    Впрочем, «клянет» — это сильное слово. Если это и проклятие, то исключительно культурного порядка. В письмах Ницше вы не встретите ни одного грубого слова, обращенного к друзьям или к родственникам. Он и в Ферстере пытается найти какие-то лучшие его стороны (хороший мужик, хозяйственный, в отличие от него, неспособного к устойчивому быту), чтобы как-то поддержать сестру, мать, которых, несмотря ни на что, нежно любит.

    «Доктор Ферстер, — пишет он другу Францу Овербеку, с которым, говоря о „третьем лице“, может быть вполне откровенен, — вызвал у меня даже некоторую симпатию, в нем есть нечто душевное и благородное, и кажется, что он создан для практической деятельности. Он поразил меня тем, сколько всего он за это время устроил и насколько легко ему это далось, — в этом мы с ним сильно отличаемся друг от друга. Его суждения, как и следовало ожидать, не совсем в моем вкусе — как-то он слишком спор во всем: я имею в виду, что мы (ты и я) находим такие умы незрелыми».

    Вот образец эпистолярного «недовольства» Ницше.

    Его личность, какой она предстает из его писем, не может не вызывать симпатии. Она трогает до слез. И в период профессорства в Базеле, и в военное время, когда он ухаживает за больными туберкулезом в одном вагоне, и в период его одиноких скитаний с юга Франции в горы Швейцарии и обратно (бегство от климатических обстоятельств, которые сводят его с ума). И конечно, на грани душевного надрыва читаешь его последние послания из Турина, со всей этой черной бездной безумия, в которую он все-таки рухнул.

    «Дорогой господин Стриндберг… Я повелел созвать в Рим правителей, я хочу расстрелять молодого кайзера».

    «Фройляйн фон Салис. Мир прояснился потому, что Бог теперь на земле. Разве Вы не видите, как радуются небеса? Я только что вступил во владение своим царством, брошу Папу в тюрьму и велю расстрелять Вильгельма, Бисмарка и Штёкера».

    «Моему другу Георгу (Брандесу. — П.Б.). После того как ты меня открыл, найти меня было не чудом; трудность теперь в том, чтобы меня потерять… Распятый».

    Читая это, очень легко сделать два вывода.

    Первый. Ницше просто не справился с сумасшествием, которое преследовало его всю жизнь. Он элементарно сошел с ума, и этим будущим сумасшествием объясняется его творчество. Философия Ницше — это медицинский факт.

    Второй. Сатанинская гордость, владевшая Ницше, но скрываемая под пленкой «прекрасного человека», в конце концов вырвалась наружу. Бесы окончательно овладели им. Схватка с Богом маленького, но гордого человека завершилась законным поражением.

    Безумие Ницше вызвало неоднозначные мнения даже его ближайших друзей. Поразительную мысль высказал композитор Генрих Кёзелиц в письме к Овербеку:

    «Вопрос, какую службу мы сослужили бы Ницше, снова вернув его к жизни, я предпочту оставить без ответа. Я думаю, он был бы благодарен нам не больше, чем тот, который бросается в поток, чтобы покончить с жизнью, и вдруг оказывается целым и невредимым вытащен на сушу каким-нибудь тупицей спасателем. Я видел Н<ицше> в таких состояниях, когда мне с жутковатой отчетливостью казалось, будто он симулирует безумие, будто он рад, что все так закончилось!»

    Это, наверное, самое удивительное наблюдение! Он «рад, что все так закончилось». Потому что все могло кончиться гораздо хуже.

    После прочтения писем Ницше остается впечатление, что человек поставил над собой какой-то неслыханный эксперимент. Будучи безнадежно больным, всем своим творчеством воспевал здоровье. Именно здоровый дух и даже тело (он много пишет о рациональности питания, например). Постоянно находясь на грани безумия, он возвел в наивысшую доблесть «интеллектуальную честность», то есть домысливание любой мысли до ее последнего предела. Никакого компромисса. Ни малейшей попытки спрятаться за общепринятое (отсюда неприятие христианства).

    Представьте себе, чтобы душевно шаткого, склонного к безумию человека принуждали бы не просто читать мировую литературу, философию, религиозные тексты, но подвергать их сокрушительному анализу беспощадного
    трезвого ума, который не признает никаких относительных, до конца не проясненных и не проверенных самой жесткой практикой истин. Но как раз этот эксперимент Ницше поставил над собой. Ставил всю жизнь.

    Зачем? Тут невольно вспоминается мысль Чаадаева, что Россия как будто создана для того, чтобы дать миру «какой-то урок». «Урок» Ницше заключается в том, что он измерил интеллектуальные возможности человека в соотношении с его душевными возможностями. Ради этого эксперимента он взял себя, человека больного, обреченного, лишенного обычных радостей жизни, попытавшись возвести возможности именно такого человека в степень сверхчеловечности. Не получилось. И не могло получиться.