Энн Тайлер. Катушка синих ниток

 

  • Энн Тайлер. Катушка синих ниток / Пер. с англ. Н. Лебедевой. — М.: Фантом Пресс, 2016. — 448 с.

     

    Уитшенки всегда удивляли своей сплоченностью и едва уловимой особостью. Это была семья, которой все по-хорошему завидовали. Но как и у каждой семьи, у них была и своя, тайная, скрытая от глаз, реальность, которую они и сами-то толком не осознавали. Эбби, Ред и четверо взрослых детей в своем багаже имеют не только чудесные воспоминания о радости, смехе, семейных праздниках, но и разочарования, ревность, тщательно оберегаемые секреты.

    Энн Тайлер — лауреат Пулитцеровской премии, роман «Катушка синих ниток» в 2015 году номинировался на премию «Букер».

     

     

    Часть первая

     

     

    Не могу уехать, пока жива собака

     

     

    3

     

    С первого дня 2012 года Эбби начала пропадать.

    Они с Редом взяли к себе на ночь трех сыновей Стема, чтобы он и Нора могли встретить Новый год в Нью-Йорке. Наутро, около десяти, Стем приехал их забирать. Как и все в семье, он лишь для порядка постучался и сразу же открыл дверь. Крикнул: «Эй!» Заглянул в гостиную, постоял и, лениво почесывая собаку за ухом, прислушался. Повсюду тишина, а на застекленной веранде шумят дети.

    — Эй! — опять крикнул он и пошел на голоса.

    Мальчики сидели на ковре вокруг доски для игры в парчиси*, три светлые головы лесенкой, все одеты небрежно, в старые толстовки и джинсы.

    — Пап, — тотчас сказал Пити, — объясни Сэмми, что ему нельзя с нами играть. Он неправильно соединяет!

    — Где бабушка? — спросил Стем.

    — Не знаю. Скажи ему, пап! Он так швыряет кости, что одна закатилась под диван.

    — Бабушка разрешила с вами играть, — запротестовал Сэмми.

    Стем направился обратно в гостиную.

    — Мам? Пап? — позвал он.

    Никакого ответа.

    На кухне за столом он увидел отца, читающего «Балтимор Сан». В последние годы Ред стал глуховат, поэтому поднял глаза от газеты, только когда Стем появился в его поле зрения.

    — Привет! — обрадовался он. — С Новым годом!

    — И тебя тоже с Новым годом.

    — Как в гостях?

    — Хорошо. А где мама?

    — Да где-то здесь. Хочешь кофе?

    — Нет, спасибо.

    — Я сию минуту приготовил.

    — Спасибо, не хочется.

    Стем прошел к задней двери и выглянул во двор. Неподалеку в зарослях кизила сидел одинокий кардинал, яркий, как осенний лист, не успевший облететь, но больше — ничего и никого. Стем повернулся к отцу и посетовал:

    — Кажется, нам придется уволить Гильермо.

    — Чего?

    — Гильермо. Его надо выгнать. Де’Онтей говорит, что он и в пятницу явился с похмелья.

    Ред цокнул языком и, складывая газету, ответил:

    — Ну, сейчас не то чтобы дефицит работников.

    — Дети хорошо себя вели?

    — Да, нормально.

    — Спасибо, что присмотрели за ними. Я пойду соберу их вещи.

    Стем вышел в холл, поднялся по лестнице и шагнул в бывшую комнату своих сестер. Там теперь стояло несколько двухэтажных кроватей, а пол был завален скомканными пижамами, комиксами, рюкзаками. Стем, не разбираясь, где чье, распихал одежду по рюкзакам, закинул их на плечо, снова вышел на лестницу и крикнул:

    — Мам?

    Заглянул в спальню родителей. Эбби нет. Кровать аккуратно застелена, дверь ванной распахнута. Как и двери всех комнат подковообразного холла — спальни Денни, которая теперь служила Эбби кабинетом, детской ванной и его собственной комнаты. Стем поправил лямки рюкзаков и начал спускаться.

    Войдя на веранду, он сказал мальчикам:

    — Все, ребята, пора. Нужно найти ваши куртки. Сэмми, где твои ботинки?

    — Не знаю.

    — Ну так поищи.

    Он еще раз заглянул на кухню. Ред наливал себе кофе.

    — Мы поехали, пап, — сообщил Стем.

    Отец словно бы не услышал.

    — Пап, — повторил Стем.

    Ред обернулся.

    — Мы уезжаем.

    — А! Хорошо. Поздравь от меня Нору с Новым годом. — А ты передай маме от нас спасибо, хорошо? Как думаешь, она пошла по делам?

    — Поделом?

    — По делам. Она собиралась за чем-нибудь?

    — Нет, она больше не водит машину.

    — Не водит? — Стем поглядел изумленно. — Но на прошлой неделе она ездила.

    — Нет, не ездила.

    — Она отвозила Пити в гости к приятелю.

    — Это было месяц назад как минимум. А теперь она больше не ездит.

    — Почему? — спросил Стем.

    Ред пожал плечами.

    — Что-то случилось?

    — По-моему, да, — сказал Ред.

    Стем поставил рюкзаки на стол.

    — Что именно?

    — Она не признается. Но не авария, ничего такого. Машина на вид в полном порядке. Но она вернулась и заявила, что больше водить не будет.

    — Вернулась откуда? — не унимался Стем.

    — После того как отвезла Пити к другу.

    — Ничего себе, — произнес Стем.

    Они с Редом пару секунд смотрели друг на друга.

    — Я сначала подумал, что надо продать ее машину, — заговорил Ред, — но тогда у нас останется только мой пикап. И потом, вдруг она передумает.

    — Если что-то случилось, лучше пусть не передумывает, — ответил Стем.

    — Но она же еще не старая. Всего-то семьдесят два на следующей неделе! Как она будет передвигаться всю оставшуюся жизнь?

    Стем прошел через кухню и открыл дверь в подвал. Ясно было, что там никого нет — свет выключен, — но он все равно позвал:

    — Мама!

    Тишина.

    Он закрыл подвал и направился обратно на застекленную веранду; Ред следовал за ним по пятам. — Ребята, я должен найти бабушку, — объявил Стем.

    Обстановка нисколько не переменилась — мальчики валялись вокруг доски парчиси без курток, Сэмми по-прежнему в носках. Они непонимающе воззрились на отца.

    — Когда вы спустились, она была здесь, да? — начал расследование Стем. — Приготовила вам завтрак.

    — Мы не завтракали, — поведал Томми.

    — Она не готовила завтрак?

    — Она спросила, хотим мы хлопья или тосты, и ушла на кухню.

    Сэмми пожаловался:

    — Мне никогда-никогда не достаются фруктовые колечки. В коробке всего два, и их съедают Пити и Томми.

    — Это потому, что мы с Томми старшие, — объяснил Пити.

    — Так нечестно, папочка.

    Стем повернулся к Реду и увидел, что тот напряженно вглядывается ему в лицо, как будто ждет перевода.

    — Она не кормила детей завтраком, — сказал ему Стем.

    — Давай посмотрим наверху.

    — Я уже смотрел.

    Но они все равно отправились наверх, как люди, которые снова и снова ищут ключи на обычном месте, не в силах поверить, что их там нет. Поднявшись, заглянули в детскую ванную, где царил ужасный беспорядок: везде скомканные полотенца, кляксы зубной пасты, пластиковые кораблики на боку на дне ванны. Потом вошли в кабинет Эбби — и там она сидела на кушетке, одетая и в фартуке. Из холла и не увидишь. Но не могла же она не слышать, что Стем ее зовет? Собака валялась на коврике у ее ног. При виде мужа и сына Эбби и собака подняли головы. Эбби проговорила:

    — Ой, привет.

    — Мама, мы тебя потеряли! — воскликнул Стем.

    — Простите. Как вечеринка?

    — Нормально, — ответил Стем. — Мы тебя звали, ты не слышала?

    — Нет, кажется, нет, простите!

    Ред тяжело дышал. Стем обернулся к нему. Ред провел рукой по лицу и сказал:

    — Милая.

    — Что? — чересчур бодрым голосом отозвалась Эбби.

    — Милая, мы беспокоились.

    — Ну что за ерунда! — Она расправила на коленях фартук.

    Эта комната стала ее кабинетом после того, как Денни уехал насовсем, — место, где она могла уединиться и просматривать дела клиентов, которые брала домой, или беседовать с ними по телефону. Но и сейчас, на пенсии, она приходила сюда читать, писать стихи, просто посидеть. Встроенные шкафы, некогда хранившие швейные принадлежности Линни, были забиты дневниками Эбби, какими-то вы- резками, самодельными открытками, что дарили ей дети. Одну стену сплошь, рамка к рамке, занимали семейные фотографии.

    — Их же не разглядеть! — удивилась как-то Аманда. — Как ты можешь что-то здесь видеть?

    Но Эбби весело ответила:

    — Да мне и не нужно!

    Разве не бессмыслица?

    Обычно Эбби располагалась за письменным столом у окна и никогда — на кушетке, которую поставили здесь на всякий случай, для гостей. Поза Эбби поражала своей неестественной театральностью, казалось, она уселась так впопыхах, заслышав шаги. Она спокойно взирала на вошедших с пустой, непроницаемой улыбкой, но почему-то без единой веселой морщинки на лице.

    — Ладно, — буркнул Стем, обменявшись взглядом с Редом, и вопрос был закрыт.
     

    Говорят, как Новый год встретишь, так его и проведешь. И действительно, исчезновение Эбби задало тон на весь 2012 год. Она, даже находясь дома, словно бы удалялась куда-то и нередко выпадала из общих бесед. Мать ведет себя так, будто вдруг влюбилась, говорила Аманда. Но даже если забыть, что Эбби, насколько они знали, всегда любила одного только Реда, в ней все равно не чувствовалось той счастливой эйфории, что неизменно сопутствует влюбленности. Она, скорее, казалась несчастной — очень для нее необычно. На лице застыл какой-то вечный каприз. Волосы, седые, стриженные до подбородка, густые и пышные, как парик старинной фарфоровой куклы, были вечно растрепаны, точно после потасовки.

    Стем с Норой расспрашивали Пити о том, что случилось по дороге в гости к его другу, но тот вначале не понимал, о каком друге речь, а потом сказал, что по дороге ничего не случилось. Тогда Аманда подступилась непосредственно к Эбби. Дескать, ходят слухи, ты больше не водишь машину. Да, ответила Эбби, это мой маленький подарок самой себе — никогда и никуда больше не ездить. И одарила Аманду своей новой бесцветной улыбкой. «Отстань от меня», — читалось в этой улыбке. И еще: «Что-то не так? Тебе что-то не нравится?»

    В феврале она выбросила «коробку задумок» — картонную, из-под ботинок «Изи Спирит»**; за десятки лет там накопилось множество бумажных обрывков с идеями для стихов. Ветреным вечером Эбби положила эту коробку в мусорный бак, и к утру бумажки разлетелись по всей улице. Соседи находили их в кустах и на ковриках у порогов — «луна, как желток яйца всмятку», «сердце, воздушный шар, наполненный водой». Не оставалось сомнений в том, откуда они взялись. Все знали и о стихах, и о любви Эбби к цветистым метафорам. Большинство поступило тактично и попросту выбросило бумажки, но Марж Эллис явилась к Уитшенкам с целой пригоршней и всучила их ничего не понимающему Реду.

    — Эбби, — спросил он позднее, — ты что, правда хотела это выбросить?

    — Я больше не буду писать стихи, — ответила она.

    — Но мне нравились твои стихи!

    — Да? — произнесла она без интереса. — Это очень приятно.

    Реду, вероятно, больше импонировал сам образ — жена-поэтесса пишет стихи за антикварным столом, который по его распоряжению заново отполировал его же рабочий, и рассылает их по разным журнальчикам, откуда они немедленно возвращаются. Так-то оно так, но теперь и у Реда сделалось вечно несчастное лицо. В апреле дети Эбби заметили, что она зовет собаку Клэренс, хотя тот давно умер, а у Бренды совсем другой окрас — золотой ретривер. Не черный лабрадор. Причем Эбби не просто, как обычно, путалась в именах: «Мэнди… то есть Стем», когда на самом деле обращалась к Джинни. Нет, она уцепилась за неверную кличку, будто надеясь вызвать к жизни собаку своей молодости. Бедная Бренда, храни ее небеса, не знала, что делать. Недоуменно вздергивала светлые мохнатые брови и не реагировала на зов. Эбби раздраженно цокала языком.

    Болезнь Альцгеймера? Нет, вряд ли. Эбби была не настолько неадекватна. Физически — тоже ничего такого, о чем стоило бы рассказать врачу, ни припадков, ни обмороков. Впрочем, к врачу она бы и не пошла. После шестидесяти она отказалась от услуг своего терапевта, заявив, что в ее возрасте «это уже экстрим». Да и доктор ее, кажется, оставил практику. Но если б и нет, то, вероятно, спросил бы: «Она забывчива?» — и ответом стало бы: «Не больше, чем обычно».

    — Она непоследовательна в своих действиях?

    — Не больше, чем…

    В том-то и беда: для Эбби взбалмошность являлась нормой, поэтому никто не мог сказать, нормально ее нынешнее поведение или нет.

    Девочкой она напоминала слегка чудаковатого эльфа. Зимой носила черные водолазки, летом — крестьянские блузы; длинные прямые волосы просто откидывала назад, в то время как все повально стриглись «под пажа» и с вечера завивались на бигуди. Но Эбби, не только поэтичная, но и артистичная, лихо отплясывала современные танцы и активно участвовала во всевозможных благородных делах. Без нее не обходились ни школьная кампания по раздаче консервов бедным, ни праздник Варежкового Дерева***. Эбби, как и Меррик, училась в дорогой частной школе для девочек; ее приняли на стипендию, но она все равно оказалась лидером, звездой. В колледже она заплетала косы корзинкой и стояла в пикетах за гражданские права. В своем выпуске — одна из первых, но, вот ведь сюрприз, стала социальным работником и бесстрашно разгуливала по таким районам Балтимора, о существовании которых ее бывшие одноклассницы даже не подозревали. Она вышла за муж за Реда (которого знала так давно, что они оба не помнили, как познакомились), но разве сделалась обыкновенной? Вот еще! Она выступала за естественные роды, прилюдно кормила своих младенцев грудью, пичкала семейство пророщенной пшеницей и самодельным йогуртом, на марш против войны во Вьетнаме ходила с младшим ребенком под мышкой, детей отдала в государственные школы. Комнаты были полны ее поделок — кашпо из макраме, разноцветные вязаные серапе****. Эбби частенько подбирала людей на улице, и некоторые гостили в доме неделями. Домашние никогда не знали, сколько народу соберется к ужину.


    * Парчиси, или «двадцать пять», — американская адаптация настольной игры, появившейся в Индии более 4000 лет назад. Представляет собой игровое поле в виде креста, по которому игрок перемещает фишки. Количество клеток, на которые перемещается фишка, определяется броском двух костей.

    ** «Изи Спирит» (Easy Spirit) — знаменитый американский бренд удобной женской обуви на все случаи жизни.

    *** День Варежкового Дерева празднуется ежегодно 6 декабря; заключается в создании дерева из теплых вещей (варежек, шарфов, шапок) для нуждающихся.

    **** Серапе (или сарапе) — длинные шали-одеяла, распространенные в Мексике.

Юлия Винер. Снег в Гефсиманском саду

  • Юлия Винер. Снег в Гефсиманском саду. — М.: НЛО, 2016. — 592 с.

     

    Повести Юлии Винер — о том, как рушится иллюзорное, ложное существование человека перед лицом истинной жизни. Она пишет о том, что спасение личного достоинства каждого из нас — только в честности перед собой и миром. Эта честность есть во всем: в душевной чистоте, в настоящей любви, в старости, в смерти.

     

    СОБАКА И ЕЕ ХОЗЯЙКА

     

    Под влиянием Томаса Манна


     

    Собака лежит в саду под кустом и ждет, когда вернется домой хозяйка.

    Собака проводит в ожидании целый день. Даже когда хозяйка дома, собака лежит под кустом и ждет ее прихода. Собака не думает о своей хозяйке и не испытывает нетерпения. Она спит. Когда хозяйка выходит в сад, собака рада. Бывают дни, когда хозяйка выходит в сад по многу раз и проводит в нем целые часы, копаясь в земле, подстригая деревья или просто сидя на солнце и читая книжку. Иногда хозяйка играет с собакой, иногда разговаривает с ней, но реже, чем хотелось бы собаке. Бывают дни, особенно зимой, когда хозяйка не выходит в сад совсем.

    Каждый раз, когда хозяйка выходит в сад, собака прежде всего смотрит ей в руки — не вынесла ли она чего поесть. Кость, черствую горбушку, подпорченный початок кукурузы. Хозяйка не всегда выносит поесть, но надежда остается. Сейчас хозяйки нет дома, собака слышала, как она запирала дом. Собака лежит и ждет ее возвращения.

    Собаке жарко, и она выкопала под кустом ямку. Хотя на поверхности земля светло-серая и запеченная солнцем, в глубине еще сохранилась зимне-весенняя сырость, которая приятно холодит бок. По мере того как земля в яме высыхает и согревается, собака углубляет яму. Со временем она докапывается до корней куста. Корни мешают собаке, она их рвет и выталкивает из ямы. Куст начинает сохнуть. Хозяйка находит яму, ругает собаку и даже пытается ее бить. Затем она заваливает яму землей, поливает куст и втыкает вокруг него ограду из палок. Собака знает, что это значит: хозяйка не хочет, чтобы собака лежала под этим кустом. Иногда собака соглашается, иногда — нет. Ограда из палок ее не останавливает, а на свежеполитой, рыхлой земле лежать особенно приятно. Хозяйка не всегда замечает вовремя, что собака снова выкопала яму под сохнущим кустом. Иногда куст погибает.

    Сейчас хозяйки нет дома, и собаку никто не сгонит с нового, очень удобного места под стеной дома, в тени низкорастущего олеандра. Собака полностью укрыта от солнца и в то же время свободно может наблюдать за всем, что происходит не только в ее саду, но и в саду соседей.

    Собака чувствует себя обязанной следить за своим садом и домом. Сад, в котором она живет, и дом, в котором живет хозяйка, принадлежат собаке. Собака всегда устраивается так, чтобы ее территория находилась в поле зрения. У собаки есть прекрасная конура, прохладная в жару, не протекающая в дождь, не продуваемая ветром. Но она не любит лежать в конуре, потому что из нее виден лишь малый кусок сада. Хозяйка много раз уговаривала собаку, объясняла ей, пыталась даже силой загонять в конуру. Собака не сердится на хозяйку за ее непонятливость, но в конуре лежит только зимой, в самую скверную погоду. Собака спит крепко, но часто открывает глаза и смотрит на свою территорию.

    В саду тихо. В полусотне шагов от сада проходит большое шоссе, на нем грохочут и визжат автомобили; на соседнем холме нестройно звонят церковные колокола; с минарета доносится магнитофонный вопль муэдзина; на ближнем кладбище евреи с завыванием отправляют свой похоронный обряд. Собака ничего этого не слышит — в саду тихо. Собака закрывает глаза, спит.

    Мгновение спустя собака стоит возле своего логова, а в пасти у нее бьется голубь. Собака не подстерегала птицу, ей просто повезло. Жирная глупая голубка не заметила лежащую в тени собаку и присела прямо возле собачьей морды.

    Собака всегда готова есть. Хозяйка кормит собаку регулярно и хорошо, но всегда дает меньше, чем хотелось бы, особенно мяса. Жирную теплую птицу собака, разумеется, съест, но не сразу. Сначала она с ней поиграет.

    Собака стоит неподвижно, держа птицу в зубах. Птица бьется и вырывается, но собака не обращает на это внимания — птица наколота на острые собакины клыки и улететь не может. Собака лишь легонько сжимает челюсти, чтобы птица скорее успокоилась и перестала хлестать ее крыльями по морде. Убивать птицу она пока не хочет.

    Рот собаки наполняется сладкой птичьей кровью, но проглотить ее — значит выпустить птицу. Это нельзя, птица еще слишком полна жизни и может улететь. Собака резко встряхивает головой, разбрызгивая кровь из пасти. Птица на мгновение замирает. Собака с размаху швыряет ее наземь и тут же передними лапами прижимает к земле распластанные крылья. Птица лежит на земле грудкой кверху и быстро дышит. Из ее боков, проколотых клыками собаки, сочится кровь.

    Прижимая лапами крылья к земле и наклонив голову, собака пристально обнюхивает неподвижно лежащую птицу. Мягким, любовным языком она начисто вылизывает кровь с птичьих боков. Птица не шевелится, шея ее завернута набок, голова спрятана за встопорщенными перьями плеча. Собака вытягивает шею, зорко осматривается по сторонам и, хотя в саду никого нет, коротко, предостерегающе взлаивает.

    Внимательно опустив голову, собака рассматривает птицу. Быстрыми, легкими толчками носом в выпяченную грудку она побуждает птицу к сопротивлению.

    Птица вытягивает голову, пытаясь клюнуть собаку в нос. Одновременно она сучит лапками, царапая собаке шею. Это неприятно, хотя и не опасно. Собака щелкает зубами и откусывает обе лапки.

    Птица снова начинает биться всем телом, разбрасывая мелкие перья. Собака хватает ее зубами за плечо и пускается бежать, резко мотая головой из стороны в сторону. Птица затихает. Теперь у нее повреждено крыло. Собака останавливается, на всякий случай еще раз встряхивает головой и выпускает птицу. Птица пытается вскочить на перекушенные лапки и тут же зарывается клювом в землю. Собака вытягивает шею и осторожно облизывает вновь проступившую на боках у птицы кровь.

    Птица лежит неподвижно. Собака тихонько толкает ее носом. Птица не шевелится. Собака медленно поднимает переднюю лапу, переворачивает птицу на спину. Осторожно, почти не сжимая челюстей, захватывает в пасть жирную грудку, приподымает тяжелую птицу — и резким швырком запускает ее в воздух. Птица бьет крыльями — одним быстро, другим медленнее, трепещет в воздухе над головой у собаки, двигаясь из стороны в сторону неровными толчками. Собака, не отрывая от птицы взгляда, делает охотничью стойку. Птица, ныряя и заваливаясь набок, тяжело летит в сторону ближайших кустов. Собака не двигается с места. Она припала к земле, вытянув хвост палкой и трепеща каждой мышцей.

    Не долетев до кустов, птица кувыркается в воздухе и начинает валиться вниз. В два скачка собака настигает птицу и, не дав ей коснуться земли, носом подкидывает кверху. Птица падает вновь и вновь, и каждый раз собака подхватывает ее в воздухе и швыряет вверх. И каждый раз взлохмаченные крылья пытаются унести птицу прочь, но трепетание их становится все медленнее, все тяжелее и короче.

    Собака приходит в экстаз. Она носится по траве кругами, ловя птицу на лету и швыряя ее все дальше от себя, все выше, то подстерегает ее снизу, то взвивается в воздух, чтобы обрушиться на нее сверху, она забыла всякую осторожность и хватает птицу за что придется — за хвост, за крылья, за шею, и при этом лает отрывистым, высоким, восторженным лаем.

    Забава подходит к концу. Птица перестала махать крыльями. Собака дает ей упасть наземь и, вывесив язык и поводя боками, со страстным вниманием рассматривает свою добычу. Она снова тщательно облизывает растерзанный комок мяса и перьев. Ухватив птицу за кончик крыла, она на всякий случай слегка валяет ее по земле, в надежде, что птица опять соберется с силами. Птица еще жива, но сил взять уже негде.

    Собака ложится на траву, заключает добычу в тесное кольцо передних лап и начинает есть.

    Солнце ушло за Золотые ворота Старого города, возвышающиеся над садом, где живет собака. В саду сразу становится сумеречно и прохладно. Собака давно кончила есть, оставив на траве кружок перьев и пуха. Еда доставила ей острое удовольствие, но и мяса, и костей в птице оказалось не так уж много.

    С наступлением вечера собака ждет свою хозяйку с некоторым беспокойством. В сущности каждый раз, когда хозяйка уходит из дому, не известно, вернется ли она вообще. Изредка случается, что она не возвращается на ночь. Дом тогда стоит пустой и темный. Однако до сих пор в конце концов она всегда возвращалась. Кто знает, как будет на этот раз.

    По ночам собака спит мало и прислушивается к звукам. Ночью она слышит гораздо больше звуков, чем днем. Она слышит, как ворошатся в кронах деревьев птицы, как перещелкиваются в темноте робкие ящерицы, как трещат и лопаются в охлажденном воздухе накалившиеся за день камни ограды. Громко храпит подкуренный хозяин соседнего сада. С окрестных холмов доносится лай, и собака с интересом на него отвечает. Лает она также на любой другой звук, доносящийся ночью с дороги — свист, крик, незнакомые шаги, слишком приблизившиеся к дому. Собака лает, потому что ей страшно, особенно когда хозяйки нет дома.

    В саду совсем стемнело. Собака подходит к застекленной двери террасы и заглядывает внутрь. В доме тоже темно. Собака ложится у порога и ждет хозяйку.

    Входная дверь находится с противоположной стороны дома. Рано или поздно оттуда до собаки донесется звяканье ключей. У собаки начнет дрожать в груди, в горле, пасть приоткроется, и оттуда выкатится прерывистый, высокий, рыдающий звук.

    Сейчас хозяйка войдет в дом, зажжет свет, поставит на плиту чайник и выйдет в сад, приласкать и покормить свою собаку.

Екатерина Польгуева. За секунду до взрыва

  • Екатерина Польгуева. За секунду до взрыва. — М.: Время, 2016. — 352 с.

     

    Марта была самой обычной девочкой — но книгами ее отца Андрея Дабы зачитывалась вся Республика. За последний год многое изменилось — не стало папы и младшего брата Дина, и вместе с их жизнями как будто закончилась жизнь вообще — и началась война. Мир сразу оделся в белое и черное, потерял оттенки: белый снег — черная земля, белые «мы» — черные «они». Национальность стала клеймом, вчерашние соседи превратились в заклятых врагов, но это никому уже не казалось странным — ведь каждый житель Города потерял близких и родных под пулями и снарядами, пущенными с некогда соседской стороны. Марте тоже предстоят новые потери и испытания — она научится жить посреди войны, находить друзей, любить и прощать, когда виноваты две стороны и обеим одинаково больно. А еще — ценить жизнь в любой момент, а не только за секунду до взрыва.

     

    2. ТРАМВАЙ


     

    От дома до гимназии путь не близкий. Когда началась блокада, самым дорогостоящим и дефицитным товаром стал бензин, поэтому городских муниципальных автобусов не стало вовсе, автобусы частные и маршрутки ходили очень редко. Так что в нашем распоряжении лишь троллейбусы и трамваи, а они без электричества неподвижны.

    Не голосовать же на улице, чтобы подвез какой-нибудь навороченный «мерседес» или БМВ покруче. У их владельцев проблем с бензином не бывает, как и с валютой. Они у наших военных горючку покупают или даже у русских.

    Но если электричества нет, мы в гимназию все равно отправляемся — пёхом. Это долго, конечно, особенно по морозу. А что поделаешь? И занятия тогда позже начинаются: не одни мы такие, да и светает сейчас поздно, в темноте-то не поучишься! Зато в нашей школе всегда тепло: здание позапрошлого века, со своей, всегда работающей котельной и большими печками в каждом классе. Лет восемьдесят они были закрыты и задекорированы всякими обоями и пластиком, а в этом учебном году, ничего, раздекорировали. Углем и дровами тоже запаслись, директор подсуетился, и это большая удача. В общем, в гимназию есть смысл ходить хотя бы погреться.

    Горячий мой брат Александр даже и в мороз ходит в легкой кожаной куртке, черной, с малиновой отделкой, и без шапки. Со спины из-за длинных волнистых волос он похож на девушку. Однажды я сказала ему об этом, он обиделся и обозвал меня дурной и бестактной свистушкой. Интересно, чего это я — свистушка? У меня куртка на пуху и шапка меховая. А он бы еще серьгу в ухо вставил для комплекта! Видел бы его отец.

    Мы прошли через наш почти бесснежный, звонкий от мороза дворик. Хуже всего у подвала трехэтажки, откуда таскают воду. Она расплескивается не только из моих ведер, а потом застывает длинными ледяными дорожками. Каток прямо. Я вспомнила, как год назад на Рождество мы всей семьей ходили на главный городской каток, который на самом деле находится за городом, на Взморье. Легкий пушистый снежок, чуть оттепельный, а не злой и колючий, как сегодня, огни иллюминации, музыка в стиле ретро. Коньки взяли напрокат. Мне не повезло: правый все время подворачивался. А вообще-то я хорошо катаюсь. Дин и отец были одинаково неуклюжи, ноги у них смешно разъезжались, и они падали. Семилетнему Дину-то ничего: ну шлепнулся, ну поднялся, чтобы снова приземлиться на пятую точку. А отцу падать с высоты его метра восьмидесяти девяти было, наверно, несладко. Но он все равно хохотал громче всех.

    А самой ловкой, легкой и будто бы невесомой была мама. А еще — счастливой. Я ее никогда такой счастливой не видела: ни до, ни, естественно, после. И только Александр, который тогда носил человеческую прическу, а не девичьи кудри, сказал, что зряшная трата времени. Лучше уж в хоккей, чем под музыку по кругу на коньках ковыряться. Но это он так, из чувства противоречия.

    Я поняла, что если буду вспоминать дальше, то снова заплачу. Второй раз за утро — это уже чересчур. К тому же слезы на холоде застынут и поморозят щеки. Лучше просто смотреть вокруг и ни о чем не думать. Только вокруг ничего интересного, такие же темные дворы, как наш, сосульки многоэтажек с тускло светящимися, почти нигде не затемненными (хотя и положено!) окнами. Поскрипывали на ветру старинные фонари над дверями каменных частных домов, их в этом районе немало. Как любила я эти фонари, словно со старинной сказочной картинки. Особенно зимой, в сумерки, когда густой оранжевый свет пятнал синие, непроходимые сугробы. Но это было целую жизнь назад. Сейчас даже и снег толком выпасть не может.

    Минут через десять мы вышли на улицу Возрождения: по ней ходит нужный нам трамвай. Раньше, до революции, а потом во времена Первой Республики и лет двадцать после оккупации это была улица Казакевича. Так звали купца, когда-то давным-давно владевшего тут доходными домами. После первого полета человека в космос ее переименовали в улицу Юрия Гагарина, а когда во времена Национального Пробуждения начали возвращать исторические названия, именно из-за нее вышел спор.

    Утверждали, что Казакевич — фамилия не исконная, русская. А потому у улицы должно быть более старое, а значит, и более истинное название, надо только поискать. Искали-искали, но ничего лучше, чем Навозный проезд, который, кстати, был и не здесь вовсе, а по соседству, найти не смогли. Но тут взбунтовались жители: не хотим, говорят, жить в Навозном проезде — и точка. Оставляйте нам тогда Казакевича или еще лучше — Гагарина. Но это с точки зрения национальных интересов было абсолютно невозможно. Хотя некоторые утверждали, что Казакевич вовсе даже не русский, а крещеный еврей. Но теперь как проверишь, если он умер еще в XIX веке? К тому же кое-кто заявлял, что увековечивать в столице обретшей независимость Республики евреев не следует, а другие шикали на них: мол, все понимают, но говорить такие неполиткорректные вещи во всеуслышанье…

    Был еще вариант — назвать улицу именем нашего национального космонавта. Но и с этим не согласились: в космос-то он летал, когда Республика была оккупирована, на оккупационном космическом корабле, в составе экипажа оккупантов. А тут еще Первый Президент Второй Республики заявила, что главное для нашей страны — хорошая экология и туристы, а промышленность, созданная оккупантами, нам без надобности, да и в космос летать незачем. Вот и стала бывшая Казакевича и Гагарина улицей Возрождения.

    История с переименованием случилась, когда я еще не появилась на свет, поэтому помнить ее я, естественно, не могла. Все это рассказал мне отец, добавив, что во времена оккупации на улице Гагарина находился Дворец пионеров, где он (отец, конечно, а не Гагарин) занимался в литературном кружке и в секции вольной борьбы. Теперь на Возрождения в бывшем Дворце пионеров — самое крупное в городе казино. Несмотря на блокаду, энергокризис и постоянные артобстрелы казино по вечерам переливается неоновыми огнями и, поговаривают, никогда не пустует. Иногда я ловлю себя на мысли, что если в него как-нибудь ночью, когда посетители будут в сборе, шарахнут с Круглого холма, очень переживать не буду. Хотя это, конечно, нехорошие мысли, неправильные.

    Мы вышли к трамвайному кругу на Возрождения в восемь двадцать пять. До гимназии, если повезет, двадцать минут езды. Из-за блокады уроки начинаются полдесятого, так что опоздать вроде бы не должны. И тут нам действительно повезло. У круга притормозила «семерка», высадив на конечной немногочисленных пассажиров. В другую-то сторону, к центру, народу утром едет куда как больше, а потому, не обращая внимания на строгую надпись «Посадка запрещена», мы запрыгнули в еще не закрывшиеся двери.

    Кондуктор хмуро глянул на наши гимназические льготные проездные и ничего, к большой нашей радости, не сказал. Кроме нас в неположенном месте в трамвай залезло еще человек восемь. Александр занял места подальше от дверей, чтобы не так дуло, и сразу начал прогревать в заиндевевшем стекле пятачок для обзора. Заскрипев, даже почти застонав, трамвай медленно начал разворачиваться. На первой же остановке в него сразу набились домохозяйки, спешащие к открытию городского рынка, школьники и военные в синей форме армии Второй Республики. От дыхания десятков людей вагон нагрелся, и даже окна стали чуть оттаивать.

    Сразу после казино (а это больше половины пути), трамвай резко дернулся и со звоном и скрежетом остановился. Люди, попадавшие друг на друга, начали было пререкаться, но вдруг затихли.

    — Черт, облава! — пробормотал Александр и крепко ухватил мое запястье своей теплой ладонью.

    У мальчишки в синей куртке с обмороженными щеками, сидевшего прямо напротив меня, вдруг побелели губы. Будто их внезапно мороз коснулся. В заднюю и переднюю двери вагона не спеша вошли «коричневые». Так в городе называют служащих военной полиции — жандармерии, отыскивающих и препровождающих куда надо разного рода нарушителей: всяких там спекулянтов, солдат, отлучившихся из части без разрешения, молодых парней, скрывающихся от мобилизации, людей, находящихся в Городе без регистрации. Короче говоря, русских. Кто же из полноценных граждан Республики может оказаться столь глупым, чтобы не получить необходимого документа? А русским сделать это почти невозможно.

    «Коричневыми» жандармерию прозвали за цвет их форменной одежды, а также за бесцеремонность обращения и практически полную безнаказанность. Название это их не только не оскорбляло, а, кажется, даже нравилось, придавало особую лихость. Я достала свое гимназическое удостоверение, Александр тоже. К ним уже тянул черные, негнущиеся в перчатках пальцы один из жандармов.

    — Значит, брат и сестра, школьники, — хмыкнул он, уставившись на меня белыми, без ресниц и бровей, глазами. Мне стало страшно и почему-то так мерзко, как не было еще никогда. Белоглазый, между тем, обращался уже к брату. — Люди родину защищают, жизни своей не жалея, а ты, умненький-благоразумненький, в классе отсиживаешься. Синусы там, косинусы разные зубришь, истории с литературами. А за Город кто постоит, за нацию? Еще и патлы себе отрастил, как пидор поганый. А другие-то, нормальные парни, жизни свои за таких, как ты, отдают.

    Белоглазый снял с начисто бритой головы коричневую фуражку с фиолетово-желтой, в цвет национального флага, кокардой и демонстративно провел рукой в перчатке по ужасному розовому шраму, проходившему через весь череп. Александр молча смотрел мимо Белоглазого, не выражая абсолютно никаких эмоций. Всем хорошо известно, что спорить с жандармами себе дороже.

    — Как же, родину он защищает, жизни не жалеет. Ты, Альфред-белоглазый, расскажи, расскажи, как тебе в пьяной драке голову-то пробили. Или как из пятого класса выгнали за то, что и читать толком не выучился. Вот они, солдатики, которым ты хамишь здесь, — защищают, а ты с бабками на центральном рынке воюешь, грошами их не брезгуя, взятки берешь да контрабандой занимаешься. Я про тебя, поганца, все знаю.

    Онемевший на миг Белоглазый, уставил свои страшные глаза на женщину и, видимо, узнав, взревел дурным голосом:

    — Ах ты, карга старая! Ну, ты у меня попляшешь, как в аду на сковородке, ты у меня получишь!

    — Как вы можете, так разговаривать с женщиной! И потом, вы же официальное лицо, своим поведением вы, молодой человек, дискредитируете государство, — не выдержал тоже немолодой мужчина, темноволосый, в толстых очках в модной оправе.

    — Я тебе не «молодой человек», а сержант военной полиции, гнилой ты потрох, жидяра пархатый. А ну-ка, Роб, выведи его на свежий воздух, разберемся сейчас, что за артист-контрабандист.

    — Да как вы смеете! — мужчина попытался было сопротивляться, но тот, кого Белоглазый назвал Робом, тощий, длинный, с кукольным розовощеким лицом, вышвырнул его в переднюю дверь вагона. На улице под конвоем троих вооруженных автоматами «коричневых» уже стояли двое солдат, молодой парень в слишком большой для него мешковатой дубленке и мужчина лет сорока, небритый и, судя по всему, нетрезвый. Узнавшую Белоглазого тетку тот почему-то из трамвая выводить не стал.

Кейт Аткинсон. Боги среди людей

 

  • Кейт Аткинсон. Боги среди людей / Пер. с англ. Е. Петровой. — М.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2016. — 544 с.

     

    «Боги среди людей» — продолжение романа Кейт Аткинсон «Жизнь после жизни». Главный герой нового романа изучал в Оксфорде поэзию Уильяма Блейка, после этого убирал урожай в южной Франции, за штурвалом четырехмоторного «галифакса» бомбил Берлин. Потом он уверился, что среди людей есть боги: ведь, по выражению Эмерсона, сам человек — это рухнувшее божество. Роман выйдет 5 мая.

     

     

    1980

     

    «Дети Адама»

     

    — Кушать хочу, мамуль.

    Любуясь морскими далями, Виола не обратила внимания на эти слова. Разомлевший от зноя день клонился к закату.

    — Отправляемся на пляж! — с воодушевлением объявил утром Доминик.

    С таким воодушевлением, будто отдых на море способен каким-то непостижимым образом преобразить всю твою жизнь. Без его затей и дня не проходило, а осуществлять их чаще всего должна была Виола. («У Доминика столько идей!» — восхищенно смеялась Дороти, как будто в этом было что-то похвальное.) По мнению Виолы, без всего этого обилия идей людям жилось бы гораздо лучше. Она уже начинала уставать от жизни, хотя ей было только двадцать во семь лет. Двадцать восемь — этот возраст казался ей каким-то особенно бестолковым. Юной она уже вроде бы не считалась, однако и за взрослую ее никто не держал. Она выходила из себя оттого, что все учили ее жить. Но сама могла влиять только на собственных детей, да и то с постоянными уговорами.

    Пять миль до пляжа они решили проехать в пикапе, взятом у Дороти, и, когда до места назначения оставалась всего миля, он благополучно сломался.

    Им взялся помочь проезжавший на своем «моррис-майноре» пожилой, тщедушный человечек, который, склонившись над капотом, что-то подкрутил, и вот пикап завелся. Избавителем оказался их сосед, местный фермер: как и «моррис-майнор», он продемонстрировал прыть, которой от него никто не ожидал. Узнали его только дети, но, одурев от жары и досадуя на пикап, уже третий раз за этот месяц застревавший на полпути, они остались к фермеру совершенно равнодушными.

    — Вам все равно придется отогнать машину в автосервис, — предупредил фермер. — Это я только так, временно.

    Доминик тут же решил поделиться мудростью со своим спасителем:

    — Все в этой жизни временно, брат.

    Перед глазами фермера возник хоровод звезд, бегущий над недвижными горами, и даже как будто лик Божий, однако у него не было склонности к философским словопрениям. Он задумчиво глядел на растрепанных ребятишек (эхо викторианской нище ты), угрюмо жавшихся на обочине, и на их мать, сидевшую рядом, — юную Деву Марию со спутанными волосами, одетую будто на маскарад.

    Все свое псевдоцыганское облачение — пестрый платок, высокие кожаные ботинки «Доктор Мартенс», длинную бархатную юбку, кожаную индейскую куртку, расшитую узорами и крохотными зеркальцами, — Виола надела впопыхах, не отдавая себе отчета в том, что они едут на пляж, что уже сейчас жарко и прохладнее точно не станет.

    Нужно было столько всего собрать для этой вылазки — еду, питье, полотенца, купальные костюмы, еще немного еды и еще полотенец, сменную одежду, ведерки, лопатки, еще чуть-чуть еды, что-то еще из одежды, сачки, мячик, еще немного питья, боль шой мяч, крем для загара, панамки, влажные салфетки в пластиковой сумочке, плед в качестве подстилки, — что ей еще оставалось, кроме как нацепить на себя первое, что попалось под руку.

    — Славный выдался денек, — обратился старичок-фермер к Виоле, приподняв свою твидовую кепку.

    — Славный? — переспросила она.

    В это время не сведущий в механике глава семьи с клоунской важностью фланировал вдоль дороги, играя, по всей видимости, роль блаженного, а может, и просто прикидываясь дурачком. На нем были футболка и джинсы, пестревшие заплатками даже в тех местах, где заплатки не требовались, и это было особенно досадно — ведь Виола их сама и пришивала. Если говорить о стиле, то вся семья выглядела без надежно старомодно — даже фермер это понимал. Ему довелось уже соприкоснуться с нынешним бунтарством: он видел, как местная молодежь расхаживает в рванье на булавках, видел и пришедших на смену малолетних гедонистов, разряженных как пираты, разбойники и роялисты времен гражданской войны. В их возрасте фермер подражал в одежде отцу и никогда не задумывался об ином.

    — Мы — дети шестидесятых, — любила по про шествии лет говорить Виола, словно это само по себе придавало ей шарм. — Дети-цветы!

    Но и когда шестидесятые остались позади, Виола по-прежнему была упакована в ладную серую униформу квакерской школы, а если и носила цветы в волосах, то разве что венок из полевых ромашек, сорванных на краю школьной площадки для игры в лакросс.

    Она закурила тонкую сигарету и погрузилась в тягостные размышления о своей недоброй карме. Сделав глубокую затяжку, она проявила трогательную материнскую заботу, когда запрокинула голову, что бы выпустить струю дыма поверх детских макушек. Уже нося под сердцем своего первенца, Санни, она не имела ни малейшего представления об уходе за детьми. Да и младенцев вблизи не видела и уж тем более не держала на руках; она думала, что завести ребенка — это примерно то же самое, что взять кош ку или, на худой конец, щенка. (Оказалось, это ни то ни другое.) Когда, спустя год, она неожиданно забеременела снова, на этот раз дочуркой Берти, единственной причиной тому была простая сила инерции.

    — Благодетель наш! — просиял Доминик, услышав, как двигатель с кашлем и хрипом вернулся к жизни.

    Молитвенно воздев руки к небу, он рухнул перед фермером на колени и коснулся лбом шершавой дороги. Виола даже подумала, что он, наверное, под дурью, — понять истинную причину его состояний под час было нелегко: вся его жизнь казалась одним нескончаемым трипом: то улет, то отходняк.

    До Виолы только потом дошло, что он страдал маниакально-депрессивным психозом: но тот жизненный этап был уже позади. Термин «биполярное расстройство» получил распространение позже. Доминика к тому времени уже не было в живых. «Вот что бывает, когда бежишь впереди паровоза», — как-то раз беззаботно сказала она своим подружкам, с которыми вместе играла на ударных в соул-группе во время учебы в Лидсе, на очно-заочном отделении гендерных исследований, где писала магистерскую диссертацию на тему «Феминизм в эпоху постальтернативной культуры». (Тедди не переставал удивляться: «Как-как?»)

    — Самодовольный кретин, — бросил жене фермер, вернувшись домой. — Да ко всему еще и мажор. А я-то думал, богачи — люди сметливые.

    — Куда там, — рассудительно заметила жена фермера.

    — Мне хотелось их всем скопом сюда привести, чтоб они хоть яичницы с ветчиной наелись и горячую ванну приняли.

    — Из коммуны, как видно, — предположила фермерша. — Деток жалко.

    Пару недель назад, когда «детки» появились у во рот фермы, хозяйка сначала хотела их шугануть, приняв за попрошаек-цыганят, но потом опознала в них соседских ребятишек. Она радушно пригласила их в дом, угостила молоком с коврижкой, дала покормить гусей и даже разрешила посмотреть доилку.

    — Я слыхал, они накачиваются дурью, а потом танцуют под луной нагишом, — сказал фермер. (Все так и было, только звучит это гораздо более интригующе, чем оно есть на самом деле.)
     

    Фермер уехал по своим делам, не заметив Берти. Девочка осталась сидеть на обочине, вежливо махая рукой вслед удаляющемуся «моррис-майнору».

    Берти мечтала, чтобы фермер забрал ее с собой. Ей давно нравилось стоять у ворот в заборе, ограждающем фермерские угодья, и сквозь перекладины любоваться ухоженными полями, на которых паслись лоснящиеся гладким ворсом коровы и пушистые овечки, такие белые, будто только что выкупанные. Она подолгу смотрела, как фермер в своей жеваной шляпе, сидя в красном тракторе, который словно сошел со страниц книжки, объезжает эти аккуратные поля.

    Как-то раз, оставшись без присмотра, они с Сан ни забрели на фермерский двор, где фермерша угостила их коврижкой с молоком, все время приговаривая: «Бедные детки». Она показала им, как доят крупных буренок (чудеса, да и только!), потом, не выходя из доилки, они пили парное молоко, а потом фермер ша дала им покормить большущих белых гусей, которые окружили их шумно гогочущей ватагой, — Берти и Санни чуть не визжали от восторга. Все было чудесно до тех пор, пока за ними не пришла мрачная как туча Виола, которую при виде гусей бросило в жар. По какой-то неведомой причине она на дух не переносила гусей.

    Берти ухитрилась заполучить перышко и принести его домой как талисман. Было для нее что-то сказочное в той прогулке, и ей ужасно хотелось отыскать дорогу к волшебному дому фермера. А еще лучше — приехать туда на стареньком «моррис-майноре».



     

    — Я правда кушать хочу, мамуль.

    — Ты всегда хочешь кушать, — с живостью в го лосе ответила Виола, стараясь этим показать, что хныкать вовсе не обязательно. — Попробуй иначе: «Мама! Я проголодался, скажи, пожалуйста, мы можем перекусить?» Что о тебе подумает Господин Этикет?

    Этот неведомый Господин Этикет ревностно следил за Санни, особенно когда дело касалось еды.

    Санни не умел разговаривать без нытья. «Тоже мне Солнышко», — сокрушалась Виола1. Она всячески старалась привить ему толику веселья, живости. «Искорку добавь!» — говорила она, делая энергичный жест руками и преувеличенно счастливую ми ну. Когда Виола училась в Йорке, так поступал ее педагог по сценическому мастерству. Ее подружкам такая манера казалась чудачеством, а Виола, наоборот, вскоре поняла, что умение весело щебетать даже тогда, когда тебе этого совсем не хочется, может со служить добрую службу. Во-первых, так у тебя боль ше шансов добиться желаемого. А во-вторых, у мамы не будет повода каждые пять минут к тебе приди раться. Хотя, по правде сказать, сама она этому заве ту не особенно следовала. Она уже давно ни к чему в своей жизни не добавляла искорку. Да и прежде не слишком этим увлекалась.

    — Хочу кушать! — еще настырней заныл Санни.

    Когда он сердился, у него появлялся на удивление неприятный оскал. А когда входил в раж, мог и укусить. Виола до сих пор с содроганием вспоминала прошлогоднюю поездку к отцу по случаю дня рождения Санни. Доминик, само собой, с ними не по ехал — всякие семейные дела интересовали его край не мало.

    — Как же так? — в недоумении допытывался ее отец. — Как его могут не интересовать «всякие» семейные дела? Ведь он семейный человек. У него есть ты. Дети. У него, в конце концов, есть кровные родственники.

    С родителями Доминик почти не общался, что для Тедди было непостижимо.

    — Нет-нет, я хотела сказать, всякие там традиции, — поправилась Виола. (Слово «всякие» она и вправду повторяла слишком часто.)

    Не будь Доминик отцом ее детей, Виола, возможно, даже восхищалась бы той непринужденностью, с которой он освобождал себя от любых обязанностей простым напоминанием о своем праве на само реализацию.

    Санни уже вот-вот готов был разразиться пронзи тельным ревом, но его отвлек вовремя подоспевший дед, предложив сообща задуть свечки на торте. Этот торт приготовила утром на отцовской кухне Виола и разноцветными глазированными шоколадными пастилками выложила на нем слова «С днем рождения, Санни», но надпись получилась такой кривой, что отец подумал, будто украшение торта доверили малышке Берти.

    — Ну когда же будет торт? — заныл Санни.

    Ему, как и всем, пришлось давиться невыносимо клейкой Виолиной запеканкой из макарон с сыром, которой, по его мнению, на именинном столе вообще было не место. А торт, между прочим, испекли специально для него.

    — Господин Этикет не любит, когда дети капризничают, — сказала Виола.

    «Откуда взялся этот Господин Этикет?» — недоумевал Тедди.

    Ясно было одно: господин этот успел прочно обоноваться на отцовском месте.

    Виола отрезала кусок торта и положила на тарелку перед Санни, но тот внезапно ринулся вперед и, как змея, укусил мать в предплечье. Она машинально залепила ему пощечину. Ничего не понимая, Санни притих, повисла долгая пауза, и все замерли в ожидании истеричного вопля. Иного и быть не могло.

    — А что я? Мне же больно! — стала оправдываться Виола, увидев, как отец изменился в лице.

    — Виола, побойся бога, ребенку всего пять лет.

    — Вот и пусть учится себя сдерживать.

    — Тебе тоже не вредно этому поучиться, — сказал Тедди и взял на руки Берти, словно опасался, что мать вот-вот доберется и до нее.

    — А чего ты ждал? — резко обратилась Виола к Санни, пытаясь спрятать жалость и стыд.

    Визг перешел в вой, и слезы отчаянного, безграничного страдания крупными градинами покатились по лицу Санни, смешиваясь в однородную массу с шоколадным кремом. Виола попробовала посадить сынишку себе на колени, но он тут же напрягся, превратившись в прямую твердую доску, и удержать его оказалось невозможно. Мать опустила его на пол, и он сразу принялся ее пинать.

    — Если будешь брыкаться и кусаться, не рассчитывай, что это сойдет тебе с рук, — сказала Виола суровым тоном старой няньки, ничем не выдавая бури охвативших ее чувств.

    В нее буквально вселился бес. В таких случаях она частенько цедила слова сквозь тонкие, поджатые губы Строгой Няньки. Господин Этикет в этих случаях робел и отходил в сторону, предпочитая маячить у Строгой Няньки за спиной.

    — Все равно буду! — ревел Санни.

    — Нельзя, — сдержанно ответила Строгая Нянь ка, — потому что придет дядя полицейский, заберет тебя в тюрьму, и ты будешь долго-долго сидеть за решеткой.

    — Виола! — ужаснулся ее отец. — Ради бога, опомнись. Это ведь ребенок! — Он протянул руку Санни. — Ну, полно, давай-ка лучше поищем, где у нас конфетка прячется.

    Его устами всегда говорил голос разума, разве не так? Или этим голосом наделила отца сама Виола, и даже слово «отец» в ее сознании писалось с большой буквы, как в Ветхом Завете. Отец всегда на нее вор чал. И ей не хотелось признавать, что она тоже собой недовольна.

    Оставшись за столом в одиночестве, Виола рас плакалась. Почему всегда все заканчивается одним и тем же? И почему она всегда виновата? А ее собственные чувства хоть кого-нибудь волнуют? Ей, на пример, никто на день рождения торты не печет. Во всяком случае, теперь. Раньше это делал папа, но его кулинарные способности она ценила не слишком высоко — ей хотелось полакомиться одним из тех шедевров, что красовались в витринах кондитерских «Терриз» и «Беттиз» — обе находились на улице Сент-Хелен и таращились друг на друга, как повздорившие возлюбленные.

    На свой пятидесятилетний юбилей Виола заказала себе торт от «Беттиз», чья конкурентка «Терриз» к тому времени уже давно покинула поле брани. На белой глазури выделялись изящно выведенные ли ловым кремом слова: «С днем рождения, Виола»; несмотря на прозрачные намеки, Берти так и не поняла, чем же столь значителен для матери переход через пятидесятилетний рубеж. А к тому времени Виола пережила свою мать на три года с лишним: не самая желанная победа. Образ матери в ее памяти успел уже померкнуть, отойти в прошлое, и ничто не могло его воскресить. Забывая мать, Виола тосковала все сильнее.

    Об этом своем юбилейном торте она никому не сказала и смаковала его в одиночестве. Несколько недель; под конец он уже совсем зачерствел. Бедная Виола!
     

    Она сковырнула с торта Санни все пастилки оранжевого цвета. Их — не только эти оранжевые кругляши, но и вообще все лакомства — выпускала фабрика на другом конце города. Виола ездила на фабрику «Раунтри» еще с классом: она запомнила похожие на бетономешалки емкости из сияющей меди, куда загружали разные красители. В конце экскурсии каждый получил по коробке конфет. Виолины конфеты так никто и не попробовал, потому что, придя домой, она запустила ими в отца. Теперь ей уже было не вспомнить, почему она так поступила. Может, потому, что он не смог заменить ей маму?

    Она принесла на кухню тарелки из-под торта и составила в раковину. Из окна, выходящего в сад, ей было видно, как дед показывает Санни и Берти бледно-желтые нарциссы. (С восторгом вбежав в дом, Санни воскликнул: «Их там миллион!») Виола наблюдала, как сын с дочерью, стоя на коленках, разглядывают цветы и детские лица озаряются золотистым отсветом. Ребятишки смеялись и весело болта ли с ее отцом. Ей стало очень грустно. Подумалось, что вся жизнь прошла у нее по ту сторону счастья.


    1 Sunny (англ.) — солнечный.

Давид Фонкинос. Мне лучше

 

  • Давид Фонкинос. Мне лучше / Пер. с франц. Н. Мавлевич, М. Липко. — М.: Издательство АСТ: Corpus, 2016. — 480 с.

     

    Давид Фонкинос, увенчанный в 2014 году сразу двумя престижными наградами — премией Ренодо и Гонкуровской премией лицеистов, — входит в десятку самых популярных писателей Франции. Герой романа «Мне лучше» — ровесник автора, ему чуть за сорок. У него есть все, что нужно для счастья: хорошая работа, красивая жена, двое детей, друзья. И вдруг — острая боль в спине. Врачи разводят руками и советуют искать психологические причины. Приходится разбираться со своим прошлым, выяснять отношения с детьми, с родителями, с женой. Благополучие трещит по швам, а поиски исцеления превращаются в настоящий квест.

     

     

    Часть вторая

     

    1

     

    Я несколько раз сверялся с картой. Никогда не слыхал о такой улице, да и района этого не знал. И боялся опоздать — этот страх доказывает, что в отношениях пациент — врач равенством и не пахнет. Врачи имеют право заставлять нас ждать, для этого у них даже имеются специальные помещения. Если же пациент позволит себе опоздать хоть на две минуты, это считается весьма предосудительным. Не говоря уж о загадочном законе подлости: обычно, если вы приходите точно в назначенное время, вам приходится ждать, но если вы хоть раз чуть запоздаете, то врач именно в этот день каким-то чудом окажется пунктуальным.

    Адрес целительницы мне дала Алексия, сестра жены.

    Она подошла ко мне на поминках и сказала:

    — Говорят, у тебя болит спина.

    — Э-э… ну да, — ответил я, помявшись, уж очень неуместный был разговор.

    — Я знаю одну очень сильную биомагнетизершу. Сходи к ней. Она тебе откроет чакры, и, увидишь, станет лучше.

    — А-а… спасибо.

    — Нет, правда, сходи! Поверь мне!

    И я решил последовать ее совету. Постаравшись забыть все то, чего наслушался от Элизы. «Сестрица окончательно свихнулась! Знаешь про ее последнюю блажь?» Про последнюю я не знал. Каждая новая выходка Алексии оказывалась похлеще предыдущей. Самой свежей новостью, дошедшей до меня, было то, что она возомнила себя родственницей Рамзеса и собиралась уехать в Египет. По мне, все это было просто смешно. То, что жена относила на счет слабоумия, мне казалось забавными причудами. За долгие годы у меня сложилась собственная теория, объясняющая отношения сестер. Элиза была отцовской любимицей, вот Алексия, младшая, и старалась, как могла, привлечь к себе внимание. Видимо, я был недалек от истины, потому что смерть отца лишила смысла их соперничество. Алексия теперь присмирела; лишившись целевой аудитории, она уже не испытывала такой острой потребности самоутверждаться. Но это привело к печальным последствиям: сестры все больше отдалялись друг от друга. Они и без того общались эпизодически, когда же умер отец, общение и вовсе оборвалось. Авторитарная личность способна уничтожить все автономные связи между своими подданными. Я никогда не понимал, почему Элиза так относится к сестре. Добрая и общительная по натуре, она мгновенно черствела, как только речь заходила об Алексии. Мне часто казалось, что она к ней несправедлива, что она злится и выходит из себя беспричинно, но в конце концов пришел к выводу, что разобраться во внутрисемейных отношениях очень трудно. Мы, зятья, — родня, как говорится, не кровная, а так — сбоку припеку в этом запутанном семейном клубке. Свойственники родственникам не чета, свои, да не очень. Лично мне Алексия всегда очень нравилась, и я поблагодарил ее за совет. Было так трогательно, даже удивительно, что она озаботилась моей болезнью. Выходит, они с Элизой все же что-то друг другу рассказывают, вот даже обо мне говорили. Между тем спина моя и на похоронах, и вообще с той минуты, как я узнал о смерти тестя, вела себя очень тихо. Как будто тоже соблюдала траур. Но уже на обратном пути, в машине, стала потихоньку о себе напоминать. На последних километрах перед Парижем мне стало совсем худо — не только от боли, но еще и от того, что я старался ее скрыть. Не хотел еще больше удручать жену своим недомоганием, на нее, бедняжку, и так неподъемное горе свалилось.
     

     

    2

     

    Интенсивность боли: 7
    Настроение: тяга к паранормальному

     

     

    3

     

    И вот через два дня я с опозданием явился к «биомагнетизерше», не очень понимая, кто она такая и чего от нее ждать. В моем понимании слово «магнетизерша» было синонимом целительницы. Я представлял себе, что она будет лечить меня наложением рук, изгонять болезнь при помощи заклинаний и паранормальных флюидов. И возлагал на это туманное действо невероятную надежду, подобно тому как отчаявшиеся люди бросаются в первую попавшуюся секту. Боль довела меня до такого состояния, что я готов был поверить во что и в кого угодно, лишь бы получить хоть какое-то облегчение. Раз рентген и МРТ ничего не дали, а остеопат сделал только хуже, так почему бы не попробовать нетрадиционные методы этой особы?

    Всю дорогу я думал: а как вообще человек становится целителем? В нем вдруг открывается некий дар? Или этому можно научиться? Может, есть какая-нибудь такая школа, вроде Хогвартса в «Гарри Поттере»? И каково это — быть целителем? Это же значит обладать магической силой! Может, она помогает искать свободные места на парижских стоянках? Все эти мудреные вопросы я задавал самому себе, чтобы отвлечься. Потому что, честно говоря, предстоящий визит меня немножко пугал.
     

    В приемной никого не было. Хороший это знак или дурной? А через минуту-другую из кабинета вышла женщина. И медленно, не глядя на меня, пошла к выходу. Как в замедленной съемке в кино, но мы были не в кино. Что-то в этом дефиле меня зацепило, но что? Может, ее колени? Да, движение коленей. Рапсодия коленных чашечек. От выпорхнувшей внезапно незнакомки исходила какая-то неуловимая грация. Сколько ей лет? Трудно сказать. С равным успехом можно дать от тридцати двух до сорока семи. Я думал, она меня не заметила, но у самого выхода она ко мне обратилась:

    — Она великолепна, вот увидите.

    — Это вы великолепны!

    — Простите?

    — Нет-нет, ничего…

    Она усмехнулась и скрылась за дверью. Скорее всего, приняла меня за нахала, пристающего к женщинам в очередях. Совсем не мой случай. Обычно я не в силах выдавить из себя ни звука. Сколько раз отвечал многоточием. А тут слова будто вылетели сами собой, помимо моей воли — прямой бунт тела против ума. И не иначе, как на то была причина. Наверно, помещение пропитано магнетизмом. И люди здесь становятся другими. Обретают свое освобожденное Я. Другого объяснения вырвавшейся у меня реплике «Это вы великолепны!» я не видел. И тут появилась сама биомагнетизерша.
     

    Я снова исполнил свою неизменную арию: рассказал, что и как у меня болит. Повторил, что никакого объяснения боли найти не могу. Вот уже неделю я работал коммерческим агентом своей хвори. Ходил по врачам и расписывал ее патентованным спасителям. Биомагнетизерша внимательно меня выслушала, что-то помечая в блокноте. Выглядела она совершенно нормально. Ничего общего с тем, что я воображал: ни одеяний из звериных шкур, ни бус из ракушек. Мне рисовалась этакая тетка-хиппи, которая будет принимать меня в полутемной комнате, где клубится ладанный дым и ромашковый пар. Ничего подобного. Кабинет самый обычный, а его хозяйка похожа на специалистку по профориентации для трудных подростков.
     

    Но это только с первого взгляда. Чем дальше, тем больше она казалась мне странноватой. Когда я изложил свои жалобы, она посмотрела на меня и долго не сводила глаз, не говоря ни слова. Как это понимать? Сосредоточиться хотела, что ли? Но очень, знаете ли, неуютно, когда на тебя так вот молча кто-нибудь уставится. Начинает казаться, будто ты в чем-то виноват.

    Я не выдержал и спросил:

    — Может, мне лучше лечь?

    — Нет. Не шевелитесь.

    Ну, ясно, магнетизерша приступила к делу. Надо смотреть пациенту в глаза. Через зрачки прямо в душу. Дурацкий метод — вместо того чтобы расслабиться, я, наоборот, костенел под ее взглядом. Или так и задумано? Она хотела, чтобы мне стало не по себе и мое тело как-то себя проявило. То есть так могло быть — это просто гипотеза. На самом деле я понятия не имел, что и зачем она делает. Наконец она медленно, очень медленно подошла ко мне.

    — Разденьтесь до пояса и лягте.

    — Хорошо, — ответил я послушно.

    Мне стало жутко. Этот цирк не для меня. Мой интерес к сверхъестественному не шел дальше гороскопов, которые я иногда читал в газете. Магнетизерша с закрытыми глазами, не прикасаясь, провела рукой вдоль моего тела. Будто мысленно призывала бога-исцелителя. В тот момент я не чувствовал боли. Меня захватил идиотизм происходящего. Что она собиралась со мной сотворить? Я что-то ощущал — не знаю что. В этот короткий миг я словно перенесся в какой-нибудь русский роман.
     

    А потом магнетизерша сделала шаг назад. Снова молча впилась в меня глазами и выдала свое заключение:

    — Природа ваших болей — психологическая.

    — …

    — Медицина тут ни при чем. — Она перестала сверлить меня взглядом.

    И отвернулась — сыграла свою роль, и все. Я же, распростертый на кушетке, остался один-одинешенек.

    — И что это значит? — пролепетал я, принимая сидячее положение.

    — Мне больше нечего сказать. Вам не требуется лечение.

    — …

    — Причина всего в вашей жизни. У вас есть проблемы, которые надо решить.

    — …

    — Сходите лучше к психологу.

    — …

    — С вас сто пятьдесят евро.

    Конец. Я онемел. Было понятно, что она меня уже вычеркнула. Незачем расходовать свой магнетизм на такого, как я. Осталось поскорее выметаться. Мне все это не нравилось. Чем я, в конце концов, виноват, что моя болезнь вне ее компетентности! Она смотрела на меня так, будто я отнял у нее время даром. Ничего себе даром — за такую-то цену! Я вынул чековую книжку, но она поморщилась, словно бы говоря: «Вдобавок ко всему, вы собираетесь расплачиваться чеком?» На счастье, у меня были при себе наличные. Хоть эта субстанция легко перешла из рук в руки.

Александр Снегирев. Я намерен хорошо провести этот вечер

  • Александр Снегирев. Я намерен хорошо провести этот вечер. — М.: Эксмо, 2016. — 288 с.

     

    Выход сборников рассказов Александра Снегирева стал привычным для читателей делом. Произведений у Снегирева много, интерес к ним после вручения «Русского Букера» только усиливается, а остроумные метафоры, предельно детализированный окружающий мир и своеобразный подход к финалу любого текста позволяют без скуки читать сборник за сборником.

    ПЕРВОЕ СЕНТЯБРЯ НА СТАРОЙ ДАЧЕ

    Тридцать первое августа

     

    Наверное, еще очень рано, потому что изо рта идет пар. Солнце, тем не менее, уже приятно печет из-за соседских яблонь. Точное время мне неизвестно — в доме нет часов. Я расселся в линялом плетеном кресле, подложив под себя сложенное вчетверо одеяло. Оно нужно для того, чтобы прутья не резали попу. С одеялом сидеть приятно и мягко, прутья совсем не беспокоят. Лето кончилось.

    Слева растет куст жимолости с запотевшими листиками. Впереди — заросли малины, а справа — Пуся чмокающая губами. Потихоньку начинают просыпаться осы и мухи. За спиной, в черной пленке, которой накрыты четыре бруса, сложенных возле дома для ремонта, шуршит мышка. С листьев яблонь падают мокрые капли.

    Высоко летают самолеты, а за полем идут поезда. Повсюду с веток то и дело падают яблоки. Сосед слева ходит, пригибаясь, и подбирает их с земли. Я тоже не даю урожаю пропасть и собираю упавшие яблоки в зеленое ведерко, а иногда и срываю с веток. Яблоки я ем, предварительно очищая от червячков. Яблоки крепкие, неспелые и вкусные.

    В ветках сосны, выше, чем можно разглядеть, шебуршится неизвестная птица. Она хлопает крыльями и пищит. С других деревьев ей в ответ пищат другие птицы. В траве трещат насекомые, стрекочут кузнечики и шумно ползают жуки. С ветки на ветку прыгают сороки. Пуся переместилась в дом и теперь шумно чешется, стуча когтями. Осы пытаются отобрать у меня арбуз, я отбиваюсь книгой детективов «Смерть под парусом».

    Чтобы ноги загорали, я задрал клетчатую ночную рубашку выше колен. Предпочитаю плотные ночные рубашки любой домашней одежде. Если не удается раздобыть мужскую, не чураюсь женских. Итак, я задрал подол, не решившись оголиться выше, трусов на мне нет. Стесняться некого, соседи напротив уехали еще вчера, но сосед справа наверняка подумает бог знает что.

    Потихоньку начинаю хотеть в туалет. Для этого надо добраться до покосившейся деревянной кабинки, но это не так-то просто, а пожалуй и опасно. Дело в том, что одна, две, в крайнем случае три, полосатых осы, слетевшиеся вчера на арбузы, превратились сегодня в целую стаю жужжащих монстров. А все потому, что папа принялся наводить порядок и выкинул в компост целую тонну прокисшего малинового варенья. Такое искушение осам преодолеть не под силу, и они все ринулись к нам. Теперь, когда я крадусь в туалет мимо компостной кучи, стараясь не привлекать внимания, в воздух поднимается густой рой чудовищ, злобно гудящих в мою сторону. Наверное, они думают, что я являюсь потенциальным похитителем прокисшего варения. Мужество покидает меня и я, подгоняемый самой жирной и наглой из всех летуче-полосатых тварей, несусь прочь.

    Получасом позже желание пересиливает страх, я собираю волю в кулак и уверенно, на одном дыхании, прорываюсь к туалету. Сажусь, оставляя дверь открытой. Вижу перед собой темно-зеленые заросли дикого винограда и хмеля. Слушаю стуки падающих яблок и жужжание ос.

    В нашем ветхом дачном домике, заповеднике старых плащей и шляп, сонное царство. Если обитатели не спят, то едят. Если не едят, то готовят пищу. Распорядка нет никакого: после завтрака все ложатся спать. Когда папа переворачивается с боку на бок на втором этаже — слышно, как скрипит кровать. А из другой комнаты доносится, как мама писает в ночной горшок.

    Обычно, я валяюсь под синим ватным одеялом, заправленным в дырявый пододеяльник. Когда мама зовет к столу, я опускаю ноги прямо в расшнурованные кеды и лениво шлепаю на веранду. Кеды совсем новые, я только что купил их в магазине «Найк». Синие с большими белыми загогулинами по бокам. Если кед поблизости нет, обуваюсь в резиновые коричневые советские шлепанцы. Много лет назад у папы были точно такие же, тогда я был малышом и папа водил меня в бассейн «Пионер». Те шлепанцы быстро порвались, после чего папа связал их шнурком. Они до недавнего времени часто попадались на глаза, в ящике для обуви в нашей старой квартире. Теперь квартиру продали, а шлепанцев и след простыл. Эти же шлепанцы-двойники взялись неизвестно откуда.

    Забравшись обратно в постель после завтрака и выбравшись оттуда только к полудню, я добрался до любимого плетеного кресла возле белой покосившейся стены. Мы с мамой едим арбуз. На маме бледно-голубой халат. Арбуз кислый и мама ругается на продавцов. Меня коварство торговцев не тревожит, я люблю любые арбузы.

    Солнце поднялось уже высоко и погода стоит замечательная. Папа арбуз не ест, а моет коврики в машине. На нем джинсовые шорты, подвязанные веревочкой. Пуся тоже арбуз не ест, а выпрашивает курицу у соседей.

     

     

    Первое сентября

     

    В честь первого сентября я принарядился. Впрочем, здесь я часто меняю наряды без всякого повода, дом переполнен интересным старьем. Кое-что я забираю в далекие путешествия. В Швейцарии носил серый свитер-самовяз, связанный дедушкиной любовницей Сонечкой. Свитер был вполне ничего, пока мадам Анна не постирала его в машинке. После стирки свитер превратился в подобие детской шапочки. Еще мне приглянулась майка в цветочек. Ей лет тридцать и она явно женская. Майка с трудом достает мне до пупка. В ней я однажды явился в университет, после чего все преподаватели и особенно одна доцентша хорошо запомнили мою фамилию. Да этого путали, а теперь помнят.

    На этот раз я облачился в кремовый китель, брюки защитного цвета и одну из бесчисленных белых сорочек. Сорочки старые и штопанные. Их аккуратно отремонтировали, постирали и сложили здесь давным-давно, дожидаться когда кто-нибудь пустит их на тряпки или просто выбросит все скопом. На моей голове белая, холщовая кепка. Ее носила бабушка, она на всех дачных фотографиях в этой кепке.

    Родители уехали. Спускаясь со ступенек дома с кипящим чайником в руке, я встречаю ежика. Ежик неторопливо переходит тропинку. На середине пути он останавливается и долго чешет пузико левой задней лапкой. Пуся недоуменно урчит, но броситься на ёжика не решается. И только когда тот скрывается под террасой, она принимается отважно лаять и отбрасывать землю задними лапами.

    Налаявшись вдоволь, Пуся взгромоздилась мне на колени, уложив свою мохнатую голову на мою правую руку. Этой рукой я подносил ко рту чашку с чаем. Будь я левша, проблем бы не было, я бы подносил чашку левой рукой, но я не левша. Пусю беспокоить не хочется и я деликатно жду. На кухне готовится овощное рагу. Холодильник пустой, а в магазин идти лень. Пришлось разыскать в траве кабачок и порезать на части. Кроме этого я надрал из грядки несколько тощих свекл и маленьких, кривых, но очень сладких морковок. Все это я высыпал в старую черную сковородку и поставил на плиту. Уже давно пора помешать, а то хана рагу, но жаль тревожить Пусю.

    Приехали соседи напротив. Поблизости носится их внук Тёма, активный четырехлетний толстун. Я пригласил Тему поесть печений. Он съел одно, поиграл с велосипедным насосом и, неожиданно сообщив, что идёт какать, удалился. Я поворошил Пусю и пошёл проверять рагу.

Всеволод Петров. Турдейская Манон Леско

  • Всеволод Петров. Турдейская Манон Леско. Воспоминания. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2016.

     

    Воспоминания Всеволода Петрова, искусствоведа, ученика Николая Пунина, собеседника Михаила Кузмина и друга Даниила Хармса, вбирают в себя образы жизни начала ХХ века, образы войны, страх исчезновения и тоску очарования. Жизнь, в которой санитарный поезд блуждает между фронтами, соединяется с поэзией, свободной от времени. Книгу дополняют воспоминания В. Н. Петрова о Николае Пунине, Анне Ахматовой, Михаиле Кузмине, Данииле Хармсе и Николае Тырсе.

     

    Часто бывая на дневных чаепитиях у Михаила Алексеевича, я познакомился, вероятно, почти со всеми людьми, окружавшими его в последние годы жизни.

    Самыми близкими друзьями Кузмина были в ту пору Радловы. Кузмин очень любил Анну Дмитриевну Радлову, называл ее «поэтом с большим полетом и горизонтами» и восхищался ее внешностью, в которой находил черты сходства с Линой Кавальери*, но вместе с тем и что-то лошадиное: «Помесь лошади с Линой Кавальери». Дружба распространялась на все семейство Радловых, то есть на Сергея Эрнестовича, известного режиссера, а также на его брата Николая Эрнестовича, очень образованного и остроумного человека, превосходного критика, но неважного художника. Впрочем, ирония Михаила Алексеевича не щадила и друзей. Про Анну Дмитриевну ему случалось говорить, что она «генеральша бестолковая», а на Николая Эрнестовича он досадовал за портрет, написанный в двадцатых годах, а позднее находившийся в Пушкинском Доме. Кузмин изображен там держащим в руках свою книгу «Нездешние вечера».

    Мне, по службе в Русском музее, пришлось однажды взять этот портрет из Пушкинского Дома на какую-то выставку. Автомобиля мне, естественно, не полагалось, и я шел с Васильевского острова пешком с портретом в руках. Когда я рассказал об этом Кузмину, он посмеялся, а потом проговорил полушутя, полувсерьез, и как-то совсем по-детски:

    — А я-то думал, что вы мне друг. Только подумать, вы несли в руках эту гадость, шли с ней через мост и не выбросили в Неву!

    — Почему вы считаете портрет таким плохим? — спросил я.

    — Вы же его видели. Что уж тут комментировать! — ответил Михаил Алексеевич. — К тому же что за нелепая мысль изображать меня с моей собственной книгой! Я никогда не читаю моих книг. Я в них вижу одни только недостатки.

    И, помолчав, прибавил:

    — Впрочем, если бы эти стихи написал кто-нибудь другой, они мне, может быть, нравились бы.

    Знакомые Радловых становились знакомыми и посетителями Кузмина. Это были артисты, люди театра, художники. Кузмин часто говорил, что всю свою жизнь прожил среди художников. В молодости он был близок с Сомовым и со всем кругом старшего поколения «Мира искусства», позже — с Судейкиным и особенно с Сапуновым. Все они так или иначе отразились в поэзии Кузмина, а иные имели на нее немалое влияние.

    <…> Однако большинство посетителей кузминского дома все-таки составляли поэты. Очень разные, непохожие друг на друга, и по большой части далекие от той поэтической культуры, носителем которой был сам Кузьмин, они все тянулись к нему, потому что высоко ценили его мнение, свойственную ему тонкость понимания стихов, точность и молниеносную быстроту его реакций и умение дать верный совет.

    Я не застал того времени, когда Кузмин дружил с Хлебниковым или, позже, с Пастернаком. Но я перевидал у него немало поэтов — кажется, из всех живших тогда поколений. Выше я уже назвал Бенедикта Лившица и Анну Радлову. За чайным столом у Михаила Алексеевича я встречал Сергея Спасского, Рюрика Ивнева, Виссариона Саянова и Сергея Нельдихена. Вагинов, Хармс и Введенский приходили читать Кузмину и слушать его советы. Представите- ли поэтического авангарда тех лет, особенно самого крайнего левого фланга, подчеркнуто выделяли Кузмина из среды поэтов старшего поколения и, кажется, только с ним одним и считались. Это, впрочем, относится не только к поэтам авангарда.

    Однажды, поднимаясь по лестнице, я заметил тучного и, как мне показалось, не очень молодого человека, который, пыхтя и отдуваясь, с трудом забирался на пятый этаж.

    В первую секунду я принял его за Пипкина, описанного выше жильца кузминской квартиры. Но он окликнул меня:

    — Вы идете к Кузмину?

    — Да, — сказал я.

    — Подождите. Пойдемте вместе. Я Багрицкий.

    За столом у Кузмина не было принято читать стихи. За чаем шел только общий разговор. Мне запомнилось, с каким вниманием и почтительностью Багрицкий обращался к Кузмину и слушал его. Тогда мне думалось, что это странно. Казалось бы, что общего между ними?

    В другой раз Михаил Алексеевич пригласил меня прийти не в обычные дневные часы, а вечером, чтобы познакомиться с поэтом, которого он особенно ценил. Это был Андрей Николаевич Егунов, поэт, прозаик и ученый-эллинист, выступавший в литературе под псевдонимом Андрей Николев. Он жил тогда где-то в ссылке, за стоверстной зоной, и потому очень редко появлялся у Кузмина.

    Егунов был, пожалуй, единственным человеком и едва ли не единственным поэтом, в котором я замечал что-то общее с Кузминым. Эти неуловимые черты сходства проявлялись не только в стихах Егунова или в его блистательной прозе, лирической и насмешливой, но и в самом стиле мышления, даже в манере говорить и держаться. Он и за столом сидел как-то похоже на Кузмина, так же уютно и с такой естественной и непринужденной грацией. Впрочем, ни в его манерах, ни в его творчестве не было ничего подражательного.

    Ю. И. Юркун стал показывать свое собрание репродукций.

    — Я тоже собираю картинки, — сказал Егунов. — И делаю с ними некоторые эксперименты. Иногда прихожу к интересным результатам.

    — Каким? — спросил Юрий Иванович.

    — Я комбинирую, — объяснил Егунов. — Например, вы помните картину Репина «Не ждали»? Там в двери входит бывший арестант, вроде меня, возвращенный из ссылки. Я подобрал по размеру и на его место вклеил Лаокоона со змеями.

    Мы вообразили картину Репина с Лаокооном.

    — Да, — сказал Михаил Алексеевич. — Действительно не ждали!

    Среди поэтов еще более молодого поколения самыми заметными были Иван Алексеевич Лихачев и мой университетский товарищ Алексей Матвеевич Шадрин. Оба они писали хорошие стихи, а позднее стали очень известными переводчиками. Они уже тогда знали множество языков и обладали необыкновенной начитанностью. Я упоминаю об этом, потому что вся атмосфера кузминского дома характеризовалась поразительно высоким уровнем образованности. Недосягаемым примером был сам Михаил Алексеевич. Нельзя назвать ни одного сколько-нибудь значительного явления европейской духовной жизни, искусства, литературы, музыки или философии, о котором он бы не имел собственного, ясного, вполне компетентного и самостоятельного мнения.

    <…> Нетрудно представить себе, какое впечатление могла производить эта эрудиция на людей моего непросвещенного и невежественного поколения. Мне она казалась всеобъемлющей. Но когда я однажды сказал об этом Кузмину, он очень серьезно и скромно ответил мне, что это не так.

    — По-настоящему я знаю только три предмета, — сказал Михаил Алексеевич. — Один период в музыке: XVIII век до Моцарта включительно, живопись итальянского Кватроченто и учение гностиков. А, скажем, античную литературу, да и вообще античность Адриан Иванович Пиотровский знает лучше, чем я. А Смирнов** лучше меня знает шекспировскую эпоху. <…>

     

    * * *

    В начале моих воспоминаний я говорил об атмосфере волшебства, в которую входил каждый, переступив порог кузминского дома. Здесь все казалось особенным и несхожим ни с чем, ранее виденным и пережитым, — и люди, и разговоры, и круг интеллектуальных интересов, и прежде всего сам Михаил Алексеевич — живое воплощение духа искусства. Волшебством была поэзия, которой он дышал, как другие люди дышат воздухом. Поэзия пронизывала весь строй его мысли и уклад его жизни, одухотворяла действительность и открывала перед внутренним взором поэта то, чего другие не умели увидеть.

    Силу поэтического прозрения, свойственную Кузмину, я почувствовал особенно остро, когда впервые услышал его замечательные стихи о переселенцах. При всей моей тогдашней неопытности я не мог не понять, что сюжет и декоративная обстановка, навеянные, быть может, романом Диккенса «Мартин Чезлвитт», обладающие, правда, необыкновенной изобразительной силой и гипнотизирующей реальностью, — все же представляют собой нечто внешнее, что дело не в Америке и ее первых поселенцах, что стихи эти Кузмин написал о себе самом и обо всех нас, о том, что нас окружает и ждет в будущем. Ведь Кузмин и сам был невольным переселенцем в чужую эпоху. Я не побоюсь сказать, что в его стихах есть нечто пророческое. Ниже я еще вернусь к ним.

    В тот вечер Кузмин пригласил меня остаться после обычного дневного чаепития. Гости разошлись. За бутылкой белого вина мы остались втроем — Михаил Алексеевич, Ю. И. Юркун и я. По моей просьбе Кузмин сначала играл на рояле и пел слабым, необыкновенно приятным голосом «Александрийские песни» и отрывки из «Курантов любви». Потом он начал читать.

    В устах Кузмина чтение стихов ничем не напоминало выступления с эстрады. Он читал очень просто, даже несколько монотонно, лишь изредка подчеркивая голосом какое-нибудь слово или оборот речи, без аффектации и распева, совсем не похоже на Мандельштама и Ахматову. Я впервые услышал тогда стихи двадцатых годов, не вошедшие ни в один сборник (в том числе и поразительных «Переселенцев»), а также пьесу «Смерть Нерона» и третью главу «Златого неба». Читая эту главу, Кузмин пожаловался, что роман о Вергилии пишется гораздо труднее и медленнее, чем «Калиостро».

    — Раньше я умел импровизировать, — говорил Михаил Алексеевич. — Мне почему-то никак не удавалось сесть за стол и начать писать «Калиостро». Все что-нибудь мешало. Издатель Беленсон стал приставать ко мне — когда же будет рукопись. Чтоб отвязаться, я сказал, что уже пишу. Беленсон пришел ко мне. Я взял чистую тетрадку и, глядя в нее, прочел ему всю первую главу. А потом написал ее именно так, как тогда читал. Почти слово в слово.

    В тот удивительный вечер, о котором я сейчас говорю, Кузмин читал мне чуть ли не до середины ночи. Я не решаюсь рассказывать о своих впечатлениях. Литературная критика не составляет здесь моей цели. Любое описание было бы ниже и слабее тогдашних ощущений. Михаил Алексеевич, должно быть, устал и несколько взволновался после продолжительного чтения. Он вышел проводить меня в прихожую и остановился в дверях, маленький, седой, очень изящный, одетый в короткий меховой тулупчик. Мне навсегда запомнился его силуэт в прямоугольной раме двери. Он напоминал угодника со старой русской иконы — побледневший и истончившийся, почти как бесплотный дух.

    Это было 1 декабря 1934 года. Мы не знали тогда, что в тот день переломилась эпоха. В Смольном был застрелен Киров. Вскоре поднялась первая большая волна арестов и высылок. Люди стали бесследно и неожиданно исчезать. Едва ли не в каждой семье были жертвы. Из числа постоянных посетителей кузминского дома исчез кн. П. А. Гагарин. Больше я никогда его не видел. Я думаю теперь, что судьба проявила благосклонность к Кузмину, послав ему смерть накануне бури 1937 года, которая погубила стольких близких ему людей, начиная с Ю. И. Юркуна, и, конечно, не пощадила бы и Михаила Алексеевича. Он мог бы стать одной из первых жертв. Ведь даже его вполне аполитичные и невинные, но все-таки еже- дневные чаепития с гостями настолько противоречили нравам эпохи, что должны были казаться властям если не преступными, то, по крайней мере, весьма подозрительными.

    Кузмин умер в Куйбышевской районной больнице ранней весной 1936 года. Когда-то он сам себе напророчил:

    Я знаю, я буду убит
    Весною, на талом снеге…
    Как путник усталый спит,
    Согревшись в теплом ночлеге,
    Так буду лежать, лежать,
    Пригвожденным к тебе, о мать.
    Я сам это знаю, сам,
    Не мне гадала гадалка…

     

    Он похоронен на Волковом кладбище. В гробу он лежал строгий, странно помолодевший и похожий на Данте. Серебряные пряди волос, которыми он обычно прикрывал лысину, легли ему на лоб как лавровый венок.

    В день похорон с утра дул пронзительный петербургский западный ветер и падал мокрый снег. Погребальные дроги почему-то не могли въехать во двор больницы и остались на Литейном, где еще стоял тогда памятник принцу Ольденбургскому. Вчетвером — А. А. Степанов, И. А. Лихачев,

    А. М. Шадрин и я на руках вынесли нетяжелый гроб. Проводить Михаила Алексеевича пришли почти все те, кого я встречал в его доме. Из родных был только его племянник С. А. Ауслендер, приехавший из Москвы. А. А. Ахматова была нездорова и не присутствовала на похоронах. Приехал ее муж Н. Н. Пунин. Шагая рядом со мной в процессии, он сказал:

    — Хороним Кузмина, как Моцарта, в снежную бурю.

    Церковной службы не было в тот день. Нечто вроде гражданской панихиды состоялось на кладбище перед открытой могилой. Первым сказал или, вернее, промямлил несколько слов председатель Союза писателей, до- вольно известный в те годы поэт В. Р***. Его речь неприятно поразила присутствовавших. Мне — да и не мне одному — представлялось, что о Кузмине нужно говорить как об огромном поэте и необыкновенном явлении русской культуры. Р. назвал его только «известным лириком», «опытным переводчиком» и «последним символистом». Непонимание и недооценка Кузмина начались уже в день его похорон. Немногим лучше говорил С. Д. Спасский. Тяжелое впечатление от этих выступлений несколько исправила прекрасная речь В. М. Саянова. Но еще лучше говорил Ю. И. Юркун. Он очень сердечно и просто, как будто от лица живого Михаила Алексеевича, поблагодарил всех, кто пришел его проводить.

    На следующий день самые близкие друзья пришли на панихиду в Спасо-Преображенский собор. Церкви пустовали в те годы, и старенький священник, по-видимому, заинтересовался непривычной группой молодых людей, пришедших слушать панихиду. Он очень истово молился об упокоении души новопреставленного раба Божия Михаила. (Назвать его «боярином Михаилом» мы не решились.) А прощаясь с нами, священник сказал:

    — Живите долго, и живите весело!


    * Лина Кавальери (1874–1944) — итальянская оперная дива, актриса кино, фотомодель.

    ** Александр Александрович Смирнов (1883–1962) — литературовед, переводчик, критик; редактор полного собрания сочинений Шекспира («Academia», 1937–1949).

    *** Всеволод Рождественский.

Дмитрий Быков. Тринадцатый апостол. Маяковский: Трагедия-буфф в шести действиях

 

  • Дмитрий Быков. Тринадцатый апостол. Маяковский: Трагедия-буфф в шести действиях. — М.: Молодая гвардия, 2016.

     

    Подлинное значение Владимира Маяковского определяется не тем, что в советское время его объявили «лучшим и талантливейшим поэтом», а тем, что и при жизни, и после смерти его личность и творчество оставались в центре общественного внимания, в кругу тем, образующих контекст современной русской культуры.
    Среди множества книг, посвященных Маяковскому, особое место занимает его новая биография, созданная известным поэтом, писателем, публицистом Дмитрием Быковым. Подробно описывая жизненный путь своего героя, его отношения с властью, с женщинами, с соратниками и противниками, автор сосредотачивает внимание на ключевых моментах, видя в них отражение главных проблем русской интеллигенции и шире — русской истории.

     

     

    Действие второе. ГОЛОС

     

     

    ВТОРОЕ ВСТУПЛЕНИЕ

     

    О Маяковском писали взаимоисключающие вещи: сначала укоряли за анархо-индивидуализм его ранних сочинений, потом объявляли, что только эти ранние сочинения чего-то и стоили, и хорошо бы он вообще сразу после них застрелился (этот совет мы еще рассмотрим, слишком уж часто его давали). Его самого уличали в очевидных противоречиях, в колебаниях вместе с линией советской власти — которая поначалу была за всяческую свободу, а потом за всяческое ее ограничение. Есть целая книга (Михаил Вайскопф, «Во весь логос»), где убедительно, на огромном материале рассмотрены эти противоречия, а также заимствования из чужих мыслей и словарей. Маяковского возводили к Рембо (о чем мы опять-таки поговорим), Уитмену (что менее верно, поскольку Уитмена Маяковский прочитал уже сложившимся поэтом); к Пшибышевскому, Розанову, Брюсову, Верхарну, Державину, — и все это, думается, потому, что разговоры о содержании его поэзии исчерпываются очень быстро. Ложка начинает скрести по дну на второй странице такого анализа. Все сказано открытым текстом. Ранний Маяковский — и значительная часть позднего — о том, как вечный юноша, инфантильный акселерат, сентиментальный апаш, по замечательной формуле Крученых, Полифем, чей грозный вид лишь маскирует хроническую невротическую неуверенность, не умеет жить с людьми. Это в огромной степени проблема базаровская, почему он и мечтал сыграть Базарова в экранизации — но Мейерхольд в конце концов отвел его кандидатуру, справедливо решив, что Маяковский может играть только самого себя. Это, кстати, еще один показатель инфантилизма — фанатическое упорство во всем, неумение быть другим, меняться, входить в чужой образ. Поздний Маяковский — вполне сознательный уход в газетную прагматику, в оформление предложенных тем (отсюда и охота за социальным заказом, упрямое до навязчивости трудоустройство в газету — поиск имитации поэтической работы при отсутствии прежнего лирического напряжения). Шкловский справедливо писал, что революция Маяковского спасла: прежняя жизнь была исчерпана, он был и поэтом, и символом этой исчерпанности, начал повторяться уже в шестнадцатом — революция ненадолго поманила возможностью другой жизни, а когда все оказалось то же самое, только хуже, — о чем он сам первый и сказал, — началась механическая переработка фактов в риторику, тоже искусство, но другого плана и уровня. Так великий русский авангард ушел в дизайн — и некоторое время гордился тем, что бросился в жизнь, повлиял на нее.

    Так что о содержательной стороне дела говорить, как ни ужасно, довольно скучно. Приходится выдумывать Маяковского. Два замечательных примера такого выдумывания — книги Бронислава Горба «Шут у трона революции» (где автор пытается доказать, что Маяковский не славил советскую власть, а утонченно издевался над нею) и Леонида Кациса «Владимир Маяковский. Поэт в интеллектуальном контексте эпохи» (где автор — на порядок более профессиональный и начитанный, нежели Горб, — демонстрирует читателю череду блистательных натяжек, среди которых теряются действительно замечательные догадки). И Горб, и Кацис с равной навязчивостью заставляют Маяковского быть тем, чем он не мог и не хотел быть: оба приписывают ему — прямому и плакатному, демонстративно честному, подчеркнуто откровенному, — виртуозную систему шифров и подмен. С помощью методологии Кациса несложно обнаружить у Маяковского любое литературное влияние, полемику хоть с Монтенем, хоть с Декартом, хоть с Мамардашвили (такая мелочь, как несовпадение во времени — не помеха для подлинного исследователя): иногда это любопытно как фокус, но почти всегда произвольно. Между тем желание множества авторов придумать Маяковского заново, насытить собственным содержанием, пристроить к его плоскостям дополнительный объем — вещь естественная и даже неизбежная: то, что так хорошо звучит, не может быть настолько пусто; барабан, громыхающий так заразительно, не может быть просто барабаном. Давайте докажем, что это вообще скрипка и немножко нервно. Не учит ли нас сам Маяковский, что сильные риторические ходы спасут любое содержание? Эти риторические ходы — «явно», «неслучайно», «очевидно» и пр., — позволяют связать всё со всем и выводят труд Кациса на грань самопародии, что, возможно, отчасти входило в авторскую задачу. Но здесь, кажется, мы уже впадаем в методологию Горба, обнаруживающего автоиронию там, где ее нет и близко, — по принципу «нельзя же такое всерьез».

    Одно время Маяковского интерпретировали как богоборца, после советской власти стали искать у него евангельские мотивы — но и богоборчество, и христианство его одинаково риторичны. Поэты подразделяются на риторов и трансляторов — одни сосредоточены на себе, другие слышат небесные звуки и передают их, — но и риторы бывают разные: есть среди них мыслители, есть декламаторы. (Бывают и вовсе счастливые совпадения — когда поэт транслирует звук и ритм эпохи, отдается «духу музыки», но не забывает и мыслить при этом, — примеры редки, но есть: Лермонтов, скажем, или Заболоцкий.) Назовем вещи своими именами: поэт этого склада — не мыслитель, не психолог, не Пушкин, не Блок, — говорит то, что лучше всего соответствует его голосовым данным и предоставляет наилучшие возможности для декламации. Это верно, кстати, применительно к художнику вообще — его философия всегда подчиняется художественному методу, а не наоборот; так, художественный метод позднего Толстого — эстетический ригоризм, отказ от любых конвенций, — подсказал и философию его, которая оказалась в конце концов несовместима не только с православием, но и с семьей, и с жизнью. Что можно в литературе — то в жизненной практике почти всегда недопустимо, и жизненная катастрофа последних лет Маяковского была следствием его самурайской готовности проводить в жизнь литературные, поэтические правила. В каком-то смысле он был последовательней Блока: тот, написав «Стихи о прекрасной даме», в быту спокойно переживал измены жены, да и собственные, хоть и говорил, что женщин у него было две: Любовь Дмитриевна и все остальные. Маяковский продолжал чтить одну женщину, поклонялся ей и не мог от нее оторваться до последнего года (а оторвавшись — погиб): все его поэтические декларации подкреплены реальным жизненным опытом. А поскольку большая часть его взрослой жизни прошла на эстраде, на которую он фактически вытащил даже супружескую постель, — поскольку он всегда существовал в перекрестье чужих, часто враждебных глаз, ему и не давали особо отойти от собственных обещаний и признаний, регулярно спрашивая о том, сколько ему накопили строчки и зачем он ездит за границу, если там настолько хуже.

    Писать фактографическую биографию Маяковского — задача нехитрая и не слишком увлекательная. Есть биографическая хроника работы Василия Катаняна, вышедшая пятью изданиями (причем пятое дополнено свидетельствами, обнаруженными уже после смерти Катаняна в 1980 году, и внимательно выправлено А. Парнисом). Есть воспоминания современников почти о каждой его остроте, о публичных выступлениях (благодаря феноменальной памяти он повторял их с незначительными вариациями), об успехах и провалах — тоже большей частью эстрадных или театральных. «Коротка и до последних мгновений нам известна жизнь Ульянова» — написал он о Ленине, но в сущности, о себе: жизнь Маяковского на 17 лет короче ленинской и освещена всесторонне, отражена в множестве документов, расписана чуть ли не по часам благодаря сохранившимся афишам, графикам маршрутов и газетным отчетам. Трудно найти в российской литературе более изученную, истоптанную биографию. Синявский писал: «Под сенью Маяковского худо ли бедно копошилось его окружение и почивала мертвым сном плеяда сильномогучих богатырей, каждый из которых мог бы поспорить с последним из могикан революции,— стоило только тишком, для знакомства с материалом, пошарить в сырой листве, по кустам. Чего там не было!.. Смотри, Малевич, Татлин!.. Уитмен-Верхарн-Рембо… Да ты читал, Петя, или не читал „Полутораглазый стрелец“ Бенедикта Лившица?.. Но это же, кажется, враг народа?.. Но друг Маяковского!.. Ты еще Мейерхольда вспомни… И вспомню — друг Маяковского… Но враг народа?.. Но друг Маяковского!.. Я не хочу об этом ничего знать! Слышишь? Не желаю!.. Но кто-то желал и, забравшись в дебри дразнился, щелкал по-хлебниковски: — Пцире́б! Пцире́б!..

    В поэзию Маяковского, уже и после меня, иные любители уходили, как ходят по грибы: за Пастернаком, за Цветаевой, по Анну Ахматову… Ведь даже для Блока, для Сергея Есенина у нас не было своего семинара! Все ютились под Маяковским. И хоть в легендарном прошлом не давал им спуску дубина, ныне он возвышался над нами их единственным на выжженной земле делегатом и даже, казалось, слегка оберегал. Спасибо тебе, дядя Володя!»

    Он в самом деле был единственным — ну, еще Блок, строго цензурированный, — кто сберег под своей сенью Серебряный век, стал легальным поводом для изучения всего русского авангарда. Поэтому его судьбой — не слишком богатой событиями, — фонографией, фильмографией, иконографией занимались тысячи. В результате выстроилась схема: до революции истериковал, кричал сплошное «долой», был несчастлив в любви, имел гнилые зубы. После революции зубы вставил новые, кусал ими врагов советской власти, в любви был по-прежнему несчастен, но писать об этом уже избегал, дабы жалобами не скомпрометировать утопию. Эту схему невозможно опровергнуть, можно только обставить деталями и уточнениями. Биографическая хроника Маяковского — футуристические разъезды (1913 — 1917), выступления в Кафе поэтов (1918 — 1919), работа в «Окнах РОСТА» (1919 — 1921), гастрольные разъезды (1921 — 1929), три больших заграничных поездки (две европейских, одна американская), семь значительных поэм и несколько сотен газетных стихов. Он только и делал, что выступал — иногда до трех раз в день. Создал, по сути, новый жанр — поэтический вечер с докладом, чтением и ответом на записки. В этом жанре ему не было равных — образцовое сочетание стихов, написанных для голоса, и декламационных навыков, выработанных с детства, действовало на публику гипнотически. А поскольку он, в отличие от столь же успешных на эстраде Северянина или Есенина, очень мало пил и прожил пятнадцать лет с одной женщиной — все его время уходило на сочинение прикладных текстов и непрерывные гастроли; он не столько писал, сколько читал. Его интервью немногочисленны, а ответы на записки (которые он планировал объединить в книгу «Универсальный ответ») не отвечались разнообразием, как и сами вопросы.

    Так что разговор о его биографии, которая вся вмещается в несколько абзацев или в 600 страниц хроники, состоящей из перечня публичных выступлений, — имеет смысл только как разговор о его эпохе и о свойствах голоса. Перефразируя пушкинский эпиграф «Египетских ночей» из маркиза де Бьевра — «Ему следовало бы сшить штаны из своего голоса», — Маяковский писал в «Кофте фата»: «Я сошью себе черные штаны из бархата голоса моего». В сущности, из бархата голоса он сшил себе всю биографию — ничего другого в ней нет. Равным ему в смысле эстрадной популярности может быть только один из современников, и тоже создатель собственного жанра; подозреваю, что это фигуры одного ряда — и если нельзя сравнивать их поэтические дарования за явным преимуществом Маяковского, то сценическая слава и масштаб новаторства вполне сопоставимы. Если Маяковский был Арлекином русского Серебряного века, то Пьеро — другой великий эстрадник, Вертинский.

    Кстати, по свидетельству Катаева, «самое поразительное было то, что впоследствии сам неумолимый Командор сказал мне как-то раз, что считает Вертинского большим поэтом, а дождаться от Командора такой оценки было делом нелегким». Катаев, случается, искажает действительность ради личной выгоды, но здесь ему вроде нет никакого смысла врать. Бас Маяковского и тенор Вертинского — два главных голоса русской поэтической эстрады в первой половине века. Оба понимали, что разыгрывают драму Блока «Балаганчик» — Маяковский ее хорошо знал, а Вертинский даже ставил. Сюжет «Балаганчика» обыгрывался в русской литературе многажды: в семейной драме Блока Белый — Арлекин, а Блок — Пьеро. «Золотой ключик» тоже повторяет фабулу «Балаганчика»: печальный клоун и агрессивный весельчак любят одну. Эта одна, конечно, символ — либо Россия, как всегда случается в гражданской поэзии, равнодушна и картонна, либо под «картонной невестой» понимается вырождающийся символизм, недостижимая заря нового искусства. В любом случае сюжет битвы условного добра с условным злом восходит к «Балаганчику», и вся жизнь Маяковского прошла по этому сценарию.

    Лучшая книга пишется как бы поверх другой, воображаемой. Она похожа на «Египетскую марку» Мандельштама, написанную вместо романа — точнее, как бы на полях невидимого романа. Она состоит «из горячего лепета одних отступлений». Там, где мне скучно говорить про его жизнь, давно и подробно описанную, — я буду отсылать к тем, кто уже это сделал. Жизнь коротка, учил нас главный самурай мировой литературы Ямамото Цунэтомо, — надо тратить ее на то, что интересно. Описывая величайшего самурая русской поэзии, будем говорить о том, что интересно нам.

Малин Рюдаль. Счастливы, как датчане

  • Малин Рюдаль. Счастливы, как датчане / Пер. с фр. Е. Клоковой. —  М.: Фантом Пресс, 2016. —  200 с.

     

    Эта книга — жизнерадостное, точное и очень наглядное пособие из серии «как быть счастливым» — только для целой нации. Малин Рюдаль предлагает образцовый экскурс в суть достигшей гармонии европейской психологии. Книга переведена на многие языки, а теперь ее прочитают и в России, ведь мы, как и весь мир, тоже хотим быть счастливыми. Книга Малин Рюдаль получила в 2014 году премию Le Prix du Livre Optimiste как самое вдохновляющее и оптимистичное сочинение года во всех жанрах.
     

    1


    Я НЕ БОЮСЬ БЛИЖНЕГО

    [доверие]

    В Дании самый высокий уровень доверия в мире


     

    Летний день в Дании. Погода великолепная. Люди спешат насладиться столь редкими в нашей стране солнцем и жарой. Мы с мамой едем за город — купить к обеду фруктов и овощей. Вдоль дороги, на столиках, стоят ящики с картошкой, горошком, морковью, клубникой и малиной. Все это выращивают на окрестных фермах. Одна деталь может показаться необычной: никто не стережет выставленные на продажу продукты. На каждом столике есть горшочек, куда люди кладут деньги. Они даже могут взять сдачу из горстки мелочи, предусмотрительно оставленной хозяином. Так было в моем детстве, и с тех пор ничего не изменилось. Каким бы удивительным это ни казалось, никто и не думает жульничать. В конце дня фермер забирает выручку. Так как же функционирует эта система?

    Столбик термометра падает… доверие растет!

    Датский профессор Герт Тинггаард Свендсен недавно опубликовал книгу о доверии1: он сравнивает 86 стран2, чтобы выяснить, где доверие есть, а где нет. Вердикт? 78% датчан доверяют своему окружению. Это мировой рекорд: в большинстве стран средняя величина не превышает 25%. Нет никаких сомнений в том, что в Дании уровень доверия самый высокий. Замечу, что это верно для всех скандинавских стран, — в отличие, скажем, от Бразилии, где этот уровень не превышает 5%. Страны Латинской Америки и Африки тоже находятся в конце списка. Франция и Португалия занимают позиции ниже средней величины. Семь из десяти французов не доверяют своим соседям.

    Исследователь отмечает, что уровень доверия к административным институтам (правительство, полиция, суд) достигает в Дании даже 84%. Возможно ли, что профессор Свендсен пишет так, потому что он сам датчанин? Конечно, нет: французы Ян Альган и Пьер Каюк3 установили, что датчане крайне редко подвергают сомнению работу национальных институтов. Всего 2,2% граждан заявляют, что совершенно не доверяют, например, судебной системе, — как и 15% англичан, 20% французов или 25% турок4 . По данным «Форбс»5 , Дания — первая в рейтинге «10 лучших правительств в мире»6: крайне низкий уровень коррумпированности чиновников, порядок и безопасность, фундаментальные права, открытость, передовые методы управления, суд по гражданским делам и уголовный суд.

    Это обстоятельство чревато последствиями для всего общества в целом. Простой пример: вы станете честно, с легким сердцем, платить налоги, предполагая, что все вокруг жульничают? Конечно же нет, потому что будете чувствовать себя скорее простофилей, чем порядочным гражданином. Соблюдать правила легче, если думаешь, что остальные поступают так же: устойчивым фундаментом патерналистского государства может быть только взаимное доверие отдельных индивидуумов.

    Доверие влияет не только на функционирование общества, но и на личное благополучие. Многие исследователи, социологи, экономисты и философы проводили опросы, пытаясь выяснить, почему человек чувствует себя счастливым. Почти все они согласились в одном: доверие — ключевой элемент уравнения. Знаменитый «Мировой отчет о счастье» Организации Объединенных Наций содержит формальный вывод: чем больше люди доверяют друг другу, тем счастливее они себя чувствуют. Французы Каюк и Альган утверждают, что в обществе, где царит недоверие, индекс счастья7 гораздо ниже8. Профессор Кристиан Бьорнсков приходит к тем же самым выводам: «Высокий уровень доверия в стране — один из определяющих факторов высокого уровня счастья» ;9.

    Легкомыслие или доверие? Пальто, дети и бумажники

    В копенгагенской Опере иностранцы часто удивляются, видя, что датчане оставляют пальто в гардеробе и никто их не сторожит. Сотни людей испытывают спонтанное доверие друг к другу, они уверены, что после спектакля найдут свои вещи в целости и сохранности. Вообще-то мысль о краже просто никому не приходит в голову. Я тоже об этом не думала, когда жила в Дании. Однажды мой брат вернулся из супермаркета и рассказал, что нашел 500 крон (70 евро) в ящике с яблоками. Он отдал деньги администратору. Женщина, случайно уронившая деньги в ящик, перед закрытием вернулась в магазин, ей их вернули, и она попросила передать 100 крон (15 евро) моему брату в знак благодарности.

    Любому иностранцу эта история может показаться нелепой. «Что за наивность, администратор наверняка прикарманил купюры!» Мне нетрудно понять такую реакцию. Я уже девятнадцать лет живу в другой стране и успела заметить, что за пределами моей родины люди скорее недоверчивы. К несчастью, не без причины. Давайте рассмотрим гипотетическую ситуацию. Вы шли по улице и выронили кошелек. Какие у вас шансы вернуть его? Журнал «Ридерз Дайджест» провел простенький эксперимент: организаторы оставили на улицах разных городов мира 1100 бумажников с 50 долларами (в местной валюте) и фамилией владельца. Они хотели выяснить, сколько человек возьмут деньги себе и сколько отнесут в полицию. В датском городе Ольборг с населением 130 000 жителей возвращены были 100% бумажников. В других городах показатель был чуть выше 50%. В таких странах, как Мексика, Китай, Италия или Россия, он оказался гораздо ниже.

    Доверие — маленькое нечто, меняющее все в повседневной жизни, оно дает людям психологическое равновесие. Однажды моя мать приехала в Париж, и у нее из кошелька украли 300 евро. Датская страховая компания возместила ущерб, хотя мама не смогла предъявить им чеки на купленные в тот день вещи. Несколько лет спустя я попала точно в такую же ситуацию, но представительница моих страховщиков во Франции только без конца повторяла: «Вы что, шутите?»

    Другой пример: в Копенгагене я три года работала в кафе, чтобы оплатить учебу. Это заведение было очень популярно в столице, перед входом всегда стояло множество детских колясок. Молодые матери болтали, сидя за столиками в зале, а дети спокойно спали. В Дании это обычное дело: с одной стороны, за малышами вроде бы никто не присматривает, с другой — присматривают все «хором», потому что доверяют друг другу.

    Несколько лет назад в Нью-Йорке случился скандал: молодая датчанка и ее муж зашли пообедать в ресторан, оставив коляску с ребенком на улице. Кто-то вызвал полицию, мамашу арестовали и обвинили в преступной халатности. Власти отдали ей малыша только через три или четыре дня, она подала в суд на штат Нью-Йорк и отсудила 10 000 долларов.

    О правильном использовании ножа

    В августе 2012-го датская финансовая газета «Børsen»»10 провела большую конференцию на тему доверия. Известный гуру Стивен Кови-младший11, автор бестселлера «Скорость доверия»12, был, конечно же, приглашен. Он поприветствовал Данию как образец для подражания в области доверия, после чего заявил о высоких издержках, к которым приводит отсутствие доверия. В организации, где сотрудники не доверяют друг другу, тратится уйма денег на устройства контроля и охраны безопасности. Кови привел пример знаменитого американского инвестора Уоррена Баффета, который очень хотел купить у крупнейшей мировой сети супермаркетов «Wal-Mart Stores» компанию «McLane Distribution» — подразделение корпорации, занимавшееся оптовой торговлей и стоившее 23 миллиона долларов. Как правило, слияние такого рода занимает месяцы, приходится тратить кучу денег на адвокатов, советников и аудиторов, проверяющих мельчайшие детали счетов, но в этом случае стороны доверяли друг другу и дело решилось за два часа. Они обменялись рукопожатиями, сэкономив месяцы работы и миллионы долларов. По словам Стивена Кови-младшего, «в бизнесе недоверие удваивает цену».

    Датский министр экономики Маргрете Вестагер тоже принимала участие в конференции. В часовом выступлении, ни разу не заглянув в свои записи, она объяснила, что доверие является источником экономии: гораздо проще проявить доверие к безработным, чем контролировать их. Напомню, что датчане очень гордятся своей системой социальной защищенности. Исследование, проведенное в 2009 году ежедневной газетой «Ютланд-постен»13, подтвердило, что граждане высказывают максимальное удовлетворение именно по этому пункту. Им они гордятся гораздо больше, чем датской демократией, толерантностью общества и мирной жизнью. Люди понимают, как важно, чтобы все вносили свой вклад без обмана и надувательства: желание человека найти работу рассматривается не только как личный, но и как общественный интерес. Маргрете Вестагер признает, что минимальный контроль необходим даже в Дании. В 2012 году в обществе разгорелась полемика. Молодой человек, которого журналисты окрестили «лентяем Робертом», скандализировал всю страну, открыто заявив, что предпочитает пользоваться системой социального страхования безработных. Работа на предприятии быстрого питания не кажется ему интересной. Какое бесстыдство! «Лентяй Роберт», безусловно, не один такой, есть и другие, что очень оскорбительно для датчан. Французы относятся к этому куда спокойнее. Как-то раз одна молодая женщина рассказала мне о своих увлекательных приключениях в Соединенных Штатах. «Супер! — ответила я и поинтересовалась: — Но на что ты живешь, ведь у тебя нет грин-карты?» Она ответила, нимало не смутившись: «Я получаю пособие по безработице!» Другой пример: сосед по столу с гордостью сообщил мне, что съездил в отпуск на пособие по безработице…

    Я покинула конференцию в прекрасном настроении, порадовавшись за мою страну, и подумала: «Не забыть бы заплатить 750 евро — взнос за участие!» Организаторы не требовали внесения авансом — они доверяли участникам. Как любит говорить бывший премьер-министр Дании Пол Нируп Расмуссен: «Редко когда увидишь датчанина с ножом в руке, если в другой он не держит вилку»14. Иными словами, предательство — «нож в спину» — крайне редкое явление в датском обществе.

    Датчане взяток не берут… и не предлагают

    Я звоню отцу, чтобы рассказать ему о разговоре с издателем, который не только взял меня на работу, но и сделал весьма щедрое предложение: «Он напечатает наши брошюры по той же цене — ну, может, чуть дороже, — что назначают другие… и предоставит мне прекрасную квартиру именно в том месте, где я мечтаю жить, и совсем недорого, ведь она находится в его собственности. Мило, правда?» «Конечно, дорогая, — отвечает папа. — Но что ты станешь делать в тот день, когда этот человек решит повысить цену? Платя за квартиру меньше ее стоимости на рынке аренды, ты можешь оказаться в неловкой ситуации…»

    Отец был, безусловно, прав, и я не только не приняла предложения, но и выбрала другого издателя. Моя реакция была спонтанной: если человек предлагает стандартное соотношение цены-качества, почему бы не заключить контракт с ним? Отец указал мне на ошибку: согласись я занять ту квартиру, потеряла бы свободу и утратила объективность. Личная, даже «шкурная», заинтересованность могла бы толкнуть меня на неверный шаг — заключить договор на издание брошюр от имени компании, которая мне не принадлежала.

    Я многим рассказывала об этом случае, и люди реагировали по-разному. Одни (в основном это были уроженцы Европы) говорили: «Какая глупость, только представь, как хорошо ты могла бы устроиться в той квартирке!» Другие (в большинстве своем датчане) возмущались: «Какой ужас, он хотел тебя подкупить! Слава богу, что ты не приняла это бесчестное предложение…» В словарях «коррупция» определяется как «злоупотребление властью в целях личного обогащения». Мой пример отлично в него укладывается.

    Уровень коррумпированности в Дании остается самым низким в мире, как в Финляндии и Новой Зеландии. Ассоциация Transparency International, чьей задачей является борьба с этим злом во всем мире, в декабре 2012 года опубликовала годовой отчет об уровне коррупции в разных уголках планеты. Из 176 стран Дания была названа одной из наименее коррумпированных. Крупные европейские державы занимают соответственно: Германия — 13-е место, Великобритания — 17-е, Франция — 22-е, Испания — 30-е. Италия находится на 42-й позиции. Япония, отличающаяся особым уважением к закону и порядку и осознанием гражданского долга, находится на 18-м, США — на 19-м, а развивающимся странам, таким как Бразилия (69-е место), Китай (80-е), Индия (94-е) и России (133-е), приходится сражаться с коррупцией не на жизнь, а на смерть. В самом конце списка Афганистан, Северная Корея и Сомали.

    Уровень коррумпированности датских государственных институтов и деловых кругов крайне низок. Датчане категорически не приемлют этого явления. Больше 90% жителей страны заявляют, что «непростительно брать взятки, используя служебное положение». Во Франции так думают 50% граждан, в Португалии — 75%, в США — 80%15.

    Наказание коррупционеров играет фундаментальную роль и имеет назидательный характер. В 2002 году произошел один из самых крупных коррупционных скандалов — «Дело Брикстофта». Популярный политик, мэр коммуны Фарум Петер Брикстофт был обвинен в злоупотреблениях. Все началось, когда газетчики разнюхали и сделали достоянием гласности счет из ресторана на 20 000 евро (в том числе за зверски дорогие вина), проведенный по разделу «различные заседания Совета коммуны». Позже вскрылись факты подлогов в пользу друзей мэра. Датчане были шокированы до глубины души. Брикстофт стал «политическим трупом» и отсидел два года в тюрьме.

    В 2004 году в Дании были приняты «План действий» и «Кодекс поведения», призванные бороться с коррупцией, объявленной абсолютно нетерпимым явлением. Кодексу обязаны следовать не только сотрудники администрации, отвечающей за помощь нуждающимся, но и сами нуждающиеся. Была запущена «Горячая линия антикоррупции», на которую можно было звонить, сохраняя анонимность.

    Вывод прост: народы, доверяющие своим политическим, социальным и финансовым институтам, обеспечивают лучшую базу для процветания страны. На мой взгляд, это одна из главных основ датского счастья.


    1 Герт Тинггаард Свендсен. «Доверие». — Изд-во «Taenkepauser». 2012.

    2 Классификация составлена на базе изысканий, проведенных автором в 2005 г., и с учетом результатов «Всемирного обзора ценностей», всемирного научно-исследовательского проекта, который исследует, как с течением времени меняются ценности и убеждения людей и какое социальное и политическое влияние они оказывают (примеч. авт.).

    3 Я. Альган, П. Каюк. «Общество недоверия: Как саморазрушается французская модель». Центр экономических исследований и их применения. Изд-во «Рю д’Юльем», 2007.

    4 Всемирный обзор ценностей, 2000.

    5 http://www.forbes.com/pictures/eglg25ehhje/no-1-denmark/

    6 «World’s 10 Best Governments»

    7 Всемирный индекс счастья (англ. Happy Planet Index) отражает благосостояние людей и состояние окружающей среды в разных странах мира. Индекс был предложен британским исследовательским центром «Фонд новой экономики» (англ. New Economics Foundation) (примеч. перев.).

    8 Я. Альган, П. Каюк. «Можно ли построить во Франции общество доверия?». Стр. 6.

    9К. Бьорнсков. «Эта счастливая страна». Исследование. 2013, сентябрь.

    10 Конференция «Доверие» прошла в августе 2012 г., была организована газетой «Бёрсен» и Копенгагенской школой бизнеса (примеч. перев.).

    11 Стивен Кови-мл. — главный исполнительный директор CoveyLink Worldwide, компании, основанной его отцом Стивеном Кови-ст. По всему миру проводит тренинги, помогающие людям развить в себе лидерские качества и умение вести эффективные переговоры (примеч. перев.)

    12 Стивен Кови-мл. «Скорость доверия; фактор, меняющий все». «Фёрст Эдилинз», 2008. (В России вышла под названием «Скорость доверия. То, что меняет все».)

    13 Опрос общественного мнения, проведенный компанией Rambøll Management/Analyse Danemark для государственной газеты «Ютланд-постен» в 2009 г.

    14 Речь на праздновании юбилея датской Конституции, произнесенная в Копенгагене 5 июня 1999 г.

    15Всемирный обзор ценностей. 1980–2000.

Дмитрий Данилов. Сидеть и смотреть

  • Дмитрий Данилов. Сидеть и смотреть: Серия наблюдений. — М.: Новое литературное обозрение, 2016. — 240 с.

     

    Книга Дмитрия Данилова «Сидеть и смотреть», жанр которой обозначен как «серия наблюдений», возникла из эксперимента длиной в год. В режиме реального времени автор описывал наблюдаемое им в 14 городах России, Европы и Израиля. Из книги можно узнать кое-что новое не только об атмосфере, духе этих городов, но и о самом феномене включенного наблюдения за реальностью. В качестве приложения в книгу помещен текст «146 часов», родственный по методу создания: автор проехал в поезде от Москвы до Владивостока и скрупулезно фиксировал происходящее за окном вагона и в самом вагоне при помощи той же техники — записей в смартфоне. Текст публикуется в сокращенном варианте и с сохранением авторской орфографии и пунктуации.

     

    Великий Новгород, 30 августа 2013 года, 14:00

    Кремль, центральная аллея, небольшая площадка со скамейками.

    Если повернуть голову налево примерно на семьдесят градусов, можно увидеть странное шарообразное сооружение на массивном постаменте, увенчанное крестом и облепленное многочисленными скульптурными изображениями людей.

    Пришла экскурсионная группа. Женщина-экскурсовод сказала: имеется в виду православие, самодержавие и народность.

    Женщина-экскурсовод показала рукой на скульптурные изображения людей и сказала: не все они нам хорошо известны.

    Девушка с зеркальной камерой фотографирует все подряд.

    Если повернуть голову направо примерно на девяносто градусов, можно увидеть Софийский собор.

    Женщина-экскурсовод сказала: печенеги отрубали головы, делали из черепов чаши и пили из них вино.

    Рядом на скамейке сидит женщина неопределенного возраста и смотрит в пустоту перед собой. К женщине подходит мальчик. Женщина мальчику: где Леша? Мальчик женщине: там.

    Еще одна экскурсия подошла. Женщина экскурсовод говорит: вон, видите, это Петр, а рядом стоит на коленях побежденный швед.

    К женщине и мальчику подошел Леша неопределенного возраста. Женщина мальчику: сфоткай нас. Мальчик берет у женщины фотоаппарат-«мыльницу» и фотографирует женщину и Лешу на фоне массивного шарообразного сооружения.

    Женщина-экскурсовод говорит: Ермак Тимофеевич был разбойником, участником Ливонских войн и покорителем Сибири.

    Теперь на скамейке вместо женщины, мальчика и Леши сидит мужчина с усами и смотрит в пустоту перед собой.

    Один человек фотографирует другого человека при помощи мобильного телефона.

    Парень на скейте проехал с грохотом.

    Мужчина, женщина, мальчик и девочка прошли. Женщина сказала: сходим, сходим. И туда тоже сходим.

    Человек фотографирует группу людей при помощи планшетного компьютера.

    Девушка в теплой куртке и перчатках прошла, невзирая на примерно плюс тридцать.

    Сидящий рядом на скамейке мужчина с усами сфотографировал женщину на фоне шарообразного сооружения. Потом они поменялись местами, и вот уже женщина фотографирует, а мужчина позирует.

    Диалог мужчины и женщины: это Софийский собор. А мы там были? Да.

    У проходящего мимо человека в руке видеокамера, а на шее висит бинокль.

    Женщина и мужчина проходят мимо. Доносится реплика женщины: 1862 год.

    На площадке никого нет, кроме уныло бредущей женщины. Женщина уныло убредает с площадки, и примерно через две секунды на площадке появляется бодро идущий парень.

    Парень бодро прошел — и опять никого, за небольшим, единичным исключением.

    Появились две девушки, одна из них громко сказала: оооооо.

    Человек в шортах подъехал к скамейке на сложноустроенном велосипеде, прислонил сложноустроенный велосипед к скамейке, сел на скамейку и углубился в изучение содержимого своего айфона.

    Три парня прошли. Реплика одного из них: ну, Кирилл ничего, более-менее, а мне больше всех понравился Алеша.

    Очередная экскурсионная группа появилась, чтобы ознакомиться с шарообразным сооружением.

    Женщина-экскурсовод сказала: это главный памятник в России, так написали петербургские газеты в 1862 году.

    Женщина-экскурсовод сказала: дорогие мои, а теперь пойдем осмотрим Софийский собор. И экскурсионная группа пошла осматривать Софийский собор.

    Человек в шортах оседлал сложноустроенный велосипед и уехал куда-то по направлению к Волхову.

    Группа молодых людей идет. Один из молодых людей говорит: так, я это тоже хочу сфотографировать. Достает смартфон и фотографирует шарообразное сооружение.

    Женщина, мальчик и девочка прошли. Женщина говорит: пойдем, еще кое-что посмотрим. Девочка орет: батут-батут-батут. Женщина говорит, что батут будет потом.

    На площадке опять стало пусто, наползли облака, стало тихо, прохладно и хорошо.

    Человек с усами пришел, посмотрел на шарообразное сооружение и громко сказал: красиво.

    Откуда-то со стороны Волхова доносится ритмичная мелодия, исполняемая на скрипке. Мелодия призвана продемонстрировать виртуозность исполнения, но вместо восхищения вызывает, скорее, отвращение.

    Опять солнце и жара. Человек фотографирует двух людей.

    Теперь со стороны Волхова доносится мелодия, исполняемая на фортепьяно, гораздо более приятная, чем предыдущая, скрипичная.

    Девушка на высоких каблуках идет мимо и громко говорит по телефону: прикинь, я подхожу и его обнимаю, а он меня не пускает.

    Люди азиатского вида подошли и сфотографировали друг друга по очереди на фоне шарообразного сооружения.

    Прошла женщина с кошелкой, не обращая ни малейшего внимания на шарообразное сооружение.

    Голуби в большом количестве прилетели и что-то жрут.

    Немолодые мужчина и женщина в одинаковых красных футболках и с одинаковыми фотоаппаратами-«мыльницами» идут мимо, реплика мужчины: ну мы попали.

    Пришла свадьба. Жених и невеста фотографируются на фоне шарообразного сооружения. Свадьба в полном составе фотографируется на фоне шарообразного сооружения.

    Два молодых человека обмениваются репликами: сколько лет Новгороду? Вроде, тыщ пять. Не, шесть вроде.

    В составе свадьбы имеется девушка в неприлично коротком белом платье и в черных сапогах.

    Сфотографировались и ушли.

    И тут же пришла другая свадьба.

    У одного молодого человека фиолетовая лента через плечо. У другого — стопка пластиковых стаканчиков.

    От основной процессии отстает пара: молодой человек с бутылкой вина в руке и девушка в неприлично коротком черном платье и в фиолетовых туфлях на неприлично высокой платформе. Правая нога девушки примерно через каждые два шага подворачивается.

    Свадьба прошла и, не останавливаясь, ушла.

    Пришла группа людей и выстроилась для фотографирования. Реплики: Валя, ты в середке, у тебя рубашка красная. У Иры тоже красная. Ты нас с ножками сними, ближе подойди. Или ближе, или с ножками. Вы влезли, а вы не влезли. А теперь вы влезли, а вы не влезли.

    Рядом на скамейку сели две немолодые женщины. Одна из них фотографирует шарообразное сооружение при помощи мобильного телефона устаревшей модели. Другая фотографирует Софийский собор при помощи мобильного телефона более современной модели.

    Завершили фотографирование и ушли.

    Странноватого вида парень и девушка стремительно прошли мимо. Обмен репликами: ну как, как жить счастливой? Думаю, лучше всего втроем.

    Девушка в черной куртке громко говорит по телефону: ну вот я и пробудила в тебе истинную женщину, крошка.

    Пришел человек с фотоаппаратом, посмотрел некоторое время на шарообразное сооружение, не стал его фотографировать и ушел.

    Толстый парень и стройная девушка с фотоаппаратом подошли. Девушка парню: против солнца не получится. Парень девушке: да ладно, получится. Девушка делает несколько снимков.

    Очередная экскурсионная группа незаметно подкралась. Экскурсовод говорит: Борис Годунов, царевич Алексей, Меншиков. Реплики экскурсантов: они о России не думали, 1862 год, в собор пойдем, конечно, пойдем, в собор обязательно пойдем.

    Молодой человек с пустой плетеной корзиной в руках сел на скамейку, а другой молодой человек его сфотографировал при помощи камеры-ультразума.

    И снова экскурсионная группа. Женщина-экскурсовод говорит: обратите внимание на фигуру русского крестьянина, который тысячу лет держал на своих плечах российское государство.

    В составе экскурсионной группы есть священник и монахиня. Практически все женщины имеют на головах платочки.

    Женщина-экскурсовод говорит: венчание на царство Михаила Романова.

    На скамейку рядом сел молодой человек с портфелем и двухлитровой бутылкой в руках, в бутылке жидкость ядовито-зеленого цвета. Полный человек в сером костюме остановился у шарообразного сооружения, показал на него пальцем и сказал: Петр Первый.

    Молодой человек с ядовито-зеленой жидкостью что-то пишет в блокнотике. Таким образом, в данный момент на скамейке два человека заняты записыванием: один при помощи ручки и блокнотика, другой при помощи стилуса и коммуникатора Samsung Galaxy Note II.

    Молодой человек с ядовито-зеленой жидкостью прекратил записывание и ушел куда-то по направлению к Волхову.

    И на площадке никого не осталось, за одним небольшим исключением.

    Наблюдение временно прекращается.