Михаил Гиголашвили. Тайный год

  • Михаил Гиголашвили. Тайный год. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 733 с.

Прозаик и филолог Михаил Гиголашвили — автор романов «Иудея», «Толмач», «Чертово колесо» (выбор читателей премии «Большая книга»), «Захват Московии» (шорт-лист премии «НОС»).

«Тайный год» — об одном из самых таинственных периодов русской истории, когда Иван Грозный оставил престол и затворился на год в Александровой слободе. Это не традиционный «костюмный» роман, скорее — психодрама с элементами фантасмагории. Детальное описание двух недель из жизни Ивана IV нужно автору, чтобы изнутри показать специфику болезненного сознания, понять природу власти — вне особенностей конкретной исторической эпохи — и ответить на вопрос: почему фигура грозного царя вновь так актуальна в XXI веке?

 

Часть первая
Страдник пекла

Глава 4. Дрянь Господня

Постепенно он отстал от опийного зелья: пришел день, когда не дали ни крошки ханки, вместо этого по совету чародейца Бомелия обманом опоили крепким сонным отваром и привязали к постелям, чтобы во сне перенес самое болезное. Спал без просыпу дня два, а потом начал приходить в себя.

Но чем больше здоровел телом, тем больше дух его впадал в панический бесперебойный страх — страх всего и перед всем. Сердце закатывалось под самое горло, мороз лил по костям, в зобу спирало — не продыхнуть. И не было вокруг никого, кто мог бы помочь, ободрить, выявить сочувствие — все только смотрели либо ему в руки, либо себе под ноги. И Федьки Шишмарева, любимого рынды, весельчака и скосыря, все не видать из Польши, куда был послан присматривать за послами, а также разузнать поближе, что за человек будущий король Стефан Баторий, — зело, говорят, лют и охоч до наших городов. И Родиона Биркина нет. И Нагие забыли. Даже Годунов носа не кажет…

А ныне с утра начались страстные шепоты за спиной: обжигали шею, облетали голову, вползали в уши, вылезали изо рта: «Госссподди, помилуй мя, грешшшшнаго…» И никак не расслышать связных слов, одно змеиное шипение: «Шшшш… Шшшш…» Уверен был, что это ссорятся его ангелы, хранитель с губителем. И втягивал лысую голову в плечи, закрывался периной, безнадежно ожидая рокового конца их ссор.

И целый день так было. За окном рокотал гром, небо тужилось, но дождем не испускалось. Засыпал и просыпался — шепоты возникали и пропадали.

А к вечеру, под серый свет из слюдяных окон, что-то страшное начало вспучиваться в послеобеденном сне (во снах он всегда был мал, слаб и беспомощен). Росло и розовело, пухло и рдело, как вымена той поросой свиньи, кою они с кремлевскими ветрогонами когда-то умудрились затащить на башню и скинуть оттуда, а потом, со свистом и улюканьем сбежав вниз, рассечь у подыхающей хавроньи брюхо, выволочь гадостные зародыши и растоптать их до праха.

Особо буйствовал Клоп. Мрачный и широкий, с вывернутыми губами, сын мясника Сытного приказа, он прибился к шайке князевых детей и, зная о своей ущербности смерда, жестоковал более других, желая себя показать, никому спуску не давая и воруя у отца разные ножи и топоры, тут же пускаемые в ход и проверяемые на какой-нибудь живности, будь то скот или человек. Злобы Клоп был лютой, но при молодом царе оседал на задние лапы, всем своим видом показывая покорство, в коем, однако, имелись сомнения — с ним надо держать ухо востро.

Да, не только та поросая свинья, но и многое другое из тварей бессловесных было скинуто с башен и стремнин. Первую кошку сошвырнули вниз, чтобы узнать, правда ли, что кошки всегда падают на лапы. Но какое там! Башня высока! Кошка лежала на боку, щеря клычки в посмертном оскале. Потом затащили черную собаку (что давеча являлась с того света с колокольцем), сбросили, она и гавкнуть не успела, но на земле еще дышала, отчего Клоп перепилил ей шею огромным ножом-пальмой из мясобойни.

А когда один залетный парень по прозвищу Сидело выиграл у них три раза сряду в кости, то его повели на башню — якобы расплатиться, там деньги спрятаны, — и невзначай, в ссоре, перевалили сообща через поручни. На земле парень лежал, как пьяный после попойки — косо раскинувшись, а вместо головы — красный бобон с багровыми лепестками…

 

Скольких лишил жизни самолично — не знал, после десятого со счета сбился. Первого, князева сына Тишату, зарубил топориком, когда им обоим было по двенадцать лет. На задворках Кремля повздорили из-за зерни — Тишата, прозвище получивший за свое хитрое тихоумство во всем, что делал, раз за разом выигрывал, да еще потешался, шептал на ухо соседу: мол, какой он будущий царь, когда даже в зернь выигрывать не в силах? И довел своими попреками до белого каления: Иван совлек с пояса топорик и, с первого раза попав Тишате по плечу, другим ударом разрубил ему череп так, что открылась серая складчатая мешанина, вроде мелких кишок. И от неожиданности онемел, и так бы и стоял перед тельцем Тишаты, что дергалось в последних судорогах, если бы не деловой Клоп — тот, вырвав топорик и кровавую руку при этом поцеловав, велел остальным побыстрее отволочь еще полуживое тело в угол и завалить камнями — скоро вместо Тишаты в грязном мусорном углу прибавилась куча щебня, поди разбери, кем и когда насыпана!

В тот же день, когда все были возбуждены от крови, еще один замухрыжистый баляба, обычно тихий Степанка, сперва довел их своими выкрутасами до гнева, а потом зачем-то приволок странный кувшин, набитый черным жестким волосом, что вызвало страх у молодого царевича, панически боявшегося всякой ворожбы и колдовства. Страх перешел в ярость, и он со всех сил хватил Степанку кастетом по виску — тот сложился вдвое, не пикнув, Малюта с Клопом дорезали его заточками-подковами, а тело сволокли в недорытый ров.

Понял тогда: раз я не был поражен Богом за человекоубийства, то можно распоряжаться жизнями рабов по своему усмотру и хотению, ибо Бог водит моей рукой во всем — и в хорошем, и в плохом! Если убивает — значит, так Ему угодно, сердце царево в руце Божьей! Если милует и награждает кого — и это токмо в Его власти! Да за что Бог должен карать меня, если Сам же сделал меня царем, дал в полное владение все вокруг и сказал: «Ты не убивец, ты судия, карающий крамолу»! Ведь учила же сызмальства меня мамушка Аграфена, светлая ей память и земля пухом:

— Это все — твое! Ты — царь, хозяин всего сущего вкруг тебя!

— И домы мои? — спрашивал. — И Яуза? И Кремль с боярами?

— И домы, и река. И Кремль с потрохами. И дьяки, и целовальники, и воеводы.

— И зверье в лесах — мое? — И зверье, и рыбье в реках, и птицье в небесах, и все поля и луга — все твое! Вся земля, все людишки — твои.

— И девки все мои?

— И девки, и бабы, и старухи с дитенками — все твое. Все, что живет, дышит и шевелится, — все твое! Ты царь!

Ей вторила бака Ака на своем ломаном наречии:

— Како един орлан царуе на небу, лев — в пустиню, риба-кит — в океану, так царь един правит на мире, без чужого сказа, подсказа и совету! — После чего мамушка Аграфена читала на ночь Голубиную книгу:

— Ночи черны от дум Господних, зори утренни — от очей Его… Ветры буйные от Святаго Духа… Дробен дождик от слез Христа… Помыслы людские — от облац небесных… Кости крепкие — от камней… Мир-народ — от телес Адамия… Цари в земле — от главы Адамовой, а первый над всеми царями царь — Белый царь, а это ты, Иванушка… Спи, золотце… Завтра будет новый день…

И маленький Иван на всю жизнь уразумел: раз все его — значит, со всем этим можно делать все, что захочется. А хотелось многого…

Прошка внес овсянку с медом, свежие калачи, икру, масло и настой из травы ча — подарок китайского богдохана: напуганный движением россов по стране Шибир к границам своей Желтой империи, богдойский царь то и дело посылал в Московию всякие всячины: то пару солдат из красной глины в рост человека (их выставили в Кремле напоказ рядом с чучелом громадного медведя), то искусно сотворенный из серебра дворец (ушел в казну), то порох особый, что влаги не боится и не сыреет (загрузили в подвалы Оружейной башни, где он все равно отсырел). А вот сухая черная трава ча — бросишь щепоть в плошку, зальешь окропом — и пей, набирайся сил и свежего дыхания, и зубы лимоном чистить не надо (лимоны присылались тоже из Китая, лично царю, поштучно). Напиток ча никому не давал пить, а пойманного на этом кухаря Агапошку окунул мордой в таз с горячим киселем, чему тот был рад и хвастал потом с красной волдырной рожей, что хоть и ошпарен, но жив, а мог бы за ослушание в петле болтаться!

Недобро проводив глазами Прошку, через силу спросил:

— Сам кашу из котла брал, как я велел? И мед? И калачи?

— Сам, сам зачерпнул, — ответил слуга, следуя приказу во избежание яда брать для царя еду только из общего котла, будто бы для себя, — а кому надо Прошку травить? Наоборот, Прошке, цареву слуге, с уважением лучшие куски подкладывали — а те шли царю, да без яду, коего он боялся всю жизнь.

Но все равно!

— Пробуй, лежака! — Сам стал давать слуге понемногу от всей еды на ложке и ноже, а потом кинул их в миску для грязной посуды.

Пригубливая горячий чай, стал смотреться в малое зеркальце (осталось от матушки), удивляясь темному цвету кожи. И шишак мозолистый на лбу как будто вырос — был с ноготь, стал с палец.

И колени никак не проходят. И ноги ноют так, что мочи нет, — на ступнях пальцы поскрючивало, суставы в буграх и шишах. И поясницу не разогнуть. Тело отказывалось служить духу, а разве стар он так сильно? Еще эта срамная язва навязалась на елдан!

Истинно говорят: что прошло — то в памяти затаилось, что течет — то умом созерцаемо, а грядущее душу нашу мечтами опутывает, тешит, холит, нежит… Сорок пять лет минуло с того мига, как он самодвижно, ранее времени, одним нетерпением вытащился из чрева матери, и помнит, помнит, как при рождении его снаружи звала какая-то светлая ангелица — дескать, быстрее, сюда, брось пуповину, за ту жизнь не держись, здешняя жизнь лучше, тут свет, а там тьма; а черная баба с крыльями его обратно в чрево втаскивала, крича, чтобы он этого не делал, что пожалеет об этом, ибо тут тихо, тепло и влажный покой, а там, снаружи, — сухая мерзость и пустой хаос… Да, куда лучше было бы в той тьме оставаться, чем по миру шлепать, в грехи обутому да в блуд одетому!

Сидя в постелях, мрачно озирался. Ничего бы не видеть! Не слышать! Дайте покою, занемог и духом, и телом! Душой стреножен, телом обездвижен — куда уж дальше!

— Прошка, полугар подай!

Взял принесенную бутыль хлебного вина, отпил из горлышка немало — а что делать, приходится вино пить, если ноги не ходят, даже в церковь тащиться сил нет. Домовую церковь, как и приемный зал, уже давно приказал запереть, обставу зала — столы и лавки — в чехлы поместить, чего им зря пылиться? Ему для молитв икон в келье хватит, а другие пусть идут в Распятскую церковь или в Троицкий собор — зря, что ли, там прорва монахов содержится?

Вино начало мелкими волнами растягивать тело изнутри, раскладывать мысли в голове. Но нет, какое там! Ничего не ладно, только кожа на лбу от мыслей вспучилась. Одно маячило: спасаться надо! Недаром всю ночь матушка Елена снилась в виде кошки, коя прыгала по горнице и мяучила, ища выхода. И Бомелий предупреждал, что большое горе маячит в звездах московского царя в этом году. И слепая волхитка напророчила недоброе по требухе петуха. И все кругом, кто защищать должен, к врагам переметнулись и смерти его желают, переветники сучьи, как те подлые рынды. И Белоулин из мертвых восстал. И Кудеяр объявился, а это самое опасное: ему Александровку взять — пара пустяков! Небось, и стража вся моя уже им подкуплена! Недаром каких-то пришлых чужаков видели в слободе! Одно к одному. Бежать. Да не в Тверь или Суздаль, там всюду достанут, а за пределы державы! А тут гори все белым пламенем, по словам пророка о Содоме и Гоморре! Не хотели иметь доброго и мудрого царя — пусть выбирают себе в водилы кого желают: хоть из Старицких — если найдут, конечно, кого в живых, или из Воротынских, или из поредевших Шуйских, или Семиона-дурачка, или из польских собак, или сына Ивана, или самого дьявола-папу! «Мне все едино! Не хотели сладкого — жрите теперь горькое, псы неблагодарные!»

Легенда о дикой стране

  • Елена Чижова. Китаист. – М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. – 608 с.

При той зашкаливающей концентрации абсурда, в которую всякий раз мы погружаемся, включая, например, федеральные каналы, странно, что антиутопия до сих пор не стала самым популярным жанром в российской литературе. Мейнстримовые авторы интеллигентно самоустраняются в прошлое, противопоставляя историческим подменам документальные истории; колумнист Пелевин делает «альтернативные факты» достоянием альтернативной реальности; но мало, страшно мало примеров полноценного художественного осмысления реального человека эпохи Дмитрия Киселева и Петра Толстого. Саша Филипенко пишет громкую и чересчур прямолинейную «Травлю». Игорь Сахновский невнятно высказывается в «Свободе по умолчанию». У Елены Чижовой выходит роман «Китаист».

Действие романа разворачивается в 80-х годах прошлого века. Фашистам все же удалось одолеть советских солдат во Второй мировой, захватить столицу и территорию до Уральских гор: здесь теперь их колония Россия, где все говорят на нем-русском, этакой смеси школьно-немецкого с гопно-блатным. СССР же отстоял землю за Уралом, там жизнь продолжает течь в лучших советских традициях: нехватка нормальной одежды прикрывается лозунгами о лучшей в мире стране. Алексей Руско, тот самый китаист, советский разведчик (по его же весьма сомнительным показаниям), едет из СССР в Россию на историческую научную конференцию, знакомится там с местным неугомонным историком и с его помощью неожиданно находит родственников, которые из-за войны оказались в другой стране (хотя, может, это и не они). А если совсем коротко – просто наблюдает за жизнью граждан профашистской республики и постоянно сравнивает их порядки со своими.

Сразу надо оговориться, что никакой альтернативной истории здесь, конечно, нет. Автора мало интересует, как изменился бы мир при действующей фашистской идеологии (чем в описываемое время занимаются сама Германия, ее союзница Япония или на худой конец американцы – неизвестно). Что произошло бы с Советским Союзом, проиграй он войну, Елену Чижову тоже на самом деле не очень волнует. Ее волнует Россия 2016-го; она ее так пугает, что романную, оккупированную страну писательница делает карикатурным отражением России сегодняшней: речь проректора в научном институте напоминает правительственную риторику, а ведущий новостей говорит как уже упоминавшийся Киселев; население делится на несколько «классов», среди которых самый низкий – «желтые»; власть организовывает подставные митинги, а народ безостановочно смотрит сериалы и ток-шоу (и голосует, у кого из участников отобрать заветный паспорт).

Главный герой все больше ужасается, наблюдая за нем-русским народом, но не понимает, что его советское Зауралье выглядит не сильно лучше: там точно так же выгоняют людей на демонстрации,  по телевизору показывают только хорошие новости, а историю переписывают при первой надобности. Да, есть перегибы на местах, думает Руско, зато люди более образованные, не такие агрессивные, и потом – все равны. Словом, две нечеловеческие системы выясняют, какая из них имеет больше прав на существование, – собственно, это и вынесено в аннотацию под историей двух молодых людей, выросших «по разные стороны баррикад».

Так или иначе, высказывание произошло. Автор говорит, что мы снова опасно близки к исчезновению правды как понятия, от факта остается одна его интерпретация («Кто тут агрессор, кто – подвергшаяся вероломному нападению сторона?»). Что наше отношение к Родине вновь становится номинальной причиной для необоснованных преступлений («Но в том-то и дело, что советская душа рассуждает иначе: патриотизм не поддается рационализации»). Что мы так и не научились жить без постоянного внешнего раздражающего фактора («История пишется не врагами. А теми, кто внутри страны»). И что, наконец, мы сами станем персонажами «Китаиста», если не обратим на это все должного внимания.

Но всякое высказывание функционирует по своим собственным законам: будь то речь перед толпой на митинге, колонка в бизнес-журнале, манифест анархистской группировки или литературное произведение. Общественно-полезная цель «Китаиста» не оправдывает тех тривиальных, слабых средств, с помощью которых он сделан. Книга использована как место для сатиры и критики, как инструмент для передачи авторских суждений, но вряд ли эта критика будет иметь силу, потому что дочитать саму книгу до конца оказывается очень сложно.

Череда сцен словно выстроена по образцовой инструкции для написания заметок: один абзац – одна идея. Каждая из них недвусмысленно намекает на те или иные реальные явления, видимо, успешно выполняя авторскую задачу, но при этом оказывается слабо связанной со сценами предыдущей и последующей. Герой перемещается из одной в другую, будто проходя через бутафорские двери: не меняясь ни внешне, ни внутренне. Ему скучно, он бродит по городу и знакомится со случайными людьми, слоняется по квартире и смотрит вместе с сестрой сериал, гуляет и беседует со своим новым странноватым другом Иоганном…

Рассуждают они только о политике, о режиме, об истории, в них почти невозможно разглядеть живых, дышащих людей. И так со всеми: граждане оккупированной России разговаривают как один, в любом из них легко угадывается архетип, и поэтому их как-то не получается ни жалеть, ни порицать. Можно, конечно, представить, что в вымышленной стране люди совсем одичали, но есть ли толк в том, чтобы выносить обществу строгий приговор, отказываясь увидеть в нем хоть какие-то ростки благоразумия? Здесь нет положительных героев: что Руско, что те, кого он на своем пути встречает, одинаково ушиблены системой.

Главный герой (которого, не зная его возраста, можно в равной степени принять и за молодого аспиранта, и за «молодого» пенсионера) смотрит на мир глазами прямо какого-то Горбункова Семен-Семеныча: сначала всем верит, потом их же подозревает в шпионаже, постоянно представляет себя на месте боевых действий, невпопад шутит и слишком много думает; а главное – сам не знает, какое секретное задание выполняет. Найдя через двадцать лет тетрадку со своими записями, Алексей Руско дивится «своей тогдашней наивности», однако в то, что подобный герой может от наивности вообще избавиться, верится с большим трудом.

В любом случае непонятно, зачем нужна была легенда о победивших немцах: Елена Чижова могла бы прибегнуть к другому фантастическому приему и с помощью машины времени отправить Алексея Руско из его Союза в современную Россию. Наша страна произвела бы на него похожий эффект – и очень может быть, что к этой мысли автор нас и подводит.

В романе есть еще множество моментов, которые обращают на себя внимание, но оставляют только вопросы. Скрытая гомосексуальность героя. Встреча Алексея Руско с бывшей «желтой» студенткой оккупированной России Юльгизой Сабировной, когда та спустя время (уже в наши двухтысячные) становится министром культуры. Наконец, истинное назначение странной поездки к соседям непутевого «шпиона» (если это все не было просто сном). Разобраться во всех них под силу, пожалуй, лишь читателю, обремененному нездоровым желанием докопаться до истины. Но от Чижовой и ее героев этим желанием вряд ли заразишься.

Владимир Панкратов

Разговор по душам

  • Михаил Шишкин. Пальто с хлястиком. – М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. – 318 с.

После выхода «Письмовника» прошло шесть лет, а это значит, что настало время для новой книги Михаила Шишкина. Но писатель не спешит радовать своих поклонников романом и выпускает сборник малой прозы. Однако именно почитателям творчества мастера, отмеченного многими премиями, «Пальто с хлястиком» понравится больше всего.

Каждый мечтает побеседовать со своим кумиром, будь то певец, актер или любая другая медийная личность. Но если этот кумир – писатель, такой разговор может стать настоящим откровением: у автора можно разузнать, откуда взялись его герои и сюжеты, как было выбрано место действия и почему истории заканчиваются именно так. Такую возможность побеседовать и подарил своим читателям Шишкин. Например, становится понятно, откуда в его романах появилась временна́я многослойность. Это совсем не дань постмодернизму или попытка сделать произведение необычным. Благодаря многим эссе мы узнаем, что именно таково мировосприятие писателя. Так, фотография оставляет живым человека, но ее появление уже как бы умерщвляет его: дед писателя отложил один из своих снимков для памятника на могилу – и вот он еще жив, но в то же время уже нет. А Шишкин-подросток и взрослый существуют одновременно, хотя, рассказывая о том мальчике, автор не уверен до конца, что тот «согласился бы признать себя во мне нынешнем, седом, прожившем жизнь болезненном зануде с выпершим бесстыжим брюхом».Время находится в странных отношениях не только с людьми:

Время в пространстве слов прокручивается, как гайка с сорванной резьбой. Время можно открыть на любой строчке. Сто раз открывай первую строку сто раз будешь заставлять Его сотворять небо и землю и носиться над водою. Вот и сейчас носится.

Слово для Шишкина – не только средство, но и объект описания; и даже субъект действия. Пожалуй, удивительная сила языка, каждого его слова и буквы мыслилась автором объединяющей темой нового сборника. В таком случае оправдано включение старого, но оттого не менее прекрасного рассказа «Урок каллиграфии», с которым знакомы не только поклонники прозы Шишкина, но и все, кто сколько-нибудь интересуется современной литературой. Итак, слова творят реальность, рождают и воскрешают, вершат судьбы. Писатель верит, что сохраненные в слове события, люди обязательно останутся в памяти. Отсюда еще одна цель этого сборника – рассказать истории, которые остались в записных книжках, но не обязательно были включены в романы. Мы знакомимся с влюбленной русской революционеркой, пожертвовавшей своим счастьем «ради счастья народа», узнаем, как жили интернированные солдаты и офицеры в демократической Швейцарии, переживаем тяжелую судьбу писателя Роберта Вальзера. Эссе, посвященное последнему, – самое обстоятельное и объемное, и это не просто так. Очевидно, что Михаил Шишкин, с его точки зрения, имеет с несчастным много общего, особенно в отношении к писательству – как к спасению и вообще единственной возможности существовать:

Встреча с Томцаком – встреча с собственным страхом. Он может перегородить дорогу и сделать светлый день тьмою где угодно и когда угодно.

Это не страх смерти. Писатель не боится смерти – она его подмастерье. Его настоящий страх – перестать писать. Страх, что слова больше не придут, оставят его навсегда. Томцак – это жизнь без писания, без творчества, без смысла. Тьма.

В любой дружеской беседе дело рано или поздно доходит до политики, и наш собеседник этого не избежал. Однажды в школе военрук сказал ему: «Ты плохой патриот, Шишкин», – и это очень точное определение. Но не ненависть и отречение определяет его отношение к отчизне, а горькая жалость за выбранный ею путь. Очень часто писатель сравнивает Россию со Швейцарией, куда переехал еще в 1995 году. И сравнение совсем не в пользу нашей страны. Особенно показателен в этом плане рассказ «Родина ждет вас!» о зверском отношении в СССР к военнопленным, которым удалось сбежать. Есть в книге даже целое исследование («опыт сравнительной монументологии», попутно сопоставляющий политический строй двух интересующих автора стран) – «Вильгельм Телль как зеркало русских революций». Похоже, отношение к отечеству сложилось у Шишкина еще в детстве, недаром он запомнил сказанные однажды матерью слова: «В нашей стране много чего нет. Но это не значит, что нужно терять человеческое достоинство».

Под конец стоит отметить удачный выбор названия сборника. Оно вызывает ностальгическое настроение: сразу думается о советском детстве, стайках мальчишек во дворе, запускающих в ручьи самодельные кораблики. Из одноименного рассказа мы узнаем, что однажды мама уберегла Михаила Шишкина от падения под поезд, схватив за хлястик. Для самого же писателя таким хлястиком, спасающим и позволяющим жить дальше, стало слово. И последний сборник ‒ еще одно тому подтверждение.

Дарья Облинова

Жанровые сложности, или 6 высказываний Елены Чижовой

Роман «Время женщин», который сделал Елену Чижову лауреатом «Русского Букера», переведен на 16 языков, его теперь могут читать слепые – по Брайлю, а в нескольких театрах страны с успехом идут спектакли, поставленные по этой книге. Какая же судьба ждет ее новый роман «Китаист», пока сложно предугадать. На этот раз писательница создала альтернативную историю, в которой фашисты одержали победу в Великой Отечественной войне и дошли до Урала. Главные герои – два молодых человека, выросшие по разные стороны Хребта: один – в СССР, другой – в оккупированной немцами России.

О новом романе, сложностях политической обстановки и о литературной критике Елена Чижова говорила 3 февраля на встрече в Санкт-Петербургском Доме Книги.

 

О работе над «Китаистом»
Когда три с лишним года сидишь над книгой, потом еще несколько месяцев работаешь с редакторами, в конце концов уже плохо понимаешь, как ответить на вопрос: о чем этот роман. Точнее, не знаешь, с чего начать. На обложке написано, что здесь содержится нецензурная лексика, книга завернута в целлофан. Но не нужно думать, что здесь будет мат-перемат. Дело в том, что действие происходит в такой стране, где люди разговаривают на смеси русского просторечия и немецкого языка. Я не писала нецензурщину специально, так говорят мои персонажи. Просто, если они совсем отбивались от рук, приходилось писать как есть – из песни слов не выкинешь.

Во время работы над книгой я изучила большое количество мемуаров, литературы о войне и о блокаде, читала блокадные дневники. Было очень важно передать военное время таким, каким оно было. Кроме того, изучала китайскую тематику. Мой герой – специалист по Китаю, бывал там много раз, учился у китайца, мне нужно было самой загореться этой темой, чтобы вложить это в него.

О жанровом определении новой книги
Сложно определить жанр «Китаиста», есть два мнения по этому поводу. Роман можно назвать альтернативной историей. В этом жанре написана, например, книга Стивена Фрая «Как творить историю». Там молодые ученые на машине времени отправляются в конец XIX века, чтобы подбросить таблетки для бесплодия родителям Гитлера. А потом возвращаются и наблюдают, стало лучше или нет. И таких историй про «эффект бабочки» миллион. Чтобы сконструировать подобную, я бы не стала сидеть над книгой несколько лет. Другой вариант определения жанра – антиутопия, как это написано на задней обложке книги. В этом смысле роман можно сравнить с«1984» Джорджа Оруэлла, с ним у нас совпадает даже время действия.

О политических взглядах
Писатель в любом случае пишет о себе самом, о своем окружении и времени, в котором он живет. Политические взгляды тоже являются составляющей его личности, поэтому и мои не могли не отразиться здесь. Эта книга, оказавшаяся гротеском, дала мне возможность высказаться о том, о чем обычно не получается. Я полгода будто еду на поезде с этим молодым человеком, вижу его лицо в отражении окна, потом начинаю видеть отчетливее, понимаю, что он говорит, начинаю видеть все остальное, детали – и уже не могу не писать об этом. Вот так это происходит, а не потому, что я придумала о чем-то написать.

О возможной экранизации
Роман очень кинематографичен, да и снимать его будет легко. Можно, например, сэкономить на декорациях. Оккупированную Россию в книге можно снимать где угодно, там практически все как у нас сейчас. А чтобы показать романный СССР – нужно просто выйти за Лиговку и зайти во дворы. Там такие обшарпанные дома и коммуналки, ничего даже специально делать не надо. Можно и вовсе в одном доме снимать: сначала действие будет происходить в СССР, а потом дом покрасить – и можно Россию снимать. Сюжет такой, что можно настоящий блокбастер сделать. Только Бондарчуку бы снимать не дала – не умеет он блокбастеры снимать. У него все герои будто только что от гримера отошли. А надо, чтобы как в «Викинге»: чтобы все падало и летело, чтобы мужики настоящие, а не с пудрой на лице. Вот на этого режиссера бы согласилась (Андрей Кравчук – прим. «Прочтения»).

О литературной критике
Современная критика делится на две группы: газетная и толстожурнальная. В толстых литературных журналах можно найти глубокие аналитические рецензии. Однажды довелось почитать рецензию Ирины Роднянской в «Новом мире» – это был настоящий большой (на несколько страниц) разбор моего романа «Лавра». Еще запомнила отличную статью Григория Померанца в «Звезде». Тех, кто публикуется в периодике, практически не читаю. Пролистав книгу за вечер, вряд ли можно написать что-то толковое, вот и получается то же самое, что в аннотации написано. Хотя, к сожалению, и журнальные все чаще склоняются к пересказу, рассказывают: who died, who married. Или дают краткую аннотацию, а потом сразу про себя, такого замечательного, – это уже мало похоже на критику.

О том, как быть молодым писателям
Я не знаю ни одного хорошего прозаика за последние двадцать лет, который бы бился-бился и так никуда и не пробился. Существует много вариантов опубликоваться: толстые журналы, большое количество издательств. Там сидят образованные, толковые люди, они подробно изучают весь самотек. Надо просто запастись терпением, писать и рассылать. Если вы действительно хорошо пишете – это обязательно будет замечено.

Дарья Облинова

Елена Чижова. Китаист

Новый роман букеровского лауреата Елены Чижовой написан в жанре антиутопии, обращенной в прошлое: в Великую Отечественную войну немецкие войска дошли до Урала. Граница прошла по Уральскому хребту: на Востоке — СССР, на Западе — оккупированная немцами Россия. Перед читателем разворачивается альтернативная история государств — советского и профашистского — и история двух молодых людей, выросших по разные стороны Хребта, их дружба-вражда, вылившаяся в предательство.

 

Первая

I

За стеклом гуляла метель. Снежные хлопья, вырвавшись наконец на волю, казалось, летят поперек ветра, но, отброшенные назад чудовищной скоростью рвущегося вперед состава, теряют последние силы, засыпая землю по эту сторону Хребта. Похоже, их гибельный порыв пропадал втуне: толстые белые сугробы уже лежали непроходимым слоем по обочинам железнодорожной полосы.

Нещедрый мартовский взнос в общее снежное дело — слишком малая толика к впечатляющим достижениям русско-сибирской зимы. Так думал молодой человек лет двадцати пяти, сидящий в кресле № 38. Стараясь ничего не упустить, он неотрывно глядел в окно. Первые полчаса там плыли спальные районы, превращающие Москву в любой крупный город Советского Союза: хоть Новосибирск, хоть Челябинск, хоть его родной Ленинград, по которому он, непривычный к дальним поездкам, уже успел соскучиться, но не настолько, чтобы и впрямь затосковать.

Торопясь поспеть за седыми от инея новостройками, пробежали дачные строения в белых пушистых малахаях. Их сменила тайга. Ели, сосны, лиственницы, пихты — высокие деревья, обложенные снежной ватой, стояли по ту сторону ограды, отделяющей режимную зону от девственного леса: на скорости, которую успел развить поезд, крупные ячеи сливались в сплошную сероватую полосу. Присмотревшись повнимательнее, он понял, что преувеличил разгул метели: снег не столько падает с неба, сколько летит из-под колес. За сутки, пока на здешней линии нет движения, рельсы успевает занести.

Разгоряченный металл, соприкасаясь с нетронутым снегом, превращает его в белое облако — оно-то и стелется по земле.

Электрическое табло над раздвижной дверью в тамбур вспыхнуло красными литерами:

СКОРОСТЬ 190 КМ/ЧАС.

Дождавшись, пока надпись, коротко мигнув, сама себя переведет на нем-русский, он сосредоточился на цифре, которая так и просилась в задачник по арифметике, где, неустанно соперничая друг с другом, бегали поезда с разными, но все-таки сопоставимыми скоростями. В данном случае, учитывая гипотетически скромные возможности даже самого быстрого пассажирского, не говоря уж о черепашьих почтовых, которые ползли из пункта А в пункт Б долгими снежными полустанками, соперничество получалось мнимым.

«Мнимый… — слово-леденец таяло во рту. — Я. Здесь. В этом вагоне… — ища избавления от кисловато-тревожного привкуса, он провел пальцем по стеклу. Подлинный холод, пронзивший подушечку пальца, — единственное доказательство: — Не сон. Всё — наяву».

Ленивое местоимение, которым он, не найдя ничего лучшего, воспользовался, вобрало в себя и волнующий показатель скорости, и белый шлейф, сопровождающий поезд, и это герметичное стекло — надежную защиту от трескучего, царствующего снаружи мороза, и гордость за родную страну, достигшую, кто бы что ни говорил, впечатляющих успехов в народном хозяйстве, и ровные ряды кресел: «Если бы не столики, точь-в-точь как в самолете…» — неудачное сравнение с самолетом только упрочило тревогу. По радио не объявляют, но известно: сизокрылым железным птицам случается падать и биться, особенно здесь, над тайгой.

«Но я-то не в небе, а на родимой земле, — резонное соображение, тем более на самолете он ни разу не летал, снизило накал опасливых ожиданий. Понемногу отходя от понятной в его обстоятельствах робости, он огляделся, отметив ковровую дорожку цвета топленого молока, пущенную по всей длине вагона. «Надо же, чистая… — учитывая московскую привокзальную слякоть, которую месили пассажиры, это казалось чудом. — Платформу, что ли, подогревают?» — если предположить, что в основе первого межгосударственного проекта лежат самые прогрессивные технологии, не такая уж безумная мысль. Новшества могли коснуться чего угодно, а не только конструктивных особенностей подвижного состава. Ему вспомнилась толкучка у турникета: пассажиры прикладывают билеты, провожающие — специальные пропуска-квиточки, которые получают, отстояв очередь в отдельную кассу, — на других направлениях ничего подобного нет.

Красные буквы побежали, складываясь в новую электронную строку:

БЕРКУТ ВАГОН № 6 02.03.1984.

На этот раз, покосившись на девушку, сидевшую в кресле напротив (похоже, его ровесница), он повел себя более благоразумно — подавил неосторожный вздох. Не хотелось выглядеть дикарем, которого изумляют плоды цивилизации. Тем более надпись на табло не содержала ничего особенного: название поезда, номер вагона, число, месяц, год, — всё как у него в билете. Билет и заграничный паспорт. Час назад, чувствуя замирание сердца, предъявил их проводнику. Теперь, прислушиваясь к колесам, отбивающим чечетку на рельсовых стыках, он напомнил себе: «Этот поезд — наше общее достижение. А не только российской стороны».

Сверхскоростную ветку, соединившую две столицы, ввели в эксплуатацию в 1981 году.

Проект, который газетчики называли «Великим прорывом» — собираясь в дорогу, он (на всякий случай, мало ли, придется отвечать на неудобные вопросы) сходил в Публичку, пролистал жухлые подшивки многолетней, с походом, давности, — стал возможен благодаря совместным усилиям правящих Партий, внешне-политических ведомств, научно-исследовательских и опытно-конструкторских организаций, разработавших и внедривших в производство новое поколение головных и пассажирских вагонов, и, конечно, целой армии строительных рабочих, которым пришлось трудиться в четыре смены, чтобы — всего лишь за одну пятилетку — поднять насыпь, проложить рельсы, а главное — пробить многокилометровый туннель в толще Уральского хребта.

«Правда», «Известия», «Ленинградский рабочий» — все центральные и местные газеты подробно рассказывали о том, как на обеих конечных станциях перестроили и переоборудовали вокзалы, которые и раньше-то походили друг на друга. Но теперь — за исключением незначительных деталей, призванных подчеркнуть особую национальную идентичность каждой из стран-участниц, — их дове- ли до полного единообразия. В передовых статьях то и дело мелькало горделивое словосочетание вокзалы-близнецы, поражавшее читателей своей новизной. Несколько месяцев, пока стороны не пришли к общему мнению, в специальных газетных разделах обсуждались повадки пернатых: коршунов, сапсанов, кречетов. (Шутники, упражнявшиеся в остроумии помимо средств массовой информации, предлагали составить нечто двуглавое.) В конечном счете международная комиссия выбрала самого крупного хищника. «Беркут» — этот представитель семейства ястребиных устроил обе стороны.

Единственное расхождение, по которому так и не удалось прийти к компромиссу, — ширина рельсовой колеи. Для себя Россия оставила прежнюю, европейскую. Это одностороннее решение — за которым советское руководство усмотрело следы былой враждебности, вызвало резкую отповедь. Наше внешнеполитическое ведомство, рупор ЦК КПСС, выпустило специальный меморандум, возложив всю ответственность за нарушение сроков пуска железнодорожной ветки на российский Рейхстаг. В ответном меморандуме «их Москва» заявила, что Россия «туточки ваще не при делах», дескать, российские инженеры предлагали недорогое, но весьма конструктивное решение, которое противоположная сторона отвергла без объяснения причин. Обмен жесткими нотами вызвал панические слухи: мол, проект повис на волоске. Или вовсе заморожен.

Через год выяснилось, что это не соответствует действительности. За короткий срок наши инженеры, трудясь стахановскими темпами, создали собственную оригинальную конструкцию — спецприспособление, на жаргоне газетчиков поддон. С помощью которого кузов советского вагона легко и просто приподнять и переставить на российскую ходовую часть.

Выступая на торжествах, посвященных открытию прямого сообщения, официальные лица призывали к дальнейшему более тесному сотрудничеству, основанному на взаимном доверии, больше не поминая ни неприятный эпизод с «поддоном», ни — если брать шире — долгий и трудный путь, который СССР и Россия прошли от Соглашения о перемирии, коим завершилась страшная кровопролитная война, до полноценного Мирного договора, подписанного 20 мая 1978 года, — в обеих сопредельных странах одинаково праздничный день.

Ввод в эксплуатацию сверхскоростной железной дороги, соединившей две столицы, стал своеобразным рубиконом, новой точкой отсчета. Начиная с этой даты (листая желтоватые подшивки, он невольно это отметил), исчезло, будто кануло в Лету, прежнее газетное словосочетание, привычное советскому уху: временно оккупированная территория.

Уйдя из официальной, оно сохранилось в разговорной речи.

Поговаривали, будто на перегоне от Москвы до Хребта каждые десять километров стоят караульные вышки. Слухи, однако, оказались беспочвенны — теперь он убедился: никаких вышек. Только деревья — плыли за окном «Беркута», слегка покачиваясь на ветру.

Неправдоподобно огромная скорость, которую поезд развил на этом, прямом как стрела, участке дороги, смазывала картинку. И стволы, и вечнозеленая масса — всё сливалось в сплошную преграду: не прорваться никакому ветру. Впрочем, ветер и не пытался, довольствуясь одними вершинами, раскачивал из стороны в сторону. Вдруг, ни с того ни с сего, подумалось: «Захочет — прорвется. Ветер — опытный зэк…»

Взглянув на девушку, занимавшую кресло № 39, он поспешил отделаться от этой мысли, однако странная нелепая мысль не исчезала. Скорее упрочилась. Ему даже почудилось, будто деревья по обеим сторонам железной дороги выросли не сами собой. А кто-то, в здешних заповедных местах обладающий всей полнотой власти, вывел их из леса, расставил вдоль полотна, отдав приказ горестно покачивать головами, провожая уносящиеся на Запад поезда. Пожалуй, он бы не удивился, когда, упустив серебристый хвост мгновенно промелькнувшего состава, вечнозеленые деревья выстроились бы широкими лесополосами — по четыре ствола в затылок — и, подчиняясь яростному лаю сторожевых овчарок вкупе с отрывистыми окриками охраны, двинулись в глубь тайги.

Но одернул себя: «Овчарки, вооруженная охрана… Это там, за Хребтом». Хотя здесь это тоже было, но раньше, не на его памяти. Местные лагеря перевели на юго-восток, к китайской границе, в конце сороковых.

Кстати, о Китае. Когда мандарин отправляется в путешествие, жители его провинции тоже выходят на большую дорогу и, расположившись друг от друга на некотором расстоянии, ждут, когда их главный начальник проедет мимо, чтобы поприветствовать его особенным образом, пожелать счастливого пути… Он уже было погрузился в приятные тонкости древнекитайских обрядов, но его окликнули.

— Ты до конечной? — Девушка, сидевшая напротив (за все это время она не проронила ни слова, но он все равно различал в ней чужое, выдававшее россиянку. «Немецкая овчарка» — эта мысль явилась, едва он вошел в вагон, на всякий случай сверившись с билетом, пристроил на крюк шапку-ушанку и водрузил на багажную полку синий матерчатый чемодан), не назвала город — последнюю станцию на этой режимной ветке. Оценив ее нежданную деликатность, он кивнул и почувствовал себя увереннее. Даже пейзаж за окном переменился: теперь ему казалось, будто деревья радостно качают колючими кронами, торопясь пожелать ему доброго пути.

— Ты оттуда? — она махнула рукой против хода поезда.

Сказать по правде, ее назойливое ты коробило.

Но когда к тебе обращаются, глупо сидеть сычом лишь на том шатком основании, что девушки, к которым привык сначала в школе, а потом в институте, и разговаривают, и выглядят иначе. «Не стоит оценивать захребетников по нашим меркам. На то и заграница, чтобы все другое…» — так он подумал, но вслух спросил:

— А что, заметно?

— Ага. — Узколицая девица, похожая на юркую щучку, кажется, отбросила не только уважительное местоимение, принятое меж случайных попутчиков, но и всяческие приличия: откинувшись в кресле, оглядела его с ног до головы.

Хочет — пускай смотрит. За свой внешний вид он был спокоен. Костюм, пальто, ботинки на меху, даже нижнее белье — трусы, футболки, теплые каль- соны (Геннадий Лукич называл их егерскими) — выдали накануне поездки. Вопросами гардероба занимались два младших офицера — один снимал мерки, другой записывал в блокнот. Вещи, аккуратно подобранные и сложенные в чемодан, передали по описи. Переодеться перед самым отъездом. Все старое оставить дома. Таков приказ. Первый в его жизни, под которым поставил свою подпись.

Мать перебирала новые вещи, читала нем-русские ярлычки. На всякий случай у него было готово объяснение: командированным полагаются талоны, спецсекция в ДЛТ на последнем этаже, вход строго по пропускам. Когда надел пальто, мать кивнула: «Теплое. На вырост». В плечах и правда обвисало.

Вот тебе и импортное, по меркам. Видно, не всё импортное хорошее, бывает, и перехваливают — подумал про себя. А вслух, сухо и непокладисто: «Значит, будем расти».

На людях мать не плакала, только не сводила глаз. «Как на фронт провожает», — он чувствовал тяжелеющее сердце. Хотелось приободрить, утешить. Нет уехавших, кто не вернулся бы обратно — его любимая фраза из «Книги перемен»: толкование к гексаграмме «тай». Хорошо, что вовремя спохватился. У старшего поколения своя память. В их памяти всё наоборот. Уезжают, чтобы никогда не возвратиться.

История, о которой не писали

  • Алексей Иванов. Тобол. Много званых. – М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. – 702 с.

Новая книга Алексея Иванова вне зависимости от жанра, который выбирает автор, всегда становится событием. Иванов в нашей литературе является фигурой в каком-то смысле парадоксальной: при всей его популярности, давно уже попадающей под определение «культовая», у него нет ни одной «большой» отечественной литературной премии. При этом Иванову, практически единственному из современных прозаиков, удалось выйти за границы собственно литературы благодаря своим художественным произведениям.

Всех лауреатов Большой книги, Букера и других премий знают по ленточкам на книгах с пометкой «Лауреат такой-то премии», Иванова – по киноэкранизации «Географ глобус пропил», по документальному циклу «Хребет России». Его романы «Золото бунта» и «Сердце Пармы» в свое время в буквальном смысле перевернули русскую фантастику, потому что Иванов изобрел собственный жанр: смесь реалистического исторического романа и фэнтези «меча и магии».

Однако члены жюри разных литературных премий до сих упорно, словно сговорившись, обходят Иванова стороной, хотя его произведения регулярно попадают в лонг- и шорт-листы. Последний пример – роман «Ненастье», попавший в короткий список «Большой книги», но не удостоенный даже третьей премии.

Особенно удивительно то, что книги Иванова трижды были номинированы на «Нацбест», но и там писатель ничего не взял. Хотя много ли у нас найдется литературных бестселлеров в полном смысле этого слова, обладающих столь заметными и несомненными художественными и стилистическими достоинствами, как тексты Иванова?

«Тобол. Много званых» вышел тиражом в двадцать пять тысяч экземпляров, при том что средний тираж книг сейчас чаще всего пять, реже – десять тысяч. И книга расходится, а не лежит на полках, то есть у автора есть большая читательская аудитория, включающая не только непосредственных участников литературного процесса.

После «Сердца Пармы» и «Золота бунта», написанных в жанре краеведческого фэнтези, Иванов уходил в реализм (последний его роман «Ненастье» изображает современный социум), нон-фикшен («Вилы») и даже написание сценария (для сериала «Тобол»). И все это ему удается, однако в новом романе – казалось бы, неожиданно – писатель возвращается к реалистической манере. «Тобол» посвящен забытым и малоизвестным страницам в истории освоения Сибири.

Семисотстраничный труд, или, как обозначено на титульном листе, роман-пеплум, представляет собой жанр исторического романа в чистом виде. Собственно, «Тобол» назван пеплумом совершенно напрасно. Во-первых, это кинематографический, а не литературный жанр, во-вторых, в «Тоболе» нет чугунной серьезности и библейской тематики, характерных для таких фильмов, в-третьих, главное у Иванова – изображение не слома эпох, но судеб людей, попавших в это смутное время: от императора Петра I до бывшего лакея, девушки-остячки и священнослужителя.

Исторический фон передается не только через материальные приметы времени: подробности костюмов, быта и стройки (он показан глазами «очевидцев»), – но и осмысляется с позиции дня сегодняшнего. Иванову удалось сделать всех героев настолько живыми и понятными современному читателю, что «Тобол» читается как увлекательное фэнтези, хотя автор опирается на действительные исторические факты и документы. Основные действующие лица – реальны, а те, что придуманы – узнаваемы.

Например, одним из главных героев стал картограф и архитектор Семен Ульянович Ремезов. Его антагонист – губернатор Сибири, князь Гагарин. Еще один герой – митрополит Тобольский, святитель Филофей, также реальный человек. Все трое вышли у Иванова совершенно живыми людьми: их характеры, образ мыслей, желания и устремления прозрачно ясны. В этом смысле «Тобол» может смело встать в один ряд с лучшими образцами исторических романов из золотого фонда русской классики. До Иванова никто с такой яростной самоотверженностью не описывал в художественной прозе историю крещения Сибири и того количества верований, народностей и традиций, слившихся там под двуглавым российским орлом.

Служилые не брали с собой ружей. Бунты инородцев остались в далёком прошлом, когда остяцкая княгиня Анна Пуртеева, злая вдова Игичея, сына князя Алачи, подбивала своего сына и своего внука на мятеж и рассылала по селениям красноперые стрелы, призывая всех к войне с русскими. Кода, городок княгини Анны, давно был разорён, и его пустырь уже зарос березами, хотя оставалась Кодская волость, где князьцами стояли потомки Анны и Алачи. В Певлоре молодой князь Пантила тоже был записан в воеводских ясачных книгах Алачеевым: он приходился свирепой старухе Анне прапрапра правнуком.

Роман «Тобол» вместе с тем блестяще выстроен с учетом законов современной драматургии: сквозь гигантский пространственно-временной портрет эпохи красными нитями протянуты судьбы отдельных героев, и они четко прослеживаются, характеры получают развитие, и ни одна сюжетная линия не обрывается. Иванов помнит обо всех жителях своего мира и ни разу не повторяет ошибку многих современных авторов – не бросает никого на полдороге. Фоном разворачиваются эпохальные события, которые тоже логично изложены.

По размаху и четкости композиции «Тобол» можно сравнить с толкиеновским «Властелином колец»; по большому количеству героев, жестокости и захватывающему сюжету – с псевдоэпосом Джорджа Мартина «Игра престолов». Только у Иванова говорят и действуют реальные личности.

Читая его роман как художественную прозу, видишь, как оживают дела давно минувших дней; между строк при этом отчетливо прослеживается авторская позиция и его взгляд на нашу историю.

Основная сюжетная линия – спор архитектора и губернатора о том, каким путем двигаться в будущее. По сути, этот тот самый давний спор Поэта и Царя, актуальный во все времена.

Перед автором стояла непростая задача: соединить факты и вымысел, сплести в одном романе магический реализм и сухие строчки летописей, показать запутанные и темные страницы истории с помощью образного и при этом ясного языка и сделать это убедительно.

В «Тоболе» есть и торжество справедливости: не все ценили реального Ремезова при жизни, и вот спустя четыреста с лишним лет нашелся человек, который посвятил ему одно из своих лучших произведений и напомнил всем, что иногда время разрешает спор Поэта и Царя в пользу первого.

Анастасия Рогова

Борис Мессерер. Промельк Беллы

  • Борис Мессерер. Промельк Беллы. — М.: Редакция Елены Шубиной, 2016. — 848 с.

Книга Бориса Мессерера начиналась как попытка упорядочить записанные на диктофон рассказы Беллы Ахмадулиной о детстве, семье, войне, поэзии, просто истории, случаи из жизни. «Белла говорила все это не для записи, а просто разговаривая со мной, — вспоминал Мессерер. — Когда эти беседы были расшифрованы и легли на бумагу, то, перечитывая их, я заново понял всю безмерность таланта Беллы». Потом к ним закономерно добавились собственные мемуарные очерки Бориса Мессерера: портреты отца — выдающегося танцовщика и балетмейстера Асафа Мессерера, матери — актрисы немого кино, красавицы Анель Судакевич, кузины — великой балерины Майи Плисецкой.

 

Венедикт Ерофеев

 

История моих отношений с Веничкой Ерофеевым началась, когда мы с Беллой прочли его великую поэму «Москва — Петушки» в Париже в 1977 году. Об обстоятельствах этого события я уже писал — на чтение отводилась всего одна ночь, а книгу нам дал Степан Татищев. Это были гранки, которые Степан должен был утром вернуть в типографию.

И вот в цветущем Париже, среди неправдоподобного изобилия продуктов, невиданных кулинарных изысков, безумного количества разнообразных вин, мы читали Венедикта Ерофеева:

— Будете чего-нибудь заказывать?

— А у вас чего — только музыка?

— Почему «только музыка»? Бефстроганов есть, пирожное. Вымя…

Опять подступила тошнота.

— А херес?

— А хереса нет.

— Интересно. Вымя есть, а хересу нет!

И меня оставили. Я, чтобы не очень тошнило, принялся рассматривать люстру над головой…

Белла о поэме «Москва — Петушки»:

Нам с Борисом дал рукопись Степан Татищев — подвижник российской словесности, русский, родившийся во Франции. <…>

— Свободный человек! — вот первая мысль об авторе повести, смело сделавшим героя своим соименником. Герой, Веничка Ерофеев, мыкается, страдает, пьет все мыслимые (и немыслимые) напитки, существует вне и выше предписанного порядка. Автор, Веничка Ерофеев, сопровождающий героя в пути, трезв, умен, многознающ, ироничен, великодушен. Зримый географический сюжет произведения, обозначенный названием, лишь пунктир, вдоль которого мчится поезд. Это скорбный путь мятежной и гибельной души.

В повести, где действуют пьянство, похмелье и другие проступки бедной человеческой плоти, главный герой — непорочная душа, с которой напрямую, как бы в шутку, соотносятся превыспренние небеса и явно обитающие в них кроткие, заботливые ангелы. Их присутствие — несомненная смелость автора перед литературой и религией, безгрешность перед их заведомым этическим единством. Короче говоря, повесть своим глубоким целомудрием изнутри супротивна своей дерзкой внешности. И тем возможным читателям-обвинителям, кому недостает главного — в суть проникшего взгляда. Я предвижу их проницательные вопросы касательно «морального облика» автора. Предвижу и отвечаю.

…В 10 утра мы вернули рукопись ее первому рецензенту. И, оглядев его безукоризненно хрупкий силуэт, я сказала: «Останется навсегда. Как, скажем, «Опасные связи» Шодерло де Лакло». Все-таки он оказался совершенно русским, этот француз: мы втроем счастливо рассмеялись.

Визит в мастерскую

Прошло совсем немного времени, и в дверь моей мастерской позвонили. В одной из пошатывающихся фигур, топтавшихся на пороге, я различил хорошо знакомый силуэт моего старого друга Славы Лёна, а в другой угадал Веничку Ерофеева. Лён держал в руках две бутылки шампанского и весьма изящно стал извиняться, что они с Венедиктом зашли ко мне в мастерскую без звонка, не предупредив о визите. Я был безумно рад видеть и Славу, и Веничку, достал из холодильника две бутылки водки, всяческие закуски и пригласил гостей к столу.

Веничка был очень высокого роста и показался мне удивительно красивым: прямые светлые волосы падали на лоб треугольной прядью, а совсем прозрачные, немного выцветшие глаза изначально голубого цвета светились мудростью и всезнанием. На устах у Венички блуждала полуулыбка, напоминающая улыбку Джоконды.

Он передвигался по мастерской чрезвычайно осторожно, держась галантно и предупредительно по отношению к человеку, с которым ему доводилось общаться. Слава и Веничка сели на углу большого стола, рассчитанного на многих гостей, и я — тоже галантно и предупредительно — налил им понемногу водки, оставляя шампанское на потом, и предложил закусывать. Шел десятый день июля.

Немного смущающийся Веничка, осторожно пригубив водку, начал извиняться, что он слегка опьянел:

— Борис, что ты хочешь? Ведь я ел только в июне!

В это время зазвонил телефон и раздался голос Андрея Битова.

Я стал горячо приглашать его зайти в гости, пояснив, что у меня сидят Веничка Ерофеев и Слава Лён. Битов ответил:

— Если Веничка, то я приду! Вместе с Резо Габриадзе!

Тут же позвонили и в дверь: пришел один из знакомых Венички, которому позвонил Лён. Веничка представил его как своего друга и сказал:

— Это мой друг — католик. И я тоже — католик!

Я спросил:

— Как Чаадаев?

Веничка утвердительно кивнул.

Я продолжал:

— Веничка, здесь нет людей, которые бы придирались к той или иной вере.

На пороге появились Андрей Битов и Резо Габриадзе. Встречаясь с Резо, я всегда поражался необыкновенному устройству его личности. Он создал уникальный театр марионеток, с которым объездил весь мир. Эти крошечные фигурки, причудливо двигающиеся на нитках, заставляли зрителей разных стран радоваться и плакать над своей судьбой. Те избранники, которые попадали на его спектакли, уходили после просмотра счастливыми и просветленными. Его, известного сценариста и режиссера, никогда не мучил «вождизм» — страсть к лидерству и верховодству. Его высказывания о себе самом часто носили уничижительный характер.

Помню, как однажды я провожал Резо в Переделкине на станцию, а он при этом, не щадя себя, говорил:

— Я трус! Я всего боюсь! Я даже на электричке боюсь ездить!

Не думаю, что он и в самом деле этого боялся — скорее, Резо так себя позиционировал, чтобы, не дай бог, его не сочли этаким удалым и отчаянным рубахой-парнем.

За этим самоуничижением проступало тончайшее человеческое устройство, которое позволяло Резо уберечь наивный, простодушный взгляд на людей и явления жизни, давало возможность использовать эти качества в работе режиссера и художника. А наивный художник ничего не боится, становясь самым храбрым человеком на свете, он поступает так, как велит ему совесть. Он позволяет себе на равных общаться с гениями всех времен и народов. Он может, например, напрямую разговаривать с Пушкиным и изображать его на своих наивных рисунках, придумывая новые штрихи его биографии.

Эти качества Резо роднили его с Венедиктом. Веничка отождествлял себя со своим литературным героем, который действительно мог все себе позволить. Никакие ниспосланные судьбой унижения не действовали на Веничку, поскольку в своем творчестве он брал более высокую ноту, и тогда все обстоятельства жизни ничего для него не значили. Веничка мог быть и разнорабочим, и лифтером, и кем угодно еще, но никакая «низовая» работа не могла ранить его высоко парящую душу. Он всегда был выше всех обстоятельств.

Познакомившись с Веничкой, Андрей и Резо, естественно, принялись восхищаться его поэмой «Москва — Петушки». Веничка величественно слушал и принимал комплименты с той же самой полуулыбкой Джоконды. Разговор, так или иначе, зашел о литературе.

Каждое новое имя несли на суд Венедикта, и Веничка вершил этот суд, вынося торжественный приговор:

— Нет! Этому я ничего не налью!

Желая обострить разговор, я спросил:

— А как ты относишься к тому, что пишет Битов?

Веничка невозмутимо ответил:

— Ну, Битову я полстакана налью!

Андрей реагировал благороднейшим образом:

— Веничка, что бы ты ни сказал, я никогда не обижусь на тебя!

Разговор зашел и о Белле. Ее самой не было в мастерской, она жила и работала тогда в Доме творчества композиторов в Репине под Ленинградом.

Веничка задумчиво проговорил:

— Ахатовну я бы посмотрел…

А дальше на вопрос, как он оценивает ее стихи, Веничка произнес:

— Ахатовне я бы налил полный стакан!

На диване возле стола лежало множество разбросанных книг,

которые я небрежно скинул туда, когда готовил наше застолье. Среди них Веничка неожиданно заметил скромный томик стихов Владимира Нарбута, вышедший в издательстве «Аnn Arbor». Полистав книжку, он спросил:

— А ты можешь подарить мне ее?

Я с радостью ответил:

— Я готов тебе подарить все, что ты хочешь!

И добавил к книге Нарбута все имевшиеся у меня книги Беллы.

У Венички дома, на Флотской улице, рядом с Речным вокзалом, была не одна полка со сборниками любимых поэтов.

Наше застолье близилось к концу. Постепенно гости разбредались. Ушли Андрей с Резо. Ушел католик. Заснул на диване возле стола Слава Лён. А нам с Веничкой показалось, что напитка не хватает.

— Веничка, жди меня! — сказал я решительно, сел в машину и поехал к ресторану Дома кино, потому что в магазинах вечером спиртного купить было нельзя. Несмотря на количество выпитого, я доехал до Дома кино, где в ресторане меня знали и дали необходимые напитки и вкусную горячую еду, которой я хотел накормить Венедикта.

Однако, вернувшись, я нигде не мог его найти. Слава уже ушел, а Веничка не отзывался. Его не было в спальне, не было в каминной, сплошь заставленной моими работами, и я в совершенной растерянности поднялся на антресоль, где вдруг увидел его, спящего на конструкции из стульев. Он полусидел-полулежал в кресле-качалке, но из-за своего роста не мог разместиться в нем полностью и положил ноги на стул, стоящий рядом.

Растолкав Веничку, я встретился с другой проблемой: поскольку он был такой высокий, мне было не по силам помочь ему спуститься по крутой лестнице с антресолей. На этот путь ушло довольно много времени, но мы в конце концов его одолели. С грохотом опрокинув стоящую рядом со столом аптечку, забрызгавшую все вокруг зеленкой, Веничка был водружен за стол, где я постарался накормить его горячей едой. Мои старания увенчались успехом частично, но выпивать мы продолжили. Переночевали в мастерской, и утром я повез Венедикта домой.

В Дом кино на правительственной «Чайке»

С той поры мы не раз сидели вдвоем у меня в мастерской и разговаривали о жизни. Иногда наши встречи заканчивались причудливо: однажды, например, мы так завелись, что нам захотелось завершить вечер как-нибудь необычно. Надо сказать, что Веничка не любил бывать в ресторанах — отчасти это объяснялось тем, что у него никогда не было денег. И я попросил:

— Веничка, ну не упрямься, разреши пригласить тебя в мой любимый ресторан Дома кино. Ничего плохого не произойдет, если раз в жизни мы пойдем туда вместе.

Наконец Венедикт согласился. Из моей мастерской на Поварской мы вышли, конечно, не совсем ровной походкой. Тем не менее я действовал по намеченному плану, и мы преодолели короткий маршрут, в который входила задача обогнуть норвежское посольство и затем спуститься по лестнице к Новому Арбату, где можно было поймать машину, чтобы доехать до ресторана.

Как нарочно, машин было мало, и они отказывались ехать по указанному адресу. И вдруг мой взгляд упал на правительственную «Чайку», припаркованную у тротуара напротив Дома книги. Я смело подошел и обратился к водителю:

— Командир, сделай одолжение, довези нас до Дома кино на Васильевской. Это недалеко! — и предложил значительную сумму.

Водитель даже не удостоил меня взгляда. Тогда я назвал сумму, втрое превышающую первоначальную. Величественный шофер правительственного лимузина внимательно посмотрел на меня, но ничего не ответил. Все более заводясь, я назвал огромную по тем временам сумму, в десять раз превышающую первоначальную. Тут уж «командир» расплылся в улыбке и поинтересовался:

— А зачем вам это надо, ребята?

Я поднял вверх указательный палец и ответил:

— История не простит!

Мы устроились в машине. Я был полон гордости за содеянное и радовался за Венедикта, что вот он едет по Москве на «Чайке». Веничка сидел молча, сохраняя на устах присущую ему полуулыбку Джоконды.

К моему сожалению, у входа в этот широко посещаемый ресторан никого из знакомых не оказалось. Триумфального прибытия не получилось.

В зале многие меня приветствовали, но Веничка был неузнан своим народом. Свободных мест в ресторане не было. Единственным, кто раскрыл нам свои объятия, оказался известный фотограф Николай Гнатюк. Он держал столик для своих опаздывающих друзей. Мы сели к Коле, я сделал широкий заказ, и мы продолжили выпивать уже вместе с Колей.

Николай Гнатюк, знавший многих известных людей, конечно, был рад познакомиться с Веничкой и тут же бросился готовить аппаратуру для съемки. Сюжет «Венедикт Ерофеев в ресторане Дома кино» очень его взволновал. Но тут произошло непредвиденное. После того как он сделал несколько снимков, кто-то из сидящих позади нас отозвал Колю в сторону. Я не придал этому значения. Однако все кончилось хуже, чем я мог себе представить. Как рассказывал мне потом Коля, это были люди из блатного мира, и они не хотели, чтобы их лица остались на сделанных Гнатюком фотографиях. Они потребовали отдать им пленку. Коля наотрез отказался.

Надо сказать, что Гнатюк был хотя и невысокого роста, но очень сильный парень. Завязалась драка в фойе Дома кино. Бандиты, их было четверо, сумели отобрать у Коли фотоаппарат и засветить пленку. Аппарат они бросили и исчезли. Коля вернулся к столу. Мы же с Веничкой даже не подозревали, что происходило за дверями ресторана. Как могли, мы успокоили Колю и продолжили выпивать.

Квартира на Флотской улице

Веничка со своей женой Галей жил в большой четырехкомнатной квартире в «генеральском» доме на Флотской улице. Наличие такой большой и фешенебельной квартиры у Венички было трудно предположить, но объяснялось все очень просто. Раньше Веничка жил в самом центре Москвы, в Камергерском переулке напротив МХАТа, в двухэтажном доме, где когда-то располагалось кафе «Зима», название которого в зимнее время представлялось весьма логичным, а в летнее манило прохладой другого сезона. Потом зданием завладела финская авиационная компания «Finnair» и расселила жильцов в далекие от центра районы, а чтобы жильцы дали согласие переехать, компания соблазняла их роскошными четырехкомнатными квартирами. Так Веничка оказался среди генералов. Ситуация была совершенно сюрреалистическая. Веничка с Галей жили в почти пустых комнатах, лишь кое-где висели книжные полки, заставленные книгами, а перед ними стояли вереницы маленьких бутылочек, так называемых «шкаликов» или «мерзавчиков», из-под водки, а иногда из-под коньяка. Веничка выпивал маленькую бутылочку и ставил ее на полку для украшения.

Эти маленькие бутылочки имели собственную оригинальную судьбу. Веничка был совершенно нищий человек без постоянного заработка. Ему довелось побывать и разнорабочим на стройке, и лифтером, и много кем еще. Так он оберегал свою профессиональную независимость, предпочитая работать кем угодно, только не заниматься подневольным литературным трудом. Галя приносила в дом небольшую зарплату: у нее была малооплачиваемая должность инженера-химика. В стране шла кампания по борьбе с пьянством. За спиртным выстраивались огромные очереди. Веничка занимал очередь, но, когда после многочасового стояния подходил к прилавку, мог позволить себе купить только две или три маленькие бутылочки: у него просто не было денег. Выбрасывать эти выстраданные бутылочки ему было жалко, и он ставил их на полки перед книгами.

Последние годы Венички

Когда я бывал в квартире на Флотской, Веничка показывал мне свои записные книжки, в которых исключительно аккуратным почерком были выписаны цитаты из великих философов, мудрецов и писателей прошлого. Среди опубликованного есть совершенно замечательная книжка, составленная Веничкой из цитат В. И. Ленина, — «Моя маленькая лениниана».

Много раз я спрашивал Венедикта о том случае, когда в электричке пропала рукопись его романа о Шостаковиче, но отчетливого ответа так и не получил. Скорее всего, портфель с рукописью был забыт на сиденье.

Тогда, в середине 1980‑х замечательный хирург онкологического центра им. Блохина Евгений Матякин, наш большой друг, оперировал Веничку и продлил его жизнь на четыре года. Правда, теперь Веничка мог говорить, лишь подставляя к горлу микрофон, придающий голосу какой-то металлический звук. Это устройство мы называли «говорилкой».

Как-то мы сидели вдвоем с Венедиктом у меня в мастерской, попивая коньячок из 250-граммовых бутылочек, которых у нас было немало. Мы с Веничкой мирно беседовали, он уже пользовался «говорилкой». Неожиданно в дверь позвонили, и на пороге возникла довольно разнообразная компания.

В то время в практике нашей с Беллой жизни это было возможно: близкие люди могли зайти вечером в мастерскую без предуведомления. Среди пришедших оказалась Инга Морат. Она сразу оценила мизансцену: мы с Венедиктом за столом, а на переднем плане — батарея коньячных бутылочек. Некая российская экзотика заключалась еще и в том, что Веничка сидел в кроличьей шапке-ушанке, — ему казалось, что в мастерской прохладно. Инга попросила нас не двигаться и сделала памятный снимок. На фотографии наши смущенные улыбки говорят сами за себя.

Инга нас снимала, и через два года, уже после того, как Венички не стало, я получил эту фотографию в подарок. И по сей день признателен ей.

Но вечер так просто не закончился. Некоторые из дам вошли в кураж. Одна из них обнимала, целовала Веничку и все просила убрать «говорилку»:

— Брось эту штуку, ты и так хорошо говоришь!

В итоге Веничка, хорошо выпивший в тот вечер, уехал, позабыв «говорилку» на диване.

Рано утром зазвонил телефон. В трубке я услышал лишь молчание и торопливо сказал:

— Веничка, это ты? Я сейчас привезу тебе «говорилку»! Еду к тебе на машине.

Стояло именно то время суток, о котором Веничка восклицал:

О, тщета! О, эфемерность! О, самое бессильное и позорное время в жизни моего народа — время от рассвета до открытия магазинов!

Сколько лишних седин оно вплело во всех нас, в бездомных и тоскующих шатенов!

Через сорок минут я вручил Венедикту «говорилку» и бутылку коньяка. Мы сидели на кухне и вспоминали вчерашние перипетии.

Рядом с Веничкой была его Галя, самоотверженно делившая с ним все тяготы жизни.

В опубликованных записных книжках Венички есть запись о похожей встрече:

13–14–15. xi. В один из этих дней в гостях у Мессерера по его приглашению. За коньячком в его мастерской, тет-а-тет. Белла отсутствует: она под Ленинградом, в Доме творчества. Веселых и приятных мыслей полон. На следующий день обнаруживаю, что оставил у Бориса Мессерера свою синюю сумку с записными книжками, звоню — так и есть. Отличный малый Мессерер: подъезжает на машине, вручает сумку и плоский, позарез нужный флакон коньяку. Мало того: обнаруживаю в каждом кармане по полсотне.

Мы с Беллой обожали Веничку, и он со своей стороны платил нам любовью и даже, по-моему, был влюблен в Беллу. Когда она читала стихи, он слушал как завороженный. Веничка и Галя бывали у нас на даче в Переделкине: врачи рекомендовали Веничке как можно больше ходить пешком на свежем воздухе. Мы гуляли по аллеям, разговаривали, а потом шли обедать.

У меня сохранились подаренные им книжечки с короткими дарственными надписями в весьма своеобразном Веничкином стиле.

Например: «Борису Месс. С уже устоявшейся любовью».

Когда Веничке стало в очередной раз плохо, мы с Беллой по звонку Гали примчались на Флотскую улицу. Кое-как снарядив Веничку, на безумной скорости помчались вчетвером через весь город в больницу на Каширском шоссе и чудом успели к назначенному часу.

Это была последняя поездка Венедикта. Мы с Беллой навещали его в больнице. Веничка погибал. Помню, как он сидел на кровати, одетый в голубую рубашечку, так гармонировавшую с цветом его глаз…

Женя Матякин делал все возможное, чтобы спасти Веничку, но это уже было выше его сил.

Кто знает вечность или миг
мне предстоит бродить по свету.
За этот миг и вечность эту
равно благодарю я мир.

Что б ни случилось, не кляну,
а лишь благословляю легкость:
твоей печали мимолетность,
моей кончины тишину.

Отпевали Ерофеева в храме Ризоположения на Донской, между Ленинским проспектом и Шаболовкой. Собралось множество людей.

Похоронили Веничку на Новокунцевском кладбище. Поминки были в кафе на Скаковой улице.

Галя не выдержала жизни в одиночестве. Она выбросилась из окна той самой квартиры на Флотской.

Говорит Белла:

Слова заупокойной службы утешительны: «…вся прегрешения вольные и невольные»… «раба Твоего»… «новопреставленного Венедикта»…

Не могу, нет мне утешения. Не учили, что ли, как следует учить, не умею утешиться. И нет таких наук, научения, опыта — утешающих.

Наущение есть, слушаю, слушаюсь, следую ему. Других людей и себя утешаю: Венедикт Васильевич Ерофеев, Веничка Ерофеев, прожил жизнь и смерть, как следует всем, но дано лишь ему. Никогда не замарав неприкосновенно-опрятных крыл совести, художественного и человеческого предназначения суетой, вздором, — он исполнил вполне, выполнил, отдал долг, всем нам на роду написанный. В этом смысле — судьба совершенная, счастливая. Этот смысл — главный, единственный, все правильно, справедливо, только почему так больно, тяжело? Я знаю, но болью делиться не стану. Отдам лишь легкость и радость: писатель, так живший и так писавший, всегда будет утешением для читателя, для не-читателя тоже. Не-читатель как прочтет? Но вдруг ему полегчает — он не узнает, но это Венедикт Ерофеев взял себе его печаль и муку. Взял и вернул всем нам уроком, проповедью добра, любви, счастьем осознания каждого мгновения бытия. Столь свободный человек, прежде и теперь, он нарек героя его знаменитой повести своим именем, сделал его своим соименником — страдающего, ничего не имеющего, кроме чести и благородства. Вот так, современники и соотечественники. Веничка, вечная память.

Евгений Водолазкин. Авиатор. Коллекция рецензий

Герой романа «Авиатор» – человек в состоянии tabula rasa: очнувшись однажды на больничной койке, он понимает, что не знает про себя ровным счетом ничего – ни своего имени, ни кто он такой, ни где находится. В надежде восстановить историю своей жизни, он начинает записывать посетившие его воспоминания.

После оглушительного успеха «Лавра» судьба новой книги Евгения Водолазкина могла сложиться не так радужно: завышенные ожидания чаще всего не оправдываются. Тем не менее, книга с восторгом была принята читателями, о чем можно судить по рейтингам продаж и многочисленным отзывам. Она уже принесла автору II место премии «Большая книга» и вошла в короткий список премии «НОС». Критики тоже не остались равнодушными, и хотя их реакция не была однозначной, каждый из них, по-своему, пытался разгадать главную особенность романа.

Алексей Колобродов / Rara Avis 

«Авиатор», в основных позициях и картинах — ностальгически-комариная дачная идиллия, брат-чекист, «Преступление и наказание», в смысле, что второго без первого не бывает (идея о возмездии, верная и незатейливая) — очень похож на «Утомленных солнцем» Никиты Михалкова. Я не про сиквелы — сумасшедшее «Предстояние» и диковатую «Цитадель», а про первых «Утомленных солнцем» — мастеровитых, скучноватых, чуть пародийных, оскароносных.

Галина Юзефович / Meduza 

Помимо вопросов «преступления и наказания» (Достоевский — конечно, один из важнейших смысловых субстратов «Авиатора») Водолазкина волнует тема консервации, сохранения мира в слове — неслучайно его Платонов пытается фиксировать свою жизнь максимально подробно, во всех мельчайших частностях, чтобы еще раз продлить свое существование и на сей раз оставить вербальную «копию» себя своей еще не родившейся дочери. А уже в этот сюжет вкладывается тема искусства как такового — запечатлевает ли оно действительность или создает новую, и насколько в этой связи важно, кто именно пишет, например, о грозе или комарах — будут ли у разных людей грозы и комары различными или объединятся в некую единую, непротиворечивую общность?..

Майя Кучерская / Ведомости 

И все же даже ярко и разноцветно прописанное утверждение бесценности милых бытовых мелочей, необходимости воплотить их в слове и так сохранить для потомков – после открытий школы «Анналов», после почти полувекового изучения «истории повседневности», после прозы Михаила Шишкина, наконец (который о воскрешении плоти словом пишет постоянно), – прозвучит ново лишь для самых неискушенных читателей «Авиатора». Однако Евгений Водолазкин дарит своему герою еще одну, по-настоящему неожиданную мысль: Иннокентий ощущает себя в ответе даже за те годы, что пролежал без сознания.

Григорий Аросев / Новый мир

В мире Иннокентия Платонова, человека, сохранившего человеческое достоинство, этой теме (теме смерти – прим. «Прочтения») места не находится. Она — вне его внимания. Вне его памяти. Память человека нацелена на жизнь, а не на смерть. Возможно, подобное презрение и есть главная, хотя и слегка замаскированная мысль автора в «Авиаторе», и вслед за булгаковским Понтием Пилатом, читающим некий пергамент, нам следует повторить: «Смерти нет».

Андрей Рудалев / Свободная пресса 

Евгений Водолазкин в отличие от врача Гейгера не просто наблюдает за героем, привязывается к нему, а ставит над ним опыты. В этом смысле он даже ближе к академику Муровцеву, который в романе на соловецком острове Анзер проводил над людьми эксперименты и замораживал их.

Сами по себе персонажи Водолазкина односложны. Им не свойственна категория характера, да и тайну они из себя не представляют. По поводу характера, конечно же, можно сказать, что это следствие занятий медиевистикой, где такого понятия попросту не существовало. Но основная причина кроется в том, что сами герои книги не важны, они вторичны.

Анна Наринская / Коммерсант

Сглаженность, слаженность и, соответственно, несмелость делают «Авиатора» произведением клаустрофобическим, безветренным. Это даже удивительно — в произведении про шум времени (то есть даже буквально про него — «цоканье копыт ушло из жизни, а если взять моторы, то и они по-другому звучали») этого шума вообще нет. Герой «проспал» 70 лет с конца 20-х по конец 90-х, а мог бы проспать любые другие 70 лет. Это ничего б не изменило — ну кроме разве нескольких речевых оборотов.

Кирилл Филатов / Звезда 

Быт девяностых годов, их атмосферу так точно и остроумно не передавала даже литература, непосредственно в девяностые писавшаяся. И одновременно с этим читателю предлагается увидеть Петербург начала века, воссозданный в дневниковых записях Платонова (весь роман построен как дневник) с мастерством подлинного художника. Здесь же проявляется стилистическая виртуозность автора, тончайше передающего интонационные особенности языка двух разных времен (пусть и не так сильно разнесенных, как в «Лавре»).

Дмитрий Бавильский / Новая газета 

Хотя «лики прошлого» нужны ему не сами по себе, но как возможность говорить о текущем моменте. С помощью замысловатой композиционной рамы, рифмующей разные времена в неделимый поток. Эта, иногда почти картонная условность, необходимая для того, чтобы свести сюжетные концы, и слегка комкающая финал, отлично работает в первой части: картины предреволюционного и нынешнего Петербурга, поставленные встык, бьют по восприятию мощнее любых мемуаров.

Надежда Сергеева / Прочтение 

О вопросах, которые поднимаются в романе, можно рассуждать долго — природа власти, ужасы лагеря, раскаяние человека в своих грехах. Здесь Водолазкин предстает верным последователем русских классиков — от Достоевского до Шаламова. Его текст многослоен: на поверхности — история, за ней — множественность смыслов, отсылки к библейским и художественным текстам, десятки поводов задуматься о серьезном.

Песни опыта

  • Александр Гаррос. Непереводимая игра слов. ‒ М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2016. ‒ 543 с.

Гаррос точно соответствует формуле Анатолия Аграновского: «Хорошо пишет тот, кто хорошо думает, а “хорошо пишет” ‒ это само собой разумеется». Его эссе ‒ это не записки у изголовья от нечего делать, а приключения мысли.

Эта цитата из написанного Дмитрием Быковым предисловия, а также его заглавие ‒ «Хроникер эпохи» уже достаточно полно характеризуют книгу «Непереводимая игра слов» и ее автора Александра Гарроса. Однако кое-что еще можно добавить.

Книга состоит из почти трех десятков очерков, названных в аннотации публицистическими. Едва ли не половина из них напоминает интервью (с писателями, поэтами, актерами, режиссерами и музыкантами), хотя на самом деле ими не является. Наиболее точное определение для остальных очерков, пожалуй, «философские эссе». Темы их варьируются – от перевозки пуделя в поезде как способа расширить собственное сознание (способа исключительно оригинального и не в пример более здорового, чем употребление алкоголя и наркотиков) и судьбы карате в России до освоения Арктики и рассуждений о вере в сказку, заменившей современному человеку религию.

«Все, что мы знаем о мире ‒ это рассказанные другими истории», – говорит один из персонажей. Внимательному читателю Александр Гаррос очень много рассказывает о мире. Все истории о героях строятся примерно по одной и той же схеме: в небольшой преамбуле перед текстом Гаррос сообщает ключевую информацию о человеке, с которым собирается встретиться, и обычно завершает ее вопросом, на который пока не знает ответа. Затем появляется сам герой, следуют беседы с ним: автор пытается понять собеседника. И наконец, озарение. В каждом из собеседников Гаррос видит носителя какого-то важного знания о мире, определенную модель взаимодействия с действительностью. Этим особенным, полученным от своих героев знанием он готов поделиться с читателем – в надежде, что оно окажется ему полезным. В этом смысле «Непереводимая игра слов» становится чем-то вроде собрания различных жизненных сценариев.

Автор очень умен и предельно честен в своих высказываниях – это сочетание кажется потенциально опасным, но в его книге нет ни откровенной критики, ни осуждения; его метод ‒ задавать вопросы, провоцировать читателя на размышления.

Читать эту книгу – непередаваемое эстетическое удовольствие. Она изобилует виртуозными метафорами, сравнениями и описаниями, которые, кажется, требуют от литератора длительного и тщательного продумывания, но Гарросу даются, похоже, очень легко:

Атлантический ветер сдернул с него волглый войлок дождевых туч, обнажил студенистую незахватанную прозрачность, сквозь которую невероятно плотно, ярко и низко звенят россыпи молодых звезд. В чернильном провале запада с приглушенным гулом собираются и разглаживаются белесые морщины ночного прибоя, далеко-далеко редкой бисерной ниткой берега подрагивает Олерон. Пахнет свежестью, гнилыми водорослями и огромным тревожным пространством — до края ойкумены, за этот край.

Сложно сказать, стремился ли автор отобразить историческую картину чуть ли не целой эпохи, но как становится понятно уже из написанного Быковым предисловия к книге, – он в этом преуспел. Художественная литература часто справляется с этим лучше, чем сама история. В этом смысле книга Гарроса к художественной литературе очень близка: она рассказывает большую историю (хронологически повествование охватывает почти столетний период) через частные истории ее представителей и ответы автора на актуальные вопросы того или иного времени.

Трудно не заметить, что книга Гарроса, в первую очередь, о русских. О русской интеллигенции, о тех, кого хочется назвать неоднозначным для русского литературоведения термином «лишние люди». Таков и сам Гаррос. Не случайно он не раз с гордостью (той, что граничит с вызовом) пишет о своем фиолетовом, «цвета роскошного фингала», паспорте негражданина, то есть чужого, даром что негражданство у него ‒ латвийское. Этот паспорт демонстрирует не только независимость владельца, но и его неприкаянность. Так или иначе попадают в категорию чужих все герои Гарроса, уже хотя бы потому, что каждый из них в своем роде уникален. И если читатель хоть немного чувствует сходство с ними или с автором (не может не чувствовать, раз остановил свой выбор на этой книге), то в ней он сможет найти рекомендации по выживанию в мире, где, как кажется, места нет никому.

В  «Непереводимой игре слов» четыре части, каждая из которых озаглавлена цитатой из стихотворения Бродского «Песня невинности, она же – опыта». Движение от мечты к разочарованию, от невинности к опыту, жизнь и завершающий ее уход в пустоту – таково содержание поэтического текста. Цитаты из «Песни» Гаррос располагает в обратном порядке, двигаясь от конца, из пустоты, к началу, но не к заблуждениям невинности, как у Бродского, а к вере в лучшее и к любви, которые даются с опытом. И здесь читатель снова получает совет, как поступать с этой жизнью, очень, надо сказать, обнадеживающий совет.

Публицистический характер книги Гарроса – это лишь прикрытие. Перед нами настоящая литература, наполненная глубоким смыслом и поданная в форме виртуозной словесной игры, которая, в силу ее специфики, и правда, похоже, непереводима.

Сейчас Александр Гаррос проходит в израильской клинике курс лечения от рака. Участие многих людей, деятельное или сердечное, может как-то повлиять на ситуацию. О том, как продвигается курс и чем можно помочь, читайте на странице Анны Старобинец.

Поверьте, нам всем очень нужен Гаррос.

 

Полина Бояркина

Проза короткого действия

  • Анна Матвеева. Лолотта и другие парижские истории. – М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2016.– 448 с.

Имя писательницы Анны Матвеевой стало известным в начале 2000-х, когда журнал «Урал»напечатал ее повесть «Перевал Дятлова». Полудокументальное произведение о загадочной гибели туристической группы попало в лонг-лист «Национального бестселлера» и вышло финал премии Белкина. С легкой руки критика Виктора Топорова Матвееву нарекли «уральским магическим реалистом».С тех пор писательница из дебютантки превратилась в солидную литературную даму и завсегдатая премиальных списков «Нацбеста», «Букера» и «Большой книги». Матвееву печатает модная сейчас «Редакция Елены Шубиной», свежие сборники и романы появляются ежегодно, а то и по нескольку раз в год.

В Париж иногда хочется даже суровым жителям Урала. Об этом – новая книга «Лолотта и другие парижские истории». Скучающий на пенсии красный директор едет в столицу мод на свадьбу дочери, одинокая и серьезная литредакторша вспоминает о месте, где в молодости провела романтический отпуск, журналист отправляется в новогоднее путешествие, чтобы встретить давно забытую однокурсницу… Париж становится осью мироздания, местом, где разрешаются все конфликты, находятся ответы на все вопросы. Даже если это и не французский Париж, а одноименное село в Челябинской области.

«Увидеть Париж, чтобы не умереть», – вот девиз Матвеевой. Писательница защищает его со свойственными ей оптимизмом и просторечным уральским юмором:

Директор кафе «Париж» Анна Петровна сочиняла «отзывы посетителей»для странички ресторанного сайта: «В кафе нас покормили очень вкусно, мясо таяло во рту». Если хочешь, чтобы дело было сделано хорошо – придётся делать всё самой!

Лидия – из той породы людей, которые делают всё исключительно по знакомству. Им даже в голову не придёт обратиться к человеку, номер которого не сохранён в телефоне – зачем, если для всего найдется знакомый профессионал: слесарь, репетитор, или, не допусти, Господи, онколог. Однажды я отвозил телефон Лидии в ремонт – и случайно заглянул в список контактов. Там были диковинные имена – Маша Ногти, Эля Ресницы, Света Эпиляция, Галина Наращивание, Владимир Плитка, Игорь Слесарь, Вадим Роутер, Иван Геннадьевич Лор, Сергей Петрович Виза и, конечно, я – Михаил Психолог.

По сборнику поднимаешься, как по лестнице. Вязкие, мелодраматические, излишне многословные рассказы и повести сконцентрировались в начале книги и заявку на «уральский магический реализм» не оправдывают. Не дотягивают, пожалуй, даже до статуса хорошей женской прозы. Чем объяснить длинноты повести «Рыба в воде»? Читая её, так и хочется взять редакторские ножницы и убрать несколько любопытных, но тормозящих развитие действияописаний. Хочется изменить речь главной героини: она вроде бы простушка, родом из глубинки, замужем за шофёром, а говорит подчёркнуто-литературным языком. Не поддаётся объяснениям и неожиданно женская психология красного директора Павла Петровича Романова. Пожилого человека недавно выпроводили на пенсию с завода, где он отпахал не одно десятилетие. Но вместо того, чтобы думать о судьбах производства, карьерных интригах и происках врагов, Павел Петрович отчего-то перебирает воспоминания о покойной жене, бывшей любовнице и дочерях. То есть мыслит в парадигме одинокой дамы бальзаковского возраста– такого типа читательнице, возможно, эта повесть придётся по душе.

Однако по мере того, как продвигаешься к концу книги, Матвеева возвращает себе реноме прозаика сильного или, по крайней мере, подающего надежды. В «Лолотте», «Шубке» она смело расширяет жанровые границы повести. Сплетает истории о Монмартре времён Амедео Модильяни с мотивами иронического детективаи бытописательского очерка, добавляет репортажной бойкости, украшает открытыми импрессионистическими концовками. Получается «проза короткого действия» – неровная, разношёрстная. Но зато её приятно вечером открыть за чашкой чая, она зарядит хорошим настроением и даст пищу для размышлений на день-другой.

В одном из магазинов книжной сети «Буквоед» «Лолотту» разместили между дамскими романами Марии Метлицкой и претендующими на звание большой литературы книгами Дины Рубиной. Не знаю, сознательным ли был этот шаг, но вышло верно.

Елена Кузнецова