Легенда о дикой стране

  • Елена Чижова. Китаист. – М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. – 608 с.

При той зашкаливающей концентрации абсурда, в которую всякий раз мы погружаемся, включая, например, федеральные каналы, странно, что антиутопия до сих пор не стала самым популярным жанром в российской литературе. Мейнстримовые авторы интеллигентно самоустраняются в прошлое, противопоставляя историческим подменам документальные истории; колумнист Пелевин делает «альтернативные факты» достоянием альтернативной реальности; но мало, страшно мало примеров полноценного художественного осмысления реального человека эпохи Дмитрия Киселева и Петра Толстого. Саша Филипенко пишет громкую и чересчур прямолинейную «Травлю». Игорь Сахновский невнятно высказывается в «Свободе по умолчанию». У Елены Чижовой выходит роман «Китаист».

Действие романа разворачивается в 80-х годах прошлого века. Фашистам все же удалось одолеть советских солдат во Второй мировой, захватить столицу и территорию до Уральских гор: здесь теперь их колония Россия, где все говорят на нем-русском, этакой смеси школьно-немецкого с гопно-блатным. СССР же отстоял землю за Уралом, там жизнь продолжает течь в лучших советских традициях: нехватка нормальной одежды прикрывается лозунгами о лучшей в мире стране. Алексей Руско, тот самый китаист, советский разведчик (по его же весьма сомнительным показаниям), едет из СССР в Россию на историческую научную конференцию, знакомится там с местным неугомонным историком и с его помощью неожиданно находит родственников, которые из-за войны оказались в другой стране (хотя, может, это и не они). А если совсем коротко – просто наблюдает за жизнью граждан профашистской республики и постоянно сравнивает их порядки со своими.

Сразу надо оговориться, что никакой альтернативной истории здесь, конечно, нет. Автора мало интересует, как изменился бы мир при действующей фашистской идеологии (чем в описываемое время занимаются сама Германия, ее союзница Япония или на худой конец американцы – неизвестно). Что произошло бы с Советским Союзом, проиграй он войну, Елену Чижову тоже на самом деле не очень волнует. Ее волнует Россия 2016-го; она ее так пугает, что романную, оккупированную страну писательница делает карикатурным отражением России сегодняшней: речь проректора в научном институте напоминает правительственную риторику, а ведущий новостей говорит как уже упоминавшийся Киселев; население делится на несколько «классов», среди которых самый низкий – «желтые»; власть организовывает подставные митинги, а народ безостановочно смотрит сериалы и ток-шоу (и голосует, у кого из участников отобрать заветный паспорт).

Главный герой все больше ужасается, наблюдая за нем-русским народом, но не понимает, что его советское Зауралье выглядит не сильно лучше: там точно так же выгоняют людей на демонстрации,  по телевизору показывают только хорошие новости, а историю переписывают при первой надобности. Да, есть перегибы на местах, думает Руско, зато люди более образованные, не такие агрессивные, и потом – все равны. Словом, две нечеловеческие системы выясняют, какая из них имеет больше прав на существование, – собственно, это и вынесено в аннотацию под историей двух молодых людей, выросших «по разные стороны баррикад».

Так или иначе, высказывание произошло. Автор говорит, что мы снова опасно близки к исчезновению правды как понятия, от факта остается одна его интерпретация («Кто тут агрессор, кто – подвергшаяся вероломному нападению сторона?»). Что наше отношение к Родине вновь становится номинальной причиной для необоснованных преступлений («Но в том-то и дело, что советская душа рассуждает иначе: патриотизм не поддается рационализации»). Что мы так и не научились жить без постоянного внешнего раздражающего фактора («История пишется не врагами. А теми, кто внутри страны»). И что, наконец, мы сами станем персонажами «Китаиста», если не обратим на это все должного внимания.

Но всякое высказывание функционирует по своим собственным законам: будь то речь перед толпой на митинге, колонка в бизнес-журнале, манифест анархистской группировки или литературное произведение. Общественно-полезная цель «Китаиста» не оправдывает тех тривиальных, слабых средств, с помощью которых он сделан. Книга использована как место для сатиры и критики, как инструмент для передачи авторских суждений, но вряд ли эта критика будет иметь силу, потому что дочитать саму книгу до конца оказывается очень сложно.

Череда сцен словно выстроена по образцовой инструкции для написания заметок: один абзац – одна идея. Каждая из них недвусмысленно намекает на те или иные реальные явления, видимо, успешно выполняя авторскую задачу, но при этом оказывается слабо связанной со сценами предыдущей и последующей. Герой перемещается из одной в другую, будто проходя через бутафорские двери: не меняясь ни внешне, ни внутренне. Ему скучно, он бродит по городу и знакомится со случайными людьми, слоняется по квартире и смотрит вместе с сестрой сериал, гуляет и беседует со своим новым странноватым другом Иоганном…

Рассуждают они только о политике, о режиме, об истории, в них почти невозможно разглядеть живых, дышащих людей. И так со всеми: граждане оккупированной России разговаривают как один, в любом из них легко угадывается архетип, и поэтому их как-то не получается ни жалеть, ни порицать. Можно, конечно, представить, что в вымышленной стране люди совсем одичали, но есть ли толк в том, чтобы выносить обществу строгий приговор, отказываясь увидеть в нем хоть какие-то ростки благоразумия? Здесь нет положительных героев: что Руско, что те, кого он на своем пути встречает, одинаково ушиблены системой.

Главный герой (которого, не зная его возраста, можно в равной степени принять и за молодого аспиранта, и за «молодого» пенсионера) смотрит на мир глазами прямо какого-то Горбункова Семен-Семеныча: сначала всем верит, потом их же подозревает в шпионаже, постоянно представляет себя на месте боевых действий, невпопад шутит и слишком много думает; а главное – сам не знает, какое секретное задание выполняет. Найдя через двадцать лет тетрадку со своими записями, Алексей Руско дивится «своей тогдашней наивности», однако в то, что подобный герой может от наивности вообще избавиться, верится с большим трудом.

В любом случае непонятно, зачем нужна была легенда о победивших немцах: Елена Чижова могла бы прибегнуть к другому фантастическому приему и с помощью машины времени отправить Алексея Руско из его Союза в современную Россию. Наша страна произвела бы на него похожий эффект – и очень может быть, что к этой мысли автор нас и подводит.

В романе есть еще множество моментов, которые обращают на себя внимание, но оставляют только вопросы. Скрытая гомосексуальность героя. Встреча Алексея Руско с бывшей «желтой» студенткой оккупированной России Юльгизой Сабировной, когда та спустя время (уже в наши двухтысячные) становится министром культуры. Наконец, истинное назначение странной поездки к соседям непутевого «шпиона» (если это все не было просто сном). Разобраться во всех них под силу, пожалуй, лишь читателю, обремененному нездоровым желанием докопаться до истины. Но от Чижовой и ее героев этим желанием вряд ли заразишься.

Владимир Панкратов

Игорь Сахновский. Свобода по умолчанию

 

  • Игорь Сахновский. Свобода по умолчанию . — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2016. — 352с.

     

    «Свобода по умолчанию» — это роман о любви и о внутренней свободе человека, волею случая вовлеченного в политический абсурд. Тонкая грань разделяет жизнь скромного служащего Турбанова и мир власть имущих. Однажды, спасая любимую женщину, он переходит эту грань.

     

    20


    Первое, что сделал безработный Турбанов, это была генеральная уборка. Он вымыл и отчистил свою квартиру до медицинского блеска — иначе нельзя было начинать жить набело; стёр все пыльные тени и сомнительные пятнышки с таких углов и поверхностей, до которых годами не дотягивалась рука человека. Впервые за очень долгое время он чувствовал внутри себя огромную, небывалую свободу и даже удивлялся собственной вместимости, уверенно полагая, что свобода может умещаться скорее в груди, под ключицами или где-то в районе солнечного сплетения, чем на зимних пасмурных улицах и проспектах, окаймлённых транспарантами по случаю очередной Годовщины суверенной православной демократии.
     

    Вечером Агата говорит: «Ты выглядишь как именинник», и он сообщает, что его только что уволили с работы. «Но, я думаю, это к лучшему. Почему ты так страшно смотришь? Не веришь?» — «Честно говоря, не очень». — «Почему?» — «Потому что я старая и довольно опытная женщина». — «Ты нарочно говоришь „старая“, чтобы я возражал и нападал на тебя с поцелуями». — «Да, есть такая опасность, нападай уже!»

    После двух или трёх вероломных нападений они вспомнили о потерянной работе, и Агата призналась, что ей за него сильно тревожно, поэтому он обещал заняться вплотную своим трудоустройством в ближайшие дни. Но поначалу Турбанов долго не мог отыскать ту брошюру из серии «Стань полезен для страны!», а потом, когда она всё же нашлась (почему-то на обувной полке, под старыми сандалиями), там вдруг не оказалось того объявления о «престижной работе в новой медицинской отрасли».

    Перелистав шесть раз от начала до конца серые, мучнистые на ощупь страницы и не увидев ничего, кроме стройных колонн востребованных уборщиков за 19 и 26 копеек, он вдруг подумал, что кто-то невидимый, но милостивый отводит, прячет от него этот вариант судьбы; но в тут же зацепился глазами за тот самый текст: «…Оплата выше всяких ожиданий! Можно без диплома и специальной подготовки. Только собеседование и дактилоскопия. Звоните сегодня!» — отмахнулся от тайных намёков и сегодня же позвонил.

    Автоответчик честным прокуренным голосом известил, что Турбанову надлежит явиться в Дом анализов, бывший Президиум Академии наук, на дактилоскопическую экспертизу. Звучало солидно и обнадёживающе.

    Турбанов приехал точно в назначенное время.

    Запустение на этажах и в бывших научных коридорах позволяло вообразить медленную и верную погибель академических надежд. Насколько было известно Турбанову, процесс этот начинался давно, но приобрёл обвальный характер после того, как один из руководящих учёных мужей, член-корреспондент и лауреат, имел неосторожность публично заявить, что «национальная физика» или «национальная математика» — этот нонсенс.

    Вывеска «Дактилоскопия» висела над низеньким приёмным окошком; чтобы туда заглянуть, нужно было согнуться пополам, всё равно никого не увидишь. «Паспорт, — отрывисто приказали изнутри. — Ладони на стекло, обе. Не двигаться. Кому говорю, не двигаться! Минуту. Ждите».

    Вдруг в окошке удивлённо присвистнули. «Ух ты-ы-ы. Вот это линии, красота!» Лаборант сам выглянул из своей норы, чтобы встретиться глазами с Турбановым: «Карта ладоней отличная. Вас точно примут, оставьте свой телефон».

    На обратном пути в трамвае Турбанов с любопытством и даже некоторым самодовольством поглядывал на свои ладони: надо же, кто бы мог подумать! Ему позвонили в тот же вечер и спросили, может ли он прибыть на собеседование завтра — обязательно с паспортом и трудовой книжкой. Гостиница № 6, бывший Holiday Hotel, третий этаж. Конечно, он сможет. И, кстати, трудовая книжка у него самая настоящая, старого образца, а не электронная подделка — их в последнее время покупают все кому не лень.

     

    21


    «У вас не линия жизни, а мечта, — сказал Турбанову миловидный корпулентный дядечка, похожий на волшебника из страны Оз. — Всё у вас имеется: и бороздки на холме Юпитера, и треугольничек на линии ума. Неизбежное богатство, неизбежное! Вы, конечно, нам подходите. Давайте сюда свои документы, мы с вами только заполним анкетку и сейчас же подпишем договор».

    Они сидели в темноватом плюшевом люксе, обустроенном под двухкомнатный офис. Там пахло мятными конфетками и хвойным освежителем воздуха. Из второй комнаты непрерывно доносился жёсткий трескучий звук, будто бы громадная белка хрумкала орехами, не мельче кокосовых. Продолжая разговор, любезный волшебник успевал тасовать свои бумажки и наскоро отлучаться в соседнюю комнату: вероятно, белке требовалось почаще задавать корм.

    Анкета, подсунутая Турбанову, включала дежурные пункты (вероисповедание, политическая лояльность) плюс вопросы о близкой живой родне.

    «Хотелось бы что-нибудь узнать о самой работе…» — начал Турбанов.

    «О, дорогой мой! Работа престижная. В новой медицинской отрасли. В новейшей, заметьте! А знаете, какая у нас оплата? Она выше всяких ожиданий».

    Видимо, в стране Оз было не принято говорить хоть что-нибудь выходящее за рамки рекламных объявлений.

    «Откуда вам знать мои ожидания?»

    «Дорогой мой, я заметил, у вас очень практический, деловой подход. Будем откровенны! Вас, конечно, интересует, получите ли вы сразу всю сумму?»

    «В каком смысле — всю сразу? Разве у вас…»

    Сюда вклинился телефон: звонил кто-то ещё более волшебный. Толстяк почтительно привскочил, заслоняя трубку ладошкой, но не смог заглушить приказ начальства: «Зайди ко мне в кабинет, мудила, немедленно!»

    «Вы заполняйте анкетку, я скоро вернусь», — и Турбанов остался один.

    Сначала он немного поглазел в окно, на голые, совершенно безучастные тополя, а потом отправился в соседнюю комнату — полюбоваться ненасытно хрумкающей белкой.

    В той комнате все стены, от пола до потолка, были выложены белым кафелем, как в больничном санузле, а прямо возле двери мигал огоньками, потрескивал и чавкал промышленный уничтожитель бумаг с притороченным к нему прозрачным коробом-приёмником: всё его содержимое бултыхалось на виду. Последнее, что разглядел Турбанов, это был обрывок страницы с фотографией из его собственного паспорта и покромсанная корочка трудовой книжки — они сползали в воронку шредера вслед за другими ошмётками.

    В первые секунды он остолбенел, заметался, а потом рванул прочь. Кажется, никогда и ниоткуда он не уходил так стремительно — по длиннющему коридору мимо дверей, по лестницам, быстрее отсюда — наружу, хоть куда! Но только не бежать, не бежать, иначе остановят, заподозрят в чём угодно и не отпустят, а он без документов и безработный — он почти никто. Воздух на улице был разрежённый, дышалось больно. Наконец, промчавшись четыре квартала, Турбанов остановил себя вопросом: почему я должен убегать? Его подмывало вернуться в Гостиницу № 6 и потребовать у толстяка назад свои документы, которых, как он знал, уже не существует. Потом мелькнула мысль обратиться в милицию — бывшую полицию, бывшую милицию. Потом он озяб и зашёл в предбанник случайной парикмахерской, чтобы отдышаться и прийти в себя.

    Отсюда, собравшись с мыслями, он позвонил старому знакомому Коле Попову по прозвищу Инсайдер. Коля раньше служил референтом в Контрольном комитете и был выдавлен оттуда за непростительно острый язык. Но свою говорящую кличку он блестяще оправдывал и после ухода из конторы. Иногда казалось, что Колю специально используют для раздачи подноготной информации и для распыления слухов, однако всё, что он с удовольствием выбалтывал или предвещал, вплоть до самых невероятных вещей, затем подоспевало с точностью пятницы после четверга.

    Коля сказал: «Я сейчас в Рюмочной номер 729, на улице Челюскина. Приезжай». Когда Турбанов добрался до рюмочной, Коля уже выпил четыре нелицензированных «клавесина» и нацелился на пятый. Это не помешало ему внимательно выслушать рассказ о турбановской медицинской карьере и выдать свою трактовку, правда, очень похожую на бред. Он лишь один раз уточнил: «Значит, их интересовала только дактилоскопия?»

    Во-первых, Инсайдер неожиданно похвалил Турбанова за то, что он вовремя сбежал, не успев подписать договор. Можно сказать, счастливо отделался. Паспорт и трудовая книжка — самый скромный минимум из того, что он мог потерять. Ни в какую милицию обращаться не надо, слишком рискованно — у этого бизнеса есть поклонники, даже фанаты на самом верху.

    Во-вторых, что там за новейшая медицина? Был такой влиятельный хиромант Пульверов, кстати, консультант Министерства финансов, который полжизни носился с безумной идеей фикс. Он придумал, что можно скорректировать человеческую судьбу, если исправить линии на ладонях. Ну, допустим, подправляем линию жизни — и в результате удлиняем саму жизнь. С другими параметрами то же самое: богатство, успех и прочее. Пульверов сумел кого-то убаюкать, ему доверили хирургию, набрали врачей, стали делать пластические операции на руках. Но в итоге вместо новых линий получали шрамы и рубцы. Потом лет на десять эту идею забыли. А недавно купили новую технологию: выбирают доноров с «правильными» ладонями, снимают у них с рук лазерные матрицы, которые затем как бы вжигают в ладони клиентов. Методика засекречена, подробностей никто не знает. Известно только, что клиентура избранная — самые высокие персоны. Им заранее, чуть не за полгода, стирают начисто собственные линии на руках. В общем, господа себе карму обновляют.

    «А доноры?» — спросил Турбанов.

    «А что доноры? — Коля был уже совершенно пьян. — Доноров, я так думаю, в тихом режиме умножают на ноль. Ты помнишь, где сейчас твои документы? Вот так. Сам понимаешь, элита хочет быть единственной и неповторимой. Зачем ей кармические двойники? Они ей нахрен не нужны. Шлак, отработанный материал. Груда человеческого шлака».

    «Где-то я уже слышал эту фразу».

    «Слышал, конечно. Это наш расчудесный классик Александр Блок так выражался: „добыть нечто более интересное, чем среднечеловеческое, из груды человеческого шлака“. Он ещё, видишь ли, надеялся, что в этой груде найдётся какая-то гармония и красота. Но мы-то с тобой знаем… Да? Что молчишь, согласен?»

    «Не хочу соглашаться», — сказал Турбанов.

Хозяйки будут ставить тесто (1563 год)

  • Игорь Сахновский. Острое чувство субботы
  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • «Острое чувство субботы» — книга о том, из какого жалкого
    и драгоценного вещества состоит каждый из нас. «Так
    случается: в какой-нибудь тусклый, неприглядный вторник
    вдруг возникает острое чувство субботы. И вот этим редким,
    праздничным чувством все прочие безрадостные дни могут
    Восемь историй от первого быть оправданы и спасены».
    лица — трагикомические, шокирующе откровенные рассказы
    мужчин и женщин об их «маленьких» и неповторимых жизнях.
    Одинокая красавица, в чьей тени можно прятаться от солнца. Мальчик, умеющий
    провести верблюда сквозь игольное ушко. Хдожник, различающий невидимое
    сквозь «цветной воздух». Таинственная аура семьи Набоковых…

    Реальность не оторвать от вымысла, низкое — от возвышенного, сиюминутное от вечного.

Я не имел чести знать своих родителей, да и они
вряд ли успели со мной познакомиться, поскольку имя Паоло мне дала торговка фруктами
с рынка в Каннареджо, которая торговка, ныне
покойная, нашла меня в ближайшем огороде
младенцем без малейшей одежды, пусть земля
ей будет пухом.

А грамоте я был обучен отцом Джованни из
приюта для сирот. Сказанный Джованни в праздники водил нас в церковь Санта-Мария деи
Мираколи, но в другие дни велел наказывать телесно с превеликим тщанием, вплоть до вспухания наказанных мест.

Благодаря такой науке я, дожив до сознательных годов, выбрал самую скромную и незаметную должность, каковую только можно было
отыскать в Лагуне, о чём ни разу не пожалел.
И теперь, стало быть, имею возможность собственноручно и правдиво описать на этих листах, как одним лишь движением моей левой руки сотворились любовные бедствия и гибельные
злодеяния, чьим невольным виновником явился
невидимый миру человечишка вроде меня.

В мои обязанности входило будить по утрам
хозяек, желающих ставить тесто. Это я и делаю
по сей день, в точно указанный час с большим
удовольствием по причине полной свободы, которую мне даёт моё ремесло. А то, что оно золотых дукатов и атласного камзола не принесло,
так я ведь и родился без таковых, и на тот свет
забрать не сумел бы, сколько бы ни накопил.

Когда обитатели Лагуны ещё досматривают
десятый сон, я могу пройтись безлюдной Пьяццеттой и заново узреть, как на верхушке колонны из гранита мой любимейший Сан-Теодоро
протыкает утренние сумерки копьём, а на второй колонне лев расправляет свои орлиные
крылья, нагоняя на меня детский страх.

А в ту пору, о которой я веду речь, в палаццо
Капелли жила молодая прелестница по имени
Бьянка, дочь патриция Бартоломео Капелло, известного своим суровым нравом.

Поговаривали, что сказанная Бьянка ведёт себя куда более фривольно, нежели принято среди
знатных дам её круга. Хоть она и не восседала на
манер известных куртизанок в паланкине, который несут по улицам рабы-мавры, но повсюду,
где являлась, открыто ублажала мужские взгляды красотой и роскошью телесных форм, равно
как и локонами золотистого цвета.

И неминуемо случилось так, что красота
Бьянки запала в душу небогатому юноше по имени Пьетро Бонавентури, который покинул родную Флоренцию и прибыл в Лагуну в поисках
лучшей участи, а работу здесь нашёл с помощью
своего дяди Джанбаттисты Бонавентури, в чьём
доме влюбчивый племянник и поселился. Один
только узкий проулок отделял этот дом от палаццо Капелли. Ничто не помешало сказанным
Пьетро и Бьянке высматривать друг друга через
окна, затем увидеться в церкви, а потом уже обменяться любострастными взглядами и с помощью знаков, понятных двоим, условиться о тайной встрече.

Узнай кто-нибудь о любовном сговоре, жестокое наказание настигло бы их обоих. Да и бедняк Пьетро навряд ли сам решился бы сделать
первый шаг. Из них двоих смелей и предприимчивей была Бьянка Капелло.

Каждую ночь, когда весь дом засыпал, она украдкой спускалась по лестнице, отворяла дверь
чёрного хода и перебегала узкий проулок, чтобы
оказаться в объятьях флорентийца.

Видимо, не имея ключа, она оставляла свою
дверь приоткрытой, потому как в противном
случае не смогла бы затемно, перед рассветом
отомкнуть щеколду и незамеченной вернуться
к себе.

Злоключение, которое стряслось в одно
дождливое утро, можно было бы приписать коварному Року, если бы роль сказанного Рока не
исполнил я сам, проходивший в тот час мимо палаццо Капелли, поспевая по своим обязанностям, дабы вовремя поднять с постелей хозяек,
желающих ставить тесто.

И, раз вокруг поблизости не было ни одной
живой души, приметив незапертую дверь, я счёл
своим долгом поскорее захлопнуть её. Каковую
любезность я оказал исключительно по незнанию ради предохранения от воров.

Можно вообразить, как Бьянка, разнеженная
постельными утехами, спешно возвращается к себе и вдруг утыкается лбом в запертый чёрный
ход. Так она в одно мгновенье потеряла и свой
дом, и всю прежнюю жизнь.

Мне отнюдь неведомо, что совершила бы
иная благородная дама, окажись на её месте. Но
Бьянка тут же стремглав кинулась назад, через
проулок и чуть слышно постучала в дверь Пьетро Бонавентури, которому сказала, что отныне
их судьбы становятся одним целым.

Хотя история побега из Лагуны осталась тайной для всех, нетрудно догадаться, что любовники устремились во Флоренцию, в родительский
дом Пьетро, в то время как превеликая ярость
обуяла семейства Капелло, особливо отца и дядю, каковые кричали, что в их лице обесчещена
вся венецианская знать. По требованию сказанных родственников Джанбаттиста Бонавентури
угодил в темницу, который вскоре там же и скончался, пусть земля ему пухом, меж тем как было
объявлено вознаграждение в три тысячи золотых дукатов тому, кто исхитрится любым способом настичь и умертвить похитителя Бьянки.
А ещё позже Синьория затребовала у герцогов
Тосканы выдать обоих беглецов.

Говорят, родители Пьетро жили в домике на
виа Ларга скромнее скромного и на радостях,
что сын привёз молодую сноху, даже прогнали
единственную служанку, взвалив на Бьянку всю
чёрную работу.

Опасаясь мести из Лагуны, беглая новобрачная старательно хоронилась, почти не выходила
на улицу, разве что иногда от скуки выглядывала
тихонько в окно. Несмотря на таковую предосторожность, по городу пошёл слух, будто в доме
Бонавентури появилась изысканная особа несравненной красоты.

В ту пору Франческо Медичи, будущий великий герцог Тосканы, прослышал о таинственной
прелестнице и стал, говорят, часами намеренно
прогуливаться по виа Ларга, дабы углядеть молодую женщину, о которой любострастно возмечтал.

Между тем за дело взялся опытный помощник, испанский маркиз Мондрагоне, герцогский
фаворит, каковой Мондрагоне подговорил свою
супругу, почтенную матрону, приблизиться к загадочной даме в церкви, куда Бьянка в редкие
дни осмеливалась ходить вместе со свекровью,
закрывая накидкой лицо.

Сказанная маркиза хитроумно свела знакомство с матерью Бонавентури, когда та была одна,
подошла и заговорила с сочувственным видом
о том о сём. Простодушная старушка охотно жаловалась на бедность, на всяческую стеснённость,
а заодно сболтнула о женитьбе сына и о своей
снохе. На что маркиза выказала прегорячее душевное участие, обещала помочь, пригласив
обеих женщин к себе домой, дабы они выбрали
себе наряды и украшенья, какие захотят.

А вскорости за Бьянкой и её свекровью была
прислана карета, которая отвезла их в палаццо
подле Санта-Мария Новелла, где жили Мондрагоне. Там, по сговору с хозяевами, уже тайно
поджидал, спрятавшись в верхней комнате, наследник флорентийского престола.

Приняв смущённых гостий с особой лаской,
маркиза долго водила их по саду и пышным покоям, а когда старая Бонавентури утомилась ходить, хозяйка позвала Бьянку наверх полюбоваться платьями и драгоценностями, которая
была не в силах отказаться, тем более что ей велели: «Выбирай, что душе угодно!» и оставили
одну. Но не успела она оглянуться, как в комнату
вошёл смуглый неказистый человек, каковым
был сказанный Франческо Медичи.

Когда Бьянка поняла, кто перед ней, она повалилась на пол ничком и взмолилась о помощи,
прося защитить их с мужем от венецианских
смертных угроз. Молча поглядев на неё, Франческо ответил, что теперь ей нечего бояться, и
тотчас ушёл. Но от женских глаз не укрылось,
что душа его пришла в восторг и всем его существом завладела безмерная страсть.

Говаривали, с того же дня Бьянка сделалась
главной фавориткой, затем любовницей Франческо Медичи, а потом и любовью всей его жизни,
так что, придя к власти, он открыто пренебрегал
законной женой Иоанной, великой герцогиней
Тосканской, каковая герцогиня померла то ли
с горя, то ли от неудачных родов, земля ей пухом,
хотя люди судачили, что без яда не обошлось.

Бонавентури переехали в просторный дом на
другой улице. Пьетро заполучил важную должность и проник в знатные круги, но это не пошло ему на пользу, поскольку он гордился и кичился без меры новым своим положеньем. К тому
же, давая супруге волю, сам теперь норовил залезть в постели к самым блестящим синьорам.
Дошло до того, что видные флорентийцы, один
за другим, стали жаловаться, дескать, сказанный
Бонавентури учиняет непотребства с их жёнами
и дочерьми.

Среди недовольных было семейство Рицци,
к каковому семейству принадлежала девица по
имени Кассандра, чьей невинности Пьетро настырно домогался.

Франческо Медичи не внял жалобщикам,
а только предупредил виновника, что тот может
плохо кончить, однако неразумный Пьетро,
подкараулив на улице одного из Рицци, грязно
оскорблял и запугивал его, приставив к самому
горлу кинжал. Таковое поведение тоже стало известно герцогу, и он сказал взбешённому Рицци:
«Поступайте с ним по собственному усмотрению, я вмешиваться не буду», а сам покинул
Флоренцию на несколько дней. Когда же возвратился, дело уже было сделано. Неузнанные
убийцы зарезали Пьетро Бонавентури, идущего
домой после утех с Кассандрой, и в тот же самый час кто-то придушил сказанную Кассандру
в опозоренной постели. Пусть ей земля будет
пухом.

Людская молва не жаловала Бьянку Капелло
за то, что будучи фавориткой, она вела себя уже
как законная владычица Тосканы, а после смерти несчастной герцогини Иоанны даже не скрывала своего торжества. Для овдовевшей Бьянки
отныне самым горячим желанием было выйти
замуж за Франческо, теперь тоже вдовца, который Франческо души не чаял в любовнице, но жениться не торопился. Поговаривают, что, в конце
концов, она подкупила герцогского духовника,
дабы сказанный священник на исповеди склонил Франческо в нужную сторону.

И, как стало известно, похоронив жену в середине весны, герцог уже в начале июня тайно
женился на Бьянке. Хотя ему с великой настойчивостью советовали послушаться рассудка и не
связывать свою судьбу с венецианской красоткой.

Тот, кто пытался вразумить Франческо, был,
говорят, его родной брат, кардинал Фердинанд
Медичи, который кардинал по вине Бьянки мог
лишиться права на престол, и с некоторых пор
у неё не было более злого и проницательного
врага, нежели сказанный Фердинанд.

И вот, дабы достичь полной власти над герцогом, Бьянке оставалось родить ему наследника,
для чего беспрерывно служили мессы и приглашали учёных мужей, умеющих судить о положении
звёзд, которые, как известно, не только направляют, но иногда и принуждают людей пойти в правильную сторону, но каковые зловредные звёзды
отказывали Бьянке в том, чтобы она родила.

Впрочем, иногда разносилась весть, что госпожа отказывается от еды по причине сильной
тошноты, хотя, возможно, это делалось притворно. Говаривали, что в подаренном Бьянке
палаццо тайно были поселены сразу несколько
беременных женщин, из которых первая родившая на свет мальчика обречена уступить его госпоже.

Помимо сказанных узниц в эту же тайну была
посвящена служанка по имени Джованна, что
приглядывала за роженицами, и только ей одной звёзды позволили убежать и скрыться, когда
Бьянка в своём безумии наняла убийцу, дабы
умертвить всех соучастных женщин, для чего сама же отправилась ночью к мосту Понте Веккио
заплатить хладнокровному душегубу за безвинную кровь.

Неведомо кто, а возможно, сказанная служанка Джованна перед побегом успела доложить
кардиналу Фердинанду о затее с новорождённым. Рассказывают, был ещё один скрытый пособник Бьянки, монах из францисканского монастыря, каковой монах молча ждал своего часа.

Говорят, разыгрывая роды, Бьянка начала
стонать и кричать, тогда как поблизости от её
спальни, в передней прохаживался кардинал
Фердинанд, делая вид, что читает требник.
Время шло, герцогине становилось всё хуже,
и наконец она велела позвать своего духовника,
поскольку желала причаститься. Вскоре явился
подговоренный францисканец, готовый услужить госпоже, но Фердинанд остановил монаха
у дверей спальни, обняв его с необычайной сердечностью и со словами: «Благодарю, святой
отец, что пришли! Видно, без вашей помощи
герцогиня уже никак не могла обойтись».
И притом, не разнимая объятий, нащупал под
рясой ребёночка. После чего двулично вскричал: «Хвала Господу, герцогиня принесла наследника!» И, раз Бьянка заслышала таковые
слова, она уразумела, что Фердинанд раскусил
хитрость, а значит, волен, когда пожелает, предать дело позорной огласке и вконец погубить
её жизнь.

Но Бьянка Капелло и тут переборола судьбу.
Немного позже, говорят, она сама призналась
мужу в обмане и вымолила у него прощенье, чередуя слёзы и неумеренные ласки, разжигающие
похоть. К тому времени младенец, названный
Антонио Медичи, уже был признан законным
сыном герцога, получив титул наследника.

Простым людям вроде меня трудно постигнуть, зачем знатные особы, вкусив наяву от любых щедрот, поступают со своей жизнью именно
так, а не иначе. Зачем они обустраивают для себя столь роскошный адский вход? Разве это объяснить одной лишь ненасытностью?

Ведь у них, всемогущих, как и у меня, глядящего снизу вверх, желудок вмещает не более кушаний, чем ему положено вместить. А что касается
прелестей власти, то сказанные прелести находятся выше моих разумений. Но неужто великих
мира сего не тревожит, в каком виде, в чистом
или непотребном, они вернут небесам свою душу, взятую взаймы?

Страшный конец истории Бьянки Капелло
приключился во время празднества в Поджо-а-Кайяно, одном из чудеснейших имений флорентийских герцогов, разукрашенном, как говорят, искусным и достославным Понтормо.

Бьянка с её злейшим недругом, кардиналом
Фердинандом, уже давно делали вид, что подружились, и частенько трапезничали за одним семейным столом. Вот и в тот вечер после охотничьих забав кардинал приглашён был на угощение, и, дабы выказать особенную любезность,
герцогиня, говорят, собственноручно приготовила его любимые пирожные.

Но Фердинанд, будучи якобы не в духе, невзирая на слишком настойчивые уговоры невестки,
даже не прикасался к лакомству. Тогда Франческо Медичи, подсмеиваясь над братом: «Что ж,
дескать, боишься всего на свете?», сам тут же отведал кушанье. И Бьянка, бледнея, немедленно
тоже взяла себе кусочек. А вскоре оба они катались по полу, сжигаемые изнутри адскими мучениями, крича и умоляя позвать врача, но люди
кардинала по его указанью встали у дверей, дабы
не допустить ничьей помощи.

Уже на следующий день Фердинанд Медичи
сделался великим герцогом Тосканы. Тело его
несчастного брата, накормленного ядом из рук
обожаемой жены, упокоилось в церкви Сан-Лоренцо, пусть земля ему пухом. А прах самой
Бьянки Капелло похоронили в неизвестном месте и отовсюду, со всех дворцов сбили и стёрли
торжественные вензеля с её именем.

Нынче утром, проходя безлюдной, тихой
Пьяццеттой, я подумал, а может ли случиться
так, что мой любимый Сан-Теодоро вдруг устанет вздымать копьё и оно уткнётся в землю, злодеяния останутся без наказаний, а внимательное
божеское око с печальным разочарованьем отвернётся от нас?

Если так произойдёт, догадаемся ли мы сами
об этом или же подсказкой нам будет то, что вся
Лагуна захлебнётся высокой водой, даже серебристые главы Сан-Марко скроются в подводной
темноте, и только рыбы смогут ими любоваться?
Один Бог знает.

У меня же пока имеется последняя подсказка
и путеводная примета, когда я в утренних сумерках прохожу над спящими каналами: если я приду и постучу точно в назначенный час, то хозяйки будут ставить тесто и в их домах начнётся правильный день.

Катастрофа тела

Рассказ из книги Игоря Сахновского «Ревнивый бог случайностей»

О книге Игоря Сахновского «Ревнивый бог случайностей»

Клавдия Григорьевна была вдовой знатного пожарника. Она любила говорить: «Я за ним жила как за каменной спиной!» Мне она тоже это сообщила. И поглядела странными глазами — не как на зятя, а как на
мужчину. И этот мужчина ей точно не понравился. Да
я, вообще-то, и сам в курсе. Не собирался обиженку
строить. Потому что внешность у меня — как раз для
контрразведки. Фиг запомнишь. То есть внешность
отсутствует. Заработная плата, если конкретно, так
себе. Короче, никакая не спина и не стена. Непонятно, почему Эльвира за меня замуж согласилась. Может, потому что возраст наступил критический, она
считала. Двадцать девять лет. Спину мне, кстати, ещё
в армии повредили. Так что в случае новоселья, к примеру, холодильник некому тащить.

Элю, Эльвиру я, говоря по-простому, обожал. Пушок у неё на затылке. И то, что она при ходьбе ноги
ставила на манер киноактрисы, фамилию забыл.
Правда, у неё была одна противная привычка — руки
обо всех вытирать. Если повозилась, допустим, на
кухне или там поела курицу руками, потом обязательно подойдёт приобнять, огладить, типа нежность такая. Но видно же, что вытирается ладонями и тыльной стороной об свитер или рубашку!

Ну пусть, чёрт с ним, со свитером. Потому что дела
начались похуже, чем вытирание рук. Они с матерью
учредили против меня сборную команду. Центральная нападающая, конечно, Клавдия Григорьевна. Эльвира — вроде как правый полузащитник, на той стороне поля. А я вечно левый крайний. И всегда в обороне,
всегда в чём-то виноватый. Хоть лампочки электрические подорожали, хоть Горбачёв перестройку объявил, всё равно — злоба на меня. Дуются, и взгляды
зверские. И приводят примеры: «Вон Лев Аронович —
еврей, но хороший человек. Четырёхкомнатную с доплатой выменяли». Что я могу ответить? Короче, стал
я у себя дома опущенный, как на зоне говорят. Может, кто не поверит: на кухню заходить неловко стало. Ночью дожёвывал куски. Иной раз Клавдия Григорьевна угощает пельменями, накладывает в тарелку,
но между восьмым и девятым пельменем как бы задумчивость проявляет. До десяти штук я ни разу не
дотянул в её глазах.

Вот почему я дома не рискнул про увольнение сказать. (У нас в конторе все переругались, я родного
босса не поддержал, не поддакнул. Он мне сгоряча,
но трезво: «Катись по собственному желанию! Иначе
я тебя — по тридцать третьей». Незаконно, конечно.
Можно было пойти рулиться. Но всё равно — как я с ним
дальше работать буду?) В общем, ушёл. А дома не
сказал.

И вот, значит, наступает мой первый понедельник
без работы. Я с утра, такой деловой, побрился, пью
чай, гляжу на часы: всё, дескать, мне пора… Чуть сам себя не обдурил! На восьмой остановке схожу с трамвая, обогнул памятник Попову, открывателю радио,
сажусь на скамью голубей наблюдать и мыслить о
жизни, как пенсионер. Настроение — не то чтобы тяжёлое. Легче повеситься. Именно тогда я и заподозрил, что про душу — это всё для эстрадных певиц сочинили, а в природе только тело обитает, которое на
скамейке мается и хочет в туалет. А тут ещё открыватель радио сутулится, с каменной спиной.

…Стал я теперь сматываться каждое утро. Домой
возвращаюсь вовремя, без задержек. Первые недели
по-честному читал объявления и в отделах кадров собеседовал. То я им симпатию не внушаю, то они на меня ужас нагоняют. Потом настаёт день аванса — я пошёл у матери денег занял. Хожу дальше.

Тут ноябрь кончается. Погода, если конкретно, чисто зимняя, без прояснений. Сидеть на скамейках
больше не климатит. Перебрался в подъезды, к батареям парового отопления. Греют они, прямо скажу,
фиговато. Еле-еле. Пусть на меня даже городские власти обидятся. Но я молчать не буду, не в моих правилах! Поэтому я говорю в глаз, а не в бровь: батареи на
лестничных площадках греют крайне хреново! Ладно,
стою.

Однажды во вторник на ул. Серафимы Дерябиной
(не знаю, кто такая) стою на втором этаже, возле почтовых ящиков, в обнимку с паровым отоплением.
Прессу чью-то почитал, «Огонёк» и «Труд», назад положил. Спускается мимо школьница, толстенькая,
и на бегу бросает ключи в ящик № 29. Ну, пусть бы
там замок был. А то вообще незапертый. Я даже возмутился. Молча повозмущался минут пятнадцать, потом отправился в гости. В двадцать девятую квартиру.

Какой же у людей бардак бывает на дому! В прихожке на полу капроновые колготки, какие-то мотки,
лак от ногтей разлитый, чуть не навернулся. Богато
живут люди, это явно. Но в квартире чёрт ногу сломит. Хоть переверни всё — не заметят. Я первым делом пошёл на кухню, отогрелся, попил кофе растворимое «Пеле». Чашку после себя вымыл, несмотря что
посуды грязной до потолка. Деньги почти на виду лежали, в полированном серванте — сразу аж девятьсот
двадцать рублей. Я, конечно, сомневался, не мог решиться. Двести брать или триста? Так и не решил.
Взял четыреста. Потом запер дверь и ключи назад
в ящик опустил.

Ту квартиру я ещё на два раза посетил. Но дело не
в этом.

Если кто не знает, доисторический факт: железные
двери население для себя ещё тогда не придумало. Зато была одна общая хитрость: ложить ключи под коврик. Или половик. На пять этажей в подъезде сразу
три квартиры — входи не хочу. Трижды пять, итого
пятнадцать на весь дом. Цифры проверены. Завещаю
для учёных.

Скажу ради справедливости: ни одного раза я нигде моральный и физический ущерб не нарушал. Вещей не пачкал, не ломал. Если, например, лежит две
пары золотых серёжек и различные кольца в вазочке — возьму одну серёжку или одно кольцо. Ясно же,
что потеряли. Лежит в другой раз 82 руб. 35 коп. Беру 23 руб. — самые потрёпанные. И никому в голову не
приходит про мои официальные визиты. Ключи куда
ложили, туда и ложат.

Был у меня, правда, один прокол безобразный, в январе, на ул. Долорес Ибаррури. От уличной ходьбы простыл, горло болит, спать хочу, как сволочь. Зашёл
куда попало, даже запереться забыл изнутри. Уютная
такая квартира, маломерка. Ничего не взял, прилёг на
диванчик, думаю: малость покемарю.

Очнулся — не знаю, через сколько. Ё-мое… В окнах
уже темно. Слышу, в санузле вода льётся из душа
и хозяйка заливается явно женским голосом: «Лава-а-нда,
гордая лава-анда…» Ванну принимает. Я по-быстрому
на выход, только обулся — она кричит: «Лапуня, ключ
на место повесь!» Могла ведь разораться, милицию
позвать. То ли приняла за другого, то ли у ней все
спят, кому охота. Но «лапуня» в жизни мне ещё никто
не говорил.

В общем, денег у меня стало — прятать некуда.

Дома сказал, что нашёл другую работу, более
лучшую. Обе стали смотреть как-то гораздо внимательней.

Эльвире шубу купили с рук — чистокровная цигейка.

Клавдия Григорьевна не преминула вставить, что
пожарник ей тоже покупал, в специальном распределителе.

Эля страшно ласковая, но руки ещё больше вытирает.

Я себе снял квартиру возле вокзала. Хочу — домой
иду, хочу — туда на пару дней (срочная командировка). Или вообще в Сочи езжу.

В марте там в гостинице одна ко мне пристала, на
букву «бэ», откровенно говоря. Платье типа комбинация, и помада блестит из перламутра. Посидели в баре.
Угостил её. Потом ещё в номере у меня. Оказывается,
лифчики вообще не носит. Только чулки в сеточку. Она
интересуется: «А чё ты, Серёж, такой хмурый?» Я говорю: «Очень много работы. И семья на мне». — «А что
за работа?» Говорю: «Видишь, родные рубежи на замке? Скажи за это спасибо мне и моим товарищам».
Удивить хотел. А ей пофиг. Перед уходом отвечает:
«Насчёт родных рубежей, спасибо, конечно. Но все
люди, Серёж, от рождения свободные. Хотя не знают
об этом. А я знаю». Такие в природе умные попадаются на букву «бэ».

И вот, значит, перед концом лета случается этот
подлый ковёр — дефицит всех времён. Эльвира мне
намекала: срочно давай ищи в залу для пола, четыре
на три! Ладно. Посещаю ветеранский магазин на Луначарского, там все толпятся, ведут запись на ковёр.
И слышу, две женщины возле прилавка обмениваются вкусами. Одна в сарафане, но под мальчика стриженная, вздыхает: «Мне бы вот с этим узором, только
чтобы голубой с коричневым. Обыскалась уже». Уже,
типа, любые деньги отдала бы. И тут мне контрразведческая память сказала: «Стоп, Сергей. Проспект Космонавтов. Дом возле остановки. Третий этаж». Я им
говорю голосом специалиста: «Есть у меня такой ковёр, дорого не возьму». Она сразу: «Ой, правда?» Всё,
замётано. «Куда мне подойти?» — «Никуда, — говорю, — не подходите, сам сюда привезу, к магазину».
Договорились на среду. А в пятницу, перед выходными, уже в девять тридцать утра я ковёр с проспекта
Космонавтов снял со стены и к себе в штаб-квартиру
доставил. Пыльный, зараза.

Раньше ведь я всё незаметное брал, никто и не искал. А ковёр — почти что государственный предмет.
Слепой обнаружит. И совпадение вышло хуже, чем
в кино. У стриженой в сарафане муж из милиции. Она
ему хвастается насчёт меня — а у них там заява про ковёр ещё с пятницы лежит. Короче, в среду на Луначарского они меня с ковром уже поджидали. И взяли
как миленького.

На допросе я сразу сказал: «Признаюсь в чистосердечном раскаянии». Помощь следствию — пожалуйста,
всеми силами. Даже интересно. Мне даже стало жаль,
что их всего лишь эпизод с ковром беспокоит, безо
всяких других событий… На суде Эльвира с Клавдией
Григорьевной молчали как вкопанные. А свиданием
побрезговали. Одна только мама передачи носила на
больных ногах.

Присудили, если конкретно, совсем немного общего режима. Но там со мной и стряслась ерунда
психологическая. Казалось бы, откуда: кругом физические недостачи, лишь бы поесть, покурить, поспать. Кто меня за язык тянул? У нас в бараке Эдик
был один. Я его сразу не различил — не то честный
битый фраер, не то блатной инвалид. Всё кривое,
сплошные костыли — прямо не человек, а катастрофа
тела. Но тары-бары заводил душевные. Ему-то я сдуру излил автобиографию жизни. Такое недержание
доверия… А он куму нашему в кабинет сведенья носил. Меня оперативно хватают за одно место: давай
колись! Приступаю колоться, во всех подробностях.
Снова подняли дело.

И тут — прикинь! — меня сажают в самолёт, сопровождают, как официальное лицо, дают кушать котлеты и лимонад! Прилетаем назад в родимый город. Я им
бесплатно — все мои преступные эпизоды по порядку.
Однако, извиняюсь, адресов не помню. Только наглядно могу показать.

И началась картина Репина «Не ждали»… Двое молодых культурных в штатском возят меня по квартирам в нерабочее вечернее время (чтобы хозяев застать на дому). Вернее сказать — я их вожу. И на
Серафиму Дерябину, и на Гагарина, и на Фурманова, и на Ботаническую, и на 40 лет Октября. Наконец-то я всех в лицо повидал, к кому в гости ходил! В майках, в трико, в передниках, лысые, тощие, пухлые,
крашеные, с похмелья, в бигудях… Очень различные
граждане. Но все абсолютно как сговорились: «Ничего не помню!» Их уже почти что просят: «Ну вспомните, ну постарайтесь! Такое-то кольцо с красным камнем, тогда-то, в январе — ну? пропадало?» Ни фига!
«Двести рублей, четыре полтинника, из ящика вот
этого стола… Ну?» — «Не было такого». Хрен знает.
Или милицию боятся, или меня им жалко. Или склероз населения.

На двенадцатом адресе мои ребята-телохранители
смотрят на меня плохо. Даже очень плохо. Типа я всё
придумал, чтобы летать на самолёте и питаться котлетами с лимонадом, пока другие на зоне корячатся. Тут
меня как словно что-то стукает. «Спокойно! — говорю. — Едем на Долорес Ибаррури. Ошибки не будет».
Сам думаю: «Могу же я лично для себя съездить? Ну
и что, что я там ничего не спёр, только спал и песню
„Лаванда“ прослушивал. Терять уже ничего не осталось».

Приезжаем — я диванчик свой сразу узнал. Она худая, в халате (наверно, опять ванну принимала), на
лицо — как мама в молодости. Но зовут Света Вишева.
Говорю грубо: «Здесь я телевизор похитил и стиральную машину». Она говорит: «Телевизор у меня чёрно-белый, кому он нужен, а машины стиральной нету,
я сроду на руках стираю». Но глядит на меня, будто
пёс домашний потерялся, а вот нашёлся — и привели.

Эти двое психуют: «Всё ясно! Поехали». Она вдруг
заволновалась: «Его посадят? Надолго? Вы что, не видите, он же толком украсть ничего не может!» По лестнице идём вниз, она из двери высунулась и кричит:
«Лапуня! Не подписывай им ничего!» Просят её…

В общем, ребята мои культурные в тот вечер довезли меня до учреждения и завели в пустую комнату.
Они меня так отхерачили ногами, что половину рёбер
сломали, извините за выражение. Если бы я был мой
адвокат, я бы сказал: «Тяжкие телесные, с угрозой
обезображивания внешности». Хотя опять же — какая
там внешность?..

Поэтому я почти весь остаток срока пролежал в больничке. Спал себе и спал, пока тело выздоравливало.
Сны видел вкусные, один цветней другого. В одном
сне даже стиральную машину покупал.

Купить книгу на Озоне

Игорь Сахновский. Заговор ангелов

Отрывок из романа

Лето пришло какое-то неухоженное, сиротское и застигло врасплох. В конце июля я одновременно остался без работы и без любимого человека. В августе подкрался пресловутый кризис. На предпоследние деньги я отправил жену и дочь к морю, в Анапу, а сам улёгся на диван и стал прислушиваться к себе. В отличие от тех ясноглазых активистов, которые умеют на лягушачий манер сбивать молоко в сливки или масло, я с приближением личного конца света обычно укладывался в позу зародыша, спал часов десять-одиннадцать, а проснувшись, брезгливо прикидывал, стоит ли вообще рождаться.

В магазины я не ходил, а ходил на привокзальный базарчик, где покупал у приветливых сельских тёток розовые кислые помидоры и лук. Я смотрел на серые потрескавшиеся пальцы этих женщин, когда они отсчитывали сдачу, на их допотопные весы, щелястые ящики вместо прилавка, и мне почему-то во всём виделся отчётливый укор, адресованный моей неправильной жизни.

Признаки собственной дефектности я находил даже в том, что место моей бывшей работы исчезло с лица земли по причине конфликта между владельцами фирмы — они сами успешно взорвали свой бизнес: дескать, не доставайся ты никому!

История потерянной любви не имела сюжета и была скорее не историей, а логическим концом наших отношений с женой, взаимно согласованной семейной катастрофой.

Вдобавок ко всему я принялся писать роман с жутким названием «Насущные нужды умерших». Писал я от руки, чаще всего за кухонным столом, и готов был плеваться на каждое написанное слово, настолько оно мне не нравилось. Каждая фраза желала быть немедленно зачёркнутой, чтобы навсегда уйти с глаз долой. Когда я доползал до низа страницы, у меня в руках оказывалась тайнопись, замурованная за четырьмя слоями абсолютно не читаемой правки. Я брался переписывать начисто, и получался второй черновик, едва ли чище первого.

В это самое время ко мне на кухню стал наведываться писатель Постников, живший неподалёку. Писателем он называл себя сам, с полным осознанием высочайшей культурной миссии. Даже будь моя фамилия Достоевский, я бы, наверно, постеснялся. Но Постников не стеснялся ничего и никогда. Он носил статус писателя впереди себя, как носят комплект орденов на бархатных подушках во главе процессии на каких-нибудь маршальских похоронах. Такая позиция наверняка подразумевает неизбежные почести и воздаяния. Очевидно, поэтому Постников в любой удобный и неудобный момент заводил речь о будущих премиях, Букеровской и, кажется, Гонкуровской. Когда премиальная тема временно иссыхала, писатель говорил о деньгах и снова о деньгах — эта тема всегда была полноводной. Я спросил у Постникова, зачем он пишет, что ему даёт сам процесс писания, кроме, конечно, предстоящих премий. Может быть, хотя бы творческое наслаждение? Постников ответил, что главное наслаждение для него как для писателя — чувствовать себя демиургом, распоряжаться судьбами персонажей, двигая их туда-сюда. На этих словах лицо Постникова озарилось величавым довольством, вроде сытой похоти, а стёкла очков налились административным блеском.

— Ты, может быть, потом поймёшь, какой это кайф! — щедро пообещал он.

Тут меня слегка затошнило, как при морской болезни, и я поторопился мысленно сойти на берег, чтобы не уплыть слишком далеко под парусом демиургов: ни разу в жизни у меня не было позыва двигать туда-сюда чьи-то судьбы.

В текстах Постникова, которые он приносил показывать в толстых канцелярских папках, и вправду было нечто титаническое. По крайней мере, ни один известный мне автор не мог похвастать таким густым собранием сравнений и метафор. Они теснились, кричали, толкали друг друга локтями и ничего не выражали, кроме самих себя. Там были стволы сосен, торчащие из земли, как палки копчёной колбасы. Были белые колонны, похожие на загипсованные ноги слона. Стая перелётных птиц сыпалась на небо, как чёрная перхоть. Больная мать лежала в постели, как дохлая муха на краю тарелки.

Мать Постникова сильно болела и доживала последние месяцы. Однажды она позвонила мне в поисках припозднившегося сына и, видимо, очень нуждаясь в собеседнике, с полчаса рассказывала, насколько Постников душевно и умственно прекрасен. Запомнилась её последняя фраза: «Он даже умеет говорить по-английски!..»

Как-то раз в конце осени мне нужно было зайти к писателю по одному пустяковому делу, и, когда я уже выходил из квартиры, раздался телефонный звонок: Постников подтвердил, что ждёт меня, тут же добавил, что его мать сегодня скончалась в Первой городской больнице, и положил трубку. На пути к постниковскому дому я мучительно искал слова соболезнования, внутренне съёживался от корявой неуместности любых слов: четыре года назад мне самому пришлось похоронить мать, и я знал, насколько это больно. Короче говоря, я страшно боялся задеть свежую рану какой-нибудь неловкостью.

Оказалось, боялся я зря.

Демиург открыл дверь и сказал тоном опереточного простака:

— Привет! Только не надо мне тут сочувствие корчить.

У меня возникло простое желание навсегда послать демиурга в задницу, но я смолчал. Мне как будто мешало невидимое присутствие покойницы.

На похоронах Постников вёл себя так, что его можно было принять за бригадира могильщиков или распорядителя траурной службы: он подгонял, покрикивал и давал поручения всем подряд. Когда открытый гроб для прощания поставили у подъезда, с неба полетели снежинки. Писатель немедленно принёс чей-то девичий зонтик от солнца с двумя сломанными спицами и вручил мне, чтобы я держал его над изголовьем гроба. Так я стоял в карауле с этим кособоким зонтом весёленькой расцветки, а пожилые родичи и бывшие сослуживцы постниковской матери, подходя прощаться, смотрели на меня с подозреньем и опаской: совсем безумный или не совсем?

Желание послать демиурга в задницу или в другое аналогичное место возникало довольно часто, но что-то меня сдерживало. Ещё некоторое время я с туповатым видом выслушивал на своей кухне феерические суждения о деньгах, о премиях, о деньгах, о высокой писательской миссии, о патриотизме. Кончилось тем, что Постников меня обокрал — как-то очень ловко, по-обезьяньи, даже не прилагая специальных усилий, чтобы это скрыть, и я, наконец, с лёгким сердцем избавился от столь возвышенных отношений. Больше я демиурга нигде не встречал, только видел по телевизору сидящим в президиумах, жюри и за круглыми столами. Думаю, за премию можно в принципе не волноваться, он её, кровь из носа, неминуемо получит, если до сих пор не получил.

В том неприглядном августе, когда отсутствие любви стало физически осязаемым бедствием, на меня накатывало тихое ожесточение. Работу я не искал, поскольку для получения должности требовалось показать себя с лучшей стороны, кому-то понравиться. У меня не осталось лучших сторон. Я лежал на боку, лицом к стене и не хотел нравиться ни одному человеку в мире.

В тяжёлой фаянсовой кружке я заваривал чёрный цейлонский чай, вяжущий язык, и ничто не мешало мне наслаивать нечитаемые кухонные помарки на мятых, никому не нужных листах. Это одинокое мнимое занятие, оставаясь сугубо приватным и кухонным, всё же не было для меня игрой в бисер, нет. Я ловил себя на том, что любая правка — будь то замена существительного или отказ от эпитета — влечёт за собой некое жизненное решение: словно в каждом зачёркивании, каждую минуту окончательно и бесповоротно решается не только то, каким станет текст, но и то, каким предстоит быть мне самому.

Почти всё остальное время я валялся пластом, как тяжелораненый в лазарете. Грех жаловаться: в той презренной, тысячу раз обсмеянной позиции неудачника, застрявшего лёжа на боку, я успел совершить смешное и страшное открытие, которое в дальнейшем только и делало, что подтверждалось самым фантастическим образом.

Открытие касалось природы желаний. Если коротко, сводилось оно к следующему. Всё, что со мной происходит, сваливаясь то как снег на голову, то как манна небесная, вызывается моими желаниями. Стоит мне глубоко, в полную силу захотеть какого-то события или факта — и всё, я попался, то есть буквально обречён на это событие или факт. Сильно пожелать означает, в конце концов, получить.

Объяснение нашлось вполне идеалистическое и в целом устроило меня. Я просто допустил, что мир — не единый законченный механизм (чему нас учат везде, начиная со школы), а единая незаконченная мысль. Её вектор и наполнение, как ни странно, в угрожающе большой степени диктуются человеческими мыслями или, вернее сказать, воображением, которое, собственно, для того людям и дано.

Какой-нибудь старинный гений, думавший о возможности летать по воздуху быстрее птиц или мгновенно посылать сообщения в любой конец света, не предугадывал будущее, а надиктовывал его.

Впрочем, закон даже не требовал обоснований, он и так работал точно и безошибочно, будто мина с часовым устройством. Раз от разу я убеждался в том, что силы природы или ангелы-хранители (или как они там называются?) только и ждут, когда я чего-нибудь захочу, потому что именно это приводит их в целенаправленное движение, избавляя от холостой беличьей беготни в колесе.

После месяца безработицы мне вздумалось, наконец, подыскать себе новое рабочее место. Искал я его разборчиво и тщательно, в течение трёх или четырёх вечеров — правда, не выходя из дома и сугубо мысленно. На следующей неделе мне позвонили с предложениями сразу из четырёх мест, и один из вариантов был таким, что в ту пору я мог о нём только мечтать.

Всем звонившим я отвечал, что беру время на размышления, и продолжал возиться с романом, пока он вдруг не закончился. Я даже поначалу растерялся, поскольку не успел к тому моменту придумать, что буду делать с готовым текстом. А теперь, дочёрканный вдоволь и перепечатанный в два интервала на портативной югославской машинке Unis, он стал отдельной, самостоятельной вещью, которая лежала на подоконнике и чего-то молча ждала.

У меня не было характерного для таких случаев острого желания опубликоваться, но была одна прекраснодушная иллюзия, о которой даже неловко вспоминать. Мне казалось, что над всеми авторами, опытными и начинающими, где-нибудь в строгих столичных редакциях либо ещё где-то обитают некие хранители стиля, держатели эталонных мнений и высшей литературной «планки». Нужно только решиться примерить, прислонить свою готовую вещь к этим эталонам, чтобы получить безошибочно справедливую оценку.

Мне понадобится не так много времени, чтобы избавиться от полудетского миража. Противоположная точка зрения, возможно, страдала тем же мальчиковым радикализмом, но была гораздо больше похожа на правду. Никаких эталонных мнений, а также их носителей не существует. Существуют лишь разрозненные авторы-одиночки, с разной степенью сумасшествия и здравого смысла, мужества и страха, которые заняты своим одиноким и мнимым делом. Им не на кого оглядываться и не к чему примериваться, кроме собственного вкуса и неписаного внутреннего закона.

А в тот раз я просто выбрал из нескольких литературных ежемесячников самый знаменитый и респектабельный, с многолетней репутацией «главного толстого журнала» страны. Но меня привлекала не столько солидность издания, сколько его неприступность для дилетанта без имени, что называется, с улицы: семьдесят с лишним лет там публиковали наиболее значительных русских авторов, ставших классиками двадцатого века. Не считая тех, кто старательно имитировал крупный калибр.

Адрес редакции я переписал из выходных данных журнала.

На почте меланхолическая девушка, перепачканная чернилами и клеем, смутила меня вопросом:

— У вас бандероль ценная?

Я не сразу сообразил, что на бандероли с объявленной ценностью, прямо на упаковке, требуется надписать конкретную сумму в рублях; мне показалось, такой ценник был бы слишком внятной издёвкой автора над собой и над получателями рукописи. Поэтому я ответил с максимальной небрежностью:

— Да что вы, какая там ценность!

Идти домой с пустой сумкой было приятнее, чем нести на почту полную.

За то время, пока я приканчивал рукопись, лучший из вариантов новой работы бесследно уплыл.

Дней пятнадцать я с переменным успехом овладевал новыми специальностями руководителя рекламных проектов и дизайнера-верстальщика. Сложность заключалась в удвоенном поглощении кофе и сигарет. Если бы не телефонные беседы с кем попало, работа была бы и вовсе неплохой.

Через пятнадцать дней, завязывая шнурок на ботинке в прихожей, я ухитрился порвать его на три части; запасного шнурка не имелось, и потому, согнувшись в три погибели, я пробовал увязать три в одно, тупо наращивая количество узлов и раздраженья на самого себя, пока не зазвонил телефон.

Я поднял трубку и стал разглядывать хмурого персонажа в зеркале, вечереющем на стене. Его лицо могло бы нагнать страху на целый детсад. Мужской голос по телефону сказал, что звонят из редакции журнала, из отдела прозы — они там прочли и приняли решение печатать роман.

Он что-то ещё упомянул о текстовых купюрах по техническим нуждам, но я не запомнил. Потому что этот персонаж в зеркале, сохраняя всё такую же хмурость на лице, положил трубку и молча подпрыгнул до потолка.

«Придурок, — сказал я ему. — Нашёл из-за чего прыгать».