Чеслав Милош. Азбука

  • Чеслав Милош. Азбука / Пер. с польск. Н. Кузнецова. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2014. — 608 с.

    В конце января в Издательстве Ивана Лимбаха впервые на русском языке выходит интеллектуальная биография польского поэта Чеслава Милоша. «Азбука» написана в форме энциклопедического словаря и включает в себя портреты людей науки и искусства, раздумья об этических категориях и философских понятиях (Знание, Вера, Язык, Время и многое другое), зарисовки городов и стран — все самое важное в истории многострадального ХХ века.

    Ангельская сексуальность. Когда появляется Единственная? Беатриче не была ни женой, ни невестой
    Данте, а всего лишь молоденькой девушкой, которую
    он иногда видел издали. Однако в «Божественной комедии» она встречает его и ведет, после того как Вергилий покидает поэта в последнем круге чистилища.
    Этот средневековый идеал далекой и боготворимой
    женственности постоянно появляется и в поэзии трубадуров Лангедока. Возвеличивание женщины как той, кто
    посвящает в amore sacro, — в некотором роде отражение культа Марии.

    Позднее христианская культура поддалась влиянию латинской языческой поэзии, а это не способствует возвышенной любви, хотя красота дам и воспевалась
    в бесчисленных стихах. А уж восемнадцатый век, Век
    разума, и вовсе отличался свободой сексуальных нравов, в чем первенствовала Италия, так что дневники
    Казановы, похоже, описывают не только его приключения.

    Единственная, предназначенная судьбой женщина
    характерна для романтизма, и, вероятно, Вертер должен был застрелиться, не сумев добиться ее любви. Такая причина самоубийства была бы совершенно непонятна стоикам и эпикурейцам, а также придерживавшимся античной философии поэтам. Но люди конца
    восемнадцатого — начала девятнадцатого века, в том
    числе и польские романтики, читали совсем иные книги, из которых могли узнать кое-что о браке двух душ.

    Например, труды Сведенборга, которыми питалось
    воображение Словацкого и Бальзака, когда они были
    детьми. Кстати, стоит отметить, что «Час раздумий» и
    два «сведенборгианских» романа Бальзака — «Серафита» и «Луи Ламбер» — написаны приблизительно в
    одно и то же время, в начале 30-х годов XIX века. Людвика Снядецкая была воображаемой любовью Словацкого, зато госпожа Ганская действительно заняла важное
    место в жизни крайне чувственного толстяка, а «Серафита» была написана не без мысли о преодолении католической щепетильности любовницы и заключении
    брака с хозяйкой Верховни.

    Ни одна теософская система не приписывает любви
    двух людей такого центрального значения, как конструкт воображения Сведенборга. Поскольку чувственный
    и духовный миры связаны у него нитями «соответствия», всё, что происходит на земле, получает продолжение и на небесах. Земная любовь не приобретает
    форму средневекового аскетизма или платоновской
    идеализации. Это любовь, осуществляемая в браке, — телесная, но строго моногамическая. Именно такая любовь есть предвестие небес, ибо все небесные ангелы
    были когда-то людьми и сохраняют силу и красоту времен своей молодости, а также пол, мужской или женский. Сохраняют они и чувственное влечение, отличаясь неизменно высокой сексуальной потенцией.
    Счастливые земные супружеские пары вновь встречаются и обретают молодость. Оставшиеся одинокими
    находят себе небесных партнеров.

    Ангельская сексуальность у Сведенборга — это не
    лишение тела, не бегство в эфемерные миры, какие-то
    вечные мечты и грезы. Она физическая, земная в своей
    сверхъестественности и разительно отличается от порочной сексуальности лишь тем, что влечение направлено
    на одного человека. Полная гармония двух душ и тел —
    вот цель земных существ, а если им не удается ее достичь, — тогда небесных, которые вдобавок не знают
    усталости и никогда не наскучивают друг другу.

    В «Серафите» Бальзак вводит мотив андрогинности, то есть такого соединения мужской и женской
    души, что вместе они составляют двуполое единство, —
    может быть, потому, что, согласно концепции Сведенборга, на небесах умы супругов полностью сливаются воедино, и пара именуется не двумя ангелами, а
    одним.

    Похоже, ни «Серафита», ни письма, в которых Бальзак пытался приобщить пани Ганскую к сведенборгианству, не изменили ее взглядов, разве что содержащаяся в них критика христианских конфессий приправила ее католичество вольтерьянством.

    Откуда я об этом знаю? Я не бальзаковед, однако
    знание французского позволяет мне обнаруживать комментарии и статьи, которых во Франции множество.
    За «Человеческой комедией» Бальзака кроется сложная
    философская конструкция, обычно недооценивавшаяся теми, кто видел в нем только реалиста. Несколько
    раз переписывавшийся роман «Луи Ламбер», главный
    герой которого — гениальный мыслитель, дает представление о двух переплетающихся направлениях: «научном» и мистическом. Во втором немаловажное место
    занимает Сведенборг — впрочем, известный Бальзаку,
    как и Словацкому, преимущественно из вторых рук.

    Сведенборгианские образы множества небес и преисподних вдохновляли литераторов — наверное, прежде всего потому, что традиционный христианский
    образ ада и вечного наказания не согласовывался с понятием благого Бога. Легче представить себе естественное тяготение подобных к подобным, которые возносятся на небеса или падают в преисподнюю в силу
    этого взаимного влечения, а не осуждения. Поэты черпали из Сведенборга полными пригоршнями — например, когда, подобно Бодлеру, взяли у него идею соответствий между чувственным и духовным мирами,
    придав им значение символов.

Ольга Лукас. Бульон терзаний

  • Ольга Лукас. Бульон терзаний. — СПб: АСТ, Астрель, 2015.

    В конце января в издательстве «АСТ» выходит роман Ольги Лукас — автора популярных серий «Поребрик из бордюрного камня» и «Тринадцатая редакция». На этот раз писательница приготовила «Бульон терзаний» из жизни работников мебельной фирмы, которые по распоряжению босса своими силами ставят «Горе от ума». Руководит постановкой приглашенный артист репертуарного театра, всю жизнь мечтавший исполнить главную роль в классической пьесе. Столкнувшись с корпоративным миром, он перестает плыть по течению и встает у руля собственной жизни.

    Глава семнадцатая. Репетиция на складе

    Когда человек слышит поэтическое название «деревня Росинки», ему представляется раннее летнее утро. Заливной луг, трава по пояс. Туман в низинах. Капли росы на еще не раскрывшихся цветах. Рай земной, как он есть.

    На самом деле, все совсем не так. Деревни той давно уже нет, а роса если и выпадает на крыши мегамаркетов, то какая-нибудь особо ядовитая, пропитанная бензином.

    «Деревня Росинки» — рай потребления, огромный светящийся остров, мираж, возникший среди пустырей, заросших травой и невысоким кустарником. Рядом проходит шоссе. По выходным сюда приезжают экономные городские жители, чтобы закупить продуктов на ближайшую неделю. В «Росинках» есть все: то, что пригодится в хозяйстве, то, что никогда не пригодится, и многое сверх того. Продуктовые, мебельные, хозяйственные супермаркеты. Бытовая химия, компьютеры, книги. Сезонные товары. Счастливые часы.

    За светящимися громадами гипермаркетов сиротливо жмутся длинные двухэтажные постройки из красного кирпича. В одной из таких построек и располагается склад, принадлежащий «Миру Элитной Мебели». Второй этаж и часть первого занимает магазин. Здесь можно купить не только мебель по цене производителя, но и кое-какие строительные материалы. Свободные от торговли площади первого этажа отданы под мастерские и офисные помещения. Непосредственно склад, давший название всему зданию, находится в подвале.

    Владимир прибыл на час раньше назначенного времени. Оставил автомобиль около магазина, обошел здание по периметру, нашел вход на склад, спустился на шесть ступеней вниз, на всякий случай дернул на себя тяжелую дверь, обитую жестью — и она поддалась. Он очутился в каморке, стены которой были обшиты вагонкой. Под потолком висела голая электрическая лампочка на длинном шнуре. На крепком деревянном табурете напротив входа очень прямо сидел старичок в валенках, ватных штанах и лыжном свитере — должно быть, сторож.

    — Куда? К кому? — строго спросил он.

    — Да я режиссер. У нас тут репетиция назна…

    — Знаю. Мне тебя описали. Шагай вон до стены, там свернешь, — распорядился старичок.

    Пройдя немного вперед и завернув за угол, Владимир оказался в узком коридоре, с одной стороны ограниченном кирпичной стеной, с другой — рядами уходящих вдаль стеллажей. Пахло деревом, стружкой и цементом. Ранние пташки, опередившие даже своего сверхпунктуального режиссера, столпились у входа, как бы ожидая команды.

    Нина, ответственная за все и вся, сверялась со списком и расставляла в нем галочки. Увидев Владимира, она нашла его фамилию и тоже отметила галочкой. За Ниной маячила мрачная тень Таира, которого она приспособила к доставке спортивного снаряда типа «конь» и другого, менее громоздкого реквизита. Супруги Сапелкины спешно придумывали занятие для двух своих дочерей-близняшек лет пяти. Судя по хитроватым выражениям детских физиономий, девочки уже договорились, как они поразвлекутся. Две княжны, приехавшие заранее, чтобы побродить по распродажам одежды, хвастались друг перед другом обновками, разместив между стеллажами многочисленные пакеты.

    — Реквизит по списку прибыл. Сейчас Таир принесет коня, — отрапортовала Нина. Печальная тень за ее спиной испустила глубокий вздох.

    — Хорошо. Теперь бы найти плацдарм для маневров, — кивнул Владимир, и отправился в увлекательное путешествие среди стеллажей.

    Металлические и деревянные, они стояли вплотную друг к другу так, что иногда между ними приходилось протискиваться боком. В самых узких местах Владимир натыкался на одну из Сапелкиных-младших. Через десять минут ему показалось, что склад буквально наводнен маленькими хулиганками.

    Над головой гудели редкие лампы дневного света, не особенно разгонявшие полумрак. Владимир увидел вдали яркий луч и пошел на него. Вскоре он услышал, как бедняга Таир проклинает свою злосчастную судьбу — а заодно тяжелого, неудобного коня, и того, кто придумал его сюда притащить. Владимиру стало стыдно, и он поспешил на помощь. Опоздал: конь уже стоял посреди довольно просторной и абсолютно свободной от стеллажей площадки, расположенной перед окном погрузки.

    Владимир огляделся и понял, что лучшего места для репетиций просто не найти. Цементный пол на этом участке склада был покрыт исцарапанным протертым во многих местах линолеумом непонятно-зеленого цвета. Под потолком висели три лампы в алюминиевых абажурах, в которых угадывались очертания двух кастрюль и одного чайника. В дальней стене виднелось углубление, облицованное белым щербатым кафелем. В центре углубления сияла новенькая фарфоровая раковина цвета слоновой кости. Из стены над ней торчал проржавевший водопроводный кран.

    — Слушай, Таир, а стулья тут есть какие-нибудь? — осторожно спросил Владимир, — Надо бы поставить, чтоб народу было, где сесть…

    — Стулья есть. Только пусть каждый сам себе принесет, идет?

    — Да я сам могу. Ты только скажи, где они. И пусть это… надо кого-то поставить у входа, чтоб народ не разбредался по складу, а сюда подтягивался.

    — Дедушка-сторож всех направит, — заверила Нина, появляясь из-за стеллажей, — я сейчас сбегаю предупрежу его.

    Пока Владимир таскал стулья с первого этажа в подвал, стали прибывать остальные актеры. Приехала Елена Жукова в скромных темно-синих джинсах и розовой футболке с надписью «Королева и богиня — это я». Прикатил на велосипеде курьер Дмитрий. Увидев, с каким трудом дядя втаскивает свой транспорт в подвал через окно погрузки, ужасные близнецы поспешили на помощь.

    — Хочу такой велосипед! — тут же сказала одна из девочек.

    — И шины ему проколоть! — добавила вторая.

    К счастью, у родителей, хорошо знающих милых своих ребятишек, были заранее заготовлены отвлекающие игрушки.

    — А вот кто со мной дротики в стену кидать? А? — тоном искусителя спросил Сапелкин-отец. — Дротиков на всех не хватит! Сейчас я их дяде отдам.

    Малютки купились на этот дешевый трюк и с грозным рычанием кинулись на папу.

    Дмитрий хмыкнул и на всякий случай закинул велосипед на верхнюю полку широкого стеллажа, на котором лежали готовые столешницы.

    — Ну, где мой конь? — деловито спросил он. Владимир и Нина схватили его за руки и потащили к снаряду. Молодой человек скептически осмотрел коня, проверил на прочность, даже постучал по ножкам.

    — Подходит? — с волнением спросила Нина.

    — По технике безопасности — вполне. Но вообще-то это не конь.

    — Как? — схватилась за сердце Нина. — А что же это?

    — Козел.

    — Кто козел? — строго поинтересовался Владимир.

    — Снаряд.

    — И какая разница? — всполошилась Нина.

    — Другие размеры и назначение. Потому называется — «козел».

    — Ты прыгать через него можешь? — спросил Владимир.

    — Могу. Даже проще.

    — Значит — это конь, — распорядился режиссер. — Пойми, дружок, у нас — театр. Здесь все не то, чем кажется.

    — А почему не сказать, — робко спросила Нина, заглядывая в сценарий, — почему бы вместо «Молчалин на коня садился» не сказать «Молчалин на козла садился»?

    — А Грибоедов во гробу крутился, — устало закончил Владимир. — Это будет конь. Под мою ответственность. Сивка-Бурка. Бывший козел.

    Дмитрий сказал, что ему все равно, как зовут снаряд. Он уже придумал небольшую гимнастическую композицию и специально тренировался прыгать и падать. Сейчас разомнется — и будет готов продемонстрировать свои умения.

    Явилась Евлампия Феликсовна в ярко-желтом спортивном костюме, в сопровождении мальчика лет шести — вероятно, внука.

    Через минуту Владимир уже слышал где-то в зарослях стеллажей ее властный голос:

    — Девочки, вы же хотите быть не только сильными, но и умными? Тогда прекратите ломать эту штуку, она сделана из авиационного сплава. Лучше поиграйте с мальчиком в настольную игру. Он вам расскажет, что это такое. Ты же расскажешь? Вот так, и чтоб тишина была. Сядьте все трое сюда, чтобы я вас видела.

    Приехала Ядвига с супругом. Княжны тут же окружили ее, отталкивая друг друга, так, что Петр Светозарович не выдержал и с обидой произнес:

    — Не очень уж меня локтями пихайте, все-таки я здесь главный.

    В последний момент, сверяя списки персонажей и реквизита, Нина обнаружила, что вписала «петрушку» не туда. То-то она еще удивилась, зачем Таир купил пучок зелени. По невероятному стечению обстоятельств Петрушка-артист обнаружился в мастерской. Он преспокойно сидел в углу и что-то собирал из мелких деталей. Владимир сам видел его, когда таскал стулья в подвал. Он думал, так надо, работает человек сверхурочно. Оказалось — так не надо. Все работают в рабочее время, а в выходные — отдыхают, или, например, репетируют.

    Компетентный Борис отправился выяснить подробности происшествия.

    — С разрешения начальства! — вскакивая с места, гаркнул Петрушка. — Стул для кормления младенца. Из отходов производства. Все равно же их на свалку, а так — вот, вещь.

    Директор по производству внимательно осмотрел почти готовую «вещь». Принюхался.

    — Я не пил! — прижав к груди руки, воскликнул Петрушка. — Повода не было. Вот сделаю — выпью.

    — На репетицию — шагом марш! — приказал Компетентный Борис. — Вниз, на склад.

    — О! — сказал Петрушка сам себе, потирая руки. — Двойной повод.

    Пока выяснялся вопрос с Петрушкой, Владимир экзаменовал княжон: нужно было подобрать группу сплетниц, которые произнесут реплики господ N. и D., выведенных из числа персонажей за отсутствием подходящих кандидатур.

    — Смотрите, девушки, такая картина: Софья расстроена разговором с Чацким, бросает ничего не значащую фразу, которую вы передаете друг другу, превращая в нелепый слух. Вот текст, я его слегка сократил и отредактировал. Начинайте вы, потом вы, и так далее. Я пока что за Софью.

    Княжны вошли во вкус: каждой хотелось заграбастать побольше реплик и затмить прочих. Чтобы коллеги потом говорили: «Среди безликой подтанцовки выделялась Анечка (Машенька, Светочка), сказавшая великую фразу „С ума сошел!.. Ей кажется!.. вот на!“»

    Но Анечки, Машеньки и Светочки, стараясь превзойти одна другую, переигрывали ужасно, и выпускать их было нельзя. Общей суеты сторонилась только пухленькая княжна, занятая своими мыслями.

    — А вот вы. Ну-ка, прочитайте, — приказал ей Владимир.

    — С ума сошел!.. Ей кажется!.. вот на! — монотонно пробубнила та. И встрепенулась: — Кто сошел с ума? А? Я что-то пропустила?

    — Так-так, — обрадовался Владимир, — теперь с таким же неподдельным интересом прочтите весь фрагмент.

    Пухленькая княжна была главной сплетницей «Мира Элитной Мебели» — бесценный опыт! Поразмыслив не больше минуты, Владимир отдал весь разговор с Софьей ей одной, вычеркнув еще несколько реплик. Остальные девушки, надувшись, отошли в сторону.

    Вернулся Компетентный Борис с Петрушкой, артисты, наконец, поделили места и расселись чинно, как школьники. Владимир вспомнил свое обещание и незаметно, как ему показалось, передал Нине записку с названием тонального крема, которым его так чудесно и щедро обмазали гримеры. Нина кивнула и спрятала записку в карман. Но пара внимательных глаз заметила эту манипуляцию.

    — Итак, начинаем! — объявил режиссер, выходя на середину помещения. — Спасибо, что в свой выходной вы все приехали сюда. Очень важно…

    Раздался первый телефонный звонок. Владимир укоризненно посмотрел на Елену.

    — Привет, я не могу говорить, ужасно смутившись, — сказала в трубку Ульяна. — Извините меня, пожалуйста.

    — Нет, я не понимаю, — как бы в пространство сказала Елена, — вот прямо сижу и не понимаю. Неужели так трудно — взять и выключить телефоны? Я ведь выключаю. Мне звонят по работе, а я выключаю. Потому что это — театр. А не базар-вокзал.

    Послышался шорох: артисты потянулись к сумкам. Потом — мелодичные переливы: телефоны отключались, послушные воле хозяев. Даже Петр Светозарович последовал общему примеру.

    Когда все вернулись на исходные позиции и замерли, Владимир продолжал:

    — Раз мы все здесь собрались и даже установили тишину, то прогоним спектакль целиком, как есть. Не обращая внимания на ошибки. Я их всем потом укажу лично, но мы не станем останавливаться. Каждый должен увидеть место своего героя в общем замысле. И для начала я предлагаю вам — на время репетиций — думать о своем персонаже не «он» или «она», а «я». Найдите с ним что-то общее. Подумайте, кто он, чем живет. Что хочет получить. Что ему мешает. Как ему добиться цели. Помните, что действие разворачивается не здесь и не сегодня. А в начале 19 века в богатом московском доме… Итак, раннее утро. Гости, которые к вечеру съедутся на бал, еще спят. Чацкий мчится на перекладных, чтобы поскорее засвидетельствовать свое почтение. Скалозуб в манеже гарцует на коне. Фамусов просыпается и идет проведать дочь. А что же она? Всю ночь сидела в своей комнате с Молчалиным. Горничная Лиза караулила их, но под утро уснула. Лиза, Фамусов — на сцену. Софья, Молчалин — приготовиться. Всем следить за сценарием, выходить вовремя, не зевать.

    Репетиция началась. Уже с первых, некогда прекрасно отрепетированных сцен, Владимир схватился за голову: они что, совсем умственно недоразвитые? Как эти люди так быстро забыли все, что он им говорил? Он без устали записывал в блокнот замечания каждому артисту. На лбу им это вытатуировать!

    Хорошо постоял на руках, отжался, прыгнул и упал Молчалин — так, что за него и вправду переволновались. Но текст он не помнил, и запинался на каждой строчке, читая по бумажке. Замечательно слаженно вышло княжеское семейство под предводительством великолепной Ядвиги. Танец целиком еще не был готов, его показали схематически, но и это впечатляло. Забавно разыграли свою мизансцену супруги Сапелкины (Горичи). Вот только под конец жена, игравшая Наталью Дмитриевну, слегка перестаралась. И в ответ на комплименты Чацкого не просто ответила с гордостью: «Я замужем», но и продемонстрировала украшенный обручальным кольцом безымянный палец. Со стороны это было похоже на неприличный жест из брутального американского кино, но Наталья Дмитриевна вцепилась в свою идею клещами. «Попросить Чацкого загораживать ее в этот момент от зрителей» — нацарапал в своем блокноте Владимир.

    Неплохо справился с ролью бабушки Федя — разве что совсем не по-родственному приобнимал за талию свою внучку Нину. Таир припас для Загорецкого нелепый поклон и пару гримас, явно позаимствованных из арсенала мистера Бина. Княжны прыскали в кулачок, его это еще больше вдохновляло, так что в конце засмеялась даже Евлампия Феликсовна. Значительных успехов достигла Ульяна-Софья — не зря не пропустила ни одной репетиции. Но остальных главных действующих лиц хотелось избить палкой и заменить немедленно. Даже Эдуард-Чацкий был невнимателен, словно занят какими-то своими мыслями, и разыгрался только к третьему действию. Компетентный Борис выдерживал тон и интонацию, но путал слова.

    У Владимира опустились руки. Ему показалось, что перед ним стоит огромная — не охватить глазом — бадья с сырым тестом. Которое надо месить, месить и месить без устали, день и ночь. Перед глазами плывут красные круги, он месит, выбивается из сил, и падает в эту бадью, и сырое тесто, как болото, поглощает его. Все. Нет режиссера.

    «Буду репетировать с главными отдельно, до посинения. В крайнем случае, сокращу текст и сделаю ставку на Софью», — подумал он.

    В девять часов вечера начали расходиться. Те, кто был на своих авто, предлагали подвезти безлошадных. Собирались группы, разъезжались, как гости с бала.

    Владимир остановил Дмитрия, чтобы указать ему на необходимость учить текст, и тут где-то в недрах склада послышался грохот и нечленораздельный вой.

    — Что еще там? — вздрогнул режиссер и поискал глазами близняшек-Сапелкиных. Девочки чинно прощались со своим новым другом и его строгой бабушкой.

    — А, это Петрушка. Старый конь. Уже выпил и бегает за девчонками, — махнул рукой Дмитрий.

    — Старый конь борозды не испортит, — машинально сказал Владимир.

    — Это он в театральном смысле конь, — пояснил Дмитрий. — У вас же все не то, чем кажется. Козлов конями называют.

    Владимир не нашелся с ответом, и даже забыл, что хотел сказать Молчалину. Сапелкин-муж и печальный Горюнин отправились на помощь княжнам и кое-как успокоили буяна.

    Компетентный Борис поманил пальцем генерального директора, и они удалились наверх.

    Помахивая честно заработанным пучком петрушки, проследовал к выходу освобожденный Таир.

    Пухленькая княжна подошла к Нине и хитро улыбнулась:

    — А я видела, как тебе Виленин записочку передал.

    — И что? — устало спросила Нина.

    — А мне тоже кое-кто сегодня записочку подбросил. Давай меняться?

    — Зачем?

    — Интересно же. Ты покажи мне, что у тебя, а я покажу, что у меня. А?

    — Ну, если тебе так надо, — чтобы поскорее отделаться от назойливой подруги, сказала Нина. Она хотела домой, а Владимир обещал подбросить их с Ульяной до метро.

    Пухленькая княжна, победно улыбаясь, вытащила из кармана смятый листок и протянула его собеседнице.

    — «Дорогая Лариса. Приглашаю тебя после репетиции на концерт в клуб „Геликон“. Надеюсь, что дудук тебе нравится так же, как и мне. Буду ждать за углом, около „Меги“. Эдуард», — прочитала Нина. — С ума он сошел — после репетиции еще куда-то тащиться в клуб!

    — «С ума сошел!.. Ей кажется!.. вот на!», — тут же процитировала из своей новой роли Лариса. — А мне чего делать теперь? Он же всех бросает. И меня бросит.

    — Пока что он просто пригласил тебя на концерт. Тебе нравится дудук?

    — Вообще-то я никогда такое не ела. Не знаю.

    — Это дудка такая, на ней играют. Сходишь на концерт, послушаешь дудук, потом Эдуард подвезет тебя домой. Чем плохо-то?

    — Ну… Нет, неплохо. Еще бы поужинать там.

    — Уж наверное и ужином угостит.

    — Во, это здорово. А то мне так лень что-то готовить. Теперь покажи скорее, что тебе написал наш режиссер.

    Нина показала.

    «Балет-2000» — было написано на листочке.

    — Какой романтик! — воскликнула княжна Лариса. — Зовет на балет! Какой мужчина сейчас пригласит девушку на балет? Только тут написано, двадцать ноль-ноль, вы уже опоздали.

    — Тебя ведь Эдуард ждет, — напомнила Нина.

    Давно закрылся мебельный магазин. Разъехались с бала гости. Погасли тусклые лампы. Опустел склад. И только в мастерской, положив голову на недоделанный детский стульчик, спал Петрушка. Ему снилось раннее летнее утро. Заливной луг, трава по пояс. Туман в низинах. Капли росы на еще не раскрывшихся цветах. Первая жена, совсем молодая, бежит к нему через этот луг, по влажной траве, бежит, раскинув руки в стороны, и он тоже бежит, и они вот-вот встретятся.

Сергей Самсонов. Железная кость

  • Сергей Самсонов. Железная кость. — М.: РИПОЛ классик, 2015. — 672 с.

    Сергей Самсонов в 2009-м был в финале «Нацбеста», а с книгой «Железная кость» вошел в длинный список этой же премии в 2014-м. Герои его романа: царь и бог металлургического города, способного 23 раза опоясать стальным прокатом Землю по экватору, и потомственный рабочий, живущий у подножия огненной домны высотой со статую Свободы. Один решает судьбы ста тысяч сталеваров, другой обреченно бунтует против фатальности. Хозяин и раб. Первая строчка в русском «Форбс» и «серый ватник на обочине». Их жизни неминуемо пересекутся. Знать бы, что из этого выйдет.

    I. ДЕТИ ЧУГУННЫХ БОГОВ

    ФАМИЛИЯ РОДА

    1

    Чугуев навсегда запомнил день, когда отец впервые взял его с собой на завод. Как все в цеху мгновенно озарилось едва переносимым солнечным свечением расплава, когда открылась лётка и рванулась безудержная магма на свободу, и как метались доменщики с длинными баграми, с бесстрашием привычки бросаясь на огонь и управляя этой рекой с непогрешимой выверенной точностью, заставляя разбиться ее и потечь по проложенным в чистом песке желобам, и как он сам в себе почуял распускавшуюся огненную силу, и как это чугунное пламя, которому он причастился, стало кровью вообще всей советской земли, всего мира — никогда не могущей остыть и катящейся только туда, куда ей приказали вот эти всесильные, обыкновенные, диковинные люди.

    Завод стал для него единственной сказкой, таинственным влекущим миром превращения уродливо-бесформенного первовещества в законченные прочные литые человеческие вещи, которые нельзя сломать и израсходовать в пределах целой жизни. Там, на пространстве, не вмещаемом в рассудок, ярился и ревел протяжный зверь подвластных человеку колоссальных сил природы; там можно было увидать живое, дышащее солнце, туда, прямо в солнце, в бездонную жрущую глотку, ты мог швырнуть за хвост придушенную крысу и увидеть, как она сразу разрывается и от нее не остается ничего.

    Огромны и полны высокого значения были люди, соединявшие чугун и пламя воедино, и самым главным великаном среди них — отец, хотя, конечно, были все они черны, в маслах и копоти и плохонько одеты, все сплошь в обтерханных фуфайках и разбитых сапогах, беспрерывно курящие и плюющие темной слюной, состоящей из шихтовой пыли, набившейся в легкие за истекшую смену — и за всю проходящую жизнь.

    По эту сторону ворот сталеплавильного могутовского царства был тесный мир барачного поселка — дощатых стен, отхлестанных дождями и ветрами до седины, серебряного блеска; подслеповатых лампочек на голых проводах, железных бачков с кипяченой водой, застиранных линялых парусов, вздувавшихся и хлопавших на бельевых веревках во дворе, нехватки дров, обманчивого чувства горячей тяжести в желудке после тарелки пшенной каши или постных щей; чадящих примусов, цветастой занавески перед родительской панцирной кроватью, пошитых матерью из байкового одеяла шаровар, окаменелых залежей дерьма в отхожей яме под щелястой будкой, черного хлеба, чуть присыпанного сахарным песком из размозженной грязно-белой головы или пропитанного золотым башкирским медом, — единственного лакомства чугуевского детства; общих длинных дощатых столов, сдвигаемых для свадеб и поминок вместе под открытым небом, отскобленных ножами и окаченных чистой речной водой из ведра, гор дымящейся белой картошки, помидоров, прохваченных солью до жил сердцевины, самогонных бутылей, налитых молочным туманом по горлышко, заунывных, звенящих острожной тоской, слезно-жалобных песен уральских старателей, каторжан и разбойников и напористо-яростных новых, советских… уже вотвот должна была возвыситься и воцариться от конца до края над землей, уничтожая, вымывая из человеческого слуха все другие голоса, на смертный бой зовущая единственная песня.

    «Вставай, страна огромная!..» — вот этот голос, сплавленный из прорвы отдельных воль рабочих и крестьян, потребовал от комбината ежедневных рекордов по выпуску броневого листа.

    Он, Толик, тоже — хоть и был по современным меркам освобождающе, неосудимо мал — встал в сорок третьем в строй к станку обтачивать болванку минного снаряда: брызгала стружка, извиваясь блещущей лентой; гладким сиянием начальной новизны показывалась сталь — головкой смертоносного ребенка между ног неутомимой и неистовой роженицы.
    Все это делалось вдали от торжищ выставочных митингов, велеречивого вещания партийных воевод — упитанных и бодрых как раз потому, что они не пехота, не рядовые комсомольской, подростковой, стариковской и женской трудармии уральского металлургического тыла; вдали от повторенных миллионы раз «Да здравствует Коммунистическая Партия Советского Союза и ее великий вождь…» — Чугуев сызмальства и накрепко вознелюбил «людишек на бумагах», «конторских крыс», трибунных болтунов — всех, сроду не производивших ничего, кроме библейских кип отчетов и воззваний, но получавших калачи и сливочное масло в доступных только высшей расе спецраспределителях.

    Вечно полуголодные (выдавался кусок провонявшей селедки и по двести граммов черного хлеба по карточкам, воровали которые по ночам друг у друга иные), изнуренно-больные, обтянутые по костям заскорузлой брезентовой кожей, тыловые рабочие люди с угасавшими от недосыпа глазами и кованными вместе с оружием руками исполняли все молча и с остервенением, понимая: теперь можно строить одни самолеты и танки, за танковой броней с бронебойными снарядами в стволах наших людей так много убивать не будут, нельзя такого допустить, чтоб наших убивали слишком много.

    И всегда так: работа, которую ты должен делать, потому что никто за тебя ее больше не сделает, — расшатаются, выпадут все железные скрепы, все сваи, на которых стоит справедливость и сила всех русских. Лишь когда люди стронулись и цехами поехали из бараков в квартиры — лишь получив возможность сличать разные уровни материального достатка, он, Анатолий, стал осознавать ту нищету как нищету, ту проголодь — как нечто ненормальное и унизительное даже для трудового человека, а не единственный возможный способ бытия. То есть желание удобных комнат, мягкой мебели, горячих ванн, белого хлеба с колбасой, кожаных бот на каучуковой подошве (а не брезентовых на деревянной), путевок в Крым по профсоюзной линии могло возникнуть только после главного и общего железного. Вот сперва броневые листы, а потом уж комфорт. Он, Чугуев, иными словами, считал, что надо только добросовестно, всей своей силой вкладываться в дело — и постепенно будешь родиной за то вознаграждаться, получать по заслугам за отданное.

    Двунадесять колен его предков, земляных и уперто-живучих, пахали и сеяли, молча гнули хребты на помещика, воевали, забритые в рекруты, брали приступом Плевну для «Царя и Отечества», хоронили младенцев и сходили с земли, как трава… и так, пока не просияла Революция, освобождая темных, несознательных, им говоря: настало ваше время — не исчезать безмолвно и бесследно, будто и не было вас вовсе на земле; вам построить своими руками себе все, что вы захотите, и оставить все, что захотите, на глобусе; вам построить страну на началах справедливости, собственной правды… И отец подорвался от сохи в областную Самару, пятнадцати годов, в единственной посконной рубахе и лаптях.

    Не то чтобы город тянул его к себе с неодолимой силой — скорее, родная деревня выдавливала, как злая мачеха непрошеного пасынка из дома, а может быть, наоборот, как мать, что всей остатней силой тужится дать жизнь упершемуся плоду и умирает, обескровев, с первым криком освобожденного ребенка. Голод, голод толкал переменить свои семь десятин и остающуюся после продразверсток горстку хлеба на дым и грохот зачинающейся в муках индустрии, на гарантированную пайку и потравленную машинным маслом и мазутом землю. И он пахал, отец, все явственнее слыша в лязге и рокоте станков пульс становящегося будущего, которым может управлять освобожденный пролетарий, и вот когда уже проникся в должной мере пониманием себя как частицы рабочего класса, завербовался вместе с сотнями других на стройку нового сталелитейного завода на Урале. Двести тысяч крестьян и рабочих раскачались, корчуя себя из отцовской земли, и ручьями и речками покатили в Могутов — неведомый город, про который им всем говорили так, будто он уже существует, в то время как его на самом деле еще не было.

    Была одна сплошная выжженная степь, без края простиравшаяся ровно и глядевшая на человека так, будто никакого еще человека не появилось в этом неподвижном, мертвом мире и не должно было явиться никогда. Была одна великая река, делившая сплошное тело родины на два материка, была казачья глинобитная станица Могутовка — десяток съеденных степным простором хуторов, разбросанных в степи и жмущихся к подножию горы, была сама Магнитная гора — родящая на километры вглубь неразработанную прорву магнитного железняка на сшибке осадочных известняков с низверженным гранитом. И не было у этих двухсот тысяч поселившихся в землянках голодных и холодных почти что ничего — только голые руки с лопатами, ломами и каелками и безмерно живучая, вне рассуждения, решимость исполнить то, что им поручила абсолютная сила — Коммунистическая Партия большевиков Советского Союза.

    Рос в глубину и ширился уступами великий котлован — лопата за лопатой, грабарка за грабаркой, и пока двести тысяч Чугуевых с остервенением вгрызались в кремнезем и пригибавшиеся в жилистых ногах от тяжести верблюды несли распиленные бревна на горбах к подножию Магнитной — три миллиона золотых рублей, отлитых из драгоценной утвари разгромленных церквей, перетекли из недр Гохрана в частные хранилища немецких Круппов и британских Трайлоров — за пневматические молоты и башенные краны, электровозы, думпкары, бурильные машины. Привыкшие к горячим ваннам и крахмаленым рубашкам инженеры компании «MacCee», штат Кливленд, прибывшие в страну большевиков вести проектировку металлургического города, с брезгливым ужасом и сладким, самолюбивым состраданием смотрели на параллельную и несомненно тупиковую ветвь человеческого рода: в то, что безграмотным, безумным, узколобым этим русским удастся здесь, в Siberia, выстроить машину, неверие их не содержало грана посторонних примесей. И наблюдали человечески необъяснимый переход землепашцев с червячьей на вторую космическую: «в темпе, посильном раньше лишь для разрушения», бригады Варочкиных, Климовых, Чугуевых без остановки вырубили первые шурфы и отвалили первые пудовые отломки словно ржавой от крови руды с невиданно высоким содержанием чистого железа; воронкой подземной башни, возводимой не ввысь, а в глубину, разросся циклопический карьер — впервые в мире горная добыча повелась открытым способом. Отец потом рассказывал Чугуеву, как Сталин присылал в Могутов своего безмозглого кавалериста Ворошилова, и Ворошилов палкой, как шашкой, указывал дрожащим инженерам: «рубите штольню в данном направлении», и им пришлось рубить и вынуть из горы сто метров каменной породы за неделю: обязанность немедля предъявить правительству СССР плоть своей правоты и полезности родине придала им выносливость землеройных машин — Климент забрал с собой в Кремль полдюжины кусков магнитного железняка и положил на стол беспримесной правдой перед Сталиным.

    Наемные британцы, немцы, янки завороженно вглядывались в мощно дышащую пропасть — шестидесятитонные дробильные машины Трайлора монтировали с помощью одних лебедок эти безумные, белогорячечные русские, не дожидаясь, пока башенные краны в трюмах пароходов переплывут через Атлантику; в Берлине, Лондоне, Нью-Йорке, Сан-Франциско всем стало видно странное свечение на Востоке — алтарные отсветы первых могутовских плавок. С вершин Магнитной открывалась ошеломляющая беспредельность умной жизни; дышала там, не помещаясь в окоем, и клокотала вулканическая лава, надежно заключенная в динасовые стены и неразломные стальные кожухи и хоботы, распределенная по уйме отводящих желобов и рвущаяся к небу косматыми столбами фиолетовых дымов и языками, мускулами пламени.

    Спрессованный из яростной несмети выдохов и хрипов, протяжных и прерывистых гудков, неявный колоссальный шум порабощающе валился в черепа, и вне плавильного дыхания завода ты лично более не мог существовать. Ручными бабами вколачивая сваи в промороженную землю, ты строил этот вот завод из ничего, из себя самого, своих жил и костей, но и завод тебя ковал и плавил непрестанно, и, не рассыпавшись в труху, ты начинал свое существование сначала — уже другим, стальным, огнеупорным слитком переродившегося человеческого вещества, изжившим узкий эгоизм утробы и перекованным по высшей мерке трудового послушания.

    Пузатыми, окатистыми идолами вечно беременных, вечно рожающих богинь советского народа незыблемо торчали из земли и неприступно уходили в небо стоохватные, неумолимо воцарившиеся над Уралом доменные печи — выше Кремля и Дома Совнаркома, сами купол и небо, заключавшие солнце в себе. Сквозь слоновьи их стены был слышен подземный стон магмы: мне тесно, отпусти меня, вызволи, — и ты, подходя с пикой к лётке, своей рукой отворял кровь земли; явлением высшей воли веяло от домны, не идущим в сравнение с деревянной приземистой церковью и ночными коптилками отмененного Бога.

    Крестьянский сын Семен Чугуев становился перед домной — мало сказать: причастным к этой силе, но разгоняющим ее и проводящим, ее вмещающим в себя. Постичь вот этот умный хаос, гудящий и кипящий в сочлененных конусах и трубах, им овладеть и вместе с тем служить ему, усиливать, так, чтобы все внутри печи не меркло, не слабело, не останавливалось, не закоченело, быть с этой домной, как с женщиной, и помыкать ее живородящим огненным нутром — вот что представилось ему единственной стоящей задачей. И то же веяние в свой срок так же безжалостно и чисто опалило его сына.

Саша Филипенко. Замыслы

  • Саша Филипенко. Замыслы. — М.: Время, 2015. — 160 с.

    За свой дебютный роман «Бывший сын» Саша Филипенко год назад получил «Русскую премию». С первой попытки — диплом первой степени в номинации «Крупная проза». Лиричная история взаимоотношений бабушки и впавшего в кому внука, которая разворачивалась на протяжении десяти лет на фоне социально-политических изменений в Беларуси, высоко подняла планку читательских ожиданий от новых книг автора. В «Замыслах» не остается и следа от знакомого стиля, сюжета, персонажа.

    ЗАМЫСЕЛ ПЯТЫЙ. МЫ

    Нас человек пятнадцать. Что-то около того. Точно знают
    только в бухгалтерии. Кто-то все время приходит, кто-то уходит,
    много молодых парней. В общем-то нас и не принято выделять.
    Выпуск за выпуском мы погребены в братской могиле титров, но
    костяк, костяк все же описать возможно — костяк — это мы:
    Капитан, Туловище, Флюгер, Саша и Бесполезный. Отдел спецпроектов. Лучшие сценаристы страны. Наш рабочий день начинается в одиннадцать утра. С понедельника по среду мы читаем
    газеты, отбираем новости и накидываем шутки. Во второй половине четверга приезжают ведущие. Вместе мы проходимся по
    темам еще раз. В полдень пятницы, в телецентре, записывается
    информационно-развлекательная программа, которую вся страна смотрит в прямом эфире в субботу.

    Каждое утро, заварив кофе, мы разваливаемся на глубоких
    диванах и, закурив (кто-то просто сигареты), начинаем работу. Впрочем, это вранье. В понедельник и вторник мы играем
    в гольф, одну за другой проходя каждую комнату — работать мы
    начинаем в среду — раньше нет никакого смысла.

    — Берем новость про Данию?

    — А что там за новость?

    — К берегам Дании прибило партию кокаина весом в сто килограммов…

    — Новость смешная уже сама по себе — это плохо, но сделайте мне коротышку! — короткую новость требует Нино, наш
    продюсер.

    — Я предлагаю так сказать: «К берегам Дании прибило партию кокаина весом в сто килограммов. Эта партия настолько понравилась датчанам, что уже на следующий день выиграла выборы в местный парламент…»

    Вот собственно и все. В этом и заключается наша работа.
    Нам платят за то, что мы производим шутки. С одиннадцати утра
    до шести вечера. «Ведущий 1: Папа Римский Бенедикт XVI встретился с Александром Лукашенко. Ведущий 2: Все папы римские
    на протяжении почти двух тысяч лет стремились к этому, а повезло только Бенедикту XVI… именно он встретился с Богом».
    Производим, пожалуй, самое правильное слово.

    Кто-то может хорошо шутить раз в жизни, кто-то раз в месяц — мы делаем это с завидным постоянством — точь-в-точь
    депутаты Государственной думы.

    За конечный результат отвечает Нино. Это она всегда говорит: «Сделайте мне то-то!». При этом совсем не важно, что
    это будет: реприза или кофе. Маленькая грузинская женщина,
    когда-то она и сама приносила кофе генеральному директору,
    но за десять лет отменного виляния хвостом достигла многого. Флюгер любит шутить, что вероятно, однажды, Нино спасла
    шефу жизнь — других логических объяснений, почему старушка занимает свое место, — нет.

    Нино обожает интриги. Сталкивать людей ее особый дар.
    Однажды Нино решила, что ведущие отбились от рук и с ними
    совершенно невозможно работать. Чтобы припугнуть их, нам,
    сценаристам, был дан приказ: «В атмосфере глубочайшей секретности собрать на кастинг других медийных ребят». При этом
    настоящие ведущие ни в коем случае не должны были узнать об
    этом кастинге. Для нас это оказалось довольно мучительным заданием, потому что в отличие от Нино у нас с ребятами было
    полное взаимопонимание. И все же мы набрали новых парней.
    Ими оказались: Слепаков, Воля, Давид и еще пара ребят из этой
    сферы. Они даже не знали, зачем их зовут. Собрав претендентов в кружок, Нино сняла завесу тайны. Парни, надо сказать,
    охренели. Но сесть за общий стол и поразгонять новости отказываться не стали. Все это даже было снято на камеру, чтобы
    показать шефу. При этом Семен сказал, что как друг Гарика не
    сможет держать в секрете произошедшее. Нино ответила: «Конечно, расскажи ему, если хочешь». Через два часа по дороге
    домой, в машине, я слушал по «Серебряному дождю», как Миша
    Козырев, ведя репортаж с какой-то премии, интервьюировал
    одного из ведущих: «Вы знаете, что сегодня состоялся кастинг
    новых ведущих в „Прожекторпэрисхилтон“? Чем не устроили
    старые ведущие?».

    Через неделю по инициативе Вани в Останкино произошла встреча ведущих, авторов и Нино. Ведущие несли какую-то чушь про то, что они в постоянном напряжении за столом
    и, в условиях необходимости постоянно импровизировать, их
    выбивают из колеи постоянные стоны Нино. Нино в ответ несла не меньшую херню про то, что ее достали истории с Гариком, который только с пятого раза делает то, что она просит.
    Ни слова по теме. Мы молчали. И вот, в конце встречи, кто-то
    из ведущих наконец произнес: «И вообще, вся эта ситуация
    с кастингом нас жутко оскорбила. Теперь мы не знаем, как сотрудничать с авторами, которые за нашей спиной организовали это предательство». На этом месте мы все охренели. Но еще
    больше мы охренели через мгновенье, когда Нино с улыбкой
    ответила: «А! Ну, это ваши мужские дела. Думаю, как-нибудь
    разберетесь».

    Все шутки, которые попадают в эфир, утверждает только она.
    Фокус-группы — изобретения для слабаков. Есть Нино, и только
    она решает, что смешно, а что нет.

    Шутку про Данию сочинил Флюгер. Флюгер очень сильный автор, но за ним необходимо следить — он любит втюхивать одну и ту же репризу по несколько раз. Нет, конечно,
    мы все этим грешим, но Флюгер делает это исключительно нагло. Именно он умудрился продать одну и ту же шутку четырем
    разным командам клуба веселых и находчивых. В 1986 году
    она звучала так: «Я вчера видел, как парижанин кормил с руки
    белку. — Но как ты определил, что это был парижанин? — 
    Я что, по-твоему, не могу отличить парижанина от белки?». Не
    самая сильная шутка, однако команды ее очень любили. Спустя
    четыре года шутка звучала так: «Я вчера видел, как австриец
    кормил с руки лося». Ну и так далее. У Флюгера есть еще одно
    сомнительное достижение. Оно, кстати, тоже связано с клубом
    веселых и находчивых. В начале двухтысячных годов, в финале, он писал сразу двум командам. Судьи поднимали таблички, команды волновались, а Флюгер был единственным человеком, который еще до начала игры знал, что в любом случае
    победит.

    — В правительстве поставили вопрос об эффективности Гидрометцентра…

    — Как? Неужели кто-то заметил, что они постоянно ошибаются?

    — В какую сторону будем крутить?

    — Может, попробуем дать им советы? Как сделать прогнозы
    более точными?

    — Да, давайте…Что мы можем посоветовать синоптикам?

    — Пусть «Евроньюс» включают и смотрят: что им еще нужно?

    — Пускай оттащат свой главный градусник от батареи — там
    же горячо!

    — Да! Точно! И пускай они его хотя бы на улицу вынесут!

    — Нужно, чтобы они нашли подмышку земли…

    — Да, и вставили его туда.

    — Или лучше пусть в задницу Земли. В Америке же так делают?

    — В задницу земли — это хорошая идея! Тем более что все
    мы знаем, где она находится, правда, Капитан?

    — Ребята, Челябинск попрошу не трогать! А совет дам: нужно
    смотреть на белочек. Если белочка свое дерьмо обратно в дупло
    загребает — значит, зима будет холодной.

    Мы не расписываем всю программу. Нет. Мы слышали, как
    один из гостей наших посиделок утверждал, будто у ведущих написано каждое слово, будто они вовсе не импровизируют, но
    это не так. Наше дело — возвести фундамент. Построить маяки. Семь-восемь страниц добротных шутех и бугагаш. Нам нужно создать задел — остальное сделают парни, которые шутят
    не хуже нас. Шутку важно не только написать, но и правильно
    продать. Зрители никогда не полюбят ни Флюгера, ни Капитана,
    зрители всегда будут любить парней за столом.

    — Чемпионат России по футболу перейдет на систему осень —
    весна…

    — То есть теперь мы будем играть зимой?

    — Да…

    — Кто берет эту новость?

    — Давайте мы втроем.

    — Подумайте, быть может, пошутить про плюсы и минусы
    этой затеи?

    — А чего тут думать? Минус один — минус сорок!

    Иногда ведущие считают нужным намекнуть, что написанные
    нами репризы могли бы быть покрепче. В такие моменты мы напоминаем им о кладбище замыслов, о тысяче шуток, что погибли во время монтажа из-за того, что один из них все перепутал,
    не вовремя вставил реплику, переставил слова местами или неверно закончил фразу интонационно. В общем, наша мануфактурка работает довольно слаженно. Во всяком случае, зрители
    и телеакадемики (в числе которых с недавнего времени состоят
    Капитан и Флюгер) нас любят. Наша полка уже заставлена этими странными Орфеями без яиц.

    — Еще одну коротышку можем сделать! В добивку к спорту.
    Закончился чемпионат мира по тяжелой атлетике.

    — И?

    — Что и? Неужели ты не понимаешь?! Трагедией! Трагедией закончился чемпионат мира по тяжелой атлетике в закрытых
    и плохо проветриваемых помещениях…

    — Баян!

    — Какой баян?! Я только что эту шутку придумал!

    — Масики, — вмешивается Нино, — программы, скорее
    всего, не будет. Только что прошло срочное сообщение в новостях — кораблекрушение, куча жертв.

    — Будет национальный траур?

    — Скорее всего, да.

    — Берем эту тему?

    — Давайте! Утопленники — это всегда смешно! Ваня сможет
    песню в конце спеть: «Эй, моряк, ты слишком долго плавал…
    мне — тебя — уже не опознать…»

    — Флюгер!

    — А что Флюгер? Смешно же…

Ксения Драгунская. Секрет русского камамбера

  • Ксения Драгунская. Секрет русского камамбера. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015. — 352 с.

    В новом сборнике рассказов драматурга и прозаика Ксении Драгунской все куда-то едут или в крайнем случае собираются: пастух отправляется в Москву учиться на поэта, тихоокеанский туземец прибывает в российскую глушь переждать обещанный на родном острове ураган, москвичи путешествуют по русскому бездорожью без определенной цели, но с любовью к родине и соотечественникам, а извилистыми коридорами московских коммуналок персонажи легко и неожиданно выходят к морю. «Прочтение» публикует рассказ «Триста грамм» о невероятных приключениях француза в Ярославской области и поиске сыродельни, где изготовлялся русский камамбер.

    ТРИСТА ГРАММ

    У выезда на трассу мы поняли, что забыли
    Франсуа.

    Вот это да. Настоящие чудеса русского гостеприимства. Чтобы осознать происходящее —
    полное отсутствие Франсуа в нашей машине,
    взявшей курс на Москву, — нам пришлось остановиться и помолчать, глядя друг на друга. Потом
    начали ругаться.

    Больше всех возмущался Володя-патриот, который сперва нос воротил, рифмовал «Европа-жопа» и говорил, что раз француз, то уж непременно гомик. Нашёл гомика, молодец. За те
    двое суток, что Франсуа был с нами, ему сто раз
    звонили девушки, и он всем говорил «salut, ma
    belle» или «salut, ma petite».

    А уж финтифлюшек финифтевых, глиняных
    бус и фенечек из бересты накупил килограмма
    два, всем «ма птитам» и «ма белям».

    — Что за коллективное помрачение рассудка?
    Как можно забыть человека? — возмущался Володя.

    — А «Франсуа» и «Фирс» — однокоренные
    слова? — спросил Вася.

    Смешно, конечно, но не так чтобы вот прямо
    очень…

    Особенно учитывая необходимость пилить
    обратно километров пятьдесят.

    — Последняя водка была плохая, — подвёл
    базу Гоша. — Не надо было в магазине у Петровны брать, надо было в «Магните» взять больше,
    так нет, решили трезвость разводить, потом, вестимо, побежали к Петровне, и вот вам результат.

    — Да при чём тут водка? — пожал плечами Володя. — Девчонки-то не пили.

    Как мило! Получилось, что это именно мы
    с Нюрой забыли Франсуа. Как какую-нибудь
    куртку или зонтик забыли Франсуа в деревне
    Усладки.

    Деревенский дом Димы и Ксюши был последней точкой, финальным аккордом в ностальгическом путешествии по любимейшим дорогам Р104
    и Р156, маршрутом Сергиев Посад — Калязин —
    Углич — Ростов Великий. И вот решили зарулить
    к Диме и Ксю — баня, речка, коллекция самоваров и утюгов. Пока топилась баня, все квасили
    в резной беседке. Нарисовалась какая-то местная девушка, студентка педагогического колледжа, будущая учительница французского языка.
    Франсуа принялся исправлять её произношение,
    лимонничал-миндальничал, подливал вина, блестел карими глазами и намеревался по приглашению будущего педагога идти ночью на костёр.
    В деревне нет Дома культуры, и молодёжь по ночам тусуется у костра на краю леса, танцует под
    автомагнитолу.

    Нам же надо было вернуть дочку Нюры и Васи
    обратно, бабушке с дедушкой, чтобы на следующее утро они вместе уехали отдыхать. Тогда при
    помощи будущего педагога мы предложили Франсуа такой финт ушами — он остаётся на костёр,
    наслаждается Россией, мы уезжаем ночевать
    к Нюре и Васе, а завтра днём, по дороге в Москву,
    забираем его. Дима и Ксю — гостеприимные и надёжные люди, приютят француза, устроят ему
    ночлег на мансарде и утром накормят завтраком.
    Пусть уж оттянется напоследок, несчастный банковский служащий из французской провинции,
    щедро решил Володя, чья неприязнь к жителям
    Европы под влиянием миляги Франсуа сменилась
    чем-то вроде сочувствия. Бедные, несчастные
    жители растленной Европы…

    И мы уехали. Сдали девочку. Посидели на верандочке. Легли спать. Утром собрались не спеша
    и двинули в Москву, начисто забыв о Франсуа.
    Спокойно проехали поворот на деревню Усладки.
    Точно коллективное помрачение рассудка.

    — А почему он нам не звонит? — спросила
    Нюра.

    Мобик разрядился — или деликатный человек, сидит и ждёт, когда мы приедем, или, может,
    ему там очень нравится, или вообще спит после
    костра.

    Набрав номер Франсуа, я дала всем послушать
    «абонент в сети не зарегистрирован». Скорее
    всего, в деревне просто дохлая сеть, но почему-то
    нам всем стало несколько не по себе.

    Гоша развернулся, и мы поехали обратно.

    Франсуа нам прислал Жан-Пьер, мой парижский приятель-режиссёр, поставивший мою пьесу «Русский камамбер». Написал в фейсбуке —
    дальняя родня моей жены, парень из крохотного южного городка, банковский работник, всю
    жизнь мечтал поехать в Россию, наконец скроил — Москва и Питер плюс хотел бы в Ярославскую область, в глушь. Жан-Пьер трогательно
    написал русское слово «глушь» — «glouche». Конечно, отвезём в глушь! Мы с Гошей обожаем таскать гостей по закоулкам, к тому же в Ярославской области осело навалом друзей, «летних людей», деревенских дачников. Нюра и Вася. Дима и Ксю.

    И мы погнали!

    В качестве гостинца Франсуа преподнёс нам
    какой-то особенно злокозненный камамбер, провонявший весь самолёт, гостиничные номера
    и принявшийся за наш автомобиль. Инспектор,
    остановивший нас для проверки документов, поспешил попрощаться.

    Между Угличем и Калязином очень красиво,
    и ужасно жалко, что невозможно объяснить дивные названия деревень вроде Волковойни или
    Выпуково.

    Когда мы говорили между собой, Франсуа пытался повторять, и у него вышло чудесное слово
    «послюшай».

    Иногда он спрашивал названия рек и опять
    с радостным удивлением смотрел по сторонам.

    А Гоша сказал:

    — Самое лучшее, что есть в России, — лето.

    Если бы за нами была погоня, то нас бы нашли
    по клочкам с неуклюжими рисунками. Они остаются после нас везде, где мы перекусываем. По-французски говорю я плохо, но понимаю вполне
    сносно и перевожу Гоше. Франсуа же не очень
    силён в английском. Когда словами объяснить
    невозможно, мы рисуем.

    Причина интереса Франсуа к Ярославской
    глуши выходила такая.

    В самом начале прошлого века прапрадед
    Франсуа приехал в Россию кем-то вроде технолога
    на сырный заводик помещика Мышляткина («Мёшьляткин», — прилежно выговаривает Франсуа),
    в большом селе у реки.

    «Делали русский камамбер?» — шучу я.

    «Да, верно! — он радуется. — Русский камамбер!»

    И хохочет. Француз, хохочущий громко, как
    немец.

    Приехали к Нюре и Васе, а у них в гостях Володя.

    Патриотизм в сочетании с упёртостью довели его до мазохизма — Володя ездит на «ладе-калине». Вот она стоит, не на шутку занемогшая,
    рядом — замусоленная картонка с маслянистыми деталями «калининого» организма. Володя
    тоже довольно замусоленный, но смотрит на
    Франсуа «как солдат на вошь». Наверное, считает всех мужчин со свежевымытыми волосами
    гомиками. Володя — оголтелый натурал, а что не
    женат ни разу в свои сорок с лишним, так это
    потому, что честный и бескомпромиссный.
    Ждёт большой настоящей любви — вот-вот откуда ни возьмись появится юная, тонкая как
    тростинка девушка с русой косой и лучистыми
    глазами, хорошо зарабатывающая и прекрасно
    готовящая, скромная и целомудренная, жаждущая рожать до упаду. И чем старше и облезлее
    становится наш жених, тем крепче верит в волшебную встречу.

    «Сказала мать — бывает всё, сынок…»

    После ужина Франсуа достал планшет, и, подбирая слова и рисуя на листочках, мы погрузились
    в историю прапрадедушки-сыродела в России.

    Прапрадедушка женился, обрусел, пошли дети, жили припеваючи, революцию толком не заметили. В конце весны 1918 года по реке пришёл
    пароходик с пулемётом, дали очередь по колокольне, матросы и солдаты спели и сплясали, дали
    ещё очередь по дому мельника, пароходик ушёл.

    Все удивились, но жили дальше. Жена и дети
    прапрадедушки, помещик Мышляткин с семьёй и все жители села плакали и служили панихиду в конце июля того же года. И опять жили
    дальше.

    Осенью приехали два комиссара, посадили
    помещика Мышляткина на телегу и повезли. Старая нянька помещиковых детей с пальто в руках
    бежала за телегой, норовила укрыть барина тёплым. А он бодрился и говорил:

    — Это ничего, дружок, скоро вернусь.

    Не вернулся.

    Прапрадедушка с семейством ринулся на
    историческую родину. Ненадолго. Чисто пересидеть, пока уймутся эти шутники с пулемётами.

    Прабабушка, старшая дочь прапрадедушки,
    очень не хотела уезжать. Родина. Закаты над рекой. Грибы-ягоды. Жених и подружки. Считала
    себя русской всю жизнь.

    В детстве Франсуа несколько раз возили к прабабушке — она жила в приюте для стариков, салфеточки и иконки, называла «дружок» (дГужёкь,
    говорит Франсуа). Учила русским стишкам, названиям цветов и ягод. Ничего не понял. Показывала картинки, старые фото… Почему-то прабабушка чувствовала, что вся эта русская история
    может быть интересна именно Франсуа, а не кому-то другому из многочисленных правнуков.

    Франсуа душевный, ответственный. Он всё
    сканировал.

    Черно-белое, старое — деревянный дом с мезонином, сад, люди на ступеньках, чудесные дети.
    Вот эта девочка — прабабушка.

    Володя возит по экрану толстыми пальцами —
    ему понадобилось рассмотреть, какие именно
    бусы на девочке. Говорит, похожи на рябиновые,
    и радуется как дитя.

    А вот и сам помещик Мышляткин — усатый
    толстяк в белой шляпе, с добрым, бабьим лицом.

    Ай да Франсуа! У него полный планшет ушедшей жизни!

    — Это тема, это целая тема, — бубнит Володя.

    Любитель старины, он так тронут вниманием
    Франсуа к своим русским корням, в таком восторге от фотографий, что смотрит на Франсуа
    дружелюбно, почти ласково.

    Прапрадедушка, скучая по России, написал
    целый трактат об особенностях и секретах выработки французских сыров в условиях центральной России.

    Володя застонал. Да и мы все тоже воодушевились.

    — Это надо перевести и напечатать!

    — Бесценные свидетельства!

    — Это надо в музей Мологи, в Рыбинск!

    — Да в любой журнал!

    — Так у тебя одна шестнадцатая русской крови? — подсчитал Вася.

    Мы ещё раз пересчитали. Да, одна шестнадцатая. А это, между прочим, грамм триста.

    Теперь Володя глядит на Франсуа конкретно
    с нежностью. Вот-вот погладит или поцелует.

    Франсуа слегка отодвигается от него.

    — Это возможно, что мы поищем дом? —
    спросил Франсуа. — Вот у меня и адрес…

    Сканированный конверт — прабабушка переписывалась с друзьями, пока можно было. Пошехонский уезд…

    Тут мы немножко подзамялись.

    Мы все, наша компания, дачники и их гости,
    худо-бедно знаем историю этого края, и нам понятно, где этот бревенчатый дом с мезонином.

    Мы задумались и молчали, а Франсуа смотрел
    на нас.

    Теперь предстояло решить, что лучше — сказать гостю грустную правду или изо всех сил изображать желание искать заветный дом.

    — Да ладно вам, честное слово, — сказал
    Гоша. — Он же собирался как-то в эту поездку,
    именно в Ярославскую губернию. Что он, карту
    не видел, что ли?

    — И почему мы должны стесняться истории
    своей страны? — прищурился Володя.

    Правда, давайте не стесняться. Давайте рванём в Рыбинск, наймём катер, съездим на море
    и скажем ему:

    — ПослЮшай…

    Краткая лекция о Молого-Шекснинском междуречье, знаменитом сочностью своих трав и процветающей молочной промышленностью.

    На этом месте решили построить море. Человек, особенно большевик, может всё. Затопили
    кучу сёл и несколько малых городов, всего семьсот населённых пунктов. Теперь тут местное море, никчёмная мелководная лужа, на дне
    лужи — дороги, деревни, храмы, кладбища и русский камамбер. Ничего не попишешь, кроме документальной пьесы или очень художественного
    сценария. А потом, безрезультатно помыкавшись
    по продюсерам, с надеждой и ненавистью глядя
    в их загорелые лица, можно с чистым сердцем завернуть в эти сценарии, в листочки, в бессмысленные страдания соотечественников жирную
    верхневолжскую воблу.

    У нас не принято вспоминать плохое. Кто прошлое помянет, тому глаз вон, вот какая хорошая
    поговорка. Было и прошло, делов-то…

    Это наша родина, земля Октября, тут постоянно идёт какое-то истребление, если повезёт, то
    бескровное, тихое, исподволь, вот и секрет русского камамбера, похоже, утрачен навсегда-навсегда, ничего не поделаешь — только пить, петь
    и плакать…

    Такие пироги, droujoque.

    Но мы решили этого не говорить, по трём серьёзным причинам.

    1. Это непатриотично — не надо грузить интуриста мрачными страницами истории края. Всё-таки двести погибших при заполнении водохранилища — это не шутка. Не говоря уже об умирающих на стройке политзэках, тела которых (чтобы
    не снижать темпов труда) бросали в опалубку ГЭС.

    2. Это неделикатно — человек приехал издалека на родину прабабушки, а ему такой облом.
    Ещё неизвестно, как он отреагирует. Расстроится. Французы — они такие трепетные…

    3. ЛЕНЬ! Жарко и лень долго и плохо говорить
    по-французски.

    Мы сказали, что деревянные дома плохо сохраняются, а обстановка всегда пожароопасная
    и вероятность увидеть прапрадедушкин дом с мезонином ничтожно мала.

    Но мы постараемся.

    И ещё сутки мы ездим вокруг до около.

    Старые булыжники, мощёная дорога в лесу.
    Едем медленно, переваливась по булыжникам,
    слыша кузнечиков и птичек… Какой светлый
    лес… Хорошая дорога приведёт нас куда-то. На
    пустошь, где ничего нет, так, поляна и старые сосны, они будут делать вид, что всё хорошо, —
    здравствуйте, ребята. Деревья будут зубы заговаривать, и только кипрей не отведёт глаз, подаст
    знак — был дом, осталось пепелище, подойди, не
    бойся, наклонись, погляди, подбери осколок чашки, жили люди, пили чай…

    Дорога не кончается и не кончается, только
    становится уже, серые осины выкуривают, выживают, теснят берёзы, темнеет, и по обочинам — болото. Канавы с болотной жижей. Ясно,
    чем кончится дорога — она просто уйдёт под воду
    без предупреждения.

    Мы останавливаемся. Мухи и слепни принимают машину за корову и сердятся, что не получается укусить.

    С трудом, рискуя съехать в болото, разворачиваемся.

    На берегу речки — заброшенный храм с травой на куполе. Он весь опутан железками и трубами, словно пророс ими. Видно, пытались приспособить подо что-то хозяйственное, не получилось, махнули рукой, ушли. Земля отчаялась
    докричаться до людей, привлечь их внимание
    и любовь и живёт сиротой. Поля зарастают берёзками, а яблони в заброшенных садах не понимают, что не нужны, и зацветают в мае и родят в августе…

    Мы ездим в поисках лежащего на дне дома
    чокнутого французского сыродела.

    Франсуа несколько приуныл, как будто догадался о чём-то. Но мы приехали к Диме и Ксюше,
    хлопнули по рюмашке под исключительно вкусные малосольные огурцы… В углу беседки шевелилась картонная коробка, полная мурчащих пёстрых котят. Франсуа миловался с котятами, фоткал их, пытался инстаграмить и снова повеселел.

    А там и предстоящая баня и хихикающий педагог…

    Если приезжать летом, то можно жить здесь
    светлую сказку про ёжиков, карасей, котят и местных пьяноватых дуралеев. А если остаться навсегда — то тёмную историю с нищетой, поножовщиной и мрачным алкоголизмом.

    Мы въехали в Усладки. Без солнца деревня казалась хмурой и недоверчивой. Дома смотрели
    косо.

    Димины ворота закрыты. Праздник закончился, кончается русское лето.

    В беседке идеальный порядок, сидит трезвый
    и злой Дима с чашкой чаю. Он явно не в духе,
    а Ксюша и вовсе не выходит сказать «здрасьте»,
    только слышно, что на веранде гремят кастрюли,
    грохочет мебель и со страшной силой хлопает
    дверь в избу, как будто там очень сердится кто-то
    очень большой.

    Дима рассказывает.

    Из чувства ответственности, чтобы Франсуа
    никто не обидел, он тоже попёрся на костёр. На
    машине поехали на опушку леса. Играла музыка,
    молодёжь разминалась пивком. Подъехали ребята на тракторе. Издалека раскланялись уважительно с Франсуа. Он по наущению Димы покивал им. Минут через десять парни сгрудились
    в кучку и наехали: хули не здороваешься путём?
    Мы не сидели, так на нас теперь надо как на говно смотреть? Да ты сам-то, у тебя статья «хулиганка», нашёл с чего жопу рвать…

    Вы глазки-то разуйте, сказал им Дима. Мужик
    по-русски не шарит ни граммули, гость он наш из
    Франции. Обознатушки.

    Пацаны пригляделись и стали бурно извиняться: пойми, брателло, думали, Лёхи Годзиллы
    шурин с зоны откинулся, а тут вот, значит, что…
    Ну дела…

    Стали со страшной силой брататься с Франсуа, фоткаться в обнимку, учить матерным словам, выпивать.

    Дима при помощи будущего педагога объяснил, что парни обознались в темноте и что среди
    местных парней считается престижным посидеть в тюрьме. Не сидел — вроде как и не мужик. Диму, дачника, за человека считают только
    потому, что у него одиннадцать приводов в милицию и он может хорошо насовать, если что.
    Вот как.

    У них на всю братию была одна гранёная рюмка. Франсуа удивился этому, и один из трактористов спросил:

    — А во Франции что, каждый со своей рюмкой на блядки идёт?

    Словом — пили с трактористами, купались ночью в речке (Франсуа утопил мобик с русской
    симкой), а потом ещё, прихватив будущего педагога с подружками, гоняли на машине по лесу.

    Димина «мазда» застряла между сосен. Не
    прошла. Налицо помятость крыла и ремонт.

    Дима смотрит не очень дружественно. Нет
    в его взгляде обычной приветливости и веселья.

    Хорошо, действительно, Франсуа оставили
    мы. Но по лесу на машине скакать тоже мы, что
    ли, заставляли?

    — А Франсуа где?

    Дима не спеша обводит нас глазами.

    — Откуда я знаю, — с усталым раздражением
    говорит он. — С трактористами ночью уехал.

    Возле дома местного тракториста — трактора
    и телеги, порванная собачья цепь.

    — Хозяева! — бодро выкликает Володя, стуча
    в окно. Никто не отвечает, и он толкает тёмную
    дверь на крыльце.

    В пустой комнате, в «зале», стоит новогодняя
    ёлка, порыжевшая, с поникшими ветками, игрушки и хвоя на полу. В углу — ёлка, на стене — плазма, на пустом деревянном столе — миска свежих
    огурцов.

    Ёлка.

    Плазма.

    Огурцы.

    В этом есть что-то жуткое и смешное. Непонятно, что делать.

    Съесть огурец? Позвонить в МЧС?

    Очень тихо, и слышится кряхтенье трактора.
    Мы выскакиваем из избы.

    Пахнет осенью. По деревенской улице летит
    взмыленный трактор. В телеге — гора опревших,
    использованных дубовых веников. Они пахнут
    осенью. Трактор несётся вприпрыжку, осеняя
    август запахом октября.

    На вениках валяются как попало тела мертвецки пьяных трактористов и их подруг.

    Трактор резко тормозит. Со стороны пассажира, скромно потупившись, спрыгивает будущий педагог. На ней рябиновые бусы. И толстовка Франсуа.

    Франсуа покидает место водителя. За ночь он
    изрядно обрусел — щетина превратилась в настоящую бороду, он босой, в расстёгнутой до
    пупа рваной рубахе, в руках топор и грязные
    шампуры…

    Мы стоим и молча смотрим на него. А он длинно сплёвывает и говорит сдержанно, по-пацански:

    — Нормально отдохнули…

    Подмигивает нам и хозяином идёт в избу, толкнув дверь плечом…

Хатльгрим Хельгасон. Женщина при 1000 °С

  • Хатльгрим Хельгасон. Женщина при 1000 °С / Пер. с исланд. О. Маркеловой. — М.: АСТ: CORPUS, 2015. — 574 с.

    «Женщина при 1000 °С» Хатльгрима Хельгасона — это история жизни нескольких поколений европейских народов, рассказанная от лица женщины, которая и в старости говорит и чувствует, словно потрясенный подросток. Вплетенная в мировую, исландская история XX века предстает перед читателем триллером, а чувственный язык повествования позволяет увидеть уникальный авторский стиль.

    3

    Г-н Бьёрнссон

    1929

    Я родилась осенью 1929 года в железном сарае на Исафьорде. Тогда мне присобачили это странное имя — Хербьёрг Марья, — которое было мне не к лицу, а самому себе и подавно. В нем смешались язычество и христианство, подобно воде и маслу; эти две сестры меня до сих пор спорят.

    Мама хотела назвать меня в честь своей матери — Вербьёрг, — но бабушка и слышать об этом не желала: «Ну и куда ребенку с таким именем? В рыбацкий поселок, что ли?» По ее словам, жизнь рыбаков была «чистый ад», и она бранила свою мать за то, что та назвала ее именем, заставляющим вспоминать о рыболовных вершах. Сама бабушка Вербьёрг выходила в море 17 сезонов: на Бьяртнэйар1 и Оддбьяртнскер, зимой, весной и осенью — «в самую наимерзопакостнейшую погоду, которую только выдумали в морском аду, а на суше порой бывало еще гаже!».

    Однако отец в своем письме на Исафьорд предложил заменить «Вербьёрг» на «Хербьёрг», а мама все-таки не настолько ненавидела его, чтоб пренебречь этой идеей. А сама бы я лучше выбрала для себя имя прабабушки по материнской линии — великой Блоумэй Эфемии Бергсвейнсдоттир с Бьяртнэй. Она была единственной женщиной за всю историю Исландии с таким именем, и лишь в двадцатом веке у нее появились две тезки, но она к тому времени уже полвека как была в могиле. Одна из этих тезок была ткачихой: ткала гобелены и жила далеко в сараюшке на Хетлисхейди. А другая Блоумэй ушла от нас в молодом возрасте, однако по-прежнему живет на самом крайнем хуторе на Склоне Сознания и является мне порой на грани сна и яви. Из всех островов в Брейдафьорде мне очень долго нравился остров Блоумэй — Цветочный остров, — хотя его до сих пор не открыли.

    На самом деле людям надо давать имена как при рождении, так и перед смертью. Пусть мы сами выберем себе имя, которое будет произнесено во время наших похорон и потом целую вечность будет начертано на могиле. Я так и вижу перед собой: «Блоумэй Хансдоттир (1929–2009)».

    В те времена никто не носил двойные имена, но маме, умнице и красавице, перед моим рождением было видение: ей явилась ее крестная в горной ложбине на той стороне фьорда она сидела там на скальном уступе, и в ней было примерно 120 метров роста. Поэтому ее имя прибавили к моему, и это, разумеется, обеспечило ее покровительство. По крайней мере, я добралась до той вершины жизни, какую представляет собой старость в постели.

    Имя «Мария» смягчает суровость «Хербьёрг»; и вряд ли когда-либо вместе поселялись две более несхожие женщины: языческая дева Хербьёрг похерила свою невинность во имя ратных утех2, а Дева Мария отдавала себя лишь Господу.

    Мне не дали отчества, оканчивающегося на «-доттир», какое полагалось мне по праву всех исландских женщин; нет, мое должно было заканчиваться на «-сон». Семья моего отца, у которого в роду были сплошные министры да послы, не вылезала из-за границы, а там никто не понимает что такое отчество — там у всех одни фамилии. Таким образом, весь наш род оказался привязан к одному человеку: нам всем пришлось носить отчество дедушки Свейна (который в конце концов стал первым президентом Исландии). Это привело к тому, что больше никто в этой семье не сделал себе имя, и с тех пор министров да президентов в роду уже не было. Дедушка поднялся на самую вершину, а нам, его детям и внукам, было уготовано судьбой топать вниз по склону. Трудно сохранить достоинство, если твой путь все время лежит вниз. Но, разумеется, когда-нибудь дорога окончательно спустится в низину, а оттуда семейство Бьёрнссонов снова отправится в гору.

    Домашние на Свепнэйар звали меня Хера, но когда родители впервые взяли меня в Копенгаген к семье отца, в семилетнем возрасте, кухарка Хелле, родом из Ютландии, не могла выговорить это имя и стала звать меня «Herre» либо «Den Lille Herre»3. Дядюшке Пюти (Свейну — брату отца) это показалось чрезвычайно забавным, и он с тех пор так и звал меня: «Герр Бьёрнссон». Когда наступал час обеда, он находил удовольствие в том, чтобы позвать меня так: «Господин Бьёрнссон, прошу к столу!». Поначалу такие шутки обижали меня, тем более что и внешне я была похожа на мальчишку, но прозвище закрепилось за мной, и со временем я привыкла к нему. Так из «унгфру» вышел «герр».

    В маленькой забегаловке у синего моря все внимание обратилось ко мне, когда я вернулась на родину в пятидесятых годах после долгой жизни за границей: молодая шикарная дама в макияже и с worldly ways4 — вылитая Мерилин Монро — со свитой из восемнадцати человек и именем, похожим на сценический псевдоним. «Также на вечере присутствовала фрекен Герра Бьёрнссон — внучка первого президента Исландии, которая всюду привлекает к себе внимание своей откровенностью и заграничным шиком. Недавно Герра возвратилась на родину из-за рубежа, долгое время прожив в Нью-Йорке и Южной Америке». Так мое несчастливое имя все-таки принесло мне хоть какую-то удачу.

    4

    Лóвушка-Соловушка

    2009

    Ага, вот и наша Лова, маленькая дрянь. Как раскрывшийся цветок белой розы из утреннего мрака.

    — Доброе утро, Герра! Как жизнь?

    — Ах, не мучь ты меня этикеточными вопросами!

    За окном посерело — наступал рассвет. Этот день будет серым, как и все его братья. Датчане называют это Daggry5.

    — Ты давно встала? Новости смотрела?

    — Да… Как все рухнуло — до сих пор обломки в воздухе летают…

    Она снимает пальто, шаль и шапку. И вздыхает… Этот придурок ветер, который только и знает, что шататься по взморью, — он такой холодный, так что лучше куковать в помещении: одной в гараже, когда вместо шапки у тебя парик, а вместо печки — ноутбук. Если б я была юношей, озабоченным телесно, но чистым душой, я бы первым делом женилась на этой девушке. Потому что она — сама доброта и ласка. И у нее божественный румянец на щеках. У кого не сходит румянец со щек — те верны остаются всегда. А я сама с самого начала была изменчиво-бледной и вот теперь сижу тут, желтая, как мумия, в сером парике и саванно-белой сорочке. Как еврей в газовой камере, где нет газа.

    — Есть хочешь? — спрашивает Ловушка-Соловушка. Она зажигает свет в кухонном закутке и шарит своим клювиком на полках и в шкафах, что находятся справа по борту от моего покрытого одеялом судна.

    — Овсянку, как обычно? — так она спрашивает каждое утро, наклоняясь к недомерку холодильнику, который отдала мне Доура и который порой не дает мне спать по ночам своим ледяным урчанием. Надо признать, что у малютки Ловы немного широковаты бедра, а ноги — как стволы сорокалетних берез. Очевидно, это из-за того, что у девчушки еще не было мужика, она до сих пор бездетна и живет у матери. Вот о чем мужчины думают, если такую красоту и доброту пропускают мимо? И такую гладкую, мягкую кожу…

    — Ну, а у тебя-то как дела? Как выходные провела? Кого-нибудь закадрила? — спрашиваю я, не прекращая шуршать клавиатурой, затем перевожу дух. Для легочника такая фраза — очень длинная.

    — А? — держа в руке сине-белый пакет молока, переспрашивает она как дурочка. (Хотя почему «как»? Она часто именно ею и бывает.)

    — Ну, ты куда-нибудь ходила? Развеяться? — спрашиваю я, не поднимая глаз. Ей-богу, по-моему, у меня в голосе уже какие-то предсмертные хрипы.

    — Поразвлечься? Да нет, я маме помогала. Она вешала в гостиной новые шторы. А потом мы съездили в деревню, в воскресенье, в смысле вчера, к бабушке в гости. Она на Утесе живет, на востоке.

    — Лова, родная, ты про себя-то не забывай, — я делаю паузу, чтобы перевести дух, затем продолжаю: — Не трать ты свою молодость на старух вроде меня. Детородный возраст проходит быстро.

    Я так люблю ее, что не жалею голосовых связок, горла и легких. После этого кружится голова, как будто позади глаз жужжит целый рой мух, а потом они все садятся на зрительные нервы и сообща сжимают их мертвой мушиной хваткой. Ах, ах, счастье.

    — Детородный?

    — Да… Мухи его залягай, он мне еще и отвечает?!

    — Кто?

    — Да Пекарь!

    — Пекарь?

    — Да, его зовут Пекарь. Ох и распалила же я его!

    — У тебя много друзей, — говорит малютка Лова и принимается копошиться у машинки и раковины.

    — Ага, их у меня уже больше семисот.

    — Как? Семьсот?

    — Ну да. На «Фейсбуке».

    — Так ты и на «Фейсбуке» есть? Я и не знала. Посмотреть можно?

    Она подходит ко мне, благоухая духами, а я призываю свою страничку из зачарованного царства Интернета.

    — Вау, какая фотка шикарная! А где это ты?

    — В Байресе, на танцах.

    — Байрес?

    — Ну, Буэнос-Айрес.

    — И что? А это твой статус?.. is killing dicks? Ха-ха!

    — Да, это я на английский так перевела «бью баклуши».

    Вчера вечером я от безделья маялась.

    — Ха-ха! Ой, а тут написано, что у тебя только сто сорок три друга, а ты сказала семьсот.

    — Ну это ж я. У меня всякие страницы есть.

    — Несколько страниц на «Фейсбуке»? А разве так можно?

    — По-моему, в нашем мире это не запрещено.

    Лова радостно переспрашивает и снова уходит на кухню. Просто удивительно, как мне делается хорошо, когда рядом кто-то занят работой. Это во мне говорит аристократизм. Я по рождению наполовину с моря, наполовину с гор, поэтому рано научилась раздвигать ноги. А моя чрезвычайно датская бабушка со стороны отца была первостатейной рабовладелицей, хотя сама трудилась больше всех. Она была самой первой нашей «первой леди». Перед каждым банкетом она нервно ходила по залу с полудня до самого вечера, с одной папиросой во рту, с другой в руке, пытаясь ничего не забыть и правильно всех рассадить. Всего должно было хватать на всех, все должно было идти как положено. Иначе — гибель для страны. Если американский посол подавится рыбьей костью, плакал план Маршалла. Бабушка знала, что переговоры сами по себе, в сущности, значат мало: «Det hele ligger på gaffelen! 6 »

    Дедушка ни за что не стал бы президентом, если бы не бабушка Георгия (наверно, ему все-таки кто-то должен был это сказать). Она была настоящей аристократкой: создавала приятную атмосферу для всех — и для знатных, и для незнатных, — обладала тем, что датчане зовут takt og tone7, и очаровывала даже таких пропойц, как Эйзенхауэр.

    Как прекрасно было политическое чутье того времени, избравшее представительствовать за новорожденную республику именно этих супругов: он — исландец, она — датчанка. В этом была некая вежливость по отношению к прежней стране-повелительнице. Политический союз с датчанами мы уже расторгли, однако продолжали состоять с ними в браке.

    5

    Пекарь

    2009

    Пекарь Матаву живет в Хараре, столице бывшей Родезии, которая теперь называется Зимбабве, как сказано в Википедии. Ему около тридцати, он таскает канистры с бензином, сам черен, как нефть, скулы у него, как у эскимоса, а сердце из нежнейшего сливочного сыра. Мальчишка-пекарь с ума сходит по старухам вроде меня. Он так и жаждет этих сорока килограмм пораженной раком женской плоти, которые насчитываются в вашей покорной слуге. Вот что он пишет, по-английски:

    «Хэллоу, Линда!

    Спасибо за имэйл. Он хороший. Смотрю на твою фотографию — и она хорошая. Твое лицо как льдинка. Хорошо, что твоя сломанная нога заживает. А еще хорошо уехать из города, если такое случилось. Твои северные глаза сопровождают меня на работу по утрам, как льдисто-голубой кот.

    Сбор денег идет хорошо. Вчера я достал два доллара, позавчера — три. Надеюсь накопить на следующее лето. Там не очень холодно?

    Сейчас я рассказать парням на станция про тебя. Она все согласились, что ты красота. Один, который приехал на машине, сказал, что помнит тебя по конкурс. Он сказал, что Исландия красивые женщины, потому что женщины лучше сохраняются в холодном месте.

    С любовью, Пекарь».

    Он копит деньги на поездку в Исландию. Нищеброд. Очень старается учить исландский язык, глотает замороженные существительные и спрягает ледяные глаголы, словно силач запрягает норовистых коней. В доказательство любви Линда требует от своих ухажеров как минимум того, чтоб они освоили язык: у нее по всему миру — учащиеся заочных курсов. Все ради Исландии! У Линды отчество Пьетюрсдоттир, она в 1988 году стала Мисс Мира. Из озорства я решила воспользоваться ее именем и портретом, когда молодой санитар Боас (который сейчас уехал учиться за рубеж) создал для меня такой почтовый ящик: lindapmissworld88@gmail.com. С этим связано множество интересных историй, которые позволяют мне скоротать долгие темные осенние вечера.

    Пекарь — неудержимый романтик, однако он свободен от западных стереотипов, которыми я за 50 лет на международном рынке любви накушалась по горло. Недавно он написал:

    «Когда твоя любовь далеко, мы в моя страна говорим, что человек ест цветы с тоски. И это я делаю ради тебя, Линда. Я съесть за тебя сегодня красная роза, которую нашел в парке. Вчера я съесть белую гвоздику, которую мама принести с рынка. Завтра я съесть подсолнух из нашего сада».

    Грустно будет, когда он узнает о смерти королевы красоты, а ее мне, разумеется, придется рано или поздно разыграть. Тогда в Хараре отобедают букетами и венками.


    1 Небольшой архипелаг в южной части Брейдафьорда.

    2 Значение компонентов имени «Хербьёрг»: her — «войско», björg — «спасение».

    3 Букв.: «Маленький господин» (датск.).

    4 Светскими манерами (англ.).

    5 Рассвет (датск.).

    6 Все висит на кончике вилки (датск.).

    7 Тактичность и верный тон (датск.).

Игорь Голомшток. Занятие для старого городового

  • Игорь Голомшток. Занятие для старого городового. Мемуары пессимиста. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015. — 346 с.

    В Редакции Елены Шубиной вышли воспоминания искусствоведа Игоря Голомштока о двух периодах его жизни: до и после эмиграции. Близкий друг Андрея Синявского и его соавтор по первой советской монографии о Пикассо, Голомшток рассказывает о круге советских диссидентов, их судьбах и собственной работе на радиостанциях и университетских кафедрах Великобритании.

    Глава 7

    Синявские, Хлебный переулок, Север

    Вернувшись в 1955 году в Москву после годичной поездки
    с передвижными выставками, я обнаружил, что у моей старой приятельницы Майи Розановой-Кругликовой начался
    бурный роман с Андреем Донатовичем Синявским. Вскоре они поженились и Майя переехала к Андрею.

    Они жили тогда у Синявского в доме № 9 в Хлебном
    переулке: комната в коммунальной квартире плюс подвальчик, который Андрей превратил в рабочий кабинет и куда
    скрывался от докучливых гостей. Сюда как-то привела
    меня Розанова, и я тут прижился.

    Сначала мы с Синявским, если можно так выразиться,
    принюхивались друг к другу. Ведь жили мы среди людей,
    в массе своей чужих, часто опасных, и только внутренним
    чутьем, по каким-то трудноуловимым признакам распознавали родственные души. Бродский пишет в своих воспоминаниях, что в его компании выбирали друзей по признаку — Фолкнер или Хемингуэй? Наше поколение в таком отборе было вынуждено руководствоваться не только
    эстетическими, но и политическими признаками. В том
    и в другом у нас было много общего. Отец Синявского,
    бросив свое дворянство в огонь революции, вступил в партию кадетов, при советской власти сидел (как и мой отец),
    был сослан, и если бы нас спросили — Пикассо или Герасимов, Платонов или Бабаевский? — наши ответы бы совпали.

    Синявский работал тогда научным сотрудником Института мировой литературы им. Горького и преподавал
    в театральном училище МХАТа. По вечерам в Хлебном собиралась веселая компания. Приходил с гитарой Володя
    Высоцкий, который учился тогда в училище, где преподавал хозяин дома, кто-то еще из его учеников, его старый
    друг и коллега Андрей Меньшутин с женой — добрейшей
    Лидией… Под водочку и скромный закусон распевались
    блатные песни.

    Высоцкий, как я понимаю, тогда еще своих собственных песен не сочинял. Он пел старые лагерные — «Течет
    реченька…», «Летит паровоз…», но пел, так растягивая интонации, придавая трагическим ситуациям такой надрыв,
    что старые песни обретали совершенно новое звучание —
    звучание его собственных — будущих — песен. И еще
    удивительнее были его рассказы-импровизации — своего
    рода театр одного актера — о космонавтах, о трех медведях, которые «сидели на ветке золотой, один из них был
    маленький, другой качал ногой», и этот, качающий ногой,
    был Владимир Ильич Ленин, а медведица — Надежда Константиновна Крупская. Это было так смешно, что от хохота у меня потом болели затылочные мышцы. Не знаю, сохранились ли записи этих импровизаций — я потом никогда их не слышал, но, если они пропали, это было бы
    большой потерей для театрального искусства.

    Синявский, обычно замкнутый, скорее молчаливый
    в обществе, тут расслаблялся и с вдохновением распевал
    «Абрашка Терц схватил большие деньги…». Имя «Абрам
    Терц» он взял в качестве псевдонима для своего подпольного творчества. Почему? — но об этом сам Синявский написал в своем романе «Спокойной ночи».

    Где-то в 1955 или 1956 году он начал читать свои подпольные сочинения — «Пхенц», «Суд идет», «Горол Любимов» и другие — очень узкому кругу друзей. Но о том, что
    он пересылает свои рукописи за рубеж, знали только Меньшутины, Даниэли и я. К чему это привело, хорошо известно, но об этом еще речь впереди.

    * * *

    Интересы Синявского выходили далеко за пределы его литературных исследований в институте. В их сферу входили
    церковный раскол XVI века, православные ереси, искусство русского и европейского авангарда, блатные песни —
    жанр, который он считал неотъемлемой частью народного
    фольклора и который в какой-то степени даже занял его
    место в советское время. Майя работала тогда в области архитектурной реставрации, в частности, принимала участие
    в реставрации храма Василия Блаженного, интересовалась
    народным прикладным искусством и древнерусской церковной архитектурой. Их интересы во многом совпадали,
    и это влекло их на Русский Север, тогда еще не затронутый
    советской цивилизацией.

    Свое первое путешествие по реке Мезени Синявские
    совершили в 1957 году. На следующий год они пригласили
    с собой меня. В Москве мы приобрели лодочный мотор,
    в деревне где-то под Вологдой купили у рыбака старую
    лодку и под трещание вечно глохшего мотора отправились
    вверх по течению Мезени.

    В верховьях реки на сотни километров виднелись по
    берегам брошенные деревни: пустые добротные избы-пятистенки, полуразрушенные, изгаженные старые церкви… В некоторых таких храмах еще стояли древние разрозненные иконостасы, а части их и настенные иконы валялись на полу, покрытые толстым слоем птичьего помета.
    Майя очищала их от грязи и навоза, проводила ваткой со
    скипидаром по их черным поверхностям, и под ними часто проглядывало письмо XVI–XVII веков.

    В низовьях реки в деревнях еще обитала часть их прежнего населения, но и тут — пустые избы, церкви со сбитыми крестами, разрушенными куполами, сквозь которые
    дожди и снега, в зависимости от времени года, поливали
    и засыпали сохранившиеся в них доски с иконописью. Местное население использовало их для хозяйственных нужд.
    Иконами забивали дыры, на них рубили капусту, ими прикрывали бочки с соленьями (наш друг Коля Кишилов, работавший реставратором в Третьяковской галерее и в более
    поздние времена отправляющийся в экспедиции за иконами, в одной из деревень увидел окно, забитое иконой лицевой стороной наружу — под ее глухой черной поверхностью обнаружился «Спас» XIII века: сейчас эта икона
    украшает зал древнерусской живописи Третьяковки). Но
    старшее поколение, в основном старушки, относилось
    к иконам более бережно. Так однажды Синявские в одной
    избе увидели икону древнего письма и предложили ее купить. «Нет, — сказала хозяйка, — если для храма, то я так
    отдам». «Не для храма», — сказал Андрей, и мы удалились
    несолоно хлебавши.

    В те времена еще не наступил иконный Клондайк, настоящие разбой и грабеж на виртуальном пространстве
    Древней Руси. Не могу удержаться, чтобы не отклониться
    в сторону, не забежать вперед и не поведать в связи с этим
    о печальной истории музея в Каргополе.

    Это было в начале шестидесятых годов. Во время одного из наших путешествий по Северу (уже без Синявских)
    мы заехали в город Каргополь. На центральной площади
    в бывшем городском соборе размещался краеведческий музей. Тут были собраны предметы народного искусства из
    мест, бывших до революции центрами художественных
    промыслов Севера: прялки, шитье, кружева, расписные
    подносы и туески, иконы… Более богатого собрания народного прикладного искусства я больше не встречал. Директором был коренастый мужичок лет пятидесяти (звали
    его, кажется, Николай Иванович). Мы зашли к нему в кабинет посоветоваться о нашем дальнейшем маршруте. Во
    время разговора вошли двое мальчишек, очевидно, из
    юных следопытов: «Николай Иванович, мы иконы принесли». Две большие доски из иконостаса XVII века. «Положите под шкаф», — сказал директор, не обернувшись.

    Декабрь 1965 года: организованный А. Есениным-Вольпиным митинг на площади Пушкина под лозунгами «Уважайте Советскую Конституцию» и «Требуем гласности
    суда над Синявским и Даниэлем». Мы решили на время
    увезти совершенно издерганную Синявскую в Каргополь
    от допросов, от КГБ, от шума, поднятого процессом, чтобы она немного пришла в себя. Поехали вчетвером: Майя,
    я и наши старые друзья Глеб Поспелов и его жена Маша
    Реформатская. Естественно, прежде всего мы пошли в музей. То, что мы тут увидели, было похоже на страшный сон.
    Никакого искусства тут не было. Один зал был отведен фотографиям каргопольского хора, получившего какую-то
    премию, в другом экспонировались зуб мамонта, чучело
    зайца, еще какие-то предметы местной флоры и фауны и т.
    д. Розанова со свойственной ей любознательностью помчалась к директору узнать, что случилось. Новая директриса растерялась: «Ничего не знаю. Идите в отдел культуры
    горкома». Мы отправились в горком, благо он находился
    рядом — на другой стороне площади. Начальник отдела
    культуры тов. Носова встретила нас враждебно: «Какие
    иконы? Ничего не было. Что вам надо и кто вы такие?» На
    эти вопросы Глеб достал из кармана красную книжечку, на
    обложке которой было начертано золотыми буквами: МИНИСТЕРСТВО КУЛЬТУРЫ СССР (Глеб работал в Научно-исследовательском институте истории искусств при
    этом министерстве). При виде такого документа тов. Носова сникла: «Товарищи… Да, вышла неприятная история…» История вырисовывалась поистине удивительная.

    Бывший директор был человек скромный. Ну, выпивал
    немного, зато детей отправил учиться в Ленинград, надо
    было их содержать, а зарплата была мизерная. И Николай
    Иванович (будем называть его так) начал распродавать экспонаты музея. Сначала поштучно, а потом оптом: из Москвы приезжали, загружали машины и увозили работы —
    кто для своих коллекций, а кто для продажи. Самое поразительное в этой истории заключается в том, что деньги от
    продажи музея не покрывали его достаточно скромных
    нужд. Но кроме директорства он был еще председателем
    охотничьего общества, которое строило в лесу какие-то
    домики для охотников. И вот на махинациях с этими домиками он и попался. Разбазаривание музейных коллекций почему-то никого не интересовало. И тут комедийный характер событий оборачивается трагедией. Николай
    Иванович сжег все инвентарные книги, достал из витрины
    старый пистолет, вышел из музея и застрелился, оставив
    после себя записку: «Прошу похоронить меня как собаку,
    а шубу отдать тому, кто меня похоронит».

    Но пора вернуться к моему путешествию с Синявскими.

    Главным интересом Андрея были не столько иконы,
    сколько книги. Когда-то жившие в этих местах старообрядцы устраивали в подвалах своих домов так называемые
    скрытни, где обитал какой-нибудь ушедший от мира и неправедной, с точки зрения сторонников старого обряда,
    церкви монах и занимался переписыванием книг. Один из
    таких скрытней Синявские обнаружили еще во время их
    первого путешествия, и теперь они снова пришли сюда, захватив с собой и меня. Это было большое, во всю площадь
    избы, помещение без окон, с низким потолком, буквально
    заваленное бумажной продукцией. Рукописные жития,
    апокрифы, старопечатные Библии, Четьи минеи, старообрядческие молитвенники — все это кучами громоздилось
    на полу как ненужный хлам. Потомки этих книголюбов,
    еще жившие в избе, никакого интереса к книгам не проявляли, ценности их не видели и использовали только как
    бумагу для цигарок. «За пятерку — сколько унесешь!» Мы
    грузили эти сокровища в лодку, а потом, уже в крупных населенных пунктах в низовьях Мезени, Синявские по почте
    отправляли их на Хлебный.

    Я тогда больше интересовался нидерландскими художниками XV века, чем древнерусскими памятниками.
    На остановках ловил рыбу, в деревнях с интересом прислушивался к разговорам Синявского со стариками —
    о прошлом, о жизни, о вере, с приятным удивлением созерцал жизнь этих местных людей с их традиционным
    устойчивым бытом, с прочными моральными устоями,
    с готовностью всегда помочь ближнему. Как будто из Советского Союза мы попали в сохранившийся каким-то чудом обломок старой Руси. Когда у нас ломался мотор, чуть
    ли не половина мужского населения деревни собиралась
    вокруг этой чертовой машинки, чтобы привести ее в порядок. Деньги за работу они брать отказывались. Такой же
    отказ мы получали, когда хотели заплатить за ночлег
    (обычно на сеновале), за молоко, за скромное угощение.
    Майя, наученная прошлым опытом, возила с собой фотоаппарат «Момент», который делал снимок и тут же выдавал карточку. Однажды утром, когда мы спустились с сеновала, перед нами открылось зрелище умилительное. По
    всей улице на завалинках, скромно потупившись, чинно
    сидели старухи в черных, очевидно, лучших своих платьях, молодухи в нарядах, некоторые в кокошниках, с детьми, причесанными, помытыми, принаряженными. «Сними их», — толкнула Майю локтем в бок наша хозяйка.
    В избах, как правило, на месте прежних иконостасов были
    приклеены семейные фотографии: молодожены, умершие
    близкие, бравые солдаты — снимки, присланные из армии. Но Майя была первым фотографом, появившимся
    в этих местах за много лет.

    * * *

    Синявские заразили меня Севером. С тех пор каждое лето
    за редким исключением я с разными компаниями отправлялся в путешествия по Двине, Вычегде, Слуди… Как-то на
    суденышке, перевозящем сено, мы добрались до Соловков — в первый год, когда с этого зловещего места был
    снят запрет на его посещение посторонними. Здесь царили тогда хаос и запустение. В соборе Петра и Павла через
    какую-то дыру в стене нам удалось спуститься в нижние
    помещения — коридоры, кучи сваленных лозунгов, плакатов, поломанной мебели, пустые комнаты — то ли кабинеты следователей, то ли камеры для допрашиваемых… Но
    больше всего меня поразил здесь сортир: за дверцей поднималась длинная лестница, а наверху, как царский трон,
    стоял массивный унитаз. Очевидно, это заведение предназначалось для личного пользования если не начальника лагеря, то кого-то из высокого начальства.

    В последние годы перед эмиграцией излюбленным местом моих летних поездок был район Шимозера в Коми
    ССР. Из поезда Ленинград — Архангельск надо было выйти на каком-то полустанке (название я забыл), а потом
    идти пешком пятьдесят километров, таща на себе тяжелые
    рюкзаки с продуктами. Во время войны через этот район
    проходила дорога, по которой шло снабжение осажденного Ленинграда. За годы войны ее сильно растрясло, и восстанавливать ее не стали. Вместо этого район просто ликвидировали. Когда мы спрашивали у местного населения,
    как дойти до места, нам отвечали: «А, Шимозеро? Советской власти там нет». Советской власти там действительно
    не было: не было электричества, радио, почты, магазинов — все коммуникации с этим районом были отрезаны.
    По рассказам местного населения, была и другая причина
    таких мер: где-то тут были расположены секретные подземные аэродромы. Никаких следов их присутствия не
    было заметно, только днем с неба раздавался такой грохот,
    что рыбы в озере на полметра выскакивали из воды: очевидно, это брали барьер высоты реактивные самолеты.

    Жили здесь вепсы — угро-финская народность со своим языком и даже когда-то письменностью. Их не выселяли, их просто лишили всего необходимого для жизни. Молодые с семьями разъехались кто куда, остались немногие
    старики. В большой деревне, в которой мы обычно останавливались, жил только один старик, на другой стороне
    озера — две старухи. Старик ловил в озере щук — гигантских, двухметровых (таких я никогда больше не видел),
    сушил их в печке, а зимами по снежку на санках вез свою
    добычу продавать. Обратно он привозил соль, спички,
    чай, сахар, чем, помимо рыбы, снабжал своих подопечных
    старух.

    Может быть, моя любовь к Северу подогревалась воспоминаниями о Колыме. Хотя природа северной России
    была мало похожа на колымскую лесотундру, но то же безлюдье, те же просторы вызывали ощущение если не свободы, то воли. Хотя лагерей и уголовщины в Коми АССР
    тоже было предостаточно.

Донна Тартт. Тайная история

  • Донна Тартт. Тайная история: роман / Пер. с англ. Д. Бородкина, Н. Ленцман. — М.: АСТ: Corpus, 2015. — 590 с.

    Романы Донны Тартт в ближайшее время займут лидирующие позиции в списке книг, мнением о которых читатели интересуются друг у друга с преувеличенным вниманием. Совсем недавно издательство Corpus презентовало «Щегла», а теперь вышел и дебютный роман писательницы «Тайная история», рассказывающий о студенческой жизни, преклонении перед античной культурой и дружбе, которая не выдерживает натиска современного мира.

    ГЛАВА 2

    Я надеялся, что в день нашего с Банни обеда будет прохладно,
    так как мой лучший пиджак был из темного кусачего твида,
    но в субботу, когда я проснулся, на улице уже стояла жара
    и было понятно, что это только начало.

    — Ну и пекло сегодня будет, — сказала мне в коридоре уборщица,
    когда я проходил мимо. — Бабье лето.

    Пиджак был роскошный (из ирландской шерсти, серый в темно-зеленую крапинку; я купил его в Сан-Франциско, выложив все, что скопил на летних подработках), но для такого жаркого дня он был явно
    слишком теплым. Я надел его и отправился в ванную повязать галстук.

    У меня не было ни малейшего желания вступать в разговоры,
    и я был неприятно удивлен, застав в ванной Джуди Пуви — стоя
    у раковины, она чистила зубы. Джуди жила через пару комнат
    от меня. Кажется, у нее сложилось представление, что, раз она
    из Лос-Анджелеса, у нас должно быть много общего. Она подкарауливала меня в коридорах, чуть не силком выволакивала танцевать
    на вечеринках и даже заявила своим подружкам, что собирается
    со мной переспать (употребив при этом менее деликатное выражение). Она носила безумную одежду, красила волосы под седину
    и разъезжала в красном «корвете» с буквами ДЖУДИ П. на калифорнийских номерах. Ее громкий голос разносился по общежитию, как крики какой-нибудь тропической птицы.

    — Привет, Ричард, — сказала она и сплюнула белую жижу. На ней были
    обрезанные джинсы, причудливо разрисованные маркером, и спандексовый топик, открывавший натренированную аэробикой талию.

    — Привет, — буркнул я, углубившись в завязывание галстука.

    — Здорово выглядишь.

    — Спасибо.

    — У тебя свидание?

    — Чего?

    — Говорю, куда собрался?

    Я уже успел привыкнуть к ее расспросам.

    — На обед.

    — О! И с кем же?

    — С Банни Коркораном.

    — Ты знаешь Банни?

    — Ну знаю. А ты?

    — Еще бы. Мы с ним на истории искусства рядом сидели. Классный парень, с ним не соскучишься. Я вот только терпеть не могу
    его приятеля. Мерзкий такой тип, тоже в очках, как его там?

    — Генри?

    — Ага, он самый. По-моему, просто засранец.

    Она наклонилась к зеркалу и принялась взбивать волосы, поворачивая голову и так и эдак. Ногти у нее были покрыты ядовито-
    красным лаком, впрочем, по их непомерной длине можно было
    заподозрить, что они накладные.

    — Мне он вообще-то нравится, — сказал я, почувствовав себя оскорбленным.

    — А мне — нет.

    Она разделила волосы на пробор при помощи ногтя указательного пальца.

    — Вел себя со мной как последняя сволочь. И близнецы эти меня
    тоже бесят.

    — Почему? Близнецы очень милые.

    — Да ну? — сказала она, выпучив густо подведенный глаз на мое
    отражение в зеркале. — Ладно, так и быть, расскажу. Короче,
    в прошлом семестре я была на одной вечеринке — напилась
    там, танцевала, как корова на льду, в общем, сам знаешь. Там
    все, понятно, толкались как не знаю кто, а эта девица, ну близняшка, зачем-то шла через зал, и — бац! — я на нее налетела. Тут
    она ни с того ни с сего что-то такое мне сказала, жутко грубое,
    ну а я чисто на автомате плеснула ей пивом в лицо. Вечеринка
    такая была — меня тогда уже раз шесть облили, но я ж не стала
    из-за этого хай поднимать, правильно?

    Так вот, она давай возмущаться, и тут раз — откуда ни возьмись
    ее брат и этот Генри, а главное, оба с таким видом, как будто вот-вот
    по стенке меня размажут. — Она откинула волосы со лба, собрала
    их в хвост и внимательно осмотрела себя в зеркале. — Короче,
    я едва держусь на ногах, а эти двое на меня зверски так смотрят.
    Выглядело это все стремно, но мне уже было все по фигу, так что
    я просто послала их в жопу. — Она лучезарно улыбнулась. — Я там
    пила «камикадзе». Всегда, когда пью «камикадзе», выходит какая-нибудь фигня. То машину помну, то в драку ввяжусь…

    — А дальше-то что?

    Она пожала плечами:

    — Говорю, я просто послала их в жопу. И близнец — тот начал
    на меня орать так, как будто сейчас и вправду возьмет и убьет.
    А этот Генри, он просто стоял, но его я испугалась еще больше,
    чем близнеца. Так вот, там был один мой приятель, крутой такой,
    из байкерской банды, весь в цепях и всей этой хрени, — Спайк
    Ромни. Может, слышал?

    Я слышал. Собственно говоря, я даже его видел — на моей первой пятничной вечеринке. Это был гигантский боров, килограммов сто двадцать, не меньше, со шрамами на руках и стальными
    нашлепками на носах мотоциклетных ботинок.

    — Короче, Спайк подходит, видит, что на меня наезжают, пихает
    близнеца и говорит, чтоб тот отвалил. Я глазом не успела моргнуть,
    как они оба на него набросились. Народ там пытался их разнять —
    куча народу! — и ни хрена! Шесть человек не могли оттащить
    этого Генри — сломал Спайку ключицу, два ребра, а лицо разворотил просто в мясо. Я Спайку говорила потом, что надо пойти в полицию, но у него самого тогда были проблемы, и вообще-то ему
    нельзя было появляться на кампусе. Все равно фигово вышло. —
    Она отпустила хвост, и волосы упали ей на плечи. — Я к чему:
    Спайк, он здоровый. И вдобавок без тормозов. Так посмотреть, он
    одной рукой мог бы задницу надрать этим умникам в костюмах
    и галстучках.

    — Хмм, — произнес я, пытаясь удержаться от смеха. Забавно было
    думать, что Генри сломал ключицу Спайку Ромни — Генри, в своих
    круглых очочках и с книгами на пали под мышкой.

    — Тут не поймешь, — сказала Джуди. — Я думаю, когда такие все
    из себя правильные люди срываются, у них реально крышу сносит. У меня вот отец такой.

    — Да, похоже на то, — ответил я, поправляя узел галстука.

    — Ну, удачи, — равнодушно бросила она и направилась к двери,
    но вдруг остановилась. — Слушай, а ты не запаришься в этом пиджаке?

    — Это мой единственный приличный.

    — У меня там валяется один, хочешь примерить?

    Я оторвался от зеркала. Джуди специализировалась на дизайне
    театральных костюмов, и у нее в комнате было полно всякой
    странной одежды.

    — Он твой?

    — Я стащила его из костюмерной. Собиралась обрезать и сделать
    что-то типа бюстье.

    Ну-ну, подумал я, но все равно пошел к ней.
    Пиджак, вопреки ожиданиям, оказался замечательным —
    Brooks Brothers, шелковый без подкладки, цвета слоновой кости
    с полосками переливчатого зеленого. Он был мне слегка велик,
    но в общем сидел неплохо.

    — Джуди, отличный пиджак, — произнес я, внимательно оглядывая обшлага. — Ты уверена, что он тебе не нужен?

    — Можешь взять себе, — махнула рукой Джуди. — У меня все равно
    нет на него времени. Дел по горло — шью костюмы для этой долбаной «Как вам это понравится». Премьера через три недели, просто
    не знаю, куда деваться. Мне сейчас помогают первокурсники —
    блин, смотрят на швейную машинку, как баран на новые ворота.

    — Кстати, старик, отличный пиджак, — заметил Банни, когда мы
    выходили из такси. — Это ведь шелк?

    — Да. Его еще мой дед носил.

    Двумя пальцами Банни ухватил меня за рукав и пощупал плотную желтоватую ткань.

    — Классная вещь, — заключил он с важным видом. — Вот только
    не совсем по сезону.

    — Разве?

    — Не-а. Это ж Восточное побережье! У вас-то там, понятно, насчет
    одежды сплошное laisser-faire1, но здесь у нас обычно не расхаживают в купальниках круглый год. Черное и синее, дружок, черное
    и синее… только так. Позволь-ка, я открою дверь. Знаешь, думаю,
    тебе здесь понравится. Конечно, не «Поло Лаундж», но для Вермонта ничего. Что скажешь?

    Это был маленький и очень изящный ресторан. Скатерти
    на столиках сверкали белизной, окна эркеров выходили во внутренний садик: живые изгороди и увитые розами решетки, настурции вдоль дорожки из каменных плит. Посетители были
    в основном средних лет и явно люди с достатком: похожие на провинциальных адвокатов румяные мужчины, в соответствии
    с вермонтской модой носившие туфли на каучуковой подошве
    и костюмы от Hickey Freeman; женщины в юбках из шалли, с перламутровой помадой на губах, по-своему вполне миловидные — ухоженные и неброско одетые. Когда мы входили, одна пара мельком
    взглянула на нас. Я прекрасно понимал, какое впечатление мы
    производим — два симпатичных паренька из колледжа, у обоих
    богатые отцы и никаких забот. Хотя почти все дамы за столиками
    годились мне в матери, одна-две выглядели очень привлекательно.
    «А могло бы быть неплохо», — подумал я, представив себе этакую
    моложавую матрону — одна в большом доме, делать особенно нечего, муж все время в разъездах по делам. Превосходные обеды,
    деньги на карманные расходы, может быть, даже что-нибудь действительно серьезное, машина например…

    К нам незаметно подошел официант.

    — Вы заказывали столик?

    — На имя Коркорана, — бросил Банни, раскачиваясь на пятках
    и засунув руки в карманы. — А куда же подевался Каспар?

    — Он в отпуске. Вернется через две недели.

    — Рад за него! — сердечно сказал Банни.

    — Я передам, что вы о нем спрашивали.

    — Да, будьте добры, передайте!

    — Каспар — отличный парень, здешний метрдотель, — пояснил
    мне Банни, пока мы следовали за официантом к нашему столику. —
    Большой такой, старый мужик с усами, австриец или вроде того.
    К тому же, — он понизил голос до громкого шепота, — к тому же
    он не голубой, веришь, нет? Может, замечал уже — голубые обожают работать в ресторанах. Я что имею в виду, буквально каждый
    педрила…

    Я заметил, что шея нашего официанта неестественно напряглась.

    — …который мне встречался, просто с ума сходил по хорошей еде.
    Интересно, в чем тут дело? Может, что-то с психологией? Такое
    впечатление, что…

    Я приложил палец к губам и кивком показал на спину официанта как раз в тот момент, когда он повернулся и метнул в нас невыразимо зловещий взгляд.

    — Вас устраивает ваш столик, джентльмены?

    — Да, конечно! — ответил Банни, расплывшись в улыбке.

    С подчеркнутой, ядовитой вежливостью официант вручил нам
    меню и удалился. Я опустился на стул и открыл меню на списке
    вин. Лицо у меня горело. Банни отхлебнул глоток воды и, устраиваясь поудобнее, осмотрелся с довольным видом:

    — Место — просто класс.

    — Хорошее место.

    — Но до «Поло», конечно, далеко. — Он поставил локоть на стол
    и пятерней откинул волосы со лба. — Ты часто там бываешь,
    в «Поло» я имею в виду?

    — Не очень.

    Я никогда и не слышал про этот ресторан, что, пожалуй, неудивительно — как я понимаю, он находился примерно в шестистах
    километрах от моего городка.

    — В такие местечки тебя обычно приводит отец, — задумчиво сказал Банни. — Поговорить по-мужски и все такое. Вроде «Оук-бара»
    в «Плазе». Мой отец водил туда меня и братьев, когда нам исполнялось восемнадцать, — «опрокинуть первую рюмку».

    Я единственный ребенок в семье, и братья и сестры знакомых
    меня интересуют.

    — Братьев? А сколько их у тебя?

    — Четверо. Тедди, Хью, Патрик и Брейди. — Он рассмеялся. —
    Ужасно было, когда папаша меня туда привел, — как же, я ведь
    младший сын, а это такое великое событие. Помню, он всю дорогу приговаривал: «Вот уж ты и до крепкого дорос», «Не успеешь
    оглянуться, как окажешься на моем месте» и еще «Я-то, наверно,
    скоро сыграю в ящик», в общем, всякую такую чушь. А я все это
    время сидел и боялся пошевелиться. Где-то за месяц до того мы
    с Клоуком, моим хорошим приятелем, выбрались из стен родного
    Сент-Джерома в Нью-Йорк — посидеть в библиотеке над заданием
    по истории. В итоге мы славно посидели в «Оук-баре» — счет был
    просто огромный! — и улизнули, не заплатив. Ну, ты понимаешь,
    ребячьи проделки, все дела — но вот я снова в этом баре, да еще
    с отцом!

    — Они тебя узнали?

    — Ага, — мрачно кивнул он. — Как я и думал. Но вели себя очень
    прилично. Ничего не сказали, просто подсунули отцу старый счет
    вместе с новым.

    Я попробовал представить себе эту сцену: поддатый пожилой
    отец, одетый в тройку, сидит и греет в ладонях стакан со скотчем
    или что там у него было… А напротив — Банни. Он выглядел располневшим, но это была полнота от избытка мышц, заплывших
    жирком. Крупный парень, такие в средней школе обычно играют в американский футбол. Именно о таком сыне втайне мечтает каждый отец: большой добродушный сынуля, способный,
    но в меру, отличный спортсмен, любитель похлопать собеседника
    по плечу и рассказать бородатый анекдот.

    — А он заметил? Твой отец?

    — Не-е. Он уже набрался под завяз. Если б я встал за стойку вместо
    бармена, он и то б не заметил.

    Официант снова направился к нашему столику.

    — А вот и Сладкая Попка ковыляет, — сказал Банни, углубляясь
    в меню. — Ты уже выбрал, что будешь есть?


    1 Здесь: попустительство (фр.).

Эрик Аксл Сунд. Голодное пламя

  • Эрик Аксл Сунд. Слабость Виктории Бергман. [Ч. 2]. Голодное пламя / Пер. со шведского Е. Тепляшиной. — М.: АСТ: Corpus, 2015. — 509 с.

    В конце декабря в издательстве Corpus выходит вторая часть криминального романа-трилогии «Слабость Виктории Бергман», открывшаяся книгой «Девочка-ворона». Комиссар Жанетт Чильберг продолжает вычислять убивающего подростков садиста, ведь в этот раз жертвой чуть было не стал ее сын. В то же время психотерапевт София Цеттерлунд, с которой у Жанетт установилась хрупкая и удивительная связь, пытается проникнуть глубже в память и душу загадочной Виктории Бергман и выяснить, что же происходит во время ее собственных провалов в памяти, оставляющих за собой странные, зловещие следы.

    «Грёна Лунд»

    Комиссар уголовной полиции Жанетт Чильберг точно
    помнила, где находилась, когда узнала, что на Свеавэген
    убит премьер-министр Улоф Пальме.

    Она сидела в такси, на полпути в Фарсту, и мужчина
    рядом с ней курил ментоловую сигарету. Тихий дождь,
    дурнота — слишком много пива.

    Как Томас Равелли отразил мяч в пенальти в матче
    с Румынией на чемпионате мира 1994 года, она смотрела
    по черно-белому телевизору в баре на Курнхамнсторг.
    Владелец бара тогда угощал всех пивом.

    Когда потерпел крушение паром «Эстония», она лежала с гриппом и смотрела «Крестного отца».

    Более ранние воспоминания включали The Clash в Хувет, подкрашенный блеском для губ поцелуй на школьной
    вечеринке в третьем классе и день, когда она в первый раз
    отперла дверь дома в Гамла Эншеде и назвала его своим
    домом.

    Но миг, когда исчез Юхан, она так и не могла вспомнить.

    Там навсегда осталось черное пятно. Десять минут, которые стерлись из памяти. Которые украл алкаш из «Грёна Лунд». Переосвежившийся сантехник из
    Флена, случайно заехавший в столицу.

    Шаг в сторону, взгляд вверх. Юхан и София висят
    в корзине, поднимаются, и кружится голова, хотя Жанетт
    прочно стоит на земле. Какое-то перевернутое головокружение. Снизу вверх, а не наоборот. Башня кажется
    такой хрупкой, сиденья — примитивно сконструированными, и любая неисправность в воображении Жанетт
    оборачивается катастрофой.

    И вдруг — звук разбившегося стекла.

    Возбужденный голос.

    Кто-то плачет. Корзина ползет все выше. Какой-то
    мужчина угрожающе приближается к Жанетт, она отстраняется. Юхан, хохоча, что-то произносит.

    Скоро они окажутся в самой высокой точке.

    — Убью, д-дьявол!

    Кто-то толкает ее в спину. Жанетт видит, что мужчина не в состоянии контролировать свои движения.
    Алкоголь сделал его ноги слишком длинными, суставы
    закостеневшими, а оглушенную нервную систему —
    слишком медлительной.

    Мужчина спотыкается и мешком валится на землю.

    Жанетт поднимает взгляд. Косо свисают, болтаются
    ноги Юхана и Софии.

    Корзина ненадолго останавливается.

    Мужчина поднимается. Лицо в царапинах от камешков и асфальта.

    Детский плач.

    — Папа!

    Малышка лет шести, в руке розовая сахарная вата.

    — Пойдем, папочка! Я хочу домой.

    Мужчина не отвечает. Он озирается в поисках противника, на которого можно было бы излить свое разочарование.

    Жанетт, движимая полицейским рефлексом, действует не раздумывая. Она касается плеча мужчины
    и произносит:

    — Послушайте, успокойтесь-ка.

    Ее цель — направить мысли скандалиста по другому
    пути. Увести его от недовольства.

    Мужчина оборачивается. Глаза мутные, красные.
    Печальные и разочарованные, почти пристыженные.

    — Папа… — повторяет девочка, но мужчина не реагирует. Он таращится в никуда, взгляд расфокусирован.

    — Ты еще кто такая? — Он стряхивает руку Жанетт. —
    Пошла на хрен!

    У него изо рта пахнет чем-то едким, губы покрыты
    тонкой белой пленкой.

    — Я только хотела…

    В тот же миг Жанетт слышит, как корзина начинает
    падение. Вопли смешанного со страхом восторга заставляют ее сбиться, потерять бдительность.

    Она видит Юхана — волосы дыбом, рот широко
    открыт в громком крике.

    И видит Софию.

    Она слышит девочку.

    — Нет, папа! Нет!

    И поэтому не замечает, как мужчина рядом с ней
    заносит руку.

    Бутылка бьет Жанетт в висок, и в глазах чернеет.

    Мыс Принца Эугена-Вальдемара

    Подобно людям, которым всю жизнь капитально не везет, но которые все же не теряют надежды, Жанетт Чильберг в своей полицейской ипостаси испытывала стойкое
    отвращение ко всему, от чего хоть немного веяло пессимизмом.

    Она никогда не сдавалась. Поэтому когда сержант
    Шварц, словно провоцируя ее, принялся ныть о плохой
    погоде, усталости и о том, что они застряли на месте
    в поисках Юхана, последовала единственно возможная
    реакция.

    Лицо Жанетт налилось краской.

    — Ну и черт с тобой! Катись домой, все равно от тебя
    толку ни хрена!

    Подействовало. Шварц попятился, как пристыженный пес, а Олунд индифферентно остался стоять. Жанетт так разозлилась, что рана под повязкой запульсировала.

    Немного успокоившись, Жанетт со вздохом махнула
    на Шварца обеими руками:

    — Понял? Ты свободен.

    — Идем… — Олунд взял Шварца за локоть, намереваясь увести. Сделав несколько шагов, он обернулся к Жанетт, изобразив на лице оптимизм.

    — Мы присоединимся к тем, на Бекхольмене. Может,
    там от нас будет больше пользы?

    — Нет, не «мы». Шварц едет домой. Ясно?

    Олунд молча кивнул в ответ, и вскоре Жанетт осталась одна.

    Сейчас она стояла, широко раскрыв глаза и окоченев от холода, напротив кормы корабля-музея «Васа»,
    и ждала Йенса Хуртига — тот, едва получив известие
    об исчезновении Юхана, прервал отпуск, чтобы принять
    участие в поисках.

    Увидев полицейскую машину без маркировки, медленно приближавшуюся со стороны Галэрпаркена, Жанетт поняла: это Хуртиг, а с ним кто-то еще. Свидетель,
    который утверждает, что видел какого-то мальчика одного у воды вчера поздно вечером. Они с Хуртигом уже
    говорили по рации, и Жанетт понимала: не стоит слишком надеяться на показания этого свидетеля. И все же
    она убеждала себя не отказываться от надежды, будь та
    надежда тщетная или нет.

    Жанетт попыталась собраться с мыслями и восстановить события последних часов.

    Юхан и София исчезли, они просто внезапно пропали. Прождав полчаса, Жанетт начала действовать
    в соответствии с инструкциями: по громкоговорителям
    было объявлено о том, что Юхана ищут, а сама Жанетт
    топталась, сама не своя, возле информационной стойки.
    Завидев что-то, могущее иметь хоть какое-то отношение
    к Юхану, Жанетт срывалась с места, но каждый раз ей
    приходилось возвращаться к стойке. Незадолго до того,
    как ее надежды окончательно пошли прахом, появились
    охранники из службы безопасности парка — вместе
    с ними Жанетт вернулась к беспорядочным поискам.
    Они нашли Софию, лежащую на одной из гравийных
    дорожек и окруженную толпой. Растолкав зевак, Жанетт
    рассмотрела Софию. Лицо, которое совсем недавно было
    сама свобода, теперь, казалось, только усиливало тревогу
    и неопределенность. София была без сознания. Жанетт
    сомневалась даже, что София сможет узнать ее. Сказать,
    куда делся Юхан, она и подавно не в состоянии. Жанетт
    не могла остаться с ней — надо было искать дальше.

    Прошло еще полчаса, прежде чем Жанетт связалась
    с коллегами-полицейскими. Но ни она, ни те двадцать
    с лишним полицейских, которые обследовали дно водоемов неподалеку от парка и прочесывали Юргорден, Юхана не обнаружили. Не обнаружила мальчика
    и ни одна из оборудованных рацией машин, экипажам
    которых раздали его приметы и которые патрулировали
    центр города.

    И вот объявления снова звучат по всему парку. Сорок пять минут назад это не дало результатов.

    Жанетт знала, что действовала правильно, но действовала как робот. Робот, парализованный чувствами.
    Такой вот оксюморон. Жесткий, холодный и рациональный с виду, но управляемый хаотичными импульсами.
    Злость, раздражение, страх, тревога, смятение и готовность покориться судьбе, которые она испытала в течение ночи, слиплись в один мутный ком.

    Осталось единственное отчетливое чувство — ощущение собственной никчемности.

    И не только в том, что касается Юхана.

    Жанетт думала о Софии.

    Как она там?

    Жанетт звонила ей несколько раз, но безрезультатно.
    Если бы София знала что-нибудь о Юхане, она ведь позвонила бы? Или ей известно нечто такое, что ей надо
    собраться с силами, чтобы сообщить об этом?

    Наплевать, подумала Жанетт и прогнала мысли,
    на которых лучше не останавливаться. Надо сосредоточиться.

    Машина остановилась, и из нее вылез Хуртиг.

    — Вот черт. Выглядит неважно. — Он кивнул на обмотанную бинтами голову Жанетт.

    Жанетт знала, что все выглядит хуже, чем есть на самом деле. Рану от удара бутылкой зашили сразу, но бинт,
    куртка и футболка были в крови.

    — Все нормально. И тебе не обязательно было отказываться от Квиккйокка из-за меня.

    Хуртиг пожал плечами:

    — Глупости. Да и что мне там делать? Снеговиков лепить?

    В первый раз за двенадцать часов Жанетт улыбнулась:

    — Далеко успел уехать?

    — До Лонгселе. Надо было только спрыгнуть с перрона, сесть на автобус и вернуться в Стокгольм.

    Они коротко обнялись. Ничего больше говорить
    не надо. Жанетт знала: Хуртиг понимает, как она благодарна ему за то, что он приехал.

    Жанетт открыла дверцу со стороны пассажирского
    сиденья и помогла выйти пожилой даме. Пока Хуртиг
    показывал женщине фотографию Юхана, Жанетт поняла:
    на свидетельство старухи полагаться не стоит. Та не смогла
    даже сказать точно, какого цвета одежда была на Юхане.

    — Вы видели его именно здесь? — Жанетт указала
    на каменистый берег возле мостков, где покачивался
    пришвартованный плавучий маяк «Финнгрунд».

    Старуха кивнула. Она дрожала от холода.

    — Он лежал среди камней, спал, я стала трясти его,
    чтобы привести в чувство. Ну и ну, сказала я ему. Пьяный. Такой молодой — и уже…

    — Да-да. — Жанетт теряла терпение. — Он что-нибудь
    говорил?

    — Да у него язык заплетался. Если и сказал что —
    я не разобрала.

    Хуртиг вынул фотографию Юхана и показал женщине еще раз:

    — Но вы все же не можете сказать точно, что видели
    именно этого мальчика?

    — Ну, я говорила, что у него были волосы того же
    цвета, но лицо… Трудно сказать. Он же пьяный был.

    Вздохнув, Жанетт пошла по подъездной дорожке
    вдоль каменистого берега. «Пьяный? — подумала она. —
    Юхан? Чушь собачья».

    Посмотрела на лежащий напротив Шеппсхольмен,
    тонувший в болезненно-сером тумане.

    И откуда этот адский холод?

    Жанетт спустилась к воде, шагнула на камни:

    — Вот здесь он лежал? Вы уверены?

    — Уверена, — решительно сказала женщина. —
    Где-то здесь.

    Где-то здесь, подумала Жанетт, наблюдая, как почтенная дама протирает толстые стекла очков полой пальто.

    Ее охватило разочарование. Единственное, что
    у них есть, — эта вот полуслепая тетушка, которая,
    как бы ни хотелось Жанетт надеяться на противоположное, просто плохой свидетель.

    Жанетт присела на корточки, ища доказательств
    того, что Юхан был здесь. Лоскут одежды, сумку, ключи.
    Что угодно.

    Но вокруг были только холодные камни, блестящие
    от морских волн и дождевой воды.

    Хуртиг повернулся к женщине:

    — А потом он отсюда ушел? К Юнибаккену?1

    — Нет… — Женщина вынула из кармана пальто носовой платок и громко высморкалась. — Пошел, ноги
    заплетались. Так напился, что еле держался прямо…

    Жанетт начала свирепеть:

    — Но он ушел вон туда? К Юнибаккену?

    Старуха кивнула и снова высморкалась.

    В этот момент мимо них по Юргордсвэген проехала
    машина спецтранспорта, судя по звуку сирены — куда-то в глубь острова.

    — Опять ложная тревога? — Хуртиг пристально посмотрел на Жанетт.

    Та покачала головой. Она совсем упала духом.

    Она уже в третий раз слышала сирену «скорой помощи», но ни в одной из тех машин не было Юхана.

    — Я звоню Миккельсену, — сказала Жанетт.

    — В уголовную полицию? — озадаченно уточнил Хуртиг.

    — Да. На мой взгляд, он — лучший для подобных случаев. — Жанетт распрямилась и быстро зашагала по камням к дорожке, ведущей наверх.

    — Ты имеешь в виду преступления против детей? —
    Хуртиг тут же пожалел о сказанном. — Я хочу сказать —
    мы ведь не знаем, в чем дело.

    — Может, и не против детей, но исключать такую версию нельзя. И это Миккельсен организовывал поиски
    на Бекхольмене, в «Грёна Лунд» и на Вальдемарсудде.

    Хуртиг кивнул и с жалостью поглядел на нее.

    Да брось, подумала Жанетт и отвернулась. На хрен
    мне не нужно сочувствие. Я тогда совсем расклеюсь.

    — Я звоню ему.

    Вынув мобильный телефон, Жанетт обнаружила, что
    он разрядился, и в ту же минуту из машины Хуртига, припаркованной метрах в десяти, послышался треск рации.

    Жанетт все поняла, и тело словно налилось свинцом.

    Как будто вся кровь стекла в ноги и потащила ее
    под землю.

    Юхана нашли.


    1 Юнибаккен — детский культурно-развлекательный центр, музей сказок на Юргордене.

Валерий Залотуха. Свечка

  • Валерий Залотуха. «Свечка»: В 2 т. — М.: Время, 2015. — 832 с.

    Роман «Свечка» писателя и кинодраматурга Валерия Залотухи создавался в течение двенадцати лет. Произведение заслужило высокую оценку Андрея Битова, Дмитрия Быкова, издателя Бориса Пастернака, литературного критика Андрея Немзера. Главный герой книги — ветеринарный врач, московский интеллигент, образцовый сын, муж и отец — случайно зашел в храм и поставил свечку. Просто так. «И полетела его жизнь кувырком, да столь стремительно и жестоко, будто кто пальцем ткнул: а ну-ка испытаем вот этого, глянем, чего стоит он и его ценности». Объемный двухтомный роман рассказывает о несправедливости наших судеб, о русском менталитете, о прекрасной и окаянной эпохе и вере в высшую любовь вопреки всему.

    Вот тебе и ничего! Не ничего, а всё! Всё!!! Всё ясно. «Казачок-то засланный оказался». Откуда эта фраза? Из «Неуловимых
    мстителей»? Какая все-таки чушь держится в твоей голове!
    Именно чушь там и держится, а хорошее, дельное — нет. Как
    говорила Алискина первая учительница: «В одно ухо влетает,
    в другое вылетает». (Забавно, что и моя первая учительница
    так же говорила. Ее звали Елена Степановна.) А Алискину?
    Не помню… Странно…— А чего странного, это же Алискина первая учительница. — А мою первую учительницу звали Елена Степановна. А мою первую «наседку» зовут Иван.
    А фамилия у него Визиров. То есть я не знаю, как его зовут
    и какая у него фамилия, он так подписывается — ИВАН ВИЗИРОВ. Визир — это, по-моему, видоискатель или прицел,
    или что-то вроде этого… А есть еще визирь — персидский
    министр. А заседание у них называется — диван. Они, значит, на диване, а ты, идиот, на нарах. А он спит. Сном праведника. Сном младенца. Правда, храп у него не младенческий. Кстати, сколько ему лет? Сорок, но выглядит на шестьдесят… Или шестьдесят, но выглядит на сорок… Храп
    мерзавца! А может, в еду что-нибудь подсыпали? Я ведь ел,
    наворачивал с аппетитом, а он не притронулся. Хотя тушеная
    капуста была вполне приличная, не хуже той, что Женька готовит, даже, пожалуй, лучше, я вообще люблю тушеную капусту: вкусно, недорого и полезно. А что, могли подсыпать!
    Ты помнишь, какая усталость вдруг навалилась? А он сидел,
    как огурчик, и всё задавал свои вопросики, задавал…

    Он: Ваш друг просил вас приехать в какое-то определенное время?

    Нет, он сформулировал вопрос не так. Он сформулировал вопрос точнее, то есть подлее, если бы он сформулировал вопрос так, я бы, конечно, подвох почувствовал…— «Почувствовал…» Ты бы почувствовал! Да ты лох! Ты льстишь
    себе, когда идиотом себя называешь, ты хуже идиота, ты —
    лох! Лох, вот ты кто!

    Я: Гера сказал: «Приезжай немедленно».

    Он: И вы бросили все и поехали?

    Я: Да. Он же мой друг.

    Он: А на метро вы могли поехать?

    Я: Мог! На метро мне было даже удобнее. Да и вожу я
    плохо, боюсь…

    Он: Почему же вы не поехали на метро?

    Я: Так я же говорю, Гере был срочно нужен «эсэр».

    Он: А как же его «Ягуар»?

    Я: А он сломался.

    Он: Новый «Ягуар» сломался?

    Я: Да. Гера сказал…

    Он: А он не мог приехать на такси и…

    И все его вопросы были такими — скользкими, обтекаемыми, подлыми! Он загнал тебя в угол, а ты, вот что самое
    ужасное, ты не пытался из этого угла вырваться! Я уже не
    слышал его вопросов, смотрел на него, видел его еще, правда, как в тумане, но практически уже не слышал. Подобное
    со мной случается, правда, очень редко и всегда в экстремальных ситуациях: словно твой скелет, костяк, основание,
    на котором все держится, вынимают — и ты начинаешь валиться, валиться… Спустя какое-то время я проснулся; со
    мной всегда так бывает — засыпаю, а спустя какое-то время
    просыпаюсь, думаю о чем-нибудь, о том, как прошел день,
    о том, что предстоит сделать завтра, и снова засыпаю…
    Я проснулся, открыл глаза, увидел, что он пишет, сидит за
    столиком и пишет, и снова заснул, только успел подумать,
    что интеллигентный человек — он и в тюрьме интеллигентный человек. (Нет, не случайно я, все-таки, подумал,
    когда в камеру вошел, что он «оперу» пишет. В шутку, но
    не случайно!) «Наседка» цыпленочка высидела… Впрочем,
    это во времена солженицынского сидения они так назывались, сейчас, наверное, иначе, все течет… «Наседка» не
    «наседка» — суть от этого не меняется! А суть заключается
    в том, что, когда ты проснулся во второй раз, он уже не писал, а спал. А проснулся ты от того, что услышал:

    — Адмирал!

    Властно и громко — нельзя было не проснуться: «Адмирал!»

    Я подскочил на кровати, или нарах, не знаю, как уж они
    тут у них называются. Сердце колотилось. Потом оно немного
    успокоилось, и я стал соображать. Это, конечно, подсознание,
    подкорка мозга, где идет работа даже тогда, когда человек
    спит. Так было у Ломоносова, то есть, конечно, у Менделеева:
    ба-бах ночью — и периодическая система… Менделеева…
    (Я, конечно, упрощаю, но суть от этого не меняется.) — Ага,
    у Менделеева периодическая система, а у тебя — адмирал… — 
    Ну что ж, каждому свое… То есть, как я понимаю, пока я спал,
    мой мозг отыскал в закромах памяти еще одно слово на АД,
    и тут же кто-то там в мозгу это слово озвучил. Хорошо, адмирал так адмирал, хотя и с опозданием, но, как говорится, и на
    том спасибо, и я с удовольствием вытянулся на жестком моем
    ложе, я вообще люблю спать на жестком, а Женька, наоборот,
    на мягком — привезла из Тамбова перину своей бабушки, —
    я понимаю, у Женьки ностальгия по детству, ничего ей не говорю, но я совершенно на этой перине не высыпаюсь, прямо задыхаюсь там, и чешется все, так вот, я с удовольствием
    вытянулся на жестком моем ложе и вспомнил почему-то, как
    этой весной встретился с адмиралом… Был чудный вечер, я
    брел по родному Тверскому, с легкой грустью глядя на дом,
    в котором мы с мамой когда-то жили, на два наших окна на
    третьем этаже… Я случайно, по вызову, оказался в центре —
    в Трехпрудном ощенилась фоксиха, брел, отдыхая, наслаждаясь весной и думая рассеянно о том о сем, как это обычно
    весной бывает, и вдруг — навстречу мне идет адмирал со своей женой-адмиральшей. (Или, может, контр-адмирал с женой, ха-ха, контр-адмиральшей; никогда, наверное, не узнаю
    разницы между адмиралом и контр-адмиралом: спросить не
    у кого, а вопрос не тот, чтобы специально его выяснять.) Я
    взглянул на него и подумал: «А что если он — тот самый капитан какого-то ранга, который однажды в детстве котлетами
    меня кормил?» Узнать, конечно, было невозможно: тот был
    черноволосый, а этот совершенно седой, но сколько лет прошло? А стать та же, и кортик, и якоря, и награды… (Это произошло напротив МХАТа, женского разумеется, он был для
    меня слева, а справа, опять же — для меня, был этот пошловатый памятник Сергею Есенину, который появился там неведомо когда и неизвестно, почему. Эх, если бы нашему Юрию
    Михайловичу побольше художественного вкуса и поменьше
    друзей вроде этого ужасного Церетели!) Я, видимо, так глазел на адмирала, пытаясь понять: не наш ли с мамой это бывший сосед, что он не мог этого не заметить… Он посмотрел
    на меня, улыбнулся и зычно, по-командирски объявил:

    — Отличный денек!

    От неожиданности я растерялся, но тут же нашелся и ответил — видимо, вспомнилось мое армейское прошлое.

    — Так точно!

    А что, я ответил по уставу, и товарищу адмиралу (или
    контр-адмиралу) наверняка понравилось. И мы пошли дальше: они — в сторону Тверской, а я — в сторону Никитских
    ворот. На скамейке под фонарем сидела женщина, бомжиха,
    худощавая, смуглая, в черном суконном пальто и с ленточками в волосах, сделанными из полосок сукна, оторванных от
    рукавов того же пальто. Даже не так бомжиха, как дурочка —
    если судить по ленточкам и выражению ее лица. С ней была
    собачка, беспородная, маленькая, черненькая, с такой же,
    как у хозяйки, ленточкой на шее. Собачка смирно сидела у
    женщины на коленях, и та гладила ее по головке и задумчиво
    смотрела куда-то вдаль. Туда же смотрела и собачка. Им было
    хорошо, это было очевидно, всем в тот день было хорошо!
    У памятника Тимирязеву я остановился и присел на скамейку — не по причине усталости, а чтобы полюбоваться одним
    из самых любимых моих в Москве памятников (несмотря на
    его конструктивный недостаток, который для меня вовсе не
    недостаток, скорее, скульптурная особенность, придающая
    фигуре борца и мыслителя редкую мужественность и одновременно трогательность и незащищенность). Я люблю памятник Тимирязеву с раннего детства, два строгих и емких
    слова на его постаменте стали одними из первых прочитанных в моей жизни слов: «Борцу и мыслителю». Мы проходили
    мимо с мамой, а я только-только научился читать и, прочтя
    эти слова, подумал: «Мыслить я уже умею, осталось научиться
    бороться», но о той, отчасти забавной особенности памятника узнал, уже будучи взрослым — от Геры, именно он указал
    мне на нее, почему-то сравнив при этом Тимирязева с Дерновым*. «Ты не находишь, что так они похожи?» — меланхолично поинтересовался мой друг, отхлебывая из бутылки
    пиво. «Не нахожу», — ответил я, испытывая чувство горечи
    и обиды за один из самых любимых моих в Москве памятников, хотя на первом месте конечно же памятник Пушкину.
    Отличный денек продолжался, я сидел на скамейке, смотрел
    на гранитного Тимирязева, думая о том о сем, как это обычно весной бывает, вспоминая с улыбкой, как шли мы с мамой мимо, мама куда-то торопилась, тащила меня за руку,
    а я едва за ней поспевал, складывая на ходу буквы в слова;
    как спустя много лет на этой же самой скамейке пили с Герой
    бутылочное «Московское», потому что «Жигулевское» кончилось, — дело происходило в стране двух сортов пива (и «вечно зеленых помидоров» — Жванецкий), и Гера безуспешно
    попытался сравнить Тимирязева с Дерновым; вспомнил, как
    неожиданно встретился с ним на Садовом кольце в дни второго путча, и тут же, решив не думать о плохом, вспомнил,
    что забыл, какой сегодня день — тысяча дней до двухтысячного года, ДДД, но ход моих мыслей прервали устроившиеся
    по соседству сборщики стеклотары, их было двое, и они делили между собой собранные на бульваре бутылки — сначала
    мирно, под мелодичное «звень-звень», потом стали спорить,
    ругаться, угрожать друг дружке, и вдруг один вскочил и… — 
    тут уже мне ничего не оставалось, как вмешаться, точнее не
    вмешаться, а сделать замечание, правда, очень строгое, которое мгновенно возымело действие, и в результате этих и других последующих событий спустя какое-то время, довольно
    неожиданно для себя, я оказался в храме, в котором Пушкин
    венчался, и совершенно неожиданно для себя поставил там
    свечку… (А я ему еще про свечку! В простодушном, так сказать, смысле, тьфу!) Но дело не в этом… А дело в том, что…
    Дело в том, что, лежа на жестком бутырском ложе, я вдруг понял, что в тот день, когда в Трехпрудном переулке ощенилась
    фоксиха (вспомнил, как ее зовут — Луша), когда адмирал или
    контр-адмирал объявил: «Отличный денек!» и когда я поставил в церкви, в которой Пушкин венчался, свечку, — это был
    день пятое апреля… Сего года… Я даже не знаю, почему я это
    понял, просто понял — и всё… Но если это так, подумал я,
    то тот день я помню в деталях и подробностях, имея множество свидетелей: это и счастливые хозяева фоксихи, и адмирал с женой, и дурочка с собачкой, и многие-многие другие, я
    всех их могу назвать, если не по именам и фамилиям, то описать портретно. (За исключением сборщиков стеклотары, конечно, где же их теперь найти?) А все дело в том, что то был…
    тысячный день до двухтысячного года, то есть, я хочу сказать,
    в тот день до начала двухтысячного года оставалась ровно тысяча дней. Это я услышал утром по «Эху Москвы», когда поил
    Женьку с ложечки горячим кофе, в передаче «Ну и денек», я,
    кстати, очень ее люблю — познавательная, и исторический
    материал живо подается, и вот ведущий передачи (правда,
    не помню, кто это был) объявил вдруг: «До двухтысячного
    года осталась тысяча дней!» У меня рука дернулась, Женька обожглась и что-то сказала. А я подумал: «Может, как-то
    этот день отметить?» Нет, про ДДД я тогда не подумал, а если
    и подумал, то тут же забыл, но потом, когда в центре оказался, на улице Горького, то есть, конечно же, на Тверской, рядом с магазином «Trinity Motors» и увидел на доме напротив
    (где магазин «Наташа») наверху, на крыше световую рекламу, на которой было написано: «До 2000 года осталась 1000
    дней», — увидел и подумал, точно подумал про ДДД. Тут надо
    еще отступить назад и вспомнить, что раньше у нас с Алиской была игра, которую мы называли ДДД. Алиске было
    тогда десять лет, да, десять, точно, десять как раз в тот день
    и исполнилось, мы отметили ее день рождения, гости разошлись — одноклассники и соседские ребята, и мы остались
    вдвоем… Женька уехала к подруге, она не выносит детских
    сборищ, от крика и мельтешения у нее болит голова; я Женьку понимаю, голова действительно может разболеться, но
    ведь кому-то из взрослых надо находиться поблизости, а то
    они все что угодно могут устроить, от пожара до потопа, да
    и интересно, познавательно, они ведь очень непосредственные и формулируют иногда так неожиданно, что просто диву
    даешься! Раньше во многих печатных изданиях были специальные рубрики и на радио передача: «Говорят дети», а сейчас почему-то нет, жаль… Я даже, помню, однажды посылал
    на радио одно Алискино изречение, года три ей было или четыре, когда она подошла ко мне, грустная такая, и говорит:
    «А в этом году грибов не будет». Я очень удивился, почему,
    Алисуш, спрашиваю. А она отвечает: «Потому что год лесокосный. Лес будут косить». А год был как раз високосный, она
    слышала, но по-своему поняла, по-детски. Високосный — лесокосный, надо же такое придумать! По радио, правда, не передали, жаль… Но тогда она маленькая была, а тут уже десять
    лет стукнуло; мы остались вдвоем за столом, заставленным
    бутылками из-под всех этих фант и пепси-кол, с кусками недоеденного торта на тарелках, и ты вдруг посмотрела на меня
    грустно-грустно, серьезно-серьезно и спросила:

    — Папа, а зачем мы живем?

    (До одиннадцати лет включительно наши отношения
    с Алиской я не могу назвать иначе, как замечательными, это
    была даже не любовь отца к дочери и соответственно дочери
    к отцу, это была дружба, самая настоящая дружба, которую
    никогда ничто не омрачало, если не считать маленького казуса, случившегося однажды на дневном сеансе в кинотеатре
    «Ашхабад», да я и не считаю, я давно и благополучно о нем
    забыл, а Алиска и вовсе не помнит, она еще совсем маленькая была, — да, до одиннадцати включительно, до двенадцати даже, до того самого момента, когда Алиска перестала
    выходить в кухню, когда по телевизору начинают выдавать
    и заворачивать, и стал выходить я. Что ж, девочка превращается в девушку, теперь ее лучший друг — Женька, женщина,
    мать, это понятно и объяснимо, и я ничуть об этом не жалею, хотя, конечно, немного жаль.) Так вот:

    — Папа, а зачем мы живем?

    Я не просто растерялся, я испугался. Ничего себе вопросик! А надо было что-то отвечать. И не просто отговориться,
    отболтаться, отшутиться, а отвечать серьезно и точно. Потому что вопрос был задан серьезно! Это же на всю жизнь!
    Ведь как я сейчас скажу, так она и будет дальше жить. В ту
    минуту в моей голове пронеслись все формулировки смысла жизни, которые там за всю мою жизнь скопились: от эпикурейцев до Николая Островского. И я вдруг понял: горю,
    пропадаю! Сам себе этот вопрос я никогда не задавал и ответа на него не искал: живу и живу, а дочка смотрит, и глаза у нее такие грустные и такие не по-детски серьезные,
    и вдруг как-то само собой сформулировалось, и я сказал:

    — Мы живем для того, чтобы не делать зла.

    Алиска подумала и спросила:

    — Никогда и никому?

    Я сказал:

    — Никогда и никому.

    Это я сказал, уже приободрясь, потому что видел, что
    грусть в ее глазах сменяется радостью, но это была уже не та
    безмятежная детская радость, не пресловутое счастливое детство («счастливое детство» — был такой штамп в нашей советской жизни — в газетах, на телевидении, везде: «счастливое
    детство», и больше ничего, «у матросов нет вопросов» — дуболомство какое-то, нет, не такая радость была в тот момент
    в Алискиных глазах, это была… осмысленная радость. Вот
    именно — осмысленная!) Она улыбнулась и спросила:

    — А что делать?

    (В том смысле, что если не делать зла, то что тогда делать?) Но тут уж было легко! Тут уж было просто! Я засмеялся и сказал:

    — Добро!

    И Алиска засмеялась, залилась прямо-таки звонким колокольчиком: оказывается, так все в жизни просто! Но самое интересное началось потом! На следующее утро Алиска подходит ко мне и говорит:

    — ДБЗ!

    (А у нас была еще такая игра — в аббревиатуры: один
    аббревиатуру называет, а другой ее разгадывает. Началось
    все с того, что Алиска спросила однажды, что значит СССР?
    Я расшифровал, ей страшно понравилось, так появилась эта
    игра, мы так и говорили: «Давай поиграем в СССР». Алискины аббревиатуры всегда ставили меня в тупик. Ну, например — КПД. Вы думаете, коэффициент полезного действия?
    Как бы не так! «Каша подгорела. Дрянь». КПД… Попробуй,
    отгадай!) А тут, значит:

    — ДБЗ!

    Я напрягся, но Алиска сразу пришла на помощь:

    — День без зла!

    Я сразу все понял и стал объяснять ей, что зло нельзя
    причинять никому на протяжении всей жизни, но она меня
    перебила, резонно заметив, что на протяжении всей жизни
    об этом можно и забыть, а в определенный, назначенный
    нами же день мы точно будем об этом помнить. Пришлось
    согласиться… Разговор наш произошел утром, а вечером мы
    докладывали друг другу о прожитом дне. Но просто не делать зла оказалось недостаточным, и скоро ДБЗ превратился
    в ДСД — День с добром, и, наконец, процесс поиска формы
    эволюционировал в ДДД: День Добрых Дел. Утром мы их намечали, днем выполняли, вечером друг перед дружкой отчитывались. Это продолжалось у нас два года, потом Алиске
    надоело, точнее, не надоело, просто она как бы выросла из
    этой игры, и у нее стали появляться другие интересы: наряды, мальчики, вечеринки, хотя, мне кажется, еще рановато,
    напрасно Женька это поощряет… Словом, ДДД из наших
    с Алиской отношений исчезли, но я так привык к этой игре,
    что некоторое время играл в нее один, а потом тоже забыл.


    * Особенность данного памятника заключается в том, что при
    определенном угле зрения он выглядит не вполне прилично. — Примеч. авт.