Игорь Голомшток. Занятие для старого городового

Игорь Голомшток. Занятие для старого городового

  • Игорь Голомшток. Занятие для старого городового. Мемуары пессимиста. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015. — 346 с.

    В Редакции Елены Шубиной вышли воспоминания искусствоведа Игоря Голомштока о двух периодах его жизни: до и после эмиграции. Близкий друг Андрея Синявского и его соавтор по первой советской монографии о Пикассо, Голомшток рассказывает о круге советских диссидентов, их судьбах и собственной работе на радиостанциях и университетских кафедрах Великобритании.

    Глава 7

    Синявские, Хлебный переулок, Север

    Вернувшись в 1955 году в Москву после годичной поездки
    с передвижными выставками, я обнаружил, что у моей старой приятельницы Майи Розановой-Кругликовой начался
    бурный роман с Андреем Донатовичем Синявским. Вскоре они поженились и Майя переехала к Андрею.

    Они жили тогда у Синявского в доме № 9 в Хлебном
    переулке: комната в коммунальной квартире плюс подвальчик, который Андрей превратил в рабочий кабинет и куда
    скрывался от докучливых гостей. Сюда как-то привела
    меня Розанова, и я тут прижился.

    Сначала мы с Синявским, если можно так выразиться,
    принюхивались друг к другу. Ведь жили мы среди людей,
    в массе своей чужих, часто опасных, и только внутренним
    чутьем, по каким-то трудноуловимым признакам распознавали родственные души. Бродский пишет в своих воспоминаниях, что в его компании выбирали друзей по признаку — Фолкнер или Хемингуэй? Наше поколение в таком отборе было вынуждено руководствоваться не только
    эстетическими, но и политическими признаками. В том
    и в другом у нас было много общего. Отец Синявского,
    бросив свое дворянство в огонь революции, вступил в партию кадетов, при советской власти сидел (как и мой отец),
    был сослан, и если бы нас спросили — Пикассо или Герасимов, Платонов или Бабаевский? — наши ответы бы совпали.

    Синявский работал тогда научным сотрудником Института мировой литературы им. Горького и преподавал
    в театральном училище МХАТа. По вечерам в Хлебном собиралась веселая компания. Приходил с гитарой Володя
    Высоцкий, который учился тогда в училище, где преподавал хозяин дома, кто-то еще из его учеников, его старый
    друг и коллега Андрей Меньшутин с женой — добрейшей
    Лидией… Под водочку и скромный закусон распевались
    блатные песни.

    Высоцкий, как я понимаю, тогда еще своих собственных песен не сочинял. Он пел старые лагерные — «Течет
    реченька…», «Летит паровоз…», но пел, так растягивая интонации, придавая трагическим ситуациям такой надрыв,
    что старые песни обретали совершенно новое звучание —
    звучание его собственных — будущих — песен. И еще
    удивительнее были его рассказы-импровизации — своего
    рода театр одного актера — о космонавтах, о трех медведях, которые «сидели на ветке золотой, один из них был
    маленький, другой качал ногой», и этот, качающий ногой,
    был Владимир Ильич Ленин, а медведица — Надежда Константиновна Крупская. Это было так смешно, что от хохота у меня потом болели затылочные мышцы. Не знаю, сохранились ли записи этих импровизаций — я потом никогда их не слышал, но, если они пропали, это было бы
    большой потерей для театрального искусства.

    Синявский, обычно замкнутый, скорее молчаливый
    в обществе, тут расслаблялся и с вдохновением распевал
    «Абрашка Терц схватил большие деньги…». Имя «Абрам
    Терц» он взял в качестве псевдонима для своего подпольного творчества. Почему? — но об этом сам Синявский написал в своем романе «Спокойной ночи».

    Где-то в 1955 или 1956 году он начал читать свои подпольные сочинения — «Пхенц», «Суд идет», «Горол Любимов» и другие — очень узкому кругу друзей. Но о том, что
    он пересылает свои рукописи за рубеж, знали только Меньшутины, Даниэли и я. К чему это привело, хорошо известно, но об этом еще речь впереди.

    * * *

    Интересы Синявского выходили далеко за пределы его литературных исследований в институте. В их сферу входили
    церковный раскол XVI века, православные ереси, искусство русского и европейского авангарда, блатные песни —
    жанр, который он считал неотъемлемой частью народного
    фольклора и который в какой-то степени даже занял его
    место в советское время. Майя работала тогда в области архитектурной реставрации, в частности, принимала участие
    в реставрации храма Василия Блаженного, интересовалась
    народным прикладным искусством и древнерусской церковной архитектурой. Их интересы во многом совпадали,
    и это влекло их на Русский Север, тогда еще не затронутый
    советской цивилизацией.

    Свое первое путешествие по реке Мезени Синявские
    совершили в 1957 году. На следующий год они пригласили
    с собой меня. В Москве мы приобрели лодочный мотор,
    в деревне где-то под Вологдой купили у рыбака старую
    лодку и под трещание вечно глохшего мотора отправились
    вверх по течению Мезени.

    В верховьях реки на сотни километров виднелись по
    берегам брошенные деревни: пустые добротные избы-пятистенки, полуразрушенные, изгаженные старые церкви… В некоторых таких храмах еще стояли древние разрозненные иконостасы, а части их и настенные иконы валялись на полу, покрытые толстым слоем птичьего помета.
    Майя очищала их от грязи и навоза, проводила ваткой со
    скипидаром по их черным поверхностям, и под ними часто проглядывало письмо XVI–XVII веков.

    В низовьях реки в деревнях еще обитала часть их прежнего населения, но и тут — пустые избы, церкви со сбитыми крестами, разрушенными куполами, сквозь которые
    дожди и снега, в зависимости от времени года, поливали
    и засыпали сохранившиеся в них доски с иконописью. Местное население использовало их для хозяйственных нужд.
    Иконами забивали дыры, на них рубили капусту, ими прикрывали бочки с соленьями (наш друг Коля Кишилов, работавший реставратором в Третьяковской галерее и в более
    поздние времена отправляющийся в экспедиции за иконами, в одной из деревень увидел окно, забитое иконой лицевой стороной наружу — под ее глухой черной поверхностью обнаружился «Спас» XIII века: сейчас эта икона
    украшает зал древнерусской живописи Третьяковки). Но
    старшее поколение, в основном старушки, относилось
    к иконам более бережно. Так однажды Синявские в одной
    избе увидели икону древнего письма и предложили ее купить. «Нет, — сказала хозяйка, — если для храма, то я так
    отдам». «Не для храма», — сказал Андрей, и мы удалились
    несолоно хлебавши.

    В те времена еще не наступил иконный Клондайк, настоящие разбой и грабеж на виртуальном пространстве
    Древней Руси. Не могу удержаться, чтобы не отклониться
    в сторону, не забежать вперед и не поведать в связи с этим
    о печальной истории музея в Каргополе.

    Это было в начале шестидесятых годов. Во время одного из наших путешествий по Северу (уже без Синявских)
    мы заехали в город Каргополь. На центральной площади
    в бывшем городском соборе размещался краеведческий музей. Тут были собраны предметы народного искусства из
    мест, бывших до революции центрами художественных
    промыслов Севера: прялки, шитье, кружева, расписные
    подносы и туески, иконы… Более богатого собрания народного прикладного искусства я больше не встречал. Директором был коренастый мужичок лет пятидесяти (звали
    его, кажется, Николай Иванович). Мы зашли к нему в кабинет посоветоваться о нашем дальнейшем маршруте. Во
    время разговора вошли двое мальчишек, очевидно, из
    юных следопытов: «Николай Иванович, мы иконы принесли». Две большие доски из иконостаса XVII века. «Положите под шкаф», — сказал директор, не обернувшись.

    Декабрь 1965 года: организованный А. Есениным-Вольпиным митинг на площади Пушкина под лозунгами «Уважайте Советскую Конституцию» и «Требуем гласности
    суда над Синявским и Даниэлем». Мы решили на время
    увезти совершенно издерганную Синявскую в Каргополь
    от допросов, от КГБ, от шума, поднятого процессом, чтобы она немного пришла в себя. Поехали вчетвером: Майя,
    я и наши старые друзья Глеб Поспелов и его жена Маша
    Реформатская. Естественно, прежде всего мы пошли в музей. То, что мы тут увидели, было похоже на страшный сон.
    Никакого искусства тут не было. Один зал был отведен фотографиям каргопольского хора, получившего какую-то
    премию, в другом экспонировались зуб мамонта, чучело
    зайца, еще какие-то предметы местной флоры и фауны и т.
    д. Розанова со свойственной ей любознательностью помчалась к директору узнать, что случилось. Новая директриса растерялась: «Ничего не знаю. Идите в отдел культуры
    горкома». Мы отправились в горком, благо он находился
    рядом — на другой стороне площади. Начальник отдела
    культуры тов. Носова встретила нас враждебно: «Какие
    иконы? Ничего не было. Что вам надо и кто вы такие?» На
    эти вопросы Глеб достал из кармана красную книжечку, на
    обложке которой было начертано золотыми буквами: МИНИСТЕРСТВО КУЛЬТУРЫ СССР (Глеб работал в Научно-исследовательском институте истории искусств при
    этом министерстве). При виде такого документа тов. Носова сникла: «Товарищи… Да, вышла неприятная история…» История вырисовывалась поистине удивительная.

    Бывший директор был человек скромный. Ну, выпивал
    немного, зато детей отправил учиться в Ленинград, надо
    было их содержать, а зарплата была мизерная. И Николай
    Иванович (будем называть его так) начал распродавать экспонаты музея. Сначала поштучно, а потом оптом: из Москвы приезжали, загружали машины и увозили работы —
    кто для своих коллекций, а кто для продажи. Самое поразительное в этой истории заключается в том, что деньги от
    продажи музея не покрывали его достаточно скромных
    нужд. Но кроме директорства он был еще председателем
    охотничьего общества, которое строило в лесу какие-то
    домики для охотников. И вот на махинациях с этими домиками он и попался. Разбазаривание музейных коллекций почему-то никого не интересовало. И тут комедийный характер событий оборачивается трагедией. Николай
    Иванович сжег все инвентарные книги, достал из витрины
    старый пистолет, вышел из музея и застрелился, оставив
    после себя записку: «Прошу похоронить меня как собаку,
    а шубу отдать тому, кто меня похоронит».

    Но пора вернуться к моему путешествию с Синявскими.

    Главным интересом Андрея были не столько иконы,
    сколько книги. Когда-то жившие в этих местах старообрядцы устраивали в подвалах своих домов так называемые
    скрытни, где обитал какой-нибудь ушедший от мира и неправедной, с точки зрения сторонников старого обряда,
    церкви монах и занимался переписыванием книг. Один из
    таких скрытней Синявские обнаружили еще во время их
    первого путешествия, и теперь они снова пришли сюда, захватив с собой и меня. Это было большое, во всю площадь
    избы, помещение без окон, с низким потолком, буквально
    заваленное бумажной продукцией. Рукописные жития,
    апокрифы, старопечатные Библии, Четьи минеи, старообрядческие молитвенники — все это кучами громоздилось
    на полу как ненужный хлам. Потомки этих книголюбов,
    еще жившие в избе, никакого интереса к книгам не проявляли, ценности их не видели и использовали только как
    бумагу для цигарок. «За пятерку — сколько унесешь!» Мы
    грузили эти сокровища в лодку, а потом, уже в крупных населенных пунктах в низовьях Мезени, Синявские по почте
    отправляли их на Хлебный.

    Я тогда больше интересовался нидерландскими художниками XV века, чем древнерусскими памятниками.
    На остановках ловил рыбу, в деревнях с интересом прислушивался к разговорам Синявского со стариками —
    о прошлом, о жизни, о вере, с приятным удивлением созерцал жизнь этих местных людей с их традиционным
    устойчивым бытом, с прочными моральными устоями,
    с готовностью всегда помочь ближнему. Как будто из Советского Союза мы попали в сохранившийся каким-то чудом обломок старой Руси. Когда у нас ломался мотор, чуть
    ли не половина мужского населения деревни собиралась
    вокруг этой чертовой машинки, чтобы привести ее в порядок. Деньги за работу они брать отказывались. Такой же
    отказ мы получали, когда хотели заплатить за ночлег
    (обычно на сеновале), за молоко, за скромное угощение.
    Майя, наученная прошлым опытом, возила с собой фотоаппарат «Момент», который делал снимок и тут же выдавал карточку. Однажды утром, когда мы спустились с сеновала, перед нами открылось зрелище умилительное. По
    всей улице на завалинках, скромно потупившись, чинно
    сидели старухи в черных, очевидно, лучших своих платьях, молодухи в нарядах, некоторые в кокошниках, с детьми, причесанными, помытыми, принаряженными. «Сними их», — толкнула Майю локтем в бок наша хозяйка.
    В избах, как правило, на месте прежних иконостасов были
    приклеены семейные фотографии: молодожены, умершие
    близкие, бравые солдаты — снимки, присланные из армии. Но Майя была первым фотографом, появившимся
    в этих местах за много лет.

    * * *

    Синявские заразили меня Севером. С тех пор каждое лето
    за редким исключением я с разными компаниями отправлялся в путешествия по Двине, Вычегде, Слуди… Как-то на
    суденышке, перевозящем сено, мы добрались до Соловков — в первый год, когда с этого зловещего места был
    снят запрет на его посещение посторонними. Здесь царили тогда хаос и запустение. В соборе Петра и Павла через
    какую-то дыру в стене нам удалось спуститься в нижние
    помещения — коридоры, кучи сваленных лозунгов, плакатов, поломанной мебели, пустые комнаты — то ли кабинеты следователей, то ли камеры для допрашиваемых… Но
    больше всего меня поразил здесь сортир: за дверцей поднималась длинная лестница, а наверху, как царский трон,
    стоял массивный унитаз. Очевидно, это заведение предназначалось для личного пользования если не начальника лагеря, то кого-то из высокого начальства.

    В последние годы перед эмиграцией излюбленным местом моих летних поездок был район Шимозера в Коми
    ССР. Из поезда Ленинград — Архангельск надо было выйти на каком-то полустанке (название я забыл), а потом
    идти пешком пятьдесят километров, таща на себе тяжелые
    рюкзаки с продуктами. Во время войны через этот район
    проходила дорога, по которой шло снабжение осажденного Ленинграда. За годы войны ее сильно растрясло, и восстанавливать ее не стали. Вместо этого район просто ликвидировали. Когда мы спрашивали у местного населения,
    как дойти до места, нам отвечали: «А, Шимозеро? Советской власти там нет». Советской власти там действительно
    не было: не было электричества, радио, почты, магазинов — все коммуникации с этим районом были отрезаны.
    По рассказам местного населения, была и другая причина
    таких мер: где-то тут были расположены секретные подземные аэродромы. Никаких следов их присутствия не
    было заметно, только днем с неба раздавался такой грохот,
    что рыбы в озере на полметра выскакивали из воды: очевидно, это брали барьер высоты реактивные самолеты.

    Жили здесь вепсы — угро-финская народность со своим языком и даже когда-то письменностью. Их не выселяли, их просто лишили всего необходимого для жизни. Молодые с семьями разъехались кто куда, остались немногие
    старики. В большой деревне, в которой мы обычно останавливались, жил только один старик, на другой стороне
    озера — две старухи. Старик ловил в озере щук — гигантских, двухметровых (таких я никогда больше не видел),
    сушил их в печке, а зимами по снежку на санках вез свою
    добычу продавать. Обратно он привозил соль, спички,
    чай, сахар, чем, помимо рыбы, снабжал своих подопечных
    старух.

    Может быть, моя любовь к Северу подогревалась воспоминаниями о Колыме. Хотя природа северной России
    была мало похожа на колымскую лесотундру, но то же безлюдье, те же просторы вызывали ощущение если не свободы, то воли. Хотя лагерей и уголовщины в Коми АССР
    тоже было предостаточно.