Александра Лисица: «В Сибири вообще ничего не должно быть, а мы есть»

Поэт, журналист и мать двоих детей Александра Лисица о литературном процессе, новой книге и родном городе Красноярске.

 

—  Саша, банальный вопрос, но как получилось, что ты занялась литературой и поэзией в частности? Была ли отправная точка: литературная студия, тусовка, «в детстве я написала первый стишок»?

 

—  На самом деле все так и было: первый стишок я написала в три или в пять, более того, мне кажется, что практически все дети имеют тот или иной литературный опыт, когда знакомятся с языком. Дети читают очень много стихов, и неизбежно что-то рифмуют. И у меня именно на таком уровне это было: не рискну сказать, что я начала писать стихи с шести лет, но определенно я это делала. А потом я была вынуждена это делать в школе: будучи дочерью мамы-журналиста, я попала в редколлегию школьной газеты. На мне было несколько колонок, одна из них была стихотворная. Соответственно, раз в месяц нужно было выдавать по колонке. Это было мне в радость и было тренировкой навыка, которая поддерживала во мне какие-то таланты.  

Лет в тринадцать начались безумные любови, и тут уже невозможно было не писать. Я  начинала и снова бросала, а лет в двадцать со стихами я попала в Интернет. И с этого момента я уже могу сказать, что начала свою «литературную карьеру». Началось все в том числе с публикации на «Стихи.ру». Я даже приносила туда как «больной бабушке» свои тексты года до 2012-го. В 2007-м я попала на литературный форум Ники Невыразимовой. Меня туда затащил Алексей Григорьев, который на тот момент занимался охотой на молодые таланты на просторах «стихиры». Я опубликовала там стихи, и у меня завязалась дружба с ребятами, и я начала больше писать просто потому что было кому показать свои тексты.  Форум существует и сегодня. К сожалению, Ника умерла от рака, но до сих пор место очень теплое. Сейчас я пишу меньше и там ничего не выкладываю. Но у меня есть блог в vk.

Как варежками на резинках был скован ты,
и кругл, и мал;
как грецкий орех сусального золота
на елку сажал;

как бегал по рыхлому льду за пролетками,
заглядывал внутрь;
как было бессчетно встающих за фортками
шифоновых утр;

как не был никем, ну а если и был кем —
был свет и вода;
как розовым мальчиком с узким затылком
пришел ты сюда.

Как нынче, в шафране, шампанском и шелке
целуешь не всех;
и ждет тебя, ждет на рассохшейся елке
сусальный орех.

—   Есть ли у тебя какой-то определенный метод написания стихов: от строчки, от образа, от идеи?

—  Я чаще пишу сразу, иду от удачной строчки, которую жалко бросить. Чаще я записываю от руки, хотя мой почерк за годы пользования компьютером превратился в того еще уродца.

 

—   Как с литературной жизнью обстоят дела в твоем родном Красноярске?

—   Она там безусловно есть. Но я никогда не состояла ни в каких союзах, лито. Мне не хватало какой-то социальной детали в организме. С представителями лито я встречалась исключительно на поэтических мероприятиях. В 2007-м году в Красноярске начались первые слэмы на базе КРЯК’а (Красноярской книжной ярмарки культуры). Их делал в то время журналист Артур Матвеев. В одном из них я заняла первое место, и с этого все началось. С членами Союза писателей я ездила по городам – по селам, читала в библиотеках, дружила с местным Домом искусств.

 

—  А в Петербурге насколько тебе хватает той самой пресловутой литературной жизни?

—  Мне не хватает человека, который заставлял бы меня вести литературную светскую жизнь. Жаловаться на то, что мероприятий нет, невозможно. Это носит часто стихийный, разрозненный характер. Живут в Петербурге и переезжают сюда люди определенного склада, среди них очень много пишущих. Вот в Красноярске мой товарищ Иван Клиновой постоянно мне писал: «Саша, вот конкурс, надо податься, вот выступление». Здесь пока такого нет.

—  Подавала ли ты когда-нибудь заявку на Форум молодых писателей?

—   Нет. Обычно с заявками у меня так: я собираюсь их писать, готовлю материалы, а в последний момент не отправляю. То забываю, то рожаю очередного ребенка, то устраиваюсь на очередную работу.

 

—  Сколько на сегодняшний день у тебя вышло книг?

—  Сейчас выходит вторая. Первая вышла в Красноярске, перед самым моим отъездом из города – три года назад. Туда я «положила» все то, что было написано за лет семь. На книгу я получила грант от города. Я устроила феерическую презентацию и уехала из города.
В новую книгу вошли тексты с 2013 по 2016 года. Их значительно меньше, и это хорошо. Мне нравятся маленькие сборники, они более концептуальные, цельные как ядрышко. Опубликовать ее мне предложило молодое издательство «Айсберг». Презентация пройдет вечером седьмого января.

Сборник называется «–42». Изначально он планировался как «–38», но пока дошел до печати, текстов стало больше. Они расположены в обратном хронологическом порядке. Изначально задумывалось постепенное разворачивание сюжета: герой, у которого все вроде бы устаканилось, в своих воспоминаниях возвращается к какому-то хаосу, когда у него ничего не понятно. Но читатель уже знает, что у него все хорошо. Получается обратная интрига.


Иллюстрация из сборника Александры Лисицы «— 42»,
художник Кира Харлашова

Все эти три года я пыталась писать другие стихи, но у меня не всегда получалось. Больше всего хотелось уйти от банальной чувственности. Потому что мы все, обладая минимальной начитанностью  и жизненным опытом, знанием о мире и о себе, можем писать про выпирающие ключицы, запахи, пальцы. Это могут практически все с разной долей успеха. А хочется писать тексты, которые будут над этим, будут ломать границы, выходить за них. Иногда у меня это получалось. В книжке даже есть социальная лирика, визионерские вещи. Но и совсем от лирики я не ушла, и думаю, что это не нужно.

Если говорить о других авторах, то мне нравятся те авторы, которые побеждают последние годы, например, в премии Аркадия Драгомощенко. В этом году это Екатерина Захаркив, а в прошлом Александра Цыбуля. Они разные, но похожи именно тем, что по этому принципу пишут. Если у Захаркив разнузданное визионерство, то у Цыбули есть «петербургская» наблюдательность, она хороший созерцатель.

—  Как вообще складываются твои отношения с городом, со спальными районами? Есть места, которые нравятся тебе больше других?

—  Со спальником мне повезло. Проспект Большевиков – это, по сути, руку протяни, и ты в открыточном Петербурге. Мне очень нравится Васильевский остров, я в этом плане не оригинальна. Как только мы сюда переехали, наш дом был там. 10-я линия, классическая коммуналка. Там жила хозяйка всей коммуналки, бывшая балерина. Ее звали Эльвира, она носила черный высокий хвост, говорила басом и передвигалась по квартире исключительно на каблуках. Там были еще: приличная дагестанская семья военных, грустный алкаш и, конечно, музыкант. Этот дом изображен на обложке книги, чтобы радовать меня всю жизнь. Мне вообще очень повезло с художницей, которая рисовала иллюстрации. Ее зовут Кира Харлашова, она живет в Москве.

 

—  А кроме Цыбули и Захаркив из современных поэтов кто тебе нравится? И кого из классиков ты выделяешь?

 

—  Проблема с громкими именами. Ты называешь примерно то, что называют все остальные. Мне с детства очень нравится Арсений Тарковский. Я его обожаю, потому что он писал тексты, на которые я пока не способна. Они содержат много перекликающихся с живой жизнью деталей и в тоже время выходят за какую-то грань. Из современных – Воденников, Гандлевский. В детстве сходила с ума по французам от Бодлера до Де Лиля, и нашим «серебристам». Если я скажу, что мне нравятся тексты Даны Сидерос, я тоже никого не удивлю. Если о менее мелькающих именах, то мне очень нравится поэзия пензенского автора Владимира Навроцкого. Человек удивительного самоощущения и ощущения мира вокруг, но при этом совершенно не умеющий себя продавать. У него в паблике пока позорно мало подписчиков. Он выходил в финал «Дебюта», но не выиграл.

—  А как ты относишься к тем поэтам, которые делают бизнес на своих текстах: Стефания Данилова, Вера Полозкова и многие другие?

 

—  Хорошо, если получается зарабатывать. Для творческого человека главное в этом случае не выглядеть смешно, не предлагать своим потенциальным «клиентам» комичные вещи. У Стефании на странице «ВКонтакте» есть упор именно на коммерческое предложение «я могу это, я могу это», но я так не умею. Для этого должен быть «внутренний купец». Если я захочу продавать какие-то свои творческие услуги кроме журналистских, то мне постоянно нужно будет помнить о необходимости что-то выкладывать. А я для этого слишком ленива и стеснительна. Но у Стеф получается то, что она делает, не боится набрасывать идею за идеей.

 

—  Если говорить о книгах, что вообще ты читаешь, есть какие-то новинки, которые тебя зацепили?

—  Как правило, в течение года я читаю мало. Какие-нибудь старые милые воспоминания жены Пришвина. Или в очередной раз перечитываю дневники Софьи Толстой. Но вот, к примеру, в этом году вышла книга «Пиши, сокращай» Ильяхова. Совершенный must have для всех редакторов, который нужно постоянно иметь рядом и перечитывать. Еще замечательная книга «Как говорить с детьми об искусстве», мы с дочерью как раз ее сейчас осваиваем. Ее можно обсуждать и со взрослыми, так как там по полочкам раскладывается, зачем нужно современное искусство и что это не каждый сможет.

А с художественной литературой я обычно дожидаюсь «Букера» и «Большой книги», просматриваю списки и выбираю что-то для себя. Читала Гузель Яхину, «Зулейха открывает глаза». Ее многие ругают за наив, недостатки языка и за зеленый Эрмитаж. Но мне она кажется волшебной. Где-нибудь в январе доберусь до новых лауреатов.  


Иллюстрация из сборника Александры Лисицы «— 42»,
художник Кира Харлашова

—  А в сети какие ресурсы ты выбираешь для чтения?

—  В течение рабочего дня я читаю нелитературное: листаю «инстаграмы» звезд, перевожу тексты с иностранных ресурсов. А новости получаю из крупных СМИ: у меня есть вкладка «ТАСС: Культура», например. Тот же книжный «Горький» – это интересно, но за новостями я туда не хожу. Вообще интересно посмотреть на каждый амбициозный проект через полгода: портал для родителей «Нет, это нормально», например, который запустился недавно. В интонациях у него есть то, что мне не очень нравится, – некое противопоставление: «Все обычные, а мы нет». Это интересная позиция, но позиция категоричная. Тот же Wonderzine, который стал для меня открытием этого года, намного мягче говорит о своих принципах.  Он обратил мой взгляд и к современному фем-движению, и к fasion-индустрии. Представил целый мир с идеальным make up и единорогами.

 

—  Ты читаешь в электронном виде или в бумажном?

—  Периодически мне проще дойти до смартфона, чем до книжного магазина. Но для ребенка я покупаю бумажные книги. Книги своего детства, серию «Петсон и Финдус» и многое другое. Собираю библиотечку. Читает не с планшета, хотя активно им пользуется. Мне кажется, нет смысла лишать детей общения с гаджетами, у нас там сегодня вся жизнь. Нужно учить какой-то информационной гигиене, в том числе на практическом примере.  

—  Скажи, журналистика помогает тебе в творчестве или мешает?

—  Я занимаюсь двумя вещами сейчас: пишу новости для женского портала wmj.ru и веду соцсети одной московской клининговой компании. Это весело, хотя вместо книг я пишу новости и читаю Instagram сестер Хадид. И новости шоу-бизнеса – это очень мое, вечный праздник, который напоминает о том, что ты тоже заслуживаешь мероприятий и радости. Конечно, я много пишу в рабочий день и меньше пишу другого. Иногда в семь часов вечера ты хочешь делать все что угодно, только не печатать буквы. Но вместе с тем не факт, что, лишившись работы, я немедленно преисполнюсь вдохновения. Времени и ресурсов не всегда хватает, хотя прямо сейчас я чувствую, что внутри что-то начинает раскручиваться, и я собираюсь себя мотивировать. Чтобы, например, начать писать третью книгу.

Николаю с улицы Коллонтай (это недалеко отсюда)
накануне Нового года даровано чудо.
Он встает между четырьмя и пятью утра и
понимает, что прозревает.
Он не пойдет в Ленсовета, в библиотеку, в органный зал;
у него теперь есть глаза.
Оглушительные цвета
Заоконная суета
Свет – резак ото лба до рта
Где была геометрия – яркая немота.
Соцработник Оля, с которой у Николая было свидание,
не сумев дозвониться, везет ему пива и брани.

Он стоит перед горками – соляной и сахарной.
«Надо же. Этот белый и этот – неодинаковые».

—  В каких сферах журналистики ты работала, есть какие-то именно «твои» темы?

—  Я год работала в театральной журналистике, писала для портала Teatrall. До этого были новости культуры в «Газете.ру». Кроме того, была кинообозревателем. Я всегда любила кино, но тогда ничего в нем не понимала. Чем больше не понимала, тем легче мне давалось о нем писать. Интересно, что когда я перестала писать про кино, то стала смотреть его практически каждый день. И теперь мне проще не писать рецензию, а в одном твите для понимающих людей рассказать, почему кино классное. Я даже больше киновлюбленный человек, чем литературно. И есть большое желание когда-нибудь попасть в кинопроцесс, театральный процесс.

—  Есть у тебя желание поучиться в Литинституте или, например, обратиться к киноведению? Пишешь ли ты пьесы или прозу?

—  Появилось буквально совсем недавно. По образованию я педагог английского языка. Стоит ли говорить, что ни одного дня не работала по специальности, кроме педагогической практики. Как хорошая девочка, после колледжа я отправилась продолжать образование в университете, но перед дипломом поняла, что мне это не нужно и я хочу зарезервировать себе бесплатное образование на потом. И сейчас я понимаю, что буду доучиваться: мне интересен театр, я бы поучилась драматургии, киноведению или социокультурной организации. Я знаю, что это та еще мясорубка, но было бы интересно попробовать. В 2016-м году мы знаем, что 30 лет – это только начало. Этому нас научили голливудские фильмы, где героиня встречает любовь всей своей жизни в сорок пять.

Если говорить о прозе и пьесах, то я очень хочу написать что-то и податься на Любимовку – конкурс современной драматургии. Интересно пробовать. Когда я приехала сюда, мне вообще хотелось заниматься всем: бросить стихи, заняться современным искусством, запеть. Когда живешь на периферии, видишь немного другую Россию. Это немного трагично. Я бы хотела, чтобы мои знакомые петербуржцы-москвичи пожили годик за Уралом: очень много самобытности, проектов, но люди варятся сами в себе. Сделано многое вопреки всему: начиная от велодорожек, заканчивая литпроцессом. В Сибири вообще ничего не должно быть, а мы есть.

Всем, кто сейчас засыпает с подушкой, всем,
кто не спешит домой возвращаться в семь,
всем, кому некого ждать над тарелкой борща,
всем, кто не тараторит в трубку: «я ща!»,
всем, кто заказывал номер на одного,
кто в Новый год не подписывал ничего,
всем тем, кого уже засосала баланда
внутреннего Макондо, и так без края —

пусть к ним ко всем придет огромная панда
и ненавязчиво насмерть заобнимает.

 

Фотография на обложке интервью авторства Полины Сойреф

 

Валерия Темкина

Евгений Водолазкин. Авиатор. Коллекция рецензий

Герой романа «Авиатор» – человек в состоянии tabula rasa: очнувшись однажды на больничной койке, он понимает, что не знает про себя ровным счетом ничего – ни своего имени, ни кто он такой, ни где находится. В надежде восстановить историю своей жизни, он начинает записывать посетившие его воспоминания.

После оглушительного успеха «Лавра» судьба новой книги Евгения Водолазкина могла сложиться не так радужно: завышенные ожидания чаще всего не оправдываются. Тем не менее, книга с восторгом была принята читателями, о чем можно судить по рейтингам продаж и многочисленным отзывам. Она уже принесла автору II место премии «Большая книга» и вошла в короткий список премии «НОС». Критики тоже не остались равнодушными, и хотя их реакция не была однозначной, каждый из них, по-своему, пытался разгадать главную особенность романа.

Алексей Колобродов / Rara Avis 

«Авиатор», в основных позициях и картинах — ностальгически-комариная дачная идиллия, брат-чекист, «Преступление и наказание», в смысле, что второго без первого не бывает (идея о возмездии, верная и незатейливая) — очень похож на «Утомленных солнцем» Никиты Михалкова. Я не про сиквелы — сумасшедшее «Предстояние» и диковатую «Цитадель», а про первых «Утомленных солнцем» — мастеровитых, скучноватых, чуть пародийных, оскароносных.

Галина Юзефович / Meduza 

Помимо вопросов «преступления и наказания» (Достоевский — конечно, один из важнейших смысловых субстратов «Авиатора») Водолазкина волнует тема консервации, сохранения мира в слове — неслучайно его Платонов пытается фиксировать свою жизнь максимально подробно, во всех мельчайших частностях, чтобы еще раз продлить свое существование и на сей раз оставить вербальную «копию» себя своей еще не родившейся дочери. А уже в этот сюжет вкладывается тема искусства как такового — запечатлевает ли оно действительность или создает новую, и насколько в этой связи важно, кто именно пишет, например, о грозе или комарах — будут ли у разных людей грозы и комары различными или объединятся в некую единую, непротиворечивую общность?..

Майя Кучерская / Ведомости 

И все же даже ярко и разноцветно прописанное утверждение бесценности милых бытовых мелочей, необходимости воплотить их в слове и так сохранить для потомков – после открытий школы «Анналов», после почти полувекового изучения «истории повседневности», после прозы Михаила Шишкина, наконец (который о воскрешении плоти словом пишет постоянно), – прозвучит ново лишь для самых неискушенных читателей «Авиатора». Однако Евгений Водолазкин дарит своему герою еще одну, по-настоящему неожиданную мысль: Иннокентий ощущает себя в ответе даже за те годы, что пролежал без сознания.

Григорий Аросев / Новый мир

В мире Иннокентия Платонова, человека, сохранившего человеческое достоинство, этой теме (теме смерти – прим. «Прочтения») места не находится. Она — вне его внимания. Вне его памяти. Память человека нацелена на жизнь, а не на смерть. Возможно, подобное презрение и есть главная, хотя и слегка замаскированная мысль автора в «Авиаторе», и вслед за булгаковским Понтием Пилатом, читающим некий пергамент, нам следует повторить: «Смерти нет».

Андрей Рудалев / Свободная пресса 

Евгений Водолазкин в отличие от врача Гейгера не просто наблюдает за героем, привязывается к нему, а ставит над ним опыты. В этом смысле он даже ближе к академику Муровцеву, который в романе на соловецком острове Анзер проводил над людьми эксперименты и замораживал их.

Сами по себе персонажи Водолазкина односложны. Им не свойственна категория характера, да и тайну они из себя не представляют. По поводу характера, конечно же, можно сказать, что это следствие занятий медиевистикой, где такого понятия попросту не существовало. Но основная причина кроется в том, что сами герои книги не важны, они вторичны.

Анна Наринская / Коммерсант

Сглаженность, слаженность и, соответственно, несмелость делают «Авиатора» произведением клаустрофобическим, безветренным. Это даже удивительно — в произведении про шум времени (то есть даже буквально про него — «цоканье копыт ушло из жизни, а если взять моторы, то и они по-другому звучали») этого шума вообще нет. Герой «проспал» 70 лет с конца 20-х по конец 90-х, а мог бы проспать любые другие 70 лет. Это ничего б не изменило — ну кроме разве нескольких речевых оборотов.

Кирилл Филатов / Звезда 

Быт девяностых годов, их атмосферу так точно и остроумно не передавала даже литература, непосредственно в девяностые писавшаяся. И одновременно с этим читателю предлагается увидеть Петербург начала века, воссозданный в дневниковых записях Платонова (весь роман построен как дневник) с мастерством подлинного художника. Здесь же проявляется стилистическая виртуозность автора, тончайше передающего интонационные особенности языка двух разных времен (пусть и не так сильно разнесенных, как в «Лавре»).

Дмитрий Бавильский / Новая газета 

Хотя «лики прошлого» нужны ему не сами по себе, но как возможность говорить о текущем моменте. С помощью замысловатой композиционной рамы, рифмующей разные времена в неделимый поток. Эта, иногда почти картонная условность, необходимая для того, чтобы свести сюжетные концы, и слегка комкающая финал, отлично работает в первой части: картины предреволюционного и нынешнего Петербурга, поставленные встык, бьют по восприятию мощнее любых мемуаров.

Надежда Сергеева / Прочтение 

О вопросах, которые поднимаются в романе, можно рассуждать долго — природа власти, ужасы лагеря, раскаяние человека в своих грехах. Здесь Водолазкин предстает верным последователем русских классиков — от Достоевского до Шаламова. Его текст многослоен: на поверхности — история, за ней — множественность смыслов, отсылки к библейским и художественным текстам, десятки поводов задуматься о серьезном.

Башмак, петух, гребень. Гид по святочным гаданиям

Настали святки. То-то радость!
Гадает ветреная младость.

(А. С. Пушкин «Евгений Онегин»)

Гадания, наряду с колядками, – одно из традиционных народных развлечений на Святки – период между Рождеством и Крещением, который в России считался одним из самых магических в году. Он делится на святые (также золотые) и страшные дни, первые предшествуют Новому Году (ночь с 13 на 14 января по старому стилю), вторые следуют после него. Гадать было принято в страшные вечера, когда активны злые духи, самое благоприятное время: с полуночи до трех часов. Гадали на жизнь и смерть, на урожай, однако, чаще всего гадали незамужние девушки – на суженого. В этот рождественский сочельник перед началом святок состоящая исключительно из девушек команда журнала «Прочтение» рассказывает про различные святочные гадания – естественно, на примерах из русской литературы.

 

  • Гадание с башмаком

Наиболее известный и распространенный вид гадания. Девушки поочередно бросают башмак (валенок, сапог, туфельку) на дорогу и по направлению «носка»  узнают сторону, в которую им суждено выйти замуж. Если башмак указывает носком на двор, гадальщица в этом году не выйдет замуж.

  • Подблюдные песни

В этой гадальной игре кольца (или другие личные вещи) кладут в накрытое, или под перевернутое блюдо, а затем одно за другим вынимают после каждой песни. По содержанию песни определяют судьбу владельца предмета.

В. А. Жуковский «Светлана» (1813)

Раз в крещенский вечерок
Девушки гадали:

За ворота башмачок,
Сняв с ноги, бросали;

<…>

В чашу с чистою водой
Клали перстень золотой,
Серьги изумрудны;
Расстилали белый плат
И над чашей пели в лад
Песенки подблюдны.

  • Гадание с первым встречным

Девушка в полночь выходит на улицу (в различных вариантах – с непроглоченным куском от обеда во рту, или с блином на голове) и спрашивает имя у первого встречного. Именно так будут звать суженого, точно так, как этот прохожий, он будет красив и богат.

А. С. Пушкин «Евгений Онегин» (1823-1831)

Татьяна на широкий двор
В открытом платьице выходит,

На месяц зеркало наводит;
Но в темном зеркале одна
Дрожит печальная луна…
Чу… снег хрустит… прохожий; дева
К нему на цыпочках летит
И голосок ее звучит
Нежней свирельного напева:
Как ваше имя? Смотрит он
И отвечает: Агафон

  • Гадание с петухом

Необходимо разложить на полу по кругу различные предметы, например, вещи девушек, или миску с водой, уголь, зерно и другое. В центре круга ставится свеча. В полночь в комнату запускается петух. В зависимости от того, к чему подходит петух, определяется либо та девушка, которая вскоре выйдет замуж, либо качества будущего супруга: вода – пьяница, уголь – бедняк, мел – покойник.

А. А. Бестужев-Марлинский «Страшное гаданье» (1831)

Молодцы в пестрядинных или ситцевых рубашках с косыми галунными воротками и в суконных кафтанах увивались около или, собравшись в кучки, пересмехались, щелкали орешки, и один из самых любезных, сдвинув набекрень шапку, бренчал на балалайке «Из-под дубу, из-под вязу». Седобородый отец хозяина лежал на печи, обратясь лицом к нам, и, качая головой, глядел на игры молодежи; для рам картины, с полатей выглядывали две или три живописные детские головки, которые, склонясь на руки и зевая, посматривали вниз. Гаданья на Новый год пошли обычной своей чередою. Петух, пущенный в круг, по обводу которого насыпаны были именные кучки овса и ячменя с зарытыми в них кольцами, удостоив из которой-нибудь клюнуть, возвещал неминуемую свадьбу для гадателя или загадчицы…

  • Гадание с зеркалом

Девушка садится в темноте (желательно в погребе или в бане) между двумя зеркалами, зажигает свечи и начинает вглядываться в «галерею отражений», надеясь увидеть своего жениха. Зеркало также может ставиться напротив отворенной двери, в него можно смотреть через кольцо. Наиболее подходящее время – поночь.

Л. Н. Толстой «Война и мир» (1867-1869)

На Наташином столе стояли еще с вечера приготовленные Дуняшей зеркала.

 Только когда все это будет? Я боюсь, что никогда… Это было бы слишком хорошо!  сказала Наташа вставая и подходя к зеркалам.

 Садись, Наташа, может быть ты увидишь его,  сказала Соня. Наташа зажгла свечи и села.

 Какого-то с усами вижу,  сказала Наташа, видевшая свое лицо.

 Не надо смеяться, барышня,  сказала Дуняша.

Наташа нашла с помощью Сони и горничной положение зеркалу; лицо ее приняло серьезное выражение, и она замолкла. Долго она сидела, глядя на ряд уходящих свечей в   зеркалах, предполагая (соображаясь с слышанными рассказами) то, что она увидит гроб, то, что увидит его, князя Андрея, в этом последнем, сливающемся, смутном квадрате. Но как ни готова она была принять малейшее пятно за образ человека или гроба, она ничего не видала. Она часто стала мигать и отошла от зеркала.

  • Гадание на гребне

Девушка перед сном кладет гребень или расческу под подушку, или подвешивает на веревочке в сенях или амбаре. Суженого предсказывают по оказавшимся в гребне волосам.

П. Бажов «Голубая змейка» (1945)

Забились ребята на полати, пыхтят да помалкивают, а девчонкам весело. Золу сеют, муку по столешнице раскатывают, угли перекидывают, в воде брызгаются. Перемазались все, с визгом хохочут одна над другой, только Марьюшке не весело. Она, видно, изверилась во всякой ворожбе, говорит:

      — Пустяк это. Одна забава.

      Одна подружка на это и скажи:

      — По-доброму-то ворожить боязно.

      — А как? — спрашивает Марьюшка.

      Подружка и рассказала:

      — От бабушки слыхала, — самое правильное гадание будет такое. Надо вечером, как все уснут, свой гребешок на ниточке повесить на поветях, а на другой день, когда еще никто не пробудился, снять этот гребешок, — тут все и увидишь.

      Все любопытствуют — как? А девчонка объясняет:

      — Коли в гребешке волос окажется — в тот год замуж выйдешь. Не окажется волоса — нет твоей судьбы. И про то догадаться можно, какой волосом муж будет.

Иллюстрация на обложке статьи Лидии Тимошенко

Средство связи

Если задуматься о том, кто является адресатом литературной критики, в первую очередь на ум приходит читатель. Потенциальный – если он читает рецензии, чтобы выбрать книгу для себя. Или тот, кто книгу уже прочитал, и теперь хочет ознакомиться с другим взглядом, получить пищу для размышлений, попытаться понять то, что осталось неясным. При таком раскладе критик – это посредник между книгой и читателем.

Но есть и другой адресат. Тот, в общении с которым критик обретает полноценный голос, переставая быть средством связи, сам становится участником диалога. Этот адресат – писатель.

Связь между критиком и писателем была крепка всегда. В XIX веке рецензии и отзывы печатались в толстых литературных журналах. Их было немного, и читали их все, кто так или иначе был связан с литературой. Да и новые книги появлялись не так часто. Соответственно, пропустить отзыв о своей книге было практически невозможно. И писатели, конечно, реагировали: вступали в переписки (как Гоголь с Белинским), публиковали различные «Возражения на статью…», а то и так были возмущены, что вынуждены были менять место работы, как Тургенев, ушедший из «Современника» после публикации в нем статьи Н. А. Добролюбова «Когда же придет настоящий день». Участь критика в этом смысле, конечно, тяжела. Еще Жуковский отмечал, что «звание критика соединено само по себе с некоторыми неизбежными опасностями: критик имеет дело с самолюбием и, что всего важнее, с самолюбием авторским (которое по своей раздражительности занимает первую степень между всеми родами самолюбия)». Для писателя же было делом чести – ответить на вызов, рассказать непонятливому рецензенту и всей читающей публике, что именно он намеревался отразить в своем произведении. А как было молчать, если критика, кроме всего прочего, создавала репутацию! Обрадуется Белинский «Бедным людям», скажет, что быть Достоевскому великим писателем – как уж тут поспорить. Назовет новую книгу Гоголя гнусной, так тут же все начнут подозревать, а не тронулся ли Николай Васильевич умом.

В наше же время репутация писателя складывается скорее из удачной рекламной кампании и частоты попадания в премиальные списки. Нет такого особенного «Белинского» (особенно после того, как не стало Виктора Топорова и Самуила Лурье), слова которого могли бы сложить судьбу автора или конкретного произведения. Вместе с тем пропала и необходимость защищаться, публично отвечать на критику. Но это не значит, что диалог прекратился.

Сложно представить, чтобы читатель (пусть даже этот читатель – критик, привыкший выкладывать свое мнение начистоту) был бы настолько поражен – неважно, положительно, или отрицательно – что нашел бы контакты писателя и в длинном письме к нему изложил свои размышления. Ведь автор – творец, он априори кажется выше, это как написать письмо президенту или подойти знакомиться к известному актеру. Тогда настоящим спасением, верным средством связи становится рецензия. Большинство писателей точно так же, как и двумя столетиями ранее, следят за тем, что о них пишут. А если говорят, что не следят, вероятнее всего, не совсем честны. И что же происходит после знакомства автора с очередным отзывом на его произведение? Тут, отбрасывая вариант высокомерного игнорирования, есть два основных пути развития событий. Если он посчитает, что критику удалось понять идею, разобраться в подтекстах, докопаться до сути – одним словом, рецензия ему понравится, то он найдет рецензента, например, в соцсетях и лично (или, что случается гораздо реже, публично) выразит свою благодарность. Ну а если решит, что критик недостаточно погрузился в перипетии сюжета, не заметил скрытого и совсем ничего не понял, то лично к нему обращаться нет смысла. Тогда публичные записи в «Фейсбуке» – то, что нужно: необходимо со всеми поделиться этой новостью (вдруг и остальные так же глупы, как тот критик, и тоже чего-то не узрели?). А там последуют обсуждения, и, рано или поздно, под N-ым комментарием, и сам виновник выскажет свое «фи». Что получается? Знакомство с текстом перетекает в знакомство личное. Иногда в дружбу, иногда во вражду. А для самых чутких (и писателей, и критиков) эта связь может принести много пользы.

Я убедилась в этом на личном опыте. Однажды после рецензии на роман, опубликованный в литературном журнале, мне написал сам автор. Открывать сообщение было страшно: все-таки рецензия была скорее негативная. Оказалось, что мои указания на фактические нестыковки и путаницу в именах героев помогли избежать этих ошибок при публикации романа отдельной книгой. Контакт был налажен, коммуникация состоялась. Кроме чисто утилитарной пользы, писатель может сделать выводы и относительно своего творчества в целом. Да, возможно, сначала он будет злиться и отрицать, но где-то в закромах подсознания отложится, что, например, излишняя метафоричность его стиля только мешает восприятию текста. И писатель, работая над очередным романом, подумает, что от четвертого эпитета в предложении можно и отказаться.

Контакт этот полезен и для критика: из гневных тирад обруганного им писателя можно почерпнуть много важного для своей деятельности. Может быть, стоило прочитать роман дважды? Может быть, стоило поискать источники аллюзий? Может быть, в следующий раз стоит больше внимания уделить творческой биографии автора и попытаться понять, как именно он пришел к конкретной теме?

Так рецензия становится объединяющим началом, началом чего-то большего. Она не пишется в пустоту, а всегда становится рычагом запуска какого-либо процесса: личного общения, потока мысли, творческого развития. Тем самым первым шагом, который всегда так страшно сделать.

Иллюстрация на обложке статьи: Barbara Ott

Дарья Облинова

Робин Слоун. Аякс Пенумбра 1969

  • Робин Слоун. Аякс Пенумбра 1969 / Пер. с англ. В. Бойко — М.: Livebook, 2017. — 160 с.

«Аякс Пенумбра 1969» — приквел романа Робина Слоуна «Круглосуточный книжный мистера Пенумбры», ставшего бестселлером в десятках стран мира.

Тайное сообщество «Festina lente» ищет секрет бессмертия. Это знание из тех, что хочется получить при жизни, а другие дела можно отложить на потом. В августе 1969 года молодой Аякс Пенумбра приезжает в Сан-Франциско в поисках единственного экземпляра древней книги, потерянной почти сто лет назад. Книга, если она не сгорела при пожаре и не рассыпалась в древесный прах, на протяжении нескольких веков предсказывает судьбы. Книга указывает Пенумбре нужный поворот, а за поворотом… круглосуточный книжный.

Круглосуточный книжный

Приезжий ходит по городу в поисках. По списку: библиотеки и книжные, музеи и архивы. Ныряет в недра «Сан-Франциско кроникл». Угрюмый секретарь препровождает к самым давним подшивкам. Газетная бумага хрупка на ощупь. Листает бережно, но уверенно, пальцы к такому делу приучены, но «Кроникл» слишком юна. Искомого имени там нет.

Приезжий прочесывает китайский квартал, выясняет, как спросить про книжный магазин на кантонском диалекте: «Шудянь?» Устремляется в серую дымку Хейт-стрит, беседует с длинноволосым парнем, торгующим разложенными на одеяле книгами в парке «Золотые Ворота». Пересекает залив, заглядывает в «Коудиз» и «Кэл», расположенные южнее магазина Кеплера и Стэнфордского университета. Наводит справки в «Сити-Лайтс», но кассир по имени Шиг качает головой: «Впервые слышу, друг. Впервые слышу». Взамен продает приезжему экземпляр «Вопля».

Идет 1969 год, Сан-Франциско застраивается. Большая центральная артерия Маркет-стрит вся перерыта. К югу от нее снесены и стерты с лица земли целые кварталы, ограда пестрит вывесками «САДЫ ЙЕРБА-БУЭНА», хотя поблизости не видно ни кустика, ни деревца. С северной стороны приезжий огибает стройплощадку, где возносится в небо огромный зиккурат, а надпись поверх тонких очертаний сверкающего копья на плакате сулит:

ЗДЕСЬ БУДЕТ ПИРАМИДА ТРАНСАМЕРИКА.

Приезжий разочарованно ходит по городу. Податься больше некуда, список свернут, исчерпан. Бредет к мосту Золотые Ворота, потому что знает: родители будут расспрашивать об этом месте. Пройдя четверть пути, поворачивает обратно. Он рассчитывал лицезреть панораму города, но над заливом встал туман, и рубаха с короткими рукавами топорщится на студеном ветру.

Приезжий неторопливо возвращается в гостиницу, смиряясь с неудачей. Утром он купит обратный билет на поезд. Какое-то время идет вдоль воды, затем, срезая дорогу, направляется в город. Продвигается по границе, разделяющей Северный пляж и Чайна-таун, и там обнаруживает втиснутый между итальянским рестораном и китайской аптекой книжный магазин.

В ресторане все стулья водружены на красно-клетчатые скатерти. Аптека стоит в тени, двери стянуты мрачной цепью. Вся улица спит, дело к полудню. В книжном же кипит жизнь.

Не видно еще, но уже слышно: приглушенный шум голосов, резкая песенная трель. Звук нарастает, когда дверь магазина распахивается и на улицу вываливаются люди. Они молоды, длинноволосы, небрежно одеты. Приезжий слышит щелчок зажигалки, примечает вспыхивающую искру. Люди что-то передают друг другу, вдыхают — и выдыхают длинные струйки дыма, которые смешиваются с туманом. Приезжий медлит, наблюдая. Они вновь что-то пускают по кругу, потом выбрасывают на мостовую и возвращаются внутрь.

Он подходит ближе. С фасада у магазина сплошь витрины, сверху донизу, оформленные железной решеткой стеклянные квадраты наглухо затуманены. Внутри, похоже, в самом разгаре вечеринка. Мелькают лица и руки, темные шевелюры, за мглистым стеклом всё размыто, как на полотнах импрессионистов. Звучит песня, которую он уже слышал в городе, какая-то модная вещь.

Толкает дверь, и его обволакивает волна пенного тепла. Где-то вверху звонко дребезжит колокольчик, возвещая о его приходе, но никто не обращает внимания. Дверь не открывается до конца, бьется в чью-то спину, чью-то широкую куртку с россыпью ярких заплат. Приезжий протискивается бочком, тихонько бормоча извинения, но человек в куртке ничего не замечает — он поглощен беседой с женщиной, вцепившейся в транзистор, откуда и несется песенка.

Книжный магазин крохотный — высокий и узкий. Стоя в уголке, приезжий оглядывает помещение и прикидывает: покупателей здесь меньше, чем в «Сити-Лайтс», и двух десятков, наверное, не наберется — просто все они толкутся в зале на одном пятачке.

Эта малочисленная и компактная толпа крутится вокруг нескольких приземистых столиков — каждый из них увенчан лаконичной надписью от руки:

ПОЭЗИЯ,
ФАНТАСТИКА,
СОГЛАСНО «КАТАЛОГУ ВСЕЙ ЗЕМЛИ».

Кто-то из присутствующих листает книги; два бородача склонились, споря и жестикулируя, над столиком КИНО. Другие читают, не отрываясь; женщина в зеленом платье так и застыла, зачарованная комиксами «Фантастическая четверка». Большинство, впрочем, не забывает о себе: люди разговаривают, кивают, смеются, флиртуют, поправляют прически. Волосы у всех длинные, и приезжий внезапно начинает стесняться своей стрижки под насадку № 3.

Он пробирается сквозь толпу в сторону кассы, стараясь ни до кого не дотрагиваться. Мало ли как у людей с гигиеной. Голоса гулко разносятся над голыми половицами, и он улавливает обрывки разговоров:

«… просто отпад, понимаешь…»
«… в Марине…»

«… на Лед Зеп…»
«… типа собачьего корма…»

В книжном есть кое-что еще. Поодаль от столиков, которыми заставлена вся задняя половина магазина, высятся, исчезая во тьме наверху, стеллажи. Во мрак ведут шаткие лестницы. Грузные тома, обитающие на этих полках, выглядят куда серьезнее тех книжек, что стоят на виду, и публика, похоже, их не трогает — хотя, возможно, предполагает приезжий, в потемках вершится некое сокровенное действо.

Ему совсем уж неуютно. Развернуться бы и уйти. Но… это же книжный магазин. Быть может, таящий разгадку.

Достигнув кассы, приезжий обнаруживает там продавца, спорящего с покупателем. Фигуры резко контрастируют: два разных десятилетия глядят друг на друга в упор через широкую, массивную стойку. Покупатель — согбенная хворостинка, жидкие пряди собраны в хвост. Продавец — крепыш с мощными бицепсами, растягивающими свитер в рубчик. Зачесанные назад темные волосы, аккуратные усики — он скорее похож на моряка, чем на книготорговца.

— Туалет — для покупателей, — настаивает продавец.

— Я же купил книгу на прошлой неделе, парень, — протестует покупатель.

— Разве? Не сомневаюсь, что на прошлой неделе вы читали книгу, — ну да, сам видел, — но что касается покупки… — продавец достает пухлый том в кожаном переплете, ловко перелистывает страницы. — Нет, боюсь, я тут ничего не вижу. Еще раз: как вас зовут?

Покупатель расплывается в улыбке:

— Койот.

— Койот, как же. Нет, не вижу здесь никакого Койота. Вот есть Старчайлд… Фродо… а Койота нет.

— Старчайлд, ну да! Это моя фамилия. Давай, парень. Мне надо отлить.

Покупатель — Койот… Старчайлд? — подскакивает на каблуках.

Продавец стискивает зубы. Выдает простую отмычку с длинной серой кисточкой:

— Побыстрее.

Покупатель хватает ключ и исчезает между высокими стеллажами, за ним пристраиваются еще двое.

— Не сорить! — кричит им вслед продавец. — Не…

Он вздыхает и резко поворачивается к приезжему:

— Ну? Что?

— А, здравствуйте, — улыбается приезжий. — Я ищу книгу.

Продавец застывает. Переваривает.

— В самом деле? — челюсть его, кажется, разжалась.

— Да. Вернее сказать, ищу определенную книгу.

— Маркус! — зовет чей-то голос.

Продавец поднимает взгляд. Женщина с транзистором вздымает над толпой книгу, тыча пальцем в обложку с названием «Незнакомец пришел обнаженным».

— Мар-кус! Ты вот это читаешь, пока никого нет, что ли?

Продавец хмурится и не удостаивает ее ответом, а стучит кулаком по стойке и бормочет, не обращаясь ни к кому конкретно:

— Не понимаю, зачем он держит такую безвкусицу…

— Определенную книгу, — мягко торопит приезжий.

Взгляд продавца возвращается. Губы плотно сжимаются в бледное подобие улыбки:

— Конечно. Как она называется?

Приезжий выговаривает медленно, четко произнося звуки:

— «Техне Тюхеон». По буквам: тэ-е-ха…

— Да, «техне», понял. А вместе с «тюхеон»… это значит «искусство судьбы», верно?

— Именно так! — восклицает приезжий.

— Мар-кус! — вновь зовет женский голос. На сей раз продавец вообще не обращает внимания.

— Может, так с виду и не скажешь, — безапелляционно заявляет он, — но на самом деле мы тут занимаемся научными исследованиями.

Достает продолговатую книгу — в ширину больше, чем в высоту.

— Название мне незнакомо, но дайте-ка перепроверю.

Листает страницы, раскрыв разграфленный гроссбух — что-то вроде каталога.

— На букву «Т» ничего… Как фамилия автора?

Приезжий качает головой:

— Это очень старая книга. У меня есть только название. Но я знаю, что она была здесь, в Сан-Франциско, в книжном магазине, которым заведовал некто… В общем, довольно запутанная история.

Глаза продавца сужаются, но в них сквозит не подозрение, а глубокий интерес. Он откладывает каталог.

— Расскажите.

— Видите ли, — приезжий озирается, предполагая, что за ним уже выстроилась очередь, но сзади никого. Он снова поворачивается к продавцу. — Это займет некоторое время.

— Магазин работает круглосуточно, — говорит продавец с невеселой улыбкой. — Кроме времени у нас ничего нет.

— Мне следует начать с начала.

— Вам следует начать с главного, — продавец откидывается на стуле, скрещивает руки. — Как вас зовут, дружище?

— Ой. Да, конечно. Меня зовут Аякс Пенумбра.

 

Жозе Сарамаго. История осады Лиссабона

Жозе Сарамаго — один из крупнейших писателей современной Португалии, лауреат Нобелевской премии по литературе 1998 года, автор скандально знаменитого «Евангелия от Иисуса».
Раймундо Силва — корректор. Готовя к печати книгу по истории осады мавританского Лиссабона в ходе реконкисты XII века, он, сам не понимая зачем, вставляет в ключевом эпизоде лишнюю частицу «не» — и выходит так, будто португальская столица была отвоевана
у мавров без помощи крестоносцев. И вот уже история — мировая и личная — течет по другому руслу, а сеньора Мария-Сара, поставленная присматривать над корректорами во избежание столь досадных и необъяснимых ошибок в будущем, делает Раймундо самое неожиданное предложение…

Январь, смеркается рано. В кабинетике душно и сумрачно. Двери закрыты. Спасаясь от холода, корректор укутал колени одеялом и, почти обжигая щиколотки, придвинул калорифер к самому столу. Уже понятно, наверно, что дом — старый, не очень комфортабельный, выстроен был в те спартанские, в те суровые времена, когда еще считалось, что выйти на улицу в сильные холода — наилучшее средство согреться для тех, кто не располагал ничем иным, кроме выстуженного коридора, где можно было помаршировать, разгоняя кровь. Но вот на последней странице Истории Осады Лиссабона Раймундо Силва отыщет пламенное выражение ярого патриотизма, который, наверно, сумеет признать и принять, если уж его собственный от монотонного мирного и тихого житья-бытья остыл и увял, а сейчас корректора пробивает дрожь от того единственного в своем роде дуновения, что исходит из душ героев, и вот смотрите, что пишет историк: На башне замка в последний раз — и уже навсегда — спустился флаг с мусульманским полумесяцем, а рядом со знаком креста, который всему миру возвещает святое крещение нового христианского города, медленно вознесся в голубое небо лобзаемый светом, ласкаемый ветром, горделиво возвещающий победу штандарт короля Афонсо Эн рикеса с изображениями пяти щитов Португалии, ах ты, мать твою, и пусть никого не смущает, что корректор
обратил бранные слова к национальной святыне, это всего лишь законный способ облегчить душу того, кто, насмешливо укоренный за наивные ошибки собственного воображения, убедился вдруг, что нетронуты оказались другие, не им допущенные, и хотя у него есть и полное право, и сильное желание покрыть поля целой россыпью негодующих делеатуров, он, как мы с вами знаем, этого не
сделает, потому что указание на ошибки такого калибра послужит к посрамлению автора, сапожнику же надлежит судить не свыше сами знаете чего, а делать только то, за что ему платят, и таковы были последние, окончательные слова выведенного из терпения Апеллеса. Да, эти ошибки не чета той пустячной, ничего не значащей путанице с правильным обозначением баллист и катапульт, до которой сейчас нам, в сущности, мало дела, тогда как недопустимой несообразностью выглядят пять геральдических щитов — и это во времена короля Афонсо Первого, хотя они появились на флаге лишь в царствование его сына Саншо, да и тогда располагались неизвестно как — то ли крестообразно в центре, то ли один посередке, а прочие по углам, то ли, если верить серьезной гипотезе самых весомых авторитетов, занимали все поле. Пятно, да не единственное, навсегда испортило бы заключительную страницу Истории Осады Лиссабона, во всех прочих отношениях так щедро и выразительно оркестрованную грохотом барабанов и пением труб, восхитительной высокопарностью стиля, в котором описывался парад, так и видишь, как пешие латники и кавалеристы, выстроясь для церемонии спуска флага ненавистного и подъема христианского и лузитанского, единой глоткой кричат: Да здравствует Португалия, и в воинственном раже гремят мечами о щиты, и потом церемониальным маршем проходят перед королем, который мстительно попирает на обагренной мавританской кровью земле мусульманский полумесяц — вторая грубейшая ошибка, потому что
никогда флаг с подобной эмблемой не развевался над стенами Лиссабона, и историку полагалось бы знать, что полумесяц на знамени появился столетия на два-три позже, в Оттоманской империи. Раймундо Силва занес было острие шариковой ручки над пятью гербами, но потом подумал, что если удалит их и полумесяц в придачу, случится на странице нечто вроде землетрясения, история не получит финала, достойного значительности момента, а этот урок как нельзя лучше годится, чтобы люди осознали всю важность того, что на первый взгляд кажется всего лишь куском одно- или разноцветной материи с нашитыми на нее фигурами — башнями или звездами, львами или единорогами, орлами, солнцами, серпами с молотами, язвами, мечами, ножами, циркулями, шестеренками, кедрами или слонами, быками или шапками, руками, пальмами или конями или канделябрами или черт его знает чем еще, заплутает человек в этом музее без каталога или гида, а еще хуже, если к флагам додумаются присоединить гербы, благо это одна семейка, и вот тогда начнется нескончаемая череда лилий, раковин, леопардов, пчел, деревьев, посохов, митр, колосьев, медведей, саламандр, цапель, гусей с голубями, оленей, девственниц, мостов, воронов и каравелл, копий и книг, да, и книг тоже — Библии, Корана, Капитала, угадывайте, кто может, и из всего этого напрашивается вывод, что люди не способны сказать, кто они такие, если не соотнесут себя с чем-то еще, и это весьма основательный резон для того, чтобы оставить эпизод с обоими флагами — спущенным и поднятым, — но все же мы имели в виду, что эпизод этот — ложь и вымысел, хотя отчасти и небесполезный, а нам стыд и позор, что не набрались смелости ни вычеркнуть весь абзац, ни заменить его основательной истиной — побуждение, конечно, лишнее, но неистребимое, смилуйся над нами Аллах.

Впервые за многие годы своего дотошного ремесла Раймундо Силва не прочтет книгу сплошняком и полностью. Там, как уже было сказано, четыреста тридцать семь страниц, густо испещренных пометками, и на чтение это уйдет вся, ну или почти вся ночь, а он не готов к таким жертвам, потому что окончательно обуян неприязнью к этой книге и к ее автору, из-за которого завтра ведь читатели в невинности своей скажут, а школьники повторят, что у мухи четыре лапки, как утверждал Аристотель, а в ближайшую годовщину отвоевания Лиссабона у мавров, в две тысячи сто сорок седьмом году, если, конечно, будет еще этот самый Лиссабон и будут в нем португальцы, наверняка найдется президент, который напомнит о той высокоторжественной минуте, когда в синем небе над нашим прекрасным городом вместо нечестивого полумесяца триумфально вознеслись пять португальских гербов.

Тем временем профессиональная совесть требует от корректора, чтобы он по крайней мере просмотрел страницы, медленно скользя опытным глазом по словам и зная, что когда он изменит вот так уровень внимания, непременно обратится оно на какой-нибудь мелкий огрех, входящий в корректорскую компетенцию, заметит его, как замечаешь внезапную тень от смещенного светового фокуса, уже исчезающий образ, молниеносно ухваченный в последнее мгновение боковым зрением. Совершенно не важно, сумел ли Раймундо Силва вычистить все утомительные страницы, но стоит отметить, что он перечел обращенную к крестоносцам речь короля Афонсо Энрикеса, данную в версии Осберна и переведенную с латыни самим автором Истории, который не доверяется чужому уму, если речь о таких ответственных моментах, как ни больше ни меньше первая достоверно дошедшая до нас речь короля-основателя. Для Раймундо Силвы вся эта речь от первого до последнего слова есть чистейший абсурд, и не потому, что корректор позволил себе усомниться в точности перевода — видит бог, он не латинист, — а потому, что не может, ну вот просто не может, и все, поверить, что из уст короля, а не клирика какого-нибудь, прости господи, высокоученого лились замысловатые обо роты, больше похожие на претенциозные проповеди, которые зазвучат с амвона веков шесть-семь спустя, чем на те слабые достижения в изучении языка, на котором он только-только начал лепетать. Корректор язвительно улыбается, но тут вдруг сердце его вздрагивает при мысли о том, что если Эгас Мониз был таким хорошим воспитателем, каким рисуют его хроники, и если появился на свет не только затем, чтобы отвезти калеку-младенца в Каркере или позднее отправиться босиком и с вервием вкруг шеи в Толедо, наверняка его питомцу вдосталь хватало христианских и политических истин, а поскольку движителем усовершенствования в этих науках в основном была латынь, можно предположить, что царственный мальчуган изъяснялся не только по-галисийски, как ему и пристало, но и латынью владел квантум сатис, то есть в пределах, достаточных для того, чтобы в свой срок продекламировать пред лицом стольких и столь образованных крестоносцев вышеупомянутую торжественную речь, ибо они в ту пору из всех языков могли объясняться с помощью монахов-переводчиков только на родном, с колыбели им внятном, и на жалких начатках другого. Так что король Афонсо Энрикес все же, выходит, знал латынь и не должен был на высокоторжественном собрании выставлять себе замену и, весьма вероятно, сам был автором высокоторжественных слов, и эта гипотеза чрез- вычайно мила сердцу того, кто лично, собственноручно и на той же самой латыни написал Историю Покорения Сантарена, как объясняет нам Барбоза Машадо в своей Лузитанской Библиотеке, сообщая еще, что в свое время хранилась оная история в архиве монастыря Алкобасы, а написана была на чистых страницах Книги святого Фульгенция. Надо сказать, корректор не верит не то чтобы своим глазам, а тому, что глаза его видят, — не верит ни единому слову, дух скептицизма силен в нем, как он сам это декларировал, и, чтобы оборвать этот морок, а также отвлечься от тягомотины вынужденного чтения, он припадает к чистому роднику современных источников, ищет там и обретает искомое: Я так и думал, Машадо просто скопировал, не проверяя, сочиненное монахами Бернардо де Брито и Антонио Бранданом1, вот так и возникают исторические недоразумения: Некто сказал, что Такой-то сказал, что Сякой-то слышал, и три этих авторитета созидают историю, хотя в конце концов выясняется, что ту ее часть, которая относится к завоеванию Сантарена, написал брат-келарь из монастыря Санта-Круз в Коимбре, не оставивший векам даже своего имени и, значит, лишившийся права претендовать на приличествующее ему место в библиотеке, откуда в ином случае выкинули бы короля-узурпатора.

Теперь Раймундо Силва, в наброшенном на плечи одеяле, край которого при каждом движении волочится по полу, вслух, подобно что-то там оглашающему глашатаю, читает речь нашего государя перед крестоносцами, а речь примерно такова: Мы ведали, а теперь еще и воочию видели, что вы все — люди сильные, бесстрашные и поднаторелые в искусстве боя, и наши глаза подтверждают то, что слышали уши. И собрались мы здесь не для переговоров о том, сколько следует посулить вам, людям богатым, чтобы вы, обогатясь еще более нашими даяниями, примкнули к нам для осады этого города. Оттого что вечно не знаем покоя от мавров, нам не удается собрать сокровищ, как не удается и чувствовать себя в безопасности. Но поелику мы не хотим держать вас в неведении относительно наших средств, равно как и наших намеренинасчет вас, заявляем, что это не причина отвергать наше обещание, ибо мы предполагаем отдать вам во власть все, чем обилен наш край. И мы можем быть совершенно уверены в одном, а именно в том, что ваше благочестие сильнее привлечет вас к этим бранным трудам и подвигнет осуществить столь великое начинание, нежели наши посулы и обещания отблагодарить вас. И ради того чтобы не пошла катавасия, не началась сумятица, не поднялся шум и чтобы все это не омрачило торжества и не заглушило бы моих речей, предлагаю вам избрать из своей среды тех, кому доверяете, чтобы совместно с ними мы, отойдя в сторону, в спокойствии и благолепии определили размер нашей грядущей признательности и решили, что́ именно выделим вам, а затем сообщили о своем решении всем остальным, после чего обе стороны, придя к соглашению, принесут соответствующие клятвы, установят должные гарантии и утвердят свой договор.

Не верится, что эту речь сочинил начинающий монарх, не имеющий никакого дипломатического опыта, — тут чувствуется хватка и сметка высокопоставленного церковника, может быть, даже самого епископа Порто, дона Педро Питоэнса, и, без сомнения, архиепископа Браги дона Жоана Пекулиара, которые общими и согласными усилиями сумели убедить крестоносцев, плывших по реке Доуро, свернуть на Тежу и поспособствовать отвоеванию Лиссабона, говорили же они им примерно так: По крайней мере, послушайте, какие могут быть у вас основания оказать нам содействие. И поскольку плавание от Порто до Лиссабона длилось три дня, даже тот, кто не особо богато наделен природным воображением, легко себе представит, как два прелата по дороге обдумывали и вчерне набрасывали проект, подбирали аргументы, рассыпали многозначительные обиняки и околичности, предостерегали, давали щедрейшие посулы, завороченные в благопристойную обертку умственных спекуляций, как не скупились на лесть, без меры рассыпая ее в борозды речей своих и памятуя, что этот коварный злак обычно дает урожай сам-тысяча, даже если почва неплодородна и сеятель неумел. Раймундо Силва, воспламенясь, театральным жестом сбрасывает с плеч одеяло, улыбается невесело: Да, пожалуй, в такую речь не поверишь, такие речи больше пристали шекспировским персонажам, а не провинциальным епископам, возвращается к письменному столу и садится в изнеможении, качает головой: Подумать только, мы никогда, никогда не узнаем, что же на самом деле сказал дон Афонсо Энрикес крестоносцам, кроме: Добрый день, ну а что еще, да, что же еще, и слепящее сияние этой очевидности внезапно представляется ему просто несчастьем, он способен отринуть, ох, да не спрашивайте только, что именно и сколь многое, отрешиться от бессмертия души, если она имеется, от благ земных, если бы они у него были, лишь бы только обрести, желательно вот здесь, в той части Лиссабона, который в ту пору весь еще состоял из этой части, да, так вот, в той его части, где имеет Раймундо Силва жительство, обрести, говорю, кусок пергамента, обрывок папируса, клочок бумаги, газетную вырезку, запись на магнитной ленте или, может быть, надпись на надгробной плите — что-нибудь, словом, где сохранилось подлинное высказывание, оригинал, так сказать, пусть даже менее изящный с точки зрения искусства диалектики, нежели эта манерная его версия, где отсутствуют как раз крепкие слова, достойные произнесения по такому случаю.

Ужин был краток, а незамысловатой легкостью превос- ходил обед, но Раймундо Силва выпил не одну, как обычно, а две чашки кофе, чтобы отогнать сонливость, которая не замедлит предъявить свои права, упроченные полубессонной ночью накануне. В четком ритме страницы переходят из стопки в стопку, картины и эпизоды сменяют друг друга, а историк сейчас расцветил стиль изложения, описывая распрю, возникшую у крестоносцев по заслушании королевской речи и имевшую предметом вопрос, надо ли помогать нашим португальцам осаждать Лиссабон или не надо, задержаться ли там или, первоначальным планам следуя, следовать далее, в Святую землю, где в турецких оковах ждет их Господь наш Иисус Христос. Те, кого прельщала идея задержаться, утверждали, что выбить из Лиссабона нечестивых мавров, а город вернуть в лоно христианства — дело богоугодное не менее, чем освобождение Гроба Господня, а противники возражали им в том смысле, что, может, и богоугодное, да больно мелкое, не служба, так сказать, а службишка, а таким коренным, можно сказать, рыцарям, как те, что собрались здесь, пустяками заниматься не пристало, а надлежит действовать там, где ждут их наибольшие труды и трудности, там, а не в этой заднице мира, среди паршивых и шелудивых, и так надо понимать, что под одними имелись в виду португальцы, а под другими мавры, но кто есть кто, не уточнил историк, не видя, должно быть, смысла выбирать между двумя оскорблениями. Прости меня, Господи, страшно взревели воины, являя ярость словами своими и лицами, а те, кто предлагал продол- жить плавание в Святую землю, утверждали, что от встречи в море с кораблями, плывущими из Испании или из
Африки, и вот ведь какой вышел тут анахронизм, за который спрос должен быть только с автора, ибо какие там корабли в двенадцатом-то веке, да, так вот, добычи будет больше, нежели при взятии Лиссабона, а опасностей меньше, потому что стены его высоки, а гарнизон многочислен. Как в воду глядел наш государь Афонсо Энрикес, когда предрек, что при обсуждении его предложения поднимется страшнейшая катавасия, а слово это, будучи по национальности греческим, верно служит для обозначения скандального шума и крика и фламандцам, и болонцам, и британцам, и шотландцам с норманнами. Ну, так или иначе, противоборствующие стороны дискутировали весь Петров день, а на следующий, тридцатого то есть июня, представители крестоносцев, достигших согласия, сообщат королю, что, мол, ваше величество, мы поможем вам во взятии Лиссабона в обмен на имущество мавров, глядящих со стен, и на предоставление иных возможностей, прямых и косвенных.

Уже две минуты смотрит Раймундо Силва — и взгляд его так пристален, что кажется рассеянно-невидящим, — на страницу, где запечатлены эти неоспоримые и неколебимые исторические факты, но смотрит не потому, что подозревает последнюю ошибку, которая притаилась там незамеченной, какую-нибудь коварную опечатку, которая умудрилась запрятаться где-нибудь в складках местности, то бишь какого-нибудь грамматически извилистого периода, и теперь дразнит-заманивает, пользуясь тем, что глаза корректора утомлены и все его тело охвачено отупляющей истомой. А подозревать не приходится потому, что еще три минуты назад корректор был так бодр и свеж, словно принял таблетку бензедрина из своего лежащего за книгами запаса, купленного по рецепту доктора-идиота. В умопомрачении он читает, перечитывает и снова читает одну и ту же строку, а она снова и снова округло сообщает, что крестоносцы помогут португальцам взять Лиссабон. Случайно ли, по роковому ли стечению обстоятельств слова эти соединились во фразе и там обрели не только силу легенды, зазвучали дистихом, приговором, обжалованию не подлежащим, но еще и насмешливо-дразнящий тон, каким будто говорят: Если можешь, сделай из нас что-нибудь другое. Напряжение дошло до такой степени, что Раймундо Силва вдруг не выдержал, поднялся, оттолкнув кресло, и теперь в волнении ходит вперед-назад по ограниченному пространству, оставленному ему книжными полками, диваном и письменным столом, снова и снова твердя: Какая чушь, какая несусветная чушь, и, словно в подтверждение такого решительного заявления, снова берет лист, благодаря чему и мы можем теперь, отринув прежние сомнения, убедиться, что не такая уж там чушь, а очень даже вдумчиво и последовательно объясняется, что крестоносцы помогут португальцам взять Лиссабон, а доказательство того, что именно так и случилось, мы найдем на следующих страницах, там, где описываются осада, приступ, схватки на стенах, бои на улицах и в домах, исключительно высокая смертность, объясняющаяся резней и бойней, грабеж и: Скажите нам, сеньор корректор, да где же вы тут усмотрели чушь, притом еще несусветную, мы вот ошибки не заметили, нам, разумеется, далеко до вашей многоопытности, иногда мы смотрим, да не видим, однако читать все же умеем, хоть и, да-да, вы правы, конечно, не всегда понимаем прочитанное, и вы уже угадали, по какой причине, это недостатки технического, сеньор корректор, технического нашего образования, а кроме того, признаемся, нам лень заглянуть в словарь и проверить значения, ну да, сами виноваты. Чушь, чушь, стоит на своем Раймундо Силва, словно отвечая нам, я подобного не сделаю, корректор относится к своему труду серьезно, без шуточек, он не фокусник, он уважает то, что воздвигнуто в грамматиках и справочниках, он свято блюдет неписаный, но незыблемый кодекс профессиональной порядочности, он — консерватор, обязанный все влечения таить, а сомнения, если они порой возникают, хранить при себе, произносить про себя и уж подавно не писать нет там, где автор написал да, и этот корректор так не поступит. Слова, только что произнесенные доктором Джекиллом, пытаются противостоять другим, которые мы еще не успели услышать, а выговорил их доктор Хайд, и нет необходимости упоминать два этих имени, чтобы понять — здесь, в старом доме в квартале Кастело, мы присутствуем при очередной схватке между чемпионом ангелов и чемпионом демонов, меж этими двумя началами, из которых состоят и на которые разделены существа, человеческие, само собой, существа, не исключая и корректоров. Раунд, как ни печально, останется за мистером Хайдом, это явствует из того, как улыбается сейчас Раймундо Силва, а улыбается он так, как никак нельзя было ожидать от него, улыбается с откровенным злорадством, и бесследно стерлись с лица его черты доктора Джекилла, и стало очевидно, что он сию минуту принял некое решение, притом решение коварное, и вот, твердой рукой сжав шариковую ручку, прибавляет к тексту на странице одно слово — слово, которого в тексте у автора нет и во имя исторической истины быть не могло, а слово это — НЕ, и теперь получается, что крестоносцы не помогут португальцам взять Лиссабон, так написано и, стало быть, это станет истиной, пусть и другой, и то, что мы называем ложью, возобладало над тем, что мы называем истиной, заняло ее место, и кто-то должен будет рассказать новую историю, любопытно было бы узнать как.

За столько лет беспорочной службы никогда Раймундо Силва не дерзал намеренно и осознанно нарушить вышеупомянутые заповеди неписаного кодекса, предусматривающего все действия — и бездействия — корректора по отношению к идеям и мнениям авторов. Для корректора, знающего свое место, автор непогрешим. И вот, к примеру, даже если над текстом Ницше работает истово верующий корректор, он победит искушение вставить — да-да, не в пример кое-каким иным своим коллегам — слово НЕ в известную фразу насчет того, что Бог умер. Ах, если бы корректоры могли, если бы не были они связаны по рукам и ногам совокупностью запретов, более всеобъемлюще-суровых, нежели статьи уголовного уложения, они сумели бы преобразить наш мир, установить на земле царство всеобщего счастья, они напоили бы жаждущих, накормили голодных, умиротворили смятенных душой, развеселили бы унылых, приискали бы компанию одиноким, подали бы надежду отчаявшимся, уж не говоря о том, что несчастья и преступления они извели бы легко и просто, потому что совершили бы это, всего лишь заменив одно слово другим, а если кто усомнится в возможностях новоявленных демиургов, пусть припомнит, что именно так — словами, словами такими, а не сякими — сотворены были мир и человек, и стали они этими, а не теми.

Да сделается, сказал Бог, и все немедленно сделалось.

Раймундо Силва не станет больше читать. Он измучен и лишился сил, ушедших без остатка на это НЕ, за которое он, несмотря на свою незапятнанную профессиональную репутацию, отдал чистую совесть и мир в душе. С сегодняшнего дня он будет жить ради той минуты — а рано или поздно придет она неминуемо, — когда отчета и ответа за ошибку потребует с него то ли сам рассердившийся автор, то ли неумолимо насмешливый критик, то ли внимательный читатель, отправивший письмо в издательство, а то ли даже, да и прямо завтра, Коста, приехавший забрать гранки, ибо с него вполне станется явиться за ними с видом героического самопожертвования: Сам решил заехать, всегда ведь лучше, когда каждый делает больше, чем предписывает ему долг. А если Косте вздумается пролистать гранки, прежде чем сунуть их в портфель, а если в этом случае бросится ему в глаза страница, запятнанная ложью, если удивит его появление нового слова в сверке, то есть уже в четвертой корректуре, если он даст себе труд прочесть и понять, что́ напечатано на странице, то мир, теперь переправленный, переживет иначе одно краткое мгновение, и Коста, поколебавшись немного, скажет: Сеньор Силва, взгляните-ка, нет ли тут ошибки, и он притворится, что глядит, и ему останется лишь согласиться: Ах, я растяпа, как же это я мог, не понимаю, как такое могло произойти, прозевал от недосыпа, что есть, то есть. И не придется рисовать значок удаления, чтобы истребить негодное слово, достаточно будет просто зачеркнуть его, как поступил бы ребенок, и мир вернется на прежнюю спокойную орбиту, и что было, то и будет дальше, а отныне и впредь у Косты, пусть и предавшего забвению странный эпизод, появится еще один повод возглашать, что Производство превыше всего.

Раймундо Силва прилег. Он лежит на спине, закинув руки за голову, и еще не чувствует холода. Ему трудно размышлять о том, что он сделал, он не может признать всю серьезность своего поступка и даже удивляется, почему же это раньше не додумывался изменять смысл книг, над которыми работал. Внезапно ему кажется, что он раздваивается, отдаляется от себя самого, наблюдает за собой, и немного пугается таких ощущений. Потом пожимает плечами и отстраняет заботу, которая уже начала было проникать в душу: Ладно, видно будет, завтра решу, оставить слово или убрать. Собрался уж было повернуться на правый бок, спиной к пустой половине кровати, но тут вдруг понял, что сирена молчит — и неизвестно, как давно. Нет, я же слышал ее, произнося королевскую речь, точно помню, как между двумя фразами сипло ревела она потерявшимся в тумане, отставшим от стада быком, что взывает к мутно-белесому небу, как странно, что нет морских животных, способных голосами заполнить пустыню моря или вот этой огромной реки, пойду взгля-ну, что там на небе. Он встал, набросил на плечи толстый халат, которым зимой всегда укрывается поверх одеяла, и распахнул окно. Туман исчез, и не верилось, что и на склоне внизу, и на другом берегу скрывалось такое множество желтых и белых огней, искрящихся, дрожащих на воде светлячков. Похолодало. Раймундо Силва подумал в пессоальном2 стиле: Если бы я курил, закурил бы сейчас, глядя на реку, думая, как смутно все, как разно, но раз уж я не курю, то подумаю, подумаю всего лишь, как все смутно, как разно, и без сигареты, хотя сигарета, если бы я курил, сама сумела бы выразить разнообразие и неопределенность многого, вот хоть этого самого дыма, который выпускал бы сейчас, если бы курил. Корректор задерживается у окна, и никто не скажет ему: Простудишься, отойди скорее, и он пытается представить, что его нежно позвали, но задерживается еще на миг для мыслей смутных и разнообразных, но вот наконец словно его снова позвали: Отойди от окна, прошу тебя, уступает, снисходит к просьбе и, закрыв окно, возвращается в постель, ложится на правый бок в ожидании. В ожидании сна.


1 Бернардо де Брито (1569–1617) и Антонио Брандан (1584–1637) — монахи ордена цистерцианцев, португальские историографы.
2 Имеется в виду Фернандо Пессоа (1888–1935) — крупнейший португальский поэт ХХ в. В этом фрагменте автор имитирует характерный стиль некоторых его верлибров.

Если нет, то да

  • Дмитрий Быков. Если нет. Стихотворения 2015—2016 гг. — СПб.: Геликон Плюс, 2016. — 124 с.

Любой человек, рано или поздно терпящий крушение, оказывается на острове. Каждый на своем, потому что сознание у нас по сути островное, а не материковое. Это в полной мере понимает автор, причем осознает поэтически, что гораздо глубже понимания разумом. На этом острове человек предоставлен самому себе и представляет из себя только то, что представляет. У каждого есть все необходимое, чтобы существовать отдельно от остальных: знания, навыки с большой земли и желание выжить.

Здесь и решается вопрос: с чем ты остаешься, если все привычное отнято (если никто даже «не пустит переночевать»)? Только с самим островом. Можно исходить его вдоль и поперек, рыть, грызть зубами, харкать кровью, но ничего не изменишь. Все вокруг — это только природа. Природа людей.

Остров — то место, где становится невозможным делать что-то вместе, втроем или вдвоем, а приходится делать только одному. Поэтому исчезают социальные привычки, но и открываются новые возможности. Здесь ты сам себе и тиран, и жертва, и репортер. Сам оцениваешь, к чему вела вся история и что она дала одному конкретному человеку, оставленному без попечения общества. Существует еще временной остров, где ты непригоден, поскольку родился не в свое время.

В любом случае, осознав себя в необитаемом одиночестве, остается только «холить ненужность свою». Или бросаться в океан на нехитрых плавсредствах. Так поступают многие, которые дрейфуют на волнах, сталкиваются, атакуя друг друга. Это все политика, от которой никуда не уйти, не увернуться. И ты повторяешь историю многих, также как и своей страны в целом. Все народы бывшего СНГ живут на островах, и Россия — остров для остального мира, и так далее. Все расщепляется в обе стороны до полной изоляции.

«Мой слог отрывист, дыханье рвано, взор тускл». В стихах часто меняется ритм, словно сбивается дыхание в попытках не утонуть и достичь материка или хотя бы полуострова. А спасение может быть в чем-то другом.

На горизонте розовый и серый
Недвижный лайнер, смутный, как рассвет.
Я на него гляжу с тоской и верой,
А может быть, его там вовсе нет.

Мы — Робинзоны, приспосабливающиеся к изоляции и приспосабливающие эту изоляцию к себе. Но в то же время мы не оставляем надежду на спасение свыше. Он, «корабль», должен в конце концов приплыть. А пока мы все бессрочно пребываем в Гефсиманском саду (остров и есть сад), где можно только молиться и где у каждого своя молитва: «На кого ты меня оставил?» или «На кой я здесь?» А лайнер кажется недвижимым, или это вообще мираж, и уже о прошлой жизни вспоминается с трудом — «не обольщайся давним детством».

И вот тогда, когда «лопается божье терпение», «всегда в разгар триумфа ада» является… Пятница. В пятницу случилась крестная смерть Спасителя, а впереди были «два дня покоя, как в раю» и Пасха. Как Роггевен открыл цивилизованному миру остров, уже существовавший со всей своей культурой задолго до Пасхи, так и Христос воскрес, то есть открылся миру тем, кем он уже являлся в земной жизни.

На своем острове человек приручил своего Бога, как Робинзон Пятницу. Люди возлюбили Христа, поскольку сами его распяли. В людях как-то удивительно уживаются два противоположных состояния. У нас на полочке всегда заготовлено «в тонкой колбочке костяной ад и рай земной». Потому что они неразрывны, одного без другого не бывает. Две противоположности, как Инь и Ян, но только в сознании — «да» и «нет». Остров — да, океан — нет, только в «нет» живет «да», как в океане остров, как в жизни — смерть.

Про смерть становится особенно точно в таком контексте — она есть и ее нет. Человек — тот самый город «на стрелке Реки и Реки», этих двух равнозначных состояний или опять же остров жизни в океане смерти. И никакой воробей не долетит через океан от твоего острова, не возвестит о тебе людям.

И не знаю, раб ли последний
Или лучшее дитя твое, Боже.
А страшней всего, что не знаю,
Не одно ли это и то же.

Но если с такими вещами невозможно определиться, то что уж говорить о Боге. «Или… нету Бога, или ничего, кроме Бога, нет». Он существует, не существуя. Он вместил в себя все: и что мы знаем о нем и особенно то, чего не знаем. Пойдя от обратного, можно получить полную противоположность – если «нет», то «да».

О, сознание островное, света пятно среди темных вод!
Бог – это как бы все остальное, кроме всего вот этого вот.

Только человек способен это осознать. И то не до конца. В этом смысле суть человека божественна — он может переживать все и сразу, подчас прямо противоположное. «Бездна между человеком и природой» именно в этом. Человеку «…быть природой стало мало», кроме того, на природу он сам еще ухитряется влиять. Но погода и время – это то, что идет без нас. В таком контексте прогноз погоды в программе «Время», всегда идущий под одну и ту же мелодию, представляет точный образ.

Это так же образно, как русские сказки. Старик со старухой, словно пара Робинзонов с дырявым корытом, на котором никуда не уплывешь. Здесь, на острове, все едино — царица ты или пряха, которая ткет паутину, чтобы окутать ею все вокруг. Есть еще курочка и рыбка — искусители, которые ничего не дают, притом, что дают все. Но они лишь потакают слабостям человека, и слабости эти растут. А в этом островном мире нужно быть стойким, нужно быть только героем, иначе не выживешь.

Только герой может вынести этот груз свободы и одиночества, что уживаются вместе — «в раю размещенная зона». Хотя свобода эта состоит только в том, чтобы отвечать за свои поступки, чтобы все испортить и каяться или чтобы «вовремя сказать: — Отныне все. Отныне хватит».

И когда уже становится невыносимо — как спасение возникает искусство. Оно и есть тот «недвижимый» лайнер-мираж, дающий надежду. Поэзия — водораздел между выносимым и невыносимым, но выражает она как раз последнее, поскольку рождается из него, соединяя эти противоположные состояния.

…и делает мир чуть более выносимым,
А если вглядеться, невыносимым совсем.

В искусстве те же островные свобода и одиночество, где ты можешь практически все, но поймут ли… Потому моя интерпретация этих стихов настолько вольная, насколько и ограниченная.

Оксана Бутузова

Список на зиму

Журнал «Прочтение» создан для того, чтобы помогать искушенному читателю находить только самое лучшее в океане литературы. Наверняка каждый выбрал рецензента, к которому прислушивается в первую очередь. Авторы «Прочтения» поделились своей идеальной книгой для новогодних каникул.
 

Елена Иваницкая: Бертран Рассел. История западной философии и ее связи с политическими и социальными условиями от античности до наших дней. — М.: Академический проект, 2009. — 1008 с.

На каникулах возле наряженной елки, вдумчиво и не спеша, лучше всего читать книгу-эпоху. Для меня это прославленный труд философа и математика Бертрана Рассела «История западной философии и ее связи с политическими и социальными условиями от античности до наших дней». Написанная в военное время и законченная в 1945 году, эта книга и сегодня сохраняет всю свою интеллектуальную силу и притягательность. Философия, человеческая мысль в ее исканиях предстает в книге Рассела как неотъемлемая часть жизни общества, интересная и важная каждому из нас.

А Хорхе Луис Борхес говорил, что взял бы эту книгу на Луну, если бы ему предстояло навсегда там поселиться.

 

Надежда Сергеева: Владимир Одоевский. Сказки. – СПб.: Вита Нова, 2010. — 352 с.

Если бы князь Владимир Одоевский жил в наше время, он бы, без сомнений, стал очень популярной персоной. Писал бы книги и музыку, занимался бы благотворительностью, вошел бы в члены жюри премии «Просветитель» и вел бы кулинарную передачу на федеральном канале. Публика его бы обожала: как не любить того, кто выкладывает в инстаграм селфи с попугаем и черным котиком?

Именно Одоевский ввел в литературную традицию образ Деда Мороза. В его цикл «Сказки дедушки Иринея» вошла история о седом Морозе Ивановиче, который «сидит на ледяной лавочке да снежные комочки ест; тряхнёт головой — от волос иней сыплется, духом дыхнёт — валит густой пар».

Другой цикл писателя — «Пестрые сказки» — настоящий сундук с сокровищами для тех, кто любит читать под Рождество Гофмана и Гоголя, а также для поклонников слезливых мелодрам, хорроров и научно-фантастических фильмов. Кстати, в этом цикле всего 9 сказок – как раз по количеству выходных дней в эти новогодние каникулы.

Оба цикла Одоевского собраны под одной обложкой издательством «Вита Нова». В качестве значительного бонуса — необычные черно-белые иллюстрации Александра Кобяка.

 

Елена Васильева: Алексей Иванов. Сердце Пармы. — М.: АСТ, 2016. — 512 с.

Ранний Иванов (роман написан в 2000-м году) использовал метод условного «утопления» читателя. Чтобы тот, как котенок: захотел — смог выплыть, а нет — ну так нет. Большие выходные — прекрасное время, чтобы научиться плавать и нырнуть поглубже в фикшн, основанный на истории Пермского края. Сначала нужно потерпеть (эти главы придутся примерно на 1-2 января, когда все равно плохо), но мутная вода с отражениями хумляльтов, ламий, ушкуйников, вогулов и пермяков, князей и крестьян наконец очистится и из непроницаемой болотной станет соленой океанской. Каждая глава книги выстроена как небольшой рассказ — от завязки до развязки через кульминацию. Вынырнув из одного водоворота, попадаешь в другой — кидает от кровавой рубки к ведьминской любви, от христианского фанатизма к немилосердным казням, от лесных побегов к речным сплавам. И этот романный океан никогда не замерзает.

 

Анна Рябчикова: Антония Байетт. Обладать. — М.: Иностранка, 2016. — 640 с.

Если вы пытливый читатель и цените в литературе интеллектуальную игру, не упустите из виду роман-уловку Антонии Байетт «Обладать».

Это история научного открытия, за которое борются несколько одержимых исследователей. Цена сенсации для каждого оказывается разной, а вывод о том, что жизнь невозможно подвести под рубрики и категории, симпатичен сам по себе.

Книга прихотливо сплетена доктором филологических наук из стихов, писем, сказок, фрагментов научных статей. Сюжет нисколько не уступает стилевому великолепию и способен удивить неожиданными поворотами.

 

Валерия Темкина: Микроурбанизм. Город в деталях. — М.: Новое литературное обозрение, 2014. — 352 с.

Город можно анализировать с разных точек зрения. Но самая близкая к человеку — через мелочи его собственной жизни, которые понятны без расшифровки. Этот сборник статей написан о мелких структурах городского пространства и бытовых реалиях — они кажутся неважными только на первый взгляд. На деле, заброшенные здания, блошиные рынки, общественный транспорт и многое другое — оказываются самым интересным материалом не только для урбанистов, но и для обычных читателей.

Эта книга — хороший повод присмотреться к городу, в котором живешь. Ее «статейная» структура не дает устать от одной темы, а научная база НИУ ВШЭ гарантирует адекватность формулировок и бережное обращение с терминами. Увлечетесь — можно заняться урбанистикой профессионально.

 

Анастасия Рогова: Борис Мессерер. Промельк Беллы. — М.: Редакция Елены Шубиной, 2016. — 848 с.

Для меня идеальная книга на этот новый год — «Промельк Беллы» Бориса Мессерера. Нон-фикшн от таких авторов, как Мессерер, интересней любой художественной прозы. Можно вспомнить мемуары Одоевцевой, Иванова, Берберовой, читая которые, ты видишь, как на страницах словно оживают те, о ком ты привык читать в литературоведческих статьях и в монографиях. Мессерер обладает несомненным литературным талантом, и его книга — это не сухие (хотя и довольно пухлые) тома из серии «ЖЗЛ». Для него жизнь этих замечательных людей — и его собственная жизнь. Здесь как раз тот случай, когда утверждение, что прочитать хорошую книгу — все равно, что поговорить с умным человеком, воспринимается почти буквально. Ведь автор действительно рассказывает нам о себе, о других и о ней — о Белле. Мемуары подобного масштаба и значимости для российской литературы выходят не так часто, и «Промельк Беллы» станет хорошим поводом перечитать и уже существующие. Одно имя цепляет за собой другое, цитаты и отсылки заставляют вспоминать забытые названия, и вот уже чтение одной книги превращается в бесконечный процесс нового знакомства со старыми любимыми книгами.

 

Надежда Каменева: Валерий Залотуха. Отец мой шахтер. — М.: Время, 2016. — 864 с.

Очень-очень толстая книга, которая будет читаться на каникулах — «Отец мой шахтер» Валерия Залотухи. Я, как проповедник его «Свечки», и в этом случае не надеюсь на легкое чтение, но я хочу читать этого автора. Предвкушаю долгое-долгое и глубокое погружение в книгу. Валерий Залотуха, ушедший от нас в феврале 2015 года, успел подготовить эту книгу к изданию, включив в неё киноповести («Мусульманин», «Макаров», «Великий поход за освобождение Индии») и не публиковавшиеся прежде ранние рассказы.

Остается надеяться, что радость, улыбки и смех — ну всё то, чего желают друг другу в новогодние праздники — будут ожидать меня на этих каникулах вне книг.

Бернд Бруннер. История рождественской елки

  • Бернд Бруннер. История рождественской елки / Пер. с нем. Е. Зись. — М.: Текст, 2017. – 125 c.

Эта книга Бернда Бруннера состоит из увлекательнейших рассказов о том, как появился обычай ставить на Рождество и Новый год елку — в разное время и в разных странах. Если бы кто-нибудь из читателей увидел самую первую рождественскую елку, он был бы глубоко разочарован, так она не походила на нынешнюю нарядную красавицу, украшенную яркими игрушками, мигающими огоньками, сверкающими звездами и вдобавок необыкновенно приятно пахнущую лесом, зимой — и сказкой. А сколько радости она доставляет
детям! C каким замиранием сердца они ждут сочельника, Нового года! И елка никогда не разочаровывает их — лесная гостья, которая делает наш праздник красивым и радостным.

 

Предмет национальной гордости

Рождественским елкам радовались не только в кругу семьи, они служили и национальным интересам. Во время франко-прусской войны 1870–1871 годов они стояли в лазаретах и военных лагерях. Печенье, украшавшее елки, было сделано в форме Железного креста или имперского орла. В начале XX века появились маленькие стеклянные цепеллины, каски и самолеты, изредка встречались — как бы невероятно это ни звучало — подводные лодки, мины и гранаты. Во время Первой мировой войны было отправлено несколько миллионов рождественских открыток — так называемая почта «патриотического военного Рождества». Сохранились даже фотографии, запечатлевшие простые рождественские елки в окопах. В Англии и скандинавских странах было принято украшать рождественскую елку государственными флажками.

Богатые елки эпохи грюндерства1, вроде тех, что описывал Гуго Эльм, прогрессивные люди XX века считали китчем. Стало модным уделять особое внимание «существенному». Что при этом имелось в виду? Серебристые цветы, серебряный дождь, ледяные шишки, кусочки ваты и белые свечи должны были подчеркивать зимний вид елки. То есть «снежного дерева». Среди прочего использовали гладкие стеклянные нити для птичьих хвостов, на звездах из папье-маше и для нежных крылышек бабочек — говорили о настоящей «белой волне». Одновременно с этим встречались елки, украшенные маленькими экзотическими зверьками, такими, как змейки, рыбки и… крокодилы, а также полными выдумки игрушками в виде музыкальных инструментов, корон или звезд, которые иногда посыпали слюдой или венецианским дождем.

Как ни различны были эти елки в стиле модерн, они выглядели скромнее, изысканнее, а украшения — изящнее.

Во времена национал-социализма елка по-прежнему оставалась в центре рождественских празднеств как в семье, так и на фронте. Украшенная елка для всего мира ассоциировалась с немецким Рождеством, поэтому ее хотели сделать символом мировоззрения. В соответствии с этим немецкая пропаганда стремилась «приделать» елке германские корни и объявить ее прямым потомком мифического древа жизни, чтобы отвлечь от христианского значения праздника. Рождественские игрушки стали
на старинный лад называть «йольскими»: ангелочки, звезды, колокольчики исчезли, вместо них теперь рекламировали шары с древними звериными и растительными сюжетами как «живые древние образы исконного германского знания». Подобные шедевры выпекали из теста и выпиливали лобзиком, но использовали и более скромные украшения: яблоки, свечи, орехи. Для верхушки «вместо безвкусных колокольчиков прошлых лет», как писали тогдашние газеты, рекомендовали свастику или солнечное колесо2. Искажение истории принимало такие гротескные черты, что оспаривалось даже христианское происхождение рождественского дерева. «Насколько мало мы можем себе представить, что даже христианское Рождество с его глубочайшим духовным содержанием восходит якобы к религии, возникшей на Востоке, настолько же мало мы можем поверить, что немецкая рождественская елка может иметь какое-то отношение к яслям в Вифлеемском хлеву» — так в 1937 году писал Фридрих Рем в брошюре «Рождество в контексте немецких обычаев». Под елкой не только пели, но и присягали фюреру. На некоторых елках висели красные шары с надписью «Хайль Гитлер».

Во время нужды или войны люди часто праздновали Рождество без елки. Ее заменяли несколько зеленых веточек, одна свеча или горящая сосновая лучина. Люди были горазды на выдумку. Иногда они делали отверстия в черенке метлы и вставляли туда еловые ветки — так появилась «фальшивая», или искусственная, рождественская елка.

В районах, бедных лесом, например на островах Северного моря, тоже приходилось довольствоваться подобным эрзацем.

Рождественская елка в те времена была не каждому по карману и для небогатых людей оставалась недостижимой мечтой, лишний раз давая им почувствовать свою бедность. Эрих Кестнер советовал просто ходить по улицам, подбирать там все, что относится к Рождеству, и не думать о желанной «елке с лампочками». После войны в Германии было так мало деревьев, что зачастую лишь многодетные семьи получали елку по карточке.

Кроме того, дети из бедных семей любовались наряженными елками в школе и в церкви, а иногда им разрешали помогать разбирать елку. Когда дети уж слишком настойчиво просили елку, случалось, тот или другой отец отправлялся в лес, чтобы принести, а попросту — украсть ее. Вольфдитрих Шнурре в своей трогательной истории «Ель взаймы» рассказывает, как отец с сыном выкапывают голубую ель с клумбы в берлинском районе Фридрихсхайн, чтобы после праздника вернуть ее на место. Но этим история не заканчивается: «Мы и потом часто навещали нашу елку, она снова прижилась. Долгое время на ее ветвях еще висели звезды из станиоля, некоторые продержались даже до весны. Несколько месяцев тому назад я снова ходил посмотреть на нее. Она теперь высокая — с двухэтажный дом — и в обхвате не меньше фабричной
трубы. Странно думать, что когда-то она гостила у нас на кухне».

Елка в обществе потребления

Когда закончилась Вторая мировая война, люди в поисках украшений для елки вначале использовали то, что купили еще до войны. Результат обычно бывал скромным, иногда получалась смесь из старого и нового, но это не все: вскоре появились елочные игрушки необычного вида. Новыми были фигурки из пластика цвета слоновой кости, которые можно было получить в подарок как рекламное приложение. Теперь ветви украшали даже маленькие автомобили.

В ходе экономического чуда и роста потребления открылись новые возможности сбыта товаров, так или иначе связанных с Рождеством, и елка оказалась втянутой в растущий бум потребления. Все чаще рождественские елки, украшенные огоньками, устанавливали на улице — не только во дворах частных домов, но и на городских площадях и в парках. Они блестели и сверкали все четыре недели Адвента — не только как символ Рождества, но и как символ мира.

Когда в 1968 году бунтующее студенчество ополчилось на общество потребления, не пощадили и рождественскую елку. Она воплощала то, что многие тогда называли «рождественским террором». Например, в Стокгольме публично протестовали против
«истерии с елочным дождем» и даже собирались отменить Санта-Клауса.

В 70–80-е годы не только снова вытащили на свет Божий бледнолицых фарфоровых кукол и начали скупать на блошиных рынках всякую бесполезно-очаровательную всячину, но вспомнили о настоящих свечах и простых елочных игрушках ручной работы.

В русле этой моды на ретро возник спрос на натуральные материалы для украшений. Снова в чести гончарная глина, пчелиный воск, солома и дерево. Мода на елочные игрушки изменчива, как и любая мода. То наряжают елки в одном цвете, шарами и лентами, подходящими к внутреннему убранству комнаты. Или все украшения посвящены одной теме: «луна и звезды», «дерево счастья» (с мухоморами), «сказочное дерево» (с соответствующими персонажами и сказочными зверями), «цирковое дерево», «дерево с райскими птицами» или «дерево плодов» (с яблоками, ломтиками апельсинов и орехами); последний вариант явно демонстрирует возвращение к истокам — прекрасное воспоминание о времени, когда рождественские елки украшали преимущественно съедобными предметами.

Когда пора прощаться

Когда с елки осыплется вся хвоя и ее красота безвозвратно исчезнет, от понимания, что ничто не вечно, вначале пропадает даже мысль о скорой весне. В наших широтах должно пройти по крайней мере несколько месяцев, пока появятся первые цветы. Нигде не написано, когда надо выносить елку.

Подходящим днем считается 6 января, Богоявление, в том числе и потому, что к этому времени ель уже начинает осыпаться. Тем не менее известно, что английская королева предпочитает сохранять рождественское убранство до начала весны, однако надо полагать, что ее елку предварительно специально обрабатывают, чтобы та не потеряла своей красоты раньше времени. Эта королевская привычка может быть и воспоминанием о том, что 2 февраля, Сретенье, раньше считалось концом рождественских праздников. В Дании елка иногда получает вторую жизнь — ее «украшают» кольцами из сала и клецками из птичьего корма и выставляют в сад, чтобы и птицы могли порадоваться.

В наше время, когда часто говорят о полезном применении всего на свете, возник вопрос, как можно с толком использовать и «утилизировать» отслужившие свое рождественские елки. Они могут еще пригодиться в ландшафтном деле и при новых посадках, разрыхляя почву и поддерживая тем самым рост новых растений, или могут укреплять дюны, предохраняя новые насыпи от быстрой эрозии. А если опустить их в пруд или озеро, то между отмершими ветвями образуются убежища для рыб, помогая новой жизни. Часто разрубленные ели служат горючим для тепловых электростанций.

Нельзя забывать и о старой пасхальной традиции, когда сжигают остатки елок и других засохших деревьев.

Если рождественская елка стояла в горшке, ее можно снова пересадить в землю.

Правда, тогда надо подождать, пока пройдут последние морозы. И обязательно нужно аккуратно вынимать ель из почвы, не повредив корни.

Для деревьев, которые не успели вовремя продать, есть особое применение. Некоторые зоологические сады кормят ими своих питомцев. Говорят, из-за сладкой смолы хвойные — излюбленное лакомство слонов.  


1 Период экономического развития Германии и Австро-Венгрии в XIX веке до экономического кризиса 1873 г.
2 Древний символ — крест внутри круга.

Кирилл Рябов. Кровавый Новый год

Кирилл Рябов о себе: «Родился в Ленинграде. С 2013 пью на Нацбестах. Ворую книжки. Но потом, бывает, незаметно возвращаю. Ленив и раздражителен. Люблю хоккей». Его сборник рассказов «Сжигатель трупов» (2014) вошел в шорт-лист премии «Нацбест–начало», следующая книга «Клей» (2015) — в лонг-лист «Национального бестселлера».
Рассказ «Кровавый Новый год» приводится в авторской редакции.

 

КРОВАВЫЙ НОВЫЙ ГОД

Все вокруг рассказывают, как провели Новый год, расскажу и я.

Так вот.

Я смотрел фильм «Кровавый четверг». Фильм начинается со сцены в ночном магазине. Персонаж Арона Экхарта (это тот, что сыграл прокурора в Темном рыцаре) покупает стакан кофе. Перед этим он читает объявление на кофейном столике «Любой кофе за 69 центов, кекс в подарок». Его зовут Ник, и он немного похож на умственно отсталого. Мне сразу этот персонаж понравился. А с ним бабенка и бородач, вроде как его компаньоны. И как-то сразу понятно, что они все бандиты. В общем, Ник наливает себе огромный стаканюгу кофе и подходит к кассе. За кассой девица из Индии, и она говорит, что Ник должен доллар и восемь центов. Ник возмущается, и тычет пальцем в табличку, где написано, что любой кофе стоит 69, а кассирша объясняет, что это касается только стаканчиков с кофе 0,5, а он себе налил 0,7. Они спорят, Ник уже весь красный от злости, орет, а девица в ответ мерзопакостно и невозмутимо лыбится. Ник соглашается забашлять 1,8 и берет себе бесплатный кекс, но тут кассирша говорит, что кекс ему не положен, потому что, это касается только того кофе, что в стаканчиках по 0,5, а у него 0,7. Бородач и бабенка говорят Нику, типа, давай уже, бери свой сраный кофе и поехали. Но у Ника нет мелочи. То есть, у него было как раз 69 центов, а 1,8 у него нет. Он достает чемодан, набитый баблом, но там только крупные банкноты. А кассирша все так же стоит и лыбится. В общем, Ник находит купюру в 50 и сует ей. Она заявляет, что купюры достоинством больше 20 они не принимают. И вообще, что-то вы себя ведете подозрительно, надо вызвать полицию. Ник, бородач и бабенка достают пушки и палят в кассиршу из всех стволов. Через окровавленную витрину они видят, полицейскую машину. Ник тут же перепрыгивает прилавок и встает за кассу, натягивает голубой служебный халатик и делает вид, что он кассир. Быстро-быстро начинает счищать кровь какой-то шваброй. Только он заканчивает, как в магазин заходит полицейский, лысый негр. «Чем тут у вас воняет?» – спрашивает коп. Ник отвечает, что у них сломался холодильник. Коп берет себе стакан кофе 0,5. Бабенка и бородач с пушками спрятались за стеллажами. Все на нервах. Ник говорит копу, что кофе за счет заведения. Коп: «Ты уверен?» Ник: «Конечно, вы же, типа, делаете опасную работу, а я тут яйца мну». Коп уходит, довольный. Бабенка и бородач вылезают из укрытия, и все облегченно вздыхают. Но тут дверь открывается и коп возвращается со словами: «Я забыл свой бесплатный кекс». Его лицо вдруг меняется и он произносит классическую фразу из американских фильмов: «Что тут черт возьми происходит?» Мы видим, что из-под прилавка натекла лужа крови. Ник, бабенка и бородач вскидывают пушки и мочат копа.

Действие переносится в какой-то маленький город, где по всем улицам стоят красивые домики, посреди аккуратных лужаек. Утро. Главный герой готовит своей жене вегетарианский завтрак из какого-то соевого говна. Его зовут Кейси (героя, а не говно, само собой), и он такой сладенький красавчик. А перед этим ему позвонил тот самый Ник, видно, что они старые кореша и говорит, что заскочит в гости. И вот за завтраком этот Кейси объясняет жене, что его навестит друг. Жена вся деловая и немного стервозная, почему-то не очень довольна, хотя и собирается улетать на весь день в другой город. У нее какой-то бизнес. Они болтают, Кейси похож на зануду, и видно, что он жену слегка ********* уже. Короче, в отношениях сплошной лед. Жена сваливает, а спустя время приезжает Ник с двумя чемоданами. Кейси и сам не очень доволен, что тот явился в гости. И поминутно трындит, что с прошлым покончено. Ник просит одолжить ему тачку, чтобы смотаться по делам, а потом обещает, что скоро уедет, у него вечером самолет в Париж. Кейси дает ему ключи от машины и Ник уезжает, захватив только один чемодан. Проходит немного времени. Кейси замечает второй чемодан и вскрывает его. А чемодан весь забит героином. И тут у Кейси такой вид, что легко можно понять, что он думает: «Ах ты, ****, ведь с прошлым покончено, я теперь простой архитектор!» Он звонит Нику и орет: «Что героин делает в моем доме?» Ник в этом момент подъезжает к какому-то дому и при этом навинчивает на пистолет глушитель. Ник ему говорит, мол, пусть героин у тебя полежит, я скоро заберу его, и бросает трубку. Кейси хватает героин и смывает в раковину. С прошлым ведь покончено, да? Звонок в дверь. Пришел какой-то негр-растаман, достал пистолет и спрашивает у Кейси, где героин. А Кейси ему как на духу: «Героин я спустил в канализацию». Негр звонит кому-то по смешному мобильнику из девяностых и говорит, что героина нет. Ага, говорит, валить придурка? Направляет пушку на Кейси, но почему-то не стреляет. Кейси этим пользуется и просит дать ему покурить дури перед смертью. Потом они сидят вместе укруенные, и негр рассказывает, что он на самом деле певец, и скоро заключит договор с какой-то звукозаписывающей студией. А теперь, говорит, пора тебя убить. Опять наводит на Кейси пушку, опять почему-то медлит, и тут у него звонит смешной мобильник. Это как раз из звукозаписывающей компании. Негр начинает им что-то напевать по телефону, даже приплясывать, и Кейси его вырубает. Но убить рука не поднимается. С прошлым же покончено. Он оттаскивает негра в гараж, связывает и учиняет допрос. Опять звонок в дверь. Кейси оставляет негра и бежит смотреть, кто там пришел. В глазок мы видим плюгавого мужичка. Выясняется, что Кейси со стервозной женой хотели усыновить ребенка, а этот мужичок какой-то социолог, который должен провести беседу с потенциальными родителями и составить отчет. Кейси перед ним расшаркивается. Мужичок задает всякие вопросы, и при этом так паскудно себя ведет и вообще такой поганец, что будь тут Ник, он бы его сразу пристрелил. В этот момент в гараже негр устраивает много шума. Кейси убегает туда, и подвешивает его к потолку вниз головой. Только возвращается, как в дверь опять звонят. Он открывает…

Тут пришлось нажать на паузу, потому что мне позвонили и поздравили с Новым годом. Как раз было начало первого.

Он открывает, а там та бабенка, подруга Ника. Кейси пытается ее не пустить, чтобы ее социолог не увидел, но она нагло вваливается и садится прямо напротив него. А выглядит она очень шлюховато, так что этот социолог моментально начинает нервничать. Кейси на что-то отвлекается (я забыл, на что именно, вроде ему позвонил кто-то), а бабенка (ее зовут Даллас) рассказывает социологу, как снималась однажды в порнухе, где кто-то жарил ее в дымоход, а две лесбиянки лизали ей клитор. Социолог ерзает и прикрывает папкой ширинку. Но сам-то он хитрый, начинает ее расспрашивать про Кейси. Даллас ему рассказывает пару историй. В одной из этих историй Кейси с Ником застрелили целую банду негров и уволокли кучу денег и героина. Появляется сам Кейси и говорит, что готов продолжить собеседование, но социолог поспешно сваливает. Кейси кричит на Даллас, а она вдруг достает пушку и бьет его по голове.
Кейси приходит в себя, привязанным к стулу. Даллас расхаживает перед ним в своей коротеньком, красном платье и говорит, что Ник ее кинул на бабло и героин. А Кейси отвечает, что про бабло ничего не знает, а героин смыл в раковину. Ладно, говорит она, тогда я тебе убью, но сначала трахну. Нет, отвечает Кейси, я не изменяю жене, и с прошлым покончено. Даллас скидывает платье и начинает ему отсасывать. Тут, надо сказать, что озвучка фильма немного дурацкая. Например, Кейси говорит Даллас: «Ты зачем сюда явилась в своем резиновом платье?» А она отвечает: «Оно не резиновое, а красное». А оно, кстати, и резиновое и красное. Короче, белиберда какая-то. В общем, Даллас свое дело сделала, вскарабкалась на Кейси и давай его горбатить, а он весь надулся и покраснел, типа, хоть ты тресни, но я не кончу, я только в жену кончаю. Вдруг, бац! В лицо Кейси летят кровь и мозги, Даллас падает замертво, и мы видим бородача, дружка Ника, с дымящейся пушкой в руке. И он заводит ту же песню, что и Даллас: где бабло и героин? Кейси отвечает, что про бабло ничего не знает, а героин в канализации. Ладно, говорит бородач, тогда я дождусь Ника, а тебя буду пытать. А то скучно. Буду, говорит, резать тебя по кускам и прижигать, чтобы ты не умер от потери крови. Достает из сумки небольшую циркулярную пилу и газовую горелку. Но тут раздается вой сирены, приезжает полиция. Бородач испуганно бежит смотреть в окно. А Кейси тем временем освобождается от скотча и вооружается сковородкой. Но сам садится обратно на стул. Приходит бородач и говорит, что тупые копы приехали к соседям. Кейси охаживает его сковородой по голове, тащит в гараж и подвешивает рядом с негром. Перед этим он немного борется с собой, убить бородача или не убить. Но решает не убивать, потому что к прошлому возврата нет. А в прошлом он застрелил беременную негритянку, и это его немного мучает. Потом он возвращается в дом и начинает отмывать всю кровь и мозги, что там есть. Тут, кстати, ляп, потому что мертвое тело Даллас куда-то исчезло само по себе. Звонит Ник и говорит: «Прости, брат, что так вышло, блаблабла, у меня легаши на хвосте, это их я кинул на бабло и героин. Вали в Париж вместо меня». Тут мы видим, что Ник истекает кровью в телефонной будке.

Кейси, значит, отмывает кровь, а тут опять звонок в дверь. На пороге стоит Микки Рурк. Выглядит он очень круто. Не такой красавчик, как, например, в фильме «Сердце ангела» или «Пьянь», но и не такой страшила, как в «Железный человек-2». Что-то среднее, и ему это очень идёт. Он коп по фамилии Каракозов или Карамазов, что-то типа того (я еще подумал: о, круто, русский!). Он приехал на машине Кейси, которую тот давал Нику, и говорит, что Ник кинул его на бабло и героин, надо все вернуть, а тот вот что будет. И отдает Кейси голову Ника в мешке. Я вернусь, говорит, в семь часов, чтобы бабки были. И уходит, заглянув перед уходом в гараж и застрелив зачем-то подвешенных негра и бородача. А Кейси каким-то непонятным образом догадывается (хотя, наверное, понятным, просто я это упустил), что Ник спрятал бабло в запаску машины. Он вскрывает запаску, а там и правда куча денег, и еще коробочка с подарком. В коробочке золотой ролекс с трогательной надписью. Что-то вроде: будь собой, а то погибнешь. И Кейси думает, ладно, *** с ним, видать, придется вернуться к прошлому. Берет циркулярку и разделывает трупы на части, складывает в мешки, потом звонит по смешному мобильнику негра его боссам и говорит, чтобы они приезжали к семи часам в его дом за баблом и героином. И сваливает. В семь часов в дом Кейси приезжает Карамазов с парой автоматчиков, а за ним банда негров. Они все валят друг друга. Хотя это остается за кадром. Кейси приезжает в аэропорт и встречает жену. Она заинтригована видом зануды-мужа, потому что он ведет себя круто, и к тому же предлагает свалить в Париж. Они объясняются друг другу в любви и сваливают в Париж.

Конец фильма.

Фильм мне не понравился.