Джоджо Мойес. Один плюс один

  • Джоджо Мойес. Один плюс один. — СПб.: Азбука-Аттикус, Иностранка, 2014. — 480 с.

    В издательстве «Азбука» вышла новая книга британской романистки Джоджо Мойес «Один плюс один». Под пристальным вниманием писательницы со звучащим не совсем по-женски именем всегда находятся романтические отношения. В этот раз, отправляясь на пляж, прихватите с собой историю о том, как черная полоса в жизни матери-одиночки, живущей с двумя детьми и собакой, сменяется белой после встречи с обаятельным незнакомцем.

    9

    Танзи

    Никки выписали без четверти пять. Танзи передала ему приставку «Нинтендо», которую захватила из дома, и молча наблюдала, как он нажимает на клавиши ободранными пальцами. Ее радостное
    настроение слегка испортилось при виде распухшего лица Никки. Он был сам на себя не похож, и Танзи приходилось старательно смотреть ему в глаза, потому что
    иначе она переводила взгляд на что-нибудь другое, например на дурацкую картину со скачущими лошадьми
    на противоположной стене. Они даже не были похожи
    на лошадей. Ей хотелось рассказать Никки о регистрации
    в Сент-Эннз, но все мысли Танзи были о пропитанной
    больничным запахом комнатке и заплывшем глазе брата.

    Во время ходьбы он постанывал с закрытым ртом, как
    будто не хотел выдавать, насколько ему больно. Танзи
    невольно подумала: «Это сделали Фишеры, это сделали
    Фишеры» — и немного испугалась, потому что не могла представить, чтобы кто-нибудь из знакомых сделал
    подобное без причины. Маме пришлось привычно пререкаться с врачами: нет, она не родная его мать, но ничуть не хуже родной. И нет, к нему не приставлен социальный работник. Танзи всегда становилось немного не
    по себе от таких разговоров, словно Никки не был настоящим членом их семьи, хотя на самом деле был.

    Когда Никки собрался выйти в коридор, Танзи ласково взяла его за руку. Обычно он говорил «Брысь, рыбешка» или еще какую-нибудь глупость, но на этот раз
    лишь сжал ее пальцы и едва заметно улыбнулся распухшими губами, как будто в виде исключения разрешил
    держать его за руку, по крайней мере, пока не сказал:
    «Танзи, дружище, извини, но мне надо в уборную».

    Лицо мамы было белым как мел, и она непрерывно
    кусала губы, точно хотела что-то сказать. Никки ни разу на нее не посмотрел.

    А потом, когда в палату заявилась куча врачей, мама
    велела Танзи подождать снаружи, и она ходила взад и
    вперед по длинным стерильным коридорам, читая задания и решая задачи по алгебре. Числа всегда поднимали
    ей настроение. Если правильно с ними обращаться, они
    всегда делают то, что положено, как будто в мире существует волшебный порядок и надо только подобрать нужный ключ. Когда Танзи вернулась, Никки уже оделся.
    Он вышел из комнаты очень медленно, не забыв поблагодарить медсестру.

    — Какой милый мальчик, — сказала медсестра. — 
    Вежливый.

    Мама собирала вещи Никки.

    — Это самое ужасное, — отозвалась она. — Он
    просто хочет, чтобы его оставили в покое.

    — Ничего не выйдет, пока рядом ошиваются такие
    типы. — Медсестра улыбнулась Танзи. — Береги брата.

    Танзи шла за братом к главному выходу и пыталась
    понять, что именно неладно с их семьей, если в последнее время каждый разговор заканчивается пристальным
    взглядом и советом беречься.

    Мама приготовила ужин и дала Никки три разноцветные таблетки. Танзи с Никки сидели на диване и
    смотрели телевизор. Показывали шоу «Жестокие игры»,
    над которым Никки обычно хохотал до упаду, но после
    возвращения домой он помалкивал, и вряд ли потому,
    что у него болела челюсть. Он и выглядел как-то непривычно. Танзи вспомнила, как парни набросились на него и незнакомая женщина затащила ее в ларек, чтобы она
    ничего не видела. Она попыталась отогнать воспоминание, потому что при звуках ударов у нее по-прежнему
    сводило живот, хотя мама пообещала, что такого больше не случится, она не позволит, и Танзи не должна об
    этом думать, ладно?

    Мама хлопотала наверху. Танзи слышала, как она вытаскивает ящики комодов и расхаживает по лестничной
    площадке. Мама так замоталась, что даже не заметила,
    что детям давно пора спать.

    Танзи осторожно ткнула Никки пальцем:

    — Это больно?

    — Что больно?

    — Твое лицо.

    — В смысле? — Он недоуменно посмотрел на нее.

    — Ну… у него странная форма.

    — У твоего тоже. Это больно?

    — Ха-ха.

    — Со мной все в порядке, малявка. Забей. — Она
    уставилась на него, и он добавил: — Правда. Просто…
    забудь. Все нормально.

    Вошла мама и прицепила поводок к Норману. Пес
    лежал на диване и не хотел вставать, и мама вытащила его за дверь только с четвертой попытки. Танзи хотела спросить, собралась ли она на прогулку, но тут по телевизору начали показывать самое смешное: как колесо
    сбивает участников с маленьких платформ в воду. Затем
    мама вернулась:

    — Ладно, дети. Берите куртки.

    — Куртки? Зачем?

    — Затем, что мы уезжаем. В Шотландию. — Она
    произнесла это как нечто само собой разумеющееся.

    Никки не сводил глаз с экрана.

    — Мы уезжаем в Шотландию. — На всякий случай
    он навел пульт дистанционного управления на телевизор.

    — Да. Поедем на машине.

    — Но у нас нет машины.

    — Возьмем «роллс-ройс».

    Никки посмотрел на Танзи, затем снова на маму:

    — Но у тебя нет страховки.

    — Я вожу машину с двенадцати лет. И ни разу не
    попадала в аварию. Мы будем ехать по проселочным
    дорогам, по ночам. Если нас никто не остановит, все
    получится.

    Дети уставились на нее.

    — Но ты говорила…

    — Я знаю, что я говорила. Но иногда цель оправдывает средства.

    — Что это значит?

    Мама воздела руки к небу:

    — В Шотландии скоро начнется соревнование по
    математике, которое может изменить нашу жизнь. Но
    у нас нет денег на проезд. Вот в чем дело. Я знаю, ехать
    на машине не идеальный вариант, и я не говорю, что
    это правильно, но если у вас нет идей получше, садитесь в машину и поехали.

    — А собраться?

    — Все уже в машине.

    Танзи знала, что Никки думает о том же, о чем и она:
    мама в конце концов сошла с ума. Но Танзи где-то читала, что сумасшедшие как лунатики — их лучше не беспокоить. Поэтому она кивнула, очень медленно, как
    будто в маминых словах был смысл, сходила за курткой,
    и они вышли через заднюю дверь в гараж. Норман уже
    устроился на заднем сиденье и смотрел на них с видом
    «Да. Я тоже». Танзи села в машину. В салоне пахло сыростью, и ей очень не хотелось прикасаться к сиденьям, потому что она где-то прочитала, что мыши постоянно писают, прямо-таки непрерывно, а через мышиную мочу
    передается около восьмисот болезней.

    — Можно, я сбегаю за перчатками? — спросила она.

    Мама посмотрела на нее, будто это Танзи выжила из
    ума, но кивнула. Танзи надела перчатки, и ей вроде бы
    немного полегчало.

    Никки осторожно сел на переднее сиденье и пальцами стер пыль с приборной доски. Танзи хотелось рассказать ему о мышиной моче, но маме лучше не знать, что
    ей это известно.

    Мама открыла дверь гаража, завела мотор, медленно
    выехала задом на дорожку. Затем вышла из машины, закрыла и надежно заперла гараж, села на место и минуту
    подумала.

    — Танзи! У тебя есть бумага и ручка?

    Она порылась в сумке и достала бумагу и ручку. Мама
    не хотела, чтобы Танзи видела, что она пишет, но Танзи
    подглядела в щель между сидений.

    ФИШЕР ТЫ МАЛОЛЕТНЯЯ МРАЗЬ Я СКАЗАЛА
    ПОЛИЦИИ ЧТО ЕСЛИ К НАМ КТО-ТО ВЛОМИТСЯ
    ТО ЭТО ТЫ И ОНИ СЛЕДЯТ ЗА ДОМОМ

    Мама вышла из машины и приколола записку к нижней части двери, чтобы не увидели с улицы. Затем снова села на обглоданное мышами водительское сиденье,
    и с тихим урчанием «роллс-ройс» выехал в ночь, оставив позади светящийся домик.

    Минут через десять стало ясно, что мама разучилась
    водить. Действия, которые знала даже Танзи, — зеркало,
    сигнал, маневр — она упорно выполняла в неверном
    порядке и цеплялась за руль, словно бабуся, которая колесит по центру на скорости пятнадцать миль в час и царапает дверцы машины о столбики на муниципальной
    парковке.

    Они проехали «Розу и корону», промышленную зону с ручной автомойкой и склад ковров. Танзи прижала
    нос к окну. Они официально покидают город. В последний раз она покинула город на школьной экскурсии в
    Дердл-Дор, когда Мелани Эбботт стошнило прямо на
    колени, отчего учеников пятого «C» начало тошнить одного за другим.

    — Главное — это спокойствие, — бормотала мама
    себе под нос. — Уверенность и спокойствие.

    — Ты не выглядишь спокойной, — заметил Никки.

    Он играл в «Нинтендо», большие пальцы его рук
    так и мелькали по обе стороны маленького мерцающего
    экрана.

    — Никки, смотри в карту. Оставь в покое «Нинтендо».

    — Надо просто ехать на север.

    — Но где север? Я сто лет здесь не была. Ты скажи,
    куда ехать.

    Никки посмотрел на дорожный указатель:

    — По M3?

    — Не знаю. Я тебя спрашиваю!

    — Дайте, я посмотрю. — Танзи протянула руку с
    заднего сиденья и забрала карту у Никки. — Какой стороной вверх?

    Пока Танзи сражалась с картой, они дважды объехали круговую развязку и выбрались на окружную. Танзи
    смутно помнила эту дорогу: однажды они ехали этим
    путем, когда мама и папа пытались продавать кондиционеры.

    — Мам, включи свет на заднем сиденье, — попросила Танзи. — Я ничего не вижу.

    Мама обернулась:

    — Кнопка над твоей головой.

    Танзи нащупала кнопку и нажала ее большим пальцем. Можно было снять перчатки, подумала она. Мыши
    не умеют ходить вниз головой. В отличие от пауков.

    — Она не работает.

    — Никки, смотри в карту. — Мама сердито глянула
    на него. — Никки!

    — Да-да. Сейчас. Только достану золотые звезды. Они стоят пять тысяч.

    Танзи сложила карту как можно аккуратнее и пропихнула обратно между передними сиденьями. Никки склонился над игрой, полностью в нее погрузившись. Золотые звезды и правда непросто достать.

    — Немедленно убери эту штуку!

    Никки вздохнул и захлопнул игру. Они проехали мимо незнакомого паба, затем мимо нового отеля. Мама
    сказала, что они ищут M3, но Танзи давно не видела никаких указателей на M3. Норман начал тихо подвывать.
    По прикидкам Танзи, через тридцать восемь секунд мама скажет, что это действует ей на нервы.

    Мама продержалась двадцать семь.

    — Танзи, пожалуйста, уйми собаку. Невозможно
    сосредоточиться. Никки! Я тебя очень прошу, смотри
    в карту.

    — Норман все заливает слюнями. По-моему, ему
    надо выйти. — Танзи отодвинулась.
    Никки щурился на указатели.

    — Эта дорога, похоже, ведет в Саутгемптон.

    — Но нам туда не надо.

    — А я о чем?

    Нестерпимо пахло маслом. Может, что-то протекает? Танзи зажала нос перчаткой.

    — Может, просто вернемся и начнем сначала?

    Мама зарычала, свернула с дороги на следующем
    съезде и поехала по круговой развязке. На поворотах сухожилия на ее шее выпирали, будто маленькие стальные
    канаты. Все старательно не заметили, с каким скрежетом
    они развернулись и поехали обратно по другой стороне шоссе.

    — Танзи, пожалуйста, уйми собаку. Пожалуйста.

    Одна из педалей была такой жесткой, что маме приходилось опираться на нее всем весом, только чтобы сменить передачу. Мама подняла взгляд и указала на поворот на город:

    — Что мне делать, Никки? Поворачивать сюда?

    — О боже, он пукнул, мама! Я сейчас задохнусь.

    — Никки, пожалуйста, посмотри в карту.

    Танзи припомнила, что мама терпеть не может водить
    машину. Она довольно туго соображает и уверяет, будто
    у нее нет нужных синапсов. К тому же, если честно, запах, пропитавший машину, был настолько отвратителен,
    что собраться с мыслями было непросто.

    Танзи начала давиться:

    — Я умираю!

    Норман повернул к ней свою большую старую голову. Его печальный взгляд упрекал Танзи в неоправданной жестокости.

    — Но тут два поворота. Какой выбрать — первый
    или второй?

    — Ну конечно второй. Ой, нет, извини… первый.

    — Что?

    Мама резко свернула с шоссе на съезд, едва не прокатившись по заросшей травой обочине. Машина содрогнулась, когда они задели бордюр, и Танзи пришлось отпустить нос, чтобы схватить Нормана за ошейник.

    — Неужели так сложно…

    — Я имел в виду следующий. Этот ведет совсем
    в другую сторону.

    — Мы едем уже полчаса, но дальше от цели, чем в самом начале. Господи, Никки, я…

    И тогда Танзи увидела мигающий голубой свет.

    Она уставилась в зеркало заднего вида, затем обернулась и посмотрела в окно, не веря собственным глазам. Танзи молилась, чтобы полицейские проехали мимо,
    спеша на место неведомой аварии. Но они неуклонно
    приближались, пока холодный голубой свет не затопил
    «роллс-ройс».

    Никки с трудом развернулся:

    — Э-э-э, Джесс, по-моему, они хотят, чтобы ты затормозила.

    — Твою мать! Мать, мать, мать. Танзи, ты ничего
    не слышала. — Мама перевела дыхание, поудобнее перехватила руль и сбросила скорость. — Все будет хорошо. Все будет хорошо.
    Никки чуть сгорбился:

    — Э-э-э, Джесс?

    — Не сейчас, Никки.

    Полицейские тоже притормаживали. У Танзи вспотели ладони. «Все будет хорошо».

    — Надо было раньше сказать, что у меня с собой
    травка.

Елена Чижова. Планета грибов

  • Елена Чижова. Планета грибов. — М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2014.

    Новый роман лауреата премии «Русский Букер» 2009 года Елены Чижовой передает историю мужчины и женщины: переводчика, погрязшего в рутинной работе, и удачливой бизнес-леди. Он интеллигент, для которого сломанный замок — чудовищная проблема. Она с пятнадцати лет привыкла все решать сама. Существа с разных планет, они объединены общим прошлым: прошлым страны, города, семьи.

    СВЕТ И ТЬМА

    (понедельник)

    Чердачную комнату он называл кабинетом. Топчан,
    покрытый линялой попоной, пара разнокалиберных
    стульев, по стене — полки, набитые выцветшими папками: не любил ничего выбрасывать — ни старых рукописей, ни черновиков. Втайне надеялся на будущих
    ученых, которые явятся после его смерти: изучать наследие, сверять варианты.

    Рабочий стол стоял у окна, обращенного к лесу. Половину столешницы занимала пишущая машинка. Другая — портативная, с латинским шрифтом, — томилась
    на тумбочке в углу. Лет десять назад, когда издательство окончательно перестало принимать машинопись,
    он отвез их на дачу и обзавелся стареньким компьютером — не задорого, по случаю. Переводы, сделанные
    летом, осенью приходилось перегонять. Конечно, на
    это уходит уйма времени, но не возить же сюда компьютер: нанимать машину. Весной — туда, осенью —
    обратно. Тысяч пять как минимум…

    В этот раз, учитывая срочность заказа, главный
    редактор обещал выделить наборщика. Просил привозить порциями: по три-четыре главы. Он было заартачился: мало ли, понадобится внести уточнения. Но получил обещание: предоставят распечатку. Пока оригинал-макет не подписан, он свободен вносить любую
    правку.

    Машинка обиженно хохлилась. Он покрутил боковое колесо, будто потрепал по плечу старую, но
    верную спутницу жизни, и заправил чистый лист.
    «Ну-ну, виноват. Замок. Непредвиденное обстоятельство», — жалкие оправдания. В глубине души он
    соглашался с нею: ритуал есть ритуал. Каждый божий день, не обращая внимания на выходные и праздники, просыпался без пятнадцати восемь, наскоро
    ополоснув лицо и почистив зубы, завтракал и шел
    к письменному столу. Сломанный замок внес свои коррективы.

    Сел и потер ладонями щеки. Верная спутница еще
    не догадывалась, но он, мужчина, знал: завтра тоже
    придется нарушить. Уйти ни свет ни заря.

    Лист, заправленный в каретку, белел соблазнительно. Обычно этого соблазна было достаточно, чтобы,
    отрешившись от посторонних мыслей, погрузиться
    в иное пространство, в котором звуки чужого языка
    превращаются в русские буквы — складываются в слова. Первые годы, пока не приобрел устойчивого навыка, ощущение было острым, сродни тому, которое испытал в четыре года, научившись читать. Теперь, конечно, притупилось: работа есть работа. Над этой
    книгой он корпел третью неделю, все это время чувствуя, что ступает по шатким мосткам. Текст, выползавший из-под каретки, оставался сомнительным —
    даже на его взгляд, что уж говорить о специалистах.

    «Хоть отказывайся… — чтобы как-то войти в колею,
    попытался найти подходящее оправдание: — Фантастика — не мой жанр», — осознавая, что дело не в жанре — достаточно вспомнить замечательные книги, чтимые интеллигенцией: Брэдбери, братья Стругацкие.

    Действие происходит в космическом пространстве,
    точнее, на инопланетном корабле. По отдельным замечаниям, разбросанным по тексту, можно догадаться,
    что он приближается к Земле. Днем астронавты занимаются текущими делами, но по вечерам собираются
    в общем отсеке, где — по воле автора, увлеченного дарвиниста, — обсуждают теорию эволюции в разных ее
    аспектах: естественный отбор, наследственность, выживание наиболее приспособленных, противоречия
    между поколениями, борьба полов и все прочее. Для
    него, далекого от этой проблематики, все это объединялось словом генетика.

    Пугала не столько терминология — на это существуют словари. Трудности перевода начинались там, где
    герои вступали в споры: Что первичнее: благополучие
    вида или спасение индивидуума? От каких факторов
    зависит вероятность выживания той или иной популяции? Какой отбор важнее: индивидуальный или групповой?
    Он боялся содержательных ошибок: в его дилетантской интерпретации реплики персонажей — попадись они на глаза профессиональному биологу — могли
    звучать бредом.

    Едва приступив к работе, он отправился к главному
    редактору, чтобы поделиться своими сомнениями и выговорить себе пару дополнительных недель: подобрать
    специальную литературу, спокойно посидеть в библиотеке, короче говоря, войти в курс.
    — Поймите, у меня школьные знания. Дальше Менделя с его горохом и мушек-дрозофил я не продвинулся.

    Главный свел белесоватые брови и постучал ладонью
    по горлу красноречивым жестом, намекающим на то,
    что уважаемый переводчик, обращаясь к руководству
    с просьбой об отсрочке, режет его без ножа.

    — Вы же понимаете: серия есть серия… Ох!.. Ох!..
    А-апчхи!! — чихнул оглушительно и помотал голо-
    вой. — Извините. Кондиционер проклятый… А без него вообще смерть! — заключил мрачно. — О чем, бишь,
    мы? Ах, да… — сморщился, прислушиваясь к себе, видимо, чувствовал приближение нового чиха.

    — Ну хотя бы неделю… — он предложил неуверенно.

    Рука главного редактора пошарила в столе. Не обнаружив ничего похожего на платок, редактор нажал на
    кнопку. В дверях появилась секретарша.

    — Наташа, у нас есть салфетки?

    — Не знаю, Виктор Петрович. Сейчас проверю.

    Оглядев стол, заваленный рукописями, редактор
    вернулся к теме разговора:

    — И что это даст?

    — Как — что? — он старался говорить настойчиво.

    — Тем самым мы избежим ошибок, не введем в заблуждение читателей.

    Секретарша явилась снова:

    — Салфеток нету. Только это, — протянула рулон
    туалетной бумаги. — Хотите, схожу в магазин.

    — Не надо. Идите работайте, — главный редактор
    отмотал и с удовольствием высморкался. — Я так и не
    понял: что это даст?

    Он попытался объяснить:

    — Нельзя идти поперек смысла. В конце концов, мы
    живем в двадцать первом веке. У любого мало-мальски
    образованного читателя возникнут претензии. Мы
    обязаны хоть как-то соответствовать…

    Собеседник, мучимый насморком, слушал невнимательно.

    — При чем тут образованные? Серия изначально
    рассчитана на… — видимо, затруднившись с точным
    определением, редактор понизил голос. — О, господи!
    А-апчхи!

    — Будьте здоровы, — он откликнулся вежливо и обежал глазами стены. На задней, под портретами правящего тандема — они, в свою очередь, располагались под
    иконой Богородицы, — висели фирменные календари.
    Их выпускали ежегодно в представительских целях.
    Правую стену — еще недавно, кажется, года три назад,
    она пустовала — украшали старые плакаты с логотипом
    прежнего издательства, на фундаменте которого выросло нынешнее. После ремонта кабинет главного редактора оформили в ностальгическом ключе. — Вы
    должны понять и меня. Переводчик не имеет права нести отсебятину. Его задача — довести до читателя
    именно то, что автор имел в виду. Иначе… — он придал
    голосу оттенок серьезности, — может возникнуть скандал. Международный.

    — Лишь бы не внутренний, — его собеседник оттопырил большой палец, но ткнул не в икону и даже не
    в портреты, а куда-то в угол, где висел выцветший плакат. Напрягая глаза, он разобрал цифры: 1975. — С заграницей мы как-нибудь справимся. Нехай клевещут.
    Нам, как говорится, не привыкать.

    — Но ведь… Есть же права автора, — он покосился
    на телефон, будто ожидая, что автор или его агент,
    узнав о существе спора, каким-то чудом объявятся —
    позвонят.

    Судя по тому, что главный редактор сморщился,
    мысль о защите прав иностранного автора не показалась ему конструктивной:

    — Кто он нам, этот ваш автор? Может, он вообще
    умер.

    — Но я-то?.. Дело и во мне, — он хотел объяснить,
    что переводчик является полномочным представителем автора в той культуре, на языке которой он делает
    свою работу.

    Но главный редактор его не слушал:

    — Этот ваш… как его… — он щелкнул пальцами,
    вспоминая имя. — Не Стейнбек. Не Йэн Макьюэн…
    И даже, господи прости, не Бэнкс. Мне казалось, уж
    вы-то, с вашей квалификацией, как никто понимаете. Мы выпускаем чтиво. Вто-ро-сорт-ное… — выговорил четко. — Так что поверьте мне: не надо мудрить.

    Слово, произнесенное по слогам, впилось жалом
    в сердце:

    — Я работаю добросовестно. Свою работу я подписываю собственным именем, так что если я, как переводчик, полагаю…

    — Не хотите — не подписывайте, — редактор нехорошо усмехнулся. — Желающих тьма. На ваше место.
    Стоит только свистнуть.

    Он растерялся, неловко встал и направился к двери,
    обостренно чувствуя за спиной шуршание туалетной
    бумаги. Потом шуршание оборвалось.

    На другой день редактор, конечно, позвонил. Смущенно сопел в трубку, ссылался на головную боль: вы
    же видели, в каком я был состоянии. Когда человек просит прощения, несправедливо не простить.

    — Я хотел… — все-таки он решил воспользоваться
    моментом. — Есть одна книга, я думал предложить издательству…

    — Предлóжите, конечно, предлóжите. Но позже,
    когда закончите эту работу. Тогда и поговорим, — редактор попрощался и положил трубку.

    Этот разговор он начинал не в первый раз. Раньше
    редактор внимательно выслушивал его предложения,
    просил подождать: «Поймите, редакция переживает
    трудные времена. Еще несколько убойных книг, и у нас
    появится возможность выбора. В смысле, у вас. Выберете сами. Обещаю: издам. Даю слово. Надеюсь, вы
    мне верите?»

    Конечно, он верил. А что оставалось? Тем более начальство можно понять: первые четыре книги серии
    вышли в свет через равные промежутки: раз в квартал. Если затянуть с пятой, внимание читателей может переключиться на другие серии, с которыми работают конкуренты. Такие истории случались и раньше. В этих обстоятельствах главный редактор всегда
    обращался к нему, говорил: на вас вся надежда, счет
    идет на дни, кроме вас в такие сроки никто не уложится, и разные другие слова, которые даже профессионалу его уровня редко приходится слышать. Отказать не хватало духу. Однако разговор, в котором редактор упомянул про второсортное чтиво, что-то
    изменил.

    Пишущая машинка блеснула клавишами.

    Отвечая на ее улыбку, он погладил каретку: «Ладно,
    мир…»

    Команда космического корабля собиралась к ужину. Эти ежевечерние трапезы он назвал летучками.
    Импонировала игра слов: в помещение, отведенное
    для этой цели, участники действительно влетали.
    Главное блюдо — его подавали в красивом расписном
    сосуде, чем-то похожем на канистру, во всяком случае, верхняя крышечка откручивалась, — было приготовлено из овощей.

    Пожав плечами: овощи на космическом корабле?
    Интересно, как их там выращивают? — двинулся дальше. Обвив подлокотники зеленоватыми щупальцами,
    астронавты расселись и приступили к трапезе. Больше
    не отвлекаясь на посторонние мысли, он закончил вторую главу.

    Под стропилами собирался душный воздух. Он
    поднял глаза, представляя себе невидимое солнце.
    Раскаленные лучи били по крыше прямой наводкой.

    Встал, распахнул оконные створки. Высокие корабельные сосны стояли в двух шагах. Солнечный свет
    заливал вершины, оставляя в тени подлесок. Только теперь заметил: березы начали желтеть. «Конец июля…
    Рановато. Обычно желтеют в августе».

    Сел, подперев ладонью щеку: «Второсортное…
    второсортное, — проклятое слово впечаталось в память. Как след в мокрый песок. — Можно ли оставаться хорошим переводчиком, если переводишь всякую ерунду?..»

    Ты стал прекрасным переводчиком.

    «Во всяком случае, если сравнивать с молодыми…»
    Время от времени наведывался в книжные магазины.
    Не покупал — пролистывал. Чтобы отловить очевидные глупости, хватало пары минут. Конечно, встретимся, — без убеждения повторил Джон. Или вот: Задумчивые глаза Ифигении грезили среди травы. Так и
    видишь глазные яблоки, самочинно выпавшие из подобающих им впадин, чтобы покататься в траве. Вот, тоже симпатично: негнущийся маятник. Любопытно
    взглянуть на маятник, который гнется, будто помахивает хвостом. Рядом с этим какое-нибудь Исчез по направлению к лесу смотрелось образчиком стиля.

    «А все потому, что ни вкуса, ни школы», — он выпрямился в кресле и покачал головой.

    Обычно лингвистическая терапия действовала.
    Сегодня — нет.

Евгений Морозов. Интернет как иллюзия. Обратная сторона сети

  • Евгений Морозов. Интернет как иллюзия. Обратная сторона сети / Пер. с англ. И. Кригера. — М.: АСТ: CORPUS, 2014. — 528 с.

    В книге «Интернет как иллюзия. Обратная сторона Сети» политолог, автор термина «твиттер-революция» Евгений Морозов спорит с «киберутопической» верой в то, что современные технологии сами по себе способны решить проблемы общества или отдельных людей — они лишь инструмент, которым можно по-разному воспользоваться. Морозов предлагает новый, критический взгляд на феномен интернета и новый язык, которым можно о нем говорить.

    Глава 4

    Чего хотят цензоры

    Хотя западная пропаганда времен холодной войны была не такой уж убедительной, она оказалась
    действенной по крайней мере в одном отношении. Она породила настолько устойчивый миф
    об авторитаризме, что его трудно развенчать даже
    сейчас, десятилетие спустя после начала XXI века. Многие западные обозреватели до сих пор считают, что авторитарные
    государства населены гиперактивными двойниками Артура
    Кестлера (умными, бескомпромиссными и готовыми к смертельному риску во имя свободы), а управляют ими нелепые
    диснеевские персонажи — глупые, рассеянные, без навыков
    выживания, постоянно находящиеся на грани группового самоубийства. Борьба и сопротивление — нормальное состояние первых, пассивность и некомпетентность — нормальное
    состояние последних. А если так, то все, что требуется для изменения мира — это представить бунтарей друг другу, направить на них струю шокирующей статистики, доселе им не известной, и вручить несколько новеньких блестящих гаджетов.
    Ура! Революция не за горами: перманентный бунт, согласно
    этому взгляду, — естественная черта авторитаризма.

    Но такая картина больше говорит о западных предубеждениях, чем о современных авторитарных режимах. Их живучесть можно объяснить самыми разными причинами — высокими ценами на нефть, полным или частичным отсутствием
    опыта демократии, тайной поддержкой аморальных западных
    правительств, дурными соседями, но в этот перечень, как
    правило, не входит неосведомленность граждан, которые жаждут освобождения при помощи электронной бомбардировки фактоидами и колкими твитами. Подавляющее большинство граждан современной России или Китая не читают
    «Слепящую тьму» Кестлера перед сном. И будит их по утрам
    не джингл «Голоса Америки» или «Радио Свобода», а, скорее
    всего, та же надоедливая песня леди Гага из надрывающегося
    айфона, что и западных обывателей. Даже если они предпочли бы жить в демократической стране, для многих это означает скорее работающее правосудие, чем наличие свободных
    выборов и других институтов западной либеральной демократии. Для многих свободные выборы не столь ценны, как возможность получить образование или медицинскую помощь,
    не давая при этом взяток десятку жадных чиновников. Более
    того, граждане авторитарных государств не обязательно считают, что их правительства, получившие власть недемократическим путем, нелегитимны. Легитимность правительству могут
    обеспечить не только выборы, но и шовинистические настроения, как в Китае, или страх перед иностранными агрессорами,
    как в Иране, или быстрый экономический рост, как в России,
    или низкий уровень коррупции, как в Беларуси, или эффективность государственного управления, как в Сингапуре.

    Чтобы понять, как интернет влияет на авторитаризм, нужно отвлечься от очевидных способов использования интернета
    политической оппозицией и посмотреть, как он способствует легитимации современного авторитаризма. Внимательно
    изучив блогосферу почти любого авторитарного государства,
    вы, вероятно, увидите, что она представляет собой питательную среду для национализма и ксенофобии, причем нередко
    настолько ядовитую, что правительство на фоне блогеров выглядит настоящим клубом космополитов. Трудно сказать, как
    отразится радикализация националистических взглядов на легитимности режима, но очевидно, что сторонникам модели
    плавной демократизации, которой кое-кто ожидал после появления интернета, рассчитывать не на что. Точно так же блогеры, разоблачающие местную коррупцию, легко могут стать
    (и становятся) участниками антикоррупционной кампании,
    затеянной федеральными политиками. Общий эффект для режима в этом случае трудно оценить. Блогеры могут ослабить
    влияние местных властей, одновременно усилив позиции федерального центра. Трудно предугадать, какой может быть роль
    интернета, не осознав прежде, как именно поделена власть между центром и периферией и как изменение отношений между ними влияет на демократизацию.

    Взгляните на то, как «вики» и социальные сети (не говоря
    уже о разнообразных сетевых начинаниях государства) повышают эффективность и правительств, и бизнеса, которому те
    покровительствуют. В речах нынешних авторитарных лидеров, одержимых модернизацией экономики, модные словечки
    звучат чаще, чем в среднестатистической передовице «Гарвард
    бизнес ревю». (Владислав Сурков, один из главных кремлевских идеологов и попечитель российской Кремниевой долины, недавно признался, что ему очень нравится «метод краудсорсинга или, как раньше говорили, ‘народной стройки’».)
    Так, центральноазиатские авторитарные режимы охотно перенимают методы электронного правительства. Однако причина
    их увлечения модернизацией заключается не в желании сделать
    чиновников ближе к народу, а в том, чтобы получить деньги
    от зарубежных спонсоров вроде МВФ и Всемирного банка,
    а также устранить препятствия на пути экономического роста.

    Кремль любит блоги — полюбите их и вы

    Современные диктаторы, вопреки западным стереотипам, —
    вовсе не недоумки, которые бездельничают в своих непроницаемых для информации бункерах, пересчитывают богатства,
    как Скрудж Макдак, и только и ждут, когда их свергнут. Совсем наоборот: диктаторы — активные потребители и поставщики информации. На самом деле сбор информации,
    особенно об угрозах режиму, — одно из важнейших условий
    сохранения авторитаризма. Но диктатор не может просто выйти на улицу, чтобы расспросить прохожих, — ему приходится
    прибегать к помощи медиаторов (чаще всего эту роль играет
    тайная полиция).

    Обращение к посредникам редко дает адекватное представ
    ление о происходящем (потому, например, что никто не хочет
    нести ответственность за неизбежные промахи системы). Вот
    почему с глубокой древности правители всегда старались получать информацию из разных источников. Интернет-стратегия
    Махмуда Ахмадинежада имеет давнюю традицию. В XIX веке
    иранский монарх Насреддин-шах Каджар опутал страну сетью
    телеграфных проводов и требовал ежедневных докладов даже
    от чиновников низшего ранга (чтобы перепроверять доклады
    вышестоящих чиновников). Эта линия поведения вполне соответствовала наставлению из знаменитой «Книги о правлении» визиря Низама аль-Мулька (XI век): «Государю необходимо ведать все о народе и о войске, вдали и вблизи от себя,
    узнавать о малом и великом, обо всем, что происходит».

    Известному социологу Итиэлю де Сола Пулу, одному из видных теоретиков XX века, размышлявших о технике
    и демократии, принадлежит важная роль в формировании
    западного понимания роли информации в авторитарных государствах. «Авторитарное государство внутренне непрочно
    и быстро потерпит крах, если информация станет распространяться беспрепятственно», — писал Пул. Подобная точка зрения породила популярный взгляд на проблему и, несомненно,
    заставила Пула и его многочисленных последователей переоценить освободительную силу информации. (Пул, разочаровавшийся в троцкизме, также широко известен тем, что пере-
    оценил влияние западных радиоголосов, поскольку опирался
    главным образом на письма, которые восточноевропейцы слали в редакцию «Радио Свободная Европа».) Подобный техноутопизм проистекает из поверхностного прочтения политики
    и динамики авторитарных государств. Если вслед за Пулом
    предположить, что структуры авторитарного государства покоятся главным образом на подавлении информации, то, стоит
    Западу найти способ наделать в этих структурах дырок, как демократия информационным ливнем хлынет сквозь них на головы угнетенных.

    При внимательном рассмотрении позиция Пула и его
    единомышленников оказывается противоречащей здравому
    смыслу, и это не случайно. Разумеется, выгодно иметь как
    можно больше источников информации, хотя бы для того,
    чтобы замечать возникающие угрозы режиму. (В этом отношении древние иранские правители были мудрее современных западных ученых.) Информация, поступающая из различных независимых источников, может усилить авторитарные режимы или по крайней мере законсервировать их.
    Проницательный свидетель последних лет СССР заметил
    в 1987 году: «Наверняка бывают дни (может быть, наутро
    после Чернобыля), когда Горбачеву хочется купить кремлевский эквивалент ‘Вашингтон пост’ и выяснить, что же на самом деле происходит в его… стране чудес». (Горбачев упоминал о том, что западные радиопередачи помогли ему следить
    за событиями путча в августе 1991 года, когда он был заперт
    на даче в Форосе.)

    Сейчас нет нужды охотиться за российским эквивалентом
    «Вашингтон пост». Даже в отсутствие действительно свободной прессы Дмитрий Медведев может узнать почти все, что
    ему нужно, из блогов. Однажды он признался, что зачастую
    именно с этого начинает рабочий день (Медведев — большой
    поклонник электронных книг и айпада).

    Президенту не приходится тратить много времени
    на поиски жалоб. Обиженный местным чиновником россиянин может пожаловаться президенту, оставив комментарий
    в его блоге (это очень распространенная в России практика).
    Чтобы заработать пару бесплатных очков, подчиненные Медведева с большой помпой латают ветшающую инфраструктуру и увольняют коррумпированных чиновников. Президент,
    однако, действует избирательно и скорее в целях пиара, чем
    ради устранения недостатков системы. Никто не знает, что
    происходит с жалобами, содержащими слишком серьезную
    критику в адрес властей, однако известно, что довольно много едких комментариев быстро исчезают из президентского
    блога. Владимир Путин тоже любит собирать жалобы в ходе
    ежегодной «прямой линии» на ТВ. Но в 2007 году офицер
    милиции сообщил оператору линии, что хочет пожаловаться
    на коррупцию в своем подразделении. Звонившего вычислили и наказали.

    Китайские власти поступают сходным образом: блокируют откровенно антиправительственный контент, не трогая записи в блогах, обличающие местную коррупцию. Власти Сингапура следят за блогами, в которых звучит политическая критика, и утверждают, что учитывают замечания «сетян» в свой
    адрес. Поэтому, хотя темы многих блогов современным авторитарным режимам явно не по вкусу, есть множество других,
    авторов которых власти терпят или даже поощряют.

Алексей Варламов. Мысленный волк

  • Алексей Варламов. Мысленный волк. — М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2014. — 512 с.

    Действие нового романа лауреата нескольких литературных премий, постоянного автора серии «ЖЗЛ» Алексея Варламова происходит с лета 1914-го по зиму 1918-го. В героях «Мысленного волка» угадываются известные личности (Григорий Распутин, Василий Розанов, Михаил Пришвин и другие), происходят события реальные и вымышленные. Персонажи романа философствуют и спорят о природе русского человека, вседозволенности, Ницше и будущем страны. По словам писателя, «не было бы Варламова-прозаика, не было бы и биографа». Надо сказать, работать на славу ему удается в обоих литературных направлениях.

    Часть I

    ОХОТНИК

    1

    Больше всего на свете Уля любила ночное небо и сильный в нем ветер. В ветреном черном пространстве она во сне бежала, легко отталкиваясь ногами от травы, без устали и не сбивая дыхания, но не потому, что в те минуты росла — она невысокая была и телосложением хрупкая, — а потому что умела бежать, — что-то происходило с тонким девичьим телом, отчего оно отрывалось от земли, и Уля физически этот полубег-полулет ощущала и переход к нему кожей запоминала, когда из яви в сон не проваливалась, но разгонялась, взмывала, и воздух несколько мгновений держал ее, как вода. А бежала она до тех пор, пока сон не истончался и ее не охватывал ужас, что она споткнется, упадет и никогда больше бежать не сможет. Тайный страх обезножеть истязал девочку, врываясь в ее ночные сны, и оставлял лишь летом, когда Уля уезжала в деревню Высокие Горбунки на реке Шеломи и ходила по тамошним лесным и полевым дорогам, сгорая до черноты и сжигая в жарком воздухе томившие ее дары и кошмары. А больше ничего не боялась — ни темноты, ни молний, ни таинственных ночных всполохов, ни больших жуков, ни бесшумных птиц, ни ос, ни змей, ни мышей, ни резких лесных звуков, похожих на взрыв лопнувшей тетивы. Горожанка, она была равнодушна к укусам комаров и мошки, никогда не простужалась, в какой бы холодной речной воде ни купалась и сколько б ни мокла под августовскими дождями. Холмистая местность с островами лесов среди болот — гривами, как их тут называли, — с лесными озерами, ручьями и заливными лугами одновременно успокаивала и будоражила ее, и, если б от Ули зависело, она бы здесь жила и жила, никогда не возвращаясь в сырой, рассеченный короткой широкой рекой и изрезанный узкими кривыми каналами Петербург с его грязными домами, извозчиками, конками, лавками и испарениями человеческих тел. Но отец ее, Василий Христофорович Комиссаров, выезжал в Высокие Горбунки только летом, ибо остальное время работал механиком на Обуховском заводе и в деревне так скучал по машинам, что почти все время занимался починкой нехитрых крестьянских механизмов. Денег с хозяев за работу он не брал, зато на завтрак всегда кушал свежие яйца, молоко, масло, сметану и овощи, отчего болезненное, землистое лицо его молодело, лоснилось, становилось румяным и еще более толстым, крепкие зубы очищались от желтого налета, а азиатские глазки сужались и довольно смотрели из-под набрякших век. На горбунковских мужиков этот хитрый опухший взгляд действовал столь загадочным образом, что они по одному приходили к механику советоваться насчет земли и хуторов, но об этом Василий Христофорович сказать не умел, однако мужикам все равно казалось, что петербургский барин что-то знает, но утаивает, и гадали, чем бы его к себе расположить и неизвестное им выведать.

    Иногда, к неудовольствию молодой жены, Комиссаров ходил на охоту вместе с Павлом Матвеевичем Легкобытовым, надменным нервозным господином, похожим чернявой всклокоченностью не то на цыгана, не то на еврея. Легкобытов по первой профессии был агрономом, но на этой ниве ничего не взрастил, если не считать небольшой книги про разведение чеснока, и заделался сначала журналистом, а потом маленьким писателем, жил в деревне круглый год, арендуя охотничьи угодья у местного помещика князя Люпы — загадочного старика, которого никогда не видел, потому что у Люпы была аллергия на дневной свет и на людские лица, за исключением одного — своего управляющего. Про них двоих говорили дурное, но Легкобытов в эти слухи не вникал, он был человек душевно и телесно здоровый, с удовольствием охотился в прозрачных сосновых и темных еловых лесах, натаскивал собак, писал рассказы и в город ездил только за тем, чтобы пристраивать по редакциям рукописи да получать гонорары по двадцать копеек за строчку. Журналы его сочинения охотно брали, критика их то лениво бранила, то снисходительно хвалила, а механик Комиссаров любил своего товарища слушать и был у Павла Матвеевича первым читателем и почитателем. Однажды он даже привез сочинителю из Германии в подарок велосипед, на котором Легкобытов лихо разъезжал по местным дорогам, вызывая зависть мальчишек и ярость деревенских собак. На первых он не обращал внимания, а от вторых отбивался отработанным приемом: когда пес намеревался схватить его за штанину, велосипедист резко тормозил, и животное получало удар каблуком в нижнюю челюсть. Но столь жестоко Павел Матвеевич относился только к чужим псам, в своих же охотничьих собаках души не чаял, ценил их за ум, выносливость и вязкость и дивные давал имена — Ярик, Карай, Флейта, Соловей, Пальма, Нерль, а у иных было и по два имени: одно для охоты, другое для дома. Однажды купил гончую по имени Гончар и переименовал в Анчара. Он был вообще человек поэтический, хоть и казался грубым и резким.

    После стычек с невоспитанными сельскими псинами штаны у Легкобытова оказывались порванными и их зашивала красивая, дородная и строгая крестьянка Пелагея, которая всюду за Павлом Матвеевичем следовала. Помимо охотничьих собак у них было трое детей: младшие — общие, такие же цыганистые и плотные, как их отец, а старший — белесый, худощавый, синеглазый, с длинными девичьими ресницами и пухлыми губами, — Алеша, был Пелагеиным сыном от другого человека. Павел Матвеевич пасынка не слишком жаловал, и не потому, что Алеша был ему по крови чужой, а потому, что относился к детям равнодушно и занимался в жизни только тем, что ему нравилось. А что не нравилось — отметал и в голове не держал.

    Уля же с Алешей часто играла и очень его жалела. Оттого что сама она росла с мачехой, ей все время казалось, будто бы Алешу обижают в семье и даже занятая хозяйством мать относится хуже, чем к младшим сыновьям. Уля с детства таскала для своего товарища из дома лакомства и, перенимая крестьянскую печаль, во все глаза смотрела, как Алеша уплетает гостинцы, хотя впрок печенья и конфеты ему не шли и кости все равно выпирали из загорелого мальчишеского тела, а нежное лицо оставалось всегда трагически готовым к обиде. Однажды Уля накопила денег и купила ему нарядную рубашку, но Алеша смутился, потому что надеть обновку ему было некуда, а как объяснить матери, откуда рубашка взялась, он не знал.

    — Не нравится? — истолковала по-своему его смущение Уля.

    — Велика, — не соврал он, потому что с размером Уля и в самом деле ошиблась, и спрятал рубашку в овине подальше от чужих глаз, но зоркая Пелагея ее нашла.

    Она выслушала Алешины спутанные объяснения, однако ругать сына не стала, а как-то странно хмыкнула, и обыкновенно сухие, прищуренные глаза ее помутнели и сузились, не давая выходу той судорожной материнской любви, которую Пелагея в себе носила, но о которой ни Павел Матвеевич, ни Уля не догадывались. Павел Матвеевич по самонадеянности, а Уля если во что уверовала, то переубедить ее не было никакой возможности. И Алеша с нею не спорил, а делал все, как она велела, — качался до головокружения на гигантских шагах, устроенных механиком, плавал на лодке-плоскодонке, учил свою подружку ловить рыбу и раков, которых они варили на костре, и, тараща глаза — ему спать хотелось, потому что утром вставать ни свет ни заря, — слушал Улины сказки про трехглазых людей, которым третий глаз дан для того, чтобы не видеть обыденного и прозревать сокровенное, и Уля верила, что у нее этот глаз есть, но еще пока не открылся.

    — А чтобы глаз открылся, — говорила Уля Алеше чужим голосом, — надо делать особенные упражнения. Хочешь, научу?

    — Хочу, — отвечал Алеша, и Уля чувствовала, как по ее позвоночнику от шеи до пояса пробегает легкий озноб.

    Она невзначай касалась Алеши и тотчас отдергивала руку:

    — А ты отчего в школу не ходишь?

    — Зачем мне? Я и так все, что мне надо, умею и знаю. Читать умею, писать, знаю счет. Для чего мне лишнее?

    — Это не лишнее, — возражала Уля, наблюдая за тем, как лихо Алеша делает рачницу, обвязывая сеткой ивовый прут и прикрепляя к центру камень с тухлой рыбой, а сама думала: «А правда, что толку, что он знал бы кучу ненужных вещей, которые знаю я?» Она вспоминала воспитанных петербургских мальчиков, с которыми бывала вместе на детских утренниках и елках: «Окажись они здесь, то пропали бы, не знали бы, как меня укрыть, а с Алешей ничего не страшно».

    Страшно было только однажды, когда под вечер вытаскивали из реки перемет и после лещей, язей, налимов увидели на предпоследнем крючке человеческий нос, от которого шел резкий запах. Уля закричала, затряслась, Алеша побледнел, поднял голову и, ни слова не говоря, показал пальцем на реку. На самой ее середине, медленно вращаясь, плыл на спине человек в шубе, брюках и валенках. Лицо у утопленника было белое, обезображенное, волосы тоже белые, спутанные.

    — Это мы его… переметом зацепили.

    — Надо взрослым сказать.

    — Не надо, пусть плывет куда плывет. А мы ничего не видали. Зимой управляющий князя Люпы пропал. Поехал с утра на станцию, а вечером лошадь пришла с пустыми санями. Мужики его, говорят, убили.

    — За что?

    — Немец был. Нитщ. А князь запил и от тоски вслед за ним помер. А перед тем наказал выставить на похоронах три ведра самогону, напоить всех, и чтобы на поминках до упаду плясали и плакать не смели.

    Уля втянула голову в плечи и посмотрела по сторонам. Но ничего особенного не происходило: виднелись вдали темные деревенские избы с растрескавшимися бревнами и нарядными окнами, цвели луга, пели птицы и шли по полю загорелые, уверенные в себе женщины в узорчатых платках. Ничто не могло эту мирную картину порушить, и только отец, когда читал газеты, говорил странное, тревожное, иногда ему присылали телеграммы, от которых он смурнел, но Уля в эту сторону его жизни не вникала. Когда мачехи не было рядом, ей хотелось прижаться к нему, почувствовать родной запах и сладко заплакать, но отец в те минуты, когда она к нему ластилась, становился беспомощным, деревенел, пугался, и это останавливало ее и будило мысли мутные, тяжкие: «А может, и он мне неродной? Может быть, я вовсе подкидыш, сирота? И у меня были другие родители?»

    Дни стояли долгие, не по-северному сухие, безветренные, жаркие. Жирное, студенистое солнце поднималось над горизонтом и лениво плыло по белесому небу, обжигая и суша кожу земли. Уля ждала вечера, тех часов, когда деревья начнут отбрасывать долгие тени, которые постепенно размывались, смешивались с сумерками, и все холмистое пространство слабо озарялось прохладной луной. Чем ближе было полнолуние, тем сильнее волновалась в ней кровь. Она знала, что такою ночью будет бежать, была возбуждена и тормошила худого большеголового Алешу, но взять его с собой не могла, а он смотрел на нее двумя грустными прищуренными глазами и, как умная собака, чуял ее недолгую судьбу.

    Под вечер возвращались охотники. Измученный, мокрый от пота, грузный механик едва волочил стертые ноги и надсадно дышал, а жилистый, неутомимый Павел Матвеевич был бодр, будто не по лесам и болотам вдоль Шеломи шарашил, а сидел весь день в тени в парусиновых креслах и читал модного иностранного писателя Гамсуна вперемежку с иллюстрированным журналом «Нива», как это делала Вера Константиновна Комиссарова, жена механика, высокая, крупная женщина с тяжелыми медными волосами, относившаяся к Легкобытову с такой насмешливостью и подчеркнутым презрением, что даже Уле становилось неловко. Однако охотник невежливости не замечал или придавал женским уколам значение не большее, чем лаю деревенского беспородного пса. Веру Константиновну его снисходительность и пренебрежительность еще пуще злили и красили. За что именно мачеха своего деревенского соседа презирала, наблюдательная Уля уразуметь не могла — то ли за простонародную хозяйку с ее курами и козами, то ли за то, что Павел Матвеевич ничем своей бабе не помогал, а лишь пользовался ее трудами и услугами: она даже портянки ему наматывала, он так и не научился, зато был высокомерен сверх меры, воображал себя знаменитостью и, когда приезжал в Петербург, вечерами ходил на религиозные собрания в философский клуб для интеллигентов, а ночами водил дружбу с темными и страшными людьми — сектантами-чевреками. Об этих сектантах он вполголоса рассказывал, что есть у них главный человек — Исидор Щетинкин, бывший ученый иеромонах, бывший черносотенец, оратор и миссионер, которому чевреки поклоняются как богу, а он заставляет женщин делать с ним половые мерзости.

    — Они все там бывшие.

    — Это как? — недоумевал механик Комиссаров.

    — Родители, когда их дети становятся совершеннолетними, от них отрекаются и говорят: мой бывший сын или моя бывшая дочь. А дети — моя бывшая мать или бывший отец.

    Все это было и страшно, и непонятно, но странным образом сильный, кряжистый Легкобытов с его черной с проседью бородой и крючковатым носом Улю то пугал, а то завораживал, и она старалась почаще попадаться ему на глаза, хоть и боялась красивой Пелагеи.

    Павел же Матвеевич был с девочкой ласково-равнодушен, но при этом не слишком внимателен. Однажды только поинтересовался на ходу высоким, мальчишеским голосом, совсем не подходившим к его диковатому лесному облику:

    — Что это вы читаете, милая барышня?

    — «Антоновские яблоки», сочинение господина академика Бунина, — сказала она примерно и сделала глубокий книксен.

    — А-а, соседушка… — Мягкие губы презрительно дернулись и приоткрыли коричневые зубы. — Однокашничек.

    — Вы с ним учились? — спросила Уля благоговейно.

    — Вот уж, слава богу, не довелось. Его прежде меня из гимназии выставили.

    — За что?

    — За неспособность к наукам, надо полагать. А чего с малокровного дворянского сынка взять?

    — Вы-то кто тогда? — побелела от обиды Уля.

    — Я — сын лавочника и радостный пан.

    Пелагея Ивановна разделывала подстреленную птицу, бросая потроха собакам, и казалось, что-то насмешливое было в движении ее бесстрастных, больших, никогда не замиравших в работе рук. Тихо стрекотали кузнечики, мужчины пили водку, но немного — Улин папа пить не любил, а мнительный Павел Матвеевич любил очень, но еще больше боялся спиться подобно своему отцу-алкоголику, и, сидя в глубине террасы, Уля слушала, как Легкобытов рассказывает историю своей первой любви.

Кейт Аткинсон. Музей моих тайн

  • Кейт Аткинсон. Музей моих тайн. — СПб.: Азбука-Аттикус, Иностранка, 2014. — 448 с.

    Впервые на русском — дебютный роман Кейт Аткинсон, автора цикла романов о частном детективе Джексоне Броуди.

    Когда Руби Леннокс появилась на свет, отец ее сидел в пивной «Гончая и заяц», рассказывая женщине в изумрудно-зеленом платье, что не женат. Теперь Руби живет в тени йоркского собора, в квартирке над родительским зоомагазином, и пытается разобраться в запутанной истории четырех поколений своей семьи. Отыскивая дорогу в лабиринте рождений и смертей, тайн и обманов, девочка твердит себе: «Меня зовут Руби. Я драгоценный рубин. Я капля крови. Я Руби Леннокс».

    Нелл ничего не сказала — она думала о том, как
    грустно было бы матери Перси, будь она сейчас здесь,
    при виде троих его товарищей, что едут веселиться
    в Скарборо. Ведь Перси уже не может с ними поехать.

    Нелл не знала — может, она никогда по-настоящему не любила Перси, а может, просто забыла, каково
    было его любить. В любом случае теперь ей казалось,
    что она никогда в жизни ни к кому не испытывала
    таких чувств, как сейчас к Джеку. От одной мысли о
    нем ее бросало в жар, и она с новой силой осознавала, что живет на свете. Каждую ночь она молилась,
    чтобы ей хватило сил устоять перед ним до свадьбы.

    Она продолжала навещать мать Перси, но перенесла свои визиты с пятницы на понедельник, потому
    что в пятницу вечером теперь гуляла с Джеком. Она
    не говорила миссис Сиврайт, что полюбила другого:
    ведь еще года не прошло, как Перси умер, и они продолжали беседовать о нем за бесконечными чашками
    чаю, но теперь — скорее о выдуманном человеке, чем
    о том, кто когда-то был плотью и кровью. И на снимок
    футбольной команды Нелл смотрела виновато: теперь
    ее взгляд проскальзывал по безжизненному лицу Перси и останавливался на дерзкой улыбке Джека.

    На фронт первым пошел Альберт. Он сказал сестрам, что это будет «весело» и он «хоть мир повидает».
    «Повидаешь ты разве что кусок Бельгии», — саркастически сказал Джек, но Альберта уже ничто не могло сбить с пути, и они едва успели с ним попрощаться,
    как его уже отправили в Фулфордские казармы, где
    зачислили в Первый Йоркширский полк и преобразили из машиниста поезда в артиллериста. Но все же
    они все сфотографировались — это была идея Тома.
    «Всей семьей», — сказал он. Может, у него было предчувствие, что другого раза не будет. У Тома был друг,
    некий мистер Мэтток, страстный фотограф, он пришел
    как-то в солнечный день и расположил всю семью на
    заднем дворе: Рейчел, Лилиан и Нелл сидели на свежепочиненной скамье, Том стоял позади них, а Альберт присел на корточки посредине, на переднем плане, у ног Рейчел, совсем как Джек на той футбольной
    фотографии. Том сказал — очень жаль, что Лоуренса
    с ними нет, а Рейчел ответила: «Почем мы знаем, может, он умер». Если пристально вглядеться в фотографию, можно увидеть клематис — он вьется по верху
    стены, словно гирлянда.

    Фрэнк завербовался в армию в тот день, когда Альберта везли через Ла-Манш. Фрэнк знал, что он трус,
    и боялся, что об этом догадаются другие люди, и поэтому решил пойти на фронт как можно скорее, пока
    ни кто не заметил. Он так боялся, что рука, подписывающая документы, дрожала, и сержант-вербовщик,
    смеясь, сказал:

    — Надеюсь, когда придет пора стрелять во фрицев, у тебя рука потверже будет.

    Джек стоял в очереди вместе с Фрэнком. Ему совершенно не хотелось идти воевать — про себя он считал войну бессмысленным делом, но не мог отпустить
    Фрэнка одного, так что пошел вместе с ним и подписал бумаги шикарным росчерком.

    — Молодец, — сказал сержант.

    Лилиан и Нелл пошли на вокзал провожать парней, но на увешанную гирляндами платформу набилось столько народу, что девушкам удалось увидеть
    Фрэнка лишь мельком, в последнюю минуту, — он
    махал рукой в пустоту из окна вагона, пока состав
    выезжал через широкие арочные, как у собора, своды
    вокзала. Нелл чуть не заплакала от разочарования —
    она так и не углядела Джека среди размахивающей
    флагами и нагруженной вещмешками толпы и радовалась только, что отдала ему счастливую кроличью
    лапку накануне вечером, во время нежного прощанья.
    Она тогда вцепилась ему в руку и заплакала, и Рейчел
    с отвращением буркнула:

    — Прекрати шуметь, — и сунула ей в руку кроличью лапку. — На вот талисман для него.

    Джек расхохотался и сказал:

    — Их бы надо включить в стандартное снаряжение, а? — и запихнул лапку в карман куртки.

    Они в жизни не получали столько писем, сколько
    сейчас от Альберта, бодрых писем о том, какие в полку отличные ребята и как им тут не дают скучать.

    — Он пишет, что соскучился по домашней еде
    и что уже немного освоил военный язык, — читала
    Лилиан вслух для Рейчел, потому что Рейчел он не
    написал ни строчки, хоть она и рассказывала направо
    и налево, что ее «сын» ушел на фронт одним из первых в районе Гровз; Лилиан и Нелл этому очень удивлялись, потому что Рейчел недолюбливала всех своих
    приемных детей, но Альберта не любила сильнее всех.

    Нелл, конечно, получала письма от Джека, не такие бодрые, как от Альберта, и не такие длинные; правду сказать, Джек был не ахти какой писатель и обычно ограничивался фразой «Я думаю о тебе, спасибо,
    что ты мне пишешь», крупным корявым почерком.
    Девушки даже от Фрэнка получали письма, что было
    вполне естественно. «Ему же вовсе некому больше писать, кроме нас», — сказала Нелл. Его письма были
    самые лучшие, потому что он рассказывал смешные
    маленькие подробности о своих однополчанах и их
    еже дневном распорядке, так что девушки даже иногда смеялись, разбирая его забавные угловатые каракули. Как ни странно, никто из троих — ни Фрэнк,
    ни Джек, ни Альберт — не писал собственно о войне;
    битвы и стычки словно происходили отдельно от них,
    сами собой.

    — Битва за Ипр уже кончилась, и мы все очень
    рады, — загадочно выразился Альберт.

    Нелл и Лилиан тратили много времени на ответные письма: каждый вечер они садились в гостиной,
    под лампой в абажуре с бисерной бахромой, и либо
    вязали одеяла для бельгийских беженцев, либо писали письма на особой, специально купленной сиреневой бумаге. У Лилиан появилось непонятное пристрастие к почтовым открыткам с меланхоличными
    сюжетами. Она покупала их целыми наборами (под
    названиями вроде «Прощальный поцелуй») и посылала без разбору всем троим солдатам, так что в итоге
    ни у кого из них не оказалось ни одного полного
    комплекта. А еще надо было слать посылки — с мятными леденцами, вязаными шерстяными шарфами
    и 10 ½-пенсовыми жестянками антисептического порошка для ног, который покупали у Ковердейла на
    Парламент-стрит. А по воскресеньям они часто ходили пешком до самой Лимен-роуд, чтобы поглазеть на
    концентрационный лагерь для иностранцев. Лилиан
    очень жалела заключенных в лагере и потому брала
    с собой яблоки и швыряла их через забор. «Они точно такие же люди, как мы», — сочувственно говорила
    она. Нелл решила, что Лилиан, видимо, права, посколь ку одним из заключенных в лагере был Макс
    Брешнер, их мясник с Хаксби-роуд. Странно было,
    что они носят яблоки врагам, которые пытаются убить
    их собственного брата, но Макс Брешнер, которому
    было все шестьдесят и который не мог пройти нескольких шагов без одышки, не очень-то походил на врага.

    Первым из всех их знакомых пришел на побывку
    с фронта Билл Монро, житель Эмеральд-стрит. За
    ним — парень с Парк-Гров-стрит и другой с Элдон-
    террас. Это казалось очень нечестным, потому что Альберт ушел на фронт самым первым. Однажды поднялся шум: Билл Монро отказался возвращаться на
    фронт, когда вышел его отпуск, и за ним послали военную полицию. Его мать подперла парадную дверь
    ручкой от метлы, и военной полиции пришлось убрать
    даму с дороги — они просто вдвоем подняли ее под
    локти и отнесли в сторону. Нелл, которая в это время
    как раз шла с работы по Эмеральд-стрит, вспомнила
    сцену на похоронах Перси.

    И тут же испытала второе потрясение при виде
    полицейского — из обычной, не военной полиции. Ей
    вдруг показалось, что это Перси. На краткий нелепый миг она испугалась, что он сейчас подойдет к ней
    и спросит, почему у нее на руке колечко с жемчугом
    и гранатами, а не другое, с сапфировой крошкой, которое подарил ей он. То кольцо теперь лежало, завернутое в папиросную бумагу, в дальнем углу ящика
    комода.

    Билла Монро в конце концов уволокли, и Нелл не
    стала задерживаться. Ей было стыдно за него, потому
    что она увидела страх у него на лице и думала теперь,
    как отвратительно быть таким трусом. И как непатриотично. Ее очень удивило, что к миссис Монро, которая
    все еще ярилась, орала и плакала у себя на крыльце,
    пришло так много женщин — сказать ей, что она поступила совершенно правильно.

    Фрэнк пришел на побывку после второй битвы за
    Ипр: он лежал в госпитале в Саутпорте с заражением
    крови из-за раны на ноге, и ему дали несколько дней
    отпуска перед отправкой на фронт. Очень странно —
    до войны они его едва знали, а теперь он казался старым другом. Когда он постучал в заднюю дверь, Лилиан и Нелл бросились его обнимать, а потом заставили
    выпить с ними чаю. Нелл побежала и достала селедку, Лилиан стала резать хлеб, и даже Рейчел спросила,
    как Фрэнк поживает. Но когда они расселись вокруг
    стола и стали пить чай из лучшего сервиза — с золотыми каемочками и голубыми незабудочками, —
    Фрэнк обнаружил, что не может выдавить из себя ни
    слова. Он хотел рассказать им кучу всего о войне, но,
    к своему удивлению, понял, что аккуратные треугольнички хлеба с вареньем и хорошенькие голубые незабудочки сервиза каким-то образом мешают ему говорить о «траншейной стопе» и крысах, а тем более о
    множестве разных способов умирания, которые ему
    довелось наблюдать. Запаху смерти явно нечего было
    делать в гостиной на Лоутер-стрит, с белоснежной скатертью на столе и лампой под абажуром с бисерной
    бахромой, в обществе двух сестер с такими прекрасными, мягкими волосами, в которые Фрэнку безумно
    хотелось зарыться лицом. Он думал все это, жуя бутерброд и отчаянно ища темы для разговора, и наконец нервно сглотнул среди всех этих золотых каемок
    и незабудок и сказал:

    — Вот это отличный чай, а посмотрели бы вы, что
    мы пьем.

    И рассказал им про хлорированную воду в окопах.
    Но увидел ужас у них на лицах и устыдился, что когда-то хотел говорить с ними о смерти.

    Они в свою очередь рассказали ему про Билли
    Монро, и он возмущался в нужных местах, но про себя мечтал, чтобы и у него была такая мать, которая
    как-нибудь — как угодно — не дала бы ему вернуться
    на фронт. Он знал, что, вернувшись туда, погибнет. Он
    вежливо слушал девушек, пока они описывали ему
    свои повседневные занятия, показывали вязание —
    они перешли с одеял для бельгийцев на носки для
    солдат. Нелл рассказала про свою новую работу, на
    фабрике солдатского обмундирования, — ее только что
    сделали бригадиром, потому что у нее есть опыт работы со шляпами, а Лилиан теперь кондуктор в трамвае, и тут Фрэнк поднял брови и воскликнул: «Не
    может быть!» — потому что не мог представить себе
    женщину-кондуктора, и Лилиан захихикала. Сестры
    были слишком живые, и война не смогла проникнуть
    в разговор — конечно, за исключением того, что Джек
    здоров и передает привет и что Альберта они совсем
    не видят, но ему гораздо безопасней за большими
    пушками в артиллерии, чем было бы в окопах.

    Но Рейчел, сидевшая жабой в углу, вдруг заговорила:

    — Ужасно, должно быть, в этих окопах.

    Фрэнк пожал плечами, улыбнулся и ответил:

    — Там не так уж плохо на самом деле, миссис Баркер, — и отхлебнул из чашки с незабудочками.

    Большую часть отпуска Фрэнк провел с Нелл,
    Лилиан или обеими сразу. Он сводил Нелли в мюзикхолл в театр «Эмпайр», а Лилиан повела его на собрание в Образовательное общество, но там говорили о
    слишком сложных для него вещах. Там были сплошные квакеры, сознательные отказники и социалисты,
    и все они твердили, что войну надо кончить путем переговоров. Фрэнк решил, что они просто трусы, и был
    рад, что он в солдатской форме. «Может, тебе не стоит
    якшаться с такими людьми?» — спросил он у Лилиан
    на обратном пути, а она только засмеялась, посмотрела на него и воскликнула: «Фрэнк!» Гораздо приятней
    было, когда они все втроем пошли смотреть «Джейн
    Шор» в «Новом кинотеатре» на Кони-стрит — он только открылся и оказался просто потрясающим, огромным, с тысячей откидных сидений в зале.

    Когда Фрэнку пришла пора возвращаться на фронт,
    он чувствовал себя еще хуже, чем когда уходил туда
    первый раз. Ему невыносимо было оставить Нелл и Лилиан.

Стивен Строгац. Удовольствие от Х

  • Стивен Строгац. Удовольствие от Х. Увлекательное путешествие в мир математики от одного из лучших преподавателей в мире. — М.: Манн, Иванов и Фербер, 2014. — 304 с.

    Если у вас есть друг, который, стоит только вам заговорить о математике, чувствует дрожь в коленках, то книга «Удовольствие от Х» Стивена Строгаца станет отличным для него подарком. Проблема «математической фобии» не только в том, что странные символы не поддаются пониманию и трудны в произношении, но и в том, что многие не возьмут в толк, чем математики вообще занимаются. Почему Ромео и Джульетта ведут себя как простые гармонические осцилляторы, узнаете из главы «Любит не любит».

    Часть IV ВРЕМЯ ПЕРЕМЕН

    Любит не любит

    «Весной, — писал Теннисон, — воображение молодого человека с легкостью поворачивается к мыслям о любви». Увы, потенциальный партнер молодого человека может иметь собственные представления о любви, и тогда их отношения будут полны бурных взлетов и падений, которые делают любовь столь волнующей и столь болезненной. Одни страдальцы от безответной ищут объяснение этих любовных качелей в вине, другие — в поэзии. А мы проконсультируемся у исчислений.

    Представленный ниже анализ будет насмешливо-ироничным, но он затрагивает серьезные темы. К тому же если понимание законов любви может от нас ускользнуть, то законы неодушевленного мира в настоящее время хорошо изучены. Они принимают форму дифференциальных уравнений, описывающих изменение взаимосвязанных переменных от момента к моменту в зависимости от их текущих значений. Возможно, у таких уравнений мало общего с романтикой, но они хотя бы могут пролить свет на то, почему, по словам другого поэта, «путь истинной любви никогда не был гладким».

    Чтобы проиллюстрировать метод дифференциальных уравнений, предположим, что Ромео любит Джульетту, но в нашей версии этой истории Джульетта — ветреная возлюбленная. Чем больше Ромео любит ее, тем сильнее она хочет от него спрятаться. Но когда Ромео охладевает к ней, он начинает казаться ей необыкновенно привлекательным. Однако юный влюбленный склонен отражать ее чувства: он пылает, когда она его любит, и остывает, когда она его ненавидит.

    Что происходит с нашими несчастными влюбленными? Как любовь их поглощает и уходит с течением времени? Вот где дифференциальное исчисление приходит на помощь. Составив уравнения, обобщающие усиление и ослабление чувств Ромео и Джульетты, а затем решив их, мы сможем предсказать ход отношений этой пары. Окончательным прогнозом для нее будет трагически бесконечный цикл любви и ненависти. По крайней мере четверть этого времени у них будет взаимная любовь.

    Чтобы прийти к такому выводу, я предположил, что поведение Ромео может быть смоделировано с помощью дифференциального уравнения

    dR/dt = aJ,

    которое описывает, как его любовь изменяется в следующее мгновение (dt). Согласно этому уравнению, количество изменений (dR) прямо пропорционально (с коэффициентом пропорциональности a) любви Джульетты (J). Данная зависимость отражает то, что мы уже знаем: любовь Ромео усиливается, когда Джульетта любит его, но это также говорит о том, что любовь Ромео растет прямо пропорционально тому, насколько Джульетта его любит. Это предположение линейной зависимости эмоционально неправдоподобно, но оно позволяет значительно упростить решение уравнения.

    Напротив, поведение Джульетты можно смоделировать с помощью уравнения

    dJ/dt = —bR.

    Отрицательный знак перед постоянной b отражает то, что ее любовь остывает, когда любовь Ромео усиливается.

    Единственное, что еще осталось определить, — их изначальные чувства (то есть значения R и J в момент времени t = 0). После этого все необходимые параметры будут заданы. Мы можем использовать компьютер, чтобы медленно, шаг за шагом двигаться вперед, изменяя значения R и J в соответствии с описанными выше дифференциальными уравнениями. На самом деле с помощью основной теоремы интегрального исчисления мы можем найти решение аналитически. Поскольку модель простая, интегральное исчисление выдает пару исчерпывающих формул, которые говорят нам, сколько Ромео и Джульетта будут любить (или ненавидеть) друг друга в любой момент времени в будущем.

    Представленные выше дифференциальные уравнения должны быть знакомы студентам-физикам: Ромео и Джульетта ведут себя как простые гармонические осцилляторы. Таким образом, модель предсказывает, что функции R(t) и J(t), описывающие изменение их отношений во времени, будут синусоидами, каждая из них возрастающая и убывающая, но максимальные значения у них не совпадают.

    Модель можно сделать более реалистичной разными путями. Например, Ромео может реагировать не только на чувства Джульетты, но и на свои собственные. А вдруг он из тех парней, которые настолько боятся, что их бросят, что станет остужать свои чувства. Или относится к другому типу парней, которые обожают страдать — именно за это он ее и любит.

    Добавьте к этим сценариям еще два варианта поведения Ромео: он отвечает на привязанность Джульетты либо усилением, либо ослаблением собственной привязанности — и увидите, что в любовных отношениях существуют четыре различных стиля поведения. Мои студенты и студенты группы Питера Кристофера из Вустерского политехнического института предложили назвать представителей этих типов так: Отшельник или Злобный Мизантроп для того Ромео, который охлаждает свои чувства и отстраняется от Джульетты, и Нарциссический Болван и Флиртующий Финк для того, который разогревает свой пыл, но отвергается Джульеттой. (Вы можете придумать собственные имена для всех этих типов).

    Хотя приведенные примеры фантастические, описывающие их типы уравнений весьма содержательны. Они представляют собой наиболее мощные инструменты из когда-либо созданных человечеством для осмысления материального мира. Сэр Исаак Ньютон использовал дифференциальные уравнения для открытия тайны движения планет. С помощью этих уравнений он объединил земные и небесные сферы, показав, что и к тем и к другим применимы одинаковые законы движения.

    Спустя почти 350 лет после Ньютона человечество пришло к пониманию того, что законы физики всегда выражаются на языке дифференциальных уравнений. Это верно для уравнений, описывающих потоки тепла, воздуха и воды, для законов электричества и магнетизма, даже для атома, где царит квантовая механика.

    Во всех случаях теоретическая физика должна найти правильные дифференциальные уравнения и решить их. Когда Ньютон обнаружил этот ключ к тайнам Вселенной и понял его великую значимость, он опубликовал его в виде латинской анаграммы. В вольном переводе она звучит так: «Полезно решать дифференциальные уравнения».

    Глупая идея описать любовные отношения с помощью дифференциальных уравнений пришла мне в голову, когда я был влюблен в первый раз и пытался понять непонятное поведение моей девушки. Это был летний роман в конце второго курса колледжа. Я очень напоминал тогда первого Ромео, а она — первую Джульетту. Цикличность наших отношений сводила меня с ума, пока я не понял, что мы оба действовали по инерции, в соответствии с простым правилом «тяни-толкай». Но к концу лета мое уравнение начало разваливаться, и я был еще более озадачен. Оказалось, произошло важное событие, которое я не учел: ее бывший возлюбленный захотел ее вернуть.

    В математике мы называем такую задачу задачей о трех телах . Она заведомо неразрешима, особенно в контексте астрономии, где впервые и возникла. После того как Ньютон решил дифференциальные уравнения для задачи о двух телах (что объясняет, почему планеты движутся по эллиптическим орбитам вокруг Солнца), он обратил внимание на задачу о трех телах для Солнца, Земли и Луны. Ни он, ни другие ученые так и не смогли ее решить. Позже выяснилось, что задача о трех телах содержит семена хаоса, то есть в долгосрочной перспективе их поведение непредсказуемо.

    Ньютон ничего не знал о динамике хаоса, но, по словам его друга Эдмунда Галлея *, пожаловался, что задача о трех телах «вызывает головную боль и так часто не дает ему спать, что он больше не будет об этом думать».

    Здесь я с вами, сэр Исаак.


    * Эдмунд Галлей (1656–1742) — английский астроном и геофизик. Главные достижения — создание метода расчета кометных орбит и открытие периодичности некоторых комет. Знаменитая комета Галлея названа в его честь. Прим. перев.

Эрик Кляйненберг. Жизнь соло

  • Эрик Кляйненберг. Жизнь соло. Новая социальная реальность. — М.: Альпина нон-фикшн, 2014. — 284 с.

    Одиночество сегодня — это новая социальная реальность крупных городов, ответственное решение и молодых представителей «креативного класса», и пожилых, желающих стареть в одиночестве. Для Эрика Кляйненберга этот феномен является следствием трансформации городских пространств, которая дает возможность экспериментировать со своим образом жизни, а также усиления роли женщин, революции «социальных сетей» и скачка средней продолжительности жизни.

    Глава 2

    Как жить одному

    «Я всегда жила одна и никогда не хотела жить по-другому», —
    признается психолог, автор книг и апологет жизни
    в одиночестве Белла Депауло. Депауло выросла в Данморе,
    в штате Пенсильвания. В этом маленьком городке даже дети
    знали, что вступать в брак необходимо. До колледжа она не подозревала, что такой участи можно избежать, однако после его
    окончания поняла, что именно этого ей очень хочется. «Это
    был не какой-то конкретный момент осознания, когда я поняла, что мне нравится быть одинокой. Просто я так устроена.
    И этого не изменишь, — объясняет она. — Чтобы к этому прийти, нужно было осознать что-то более фундаментальное — то,
    что нормально (и даже хорошо) жить так, чтобы жизнь имела
    смысл для меня самой, пусть даже мой образ жизни является
    не самым традиционным и общепринятым».

    Представлять себе будущую жизнь в одиночестве трудно
    не только выходцу из небольшого городка наподобие Данмора. Идеал благополучной жизни в обычном или гражданском
    браке является частью мейнстрим-культуры, которая с ранних
    лет прививается молодому поколению. В современном обществе у детей, быть может, больше личного пространства, чем
    у их сверстников прошлых поколений, но они все равно растут
    вместе по крайней мере с одним родителем и, возможно, с братьями и сестрами. Детский опыт закладывает основу стандартов, согласно которым совместное домохозяйство является если
    не идеалом, то по крайней мере нормой. Наш детский опыт
    создает наш характер, ведет к развитию навыков, способностей
    и появлению моделей поведения по совместному использованию жилого пространства, которые сознательно или бессознательно мы берем с собой во взрослую жизнь.

    Мало кто живет один в детском возрасте, поэтому, когда
    взрослый человек выбирает жизнь соло, ему приходится многому учиться. Мысли Торо, Сиддхартхы или Хелен Браун могут вдохновлять, но в мире не существует даже базового путеводителя по домашней автономии, не говоря уже об обновленном и дополненном издании. Идея жить одному может очень
    вдохновлять вас, но следует иметь в виду, что на практике это
    совсем не просто. Не только потому, что человеку приходится
    быть наедине самим с собой значительную часть времени,
    но и потому что ему случается попадать в незнакомые ситуации, решать целый ряд личных проблем, удовлетворять набор определенных потребностей. Некоторые из этих проблем
    имеют сугубо утилитарный характер: научиться покупать и готовить на одного человека, создать баланс между одиночеством
    и общением, правильно выбрать средства общения и получения информации — от пассивного потребления развлекательных ТВ-программ до активного общения при помощи телефона и Интернета. Далее появляются более серьезные вопросы:
    как бороться с одиночеством? Как научиться не воспринимать
    его как социальное фиаско? Как противостоять дискриминации на работе, при аренде квартиры? Как общаться с друзьями
    и членами семьи, которые не могут смириться с тем, что близкий им человек одинок, — а вдруг он на самом деле чувствует
    себя несчастным?

    Каждый человек, выработавший в себе способность жить
    в одиночестве, считает, что общих рецептов не существует, однако проведенные мной интервью указывают на присутствие
    ряда общих элементов. В наши дни молодые одиночки стремятся активно «переформатировать» представление о том, что
    их существование является показателем социального фиаско,
    в прямо противоположное — что оно свидетельствует о неординарности личности и об успехе. По утверждению одиночек,
    высвобожденное ими время используется на личное и, главным
    образом, профессиональное развитие. По их словам, инвестиции в себя необходимы потому, что современные семьи часто распадаются, работа не является стабильной, и в конечном
    счете каждый из нас может надеяться только на самого себя.
    Для укрепления своего «я» необходимо, с одной стороны, заниматься «сольными» проектами: учиться самостоятельно вести хозяйство, самому придумывать себе развлечения и довольствоваться своим собственным обществом. С другой стороны,
    необходимо вести активную социальную жизнь, поддерживать
    сеть дружеских и рабочих контактов и даже, как считает социолог Итан Уоттерс, создавать «городские племена», являющиеся
    суррогатом семьи, формирующие общественную среду и при
    необходимости оказывающие поддержку.

    Чтобы сделать «сольную» жизнь приятной, можно полностью
    сконцентрироваться на работе и своем «племени». Но, увы, ничего не продолжается бесконечно. Большинство людей, проживших в одиночестве до 40 лет, сталкиваются с распадом своей
    социальной среды: близкие друзья вступают в брак и рожают
    детей, а работа, какую бы радость она ни приносила, не в состоянии удовлетворить самые сокровенные потребности. Жизнь
    ставит людей перед сложным выбором. Научившиеся наслаждаться «независимостью» должны решить: продолжать ли прежнюю жизнь или найти партнера и создать семью. Для мужчин
    это вопрос не очень срочный, а вот женщины — совсем другое
    дело. Одинокая женщина, возраст которой приближается к сорока, каждую ночь засыпает под тиканье биологических часов,
    напоминающих ей о том, что она, возможно, никогда не родит
    своего собственного ребенка. Подобная ситуация побудила таких писателей, как Лори Готтлиб, призвать одиноких женщин
    быть менее придирчивыми в выборе партнера. Впрочем, это
    не самый убедительный аргумент (и не только потому, что через два года после выхода в свет вызвавшей много споров статьи «Выйди за него замуж» сама Готтлиб не последовала своему
    собственному совету). Брачные узы и без того достаточно непросты, даже когда обе стороны начинают отношения с энтузиазмом. Привыкшие жить в одиночестве молодые взрослые справедливо сомневаются, что брак, с самого начала основанный
    на компромиссе, сложится удачно. Такие люди хоть и не теряют
    надежды найти свою «половинку», но считают, что жить лучше
    в полном одиночестве в собственной квартире.

    Большинство проживающих в одиночестве молодых взрослых
    воспринимают свое состояние как этап развития, а не конечный
    пункт своего пути. Большинство из них с оптимизмом смотрит
    на эту ситуацию, рассчитывая не упустить свой шанс. Не имеет
    значения, активно ли они ищут партнера или нет. Но все уповают на то, что партнер найдется, и рано или поздно они вступят
    в брак. В наши дни 84 % американских женщин выходят замуж
    к 40 годам, а 95 % — к 65 годам. Вне всякого сомнения, у людей
    разных поколений, родившихся, допустим, в 1945 г. и в 1970 г.
    очень разные представления о браке, но только не о том, вступят ли они сами в брак. Современные американцы могут быть
    весьма скептически настроены к институту брака в целом,
    но приблизительно 90 % тех, кто никогда в нем не был, верят,
    что рано или поздно обретут семейное счастье.

    Главная разница в восприятии брака теми, кому сейчас 65
    и 25 лет, не в вопросе: «Надо ли?», а в вопросе: «Когда?». Рожденные в 40-е гг. прошлого века американские мужчины и женщины вступали в брак, когда им исполнялось соответственно
    23 и 21 год. Когда этому поколению перевалило за 40 лет, всего
    лишь 6 % из них никогда не состояло в браке. В наши дни средний возраст заключения первого брака является наиболее высоким с тех пор, как началась перепись населения, — 28 лет для
    мужчин и 26 лет для женщин. В Вашингтоне, а также в штатах
    Массачусетс и Нью-Йорк средний возраст первого вступления
    в брак превышает теперь 30 лет, точно так же, как и в двух европейских странах — Швеции и Дании. Рекордно высокое количество американцев в возрасте после 40 лет вообще никогда
    не состояло в браке — 16 % мужчин и 12 % женщин. Эти люди
    достаточно времени провели в одиночестве.

    И как же они использовали это время? В книге «Против
    любви» (Against Love) Лора Кипнис рассуждает о том, что у людей останется больше времени на игру, если они будут избегать
    связывающих их отношений. Она даже делает провокационное
    предположение: такое освобождение может нарушить статус-кво. «Свободные люди могут представлять социальную опасность, — утверждает Кипнис. — Кто знает, что они там еще придумают? И чего еще могут потребовать?» Правда, как явствует
    из интервью для этой книги, самый амбициозный план, на который оказался способен одинокий человек, отнюдь не звал
    на баррикады: одиночка скромно собирался провести «свободное время» на работе.

    В условиях современной экономики большинство из нас является свободными агентами, конкурирующими между собой
    за хорошую работу. В таких условиях вообще сложно себе представить, что такое «свободное время». В наши дни все, а в особенности молодые профессионалы, прекрасно понимают, что
    никакого социального контракта между капиталом и наемными
    сотрудниками не существует. Работодатели не дают никому каких-либо «долгоиграющих» обязательств. Профсоюзы слишком
    слабы, чтобы что-либо требовать или объединить трудящихся.
    Теперь каждый из нас все больше и больше работает в надежде
    утвердиться на рабочем месте и создать репутацию, в особенности на начальном этапе карьеры. Для нового поколения будущих профессионалов в возрасте от 20 до 35 лет этот период
    карьеры — самое неподходящее время для вступления в брак
    и погружения в семейную жизнь. В этот период необходимо
    учиться и работать, для того чтобы произвести впечатление. Мы
    полностью отдаем свое время своим учителям или работодателям, а свободные часы и минуты посвящаем работе над собой.
    Мы приобретаем новые навыки и умения. Демонстрируем нашу
    многосторонность. Путешествуем. Меняем место жительства.
    Создаем свой круг контактов. Работаем над собственной репутацией. Карабкаемся вверх по карьерной лестнице. Рассылаем
    резюме и находим работу лучше прежней — и делаем это снова
    и снова. Заниматься своей карьерой гораздо проще, когда вы
    ничем и никем не связаны, лучше всего — когда вы живете один.

    Такова цена благополучия в условиях современной экономики. Работа занимает огромное место в жизни молодых людей.
    Приходится или посвящать ей лучшие годы или вообще забыть
    о том, что можешь чего-то добиться. Такая ситуация сложилась не только в бизнесе, главная цель которого — прибыль,
    но и в менее конкурентных областях, включая научную среду
    и сферу культуры. Например, будучи аспирантом университета
    Беркли, я познакомился с несколькими студентами в возрасте
    около 30 лет, которым их научный руководитель, успешная женщина-ученый, настоятельно советовала не заводить серьезных
    отношений, пока они не добьются успеха в карьере и известности. Она объясняла это тем, что конкуренция в научном мире
    стала очень жесткой. По всему миру в исследовательской науке
    исчезают должности, которые раньше давались на всю жизнь,
    а хорошо оплачиваемой преподавательской работы не так много.
    Близкие же отношения многого требуют и сильно отвлекают.
    Они могут приостановить развитие личности или, что еще хуже,
    повлиять на качество работы. К тому же очень немногие отношения долговечны. Поэтому в ваших же собственных интересах
    отдать предпочтение учебе и работе, верно?

    Положение представителей так называемого креативного
    класса очень похоже на вышеописанное. Действительно, эти
    счастливчики могут иногда себе позволить поиграть в офисе
    в пинг-понг или поесть за счет компании, но их работа требует
    невероятных затрат времени и энергии. Нанимающие «креативщиков» компании бьются за долю рынка в таких творческих
    областях, как создание ПО, киноиндустрия, реклама. Эти компании пытаются сломать барьеры, разделяющие личную и профессиональную жизнь своих сотрудников, и выдвигают работу
    на передний план, возводя ее в ранг того, что Мэттью Кроуфорд
    называет soulcraft, т. е. «мастерство души».

    Компании часто заставляют людей вкладывать в дело
    не только свое рабочее, но и личное время. Писатель Дэниел
    Пинк работает в жанре бизнес-литературы. Его перу принадлежит книга «Нация свободных агентов» (Free Agent Nation).
    По свидетельству Пинка, предприниматели в самых разных областях признаются, что посвящают работе практически все свое
    время. Живущих таким образом десятки миллионов американцев Пинк называет «солистами», потому что их «успех зависит главным образом от их собственного вклада», а не «милости
    большой компании или организации». Подобные изменения
    в самой природе работы можно воспринимать по-разному: как
    нечто высвобождающее, пугающее, стимулирующее или ужасно
    утомительное. Один из наших респондентов выразил это так:
    «Когда работаешь на себя, самое ужасное — то, что надо работать 24 часа в сутки. Самое лучшее — то, что ты сам выбираешь,
    какие именно 24 часа».

    В таких областях, как банковское дело, юриспруденция,
    СМИ и медицина, менеджерам даже не надо призывать сотрудников ставить свою работу выше личных отношений, потому
    что сама работа по определению предполагает такой подход.
    В этих и других хорошо оплачиваемых областях многие работодатели требуют от сотрудников, чтобы те проводили на работе большую часть времени — до 70, 80 и 90 часов в неделю,
    будь то в офисе, командировках или просто проверяя сообщения на Blackberry. В наши дни для молодых профессионалов
    считается абсолютно нормальным отменить совместный ланч,
    планы на вечер и даже отпуск только потому, что «на работе возникла проблема». Вот пример банковского служащего Марка,
    занимающегося инвестициями. Ему около 30 лет. Со своей девушкой он арендовал квартиру на западном побережье США,
    девушка в эту квартиру переехала, а сам он там ни разу не появился, потому что по работе ему надо было остаться на восточном побережье! Понятное дело, что отношения с девушкой
    вскоре закончились, и Марк начал планировать свою жизнь, исходя из требований своей работы. «Я все еще встречаюсь с девушками, — говорит он мне — но только с девушками гораздо
    моложе, которых пока не волнует ответ на серьезный вопрос:
    „Куда ведут эти отношения?“ Я хотел бы встретить свою половинку. Но одновременно я этого боюсь, потому что карьера для
    меня самое главное и свободное время я провожу с коллегами.
    Думаю, что время жениться и заводить детей настанет позже».

    Марк далеко не единственный, кто привык к стилю работы
    24 / 7 и сделал офис центром своего личного общения. Мы взяли
    интервью у одного адвоката, который рассказал, что после двух
    лет работы по 70 часов в неделю, основным кругом его общения
    стали коллеги-геи. Журналист Джастин, о котором рассказывалось в первой главе, также признается, что совсем не против
    проводить на работе огромное количество времени: «Ведь я же
    общаюсь. Я окружен людьми со схожими интересами. Я много
    разговариваю, пишу электронные письма, захожу в другую комнату к коллегам, чтобы обсудить историю или просто потрепаться». Вне офиса Джастин также чаще всего общается… с коллегами по работе. «Мы ходим вместе на ланч. Мы играем в спортивные игры — теннис и софтбол. Все прекрасно».

    Границы между личной жизнью и работой у молодых взрослых исчезают не только в офисе. Сейчас повсеместным явлением стали смартфоны, и в соцсетях например, на Facebook,
    по работе и просто так общаются «друзья» из самых разных
    профессиональных областей, где бы они ни находились. Одна
    из наших респонденток, 30-летняя женщина-адвокат, которая
    работает в сфере политики, рассказывала: «Я работаю по девять часов в день. Из них семь часов отвечаю на электронные
    письма, большая часть из которых связана с работой, но есть
    и часть от друзей и семьи. В моей адресной телефонной книге
    350 человек». Ее телефон часто звонит, она постоянно проверяет на нем сообщения. Большая их часть связана с работой,
    и она старается быстро отвечать на них даже тогда, когда проводит время с друзьями.

    В таком поведении нет ничего исключительного. Хотя
    вроде бы логично связывать жизнь в одиночестве с социальной изоляцией, для большинства взрослых одиночек это совсем
    не так. Во многих случаях они общаются больше, чем остальные — в этом им помогают соцсети и цифровые средства передачи информации. Молодые профессионалы, с которыми
    мы общались, говорят, что им сложнее пережить социальную
    активность, от дружеской вечеринки до он-лайн чата, чем находиться вне «зоны доступа».
    Занимающаяся исследованиями
    рынка компания Packaged Facts выпустила отчет «Одинокие
    люди в США: новая нуклеарная семья» (Singles in the U. S.: The
    New Nuclear Family), который подтверждает эту мысль. В результате исследования было установлено, что живущие одиноко
    чаще всех остальных утверждают: Интернет изменил их досуг,
    они часто сидят в сети до поздней ночи и поэтому меньше спят.
    Согласно данным исследования связи между социальной изоляцией и новыми технологиями, финансированного Фондом Пью,
    среди активных пользователей Интернета и социальных медиа
    больше, по сравнению с остальными, тех, кто имеет широкий
    и разнообразный круг общения, они чаще посещают общественные места, в которых контактируют не знакомые между собой
    люди, и принимают участие в работе волонтерских организаций. Одинокие люди и люди, живущие отдельно, в среднем
    в два раза чаще ходят в клубы и бары, чем состоящие в браке.
    Они чаще едят в ресторанах, среди них больше тех, кто посещает
    музыкальные и различные художественные классы, и они чаще
    ходят за покупками вместе с друзьями. Без сомнения, многие
    из них борются с чувством одиночества или ощущением того,
    что им надо изменить свою жизнь и сделать ее более полной.
    Но точно такие же чувства посещают и их друзей или членов
    семьи, состоящих в браке, да и практически всех в тот или иной
    период жизни. Партнер или человек, с которым можно вместе
    жить в квартире, не избавляет автоматически от боли одиночества, которая является естественной частью человеческого существования.

Павел Басинский. Скрипач не нужен

  • Павел Басинский. Скрипач не нужен. — М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2014.

    В Редакции Елены Шубиной выходит новая книга Павла Басинского «Скрипач не нужен». Помимо статей о классиках и современниках, сборник составили эссе, биографические зарисовки и повесть «Московский пленник».

    КЛАССИКИ

    Соблазн и безумие

    Два эссе о Льве Толстом

    Почему не встретились

    Толстой и Достоевский?

    Иногда с удивлением спрашивают: а что, Достоевский и Толстой не были знакомы? Как? Почему? Ведь они жили в одно время и принадлежали примерно к одному поколению: Достоевский родился в 1821 году, а Толстой — в 1828-м. У них был общий товарищ — Н.Н. Страхов, критик и философ. Был общий, скажем так, литературный оппонент и конкурент, отношения с которым у обоих сразу не сложились, — И.С. Тургенев. Оба, хотя и в разное время, «окормлялись» возле издателя «Современника» Н.А. Некрасова.

    Ну и, наконец, это было бы просто логично — познакомиться двум величайшим прозаикам мира, раз уж довелось им родиться в одной стране и в одно время. Правда, Толстой жил под Тулой, а Достоевский — в Петербурге и за границей. Но Толстой бывал в Петербурге по делам, а в Ясную Поляну к нему приезжали писатели и рангом помельче, и всех он охотно принимал. Неужели тому же Н.Н. Страхову не пришло в голову свести вместе двух наших равноапостольных гениев, Петра и Павла русской прозы? Неужели им самим ни разу не приходило в голову, что надо бы встретиться и поговорить? Тем более что оба читали и ценили друг друга. Красивая была бы встреча!

    Нет, им не удалось познакомиться. Хотя такая возможность была, и даже дважды… 10 марта 1878 года, находясь в Петербурге, где он заключал купчую крепость на покупку у барона Бистрома самарской земли, Толстой посетил публичную лекцию 24-летнего входящего в моду философа, магистра Петербургского университета Владимира Соловьева, будущего «отца» русского символизма. На этой лекции были Страхов и Достоевский. Казалось, всё говорило за то, чтобы близко знакомый и с Толстым, и с Достоевским Страхов познакомил двух главных прозаиков современности, которые давно желали встретиться друг с другом. Но Страхов этого не сделал. В воспоминаниях вдовы Достоевского Анны Григорьевны это объясняется тем, что Толстой просил Страхова ни с кем его не знакомить. И это очень похоже на поведение Толстого в ненавистном ему Петербурге, где он чувствовал себя совершенно чужим.

    Интересной была реакция Достоевского на так называемый «духовный переворот» Толстого. Она интересна еще и тем, что очень точно отражает мнение литературных кругов вообще о том, что происходило с Толстым в начале восьмидесятых годов. В мае 1880 года во время торжественного открытия памятника Пушкину в Москве, когда Достоевский произносил свою знаменитую «пушкинскую» речь, среди собравшихся писателей Толстого не было. Зато циркулировал слух, что Толстой в Ясной Поляне… сошел с ума. 27 мая 1880 года Достоевский писал жене: «Сегодня Григорович сообщил, что Тургенев, воротившийся от Льва Толстого, болен, а Толстой почти с ума сошел и даже, может быть, совсем сошел». Это означает, что, возможно, слух о «сумасшествии» Толстого пустил в Москве именно Тургенев. Перед этим он посетил Толстого в Ясной Поляне, они помирились, и Толстой рассказал ему о своих новых взглядах. Но насколько же легко приняли братья-писатели этот слух, если уже на следующий день в письме к жене Достоевский сообщает: «О Льве Толстом и Катков подтвердил, что, слышно, он совсем помешался. Юрьев (Сергей Андреевич Юрьев — писатель и переводчик, председатель Общества любителей российской словесности, знакомый Толстого. — П.Б.) подбивал меня съездить к нему в Ясную Поляну: всего туда, там и обратно менее двух суток. Но я не поеду, хотя очень бы любопытно было».

    То есть Достоевский, смущенный слухами о «сумасшествии» Толстого, решил не рисковать. Таким образом, еще одна возможность знакомства двух писателей была потеряна… едва ли не из-за обычного писательского злословия.

    Но у Толстого с Достоевским был и еще один общий знакомый — графиня А.А.Толстая, тетка Льва Николаевича и его духовный корреспондент. Зимой 1881 года, незадолго до кончины Достоевского, она близко сошлась с ним. «Он любит вас, — писала она Толстому, — много расспрашивал меня, много слышал об вашем настоящем направлении и, наконец, спросил меня, нет ли у меня чего-либо писанного, где бы он мог лучше ознакомиться с этим направлением, которое его чрезвычайно интересует». Alexandrine, как называли ее в светских кругах, дала Достоевскому прочесть письма к ней Толстого 1880 года, написанные в то время, когда Толстой, по общему мнению, «сошел с ума». В «Воспоминаниях» она писала:

    «Вижу еще теперь перед собой Достоевского, как он хватался за голову и отчаянным голосом повторял: „Не то, не то!…“ Он не сочувствовал ни единой мысли Льва Николаевича…»

    Такова была реакция Достоевского на духовный кризис Толстого.

    Совсем другой был отклик Толстого на смерть Достоевского.

    5 февраля 1881 года (Достоевский умер 28 января старого стиля) Толстой писал Страхову в ответ на его письмо: «Я никогда не видал этого человека и никогда не имел прямых отношений с ним, и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый близкий, дорогой, нужный мне человек… И никогда мне в голову не приходило меряться с ним — никогда. Всё, что он делал (хорошее, настоящее, что он делал), было такое, что чем больше он сделает, тем мне лучше. Искусство вызывает во мне зависть, ум тоже, но дело сердца — только радость. Я его так и считал своим другом, и иначе не думал, как то, что мы увидимся, и что теперь только не пришлось, но что это мое. И вдруг за обедом — я один обедал, опоздал — читаю: умер. Опора какая-то отскочила от меня. Я растерялся, а потом стало ясно, как он мне был дорог, и я плакал, и теперь плачу».

    За два дня до этого Страхов писал Толстому: «Он один равнялся (по влиянию на читателей) нескольким журналам. Он стоял особняком среди литературы, почти сплошь враждебной, и смело говорил о том, что давно было признано за „соблазн и безумие“…» Но что было «соблазном и безумием» с точки зрения литературной среды того времени? А вот как раз проповедь христианства как последней истины.

    На этом, по мнению писателей, помешался перед смертью Гоголь, это было пунктом «безумия» Достоевского, и от этого же самого «сошел с ума» Толстой. И Толстой, не медля, принимает эстафету «безумия». Случайно или нет, но именно после смерти Достоевского с маленького рассказа «Чем люди живы», написанного в 1881 году, начинается «поздний» Толстой, взгляды которого на жизнь, на религию, на искусство совершенно противоположны тем, которые приняты в «нормальном» обществе и которые сам же Толстой недавно принимал…

    Два завещания Льва Толстого

    Бывают в жизни сюжеты, которые, представляясь на первый взгляд ничего не значащими, тем не менее крепко застревают в памяти и заставляют возвращаться к ним вновь и вновь. Так случилось с публикацией в первом номере журнала «Ясная Поляна» самой ранней редакции повести «Хаджи-Мурат» Л.Н.Толстого под названием «Репей».
    Публикация «Репья» вместе со знаменитым обращением Льва Толстого «к людям-братьям» «Благо любви» — не открытие, эти тексты есть в академическом 90-томнике Толстого. Но почему-то именно эти тексты прочно засели в памяти, да так, что я долго не мог понять: в чем, собственно, дело?

    Скажем банальность: смерть любого великого человека есть великая тайна. Мы, простые смертные, этими тайнами великих смертей (Данте, Байрона, Пушкина, Толстого) любим интересоваться, забавляться, развлекаться, но едва ли кто-то возьмет на себя смелость их действительно пережить. Это не в человеческих силах. Вот и публикация в «Ясной Поляне» навела меня на щепетильные мысли. Что считать духовным завещанием Толстого? В своеобразном постскриптуме к «Обращению к людям-братьям» (21 августа 1908 года) сам Толстой писал: «Я думал, что умираю, в тот день, когда писал это. Я не умер, но вера моя в то, что я высказал здесь, остается та же, и я знаю, что не изменится до моей смерти, которая, во всяком случае, должна наступить очень скоро».

    Кажется, всё ясно. Вот оно, завещание! — подписанное, с очень важным, в почти юридической форме сделанным уточнением, смысл которого предельно прост: воля моя не изменится до смерти, все дополнительные варианты считать ложными. Я не силен в юриспруденции, но, вероятно, на языке закона всех цивилизованных стран есть такие формулировки, которые делают завещание единственным и уже неизменным даже волей самого завещателя (например, он опасается в будущем ослабления разума или давления со стороны каких-то заинтересованных лиц).

    Итак, завещание Толстого: «Об одном прошу вас, милые братья: усомнитесь в том, что та жизнь, которая сложилась среди нас, есть та, какая должна быть (жизнь эта есть извращение жизни), и поверьте, что любовь, только любовь выше всего: любовь есть назначение, сущность, благо нашей жизни, что то стремление к благу, которое живет в каждом сердце, та обида за то, что нет того, что должно быть: благо, — что это законное чувство должно быть удовлетворено и удовлетворяется легко, только бы люди не считали, как теперь, жизнью то, что есть извращение ее…»

    Всё в этих словах вроде бы истинно и прекрасно, и — что можно возразить против такой страстной проповеди блага и любви! Однако при ближайшем рассмотрении это завещание оказывается не чем иным, как страстной проповедью отвращения к жизни. По крайней мере, к той жизни, которая гениально показывалась Толстым в «Севастопольских рассказах», раннем и позднем «кавказском» циклах, «Войне и мире», «Анне Карениной». И вот сам же Толстой пишет, что «жизнь эта есть извращение жизни»! Какая жизнь? Русских солдат и генералов, Пети и Николая Ростовых, старого и молодого Болконских, Пьера и Наташи, Стивы и Долли, Анны и Вронского, Кити и Левина, Хозяина и Работника, Алеши Горшка и Холстомера — всё это не жизнь, а ее извращение?

    Скажете: зачем всё валить в одно? Да ведь это не я, а сам Толстой делает! Это он в «Обращении» завещает не какой-то конкретный опыт проживания жизни, а тотальное отрицание несомненно несовершенного устройства мира во имя абстрактного блага и любви. И за этим уже предчувствуется, быть может, самый страшный тоталитаризм ХХ века — постоянное выхолащивание всяческой жизненной органики, всяческих жизненных мелочей ради главного — несомненно правильного, но пустого и жуткого в своей безличности будущего. Стива Облонский со своими мамзелями и устрицами пошл и мелок? Зато Ленин и Муссолини ах как велики! Вронский со своей дворянской гордынею нехорош? А не желаете ли видеть его современным кришнаитом, бритоголовым, без национальности, без различимого пола даже? С Алешей Горшком поступили не по-божески? Да ведь Алеша в Царствие Небесное прямиком пошел и там за своих обидчиков слово замолвил! А за наших жертв ли, палачей ли, вылетевших трубами нацистских ли, цивилизованных ли крематориев — кто и где словечко замолвит?
    Скажете: Толстой не этого хотел! Но сказать так — значит обелить Толстого на фоне этого мира и его собственных художественных творений, которые оттого и вечны, что стали невычленимой константой нашего мира вообще: «Он открыл — так никогда и не узнав об этом — метод изображения жизни, который точнее всего соответствует нашему представлению о ней. Он — единственный мне известный писатель, чьи часы не отстают и не обгоняют бесчисленные часы его читателей» (Набоков).

    Если Толстой не этого хотел, значит, его завещание просто не по-хозяйски составлено, просто брошено на ветер, и капитал разлетелся в прах. Это можно простить самодовольному барину, но нельзя — национальному гению, с которого и особенный спрос!

    Но зададим вопрос иначе: с тем ли завещанием имеем дело? За три года до написания «Обращения», которое, кстати, во многом повторяет многочисленные, широко распечатанные при жизни проповеднические статьи и письма Толстого, он закончил работать над «Хаджи-Муратом», который не без основания называют его художественным завещанием. Интересно, что эта повесть создавалась им в почти канонической «завещательной» атмосфере. Он сделал десять редакций и не мог успокоиться, пока не поставил окончательной точки. Он писал ее почти втайне, посвящая в это самых близких людей. Он строго наказал напечатать ее после своей смерти, что и было выполнено В.Г. Чертковым в 1912 году — с цензурными изъятиями в России и в полном варианте в Берлине. Он, стало быть, вполне отвечал за этот текст, если не уничтожил его, как Гоголь, несомненно, зная, что это его главное предсмертное произведение.

    Любопытно сравнить ранний вариант повести («Репей») с окончательным. «Репей» лишь на первый взгляд является кратким наброском «Хаджи-Мурата». Конечно, сравнивать их по художественной шкале нелепо. Интересно, однако, что стилистически «Репей» поразительно напоминает пушкинскую прозу: легкая, чеканная строка — максимум информации при минимуме затраченных художественных средств: «В одной из Кавказских крепостей жил в 1852 году воинский начальник Иван Матвеевич Канатчиков, с женой Марьей Дмитриевной…»

    Это как: «Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова…» — и вместе с тем как: «Жил старик со своею старухой у самого синего моря…»

    В окончательном варианте легкий и стремительный пушкинский почерк обрывается в самом начале густой и плотной толстовской вязью. Такое впечатление, что японское письмо сменяется арабским:

    «Это было в конце 1851 года.

    В холодный ноябрьский вечер Хаджи-Мурат въезжал в курившийся душистым кизячным дымом чеченский мирной аул Махкет…»

    Велико искушение погадать о писательской ревности великого старика, который до самой смерти не мог избавиться от обаяния пушкинской прозы, «прописывая» ее с эдакой тщательностью, как если бы Репин взялся густыми масляными красками «прорисовать» графические наброски Пушкина. Но не это для нас главное. «Хаджи-Мурат» — всё равно шедевр, в который погружаешься, как в озеро, с некоторым запоздалым изумлением начиная понимать, что вот живешь и дышишь среди этих слов, как если бы отросли жабры, и с явной досадой уже возвращаешься в привычный мир, где всё то же, но так тускло и неинтересно, что тянет назад в озеро.

    Главное для нас — это то, что и в первой, и в последней редакциях осталось почти неизмененным: самое-самое начало, вступление, рассказ о репейнике, который выстоял один среди вспаханного поля и который напомнил историю о Хаджи-Мурате. Это вступление — фирменный толстовский знак. Его философская лобовитость звучала бы пошло и тоскливо в прозе любого иного писателя, но в прозе Толстого это вершина гениальности и художественной виртуозности. Это точка, которая ставится в начале текста. Это «хорошо», сказанное еще до шести дней Творенья, не оставляющее никаких сомнений в том, что Творенье не будет напрасным и случайным, что всё, происходящее с Хаджи-Муратом ли, с нами ли, грешными, исполнено высочайшего вселенского смысла, если всё это вобрал в себя образ простого репья, раздавленного колесом телеги, но не сдавшегося и вставшего перед Богом…

    «Да, этот еще жив, — подумал я, подойдя ближе и узнав куст татарина. — Ну, молодец, — подумал я. — Экая энергия…» «Молодец!» — подумал я. И какое-то чувство бодрости, энергии, силы охватило меня. «Так и надо, так и надо».

    В последней редакции Толстой снимет это так и надо, словно испугавшись слишком восторженной проповеди неистребимости жизни, всякой жизни. Но — лукавый старец! — снимет и в сцене гибели Хаджи-Мурата слова: «И он вдруг понял всё. Что этого не надо было. Что всё было не то». То есть как это — не то? То есть как это — понял всё? Разве может быть жизнь не тем! Разве можно ее понять всю, чтобы ничего не осталось в остатке, который-то и есть самое главное! В окончательной редакции гибель Хаджи-Мурата приобретает тот единственный высочайший смысл, когда жизнь переходит в жизнь, но не путем отказа от старой жизни, как от змеиной кожи, а путем наиболее полного исчерпания ее. Принцип не змеи, но колодца. Для того чтобы наполнить его новым содержанием, необходимо как можно энергичней вычерпывать старое, при этом момент перехода старого в новое останется неизвестным.

    «Всё это (жизнь Хаджи-Мурата. — П.Б.) казалось так ничтожно в сравнении с тем, что начиналось и уже началось для него. А между тем его сильное тело продолжало делать начатое… Несколько человек милиционеров с торжествующим визгом бросились к упавшему телу. Но то, что казалось им мертвым телом, вдруг зашевелилось…» И здесь, возможно, находится ключ к пониманию подлинного завещания Льва Толстого. Но только ключ! Потому что главное все-таки остается неизвестным. Его побег из Ясной Поляны! Был это жест отчаяния, отвращения к жизни или последней недовычерпанной силы, энергии? И можем ли мы сказать об этом поступке, ставшем уже мифологическим, ясные и простые человеческие слова: «Молодец! Так и надо!»?!

Питер Акройд. Подземный Лондон

  • Питер Акройд. Подземный Лондон / Пер. Артема Осокина, Александры Финогеновой. — М.: Издательство Ольги Морозовой, 2014. — 192 с.

    Загадочный мир подземки давно стал объектом пристального внимания писателей и режиссеров. Место, в котором человек сильнее обычного чувствует свое одиночество и никчемность, словно магнитом притягивает самоубийц. В Лондоне, например, происходит три попытки покончить с собой в неделю! Отсутствие прямой подачи кислорода, близость грунтовых вод, темнота и узкие тоннели – все это мало кому внушает доверие. И не зря! «Подземный Лондон» британского писателя Питера Акройда – книга для тех, кто все еще чувствует запах метрополитена, запах, который не спутаешь ни с чем.

    10

    Глубоко под землей

    Некоторые люди боятся метро. Под землей их терзают тревога и клаустрофобия, им мерещатся пожары, их пугает смерть от удушья. В гуще толпы их может охватить паника и даже безумие.

    Помните, спускаясь в иной мир и удаляясь от мира привычного, вы можете испытать неизъяснимый ужас.

    Эти чувства человек переживает в одиночку, хотя в метро он никогда не остается один. Что приятного в том, чтобы помимо воли оказаться в окружении сотен тысяч чужих друг другу людей. Подземка — глубокое море человеческого одиночества. В наше время «я» становится неотличимо от «они». Это процесс тотального уравнивания всех со всеми.

    Среди «них» могут быть пьяницы, попрошайки, сумасшедшие; даже бродячий музыкант, бренчащий на гитаре, может показаться источником опасности. Именно поэтому большинство пассажиров подземки спешат: они хотят как можно быстрее достигнуть места назначения. А назначение подземки — предлагать кратчайший маршрут между двумя точками. Метро ведь на самом деле вовсе не пространство, метро — это движение плюс ожидание.

    Опытные пассажиры знают топографию каждой станции, так же как тот, кто часто путешествует по земной поверхности, знает, где удобно срéзать и повернуть. Они упиваются своей скоростью и проворством, они знают, где встать, чтобы побыстрее войти в вагон, и помнят, какой вагон останавливается ближе к выходу. Их маршруты становятся привычкой их ума и тела, частью их натуры, превращаются в ритуал. Волнение, изумление, которые переживали пассажиры в XIX веке, ушли в прошлое.

    Метрополитен — символ коллективной воли, причем во многих отношениях. Он сочетает в себе человеческую обособленность и единение людей, являя парадокс, присущий любому обществу и культуре. Он облегчает жизнь индивидуума, но он есть и общественный институт со своими установлениями и требованиями. В нем можно видеть и инструмент угнетения, компонент системы порабощения, которую использует современный капитализм. Он — идеологическая, а также социологическая конструкция. Пассажир, ежеутренне, в час пик, приезжающий в Лондон из пригорода, — часть системы, функция которой — принуждать и обязывать. «Не мы ездим на поездах, — как-то сказал Генри Торо о новой американской железнодорожной сети, — это они ездят на нас».

    Плакат Альфреда Франса. 1911 г.

    Надпись на плакате: «Метро — вход для всех».

    Метро — также вместилище коллективной памяти. Названия станций вызывают исторические ассоциации. «Тауэр». «Сент-Полз». «Банк». «Виктория». «Ватерлоо». Г. К. Честертон заметил, что Сент-Джеймсский парк, Вестминстер, Черинг-кросс, Темпл и Блэкфрайерс — «это краеугольные камни Лондона, и им правильно находиться под землей», поскольку «они все — свидетели древней религии». Пассажиры перемещаются среди корней города. Интересно, что чем дальше поезд отъезжает от центра, тем меньше плотность названий, тем больше становится безымянных пространств. Путешествие теряет интенсивность. Сокровенность убывает. Уходит тайна.

    И все же каждая линия, каждая станция имеют неповторимые черты. Линия «Северная» суетлива и своенравна, а «Центральная» — целеустремленна и энергична. У «Кольцевой» характер авантюрный и беззаботный, а «Бейкерлоо» склонна к грустной задумчивости. Печали «Ланкастер-гейт» сменяются жизнерадостностью «Ноттинг-хилл-гейт», а за участливостью «Слоун-сквер» следует торопливая обезличенность «Виктории». Подземные поезда наполнены разными настроениями в зависимости от времени суток. Например, в середине дня, когда «все» на работе, в поездах становится больше соблазна и роскоши, они отдают праздностью и даже ленью. Поздним вечером атмосфера становится зловещей — рай для пьяниц и безумцев.

    Подземка может быть прибежищем тайных желаний. Местом случайных встреч и секретных свиданий. Древняя толща земли давит сверху, усиливает напряжение, распаляет страсть… В xx веке станция «Ланкастер-гейт» получила известность как место встреч гомосексуалистов.

    Приходящий поезд может быть уподоблен колесу судьбы — для тех, кто ищет новых увлечений. Быть одиноким означает быть искателем приключений или охотником.
    В книге «Душа Лондона» (1905) Форд Мэдокс писал: «Я знал человека, который, умирая вдали от Лондона, мечтал еще хоть раз оказаться на платформе в подземке и увидеть косматые клубы дыма, которые поднимаются от закопченного, ржавого паровоза вверх, к тусклым светильникам на потолке». Словно бывший заключенный, грезящий о возвращении в тюрьму. Однако дым имеет знакомый и даже успокаивающий запах.

    А вот аромат самого метро кисловат, с привкусом гари. Так пахнут волосы, состриженные электробритвой. Есть там и компонент пыли, которая по большей части состоит из частиц человеческой кожи. Если бы у электричества был запах, то именно такой. Джон Бетжемен в книге «Зов колоколов» (1960) вспоминает, что в 1920-х линия «Центральная» пахла озоном, но это был не естественный запах, как от моря или водорослей. Это не был запах океана. Это был запах химиката, производимого в Бирмингеме.

    Сведения весьма точные. Руководство метрополитена решило закачивать на платформы озон, чтобы заглушить смрад тоннелей. Это была сомнительная попытка сообщить подземному миру аромат моря, из которого он некогда вышел. Озон вызывал у пассажиров недомогание. В другом месте Бетжемен вспоминает «приятный запах влажной земли и кладбища, который наполнял линию метро «Сити-энд-Саут».

    Образы и голоса подземки неповторимы и узнаваемы. Внезапный порыв ветра возвещает приближение поезда, сопровождаясь глухим нарастающим гулом. Перестук шагов раздается эхом в облицованных белым кафелем переходах и смешивается с подрагивающим ритмом эскалатора. А что если звуков нет вообще? Что тогда? Безмолвная станция — место тревожное, даже проклятое. 44 заброшенные и забытые станции метро известны как «мертвые». Но ведь земля и есть последний приют покойников, не так ли?

    Если ехать на запад мимо станции «Холборн» и дальше, можно выхватить взглядом стены, покрытые плиткой. Это последний привет от станции, некогда известной под названием «Британский музей». Стены станции «Даун-стрит» можно видеть, двигаясь под землей от «Грин-парк» до «Гайд парк-корнер», а на поверхности, на самой Даун-стрит, сохранилось здание, выложенное темно-красной плиткой. На стенах станции «Кинг Вильям-стрит», закрытой в 1900 году, до сих пор висят рекламные плакаты. Станция «Марк-лейн» видна по пути от «Монумента» до «Тауэр-хилл»; «Норт-энд», самая глубокая из всех станций, дремлет вечным сном между «Хэмпстед» и «Голдерс-грин». А платформы «Бромптон-роуд» спрятаны от взглядов специальными щитами.

    Между «Кэмден-таун» и «Кентиш-таун» когда-то была еще одна станция — «Саут Кентиш-таун». Рассказывают, что один пассажир случайно вышел на ней во время незапланированной остановки поезда. Он очутился на темной покинутой платформе, где и провел целую неделю, как на необитаемом острове. Спасли его только, когда он поджег рекламный плакат и тем самым привлек внимание машиниста. История маловероятная, но она хорошо передает страх затеряться в лабиринте, откуда нет выхода.

    Мертвые станции еще называют «станции-призраки», ну и, разумеется, одна-две из них славятся привидениями. Ведь подземелья — их дом родной. Всегда считалось, что тени мертвых бродят где-то ниже поверхности. А тоннели метро пронизывают множество кладбищ и чумных ям. Да и во время его строительства люди умирали. На разных линиях случались и самоубийства, и убийства. Привидения просто обязаны там водиться.

    Служащие станции «Ковент-гарден» не раз видели на платформах призрак мужчины. Это «худой узколицый мужчина в светло-сером костюме и очках с белой оправой». Топот бегущего человека часто слышат на станции «Элефант-энд-Касл», при этом рассказывают, что шаги приближаются к тому, кто их слышит. Иные машинисты жаловались на так называемую петлю между станциями «Кеннингтон» и «Черинг-кросс»: когда едешь по ней, в душе возникают чувство тревоги и растерянности. В 1968 году, когда на линии «Виктория» строили станцию «Воксхолл», многие рабочие видели мужчину примерно семи футов ростом, в коричневом комбинезоне и матерчатой кепке. Кто он, выяснить не удалось. Особенно часто неожиданные гости являются пассажирами линии «Бейкерлоо». Сообщают об отражении лица в оконном стекле напротив свободного места…

    Эта тема не раз обыгрывалась в страшных рассказах о подземке. В одном из них — «Безбилетных пассажирах» Рональда Четвинд-Хейса (1974) — главный герой видит в окне отражение покойной жены. В рассказе «Дурная компания» (1956) Уолтер де ла Мэр вызывает призрака на одну из «многочисленных подземных станций» Лондона: «Бьющий в глаза свет, шум, самый воздух, которым человек дышит, находясь на платформе, действуют на нервы и на состояние души. В такой обстановке можно ожидать очень странных встреч. На этот раз ожидание оправдалось».

    Можно назвать и несчастливые станции. Станция «Мургейт» — место крушения поезда в 1975 году, тогда погибло 65 человек — всегда была предметом зловещих слухов. Осенью 1940 года множество людей оказалось там в западне во время пожара из-за бомбежки. Жар был так силен, что расплавились двери из стекла и алюминия. В 1974 году группа инженеров сообщила, что они видели приближающуюся фигуру в синем комбинезоне, причем когда мужчина подошел ближе, на его лице можно было разглядеть выражение крайнего ужаса. Потом он исчез. О машинисте поезда, который врезался в стену в феврале 1975 года, рассказывали, что, когда поезд подъезжал к платформе № 9, машинист «сидел в кабине неестественно прямо, держа руки на рычагах управления и уставившись перед собой». Он просто на полной скорости въехал в стену тупика.

    Самоубийцы предпочитают умирать под землей. В среднем совершается по три попытки суицида каждую неделю, и одна из них достигает цели. Под землей погибает больше людей, чем на наземных станциях. Излюбленное время самоубийц — 11 утра, а самые популярные места — «Кингс-кросс» и «Виктория». Под рельсами проходят глубокие рвы, так называемые рвы-ловушки, или рвы самоубийц, которые должны спасать падающих с платформы людей. Самоубийц называют прыгунами. Рев поезда, въезжающего на станцию, может восприниматься как прелюдия к прыжку…
    Дух тоски просачивается сквозь стены метро. В воспоминаниях бывшего работника метрополитена Кристофера Росса, озаглавленных «Прозрения в тоннелях» (2001), есть строки о том, что среди подземных служащих царят уныние и атмосфера негативизма. Настроение этих людей вряд ли может поднять тот факт, что они не очень-то и нужны: линии «Виктория» и «Центральная» полностью автоматизированы, и машинисты сидят в кабинах, как манекены, только для того, чтобы внушать спокойствие пассажирам.

    В литературе XIX и XX веков нередко находил воплощение романтический взгляд на подземку. В романе Роуз Маколи «История, рассказанная глупцом» (1923) двое юных пассажиров с наслаждением «ездят и ездят по линии «Кольцевая», точно развлекаются на колесе обозрения. «Два пенни за вход. Вниз по лестнице — в манящую, романтическую, прохладную долину… О, счастье! Воспой завершение круга и новый круг начинай». А у Хелен де Витт в «Последнем самурае» (2000) мать и сын, еще мальчик, тоже катаются по Кольцевой линии, потому что там тепло. У них с собой стопки книг, в том числе «Одиссея» и «Винни-Пух».

    Для некоторых писателей метро — место, где разыгрываются страсти, подавляемые наверху. Герой уэллсовского романа «Тоно-Бенге» (1909) отправляется с молодой женщиной в поездку по «подземной железной дороге» и в пустом вагоне целует ее в губы. Такое поведение было позволительно только под землей. В Древнем Риме люди предавались блуду в подвалах, подвал на латыни — fornix, и отсюда fornicatio — прелюбодеяние. Более скромный вариант того же самого встречаем в романе Генри Джеймса «Лондонская жизнь» (1889): молодой англичанин и американка договариваются совершить «романтическую, изысканную прогулку… и проехаться по таинственной подземной дороге» от станции «Виктория».

    «Да, — говорит американская леди, — это нечто особенное. Будь англичанами мы оба — а в остальном такими же, как мы есть, — ни за что бы так не поступили». Совместное путешествие мужчины и женщины под землей представлялось неслыханным приключением.

    Плакат Чарльза Шарленда. 1912 г. Надпись: «Солнечное затмение. Ничто не может бросить тень на метро».

    В романе «Дитя слова» (1975) Айрис Мёрдок описывает буфет на западной платформе станции «Слоун-сквер», известный как «Нора в стене», где подавали спиртное. Таких заведений было всего три или четыре. «Стоя там с рюмкой между шестью и семью, в переменчивой толпе пассажиров часа пик, ты словно чувствуешь, как на плечи тебе опускается, странным образом успокаивая и умиротворяя, ярмо усталости трудового Лондона»*. Мёрдок ощущает бремя толпы в утробе земли, но, поскольку тяжесть бремени все делят поровну, оно умиротворяет. Эти бары были для нее «источником непонятного возбуждения, местом глубинного общения с Лондоном, с истоками жизни». Это были живительные родники в царстве Плутона.

    Когда весной 1897 года журнал «Айдлер» стал еженедельно печатать историю об убийце, разгуливающем в подземных поездах, количество пассажиров метро резко упало. Это чтиво нащупало золотую жилу настоящего страха. В рассказе баронессы Орци «Таинственная смерть на подземной железной дороге» (1908) женщину убивают в вагоне компании «Метрополитен» на станции «Олдгейт». Убийцу не находят, что символизирует обезличенность, присущую метро. Сюжет повторился в реальности: убийство графини Терезы Любенской, которую зарезали на станции «Глостер-роуд» в 1957 году, осталось нераскрытым. Как поймать злодея под землей, где люди неотличимы друг от друга?

    Джордж Симз в «Тайнах современного Лондона» (1906) рассуждает о некоем пассажире, который «ездил на метро до Уайтчепела, часто поздно вечером. Вероятно, порой помимо него в вагоне находился лишь один человек, возможно, женщина. Представьте, что ощутили бы эти люди, узнай они, что находились в сумрачных тоннелях метро наедине с Джеком-Потрошителем?»
    В Подземке нет индивидуальностей — только толпа. У Джона Голсуорси в «Саге о Форсайтах» (1906) Сомс Форсайт входит в метро на станции «Слоун-сквер» и подмечает, что «эти неясные призраки, закутанные в саваны из тумана, не замечали друг друга»**.

    Проект под названием «Просьба освободить вагоны», запущенный в 2010 году, был призван собрать все стихи, на создание которых поэтов вдохновили станции лондонского метро. Метро — поистине благодатный материал для поэзии. Например, в «Подземке» Шеймас Хини помещает миф об Орфее и Эвридике в пространство сводчатых тоннелей и освещенных фонарями станций.

    Есть и фильмы, эксплуатирующие подземные тени. В картине «Линия смерти» (1972) племя подземных каннибалов охотится на несчастных пассажиров. Это устойчивый миф о метро, который принимал разнообразные формы. В основе его — страх, что ненормальные и опасные люди предпочитают жить под землей. В телесериале «Таинственная планета» (сезон 1986 года сериала «Доктор Кто»), повествующем о далеком будущем, люди живут среди руин станции «Мраморная арка». А в сериале «Куотермасс и колодец» (1967) из-под станции «Хоббз-энд» откапывают инопланетный космический корабль. Это по-настоящему страшное кино, в котором муссируется все, что только может ассоциироваться с подземным миром, включая смерть и дьявола.

    Полицейский обнаруживает в одном из подвалов Уайтчепела труп Кэтрин Эддоуз, убитой Джеком-Потрошителем в 1888 г.

    Немой фильм Энтони Эсквита «Подземка» (1928) — бесценный документ, рассказывающий о Трубе в пору ее относительной молодости. Герой — служащий метрополитена, а злодей работает на электростанции «Лотс-роуд». В картине тонко сопоставляются две сущности метро: человеческая толпа и безграничная власть системы, а также показано, насколько глубоко метро проникает в мысли и чувства пассажиров. Метро предстает не менее важным героем картины, чем живые персонажи.

    Существует целая литература о метро, а также литература, создаваемая в метро. Проект «Стихи о метро»*** запустили на станции «Олдвич» в январе 1986 года, и с тех пор он был повторен во многих городах и странах. Отобранные стихотворения вывешивают в вагонах рядом с рекламными плакатами; имеется множество подтверждений тому, что пассажиры действительно читают и запоминают эти стихи и связывают их в памяти с поездками в метро. Тексты помещены в рамки со всем возможным почтением к ним и как будто парят над головами людей. Голоса самых разных авторов — от Уильяма Блейка до Льюиса Кэрролла, от Шекспира до Артура Саймонса — сливаются в единый подземный хор. «Ах, подсолнух!.. глава твоя белого цвета… глаз небес иногда слишком жарко горит… и вращением мельничных крыльев полны небеса»****.

    Я хорошо понимаю, как метро может войти в плоть и кровь человека, стать частью его личности. Мои сны и воспоминания всегда были связаны с Центральной линией. Я вырос в Ист-Эктоне, ходил в школу на улице Илинг-Бродвей. В разные периоды я жил в Шепердс-Буш, на Куинз-уэй и на Ноттинг Хилл-гейт. Когда я ехал на работу, я выходил из поезда на станции «Тотнем-Корт-роуд», а позже — на станциях «Холборн» и «Ченсери-лейн». Линия «Центральная» была одной из линий моей судьбы, одной из пограничных черт, ее пересекавших. Теперь, оказавшись вне пределов ее досягаемости, я чувствую себя свободным.

    И все же метро часто снится мне, будто я беглый узник, тоскующий по своему застенку. Я вижу во сне подземные ветки, тянущиеся в самые невероятные места по всему миру. Я встречаю на платформах людей, смутно знакомых мне. Я выхожу наверх глотнуть воздуха и оказываюсь в странно преобразившемся городе. Мне снится, что я бегу по переходам в поисках платформы, спускаюсь по огромным эскалаторам, перебегаю по рельсам между платформами, покачиваюсь в гремящем вагоне. И, конечно, мне снится «Центральная».


    * Перевод Т. Кудрявцевой.

    ** Перевод Н. Волжиной.

    *** Проект завершен в 2009 г.

    **** Фрагменты из стихотворений У. Блейка «Подсолнух», Л. Кэрролла «Папа Вильям» (пер. С. Маршака, с изм.), Сонета 18 У. Шекспира и «Мелодия» А. Саймонса (пер. Я. Фельдмана, с изм.).

Соломон Нортап. 12 лет рабства

  • Соломон Нортап. 12 лет рабства. Реальная история предательства, похищения и силы духа. — М.: Эксмо, 2014. — 368 с.

    С изданной в апреле историей рабства Соломона Нортапа большая часть жителей земного шара уже знакома по одноименному американскому фильму прошлого года и документальной картине 1984-го. Однако от широты распространения рассказ Нортапа не становится менее уникальным. После двенадцатилетнего рабства Соломон сорвал оковы и вернул себе свободу. О том, как не сдаваться, когда кажется, что бороться уже не за что, он рассказывает в своих мемуарах.

    Глава 2

    Головная боль до некоторой степени утихла, но я был крайне слаб и чувствовал дурноту. Я сидел на низкой скамье, сколоченной из грубых досок, без пальто и без шляпы. На руках у меня были наручники. Лодыжки мои тоже были закованы в тяжелые кандалы. Один конец цепи был прикреплен к большому кольцу, вделанному в пол, другой — к кандалам на ногах. Напрасно пытался я подняться на ноги. Очнувшись от столь болезненного транса, я не сразу сумел собраться с мыслями. Где я? Что означают эти цепи? Где Браун и Гамильтон? Что сделал я такого, чтобы заслужить заключение в таком подземелье? Я не мог понять.

    Я заговорил было вслух, но самый звук моего голоса испугал меня. Я ощупал свои карманы, насколько позволяли кандалы. Однако этого хватило, чтобы удостовериться, что меня не только лишили свободы, но и все мои деньги и бумаги, удостоверяющие, что я свободный человек, тоже исчезли! Тогда-то у меня в голове начала складываться мысль, поначалу смутная и спутанная, что меня похитили. Но я отринул ее как невероятную. Должно быть, случилось какое-то недопонимание — какая-то злосчастная ошибка.

    Миновало около трех часов. Наконец, прямо над моей головой раздались шаги, точно кто-то расхаживал там взад-вперед. Мне пришло в голову, что я, должно быть, нахожусь в подземной камере, и влажные, затхлые запахи этого места подтвердили мое предположение. Шум наверху продолжался по меньшей мере час, а потом, наконец, я услышал шаги, приближавшиеся снаружи. Ключ загремел в замке — крепкая дверь распахнулась на своих петлях, впустив целый водопад света, и двое мужчин вошли и встали передо мною.

    Один из них был крупный, мощный здоровяк лет примерно сорока, с темными каштановыми волосами, слегка побитыми сединой. Лицо его было полным, щеки румяны, черты отличались необыкновенною грубостью и не выражали ничего, кроме жестокости и жадности. Ростом он был около пяти футов десяти дюймов, плотного телосложения. И, да позволено мне будет сказать без всякой предвзятости: всей своей внешностью он производил впечатление угрожающее и отталкивающее. Как я узнал впоследствии, звали его Джеймсом Г. Берчем — он был известным работорговцем в Вашингтоне. В ту пору в своих делах он был связан с партнером, Теофилусом Фриманом из Нового Орлеана. Человек, сопровождавший его, был простой лакей по имени Эбинизер Рэдберн, он служил всего лишь тюремщиком. Оба эти человека по-прежнему живут в Вашингтоне (по крайней мере, жили в то время, когда я возвращался через этот город из неволи в прошлом январе).

    — Ну, мой мальчик, как ты теперь себя чувствуешь? — спросил Берч, входя сквозь открытую дверь. Я ответил, что худо, и осведомился о причине моего заключения. Он сказал, что я — его раб, что он купил меня и собирается отослать в Новый Орлеан. Я принялся уверять его, громко и смело, что я свободный человек — житель Саратоги, где у меня есть жена и дети, которые тоже свободные люди, и что я ношу фамилию Нортап. Я горько жаловался на странное обращение, с которым меня здесь приняли, и грозился по своем освобождении потребовать с него удовлетворение за нанесенный ущерб. Он отрицал, что я вольный, и, ругаясь на чем свет стоит, объявил, что я будто бы родом из Джорджии. Вновь и вновь твердил я, что никому не раб, и настаивал, чтобы он немедля снял с меня цепи. Он пытался утихомирить меня, словно боялся, что кто-то нас подслушает. Но я не желал умолкать и объявил виновников моего пленения, кто бы они ни были, отъявленными злодеями. Обнаружив, что успокоить меня не удастся, он все больше и больше разъярялся. С богохульными проклятиями он обзывал меня черномазым лжецом, беглым из Джорджии, и всеми прочими низкими и вульгарными эпитетами, какие только могла бы себе представить самая недостойная фантазия.

    В течение всего этого времени Рэдберн молча стоял рядом. Его делом было надзирать за этим человеческим — или, скорее, бесчеловечным — хлевом, принимать рабов, кормить и сечь их — за плату в два шиллинга с головы в день. Развернувшись к нему, Берч велел принести паддл и «кошку-девятихвостку». Рэдберн исчез за дверью и через несколько мгновений возвратился с этими инструментами пытки. Паддл — как он именуется на жаргоне тех, кто бьет рабов — по крайней мере, тот, с которым я впервые познакомился и о котором ныне говорю, представлял собою кусок твердой доски, около 18 или 20 дюймов в длину, вырезанный в форме старомодного загребного шеста или обычного весла. Плоская его часть, которая в окружности составляла примерно две раскрытые ладони, была в нескольких местах просверлена буравчиком. Упомянутая «кошка» оказалась толстой веревкой из множества прядей — пряди были расплетены, и на конце каждой завязан узел.

    Как только явились эти чудовищные орудия наказания, они вдвоем схватили меня и грубо избавили от одежды. Ноги мои, как я уже говорил, были привязаны к полу. Перегнув меня через скамью лицом вниз, Рэдберн придавил своей тяжелой стопой цепь наручников между моими руками, старательно пригвоздив их к полу. Вооружившись паддлом, Берч принялся бить меня. Удары один за другим сыпались на мое обнаженное тело. Когда его безжалостная рука устала, он остановился и осведомился, по-прежнему ли я настаиваю на том, что я свободный человек. Я продолжал настаивать, и тогда удары возобновились, еще быстрее и энергичнее, чем прежде, насколько это возможно. Опять утомившись, Берч повторил тот же самый вопрос — и, получив тот же ответ, продолжил свой жестокий труд. Все время избиения этот воплощенный дьявол изрыгал самые демонические проклятия. Под конец паддл переломился, оставив в его руке бесполезную рукоять. Но я по-прежнему не сдавался. Эти жестокие удары не помогли исторгнуть из моих уст гнусную ложь о том, что я раб. Берч в бешенстве швырнул на пол рукоять сломанного паддла и схватился за плеть. Это второе орудие причиняло куда более сильную боль. Я изо всех сил пытался вырваться, но напрасно. Я умолял о милосердии, но в ответ на мои мольбы сыпались лишь проклятия и новые удары. Я уж думал, что умру под плетью этого зверя. Даже сейчас плоть будто норовит слезть с моих костей, когда я вспоминаю ту сцену. Я весь горел. Такие страдания я не могу сравнить ни с чем, кроме жгучих мучений преисподней!

    Под конец я умолк и перестал отвечать на его повторявшиеся вопросы. В сущности, я был уже неспособен говорить. А он продолжал безжалостно охаживать плетью мое несчастное тело, пока мне не стало казаться, что израненная плоть отрывается от костей при каждом ударе. Человек, у которого есть хоть капля милосердия в душе, не стал бы так бить даже собаку. Спустя некоторое время Рэдберн заметил, что бесполезно продолжать меня сечь — я, мол, и так буду весь в синяках. После этого Берч прекратил свое занятие. Напоследок, угрожающе взмахнув кулаком перед моим лицом и с шипением выдавливая слова сквозь плотно стиснутые зубы, он изрек, что если я еще хоть раз посмею заикнуться, будто имею право на свободу, что меня похитили или нечто в этом роде, то нынешнее наказание покажется мне ничем в сравнении с тем, что последует тогда. Он поклялся, что либо подчинит меня, либо убьет. С этими утешительными словами с меня сняли наручники, но ноги оставались по-прежнему прикованными к кольцу.

    Спустя час или, может быть, два сердце мое затрепетало в груди, когда в двери снова заскрежетал ключ. Я, которому было так одиноко, который так пламенно жаждал увидеть хоть кого-нибудь, неважно кого, теперь содрогался при мысли о приближении человека. Человеческое лицо внушало мне страх, особенно лицо белого. Вошел Рэдберн. Он держал оловянную тарелку с кусом ссохшейся жареной свинины и ломтем хлеба, и чашку воды. Он спросил, как я себя чувствую, и отметил вслух, что я получил довольно суровую порку. Он принялся увещевать меня — мол, глупо упорствовать, что я будто бы вольный. В покровительственной и доверительной манере он намекал: чем меньше я буду говорить об этом, тем для меня же лучше. Рэдберн явно пытался казаться добрым: то ли его тронуло зрелище моего печального состояния, то ли он стремился удержать меня от дальнейших заявлений о моих правах, — сейчас уже нет нужды это домысливать. Он снял кандалы с моих щиколоток, распахнул ставни на окошке и ушел, вновь оставив меня одного.

    К тому времени все тело у меня занемело и ныло от боли; его сплошь покрывали волдыри, и двигаться я мог лишь с великими трудностями. Из оконца не было видно ничего, кроме крыши, опиравшейся на прилегающую стену. Ночью я улегся на влажный, твердый пол, не имея ни подушки, ни какого бы то ни было одеяла. Рэдберн пунктуально приходил дважды в день со свининой, хлебом и водой. Аппетита у меня не было почти никакого, хотя жажда мучила постоянно. Раны мои не позволяли мне оставаться в одном положении больше нескольких минут; и так — то сидя, то стоя, то медленно бродя по кругу — проводил я дни и ночи. Я изболелся душою и пал духом. Мысли о семье моей, о жене и детях непрестанно занимали мой разум. Когда сон одолевал меня, я грезил о них. Мне снилось, что я снова в Саратоге, что я вижу их лица и слышу голоса, зовущие меня. Пробудившись от приятных фантазий сна к горькой окружающей реальности, я мог лишь стенать и рыдать. И все же дух мой не был сломлен. Я наслаждался предвкушением побега — и намеревался совершить его как можно скорее. Невозможно, полагал я, что люди могут быть настолько несправедливы, чтобы держать меня рабом, когда им станет известна правда обо мне. Берч, убедившись, что я не беглый из Джорджии, наверняка меня отпустит. И хотя подозрения насчет Брауна и Гамильтона порой посещали меня, я не мог примириться с мыслью о том, что они послужили сообщниками моего заключения. Наверняка они станут меня искать — они вызволят меня из неволи… Увы! Я не знал тогда всей меры «бесчеловечности человека к человеку», как не знал и того, до каких пределов безнравственности люди готовы дойти ради наживы.