Добро пожаловать в преисподнюю!

  • Питер Акройд. Подземный Лондон / Пер. с англ. А. Осокина, А. Финогеновой. — М.: Издательство Ольги Морозовой, 2014. — 192 с.

    То, что книга британского подданного Питера Акройда посвящена Лондону, не удивительно. Этот город — место действия всех художественных романов литератора, объект исследования его документальной прозы и главный герой большей части стихотворений. «Земную жизнь пройдя до половины», Акройд спускается в подземелья и проводит обширное историко-топографическое исследование.

    Содержание книги заставляет усомниться в обозначенном аннотацией жанре нон-фикшн. Заголовки напоминают названия фильмов ужасов или романов-фэнтези: «Тьма, которая видна», «Сердце тьмы», «Погребенные тайны»… Однако поклонники головокружительных сюжетов вряд ли дочитают даже первую главу до конца. Есть такие передачи телеканала «Би-би-си», где диктор приятным, но монотонным голосом рассказывает о загадках египетских пирамид или о микробах, живущих в организме человека. Именно этот голос слышится, когда пробегаешь глазами бесконечные названия улиц, станций метро и районов Лондона:

    Улицы англосаксонского периода, покрытые гравием, идут под землей вдоль Мейден-лейн и Шотс-гарден, Флит-стрит и Кинг-стрит; дома по древней Друри-лейн были по 39 футов в длину и 18 в ширину».

    Вряд ли Акройд полагал, что создает нечто вроде путеводителя. Кому взбредет в голову намеренно совершать прогулку именно по тем местам, где под землей находится захоронение или пролегает канализационный коллектор? Обилие голых фактов так и просит иллюстраций, именно поэтому в телепередачах текст зачитывается поверх визуального ряда. Возможно, в случае с книгой городские пейзажи должны возникать в воображении читателя, но человеку, который никогда не был в Лондоне, представить, чем Мейден-лейн отличается от Друри-лейн, невозможно. Картинка разрушается еще и отсутствием четких сюжетных линий: даже внутри абзаца отдельные факты практически никак не связаны между собой.

    Собственно железистая вода была уникальным средством для страдающих кожными либо глазными болезнями. У глаз и воды есть нечто общее — они принадлежат сфере оплакивания. В XIX веке такой водой лечили шелудивых собак.

    Набор курьезных и трагичных историй создает общий фон: смрад, грязь, обилие крыс, экскрементов и трупов. «В основании Лондона — тьма», — пишет Акройд и разрушает образ дворцового великолепия столицы Британской империи. Зато еще раз подчеркивает миф о таинственном, даже отчасти магическом ореоле города. Канализационные трубы и закоулки метрополитена, замурованные, но всегда готовые прорваться сточные канавы, и множество тел, навсегда погребенных в подземелье — это только часть того, что таят в себе глубины Лондона. Даже реки, наполненные необходимой для всего живого водой, источают лишь зловоние. Акройд вспоминает стихотворение Джонатана Свифта, где упоминается река Флит:

    Из боен несет он отбросы, кишки —

    Кровавый надой

    Дохлых щенят и смердящую рыбу,

    В грязи, чередой

    Утопленных кошек, пробитые головы тыкв —

    Уносит водой.

    Каким словом можно объединить все это? Ужас. Это именно то чувство, которое связывает древних бриттов и саксов, соприкасавшихся с хтоническим миром при погребении усопших, и англичан викторианской эпохи, спустившихся опробовать новый вид транспорта. Да и современного человека может охватить паника, поскольку каждый из нас понимает, что подземка (как и все остальное никогда не видевшее света пространство) — это «глубокое море человеческого одиночества». И эта антиода незримой части Лондона еще раз напоминает, что бесконечное одиночество одинаково будет преследовать нас и среди тысяч безликих пассажиров метро, и по пути в загробный мир.

    Однако как и во всем мрачном, в прогулках по подземелью есть нечто романтичное. Об этом автор заговаривает лишь к концу книги, когда делится своими чувствами, связанными с метро. Стиль документальных телепередач забывается, просыпается Акройд-романист, вновь воспевающий любимый город. Тогда и становится ясно, зачем писатель избрал тему, показывающую Лондон со столь неприглядной стороны. Оказывается, эта книга — «обетное приношение богам». Интересно, удалось ли ему их задобрить?

Дарья Облинова

Питер Акройд. Английские привидения

  • Питер Акройд. Английские привидения. Взгляд сквозь время / Пер. Натальи Кротовской. — М.: Издательство Ольги Морозовой, 2014. — 320 с.

    В своей новой книге писатель Питер Акройд собрал свидетельства людей, принадлежащих к самым разным слоям общества и живших в разные времена, от Средневековья до наших дней. В центре всех историй — встреча англичан с привидениями. Тот факт, что именно его соотечественникам свойственно видеть духов, Питер Акройд объясняет культурным, историческим и даже географическим феноменами.

    Пьяница

    Ричард Бакстер в своей книге «Несомненное существование мира духов» (1691) приводит следующую историю.

    «В Лондоне проживает рассудительный, непьющий, благочестивый человек, один из моих прихожан, а у него есть старший брат, человек из высшего общества, в последнее время впавший в грех пьянства, хотя прежде он казался благочестивым. Он часто и подолгу живет в доме брата, и всякий раз, когда он, напившись пьяным, крепко спит, у изголовья его кровати раздается громкий стук, как будто кто-то колотит в стену. Если его кровать передвигают, шум следует за ним. Повсюду, где бы он ни находился, раздается грохот, который слышат все. За этим джентльменом наблюдали и держали за руки, чтобы он не мог делать этого сам. Об этом мне сообщил его брат и в подтверждение своих слов привел жену (благоразумную женщину). Она помимо этого сказала, что, наблюдая за ним, видела, как его башмаки, стоявшие под кроватью, приподнялись над полом, хотя их никто не трогал. Они привели ко мне этого человека, и когда мы его спросили, как после таких предупреждений он решается вновь грешить, он не привел никаких оправданий. Но так как он человек не простой, я по причинам житейского свойства, не называю здесь его имени».

    Монахиня из Баркинга

    В конце VII века в аббатстве Баркинг жила монахиня Торгита, наделенная даром ясновидения. Покинув свою келью перед рассветом, чтобы присутствовать на заутрене, она увидела парящее над землей тело в саване. Оно медленно возносилось на небеса на тонких нитях ярче золота. Тогда монахиня поняла, что кто-то из святых аббатства вскоре покинет этот мир. Спустя несколько дней умерла игуменья монастыря Этельберга.

    Но настал час, когда Торгита получила возможность беседовать с покойной игуменьей. К тому времени она лежала в параличе и не могла ни двигаться, ни говорить. Не могла даже открыть глаза. В таком состоянии она безмолвно страдала три дня и три ночи. Но на четвертый день ее глаза открылись. Сидевшие у ее постели сестры с изумлением услышали ее голос: «Твой приход желанен мне превыше всего, и я приветствую тебя». Казалось, она обращалась к кому-то невидимому в изножье ее узкой кровати. Некоторое время она молчала, как бы внимая неслышимому для других голосу. Потом Торгита покачала головой: «Я этому ничуть не рада», — произнесла она. Вновь наступила пауза, во время которой она прислушивалась к чьим-то словам. «Если это будет не сегодня, молю не медлить», — затем, немного помолчав, добавила: «Если решение окончательно и приговор не подлежит отмене, прошу не откладывать позднее следующей ночи».

    Сидевшие вокруг сестры спросили, с кем она беседовала. «С моей возлюбленной матерью Этельбергой, — ответила монахиня. — Она стояла рядом со мной. Разве вы ее не видели?» Тогда сестры поняли, что Этельберга явилась сообщить Тортгите час ее смерти. Следующей ночью Торгита умерла.

    Отлученный от церкви

    Существует прелестная история об одном из первых призраков в английской литературе. Она относится к концу шестого века. Когда Святой Августин проповедовал христианство среди англосаксов, он посетил приход в Лонг-Комптоне в графстве Уорикшир. Настоятель прихода пожаловался святому на местного феодала, не желавшего платить церковную десятину. Священник грозил отлучить последнего от церкви, но угроза не возымела желаемого действия. Августин велел нечестивцу явиться в церковь и отошел с ним в сторону, чтобы его вразумить. Лорд не уступал. Тогда Святой Августин оставил его, чтобы служить мессу. Но прежде он громко возгласил: «Отлученные, изыдите из церкви!». Лорд вышел прочь. Шагая по погосту, он заметил, что рядом с ним зашевелилась земля, а из разверзшейся могилы поднялся призрак и поспешил прочь. Позвали Святого Августина. Он приказал призраку остановиться и объяснить, в чем дело. «Я был бриттом, — ответил призрак. — Пришли саксы и поселились в нашей округе. Они поставили над нами саксонского священника. Я не платил десятины захватчикам, поэтому чужой священник отлучил меня от церкви. Вскоре я умер. Однако услышав твое требование, я встал из могилы и поспешил прочь».

    — А где могила саксонского священника? — спросил Августин.

    — Вон там. Она больше моей.

    Августин подошел к саксонской могиле и на языке святых поднял из могилы призрак умершего священника.

    — Отпусти грех этому человеку, — потребовал он. — Сотри пятно отлучения от церкви.

    Священник совершил простой обряд. Призрак отпустил грех призраку. Затем и тот и другой вернулись в свои могилы.

    Лорд был так поражен и напуган этой сценой, что примирился с церковью и впредь платил десятину в должный срок.

    Стеклянная труба

    Воспоминания Эдварда Лентола Свифта, хранителя Королевских регалий в первой половине девятнадцатого века.

    «В 1814 году я был назначен хранителем Королевских регалий в Тауэре, где я проживал со своей семьей вплоть до моей отставки в 1852 году. Однажды вечером в субботу, в октябре 1817 года я ужинал в гостиной Сокровищницы вместе с женой, ее сестрой и нашим маленьким сыном. Она представляет собой помещение неправильной формы с тремя дверями и двумя окнам в толстых, почти девятифутовых стенах. Между ними расположен сильно выступающий камин, над которым (тогда) висела большая картина. В тот вечер все двери были закрыты, тяжелые темные шторы на окнах опущены, единственным источником света были две свечи на столе. Я сидел в конце стола, по правую руку от меня сидел мой маленький сын, его мать лицом к камину, а ее сестра напротив нее. Когда я предложил жене стакан вина с водой, поднеся его к ее губам, она воскликнула: „Великий Боже! Что это?“ Подняв глаза, я увидел цилиндрическую фигуру, нечто вроде стеклянной трубы, с мою руку толщиной, которая парила между потолком и столом. Казалось, внутри трубы находилась густая жидкость, белая и бледно-голубая, вроде скопления летних облаков, которая непрестанно перемещалась внутри цилиндра. Провисев так минуты две, труба стала медленно передвигаться перед моей свояченицей, а затем проследовала вдоль стола перед моим сыном и мной. Проплывая позади моей жены, она на миг зависла над ее правым плечом (заметьте, перед ней не было зеркала, в котором она могла бы ее заметить). Мгновенно пригнувшись и прикрыв плечо обеими руками, жена воскликнула: „Боже! Она коснулась меня!“ Даже теперь, когда я пишу эти строки, мною овладевает неподдельный ужас. Схватив стул, я швырнул его в панель за ее спиной, бросился в детскую и рассказал перепуганной няне о том, что видел. Пока я был наверху, в гостиную вбежали другие слуги, которым их хозяйка во всех подробностях рассказала о случившемся».

    К этой истории имеется постскриптум, принадлежащий перу того же мистера Свифта. Происшествие, о котором он пишет, случилось через несколько дней после появления стеклянной трубы.

    «Во время ночного караула в Сокровищнице некий человек, отличавшийся превосходным физическим и душевным здоровьем — до этого момента он пел и насвистывал, — с ужасом увидел, как из-под двери хранилища выползает нечто вроде огромного медведя. Он ударил его штыком, и тот вонзился в дверь подобно тому, как брошенный мною недавно стул оставил вмятину на деревянной панели. Потом часовой лишился чувств, и его унесли в караульную.

    На следующее утро я увидел несчастного солдата в караульной, его напарник, также бывший там, подтвердил, что незадолго до случившегося видел его на посту бодрым и в боевой готовности и даже разговаривал с ним. На следующий день я снова увидел беднягу, но едва его узнал. Через день-другой храбрый солдат, который мог, не дрогнув, броситься в прорыв и возглавить безнадежную атаку, скончался — перед лицом тени».

Питер Акройд. Подземный Лондон

  • Питер Акройд. Подземный Лондон / Пер. Артема Осокина, Александры Финогеновой. — М.: Издательство Ольги Морозовой, 2014. — 192 с.

    Загадочный мир подземки давно стал объектом пристального внимания писателей и режиссеров. Место, в котором человек сильнее обычного чувствует свое одиночество и никчемность, словно магнитом притягивает самоубийц. В Лондоне, например, происходит три попытки покончить с собой в неделю! Отсутствие прямой подачи кислорода, близость грунтовых вод, темнота и узкие тоннели – все это мало кому внушает доверие. И не зря! «Подземный Лондон» британского писателя Питера Акройда – книга для тех, кто все еще чувствует запах метрополитена, запах, который не спутаешь ни с чем.

    10

    Глубоко под землей

    Некоторые люди боятся метро. Под землей их терзают тревога и клаустрофобия, им мерещатся пожары, их пугает смерть от удушья. В гуще толпы их может охватить паника и даже безумие.

    Помните, спускаясь в иной мир и удаляясь от мира привычного, вы можете испытать неизъяснимый ужас.

    Эти чувства человек переживает в одиночку, хотя в метро он никогда не остается один. Что приятного в том, чтобы помимо воли оказаться в окружении сотен тысяч чужих друг другу людей. Подземка — глубокое море человеческого одиночества. В наше время «я» становится неотличимо от «они». Это процесс тотального уравнивания всех со всеми.

    Среди «них» могут быть пьяницы, попрошайки, сумасшедшие; даже бродячий музыкант, бренчащий на гитаре, может показаться источником опасности. Именно поэтому большинство пассажиров подземки спешат: они хотят как можно быстрее достигнуть места назначения. А назначение подземки — предлагать кратчайший маршрут между двумя точками. Метро ведь на самом деле вовсе не пространство, метро — это движение плюс ожидание.

    Опытные пассажиры знают топографию каждой станции, так же как тот, кто часто путешествует по земной поверхности, знает, где удобно срéзать и повернуть. Они упиваются своей скоростью и проворством, они знают, где встать, чтобы побыстрее войти в вагон, и помнят, какой вагон останавливается ближе к выходу. Их маршруты становятся привычкой их ума и тела, частью их натуры, превращаются в ритуал. Волнение, изумление, которые переживали пассажиры в XIX веке, ушли в прошлое.

    Метрополитен — символ коллективной воли, причем во многих отношениях. Он сочетает в себе человеческую обособленность и единение людей, являя парадокс, присущий любому обществу и культуре. Он облегчает жизнь индивидуума, но он есть и общественный институт со своими установлениями и требованиями. В нем можно видеть и инструмент угнетения, компонент системы порабощения, которую использует современный капитализм. Он — идеологическая, а также социологическая конструкция. Пассажир, ежеутренне, в час пик, приезжающий в Лондон из пригорода, — часть системы, функция которой — принуждать и обязывать. «Не мы ездим на поездах, — как-то сказал Генри Торо о новой американской железнодорожной сети, — это они ездят на нас».

    Плакат Альфреда Франса. 1911 г.

    Надпись на плакате: «Метро — вход для всех».

    Метро — также вместилище коллективной памяти. Названия станций вызывают исторические ассоциации. «Тауэр». «Сент-Полз». «Банк». «Виктория». «Ватерлоо». Г. К. Честертон заметил, что Сент-Джеймсский парк, Вестминстер, Черинг-кросс, Темпл и Блэкфрайерс — «это краеугольные камни Лондона, и им правильно находиться под землей», поскольку «они все — свидетели древней религии». Пассажиры перемещаются среди корней города. Интересно, что чем дальше поезд отъезжает от центра, тем меньше плотность названий, тем больше становится безымянных пространств. Путешествие теряет интенсивность. Сокровенность убывает. Уходит тайна.

    И все же каждая линия, каждая станция имеют неповторимые черты. Линия «Северная» суетлива и своенравна, а «Центральная» — целеустремленна и энергична. У «Кольцевой» характер авантюрный и беззаботный, а «Бейкерлоо» склонна к грустной задумчивости. Печали «Ланкастер-гейт» сменяются жизнерадостностью «Ноттинг-хилл-гейт», а за участливостью «Слоун-сквер» следует торопливая обезличенность «Виктории». Подземные поезда наполнены разными настроениями в зависимости от времени суток. Например, в середине дня, когда «все» на работе, в поездах становится больше соблазна и роскоши, они отдают праздностью и даже ленью. Поздним вечером атмосфера становится зловещей — рай для пьяниц и безумцев.

    Подземка может быть прибежищем тайных желаний. Местом случайных встреч и секретных свиданий. Древняя толща земли давит сверху, усиливает напряжение, распаляет страсть… В xx веке станция «Ланкастер-гейт» получила известность как место встреч гомосексуалистов.

    Приходящий поезд может быть уподоблен колесу судьбы — для тех, кто ищет новых увлечений. Быть одиноким означает быть искателем приключений или охотником.
    В книге «Душа Лондона» (1905) Форд Мэдокс писал: «Я знал человека, который, умирая вдали от Лондона, мечтал еще хоть раз оказаться на платформе в подземке и увидеть косматые клубы дыма, которые поднимаются от закопченного, ржавого паровоза вверх, к тусклым светильникам на потолке». Словно бывший заключенный, грезящий о возвращении в тюрьму. Однако дым имеет знакомый и даже успокаивающий запах.

    А вот аромат самого метро кисловат, с привкусом гари. Так пахнут волосы, состриженные электробритвой. Есть там и компонент пыли, которая по большей части состоит из частиц человеческой кожи. Если бы у электричества был запах, то именно такой. Джон Бетжемен в книге «Зов колоколов» (1960) вспоминает, что в 1920-х линия «Центральная» пахла озоном, но это был не естественный запах, как от моря или водорослей. Это не был запах океана. Это был запах химиката, производимого в Бирмингеме.

    Сведения весьма точные. Руководство метрополитена решило закачивать на платформы озон, чтобы заглушить смрад тоннелей. Это была сомнительная попытка сообщить подземному миру аромат моря, из которого он некогда вышел. Озон вызывал у пассажиров недомогание. В другом месте Бетжемен вспоминает «приятный запах влажной земли и кладбища, который наполнял линию метро «Сити-энд-Саут».

    Образы и голоса подземки неповторимы и узнаваемы. Внезапный порыв ветра возвещает приближение поезда, сопровождаясь глухим нарастающим гулом. Перестук шагов раздается эхом в облицованных белым кафелем переходах и смешивается с подрагивающим ритмом эскалатора. А что если звуков нет вообще? Что тогда? Безмолвная станция — место тревожное, даже проклятое. 44 заброшенные и забытые станции метро известны как «мертвые». Но ведь земля и есть последний приют покойников, не так ли?

    Если ехать на запад мимо станции «Холборн» и дальше, можно выхватить взглядом стены, покрытые плиткой. Это последний привет от станции, некогда известной под названием «Британский музей». Стены станции «Даун-стрит» можно видеть, двигаясь под землей от «Грин-парк» до «Гайд парк-корнер», а на поверхности, на самой Даун-стрит, сохранилось здание, выложенное темно-красной плиткой. На стенах станции «Кинг Вильям-стрит», закрытой в 1900 году, до сих пор висят рекламные плакаты. Станция «Марк-лейн» видна по пути от «Монумента» до «Тауэр-хилл»; «Норт-энд», самая глубокая из всех станций, дремлет вечным сном между «Хэмпстед» и «Голдерс-грин». А платформы «Бромптон-роуд» спрятаны от взглядов специальными щитами.

    Между «Кэмден-таун» и «Кентиш-таун» когда-то была еще одна станция — «Саут Кентиш-таун». Рассказывают, что один пассажир случайно вышел на ней во время незапланированной остановки поезда. Он очутился на темной покинутой платформе, где и провел целую неделю, как на необитаемом острове. Спасли его только, когда он поджег рекламный плакат и тем самым привлек внимание машиниста. История маловероятная, но она хорошо передает страх затеряться в лабиринте, откуда нет выхода.

    Мертвые станции еще называют «станции-призраки», ну и, разумеется, одна-две из них славятся привидениями. Ведь подземелья — их дом родной. Всегда считалось, что тени мертвых бродят где-то ниже поверхности. А тоннели метро пронизывают множество кладбищ и чумных ям. Да и во время его строительства люди умирали. На разных линиях случались и самоубийства, и убийства. Привидения просто обязаны там водиться.

    Служащие станции «Ковент-гарден» не раз видели на платформах призрак мужчины. Это «худой узколицый мужчина в светло-сером костюме и очках с белой оправой». Топот бегущего человека часто слышат на станции «Элефант-энд-Касл», при этом рассказывают, что шаги приближаются к тому, кто их слышит. Иные машинисты жаловались на так называемую петлю между станциями «Кеннингтон» и «Черинг-кросс»: когда едешь по ней, в душе возникают чувство тревоги и растерянности. В 1968 году, когда на линии «Виктория» строили станцию «Воксхолл», многие рабочие видели мужчину примерно семи футов ростом, в коричневом комбинезоне и матерчатой кепке. Кто он, выяснить не удалось. Особенно часто неожиданные гости являются пассажирами линии «Бейкерлоо». Сообщают об отражении лица в оконном стекле напротив свободного места…

    Эта тема не раз обыгрывалась в страшных рассказах о подземке. В одном из них — «Безбилетных пассажирах» Рональда Четвинд-Хейса (1974) — главный герой видит в окне отражение покойной жены. В рассказе «Дурная компания» (1956) Уолтер де ла Мэр вызывает призрака на одну из «многочисленных подземных станций» Лондона: «Бьющий в глаза свет, шум, самый воздух, которым человек дышит, находясь на платформе, действуют на нервы и на состояние души. В такой обстановке можно ожидать очень странных встреч. На этот раз ожидание оправдалось».

    Можно назвать и несчастливые станции. Станция «Мургейт» — место крушения поезда в 1975 году, тогда погибло 65 человек — всегда была предметом зловещих слухов. Осенью 1940 года множество людей оказалось там в западне во время пожара из-за бомбежки. Жар был так силен, что расплавились двери из стекла и алюминия. В 1974 году группа инженеров сообщила, что они видели приближающуюся фигуру в синем комбинезоне, причем когда мужчина подошел ближе, на его лице можно было разглядеть выражение крайнего ужаса. Потом он исчез. О машинисте поезда, который врезался в стену в феврале 1975 года, рассказывали, что, когда поезд подъезжал к платформе № 9, машинист «сидел в кабине неестественно прямо, держа руки на рычагах управления и уставившись перед собой». Он просто на полной скорости въехал в стену тупика.

    Самоубийцы предпочитают умирать под землей. В среднем совершается по три попытки суицида каждую неделю, и одна из них достигает цели. Под землей погибает больше людей, чем на наземных станциях. Излюбленное время самоубийц — 11 утра, а самые популярные места — «Кингс-кросс» и «Виктория». Под рельсами проходят глубокие рвы, так называемые рвы-ловушки, или рвы самоубийц, которые должны спасать падающих с платформы людей. Самоубийц называют прыгунами. Рев поезда, въезжающего на станцию, может восприниматься как прелюдия к прыжку…
    Дух тоски просачивается сквозь стены метро. В воспоминаниях бывшего работника метрополитена Кристофера Росса, озаглавленных «Прозрения в тоннелях» (2001), есть строки о том, что среди подземных служащих царят уныние и атмосфера негативизма. Настроение этих людей вряд ли может поднять тот факт, что они не очень-то и нужны: линии «Виктория» и «Центральная» полностью автоматизированы, и машинисты сидят в кабинах, как манекены, только для того, чтобы внушать спокойствие пассажирам.

    В литературе XIX и XX веков нередко находил воплощение романтический взгляд на подземку. В романе Роуз Маколи «История, рассказанная глупцом» (1923) двое юных пассажиров с наслаждением «ездят и ездят по линии «Кольцевая», точно развлекаются на колесе обозрения. «Два пенни за вход. Вниз по лестнице — в манящую, романтическую, прохладную долину… О, счастье! Воспой завершение круга и новый круг начинай». А у Хелен де Витт в «Последнем самурае» (2000) мать и сын, еще мальчик, тоже катаются по Кольцевой линии, потому что там тепло. У них с собой стопки книг, в том числе «Одиссея» и «Винни-Пух».

    Для некоторых писателей метро — место, где разыгрываются страсти, подавляемые наверху. Герой уэллсовского романа «Тоно-Бенге» (1909) отправляется с молодой женщиной в поездку по «подземной железной дороге» и в пустом вагоне целует ее в губы. Такое поведение было позволительно только под землей. В Древнем Риме люди предавались блуду в подвалах, подвал на латыни — fornix, и отсюда fornicatio — прелюбодеяние. Более скромный вариант того же самого встречаем в романе Генри Джеймса «Лондонская жизнь» (1889): молодой англичанин и американка договариваются совершить «романтическую, изысканную прогулку… и проехаться по таинственной подземной дороге» от станции «Виктория».

    «Да, — говорит американская леди, — это нечто особенное. Будь англичанами мы оба — а в остальном такими же, как мы есть, — ни за что бы так не поступили». Совместное путешествие мужчины и женщины под землей представлялось неслыханным приключением.

    Плакат Чарльза Шарленда. 1912 г. Надпись: «Солнечное затмение. Ничто не может бросить тень на метро».

    В романе «Дитя слова» (1975) Айрис Мёрдок описывает буфет на западной платформе станции «Слоун-сквер», известный как «Нора в стене», где подавали спиртное. Таких заведений было всего три или четыре. «Стоя там с рюмкой между шестью и семью, в переменчивой толпе пассажиров часа пик, ты словно чувствуешь, как на плечи тебе опускается, странным образом успокаивая и умиротворяя, ярмо усталости трудового Лондона»*. Мёрдок ощущает бремя толпы в утробе земли, но, поскольку тяжесть бремени все делят поровну, оно умиротворяет. Эти бары были для нее «источником непонятного возбуждения, местом глубинного общения с Лондоном, с истоками жизни». Это были живительные родники в царстве Плутона.

    Когда весной 1897 года журнал «Айдлер» стал еженедельно печатать историю об убийце, разгуливающем в подземных поездах, количество пассажиров метро резко упало. Это чтиво нащупало золотую жилу настоящего страха. В рассказе баронессы Орци «Таинственная смерть на подземной железной дороге» (1908) женщину убивают в вагоне компании «Метрополитен» на станции «Олдгейт». Убийцу не находят, что символизирует обезличенность, присущую метро. Сюжет повторился в реальности: убийство графини Терезы Любенской, которую зарезали на станции «Глостер-роуд» в 1957 году, осталось нераскрытым. Как поймать злодея под землей, где люди неотличимы друг от друга?

    Джордж Симз в «Тайнах современного Лондона» (1906) рассуждает о некоем пассажире, который «ездил на метро до Уайтчепела, часто поздно вечером. Вероятно, порой помимо него в вагоне находился лишь один человек, возможно, женщина. Представьте, что ощутили бы эти люди, узнай они, что находились в сумрачных тоннелях метро наедине с Джеком-Потрошителем?»
    В Подземке нет индивидуальностей — только толпа. У Джона Голсуорси в «Саге о Форсайтах» (1906) Сомс Форсайт входит в метро на станции «Слоун-сквер» и подмечает, что «эти неясные призраки, закутанные в саваны из тумана, не замечали друг друга»**.

    Проект под названием «Просьба освободить вагоны», запущенный в 2010 году, был призван собрать все стихи, на создание которых поэтов вдохновили станции лондонского метро. Метро — поистине благодатный материал для поэзии. Например, в «Подземке» Шеймас Хини помещает миф об Орфее и Эвридике в пространство сводчатых тоннелей и освещенных фонарями станций.

    Есть и фильмы, эксплуатирующие подземные тени. В картине «Линия смерти» (1972) племя подземных каннибалов охотится на несчастных пассажиров. Это устойчивый миф о метро, который принимал разнообразные формы. В основе его — страх, что ненормальные и опасные люди предпочитают жить под землей. В телесериале «Таинственная планета» (сезон 1986 года сериала «Доктор Кто»), повествующем о далеком будущем, люди живут среди руин станции «Мраморная арка». А в сериале «Куотермасс и колодец» (1967) из-под станции «Хоббз-энд» откапывают инопланетный космический корабль. Это по-настоящему страшное кино, в котором муссируется все, что только может ассоциироваться с подземным миром, включая смерть и дьявола.

    Полицейский обнаруживает в одном из подвалов Уайтчепела труп Кэтрин Эддоуз, убитой Джеком-Потрошителем в 1888 г.

    Немой фильм Энтони Эсквита «Подземка» (1928) — бесценный документ, рассказывающий о Трубе в пору ее относительной молодости. Герой — служащий метрополитена, а злодей работает на электростанции «Лотс-роуд». В картине тонко сопоставляются две сущности метро: человеческая толпа и безграничная власть системы, а также показано, насколько глубоко метро проникает в мысли и чувства пассажиров. Метро предстает не менее важным героем картины, чем живые персонажи.

    Существует целая литература о метро, а также литература, создаваемая в метро. Проект «Стихи о метро»*** запустили на станции «Олдвич» в январе 1986 года, и с тех пор он был повторен во многих городах и странах. Отобранные стихотворения вывешивают в вагонах рядом с рекламными плакатами; имеется множество подтверждений тому, что пассажиры действительно читают и запоминают эти стихи и связывают их в памяти с поездками в метро. Тексты помещены в рамки со всем возможным почтением к ним и как будто парят над головами людей. Голоса самых разных авторов — от Уильяма Блейка до Льюиса Кэрролла, от Шекспира до Артура Саймонса — сливаются в единый подземный хор. «Ах, подсолнух!.. глава твоя белого цвета… глаз небес иногда слишком жарко горит… и вращением мельничных крыльев полны небеса»****.

    Я хорошо понимаю, как метро может войти в плоть и кровь человека, стать частью его личности. Мои сны и воспоминания всегда были связаны с Центральной линией. Я вырос в Ист-Эктоне, ходил в школу на улице Илинг-Бродвей. В разные периоды я жил в Шепердс-Буш, на Куинз-уэй и на Ноттинг Хилл-гейт. Когда я ехал на работу, я выходил из поезда на станции «Тотнем-Корт-роуд», а позже — на станциях «Холборн» и «Ченсери-лейн». Линия «Центральная» была одной из линий моей судьбы, одной из пограничных черт, ее пересекавших. Теперь, оказавшись вне пределов ее досягаемости, я чувствую себя свободным.

    И все же метро часто снится мне, будто я беглый узник, тоскующий по своему застенку. Я вижу во сне подземные ветки, тянущиеся в самые невероятные места по всему миру. Я встречаю на платформах людей, смутно знакомых мне. Я выхожу наверх глотнуть воздуха и оказываюсь в странно преобразившемся городе. Мне снится, что я бегу по переходам в поисках платформы, спускаюсь по огромным эскалаторам, перебегаю по рельсам между платформами, покачиваюсь в гремящем вагоне. И, конечно, мне снится «Центральная».


    * Перевод Т. Кудрявцевой.

    ** Перевод Н. Волжиной.

    *** Проект завершен в 2009 г.

    **** Фрагменты из стихотворений У. Блейка «Подсолнух», Л. Кэрролла «Папа Вильям» (пер. С. Маршака, с изм.), Сонета 18 У. Шекспира и «Мелодия» А. Саймонса (пер. Я. Фельдмана, с изм.).

Владислав Отрошенко. Гоголиана. Тайная история творений

  • Издательство Ольги Морозовой, 2013
  • «Гоголиана» и «Тайная история творений» — две книги под одной обложкой, написанные Владиславом Отрошенко в феноменальном для отечественной литературы жанре. Это сплав высококлассной художественной прозы и сюжетной эссеистики — произведения, в которых вымысел предстает как реальность, а достоверные факты производят впечатление фантасмагории. Критики отмечают не только их жанровую уникальность, блестящее языковое исполнение, но и глубину, называя их «настоящими интеллектуальными детективами», разворачивающимися на трех уровнях — художественном, философском, филологическом. Не случайно эти тексты при появлении в российской периодической печати привлекли внимание «высоколобых» литературных и культурологических журналов за рубежом. Эссе новеллы, входящие в состав книг, переводились и публиковались в Италии, Израиле, США, Сербии, Франции и других странах. В тоже время они удостоились по голосованию пользователей российского интернета первого приза общенационального литературного конкурса «Тенета Ринет» и дважды — в 2010 и 2011 годах — вошли в финал премии «Чеховский Дар» в номинации «Необыкновенный рассказчик».

Гоголь и смерть

Гоголь умер от литературы. Умер от «Мертвых душ».

С самого начала ему открылись три свойства этой поэмы: 1) торжественная громадность; 2) постоянная отдаленность конца; 3) генетическая принадлежность Небу.

Час, когда произошло открытие, неизвестен. Известен день — 12 ноября 1836 года. Этой датой помечено письмо Гоголя к Жуковскому, которое было отправлено из Парижа. О поэме в письме говорится:

«Огромно, велико мое творение, и не скоро конец его. Кто то незримый пишет передо мною могущественным жезлом».

Это было сообщено в ясном и радостном сознании. Не было ни малейших признаков отчаяния или страха перед громадностью, небесностью, нескончаемостью. Гоголь был окрылен. Потому что творение творилось — Гоголю писалось. «„Мертвые“ текут живо», — докладывал он Жуковскому в том же письме.

Сейчас хорошо известно, что далеко не всегда поэма текла так, как в 1836 году в Париже, и как в последующие четыре года в Риме.

К недостижимому концу «Мертвые души» в разное время и в разных городах Европы текли по разному, — иногда не текли совсем. Но что бы ни происходило с небородной поэмой на земле — в Италии, Франции, Германии, Швейцарии, России, — Гоголь твердо знал, что он трудится. Работает. Пишет «Мертвые души». Всегда, везде. И это знал не только Гоголь. Это знали все.

С средины 40-х годов поэма потекла так, что Гоголь в работу верить перестал. Вера в планомерную, отмеренную, размеренную, ежедневную и спокойную работу, спасающая романистов во все времена и во всех углах мира, напрочь исчезла из души Гоголя. Явилась другая — небывалая — вера. Гоголь выразил ее в письме к неизвестному адресату, которое было датировано 1846 годом и помещено в «Выбранных местах из переписки с друзьями». Говоря о причинах сожжения второго тома «Мертвых душ» — «пятилетнего труда, производимого с таким болезненным напряжением», — Гоголь объявил:

«Верю, что, если придет урочное время, в несколько недель совершится то, над чем провел пять болезненных лет».

Совершится/напишется целый том грандиозного творения — не за несколько лет, как раньше, а за несколько недель.

Каким образом?

Конечно, нельзя отрицать, что у Бога есть разные средства воздействия на Свой мир, в том числе и такие, которые заставляют говорить о чудесных явлениях.

«Мертвые души» должны были писаться. Они должны были писаться быстро и без помех. Потому что они должны писаться не силой будничного труда, а силой божественного чуда, совершающегося в «урочное время».

Это было четвертое свойство поэмы, которое открылось Гоголю и которое, может быть, не всегда проявлялось в полной мере.

В полной мере проявилось другое.

Весной 1845 года Николай Васильевич сообщил в послании из Франкфурта другу души — фрейлине двора, супруге калужского губернатора — Александре Осиповне Смирновой:

«Бог отъял на долгое время от меня способность творить».

Умирание Гоголя началось именно с этого времени.

Внешний образ своей смерти, то, как он будет умирать, Гоголь нечаянно обрисовал угадывающим или наколдовывающим пером еще в молодости — в «Старосветских помещиках».

Главные герои — Пульхерия Ивановна и Афанасий Иванович — умирают ни от чего, или, как сказал бы доктор Тарасенков, участвовавший в медицинском спасении умирающего Гоголя, от «непреклонной уверенности в близкой смерти».

«Я знаю, что я этим летом умру», — объявляет Пульхерия Ивановна супругу, заверяя его при этом, что она ничем не больна.

«Надо меня оставить; я знаю, что должен умереть», — произносит Гоголь в четверг 14 февраля 1852 года, за неделю до своей кончины, в то время как сбитый с толку Тарасенков не может обнаружить «никаких объективных симптомов, которые бы указывали на важное страдание», и самым очевидным симптом остается неизменная картина: Гоголь в полной памяти лежит на диване, не отвечая на вопросы медиков («в халате, в сапогах, отвернувшись к стене, на боку, с закрытыми глазами», — перечисляет доктор подробности с добросовестной зоркостью, как будто они могут пригодиться для диагноза).

Без тени сомнения, что так может быть, Гоголь описывал в «Старосветских помещиках» эту странную уверенность в смерти, приводящую к смерти в обход медицинских причин:

«Уверенность ее в близкой своей кончине так была сильна и состояние души ее так было к этому настроено, что действительно через несколько дней она слегла в постель и не могла уже принимать никакой пищи. <…> Пульхерия Ивановна ничего не говорила. Наконец, после долго молчания как будто хотела она что то сказать, пошевелила губами — и дыхание ее улетело».

Современники же, видевшие Гоголя в его предсмертные дни, не в состоянии были поверить в саму возможность такой кончины.

«Он все таки не казался так слаб, чтоб, взглянув на него, можно было подумать, что он скоро умрет. Он нередко вставал с постели и ходил по комнате совершенно так, как бы здоровый», — уверяет Николай Берг.

«В положении его, мне казалось, более хандры, нежели действительной болезни», — вторит ему Степан Шевырев.

Но не только друзья-литераторы не могли заметить в Гоголе болезни; не только квалифицированные доктора, в том числе и знаменитый Иноземцев, «отзывались об ней неопределенно». Даже те два пресловутых лакея (возбужденно описанных Львом Арнольди), которые намеревались насильно поднять Гоголя и поводить его по комнате, — «размотать», «раскачать», чтоб он «очнулся» и «захотел жить», — чуяли чутьем своих организмов, что болезнь здесь отсутствует: «какая у него болезнь то… никакой нет, просто так…».

Навещавшие дом графа Александра Толстого на Никитском бульваре в февральские дни 1852 года, находились не то чтобы в полной — в сокрушительной растерянности. Понять, что происходит с Гоголем, почему он, по его настоятельным словам, близок к смерти (и близок ли), было невозможно. Слова же были впечатляющими. Никакого возражения, и даже обсуждения, они не предполагали, как и слова Пульхерии Ивановны.

«Надобно же умирать, а я уже готов, и умру», — сказал Гоголь Алексею Хомякову.

Но впечатляющими были и явления.

Вслед за готовностью умереть, не подкрепленной «объективными симптомами», вдруг стало «обнаруживаться», как выразился Михаил Погодин, «совершенное изнеможение». Жизнь вдруг стала неуклонно уходить из Гоголя, так же, как она уходила из Афанасия Ивановича, который через несколько лет после странной смерти супруги и сам странным образом уверовал в скорую кончину, прогуливаясь по саду:

«Он весь покорился своему душевному убеждению, что Пульхерия Ивановна зовет его; он покорился с волею послушного ребенка, сохнул, кашлял, таял, как свечка, и наконец угас так, как она, когда уже ничего не осталось, что бы могло поддержать бедное ее пламя».

С той же покорностью смерти таял и Гоголь, не желая принимать медицинскую помощь и вступать в разговоры с друзьями, старавшимися по своему «размотать» и «раскачать» его.

Однако покорность возникла не сразу.

Смерти он сопротивлялся без малого семь лет, о чем друзья не подозревали, полагая, между прочим, что второй том «Мертвых душ» сочиняется более или мене благополучно с тех самых пор, как в декабре 1840 года Гоголь в письме к Сергею Аксакову дал знать о продолжении поэмы, которое обещало быть «чище, величественней» и превратиться в «кое что колоссальное».

С весны 1845 года, когда Гоголю открылось то, о чем он поведал Смирновой — «Бог отъял на долгое время от меня способность творить»; когда стало ясно, что небесные «Мертвые души» могут на земле не писаться должным образом; когда обнаружилось, что чудесный «урочный час», не подчиняющийся законам земного времени и нормам «болезненного труда», может не наступать смертельно долго, в Гоголе наряду с верой в законное чудо стала возрастать вера в нечто постороннее, не имеющее отношения к свойствам поэмы.

Ему стало вериться, что «Мертвые души» сдвинутся с места и полетят, одолевая колоссальные пространства второго тома, в бесконечную даль, если ему доставят большое количество («кучу», как он выражался) каких то необыкновенных сведений о России — о ее мужиках, помещиках, взяточниках, должностях, присутствиях, губерниях.

Более того, как свидетельствует письмо, которое он отправил Смирновой зимой 1847 года из Неаполя, им овладела идея, что без «полного знания дела», — то есть без сведений о России от калужской губернаторши и от прочих близких и дальних лиц, — его жизнь как творца, спасающегося творением, уже невозможна.

«Способность создания, — писал он Александре Осиповне, — есть способность великая, если только она оживотворена благословением Бога. Есть часть этой способности и у меня, и я знаю, что не спасусь, если не употреблю ее, как следует, в дело. А употребить ее, как следует, в дело я в силах только тогда, когда разум мой озарится полным знанием дела. Вот почему я с такою жадностью прошу, ищу сведений, которых мне почти никто не хочет или ленится доставлять».

Чтобы не ленились и хотели, он прибегал то к хитрости, то к мольбам, то к гипнотическим заклинаниям.

Конечно, нельзя не заметить, что эта вера находилась в полном противоречии не только с сущностью «Мертвых душ», но и со всем существом их автора.

Гоголь не мог сотворить творения из сведений.

Он сам свидетельствовал о том, что даже проницательный Пушкин до конца не понял главное свойство его таланта — извлекать образы из себя самого. То есть вызывать их к жизни не силой неких точных, добытых прямо из недр действительности сведений, а силой художнической интуиции, связывающей его с Небом, где хранятся слова всех великих поэм и от откуда разом видны все помещики, мужики и губернии. Но он продолжал понуждать своих корреспондентов к добыванию, собирательству и доставке этих бессмысленных для его дара сведений. Он желал, чтобы сведения для «Мертвых душ» текли бесперебойным, живым, сверкающим и не показывающим своего конца потоком, как текли когда то в Париже и в Риме сами «Мертвые души».

Нужно признать, тем не менее, что какой бы драматической и даже трагической ни казалась бы эта вера в подобие работы над подобием поэмы, она все таки помогла Гоголю выстоять — замедлить умирание.

Семь лет он уклонялся от послушного таяния и угасания, скрываясь от тех неумолимых «Мертвых душ», о свойствах которых ему было известно абсолютно всё и которые ни в чем не нуждались, кроме воли Бога вернуть автору «способность творить».

Невозможно сказать, в какое именно время Гоголю открылась тайна того, чем кончаться «Мертвые души» — то есть, конечно, не сама поэма, чуждая по своей небесной природе финальной точки, а углубленная работа над ней. Может быть, это случилось еще в самом начале — той осенью 1836 года, когда в Париже сочинялись первые главы первого тома под диктовку «кого то незримого». Или позднее — зимой 1843 года в Ницце, когда Гоголь «набрасывал на бумагу», радуясь ясным и безветренным дням, «хаос» второго тома и сообщал между делом в письме к Жуковскому об открытиях, связанных с погружением в поэму:

«Поупражняясь хотя немного в науке создания, становишься в несколько крат доступнее к прозрению великих тайн Божьего создания. И видишь, что чем дальше уйдет и углубится во что либо человек, кончит всё тем же: одною полною и благодарною молитвою».

Да, именно так: кончит молитвой… За «полною и благодарною молитвой» последует оставление углубленной работы, а за оствлнием работ — смерть.

В последние дни Гоголь часто и подолгу молился, уже не помышляя о какой бы то ни было работе над поэмой, а тем более о спасении медициной или дружескими беседами. Он давно и хорошо знал, что «Мертвые души» — это то творение, от которого умирают, если оно не пишется.

Таково было пятое — главное — свойство поэмы.

Уэллс Тауэр. Дверь в глазу

  • Издательство Издательство Ольги Морозовой, 2012 г.
  • Рассказы молодого американца из Северной Каролины Уэллса Тауэра запоминаются сочетанием несочетаемого: не покидающей героев тревоги и надежды — и не на материальные блага, а на тепло, сочувствие и сопереживание. «В мире столько безысходности, — говорит Тауэр, — что в моих рассказах не может не быть теплоты». Вместе с тем проза Тауэра — это то и дело возникающие комические ситуации, неожиданно сменяющиеся ощущением чего-то ужасного. Писатель, которого литературные критики называют «следующим лучшим писателем Америки», пытается разобраться в том, что побуждает людей творить зло, скрывать свои чувства и лицемерить.

    Уэллс Тауэр, дважды лауреат Pushcart Prize и обладатель премии журнала The Paris Review начал свою писательскую карьеру с публикаций в The New Yorker, Harper’s magazine, GQ, The Paris Review и The Washington Post Magazine. В сборник «Дверь в глазу» вошло девять рассказов молодого американца, который заново открывает жанр малой прозы. Тауэра сравнивают с Сэлинджером, Капоте и Кизи, ведь вслед за ними он рассказывает о тупиковых и трагических ситуациях, о людях, которые ждут не материальных благ, а тепла и сочувствия. «В мире столько безысходности, — говорит Тауэр, — что в моих рассказах не может не быть теплоты». Вместе с тем Тауэр пытается разобраться в том, что побуждает людей не противится злу, скрывать свои чувства и лицемерить.

  • Перевод с английского Виктора Голышева и Владимира Бабкова\

Боб Манро проснулся ничком. Челюсть у него
болела, орали утренние птицы, а в трусах наблюдался явный дискомфорт. Вчера он приехал поздно, спину ломило от долгого автобусного путешествия с севера, и он устроился на полу с поздним
ужином из двух пачек крекеров. Теперь крекерные крошки были повсюду — под его голой грудью, в потных сгибах локтей, а самый крупный
и подлый обломок застрял глубоко между ягодицами, словно кремневый наконечник угодившей
туда стрелы. Вдобавок Боб обнаружил, что не может его достать. Во сне он придавил руки, и они
онемели. Он попытался пошевелить ими, но это
было все равно что пытаться двигать монету силой
разума.

Проснувшись впервые в этом пустом доме, Боб
ощутил, как день начинает давить на него. Лежа
щекой на прохладном линолеуме, он содрогнулся
и почувствовал, что где-то внизу, не так уж далеко
спрятавшаяся в песчаной почве, к нему тянется смерть. Но шестеренки внутри него наконец повернулись и подняли на ноги.

Боб прислонился к стене, пережидая наплыв головокружения, потом удалил из задницы крекер и
направился на кухню. Открыл холодильник — оттуда пахнуло кисловатой затхлостью плохо отмытого термоса. В морозилке валялись сморщенные
кубики льда, Боб отковырнул один и сунул в рот.
У него был вкус стираного белья, и Боб выплюнул
его в пыльную расселину между холодильником
и плитой.

За кухонной дверью был внутренний дворик,
который Бобу полагалось привести в порядок.
Сквозь трещины в камнях пробились чертополох
и еще какие-то буйные сорняки. Древесные корни,
выпершие наверх высокими буграми, накренили
в разные стороны стол и стулья из заплесневелого белого пластика. Боба слегка замутило от этой
картины и мысли о том, сколько здесь предстоит
работы.

Когда-то этим домом совместно владели его
отец и дядя Рэндалл, который теперь, после смерти брата, не теряя времени, выставил дом на
продажу. Шесть лет назад отца Боба убедили вложиться в эту недвижимость фактически не глядя,
да и потом он приезжал сюда разве что разок-другой. Документы оформили так, что все тут же
отошло к Рэндаллу, и Боб подозревал, что дядя,
который был шестнадцатью годами моложе отца,
рассчитывал на такой поворот событий с самого
начала.

Рэндалл жил там же, где и Боб, в нескольких часах пути к северу. Когда отец Боба лежал при смерти, Рэндалл обещал ему позаботиться о том, чтобы
у племянника все было в ажуре. За несколько недель, протекших после похорон, Рэндалл частенько заглядывал к Бобу ради моральной поддержки,
хотя сочувствие обычно приводило его точнехонько к ужину и не позволяло уходить, пока в холодильнике не иссякало пиво.

В обществе дяди Боб всегда чувствовал себя неуютно: на масляных волосах Рэндалла неизменно
виднелись свежие бороздки от гребешка, а на зубах он носил скобки, и это под пятьдесят-то лет!

Боб не был особенно близок с отцом. И для него,
как и для его жены Вики, стало сюрпризом то, что
смерть отца вогнала Боба в какую-то сердитую
апатию, смешанную с отвращением к труду и семейной жизни. Он заметно расклеился и в дополнение к нескольким мелким просчетам совершил
три крупных промаха, последствия которых предстояло заглаживать еще долго. Во-первых, пришел
на службу с тяжелого похмелья, допустил грубый
недосмотр на строительстве, в котором принимал
участие, и вскоре потерял работу. Во-вторых, через пару недель въехал задом в машину местного
адвоката; в результате столкновения у пострадавшего появилось пощелкивание в нижней челюсти, и он убедил присяжных, что лечение травмы
обойдется в тридцать восемь тысяч долларов. Это
на две тысячи превосходило сумму, оставленную
Бобу отцом. Но хуже всего было то, что Боб попытался найти утешение от бед в обществе одинокой
женщины, с которой познакомился на курсах для
нарушителей правил дорожного движения. Их
роман кончился через две недели, и никакого счастья в нем не было — только унылая возня в полуподвальной квартирке, насквозь провонявшей
кошачьим мускусом.

Незадолго до завершения этой истории Боб с
женой ехали в город, и Вики, подняв взгляд, заметила на ветровом стекле над бардачком призрачный отпечаток женской подошвы. Она сняла
сандалию, убедилась в том, что след не принадлежит ей самой, и сообщила Бобу, что в их доме ему
больше не место.

Месяц Боб провалялся на кушетке у дяди, а потом Рэндалл придумал отправить его на юг. «Поживешь там чуток в моем пляжном домике, — сказал
он. — У тебя просто хреновая полоса. Пораскинешь умишком, а там, глядишь, и перемелется».

Боб не хотел ехать. Сначала Вики потребовала
развода, однако потом начала смягчаться, и он
был уверен, что со временем она пустит его обратно. Но Вики поддержала идею Рэндалла, и он
решил, что в сложившейся ситуации лучше ей не
перечить. К тому же со стороны Рэндалла это было
великодушное предложение, хотя Боб не удивился, когда дядя, подбросивший его на автовокзал,
вручил ему составленный загодя список заданий.
Дом Рэндалла был малоприятным жилищем —
шлакобетонный коттедж, покрытый облезшей
розовой краской. Халтурно приклеенный светло-коричневый линолеум в гостиной оттопырился
вдоль шва по всей длине комнаты. Деревянные
панели на стенах за много лет покоробились от
сырости и стали напоминать рельефную карту неприветливой горной страны. «Перешпак. гост.!» —
указывалось в записке.

Прихожую без окон дядя, охотник-любитель,
декорировал кое-какими из своих трофеев. Там
было чучело броненосца. Голова аллигатора с выглядывающей из пасти оленьей мордой — юмор
в духе Рэндалла. Лист фанеры с коллекцией сморщенных индюшачьих бородок. Над кухонной
раковиной висело изображение пивной банки с
автографом Рэндалла в нижнем правом углу. Выводя надпись «Будвайзер», он явно очень старался,
но, чтобы влезли все буквы, ему пришлось сделать
середину банки пошире, и от этого она смахивала
на змею, проглотившую крысу.

В темном углу гостиной булькал аквариум. Он
был огромен — длиной с гроб и фута три в глубину — и пуст, если не считать бутылочки из-под тоника для волос, разбухшего трупа летучей мыши
и еще нескольких предметов, плавающих на поверхности воды. Сама вода была гнилая и мутная,
цвета мха, но аэратор по-прежнему трудолюбиво
прошивал ее зелеными нитями пузырьков. Боб
выключил его. Потом надел шлепанцы и вышел
наружу.

Он пересек окривевший дворик. Из-под ног
прыскали крохотные ящерки. Ориентируясь на
шум волн, Боб миновал группу сосен, лишенных
веток и оттого похожих на привидения, и выбрался на дорогу, усыпанную устричными ракушками.
Они так ярко блестели на утреннем солнце, что
Боб невольно зажмурился.

Дом стоял на северной оконечности маленького островка, и, когда Рэндалл описывал его расположение, в душе у Боба ворохнулись радость
и надежда. Он любил пляжи — за то, что прилив
ежедневно окатывает песок, заново очищая его,
за то, что люди обычно приходят на берег, чтобы
с удовольствием отдохнуть. Но, поднявшись на
холм недалеко от мостика, переброшенного через пролив, Боб с разочарованием увидел, что на
этом островке нет и намека на нормальный пляж.
Земля здесь встречалась с морем, образуя крутой
грязевой обрыв, звенящий комарами и источающий отвратительный запах тухлятины. Как сказал ему вчера попутчик в автобусе, ближайший
приличный пляж находился на другом острове
за три мили от береговой линии и добраться туда
на катере стоило двенадцать долларов. Все равно
хорошо было бы окунуться, подумал Боб, но в
этом конкретном месте ему пришлось бы вылезать из воды по грязи и идти домой запакощенным чуть ли не по пояс. Он повернулся и зашагал
обратно.

Вскоре мимо него проехал желтый гольфмобиль с двумя блондинками.

— Здрасте, — сказала Бобу одна из них.

— Привет, — откликнулся он.

В этот момент на дорогу вылетел звон ударов
металла о металл, а следом за ним — взбешенный
мужской голос.

— Ах ты, зараза! — Голос принадлежал человеку, фигура которого была почти скрыта поднятым
капотом «Понтиака». — Сучье вымя, мать твою за
ногу!

Блондинки повернулись в сторону сквернослова, неодобрительно поджав губы. Гольфмобиль заскулил и покатил быстрее, но ненамного.

Поток ругани набирал силу, и даже гомонившие вокруг птицы примолкли. Этот чудак злится
еще и на собственную злость, подумал Боб. Ему
захотелось подкрасться к машине и выбить отпиленную ручку метлы, которая подпирала крышку
капота, но он этого не сделал, а просто подошел и
остановился сзади.

— Але, друг, — сказал Боб. — Ты тут не один
вообще-то.

Человек вынул из-под крышки голову и уставился на Боба. Его лицо состояло в основном из
щек — остальные компоненты были мелкими и
косоватыми, словно наляпанными наспех. В руке
он держал монтировку.

— А ты что за хер с горы? — спросил он скорее
озадаченно, чем враждебно.

— Я Боб, — сказал Боб. — Живу вон там.

— У Рэндалла Манро, что ли? Рэндалла я знаю.
Делал кой-чего с его кошкой.

Боб прищурился.

— В смысле?

— Я Деррик Трит. Ветеринар.

— Ну да, с автомехаником тебя не перепутаешь, — сказал Боб.

— Я этот генератор три часа ставил. А теперь он,
падла, не крутится ремнем.

Боб более или менее разбирался в машинах и,
заглянув под капот, быстро сообразил, в чем дело.
Деррик неправильно установил натяжитель, прежде чем завернуть шарнирный болт. Боб исправил
ошибку, и ремень аккуратно лег в желобок блока.
Но двигатель все равно не запускался, потому что
аккумулятор был разряжен. Бобу пришлось сбросить шлепанцы, упереться в бампер «Понтиака» и
толкать его вперед, чтобы Деррик мог завести мотор на ходу. Когда это наконец произошло, автомобиль вырвался у взмокшего Боба из-под носа и
унесся, оставив на дороге с полным ртом выхлопных газов.

Развернувшись, Деррик подъехал к нему и затормозил. Он прибавил обороты на холостом ходу
и сложил губы трубочкой, подражая вою мотора.
Потом протянул в окошко деньги.

— Слышь, на. Пять долларов. Стой-ка, у меня
вроде семь было.

— Не надо мне ничего.

— Да ладно, — сказал Деррик. — Без тебя я бы
весь день мордовался.

— Подумаешь, завинтил один винт.

— Я-то своей тупой башкой в жизни бы не допер.
Тогда хоть пойдем ко мне и глотнем чего-нибудь
прохладительного.

— Спасибо, — сказал Боб, — но я хочу попробовать как-нибудь добраться до воды.

— Если ты выпьешь стаканчик, океан за это время не высохнет, — заметил Деррик.

— Все равно для меня рановато, — возразил
Боб.

— Слушай, брат, уже половина первого, и сегодня суббота. Давай садись.

Боб понял, что отшить нового приятеля будет
сложнее, чем починить его машину. Он пожал плечами и залез в салон.

Питер Акройд. Венеция. Прекрасный город. Коллекция рецензий

Лев Данилкин

«Афиша»

Разумеется, было бы логичнее, чтобы такого рода окончательную — от первой забитой сваи до финальной диснеефикации — историю Венеции сфабриковал абориген. Но, во-первых, как и все итальянские города, Венеция «придумана» — то есть введена в культурный оборот в качестве must любого сознательного путешественника — именно англичанами; во-вторых, Акройд в состоянии сочинить «биографию» не то что Венеции — а фонарного столба где-нибудь в Западном Дегунино; в-третьих, его книгу все равно продать легче, чем произведение какого-то итальянца, если это не Умберто Эко; ну так а чего ж — сообразили издатели — от добра добра не ищут.

Михаил Визель

Time Out

Акройду не впервой браться за столь сложную тему. Прежде чем добраться до Венеции, он уже написал столь же основательную книгу о родном Лондоне и о не менее родной Темзе. И нащупал продуктивный подход, который теперь успешно тиражирует: говорить о городе как о человеке, который родился, вырос, достиг неких свершений на выбранном поприще и теперь может оглянуться на прожитые годы, в данном случае — столетия. При этом в ход идут и дотошное раскладывание по полочкам разных сторон жизни героя (коммерческая, общественная, гастрономическая, духовная, сексуальная), и неожиданные факты — кто бы, например, мог подумать, что в 1737 году в Венеции одновременно проживало 5 (пять) свергнутых европейских монархов?

Константин Мильчин

«Ведомости»

Питер Акройд подробно перечисляет все те атрибуты современной цивилизации, которые появились благодаря Венеции, и через них пытается показать суть этого необычного места. У Акройда сложная задача: Венеция слишком популярна как у писателей, так и у художников. Как признается сам писатель, уже к началу XVIII века практически каждый дом, канал, мост или улочка были хоть раз запечатлены кем-то из местных живописцев. И это при том, что Венеция, если ее сравнивать с Римом или Иерусалимом, довольно молодой город.

Елена Дьякова

«Новая газета»

Если бы книга Акройда была написана раньше на треть века и великими трудами горстки одержимых гуманитариев издана в СССР — два поколения крепостной советской интеллигенции зачитали б ее до дыр. Сейчас, к счастью, она может спокойно лечь в сумку путешествующего студента — и дорожная карточка ISIC будет для нее лучшей закладкой. Тем не менее труды горстки одержимых гуманитариев явно стоят и за изданием книги на русском в 2012-м. Ее литературное качество, плотность информации, причудливые повороты мысли вызывающе, отличны от мякины, к которой давно приучен широкий читатель.

Анна Наринская

«Коммерсантъ»

Дело не в том, что Акройд научился выпекать подобные тексты как пироги (а он научился) и поставил это на поток (а он поставил). И не в том, что впечатлявший когда-то в очень удачной акройдовской «Биографии Лондона» способ «жизнеописания» города с тех пор был подхвачен и развит многими (а так оно и есть). Дело в том, что Венеция совершенно не подходит для такого филистерского препарирования. И можно сколько угодно поминать Генри Джеймса и Шпенглера, но никакой Венеции все равно не получится. Ведь она — это «шпили, пилястры, арки, выраженье лица». И если пилястры у Акройда имеются, то выраженья лица — совсем нет.

Запахи

Глава из книги Лайзы Пикард «Викторианский Лондон. Жизнь города»

О книге Лайзы Пикард «Викторианский Лондон. Жизнь города»

Писатель может использовать слова, чтобы
описать какую-то сцену. Художник может нарисовать
ее. Композитор, используя звуковые
эффекты, созданные в студии, может в какой-то
мере воспроизвести звуки прошлого. Но самое мощное из чувств, обоняние, лишено своего языка. Как ни одно другое, совместно с памятью оно может воскресить
прошлое человека. Но без помощи памяти, действуя само по
себе, как оно может вернуть прошлое? Чтобы описать запахи
прошлого, существуют лишь слова. Вот почему эта книга начинается именно так.

Подумайте о самом худшем запахе, какой вы когда-либо
ощущали. Теперь представьте, что вы обоняете его день и
ночь, по всему Лондону. Но дело обстояло еще хуже. Любое
зловонное дуновение было опасным. Вредные испарения,
дурной воздух или, как говорят итальянцы, mal aria, приносили
болезнь. Флоренс Найтингейл, вполне сознавая это, спроектировала
свою новую больницу Св. Фомы как отдельные
здания с открытыми террасами, чтобы больничные запахи не
могли накапливаться в палатах и отравлять пациентов.

Темза воняла. Основной составляющей были человеческие
отходы. В прежние века Темза действительно «текла
светло», и в ней во множестве водились лосось и лебедь. Люди,
очищавшие выгребные ямы, продавали человеческие экскременты
как полезное удобрение для питомников и ферм за
пределами Лондона. Иногда из окна на незадачливых прохожих
или на улицу выливали ночной горшок, его содержимое
добавлялось к разнообразной мешанине из дохлых собак, лошадиного
и коровьего навоза, гниющих овощей. Дождь смывал
бо́льшую часть всего этого в Темзу. Существовали, правда,
сточные трубы, но они предназначались только для поверхностных
вод, и сбрасывать туда нечистоты было запрещено
законом.

Затем Лондон изменился. К 1842 году, согласно переписи,
в Лондоне насчитывалось 1 945 000 человек, и, вероятно,
больше, если включить сюда тех, кто не стремился попасться
на глаза чиновникам. В городе насчитывалось 200 000 выгребных
ям, полных и переливающихся через край. Чистильщики
выгребных ям просили шиллинг за то, чтобы опорожнить
яму, и многие жалели денег. В старых частях Лондона дома
стояли на краю грязевых озер. Сточные трубы не справлялись
с плавающим в них мусором, они разрывались и переливались
через край. Один обеспокоенный горожанин в 1840 году написал
в Министерство внутренних дел письмо с настоятельной
просьбой улучшить канализацию в Пимлико, «где вряд
ли существует какая-либо дренажная или канализационная
система, где есть только канавы, наполненные на фут или
больше песком, растительными отбросами и мусором, отчего
здесь стоит жуткая вонь, порождающая малярию и лихорадку,
и откуда расстояние по прямой до Букингемского дворца
около ста ярдов». На письме лаконичная надпись дворцового
эконома: «по сути, верно», но основания для каких-либо действий
он не увидел.

В 1843 году инспектор канализации в Холборне и Финсбери,
где под землей было проложено 98 миль сточных труб,
не сливавшихся в Темзу, сообщал, что «в большей части зарытых
труб скопившаяся грязь гниет по много лет и служит
причиной самых неприятных и нездоровых испарений…
средство… поднять на поверхность эту грязь ведрами, опорожнить
их на улицу, затем вывезти на телегах», в этой операции
не должны участвовать люди с тонким обонянием.
Иногда, но не всегда, сточные трубы увеличивали, чтобы они
могли справиться с возросшим потоком. В 1849 году меняли
сточную трубу под Флит-стрит: у новой трубы была бо^льшая
пропускная способность, ее зарывали глубже, причем на время
работы эта жизненно важная транспортная магистраль
города была перекрыта почти полностью. В Вестминстере —
в то время это был район трущоб, несмотря на то, что там
стоял великолепный Вестминстерский дворец, — от сточной
трубы, по данным обследования 1849 года, «тошнотворный
запах проникал в дома и дворы, которым она служила».

В Белгрейвии, на Гровенор-сквер, Ганновер-сквер и Беркли-
сквер — в аристократических районах «в канализационных
трубах было много повреждений, где скапливались вредные
вещества, во многих местах трубы засорялись, и ужасно
пахло», даже внутри, в домах высшего общества. Но ничего
не делалось. Чернорабочий, работавший под самим Букингемским
дворцом, говорил, что ему «никогда раньше не доводилось
ощущать такую вонь, как в канализационных трубах
и подземных помещениях дворца». Часть канализационных
труб была проложена столетия назад, а кирпичная кладка раскрошилась
и обвалилась. Теоретически, трубы очищались
людьми и случавшимися время от времени ливнями, но постепенно
скапливавшиеся зловонные отложения никуда не девались.

Еще одной составляющей букета уличных ароматов были
экскременты животных. По всему Лондону держали коров
в коровниках в ужасных условиях, не позволяющих произвести
уборку. Коровы, овцы, телята и свиньи, которых продавали
на Смитфилдском рынке, проходили по улицам Лондона,
оставляя по дороге около 40 000 тонн навоза в год. Движение
в Лондоне обеспечивали тысячи лошадей; каждая извергала
45 фунтов фекалий и 3 1/2 фунта мочи в день, около 37 000 тонн
экскрементов в год. Экскременты животных и людей не были
единственной проблемой. Фридрих Энгельс жил в Англии
с ноября 1842 года до августа 1844 года, собирая материал для
работы «Положение рабочего класса в Англии». Энгельс, впечатлительный,
— что присуще среднему классу, — был потрясен
запахами лондонских уличных рынков и трущоб. «Повсюду
кучи мусора и золы, а выливаемые у дверей помои застаиваются
в зловонных лужах». Но самым эффектным его coup de theatre
[франц. — сюжетный ход, прим. перев.] было следующее

Бедняка закапывают самым небрежным образом, как издохшую
ско тину. Кладбище Сент-Брайдс, в Лондоне, где хоронят бедняков,
представляет собой голое, болотистое место, служащее
кладбищем со времен Карла II и усеянное кучами костей. Каждую
среду умерших за неделю бедняков бросают в яму в 14 футов
глубиной, поп торопливо бормочет свои молитвы, яма слегка
засыпается землей, чтобы в ближайшую среду ее можно было
опять разрыть и бросить туда новых покойников, и так до тех
пор, пока яма не наполнится до отказа. Запах гниющих трупов
заражает поэтому всю окрестность.

Возможно, Энгельс не видел этого собственными глазами,
а посчитал «ужастик» реальной современной историей, потому
что рассказ служил иллюстрацией к его теме, хотя на
самом деле относился к предыдущему столетию; однако по
всему Лондону были разбросаны церковные кладбища, расположенные
поодаль от церкви, они постепенно переполнялись,
так что, возможно, он и прав.

Каменноугольный газ, которым начали пользоваться, обладал отвратительным запахом, совсем не таким, как современный газ. Как можно было предвидеть, газовые магистрали
подтекали. Даже сейчас, если оказаться на земляных работах
на какой-нибудь лондонской улице, иногда можно уловить запах каменноугольного газа, которым пропитана почва. К газовым трубам даже тайно подключались — не всегда удачно — те,
кому не хотелось платить за газ. Газовые заводы в различных частях Лондона распространяли вокруг отвратительный
запах.

Кажется странным, что в рассказах как приезжих-иностранцев, так и английских туристов редко встречаются упоминания об ужасных запахах. Но их, несомненно, ощутила королева, когда приехала посетить «Грейт Истерн» в Миллуолл
на Собачьем острове, ниже по реке. Одна из сопровождавших
ее дам писала своей сестре: «запах стоял неописуемый. Королева все время нюхала свои духи». Всемирная выставка в жаркое лето 1851 года день за днем собирала вместе
больше народа, чем когда-либо раньше в каком-то месте Лондона. Но ни в одном из рассказов о Выставке я не встретила упоминания о том, что туалеты мистера Дженнингса, за разовое
пользование которыми нужно было заплатить пенни, воняли.

Одни районы в этом отношении были хуже других. Трущобы отравляли своим зловонием грязные переулки за самыми модными магазинами и домами. Но первое место, несомненно, принадлежало Бермондси, на южном берегу Темзы напротив лондонского Тауэра. Здесь выделывали кожу, это был
долгий, требующий мастерства процесс, в котором применялись, в частности, собачьи экскременты. Неудивительно, что
«в воздухе стоял отвратительный запах».

В январе 1862 года уважаемый специальный журнал, «Билдер»,
подчеркивает необходимость перемен:

Когда прилив достигает высшей точки, низко расположенные
районы оказываются затоплены — но не водой, а сточными водами… грязью, которая вызывает брожение и наполняет наши
дома и улицы газами, невероятно разреженными, содержащими
в себе гораздо больше, чем ватерклозетная жидкость. Переполненные
погосты подтекают, дождь смывает с улицы и уносит
с собой… грязь, лошадиные и коровьи экскременты, …больничные
отходы… отбросы и помои торговцев рыбы и рыбных
рынков; отбросы скотобойни; жидкие отходы скорняков, клеевщиков,
свечников, торговцев костями, кожевников, живодеров,
требушинников … отходы химических фабрик, газовых заводов,
красилен, …уносит дохлых крыс, дохлых собак и кошек, и, как
ни печально говорить, мертвых младенцев.

Когда ватерклозеты стали обычным явлением, викторианцам
следовало прежде всего поздравить себя с прорывом в очистке
территории Лондона. К 1857 году число ватерклозетов
достигло 200 000, они надлежащим образом заменили выгребные
ямы, а опорожнялись прямо в Темзу по канализационным
трубам. Результатом, несколько отсроченным, но неизбежным,
было Великое Зловоние 1858 года. В июне Темза
воняла настолько сильно, что находиться в Вестминстерском
дворце в покоях, выходивших на реку, стало не только непереносимым,
но и — если верить в теорию миазмов — опасным.
Это, наконец-то, привело к тем действиям, которые должны
были совершить комитеты, созданные десяток лет назад.

*

Лондонцы начали понимать, что управление городом посредством
средневековых приходских советов в условиях девятнадцатого
столетия нежизнеспособно, и в 1845 году был
создан Первый лондонский столичный совет по городским
работам. Впервые канализация рассматривалась как общегородская
проблема. Но все было очень сложно. Прецедентов
не было, а местные руководящие чиновники любят прецеденты. Разрешение строить или перестраивать дома после
1848 года предусматривало прокладку канализационных труб,
но эта перемена принесла больше вреда, чем пользы. В 1849
году Чарльз Диккенс определял Городскую комиссию по стокам
как «абсурдную смесь тупоумия и продажности». По счастью,
в комиссию в том же году вошел в качестве помощника
инженера Джозеф Базалджетт, а когда три года спустя его начальник
умер от переутомления, именно он был утвержден на
должность главного инженера.

Дед Базалджетта эмигрировал из Франции в конце 1770
года. Джозеф родился в 1819 году. Пройдя обучение у инженера-
строителя с хорошей репутацией, двадцатитрехлетний
Джозеф начал работать самостоятельно в 1842 году. Широкие
взгляды, организаторская энергия и инженерный гений
сделали невозможное. На набережной Виктории стоит
скромный бюст Базалджетта с надписью «Создатель главной
дренажной системы Лондона и этой набережной». Но он достоин
эпитафии, которую заслужил Кристофер Рен своим последним
достижением, собором Святого Павла — si monumentum
requires, circumspise (если ты ищешь памятник ему, оглядись
кругом). В случае Базалджетта можно было оглядывать весь
викторианский Лондон.

Лондон расположен на отлогом склоне, идущем с севера
на юг, от холмов Хэмпстеда до болот Ламбета и Гринвича.
Кроме того, часть города лежит в неглубокой чаше, центр
которой находится около Поплара/Дептфорда. (Представьте
себе блюдечко, слегка наклоненное в вашу сторону, левая
часть которого выше, чем правая, с рекой, извивающейся посередине.)
Старые сточные трубы были проложены к Темзе
или одному из множества ее притоков. Базалджетт, фигурально
выражаясь, взял ручку и провел прямые вдоль сторон блюдечка,
приблизительно параллельные реке, перпендикулярно
старым сточным трубам и притокам Темзы. Эти линии доходили
до реки гораздо дальше по течению, далеко за границами
(тогдашней) застройки. К северу от реки было три линии:
верхний уровень, средний уровень и нижний уровень — они
соединялись около Стратфорда в Восточном Лондоне; две линии
шли по южному берегу и соединялись в Дептфорде.

Весь проект, оцененный в 3 миллиона фунтов и осуществленный
благодаря частным инвестициям и государственному
финансированию, занял пять лет, не считая периода тщательной
подготовки, характерной для Базалджетта. Зачастую
старые сточные трубы нужно было отследить и нанести на
карту; их местонахождения никто не знал, что свидетельствует
о том, насколько часто их чистили. Работа над «перехватывающими
канализационными трубами» началась в феврале
1859 года и продолжалась по всему Лондону, препятствуя уличному
движению, но в какой-то мере ослабляя прежние запахи.
В августе 1859 года «было подсчитано, что 200 000 выгребных
ям за последние годы были убраны из-под наших домов».
Но все же в 1861 году лондонский житель писал: «нам приходилось
переживать жаркие летние месяцы как мы пережили
бы чуму… потому что в знойные августовские дни от Темзы
всегда поднимался такой густой мерзкий запах, что ее берега
становились отвратительны и вынуждали нас убираться как
можно дальше от них. Но наступают лучшие времена…».

К ноябрю 1861 года «около 1000 человек работали [над
северным средним уровнем], и он быстро продвигался».
В большинстве случаев туннели закладывались под улицами,
«выкапывались и засыпались», иногда на 30 футов ниже уровня
земли. Тысяча рабочих прокладывала трубы от Кенсал-Грина
до Ноттинг-Хилла, затем вдоль Оксфорд-стрит — вообразите
себе это столпотворение — через Шордич и под Риджентсканал
к Стратфорду. Труд рабочих облегчали только паровые
подъемные краны и, разумеется, лошади. К 1862 году Лондонский
столичный совет по городским работам даже провел
экскурсии. Одна группа осматривала канализационную трубу
на Олд-Форд в Хакни, а затем «шла по длинному туннелю, который
был освещен примерно на милю». Затем все участники
экскурсии были посажены в грузовой поезд и проехали по месту работ примерно 7 миль, до Баркинга, «где должен быть
северный выход. Здесь была предложена легкая закуска, а после
ланча нас провезли на трех пароходах [очевидно, группа
была большая] вверх по реке к Гринвичу и спустили в туннель,
который должен был вести к канализационной системе южной
части Лондона».

Другая сложность, которая, возможно, становится яснее
благодаря моему сравнению с блюдечком: если 29 квадратных
миль канализации, проведенной на северном верхнем уровне,
могли использовать силу тяжести, поддерживающую ровное
течение со скоростью 3 миль в час вниз, к конечному выходу,
то на участке канализации на среднем и нижнем уровне — еще
28 квадратных миль — пришлось запустить паровые насосы,
чтобы вся система работала надлежащим образом. На южном
берегу Темзы около 20 квадратных миль канализации работали
на силе тяжести, а 22 квадратные мили не могли. Поэтому
были сооружены две насосные станции, одна в Абби-Миллзе
около Стратфорда, в восточном Лондоне, для северных уровней,
и другая в Кросснессе, на южном берегу реки, тоже в отдалении
от существовавшей застройки, для южного нижнего
уровня.

На эти насосные станции стоит посмотреть… Вероятно,
Базалджетту надоело, что вся его замечательная работа скрыта
от людских глаз, и он решил воспользоваться последней
возможностью выразить свою артистическую душу и произвести
впечатление на публику. Насосная станция Абби-Миллз,
где соединялись северные верхний и средний уровень канализации,
была зданием, в котором Кубла-хан Колриджа чувствовал
бы себя как дома, — с минаретами и тому подобным. Всей
сети перехватывающих канализационных труб северного берега
реки пришлось дожидаться завершения строительства
набережной Темзы, что произошло в 1868 году, — еще одно
достижение Базалджетта, — прежде чем она смогла полностью
функционировать, но на южном берегу такой задержки
не было. Об официальном открытии Кросснесской насосной
станции принцем Уэльским взахлеб писала «Иллюстрейтед
Ландон ньюс» от 15 апреля 1865 года. Принц прибыл на королевской
барке из Вестминстерского дворца в сопровождении
двух архиепископов, двух епископов, двух принцев, двух
герцогов, двух графов, нескольких счастливцев-членов парламента
и других сановников; были задействованы все имеющиеся
в распоряжении силы. (Обе насосные станции сохранились
до сих пор, их можно посетить по предварительной
договоренности.)

Барка остановилась сначала на северном берегу, где высокопоставленные
гости осматривали северный выход в Бектоне
и, несомненно, с умным видом кивали головами, выслушивая
объяснения председателя Лондонского столичного
совета по городским работам и Базалджетта. Возможно, они
при этом могли даже не сходить с парохода, поскольку на берегу
не было ничего интересного. (Абби-Миллз находится
в двух с половиной милях от реки.) Затем барка перевезла их
через реку и спустилась немного вниз по течению к пункту назначения,
в Кросснесс. «Кусты и цветы в горшках придавали
очень нарядный вид» этому памятнику канализации — будем
надеяться, что они к тому же приятно пахли. Оркестр королевской
морской пехоты играл соответствующие мелодии, и
Его королевскому высочеству вместе с его окружением продемонстрировали
машинное отделение и котельную, провели
их в штольню, где были проложены канализационные трубы,
«длинный высокий туннель отличной кирпичной кладки…
освещенный рядами светильников». Визитерам была предоставлена
уникальная возможность гулять в огромном резервуаре,
«освещенном мириадами разноцветных огней», который
весьма скоро должен был наполниться сточными водами. Затем
они прошли в лекционный зал и выслушали адрес, который
читал — мог ли это быть кто другой? — Базалджетт, в то
время как чудесные огни торопливо убирали. После этого гостей
провели в машинное отделение:

Здесь, после внимательного осмотра бесчисленных насосов
и топок, принц Уэльский под руководством дежурных инженеров
включил чудесный механизм. Как только Его королевское
высочество повернул рукоять, по зданию прошла ощутимая вибрация,
означавшая, что поршни и маховые колеса действуют
и что сточные воды, находившиеся до тех пор в подземных хранилищах,
чтобы быть сброшенными в Темзу, закачиваются в резервуар.
Его королевское высочество успешно запустил четыре
механизма, а рабочие, забравшиеся на галереи наверху, приветствовали
его действия ободряющими криками.

Его королевское высочество, наверное, ощутил огромное облегчение,
когда следующим мероприятием оказался «превосходный
торжественный завтрак на 500 человек», с тостами.
Все гости отправились домой в 3 часа дня и, отлично исполнив
свой долг, прибыли в Вестминстер в 4.15.

Однако остается неразрешимой загадкой, что сделали эти
джентльмены со своими цилиндрами? На фотографии в «Иллюстрейтед
Ландон ньюс» они почтительно держат шляпы
в руках, пока принц демонстрирует свои удивительные инженерные
способности, некоторые настолько взволнованы, что
машут шляпами в воздухе. Но на парадном завтраке они все
плотно сидят за длинными столами. Куда же они положили
цилиндры? В проекте не предусматривался ни лекционный
зал, ни помещение для завтрака, то есть, там наверняка не
было места и нельзя было организовать гардероб на 500 цилиндров.
Разумеется, газета и словом не обмолвилась о том,
что у высокопоставленных визитеров возникала необходимость
внести свой собственный вклад в эту канализационную
систему.

Репортаж в «Иллюстрейтед Ландон ньюс» об открытии
насосной канализационной станции сочетал в себе типично
викторианское низкопоклонство с гордостью достижениями
Базалджетта, реалистическое изображение уравновешивало
очарование принца и низменность материи, ставшей причиной его визита. Чтобы ввести в строй лондонскую канализацию,
понадобились объединенные силы короны, церкви и
политических деятелей, не говоря уже о высокой квалификации
представителя новой профессии, инженера-строителя.
Без сомнения, читатели «Иллюстрейтед Ландон ньюс» были
в восторге.

Однако самый важный визитер прибыл почти незамеченным.
К маю 1864 года бо^льшая часть канализационной системы
уже действовала. «Но результат можно было признать
удовлетворительным не раньше, чем славный лосось, подыскивая
чистую свежую воду, появился в Темзе».

Энтони Капелла. Ароматы кофе (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Энтони Капелла «Ароматы кофе»

Я завтракал в «Кафе Руайяль», — тарелка устриц и блюдо с толсто порезанной ветчиной в зеленом соусе, — и тут официант принес мой кофе. Не отрывая взгляда от свежей газеты, я сделал глоток и произнес, сдвинув брови:

— Черт подери, Марсден, кофе у вас отдает ржавчиной!

— Так ведь же тот самый, что и прочие посетители кушают, — нагло отозвался официант. — И никто, уж точно, жаловаться не изволил.

— Хотите сказать, Марсден, что я привередлив?

— Желаете еще чего-либо, сэр?

— Вы, Марсден, обладаете многими навыками официанта, кроме умения обслуживать. В изощренности ума вы также преуспели, за исключением чувства юмора.

— Премного благодарен, сэр.

— Да, да, я привередлив. Ибо чашечка отлично приготовленного кофе — идеальное начало для праздного дня. Аромат его обольстителен, вкус его сладок, хоть и оставляет по себе ощущение горечи и разочарования. В чем, несомненно, кофе имеет сходство с усладами любви. — Весьма довольный подобным aperçu (изречением (франц.)), я снова отпил кофе из принесенной Марсденом чашки. — Впрочем, в данном случае, — заметил я, — напиток имеет исключительно вкус дорожной грязи и ничего более. Разве что с легким привкусом гнилого абрикоса.

— Рад услужить, сэр!

— Вижу, вижу…

Я вновь сосредоточился на «Газетт».

Официант немного помедлил, затем с легким налетом модной усталой меланхолии поинтересовался:

— Станет ли нынче молодой человек платить за свой завтрак?

— Запишите это на мой счет, Марсден. Вот так, вот и умница.

Чуть погодя я уловил рядом движение: кто-кто подсел ко мне за столик. Кинув взгляд поверх газеты, я обнаружил перед собой маленького, похожего на гнома джентльмена, добротный сюртук которого резко выделял его среди щеголей и денди, обычных завсегдатаев этого заведения. Лично я ждал, что ко мне в любой момент могут присоединиться мои приятели Морган и Хант, и, так как в тот ранний час зал почти наполовину пустовал, нам, лишь только они появятся, не составило бы особого труда пересесть за другой столик. И все-таки мне стало любопытно: ведь при обилии свободных столиков просто удивительно, что незнакомец без приглашения присел за мой.

— Сэмюэл Пинкер, сэр, к вашим услугам, — произнес человек-гном, слегка склонив голову.

— Роберт Уоллис.

— Невольно я подслушал брошенную вами официанту фразу. Вы позволите?

И, отринув церемонии, он потянулся к моей чашке, поднес ее к носу и весьма деликатно втянул ноздри, точь-в-точь, как я нынче утром вдыхал аромат цветка, избранного, чтобы вставить в петлицу.

Я рассматривал незнакомца настороженно и одновременно с веселым любопытством. Признаюсь, в «Кафе Руайяль» захаживало немало эксцентрических типов, но эксцентричность прежних обычно носила более показной характер: скажем, букетик фиалок в руке, бархатные бриджи или поигрывание тростью с алмазным набалдашником. Но чтобы нюхать чужой кофе, — такого, насколько припоминаю, здесь еще не случалось.

Сэмюэла Пинкера, судя по всему, ничто не смущало. Прикрыв глаза, он еще пару раз основательно вдохнул запах кофе. Потом поднес чашку ко рту, сделал глоток. Тут же издал смешной втягивающий звук: мелькнул, взвившись, язык, как будто Пинкер полоскал жидкостью рот. После чего он разочарованно изрек:

— Нилгери. Переварен. Не говоря уж о том, что пережарен. Что ж, вы совершенно правы. Полпартии подпорчено. Легкий, но вполне ощутимый привкус гнилых фруктов. Позвольте спросить, вы имеете отношение к торговле продуктом?

— К торговле чем?

— Как чем? Кофе.

Помнится, я громко расхохотался:

— О Господи, нет, конечно!

— Тогда позвольте спросить, — не унимался он, — к какой имеете?

— Вообще ни к какой.

— Простите, тогда верней будет спросить, какова ваша профессия?

— Да, собственно, никакой особенно. Я не врач, не адвокат, ничем особо полезным не занимаюсь.

— Что же вы все-таки делаете, сэр? — раздраженно спросил он. — Чем зарабатываете на жизнь?

Признаться, сам я в ту пору ничего не зарабатывал; недавно мой отец снабдил меня дополнительно небольшой суммой в преддверии литературной славы, строжайше предупредив, что это в последний раз. Однако я счел, что в данном случае стоит называть вещи своими именами.

— Я поэт, — признался я с некоторым налетом усталой меланхолии.

— Известный? Большой поэт? — с жадностью встрепенулся Пинкер.

— Увы, нет. Ветреная слава еще не пригрела меня на своей груди.

— Отлично, — к моему удивлению побормотал он. И снова: — Так вы владеете пером? Вы прекрасно управляетесь со словами?

— Как литератор, я полагаю себя мастером чего угодно, кроме языка…

— Оставьте свои остроты! — вскричал Пинкер. — Я спрашиваю — вы способны что-нибудь описать словами? Ну, конечно же, да. Описали же вы этот кофе.

— Я?

— Вы сказали, «ржавое». Вот именно — «ржавый привкус». Я бы в жизни до такого не додумался, такое слово ни за что бы мне на ум не пришло, но эта «ржавость» она, прямо-таки…

— Mot juste (Точное слово, «в точку» (франц.))?

— Вот именно! — Пинкер взглянул на меня, совсем как мой оксфордский преподаватель, совместив во взгляде сомнение и долю железной решимости. — Разговоры в сторону. Вот моя визитка.

— Я, конечно, с радостью ее приму, — сказал я озадаченно, — но, мне кажется, вряд ли я нуждаюсь в ваших услугах.

Он что-то быстро нацарапал на обороте визитки. Я не мог не заметить, что визитка была отличного качества, исполненная на плотной матовой бумаге.

— Вы не поняли, сэр. Это вы мне нужны.

— Хотите сказать, в качестве секретаря? Но, боюсь, я…

— Нет-нет! — покачал головой Пинкер. — У меня уже есть три секретаря, все трое превосходно справляются со своими обязанностями. Вы, позвольте вам заметить, были бы весьма ничтожным придатком к их числу.

— Тогда, зачем же? — воскликнул я, несколько уязвленный.

В секретари идти у меня не было ни малейшего желания, однако мне всегда нравилось думать, что, если дойдет до этого, я проявлю способности и здесь.

— Мне необходим, — глядя мне прямо в глаза, произнес Пинкер, — эстет, писатель. Если я найду такого одаренного субъекта, он станет вместе со мной участником одного предприятия, которое сделает нас обоих фантастически богатыми людьми. — Он протянул мне визитку. — Зайдите ко мне завтра днем вот по этому адресу.

По мнению моего друга Джорджа Ханта, загадочный мистер Пинкер намерен издавать литературный журнал. Так как Хант и сам уже давно носился с этой идеей, — главным образом потому, что ни один из существующих литературных журналов Лондона, как видно, не дорос до печатания его виршей, — Хант считал, что я должен принять предложение кофейного торговца и нанести ему визит.

— Едва ли он походит на человека из литературных кругов…

Я перевернул карточку. На обороте карандашом было написано: «Прошу сопроводить в мой кабинет. С.П.»

— Посмотри по сторонам, — Хант обвел вокруг себя рукой. — Здесь почти сплошь те, кто цепляется за юбки Музы.

В самом деле, почти все завсегдатаи «Кафе Руайяль» были литераторы или художники.

— Но ведь ему как раз понравилось то, что я назвал кофе «ржавым».

До сих пор не принимавший участия в разговоре третий член нашего содружества — художник Персиваль Морган — внезапно со смехом сказал:

— Знаю я, чего хочет твой мистер Пинкер!

— Чего же?

Хлопнув по тыльной стороне «Газет», Морган вслух прочел:

— «Патентованные оздоровляющие порошки „Брэнэй“. Пациентам гарантировано восстановление цветущего здоровья. Насладитесь покоем альпийских лугов, воистину животворяще вспененном в одной единственной ложке!». Ну, разве не очевидно, что этот тип хочет, чтоб ты писал для него рекламу!

Должен признаться, эта версия показалась мне куда убедительней предположения о журнале. И чем больше я раздумывал, тем вероятней именно она мне представлялась. Пинкер не случайно спросил, силен ли я в обращении со словом, — вопрос странный для того, кто решает запустить журнал, но вполне естественный для того, кому надо сочинить рекламу. Несомненно, он располагает новой маркой кофе, которую требуется красиво подать. «Бодрящий утренний кофе Пинкера. Хорошо прожарен, улучшает цвет лица», или еще какой-нибудь вздор в том же духе. Я испытал легкое разочарование. Ведь я понадеялся было, будто меня ждет… ну, нечто более привлекательное что ли.

— Реклама, — глубокомысленно изрек Хант, — это пошлое олицетворение пошлого века.

— А я напротив, — возразил Морган, — обожаю рекламу. Это единственная разновидность современного искусства, которое хотя бы отдаленно имеет отношение к правде.

Друзья выжидающе уставились на меня. Но мне почему-то уже совсем было не до острот.

Назавтра, усевшись за письменным столом, я корпел над переводом одного стихотворения Бодлера. Сбоку стоял бокал желтого венецианского стекла с золотистым рейнским вином; я писал серебряным карандашом на лиловой бумаге, пропитанной маслом бергамота, курил одну за одной сигареты с турецким табаком — все, как полагается. Что не умаляло тяжести моих усилий. Бесспорно, Бодлер — великий поэт, к тому же он волнующе порочен, но также склонен и к некоторой туманности, что замедляет работу переводчика, и если бы не обещанные мне издателем за работу три фунта, я бы уже давно забросил это занятие. Мои комнаты располагались в Сент-Джонс-Вуд, неподалеку от Риджент-Парк, и в тот солнечный день до меня издалека долетали выкрики расхаживающих взад-вперед перед воротами парка продавцов мороженого. Усидеть в четырех стенах становилось все трудней и трудней. И почему-то для слова «осторожно» я не мог придумать никакой другой рифмы, кроме «мороженое».

— Хватит! — громко сказал я, отложив в сторону карандаш.

Визитка Пинкера лежала на краю стола. Я взял ее, снова пробежал глазами: «Сэмюэл ПИНКЕР, закупка и торговля кофе». Адрес — Нэрроу-стрит, Лаймхаус. Мысль выбраться из этих стен хотя бы на пару часов влекла меня вон, как собака, рвущаяся с хозяйского поводка.

По другую сторону стола высилась стопка счетов. Поэт, разумеется, без долгов обойтись не может. Собственно, не имея долгов, вряд ли можно вообще считать себя художником слова. Но на миг мне стало не по себе от мысли, что придется так или иначе изыскивать средства, чтобы оплатить долги. Я взялся за верхний счет: напоминание от моего виноторговца. Рейнское не только по цвету золотое: оно и стоило чертовски дорого, почти как золото. Хотя, если согласиться писать рекламу для мистера Пинкера … Я и понятия не имел, сколько могут платить за подобную дребедень. Но раз мистер Пинкер в поисках нужного автора решил наведаться в «Кафе Руайяль», то, заключил я, в этом деле он, как и я, новичок. Что если удастся его убедить платить мне не за проделанную работу, а авансировать гонораром? В сумме, скажем… я прикинул реальную, счел ее недостаточной, учетверил, — …скажем, сорок фунтов за год? А если у торговца кофе есть разные приятели, деловые партнеры, которым нужны аналогичные услуги, — что ж, тогда большого труда не составит увеличить годовой доход до четырехсот фунтов, и это всего лишь за изготовление строчек, типа: «Насладитесь покоем альпийских лугов, воистину животворяще вспененном в одной целительной ложке!». Еще и на Бодлера куча времени останется. Правда, Муза может почувствовать себя несколько уязвленной, если художник так проституирует своим талантом. Но ведь художнику так или иначе придется скрывать свои операции от собратьев литераторов; значит, возможно, и Муза останется в неведении.

Решено. Задержавшись лишь для того, чтобы взять карточку Пинкера и облачиться в визитку с кашмирским узором, купленную в «Либерти» неделю назад, я поспешил к выходу.

Давайте вместе совершим путешествие по Лондону, от Сент-Джонс-Вуд до Лаймхаус. В предложенном виде это звучит не слишком завлекательно, не так ли? Тогда позвольте мне перефразировать свое приглашение. Давайте пройдем сквозь этот грандиознейший, населеннейший город в пору его высочайшего расцвета, совершим прогулку, которая, если вы составите мне компанию, даст пищу любому из ваших чувств. Здесь у Примроуз-Хилл воздух — вдохните-ка! — относительно свеж, лишь с легчайшей едко-серной примесью дыма каминов и кухонных плит, которые и в это время года полыхают в каждом доме. Но едва лишь мы минуем Марилебон, тут-то и начнется самое занятное. От красивых кэбов и экипажей сочно пахнет кожей и лошадиным потом: колеса громыхают по булыжной мостовой; мягкий и влажный конский помет заполнил сточные канавы. Повсюду под напором транспорта стопорится движение. Двуколки, коляски, кареты, брогамы, кабриолеты, гиги, купе, ландо, кларенсы, экипажи, -все стремятся пробиться кто куда. Иные даже сконструированы в виде колоссального цилиндра, имена изготовителей выведены золотом. Самые злостные нарушители — шоферы омнибусов; эти виляют из стороны в сторону, едва не наезжая на пешеходов, пытаясь заманить их за три пенса, на пенни дешевле обычного, на крышу своего омнибуса. Тут же и велосипеды с велосипедистами, и стаи гусей, которых гонят на рынок, и люди-афиши, пробивающиеся сквозь толпу, рекламируя зонты и всякую прочую всячину, и молочницы, тупо слоняющиеся по улицам с коровой и с ведром в ожидании желающих купить молока. Гордо вышагивают лотошники с пирожками и пирожными; продавщицы цветов суют вам в руки люпины и ноготки; трубки и сигары привносят в общее буйство запахов свой крепкий аромат. Человек, коптящий на жаровне ярмутские селедки, размахивает у вашего носа одной, поддетой на вилку, хрипло выкрикивая:

— Отличные селедки, два пенса с пылу-с жару!

И мигом, словно в ответ, взвивается многоголосым хором:

— Каштаны-ы-ы… ы-ы-ы… ы-ы-ы… два десятка за пенни!…

— Вакса за полпени!…

— Отличный грецкий орех, шестнадцать за пенни!… — орут мальчишки при торговцах.

— А вот вам турнепс! — подхватывает ревом фермер с повозки, запряженной осликом.

Взвизгивают от соприкосновения с лезвием, исторгая искры, точильные колеса. Разносчики, молча выставив вперед ручные лотки, распродают по пенни за штуку коробки со шведскими спичками. А по краю толпы — вечно! вечно! — тянутся призраками нищие: босые, голодные, бездомные, убогие. Ждущие, когда ненароком что-то перепадет.

Если мы отправимся подземкой от Бейкер-стрит до Ватерлоо, нас примут узкие платформы, обдаваемые влажным, с примесью копоти, паром локомотивов. Если двинемся по новым величественным магистралям, таким как Нортумберленд-авеню, проложенным прямо через трущобы центрального Лондона, то обнаружим себя в гуще немытого человечества — ведь каждый великолепный проспект по сей день окружен обиталищами, и каждое — гнездовье, вмещающее тысячи семей, живущих в тесноте, в зловонном месиве пота, джина, вони изо рта, от кожи. Но день хорош: пройдемся пешком. Мы торопливо проходим задворками Ковент-Гарден, где нас провожает множество глаз в надежде заметить краешек высунувшегося носового платка или перчатки, чтоб тотчас ухватить, а заговаривают с нами лишь Магдалины-малолетки в дешевых вульгарных побрякушках, бормоча свои похотливые приветствия в надежде мигом воспламенить в нас вожделение. Но нет у нас на это времени — у нас ни на что уже нет времени; мы уже чудовищно опаздываем. Вероятно, в конце концов мы возьмем кэб; к слову, вот и он!

Громыхая по булыжникам Друри-Лейн, мы мало-помалу ощущаем едва уловимый, не сказать, чтоб приятный, запах; он как ядовитый туман стелется вдоль по этим узким улочкам. Это пахнет река. Конечно, благодаря Базальгеттовым сточным трубам Темза уже больше не отдает вонью гниющего мусора, столь непереносимой, что члены парламента однажды были вынуждены окунуть свои шторы в раствор сернокислой извести; но сточные трубы хороши лишь для тех, чьи современные туалеты с ними соединены. В трущобах же по-прежнему бытуют громадные зловонные выгребные ямы, откуда тошнотворная жижа проникает в лондонские подземные воды. Кроме того, ощущаются и всякие запахи от фабрик, расположенных, ради доступа к воде, вдоль берегов реки. Из пивоварен тянет хмелем с жаровен — пахнет довольно приятно, как и экзотическими травами с фабрики, где изготовляют джин. Как вдруг тошнотворно потянуло распаренными конскими костями с клеевых фабрик, кипящим жиром с мыловаренных, рыбным потрохом с Биллингзгейтского рынка, тухлым собачьим пометом от сыромятен. Неудивительно, что натуры чувствительные носят душистые бутоньерки или прикалывают к лацканам пиджака броши с эвкалиптовой солью.

Приближаясь к лондонскому порту, мы проходим под нависшими громадами складов, высоких и мрачных, точно утесы. Из одного исходит тяжелый и плотный аромат табачных листьев, из другого приторно пахнет патокой, из третьего — ползут тяжелые пары опиума. Здесь ноги липнут к тротуару из-за лопнувшей бочки рома. Вот путь преграждает марширующая фаланга солдат в красных мундирах. Повсюду вокруг клокочет многоязычная речь, — белесые немцы, китайцы с темной косичкой, негры с яркими, повязанными вокруг головы платками. Мясник в синей робе взваливает на плечо лоток с мясом; за ним — боцман в соломенной шляпе бережно несет в руках бамбуковую клетку с длиннохвостым попугаем. Янки горланят удалые матросские песни. С оглушительной какофонией, как под барабанный бой, бондари катят по булыжной мостовой бочки; блеют в своих клетях предназначенные на продажу козы. А река… река сплошь запружена кораблями всех мастей; их мачты и трубы простираются, куда не кинешь взгляд. Шлюпы, шхуны, двухмачтовики, грузовые судна с бочками пива или углем; плашкоуты и рыбацкие лодки, клиперы- перевозчики чая и прогулочные катера; сверкающие пароходы с палубами красного дерева и закопченные трудяги-баржи. Каждое судно вносит свою лепту в общий беспорядочный гул, перекликаясь пронзительными визгами пароходных гудков, криками разгрузчиков угля, клаксонами лоцманских катеров и непрекращающимся перезвоном судовых баржевых колоколов.

Поистине лишь угасающее сознание не способно испытать прилив возбуждения при виде неугомонной суматошной энергии происходящего, этой демонстрации трудового порыва, изливающейся из недр величайшего в мире города, подобно пчелиному рою, стремящемуся к грузным, сочащимся медом сотам в сердцевине улья и обратно. Правда, наличия душевной силы я в этом не узрел, — зрелище впечатляло, однако было лишено мысли, и я смотрел на происходящее со стороны, как человек, наблюдающий за цирковой кавалькадой. Лишь такой, как Пинкер был способен разглядеть в подобном действе нечто большее, — увидеть, что Цивилизация, Коммерция и Христианство представляют собой в конечном счете единое целое; постичь, что только не стесненная властью коммерция может стать тем светочем, который способен озарить остаточные темные пятна нашего мира.

Эндрю Николл. Добрый мэр

Отрывок из романа

В году таком-то, в бытность А. К. губернатором провинции Р., добрый мэр Тибо Крович пребывал на своем посту уже почти двадцать лет.

В наше время город Дот не может похвастаться большим количеством посещающих его чужестранцев. Мало у кого возникает надобность забираться так далеко на север Балтийского моря — и уж тем более заплывать в мелкие воды близ устья реки Амперсанд. Эти края изобилуют мелкими островками, причем некоторые из них появляются только при отливе, другие же время от времени сливаются с соседними клочками суши — с той же непредсказуемостью, с какой в итальянском парламенте создаются партийные коалиции. Географы четырех стран во время оно бились-бились, да так и не смогли составить точную карту этих мест. Екатерина Великая послала в Дот целую команду картографов; те реквизировали дом начальника гавани и прожили в нем семь лет, вычерчивая карту за картой и уничтожая затем свои творения. В конце концов они удалились в крайнем гневе и раздражении.

«C’est n’est pas une mer, c’est un potage!» ( Это не море, это суп какой-то! (фр).) — заявил на прощание Главный Картограф; впрочем, никто из жителей Дота его не понял, ибо в отличие от представителей русской аристократии местные жители не были обучены выражать свои мысли по-французски. По-русски они тоже не изъяснялись. Дело в том, что, несмотря на притязания императрицы Екатерины, жители Дота не считали себя русскими. По крайней мере, так было в те времена. В те времена на вопрос «Кто вы?», — если бы кому-нибудь пришло в голову такой вопрос задать — горожане сказались бы финнами или шведами. В какие-нибудь другие времена они, возможно, согласились бы считать себя датчанами или даже немцами, а некоторые даже назвали бы себя поляками или латышами. Но вообще-то в первую очередь они были гражданами Дота, и тем гордились.

Итак, граф Громыко отряхнул прах места сего с ног своих и направился в Санкт-Петербург, где, как он имел основания полагать, его ожидало назначение на пост главного конюшего Ее Императорского Величества. Однако в ту же самую ночь его корабль натолкнулся на не означенный на карте остров, имевший бестактность явиться из вод морских, и камнем пошел ко дну, унося с собой в пучину все плоды семилетних трудов.

Адмиралы Ее Величества, таким образом, вынуждены были пользоваться картами с белым пятном. Будучи людьми цивилизованными, они не могли написать на этом пятне «Здесь водятся драконы», а написали вот что: «Мелкие воды и скверные земли, навигация опасна» — и больше к этому вопросу не возвращались. И в последующие годы, когда вокруг Дота смещались туда-сюда, подобно непостоянным берегам реки Амперсанд, границы самых разнообразных государств, правители оных предпочитали обходить эти земли и воды молчанием.

Однако сами жители Дота не нуждались в картах, чтобы плавать меж островов, защищающих их маленькую гавань. Они, можно сказать, нюхом чуяли верный путь в лабиринтах архипелага; ориентирами им служили цвет морской воды, очертания волн, ритм течений, расположение и вид какого-нибудь водоворотика или буруна в момент столкновения прилива и отлива. Семь столетий тому назад граждане Дота смело пускались в путь, везя в города Ганзейской лиги шкуры и вяленую рыбу; столь же уверенно возвращались они в свою гавань вчера, нагруженные сигаретами и водкой, о происхождении которых никому другому знать совершенно незачем.

С той же уверенностью Тибо Крович отправлялся на работу в Ратушу. Взяв газету, дожидавшуюся его у входной двери, он проходил по вымощенной синей плиткой дорожке, что вела через ухоженный маленький сад к еле живой от старости калитке. У калитки росла береза, к ветке которой привязан был медный колокольчик с цепочкой, оканчивающейся треснувшей, зеленой ото мха деревянной ручкой.

Выйдя на улицу, Тибо сворачивал налево, покупал в киоске на углу пакетик мятных леденцов, переходил дорогу и останавливался на трамвайной остановке. Ожидая трамвай в солнечные дни, мэр Крович читал газету. Если же шел дождь, он раскрывал зонт и прятал газету под плащом. В дождливые дни он газету не читал; да и в солнечные, по правде сказать, ему не всегда это удавалось: частенько, пока он стоял на остановке, кто-нибудь мог подойти к нему и начать разговор: «А, мэр Крович! Я как раз думал, не спросить ли вас об одном деле…» И добрый Тибо Крович покорно сворачивал газету, выслушивал обращающегося и давал ему какой-нибудь совет. Хороший он был мэр, этот Тибо Крович.

До Ратушной площади от дома мэра ровно девять остановок, но он обычно выходил на седьмой и дальше шел пешком. На полпути заглядывал в кофейню «Золотой ангел», заказывал крепкий кофе по-венски, выпивал его, посасывая мятный леденец — всегда только один, — и уходил, оставляя пакетик с остальными леденцами на столе. Затем ему оставалось только спуститься по Замковой улице, пересечь Белый мост, пройти через площадь — и вот она, Ратуша.

Тибо Кровичу очень нравилось быть мэром. Ему нравилось, когда молодые влюбленные приходили к нему регистрировать брак. Нравилось посещать школы и просить детей помочь с рисунками для муниципальных поздравительных открыток на Рождество. Он любил своих сограждан, и ему нравилось улаживать их маленькие неурядицы и забавные разногласия. Ему доставляло большое удовольствие встречать приезжающих в город известных людей.

Он обожал церемонию входа в зал городского совета, когда перед ним шествовал мажордом, держащий в руках массивный серебряный жезл с изображением святой Вальпурнии — бородатой девы-мученицы, на чьи мольбы к небесам даровать ей уродство, дабы укрепить добродетель, был дан в высшей степени положительный ответ. Господь дважды осчастливил святую — сначала чудовищно пышной бородой, а затем и легионом бородавок, покрывших все ее тело. Бородавки эти она демонстрировала гражданам Дота едва ли не каждый божий день в неустанных попытках отвратить их от греха. Когда городу угрожали неистовые гунны, святая Вальпурния добровольно сдалась им с условием, что они пощадят других женщин города. В монастырских хрониках записано, что она устремилась к лагерю гуннов, вопия: «Возьмите меня, меня возьмите!» — а для этих звероподобных кочевников, привыкших удовлетворять свою похоть с домашней скотиной, позабавиться с бедной праведницей было одно удовольствие. Легенда гласит, что когда несколько часов спустя она испустила дух с именем Иисуса на устах, на всем ее бородавчатом теле не было ни одной раны. Господь в очередной раз проявил свое беспримерное благоволение к Вальпурнии, даровав ей смерть от сердечного приступа. Когда тело святой было найдено горожанами, они увидели блаженную улыбку, застывшую на ее губах под бархатистыми усами, — знак, что дух ее уже бродит по райским кущам. Так, по крайней мере, гласит легенда.

В году таком-то, когда А. К. был губернатором провинции Р., добрый мэр Тибо Крович пребывал на своем посту почти уже двадцать лет — а я наблюдала за происходящим в городе на двенадцать столетий дольше.

Я и сейчас здесь, на самой верхушке самого высокого шпиля названного в мою честь собора — но не только здесь. Необъяснимым для себя самой образом я в то же самое время стою далеко внизу, на выступе резной колонны, поддерживающей кафедру. А еще я изображена на гербе над входом в Ратушу, нарисована на боку каждого городского трамвая, написана маслом на картине, что висит в кабинете мэра, напечатана на обложке каждой тетрадки, лежащей на парте в каждом классе каждой школы города Дота. Я красуюсь на носу маленького грязного парома, который время от времени приходит из Дэша — на нелепой моей бороде поблескивает корка соли, а вокруг торса обмотан витой пеньковый канат, смягчающий столкновение с пристанью.

Дамы Дота носят цветные календарики с моим изображением в своих сумочках, и я щурюсь от света каждый раз, когда они достают деньги в каком-нибудь магазине, а потом клюю носом в темноте под позвякивание медных монет, среди памятных локонов и детских зубиков. Меня вешают в спальнях — над кроватями, ходуном ходящими от безумной страсти, и над постелями, объятыми холодным безразличием, над колыбелями невинных младенцев и над ложами умирающих. И еще я лежу здесь, в самом сердце собора: скелет, завернутый в древние рассыпающиеся шелка. Надо мной — золотой шатер, усыпанный бриллиантами, украшенный блестящей эмалью и витиеватым орнаментом. Короли и принцы, проливая слезы раскаяния, падали здесь на колени; возносили молитвы к небесам их бесплодные жены. Заходили, и до сих пор заходят, навестить меня и простые жители Дота. Я не могу объяснить, как такое возможно. Я сама не понимаю, как у меня получается быть во всех этих местах одновременно.

Мне кажется, что, когда я захочу, я могу оказаться всецело и полностью в каком-нибудь одном месте. Все существо Вальпурнии может находиться здесь, на шпиле собора, и взирать сверху на город и на бескрайнее море, или здесь, в золотой раке, или здесь, на обложке именно этой школьной тетрадки. Но в то же время кажется мне, что при желании я могу быть во всех этих местах одновременно, при этом оставаясь единым целым, — и наблюдать. Да, я наблюдаю. Я наблюдаю за продавцами в магазинах, за полицейскими, за бродягами, наблюдаю за счастливыми людьми и за людьми несчастными, за кошками, за птичками, за собаками и за добрым мэром Кровичем.

Я наблюдала за тем, как он поднялся по лестнице из зеленого мрамора в свой кабинет. Мэру нравилась эта лестница, и кабинет тоже нравился: темные деревянные панели на стенах, широкие окна с видом на площадь с фонтанами и на Замковую улицу, в конце которой виднелась белая громада моего собора, увенчанная медно-красной луковицей купола; каждый год туда, в собор, за благословением шествовал весь городской совет во главе с мэром. Тибо Кровичу нравилось сидеть в удобном кожаном кресле. Нравилось посматривать на висящий на стене городской герб с изображением улыбающейся бородатой монахини. Но больше всего ему нравилась его секретарша, госпожа Стопак.

Агата Стопак обладала всем тем, чего недоставало святой Вальпурнии. Да, у нее были длинные, темные, блестящие волосы — но росли они отнюдь не на подбородке. А ее кожа! Сияюще-белая, бархатистая, напрочь лишенная бородавок. Как подобает добропорядочной горожанке Дота, она заглядывала в собор, чтобы отдать мне дань уважения, но была явно не из тех, кто доходит в религиозном рвении до крайностей. Летом она всегда садилась у окна, и ветерок, долетавший с улицы, играл ее платьем из тонкого цветочного ситца, облегавшим каждый изгиб фигуры.

Зимой госпожа Стопак приходила в Ратушу в галошах, присаживалась за свой стол, снимала их и надевала сандалии на каблуке и с открытым мыском. Заслышав из своего кабинета ее шаги, влюбленный бедняга мэр падал на ковер и заглядывал в щель под дверью, пытаясь увидеть ее пухлые пальчики.

Потом бедный влюбленный Тибо вздыхал, поднимался на ноги, отряхивал ворсинки, приставшие к костюму, садился за стол и, обхватив голову руками, прислушивался к тому, как стучат по кафельному полу каблучки Агаты Стопак, как она открывает и закрывает картотечный шкафчик, варит кофе или просто тихо сидит там, по другую сторону двери, благоухающая и прекрасная.

В течение дня, как любой другой человек, госпожа Стопак время от времени отлучалась от своего рабочего места, повинуясь велению организма; а отлучившись, всякий раз возвращалась со вновь доведенным до совершенства макияжем, благоухая лаймом, лимоном, бугенвиллеей, ванилью и такими экзотическими ароматами, названий который добрый Тибо не знал. Он пытался представить себе страны, откуда они пришли, — овеянные запахом пряностей тихоокеанские острова, где в воздухе плывет тихий перезвон храмовых колокольчиков, а смирные волны набегают на берег и вздыхают, уходя в розовый коралловый песок. Он представлял себе и те места, где эти ароматы жили сейчас, — мягкие пухлые холмики под коленями госпожи Стопак, ее голубоватые запястья и ложбинку на груди. «Господи, — бормотал мэр Крович про себя, — зачем, собирая мои атомы из космической пыли, ты сделал меня мужчиной, хотя вполне мог бы превратить меня в маленькую капельку духов, чтобы я жил и умер ТАМ?»

О книге Эндрю Николла «Добрый мэр»

Валерий Введенский. Старосветские убийцы

Пролог к роману Валерия Введенского «Старосветские убийцы»

Поверх одежды Тоннер надел длинную, до пят рубашку наподобие ночной — из грубого холста, всю в ржавых пятнах. Затем из потертого саквояжа Илья Андреевич вытащил кожаный фартук. Подобные Денис видел у мясников в Риме. (Как-то его другу Саше Тучину вздумалось нарисовать картину «Утро на бойне», и они пошли на этюды. От увиденного Денис долго болел душой. Да и Сашка после пары часов среди окровавленных туш к замыслу охладел.)

— Помогите-ка завязать, — доктор нацепил на шею фартук и повернулся к Денису спиной. Пока Угаров крутил узел, Тоннер надел длинные, по локоть, кожаные перчатки. — Многие мои коллеги работают без перчаток, но это небезопасно. Мертвое тело содержит множество токсинов, способных через порезы и ссадины на руках попасть в организм секциониста, — обстоятельно пояснил доктор. Он достал из саквояжа также лицевую повязку с четырьмя тесемочками, но, покрутив в руке, положил обратно.

— Труп свежий. Гниение только началось. Обойдусь!

Вскрытие решили провести на поляне в парке, при естественном свете. Доктор раскрыл несессер. Обычно путешественники возят в таких предметы дорожного туалета. У Ильи Андреевича он был заполнен заботливо прикрепленными к стенкам скальпелями, хирургическими крючками, пинцетами, иглами. Кроме медицинских инструментов, там имелись две английские пилы, большая и маленькая, долото, молоток, пять пар ножниц различной формы и множество прочих предметов, названий которых Денис не знал. Местный доктор, Антон Глазьев, заглянув в несессер, присвистнул:

— Всегда с таким грузом путешествуете, Илья Андреевич?

— Я, кажется, упоминал, что ездил по казенным делам, — пояснил Тоннер. — Ну-с, начнем!

Пока шли приготовления, Денис старался не смотреть на покойную. Он впервые столкнулся так близко со смертью. Отец умер, когда Дениска был совсем мал, а потом Бог миловал! Все родные и близкие пока были живы-здоровы. Все же он заставил себя повернуть голову. Прикрытое простыней тело лежало на принесенном с кухни длинном столе. Переводчик Терлецкий взялся за края материи. Еще миг — сдернет.

Урядник Киросиров предпринял последнюю попытку отменить вскрытие:

— Угорели! Без всяких сомнений! Все угорают!

А над телом, так сказать, нельзя надругаться! На его призыв никто не обратил внимания, все споры по сему предмету были позади. Терлецкий откинул простыню.

— Денис Кондратович, — обратился Тоннер к Угарову. — Начинайте записывать. Диктовать буду медленно, чтоб успевали.

Молодой человек сел за маленький стол. Слава Богу, можно с чистой совестью углубиться в писанину и не смотреть на покойницу.

— Сей судебно-медицинский протокол составлен второго дня месяца сентября одна тысяча восемьсот двадцать девятого года в усадьбе Носовка Н-ского уезда Смоленской губернии.

Далее Тоннер назвал имя, фамилию, возраст покойной, поименовал членов комиссии, причем Угарова обозначил писцом, американца Рооса — понятым, а доктора Глазьева — своим помощником.

— …решение о вскрытии принял урядник Киросиров!

Тот аж задохнулся от этакой наглости:

— В таком случае немедленно прекратить!

Тоннер, не меняя тона, поправил:

— Вместо урядника пишите: «Офицер Третьего отделения Терлецкий».

Денис удивился. Вот бы не подумал, что высокий увалень в этаком ведомстве служит!

— Я чин не полицейский. Боюсь, требуемого распоряжения отдать не могу, — выразил опасение Федор Максимович. — Может, вызовем кого из уезда?

— Подозреваемый мною яд быстро разлагается в организме. Пока ждем — упустим время.

Тоннер быстро осмотрел одежду покойной.

— Крови, следов ожогов или ударов на ночной рубашке не обнаружено. Чтоб не возиться, с вашего позволения, одеяние разрежу.

Денис только было решился взглянуть на труп, как Тоннер снова начал диктовать:

— За исключением синюшного цвета, ничего примечательного в кожных покровах умершей нет.

— Истинную причину смерти надеюсь найти в желудке, — сообщил далее Илья Андреевич, — поэтому вскрывать головную и грудную полости надобности не вижу. Начну сразу с брюшной.

Тоннер взял скальпель.

— Антон Альбертович, — обратился он к Глазьеву, — просьба к вам. Поясняйте смысл моих манипуляций присутствующим.

— Постараюсь, — как-то неуверенно сказал местный доктор.

«Бояться надо не мертвых, бояться надо живых», — вспомнил маменькины слова Денис. На самом деле его всегда интересовало: что там, внутри человека? Собрал волю в кулак, встал и решительно подошел к длинному столу.

Первый разрез Тоннер сделал по центральной белой полоске, хорошо заметной на животе умершей. Скальпель чиркнул от окончания грудной кости до самого лобка. Пупок доктор рассекать не стал, а обошел острием, чуть левее. Угаров ожидал, что из живота хлынет поток крови, но ошибся — только на скальпеле появилась темно-бордовая полоска. Второй разрез, горизонтальный, тоже не затронул пупок, лезвие прошло чуть ниже.

Денис взглянул на Тоннера. Ничего общего с мясниками. Они делают свою работу буднично, мурлычут песни под нос, весело пересмеиваются, будто не убиенное существо потрошат, а сапоги тачают. Скорее доктор похож на скульптора. Уверенные, точные движения и максимальная сосредоточенность: одно неудачное движение — и вся работа насмарку. Тоннер, аккуратно подрезая скальпелем, отвернул лоскуты кожи по углам, оголив чревные мышцы.

— Это — брюхо, — глубокомысленно пояснил Глазьев.

Следующий, более глубокий разрез Тоннер сделал снова по белой линии. Разъединив скальпелем мышцы, доктор начал раздвигать их крючками, похожими на изогнутые вилочки.

Глазьев отбежал в сторону, его вывернуло.

Тоннер, не прекращая своих манипуляций, цинично заметил:

— Это кстати. Рвотные массы доктора мы подвергнем тем же исследованиям, что и содержимое желудка покойницы. Для сравнения, так сказать.

Денис решился заглянуть внутрь чрева. По его представлениям, человеческие органы располагались обособленно, как игрушки на рождественской елке, между ними должны быть пустоты. Но все оказалось совсем не так. Никаких пустот! Содержимое утрамбовано, словно вещи в набитом сундуке. Как доктор найдет здесь желудок? Угаров считал, что сей орган находится прямо по центру брюха. Однако Тоннер засунул руки под грудную клетку.

— Сейчас наложу в дюйме друг от друга две крепкие нитки на пищеприемный канал. Как бишь его по-латыни, Антон Альбертович? Не помните?

Глазьев помотал головой. Мол, плохо очень, ничего не помню.

— Oesophagus! — ответил сам себе Илья Андреевич. — Следующей ниткой перевяжу двенадцатиперстную кишку.

Кишки, это Денис знал точно, выводили переваренное наружу. Однако трубочка, на которую указал доктор, уходила куда-то вверх, под ребра.

Перевязав, доктор отсек пищевод и двенадцатиперстную кишку, а потом, подрезая скальпелем какие-то пленочки, аккуратно высвободил желудок.

— Крючки можно отпустить, а покойницу на время прикроем.

Держа в руке желудок, оказавшийся невзрачным изогнутым мешочком, Тоннер подошел к столу, где лежали бумаги.

— Переместитесь-ка с протоколом на тот стол, к трупу, — приказал он Угарову. — Здесь я устрою маленькую химическую лабораторию.

Одно дело смотреть за вскрытием через плечо, совсем другое — сесть за стол с мертвецом. Тут и опозориться, как Глазьев, недолго, или в обморок грохнуться. Но Денис, вновь вспомнив маменькину мудрость, собрал остатки мужества и перенес бумаги, пристроив их в ногах покойной.

Доктор, положив желудок в фаянсовый сосуд, снова взялся за скальпель. Вскрыв «мешочек» по всей длине, Тоннер вылил его содержимое в стеклянный кувшин.

— Так-с. В другой кувшин поместим рвотные массы Глазьева и проделаем те же манипуляции, — пояснил доктор. — Антон Альбертович, — обратился он к уже оправившемуся коллеге, — отнесите-ка желудок на секционный стол. Здесь места мало, мешает.

Глазьев осторожно, держа фаянсовый сосуд на вытянутых руках и стараясь в него не заглядывать, отнес препарат на другой стол, поставив поближе к покойной хозяйке.

— Какой яд вы ищете? — спросил Терлецкий.

— Самый убийственный! — ответил Тоннер. — Acidum borussicum, в России именуемый синильной кислотой.

— Я читал, смерть от нее мгновенна, — вспомнил Терлецкий.

— Если вдохнуть. — Доктор, отвечая на вопросы, не прекращал манипуляций. В оба кувшина добавил горячей воды, дал получившимся растворам отстояться, а затем аккуратно слил верхние, почти прозрачные слои в два винных бокала. — Но этот способ опасен для самого отравителя. Вдохнет случайно — и последует за жертвой. Поэтому травят либо раствором кислоты, либо ее солями.

— Чем чаще? — заинтересовался Терлецкий.

— Конечно, солями. Раствор быстро выдыхается, после чего становится почти безвредным: поболит у человека голова, помучается животом — и снова жив-здоров.

— Вы так хорошо про это знаете. Неужели опыты ставили? — с подозрением спросил урядник.

— Нет, книжки читал, — парировал Тоннер. — А вот соли очень удобны. Порошочек в банке с притертой крышкой хранится сколь угодно долго. В удобный момент высыпать в еду или питье — и через несколько минут, максимум через час, жертва мертва.

— Позвольте! — вмешался вернувшийся Глазьев. — Я вот слышал, что убитые синильной кислотой пахнут горьким миндалем! А у нас никакого запаха нет!

— Хороший вопрос! Раньше оную кислоту добывали лишь из миндаля или родственных ему растений. Абрикос, слива, вишня — все содержат в косточках эту отраву.

— А я люблю абрикосовую косточку расколоть и съесть ядрышко! — заявил Денис. — И пока не умер!

— Чтобы погибнуть, надо штук двести съесть, а то и больше, — разъяснил Тоннер. — Но вернемся к запаху. Недавно открыли более простой путь получения синильной кислоты. Берете кровь…

— Свою? — не понял урядник.

— На бойне! Там же можно рога с копытами прихватить, тоже сгодятся. Прокалите все с поташем и железными опилками. Получатся кристаллы ярко-желтого, скорее лимонного цвета, по-научному — желтая кровяная соль. Киньте их в серную кислоту — и образуется синильная. Полученная таким способом отрава никаким миндалем не воняет!

— Почему? — спросил Терлецкий.

— Точно не известно! Предполагаю, что кислоту из косточек пока не умеют отделять от какого-то пахучего вещества.

Тоннер достал из несессера баночку. Выдернув плотно пригнанную крышку, он достал щепотку зеленоватого порошка и разболтал в склянке с холодной водой. Получившийся раствор осторожно добавил в каждый из бокалов. В «глазьевском» жидкости стали лениво перемешиваться. В бокале «покойницы» на дно стали быстро падать неизвестно откуда взявшиеся ярко-синие хлопья.

— Железный купорос! — потряс баночкой с зеленоватым порошком Тоннер. — Идеальная «ищейка» синильной кислоты! Что ж, господин урядник, ваши надежды на банальный угар на дне этого бокала выпали в осадок!

— Шарлатанство, понимаешь, алхимия! — Киросиров и не думал сдаваться. — Никакой суд, как говорится, не поверит!

— В высочайше утвержденном в этом году «Наставлении, как врачи должны поступать при исследовании мертвых тел», — тоном профессора за кафедрой спокойно начал вещать Тоннер, — также рекомендуется в подобных случаях провести испытания с селитро-кислой медью. В этом случае цвет осадка получится темно-бурым. Возможен эксперимент с серно-кислым цинком — окраска будет белой. Если купорос не убедил, что ж, извольте смотреть далее.

Денис Угаров обернулся: не улетели ли вверенные ему бумаги? И обнаружил на столе рядом с покойной старую ворону. Она нашла вскрытый желудок и с упоением клевала его. Возмущенный святотатством, Угаров громко хлопнул в ладоши. Все обернулись, он кивком указал на птицу. Ворона не улетела, только подняла голову и внимательно посмотрела на Дениса. Мол, чего шумишь? Угаров нагнулся за камнем, но в эту секунду ворона неожиданно завалилась на бок и стала судорожно хватать клювом воздух. Потом несколько раз дернулась, и через несколько мгновений количество покойниц на столе удвоилось.

— Еще доказательств желаете-с? — ехидно спросил урядника Тоннер. Тот помотал головой. — Тогда я зашью усопшей брюхо и закончу диктовать протокол.

Со стороны усадьбы приближался пожилой военный.

— Генерал вернулся, — заметил Терлецкий.

— Судя по лицу, — констатировал Тоннер, — хороших новостей он не привез.

О книге Валерия Введенского «Старосветские убийцы»