Поль-Франсуа Уссон. Кристаль (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Поля-Франсуа Уссона «Кристаль»

Снежинки таяли на руках, тонкие сверкающие
струйки стекали между застывшими пальцами. Дрожащие
отблески скользили по сомкнутым векам. Анжела
шмыгнула носом и поморгала, чтобы разлепились
смерзшиеся ресницы. Потом попыталась слегка
разжать руку, вцепившуюся в объектив. Кожа треснула.
Две капельки застыли между складками плоти и
пустотой.

Оцепеневшая от холода, девочка глубоко вдохнула
колючий воздух. Снег продолжал падать густыми
крупными хлопьями, и под ногами у нее уже намело
небольшой плотный сугроб.

Анжела подышала на замерзшие руки, не отрывая
глаз от перекрестка. Уличные фонари слегка раскачивались
в ореолах бледно-желтого света. Сколько времени
она тут караулит?.. Сквозь прорези крышки водосточного
люка посреди мостовой просачивались
легкие струйки пара. Крышка была отчетливо видна
— заржавевшая, чуть поблескивающая.

Кипучая смрадная жизнедеятельность подземного
городского чрева растапливала снег. Там, в этой клоаке,
в густой отвратительной массе слюны и секреций
жили существа, напоминавшие огромных пузатых
личинок. Среди них особенно выделялись полупрозрачные,
с блестящими глазками, день ото дня становившимися
все заметнее.

Внезапно крышка приподнялась — совсем чуть-чуть,
на полсантиметра. Никто бы и не заметил этого
медленного, осторожного движения — если только не
наблюдал за крышкой специально. Анжела затаила
дыхание, ее сердце забилось в груди, словно колокол.
Ей вдруг стало очень жарко. Город спал в надежных
объятиях зимы, но девочка бодрствовала и ждала —
и вот-вот должна была получить награду за терпение.
Больше никто не сумел бы…

А она готова?

Узкий шлейф пара медленно выполз из образовавшейся
щели и заскользил вдоль влажной мостовой,
пока не достиг бордюра. Вдруг крышка резко сдвинулась
в сторону. Клубы пахучего пара вырвались наружу
и стали медленно растекаться по улице, скользя
вдоль стен и запертых ставень.

Что-то выбралось оттуда!

Анжелу охватила паника. Из люка шел тошнотворный
запах, усиливаясь с каждой минутой. Она осторожно
попятилась и спряталась за мусорным ящиком.

Первое, что она увидела, были глаза: огромные, удлиненные
до самых висков. Грациозное существо светилось
каким-то удивительным, золотистым светом.
Его тело двигалось неровными рывками — словно бы
каждая часть действовала самостоятельно, отдельно
от других. У существа было три руки: две похожи на
человеческие, а третья, поменьше, торчала из тела на
уровне ребер. Существо двигалось почти комичным
образом — выпятив грудь, запрокинув голову, — и
снег проваливался под его шагами.

Анжела сказала себе, что она по натуре такая же,
как и ее отец, — охотница. Она не отрываясь следила
за существом в видоискатель камеры. Зум увеличил
невероятное зрелище. Анжела привстала на цыпочки,
стараясь поймать в кадр лицо существа. Как только
лицо появилось, палец Анжелы нажал на кнопку.

Кажется, существо услышало щелчок затвора фотоаппарата
— теперь его глаза смотрели прямо в объектив.

Затем оно начало приближаться. Благодаря увеличению,
в видоискателе оно казалось громадным.

Анжела попыталась сдвинуться с места, но зимний
холод намертво сковал ее. Таинственная фея из городской
клоаки открыла темный провал рта и завизжала.
Этот резкий, пронзительный визг заполнил все пространство
уличного перекрестка, и Анжела почувствовала
себя так, словно в ее тело вонзались длинные
тонкие иглы. Каждый нерв вибрировал, растягивался
и вот-вот готов был порваться.

Существо склонилось над Анжелой. Его полупрозрачные
пальцы вцепились в фотоаппарат и, выхватив
из рук Анжелы, направили на нее объектив.

Страх исчез. Последовала яркая вспышка, похожая
на какой-то магический фейерверк. Тело Анжелы разлетелось
на мириады крошечных ледяных кристаллов.
Ослепительный свет этого мгновенного жертвоприношения
полностью рассеял ночную тьму, четко
высветив эти трагические осколки вокруг огненного
шара, похожего на упавшее солнце.

Затем черное покрывало ночи снова нависло над
городом.

Тень упала на перекресток.

На нее.

Тень упала.

Тень…

Видение с нежными глазами исчезло. Холод превратился
в липкий пот, пропитавший одежду.

Судорожно вцепившись в плед, Анжела медленно
выплывала из омута завораживающего и страшного
сновидения.

Она повернула голову и взглянула на соседей. Никто,
кажется, не заметил ее состояния. Пассажиры выглядели
невозмутимо спокойными… Или они были такими
же призрачными, как персонажи ее кошмара?..

«Призраки, — подумала она. — Во сне мы все —
призраки».

С того момента, как самолет взлетел, ее не оставляли
дурные предчувствия. Как только шасси оторвались
от земли и бесконечный горизонт распахнулся
во все стороны, являя всю необъятность планеты, Анжела
почувствовала себя пойманной в ловушку. Обреченной.
Она терпеть не могла это ощущение —
быть отданной на чей-то произвол. Пусть даже на
произвол пустоты. Она понимала, что возмущаться
глупо, тем более сейчас, когда с высоты открылась
взору величественная картина природы, преобразованной
человеком: огромные разноцветные квадраты
полей. Анжела уже представила, как наводит объектив
на это гигантское лоскутное одеяло — чтобы
вдохнуть хоть немного жизни в галерею своих мрачных
снимков.

Но вдруг все краски исчезли, сменившись чем-то
мутным и бесформенным. Затем в иллюминаторе замелькали отдельные туманные клочья с размытыми
очертаниями — словно длинная череда привидений.
Их вновь сменила сплошная мутная пелена с едва заметными
прожилками. Наконец самолет вырвался из
облаков, оседлав их призрачную громаду. Он крепко
держался за гриву облачной лошади, и теперь из-за ее
блестящей на солнце шерсти внизу нельзя было ничего
разглядеть.

Анжела подумала: «Я вполне могла бы не существовать.
Самое большее — оставаться чьим-то воспоминанием…»

Они летели на север.

Все тело Анжелы, от закутанной толстым полярным
шарфом головы до обутых в «лунные ботинки»
ног, было в поту: она чувствовала себя губкой, пропитанной
мускусом, пленницей закрытого герметически
салона самолета, заполненного кондиционированным
воздухом. Анжела слегка сдвинула плед.
Она все предусмотрела. На ней была теплая одежда
для холодной страны. Ее багаж представлял собой
настоящий арсенал полярника, готовящегося к очередной
экспедиции на Северный полюс. Меховой
шапкой-ушанкой и варежками из дубленой овчины
ее снабдила лучшая подруга, мать юной Жозетты.
Варежки пришлись очень кстати. Анжела с гордостью
ощущала себя здравомыслящей, пусть даже и
смешной.

Скосив глаза, она разглядела белокурую головку
своей крестницы. Компания девушек в настоящее
время пребывала в состоянии «стэнд-бай». После предотъездного
возбуждения, суматошного гвалта в поезде,
который вез их в столицу, неумолчной болтовни
под бетонными сводами Руасси и сосредоточенно-восторженного состояния во время проезда по Елисейским
Полям — ни одного резкого жеста, ни одного
громкого возгласа.

Разумеется, Анжела не собиралась изображать заботливую
мамашу-наседку — она не за этим летела.
Девчонок было двенадцать. Ее бесило, что она — тринадцатая.

Машинально она взялась левой рукой за камеру в
футляре, лежавшую на коленях, правой рукой раскрыла
футляр, сверилась с инструкцией и установила диафрагму
на максимум. С такого расстояния, даже при
достаточной выдержке, с учетом вибраций самолета
и слабого освещения, она не сфотографировала ничего
примечательного — за исключением, как она надеялась,
сияющего ореола волос Жозетты.

Маленький электромеханический моторчик трижды
негромко промурлыкал, и трижды в пальцах Анжелы
отдалась вибрация затвора.

Анжела всегда делала по три снимка — этот фоторепортерский
принцип «троичности» она унаследовала
от отца. Один — чтобы присмотреться. Второй —
собственно нужный снимок. Третий — на всякий случай.

Будучи заурядным фотографом, она не раз благословляла
эти третьи снимки. Вторые обеспечивали ей
хлеб насущный, а первые с течением лет стали разновидностью
условных рефлексов — автоматической,
едва ли не физической потребностью, как говорила
она сама себе, улыбаясь. В сущности, только третьи
снимки по-настоящему ее удовлетворяли. Вот как
сейчас.

Соседи украдкой разглядывали Анжелу и ее фотоаппарат.
Должно быть, он придавал ей значительный,
особый вид. Вежливо улыбнувшись, Анжела вновь
убрала фотоаппарат в футляр. Соседи — муж и жена с
одинаковыми квадратными челюстями — продолжали
подозрительно на нее поглядывать. По спине Анжелы
пробежали мурашки. Надо же, самолет еще в
воздухе, а жители той страны, куда она летит, уже заставляют
ее ощущать озноб. Они что, все такие —
словно изготовленные по одному образцу? Несокрушимые
существа с горящими глазами, густыми шевелюрами
— настоящий вызов для всех безволосых
южан! — и огромными руками, одинаково подходящими
для того, чтобы ломать кости или забивать насмешки
шутников обратно им в глотки…

«К викингам?! — с испугом вскричала Анжела, рассмешив
редактора. — Это же варвары! Рядом с ними
даже Аттила выглядит как мелкий проказник!..»

В придачу к пожеланию счастливого пути отдел
спорта преподнес ей иронический подарок — минидраккар,
запорошенный искусственным снегом, в
прозрачном пластиковом шаре. Шутники хреновы!
Провинциальные карьеристы, способные рассказать
только про деревенские соревнования по метанию
навозных шаров!..

«…Эти искусные мореходы заплывали дальше, чем
кто бы то ни было, в поисках чужого добра. Кстати,
они устраивали бесплатный шопинг и на наших берегах.
И да, это были здоровенные громилы, рядом с ними
даже бретонцы — сопляки».

Произнеся эту тираду, она замолчала. Босс насмешливо
взглянул на нее, затем протянул ей билет на самолет.

«Анжела, дорогая. Если бы твой папаша не был для
нашей газеты тем, чем он был, я бы давно перестал исполнять его просьбы. Но в данном случае… предупреждаю
по-хорошему: этот репортаж — твой последний
шанс. Такой мелкой газете, как наша, нужен фотограф,
точнее, тот, кто достоин называться фотографом.
Да, конечно, ты умеешь фотографировать. Но
умоляю тебя, в этот раз ограничься тем, чтобы просто
нажимать на кнопку! Не раздумывай долго! Нам не
нужно высокое искусство — нам нужны факты, спортивные
достижения, лица победителей. Спорт — самая
дурацкая, но и самая прекрасная штука на свете,
поэтому наш читатель хочет видеть на фото самые
глупые и самые восторженные физиономии… Ты все
поняла? Кстати, не понимаю — чем ты недовольна?
Отличное путешествие, королевские командировочные…»

«Да, но холод!..»

«Что холод

«Я… это невыносимая для меня вещь».

«Ну, оденься потеплей».

Никто не мог даже представить себе, что зимние
холода были для Анжелы синонимом близящегося
конца света. Зимой в ее теле как будто замирала
жизнь. Она в эту пору не различала красок вокруг —
все становилось белым. Это был однотонный мир, без
теней, но и без всякого блеска… Словно неумело обработанный,
испорченный негатив — в глубине уютной
фотолаборатории, где теплилась крохотная лампадка
воспоминания. Неактиничная. Кроваво-красная.

«У всех свои фобии. Кто-то боится высоты, кто-то
— мышей, кто-то — пауков… Моя фобия — холод».

«Ты справишься. Ко всему можно привыкнуть».

«Нет!.. Это для меня немыслимо…»

На глаза Анжелы выступили слезы немого отчаяния.

Но шеф был неумолим. Опасаясь, что она сейчас
расплачется (как обожают делать все женщины, когда
не могут добиться своего), он сделал страшные глаза,
давая понять, что разговор окончен.

«А еще эти мажоретки…»

«Ну и что, что мажоретки? Ровесницы твоей покойной
сестры?.. Но ты-то уже выросла, ведь так? Все
давно позади… И потом… черт, ну кого мне посылать,
если не тебя? Эти сексуально озабоченные наснимают
девчачьих прелестей крупным планом, так что и
опубликовать ничего нельзя будет! А твои фотографии,
хоть и размытые и плохо скадрированные, по
крайней мере, благопристойные!»

Благопристойные!.. Анжела невольно скривила губы
в горькой усмешке. За пятнадцать с лишним лет, в
течение которых она шла по стопам отца, она усвоила,
что вовсе не обязательно делать скандальные
снимки, чтобы быть обвиненной в нарушении профессиональной
этики. Но она всегда хотела быть фотографом,
и сейчас продолжала им оставаться. В семидесятые
годы в провинции царила атмосфера полной
бессмысленности — что, в общем-то, ее
устраивало. Большие города еще не оправились на
тот момент от шока шестьдесят восьмого. Повсюду
пытались маскировать язвы общества яркими красками
и фальшивыми свободами. С заносчивой гордостью
тридцатипятилетней Анжела предпочла жить в провинциальной дыре. Там имелись солнце, тишина
и благодать. Всепобеждающее трио. Еще одна
«троица».

Ознакомительной поездки в Париж, случившейся
благодаря отцу, ей хватило, чтобы ощутить всю тщету
и самодовольство столичной суеты. Недолго продолжавшаяся
карьера была оплачена неизбежной в подобных
случаях потерей невинности в сумраке фотолаборатории.
Затем, отягощенная несчастной любовью,
она попыталась взлететь на собственных
крыльях — и наконец вернулась в родные пенаты и
приняла священную эстафету фотоискусства из рук
отца.

Ее отец… Этот кругленький человечек на протяжении
сорока лет был жрецом и главным мастером фотодела
регионального масштаба. Десятки тысяч снимков
(черно-белых, разумеется), отсортированных и
классифицированных по датам, жанрам и географическим
пунктам, заполняли огромный рабочий кабинет
— главную комнату в доме. Это помещение, наполненное
до последнего предела фотографиями, они
в шутку называли великой пустотой.

До самой смерти Кристаль обе сестры-близнецы
были сильно привязаны к отцу. Он и они с юмористическим
цинизмом вспоминали о матери, по собственной
воле сложившей с себя семейные обязанности.
Нерадивая родительница исчезла во время одной из
их командировок в очередную «горячую точку» — так
они любили называть короткие поездки в соседние
регионы, когда там проходила очередная демонстрация
недовольных фермеров или протестный марш
экологов. Самое высокое мастерство, считал отец, —
снимать вот такую мелочовку. Дочери служили ему
чем-то вроде универсальных отмычек. Ни одна дверь,
ни один запрет на съемку не могли перед ними устоять.
Анжела и Кристаль всюду ходили за ним по пятам,
восхищаясь тем, как умело он жонглирует камерами
и объективами и с какой скоростью делает
снимки, и ожидая момент, когда он на время доверит
им коробку с пленками или футляр для объектива.
Это забавное трио одновременно умиляло и восхищало
своим профессионализмом, мелькая тут и там: среди
нагромождений мешков с зерном, на незаконных
сидячих забастовках, на ступенях префектур, где подстерегало
быко- и свиноподобных местных чиновников…

Такая жизнь могла бы быть вечным раем безвредных
удовольствий, если бы однажды, по возвращении
из очередной поездки, они не обнаружили на покрытом
клеенкой кухонном столе записку с одним-единственным
словом: «Простите».

Отец бесконечно долго стоял неподвижно, с самым
жалким видом, глядя на этот клочок бумаги.

Анжела, прислонившаяся спиной к ледяной двери
холодильника, не осмеливалась ни произнести хоть
слово, ни даже дотронуться до мясистой руки отца,
неподвижно свисавшей вдоль тела. Именно тогда это
тело, согнувшееся под тяжестью футляров с камерами
и опутанное ремнями, словно тело пленника, впервые
показалось ей невероятно хрупким… Она уже хотела
было помочь отцу освободиться от этих гигантских
черных пиявок, как вдруг он вынул из футляра пятидесятимиллиметровую камеру, методично настроил
ее и сфотографировал трагическое извещение.

Трижды.

— Все в порядке, мадемуазель Анжела? Вы хорошо
себя чувствуете?

Ткань. Крошечные дырочки в огнестойкой материи.
Карман с клапаном, в нем — тонкая пластиковая
папка с инструкцией, как действовать в случае катастрофы.
И мелкий мудак, склонившийся над спинкой
впереди стоящего кресла, с притворной заботливостью
человека, который, глядя женщине в глаза, думает
о том, какая у нее задница.

— Что вы сказали, Альбер?

Альбер… Некоторым родителям явно не хватает
воображения.

— Я спросил, как вы себя чувствуете.

— Ну, на данный момент, когда мы летим над Северным
морем в сторону незнакомой территории и,
выбираясь из одной воздушной ямы, сразу проваливаемся
в другую, а минуты затишья можно сосчитать
с помощью пальцев одной руки… о да, со мной все в
порядке, Альбер!

Он смотрел на нее с таким видом, словно бы эти
слова достигли его слуха, но не интеллекта. Некогда
Альбер мечтал стать великим спортсменом, но, к несчастью,
не вышел ростом, из-за чего стал тренером.
Он был даже ниже некоторых девушек из своей команды.
Было невероятно уморительно видеть его
жидкие усики где-то на уровне их плеч.

Нет, кажется, он ничего не понял и даже не попытается
понять. До самого конца этой навязанной ей
поездки он будет воспринимать ее как еще одну тренершу, подобную себе, которую прикрепили к команде
ради усиления спортивной дисциплины (которая
может показаться военной только тем, кто слабо знаком
с военным делом). Альбер, патентованный наставник
мажореток, видит ли он в ней легкую возможность
реализовать право первой ночи, так и не
реализованное до сих пор?..

— Альбер…

Мелкий мудак резко обернулся и весь напружинился,
словно готовясь к прыжку. Рот плотоядно приоткрылся.
Щелк-щелк. Без всяких дублей. Три снимка —
для него слишком жирно, хватит и одного. Глупость
порой бывает восхитительна… Короткая экспозиция
— и кадр готов.

— Да, Анжела?

— Послушай, Альбер…

— А мы уже на «ты»? Как норвежцы?

— Да, давай на «ты», если хочешь. Но есть одна
вещь, которую ты должен хорошо усвоить: нам предстоит
провести вместе долгую неделю в не слишком
дружелюбной стране, жителям которой неведом наш
прекрасный язык Задига…

— Кого?..

— Вот именно к этому я и веду… Я не твоя коллега,
не твоя подружка, даже не официальное лицо, сопровождающее
команду. Это моя газета мне поручила
освещать грядущие соревнования — о, безусловно,
крайне важное событие в мире спорта. Мажоретки
очаровательны по определению — хотя, по правде говоря,
я предпочла бы снимать сбитых машинами собак.
Впрочем, я от всей души надеюсь, что девочки не
посрамят французского флага и переплюнут всех конкуренток
с большим отрывом. Но! Я буду всего лишь
фотографировать твоих соплячек в униформе, а что
касается твоих персональных развлечений, это твоя
проблема. Сам с ней и трахайся. Тебе все ясно?

«Однако, — подумала она, — почему я хамлю с самого
утра? Высота? Тревога? Да, наверняка… Холод?
Что, уже?.. Мать твою!..» Нервы сплелись в вибрирующий
узел… Дзынь-дринь! От грубости один шаг до
вульгарности. От вульгарности один шаг до жестокости.
Да, такое с ней случалось, представляя контраст с
ее невинной наружностью. Эти редкие всплески дурного
настроения заставляли ее страдать. До тех пор,
пока не предоставлялась возможность загладить вину.

— Но… я думал… мне казалось…
Альбер догадывался, что лучше прекратить разговор,
но тем не менее продолжал:

— Это из-за той фотографии?..

— Да хрен бы с ней, с той фотографией!.. Хватит
уже! — раздраженно ответила она.
Недавно газета-конкурент с чего-то вдруг решила
опубликовать ту несчастную фотографию столетней
давности…

— Прошу прощения, мадемуазель Анжела, не буду
больше об этом говорить… Ах, черт, у меня нет конверта
для вас… Это потому, что вы не входите в число
участниц…

— Что за конверт?

— С рекламными буклетами отеля… Их приготовили
для всех девушек. Очень любезно со стороны организаторов,
не так ли? Отель «Европа»… название как
раз подходит для европейского чемпионата, да? Хотите
посмотреть? Там же программа пребывания, расписание
тренировок и прочее… Вот, взгляните…

Купить книгу на Озоне

Вечная весна. Сандро Боттичелли

Глава из Елены Обойминой «Тайны женских портретов»

Мы в разности своей не виноваты.

Наивно слово, и бессильна власть.

Ты дерево еще, еще трава ты,

а я уже из пены родилась!

Римма Казакова

Возможно, мир никогда не узнал бы о ее существовании, если бы на одном из городских праздников Флоренции своей дамой сердца ее не провозгласил бы Джулиано Медичи — брат правителя города. Молодой человек не слишком обременял себя государственными делами, зато блистал на турнирах, балах и карнавалах, радуя жителей Флоренции элегантностью, горделивой осанкой, рыцарской статью. Он в полной мере оправдывал данное ему народом поэтичное прозвище: «Принц юности»!

Вот и опять в последних числах января 1475 года на флорентийской площади Санта-Кроче на манер средневековых рыцарских турниров проходила традиционная джостра — шумный праздник, в ходе которого определяли сильнейшего из мужчин. В нем участвовали знатнейшие юноши Флоренции, упражнявшиеся для этой цели месяцами.

Принц юности появился на празднике под знаменем, созданным для него известным художником Сандро Боттичелли. На нем в виде Афины Паллады в белом платье, со щитом и копьем, с головой горгоны Медузы в руках была изображена она — Симонетта Веспуччи. С этого дня мастер на своих полотнах будет неизменно воспроизводить один и тот же женский образ. «Весна», «Рождение Венеры», «Паллада и кентавр», «Мадонна с гранатом» — на всех этих и других полотнах узнаваемо лицо знаменитой своей красотой флорентийки Симонетты.

Симонетта Веспуччи родилась в конце января 1453 года, в семье богатых купцов Каттанео. По одним источникам, радостное для семьи событие произошло в Портовенере, местечке близ Генуи, по другим — в самой Генуе, портовом городе на севере Италии.

Детство Симонетта провела на вилле, принадлежавшей семье Каттанео, в местечке Феццано-ди-Портовенере, поскольку ее родители вынужденно покинули Геную вследствие какой-то распри. Симонетта росла не в одиночестве, подругой игр у нее была сводная сестра Баттистина — от первого брака ее матери с герцогом Баттисто I Фрегосо, которую впоследствии выдали замуж за герцога Пьомбино Якопо III Аппиано.

Семья Каттанео, находясь в изгнании, пользовалась гостеприимством герцога Пьомбинского, как и флорентиец по имени Пьетро Веспуччи, настоятель монастыря Сан-Марко. Именно благодаря этому обстоятельству состоялось знакомство сына Пьетро Веспуччи, Марко, и Симонетты. Спустя некоторое время он станет ее официальным женихом. Брак оказался явно полезным семейству, поскольку речь шла о союзе с богатой флорентийской семьей банкиров, по слухам ссужавших деньгами в том числе и правящий род Медичи.

В апреле 1469 года в присутствии дожа Генуи и генуэзской знати пятнадцатилетняя Симонетта и обвенчалась со своим сверстником Марко (кстати, родственником знаменитого мореплавателя Америго Веспуччи, чьим именем назвали континент Америку).

Молодожены обосновались в родном городе жениха — Флоренции. Их прибытие туда совпало с тем временем, когда Лоренцо Медии, прозванный Великолепным за глубокий ум и обширные познания во многих областях наук, после кончины своего отца стал главой Флорентийской республики, слава о которой гремела в эпоху Возрождения. Лоренцо с братом Джулиано приняли супругов во дворце и организовали в их честь роскошный пир на вилле Кареджи. За этим последовали праздники, приемы — словом, все прелести пышной жизни, центром которой был двор Медичи. Марко и Симонетта поселились в доме, носившем название Барго д’Оньиссанти.

Симонетта по праву считалась первой красавицей. Поклонники ее очаровательной внешности не скупились на комплименты: «Несравненная» («Бесподобная»; фр. La Sans Pareille) и «Прекрасная Симонетта» (итал. La Bella Simonetta).

Поэт Анджело Полициано описывает Симонетту как «простую и невинную даму, которая никогда не давала повода к ревности или скандалу», и говорит, что «среди других исключительных даров природы она обладала такой милой и привлекательной манерой общения, что все, кто сводил с ней близкое знакомство, или же те, к кому она проявляла хоть малейшее внимание, чувствовали себя объектом ее привязанности. Не было ни единой женщины, завидовавшей ей, и все настолько хвалили ее, что это казалось вещью необыкновенной: так много мужчин любили ее без возбуждения и ревности, и так много дам восхваляли ее без злобы». Он явно был влюблен…

Ее благосклонности добивался и Джулиано Медичи, и его старший брат — правитель города Лоренцо Великолепный, что не помешало ему увлечься другой женщиной, Лукрецией Донати. В 1475 году Симонетта, как уверяют одни, уступила мольбам Джулиано и стала его возлюбленной. Ученые-биографы Лоренцо Великолепного свидетельствуют: «Эта связь по непонятным причинам скрывалась».

Другие же утверждают, что связь была платонической, что Симонетта в духе Ренессанса, в русле куртуазной жизни флорентийского двора являлась только «Прекрасной Дамой» для Джулиано.

Хотя… Поговаривали, будто Марко не уделял должного внимания своей молодой жене и даже изменял ей, имея подругу на стороне. Ей же не оставалось ничего другого, как обратить свои взоры в сторону давнего вздыхателя Джулиано.

В том же 1475 году Лоренцо исхитрился устроить турнир в честь Симонетты. Официальным поводом для его проведения послужил дипломатический успех: заключение союза между Миланом, Венецией и Флоренцией 2 ноября 1474 года. Конечно, победителем стал Джулиано Медичи, называют и еще одного счастливца — Якопо Питти. Именно здесь Симонетту перед всей Флоренцией и провозгласили дамой сердца Джулиано (это помимо титула «Королева турнира»). Придворный поэт Полициано сочинил «Стансы к турниру». Поэма на мифологической основе посвящена Джулиано и Симонетте.

Она бела и в белое одета;

Убор на ней цветами и травой

Расписан; кудри золотого цвета

Чело венчают робкою волной.

Улыбка леса — добрая примета.

Никто, ничто ей не грозит бедой.

В ней кротость величавая царицы,

Но гром затихнет, вскинь она ресницы…

(Перевод Е. Солоновича)

Помимо восторженных строк, воспевающих красоту (нимфы), доблесть (юноши охотника) и любовь, в поэме сквозит мысль: любовь несет радость, но она же и лишает внутренней свободы — автор здесь следовал традициям ренессансной литературы. И вместе с тем идиллический мир «Стансов» прекрасен: природа одухотворена, а человек
обожествлен.

Ах, джостра! Великолепный праздник, яркий, шумный. Знать стремилась вовлечь в него всех горожан, чтобы поменьше в городе было недовольных. И флорентийцы, разряженные в карнавальные костюмы и маски, охотно пели и танцевали. Вдруг в этом круговороте бурного веселья и шуток раздалась «Карнавальная песнь» Лоренцо
Медичи — совсем иного настроения:

Помни, кто во цвете лет:

Юн не будешь бесконечно,

Нравится — живи беспечно,

В день грядущий веры нет.

(Перевод Е. Солоновича)

Что за тревожные предчувствия среди всеобщего ликования? Вроде ничто не предвещало трагических перемен.

Граждане Флорентийской республики, стар и мал, в целом жили в достатке; утонченный эстет, поэт, философ, меценат и хитроумный политик Лоренцо Великолепный наслаждался в своем доме обществом ученых-гуманистов, поэтов, философов и художников. К тому же он надеялся с их помощью упрочить культурные связи с другими областями Италии и иными государствами. Тесно был связан с двором Лоренцо Медичи и Сандро Боттичелли. Не раз он выполнял заказы правителя. Тот высоко ценил одаренного живописца, его умение создавать высокопоэтичные образы.

Алессандро ди Мариано Филиппепи, которого весь мир знает под именем Сандро Боттичелли, родился во Флоренции в семье кожевника Мариано ди Ванни Филиппепи и его жены Смеральды. После смерти отца главой семьи стал старший брат — биржевой делец, прозванный Боттичелли («Бочонок») — то ли из-за округлой фигуры, то ли из-за невоздержанности к вину. Это прозвище перешло и к хрупкому Алессандро, и к его братьям: Джованни, Антонио и Симоне.

Братья Филиппепи получили начальное образование в доминиканском монастыре, затем будущего художника вместе со средним братом Антонио отдали учиться ювелирному мастерству — делу не менее почитаемому в середине XV столетия, чем написание картин. Выучившись, Антонио стал хорошим ювелиром, а Сандро настолько увлекся живописью, что решил посвятить себя только ей. Стиль учителя фра Филиппо Липпи оказал на юного живописца огромное влияние, проявившееся главным образом в пристрастии к определенным типам лиц, деталям и колорите картин. А чего стоила история романтической любви учителя, передаваемая из уст в уста многочисленными учениками Липпи! Сандро слышал ее много раз, и все равно она трогала его восприимчивую душу.

Флорентийский художник фра Филиппо Липпи был монахом (о принадлежности мастера к духовному сословию говорит короткое слово «фра», что по-итальянски означает «брат», «монах»). Сын мясника, Липпи восьмилетним мальчиком остался сиротой и был отдан в монастырь кармелитов, где в возрасте пятнадцати лет принял монашеские обеты. Но этот необычный священнослужитель за свой жизнерадостный и неунывающий нрав получил прозвище «Веселый Брат».

Бросив в 1431 году монастырскую жизнь, Липпи продолжал носить иноческую одежду. О, он не чуждался мирских удовольствий! Козимо Медичи, в то время правитель Флоренции и большой почитатель его таланта, не раз запирал художника в мастерской, чтобы тот не отвлекался от работы. Но эти строгости не останавливали Веселого Брата, и однажды, в очередной раз попав под замок, он спустился из окна по простыням и много дней предавался веселью, пока не был найден и водворен обратно.

В 1452–1466 годах Филиппо Липпи работал над росписью собора в Прато около Флоренции. Довелось ему писать картину и для расположенного там же женского монастыря Санта-Маргарита. По другим сведениям, он был назначен в этот монастырь капелланом. Как бы то ни было, именно там художник увидел юную послушницу, поразившую его своей красотой.

Лукреция Бути, отданная отцом в монастырь, готовилась стать монахиней, но была похищена влюбленным Липпи. От их союза в 1457 году родился сын Филиппино, ставший впоследствии знаменитым художником, а в 1465Bм — дочь Александра.

Скандал, разразившийся в результате этой любовной связи, мог бы закончиться плачевно для любого другого монаха. Но для Липпи, снискавшего своим даром живописца и работоспособностью могущественных покровителей, история завершилась счастливо: папа Пий II издал указ, освобождавший Филиппо и Лукрецию от монашеских обетов и разрешавший им вступить в законный брак. Произошло это в 1461 году.

О книге Елены Обойминой «Тайны женских портретов»

Купить книгу на Озоне

Савва Морозов

Отрывок из книги Льва Лурье «22 смерти, 63 версии»

О книге Льва Лурье «22 смерти, 63 версии»

13 мая 1905 г. в четыре часа дня в роскошном «Ройяль-отеле» во французском городе Канны прозвучал выстрел. Еще через полчаса отель наполнился десятками полицейских, какими-то шишками из мэрии и загадочными иностранными дипломатами. На носилках вынесли накрытое простыней тело. Собравшиеся зеваки шептались о странной смерти загадочного русского миллионера. Еще через сутки без лишней огласки покойника в присутствии нескольких полицейских уложили в два свинцовых и один дубовый гроб и вывезли в неизвестном направлении. Власти приложили все усилия, чтобы скрыть обстоятельства этой загадочной смерти. Что же произошло в Каннах 13 мая 1905 года?

Эта смерть остается загадкой до сих пор.

Когда в расцвете сил, отдыхая на французской Ривьере, от пулевого ранения в грудь умирает русский миллионер, а уже через день его тело отправляют в Москву, неминуемо возникают вопросы. Если этот миллионер еще и всероссийски знаменит, замешан в политику и претендует на роль главного русского мецената — смерть его выглядит загадочной вдвойне. Ничего удивительного, что гибель Саввы Тимофеевича Морозова, а он и был тем загадочным русским, которого обнаружили мертвым в одной из комнат бельэтажа «Ройяль-отеля», мгновенно обросла слухами и породила самые невероятные предположения.

Савва Тимофеевич Морозов — фабрикант. В 1905 г. ему 43 года. Семейный бизнес старообрядческой купеческой династии Морозовых — текстильное производство. Базовое предприятие — Никольская мануфактура в Орехово-Зуево. Савва Тимофеевич получил прекрасное образование в Московском университете и Кембридже. В возрасте 27 лет фактически возглавил семейное дело. Меценат. Финансировал создание и поддерживал на протяжении первых шести лет Московский Художественный театр, потратив на него более полумиллиона рублей. В начале 1900-х оказывал значительную материальную помощь подпольной партии большевиков.

Морозов умирает 13 мая 1905 г. Время неспокойное. Идет война с Японией. В России — революция. Умер Морозов не от сердечного приступа, а от пули. Совершенно непонятно, почему уже через сутки французская полиция закрывает дело и отправляет тело в Москву. Ведь причины и обстоятельства смерти можно было вскрыть только на месте.

В день смерти, по показаниям жены, Морозов пребывал в хорошем настроении. Они вместе после завтрака долго гуляли по парку. Когда вернулись в гостиницу, Савва пошел к себе в комнату отдохнуть, сославшись на жару. Когда раздался выстрел, жены дома не было — она уехала в банк. Вернувшись, Зинаида Григорьевна Морозова обнаружила мужа лежащим на кровати, с закрытыми глазами, с раной в груди. Он был уже мертв. Как выяснилось потом, пуля прошла через легкое в сердце.

Рядом валялся браунинг. При осмотре помещения лейтенант полиции комиссариата 2-го округа Канн Антуан Антосси обнаружил еще записку — «В моей смерти прошу никого не винить» — на которой подписи не стояло. Внешне, не вдаваясь в детали — самоубийство.

Такое ощущение, что французы просто умышленно не стали ни в какие детали вдаваться. Быстренько оформили все необходимые документы и избавились разом и от трупа, и от необходимости проводить расследование, отправив тело в Москву, и переслав все документы в Петербург. В России тоже никто никаких расследований не проводил.

Родственники заявили, что Савва Тимофеевич находился в состоянии душевного расстройства и наложил на себя руки, будучи невменяемым. Раз невменяем, значит, умышленного самоубийства не было, и Морозова похоронили на знаменитом московском старообрядческом Рогожском кладбище в семейной усыпальнице. Самоубийцу старообрядцы на кладбище ни за что бы не похоронили — здесь морозовские миллионы были бы бессильны.

Версия первая: самоубийство

В 1797 г. зуевский крестьянин Савва Васильевич Морозов основал небольшое ткацкое производство. Через 40 лет он уже владел несколькими фабриками в Московской и Владимирской губерниях. Его младший сын Тимофей Савич унаследовал семейное дело. К середине века Морозовы выдвигаются в элиту российского бизнеса и становятся лидерами текстильного производства в России.

К концу 1880-х во главе семейного дела оказываются вдова Тимофея Савича Мария Федоровна и ее сын Савва Тимофеевич. За 17 лет их совместного руководства фирма значительно расширила производство. В апреле 1905 г. успешный семейный тандем распался. Савва Тимофеевич по инициативе матери был отстранен от дел. Его чудачества переполнили чашу терпения и родных, и других акционеров Никольской мануфактуры.

Савва Тимофеевич совсем не укладывается в патриархальный образ купца-старообрядца. С середины 1890-х годов Морозов начинает играть самостоятельную политическую роль. Он становится лидером «московских текстилей», миллионеров, выходцев из старообрядческих семей, недовольных современным российским политическим строем. Они ненавидят чиновников, излишнюю регламентацию экономики, казнокрадство. И чем дальше, тем больше смыкаются с другими недовольными самодержавием общественными группами: от земцев — оппозиционных дворян — до находившихся на крайнем левом фланге политического спектра социал-демократов и социалистов-революционеров. Как и многие другие либеральные купцы, он дает революционерам деньги, пристраивает их на работу.

Максим Горький вспоминал: «Кто-то писал в газетах, что Савва Морозов „тратил на революцию миллионы“, — разумеется, это преувеличено до размеров верблюда. Миллионов лично у Саввы не было, его годовой доход — по его словам — не достигал ста тысяч. Он давал на издание „Искры“, кажется, двадцать четыре тысячи в год. Вообще же он был щедр, много давал денег политическому „Красному Кресту“, на устройство побегов из ссылки, на литературу для местных организаций и в помощь разным лицам, причастным к партийной работе социал-демократов большевиков».

Но вот начинается революция, и левые убеждения Морозова вступают в противоречие с его интересами собственника. Фабрикант он был, вообще говоря, образцовый. 7500 рабочих Никольской мануфактуры и 3000 их домочадцев бесплатно жили в построенных Саввой Тимофеевичем казармах, где каждая семья размещалась в маленькой отдельной комнате. Бесплатным было освещение, отопление и водопровод. В каждой казарме фельдшерский пункт. Те, кто снимал квартиры в городе, получали специальные квартирные деньги. Савва завел своего рода подсобное хозяйство. Молоко для грудных детей рабочих выдавалось бесплатно.

Розничные магазины за наличные деньги и в кредит обеспечивали рабочих бакалейными, галантерейными, мануфактурными и суконными товарами, готовой одеждой, обувью, съестными припасами, посудой по более низким (на 5–10%), чем рыночные, ценам.

Рабочий день продолжался 9 часов, значительно меньше, чем в целом по отрасли. Заработок был на 15% выше среднеотраслевого.

В записке, составленной для Сергея Витте в январе 1905 г., Савва Морозов сформулировал свою политическую программу, довольно умеренную, напоминающую взгляды партии кадетов: свобода слова и печати, созыв парламента. До начала настоящей революции можно было быть кадетом по идеологии и поддерживать большевиков по принципу «враг моего врага (самодержавия) — мой друг».

Но с началом революции выяснилось: интересы Морозова и желания его рабочих, руководимых большевиками, не сходятся. 14 февраля 1905 г. Никольская мануфактура приступает к забастовке с требованиями: 8-часовой рабочий день, установление минимума зарплаты, неприкосновенность личности и жилища, свобода стачек, союзов, собраний, слова и совести, созыв Учредительного собрания путем прямого, равного, тайного и всеобщего голосования. Требования в принципе невыполнимы без всеобщей кровавой революции.

Меж тем в Орехово-Зуево с начала 1905 г. введены войска. Между ними и стачечниками начинаются столкновения, заканчивающиеся пулями и арестами. Семья Морозовых считает: именно Саввины потачки довели до стачки, убытков, кровопролития. По настоянию жены и матери был созван консилиум, констатировавший 15 апреля 1905 г., что у мануфактур-советника Морозова наблюдалось «тяжелое общее нервное расстройство, выражавшееся то в чрезмерном возбуждении, беспокойстве, бессоннице, то в подавленном состоянии, приступах тоски и прочее». Его отправляют в отставку, фактически объявив душевнобольным. Для Саввы Тимофеевича это еще и личная трагедия. Он создал для своих рабочих лучшие условия жизни и труда в России, идя на серьезные расходы, и потерпел полный крах как собственник, менеджер, политик.

Такой же крах потерпел Морозов и в другом своем предприятии: Московском Художественном театре. Он стоял у основания театра, был, наряду с Константином Станиславским, крупнейшим его пайщиком. Морозов стал директором театра, взял на себя и финансовую сторону дела, и хозяйственную. Он заведовал даже электрическим освещением. С ним согласовывалась «трансферная политика» на актерском рынке, репертуар, распределение ролей.

Морозов за свой счет построил театру здание для репетиций на Божедомке. Здесь же проходил конкурсный набор студийцев, ставились знаменитые капустники. На средства Морозова и под его руководством было построено в 1902 г. главное здание театра на Камергерском. Строительство нового здания обошлось Морозову в 300 тысяч рублей. Общие же его расходы на театр потянули приблизительно на 500 тысяч.

Однако в 1904 г. Савва Морозов разрывает всякие отношения с театром, забирает свой пай и уходит в отставку с поста директора МХТ. Причиной конфликта стали расхождения с одним из основателей — Владимиром Немировичем-Данченко.

Театроведы объясняют ссору так: Морозов влюблен в актрису театра Марию Андрееву и дружит с постоянным автором МХТ Максимом Горьким. Он активно лоббирует их интересы, используя свое денежное и организационное участие в театральных делах. Немирович против, Станиславский на его стороне. Тогда Морозов, Горький и Андреева решают покинуть МХТ и основать свой новый театр в Петербурге. Разрыв с театром, на создание которого ушло столько сил — еще один стресс для властолюбивого миллионера. Проигрывать он не привык.

А тут еще трагические перемены в личной жизни. Будущую жену он отбил у своего двоюродного дяди. Зинаида Григорьевна Морозова быстро становится гран-дамой. В роскошном особняке на Спиридоновке Морозовы принимали Станиславского и Немировича-Данченко, Качалова и Собинова, Чехова и Книппер, Левитана и Бенуа, известных адвокатов Маклакова и Кони. О Шаляпине Морозова вспоминала: «Он приезжал и пел как райская птица у меня в будуаре. Обедал у нас запросто, и я помню, раз он приехал, а я лежала у себя с больной ногой (подвернула ее), и обедать идти в столовую мне было трудно. Он сказал, что меня донесет. Я думала, что он шутит. Вдруг он схватил меня и понес».

Но купеческий (как мы бы сейчас сказали — «новорусский») шик вызывал у знаменитых гостей иронические усмешки. Максим Горький: «В спальне хозяйки — устрашающее количество севрского фарфора, фарфором украшена широкая кровать, из фарфора рамы зеркал, фарфоровые вазы и фигурки на туалетном столе и по стенам на кронштейнах. Это немножко напоминало магазин посуды. Владелица обширного собрания легко бьющихся предметов m-me Морозова с напряжением, которое ей не всегда удавалось скрыть, играла роль элегантной дамы и покровительницы искусств».

Постепенно чувства между некогда страстно любившими друг друга супругами ослабевают. Жили под одной крышей, детей вместе воспитывали, но лично близки уже не были. Страсти хватило лишь на десять лет.

Последние годы Савва был страстно влюблен в одну из самых красивых женщин своего времени, актрису МХТ Марию Федоровну Андрееву. Они состояли в связи, которая разрушилась, когда Андреева ушла к другу Морозова Максиму Горькому. Когда Горький во время игры в бильярд поведал Савве Тимофеевичу о том, что Мария Федоровна ушла к нему, и они теперь гражданские муж и жена, шок у Морозова, по воспоминаниям, был настолько сильным, что он на мгновение потерял способность слышать.

Итак, еще до стачки на Никольской мануфактуре Морозов лишился и любимой женщины, и своего детища — Московского Художественного театра. А к весне 1905 г. он по существу лишен своего состояния и объявлен сумасшедшим. Земля у него уходила из-под ног. Хозяин жизни становится героем водевиля, персонажем светской хроники.

Поездка в Ниццу — не увеселительная прогулка. Скорее бегство от позора, добровольная ссылка. Он уезжает с женой, с которой надо по-новому выстраивать отношения. Его сопровождает врач. Если он и не болен психически, то состояние глубочайшей депрессии налицо. 13 мая его находят мертвым. Самоубийство — самое логичное предположение. Тем более, что оно является официальной версией, долгие годы не вызывавшей никаких сомнений. Они стали появляться только через много лет после гибели Саввы Тимофеевича.

Купить книгу на Озоне

Элисабет Рюнель. Серебряная Инна (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Элисабет Рюнель «Серебряная Инна»

Сперва — воспоминание.

Мы уже много лет жили в Лапландии. На небольшом
кусочке земли между лесом и горами.
Мы — это ты, я и наши дети. Тогда они были
совсем маленькими.

В том году весь ноябрь шел снег, тяжелый,
мокрый… Дороги засыпало. Березы согнулись
под его тяжестью. Мы с тобой пошли в сад отряхнуть
деревья. Когда с ветвей на нас падали
снежные хлопья, мы смеялись как дети. Несколько
часов подряд мы отряхивали деревья с
помощью палок. Зима в том году пришла рано.
Мокрый снег замерз и покрылся корочкой наста.
Электричество то и дело отключали. В снежной
темноте ты на улице жарил бараньи котлеты на
гриле. В зимнем воздухе пахло древесным углем,
и я не знала, что реальность уже тогда превратилась
в воспоминание.

Наутро у тебя был самолет. Такси приехало
еще до шести. Я сквозь сон слышала, как хлопнула
дверца автомобиля. Вот он и уехал, помнится,
я тогда подумала.

Прошло несколько дней. Мы говорили по телефону.
Снова наступило утро. Было еще темно.
Дети спали в детской, я в — нашей постели. Почему
мои руки дрожат, когда я пишу эти строки?
В саду деревья склонились под своей снежной
ношей. Наш маленький домик в лесу далеко от
всего мира занесло снегом. Звонок телефона вырвал меня из сна, и трубку подняла уже не я,
а испуганное животное, вытравленное из своей
норы, дрожащее всем телом.

Голос телефонистки:

— Междугородный звонок из областной больницы.
Соединяю.

Больницы? Ты? Но все же в порядке. Я звонила
вчера. Ты очнулся после наркоза, немного
поел киселя, сказали мне, и даже шутил с персоналом.

Другой голос в трубке, мужской. Он спросил,
кто я и действительно ли это я, а не кто-нибудь
другой. Это был врач. Он сказал, что случилось
самое страшное. Я попробовала слова на вкус.
Самое страшное. Это что-то, что хуже, чем просто
страшное. Но не ужасное, не трагическое, не
катастрофа… этого он не сказал… Я не помню,
что он говорил дальше, мои мысли были заняты
этими словами: я сравнивала их, сопоставляла
с тем фактом, что он звонит и звонит так рано
— сколько сейчас времени? Внезапно я поняла,
что мужчина на другом конце провода говорит
об операции, вероятно, это он тебя оперировал.
Он сказал, что все было хорошо, что вчера вечером
ты очнулся. Зачем он это рассказывает? Чтото
случилось потом? Самое страшное. Когда же
он дойдет до сути? Теперь врач говорил про кисель.
Он к чему-то клонит, что-то хочет сказать, я
начала догадываться что. Казалось, меня окружала
тонкая оболочка, готовая лопнуть в любую минуту.
Ты без сознания? В коме? Я сейчас же поеду к
тебе. Буду держать за руку, пока ты не проснешься.
Но голос в трубке говорит что-то. Ты потерял
сознание в туалете. Там была медсестра. Нет, тебя
не оставляли одного: с тобой все время кто-то был
рядом. Тебя положили на носилки, и ты снова потерял
сознание. Подняли тревогу. Тебе дали кислородную маску, сделали укол адреналина. Голос
как мясорубка, перемалывающая меня кость за
костью, жила за жилой. Голос говорит, что ты
посинел, что анестезиолог, что дежурный врач,
что ты на секунду очнулся, но снова потерял сознание,
но я уже не слышу, что говорит голос…
Вижу только контуры слов в мясорубке, в которую
засосало все: картины, вспышки, всю мою
жизнь, ты, наш дом, наш последний разговор, —
все перемалывается в безжалостной мясорубке, и
только. Все, что я различаю, это самая высокая
нота на пианино, которая жалобным дискантом
тренькает, тренькает посреди шторма.

И я оказалась одна на бескрайней равнине пустоты
в полной тишине. Голос сказал: «…и он
скончался в десять вечера и…» Мир для меня застыл.
Никаких дорог, никаких нор. Но только на
мгновение. А затем он начал трещать по швам
и стремительно опрокидываться назад, назад в
боль, сшибая все на своем пути и увлекая за собой.
Под воздействием этой чудовищной силы
каждая клеточка взорвалась жгучей болью. Назад,
назад, против солнца, против солнца. Я закричала.
Я стояла посреди бушующего шторма
и кричала. Дети проснулись. Они прибежали из
детской на мой безумный крик, напуганные до
слез. И я завопила. Я бросала им в лицо все эти
невозможные, бесформенные слова о том, что их
папа мертв. Я выталкивала из себя слова, выплевывала,
бросала в детей, кричавших так, словно
их бьют. В трубке на полу надрывался голос, но
мы его не слушали. Мы с детьми обнимали друг
друга, держались друг за друга…

Там была я, там были дети… Теперь я чувствовала
удар… словно обухом по голове… мы
все чувствовали его…

Прошло время. Прошло несколько часов.
Подруга приехала и забрала детей. Снова и снова
нужно было произносить эти слова, которые как
змеи копошились у меня на языке, и их все время
надо было сплевывать. За окном было светло.
Наступил день, поняла я. А за ним наступит еще
один. Немыслимо. Скотину в хлеву нужно было
успокоить. Неужели это должна сделать я?

Козы вели себя тихо, когда я к ним вошла. Они
смотрели на меня, не притрагиваясь к сену, которое
я им накидала. И тогда я зарыдала. Я рыдала
вместе с ними, я рассказывала им все без слов. В
хлеву было так тихо. Они слушали. Животные все
понимают. Некоторые вещи они понимают даже
лучше нас. А я уже перестала быть человеком. Я
видела это в их глазах. Я была одной из них. Бессмысленным
ненасытным существом.

Когда я вышла из хлева, что-то произошло.
Везде лежал снег. Везде простирался мир. Деревья.
Открытое пространство. Можно было просто
взять и войти. Войти в мир. Но внутренний
голос поманил меня к нашему дому и сказал:
тебе нужно туда, в этот дом. Я не знала, стоит
ли его слушать. Дом выглядел таким маленьким,
таким никчемным, неужели меня действительно
что-то с ним связывает? Неужели мне правда
нужно туда? Неужели для меня там есть место?

Я посмотрела на лес. Внутри меня был и другой
голос тоже. Больше похожий на крик, на
зов… Зов, лес, небо… Настоящие. Но первый голос
продолжал повторять: иди, иди к двери, это
твоя дверь, там внутри твоя жизнь. Иди же, открой
дверь.

И я оставила крик лежать на снегу. Я его
услышала. Я знала, как он звучит внутри меня,
в пустоте.

* * *

Он был среди тех, кто брел по проселочным дорогам.
Одни никогда не покидали родных мест.
Другие смело отправлялись в чужие края. Их называли
скитальцами. Как бродячие собаки, как
приблудные кошки, как перелетные птицы, они
находились в вечном движении. Кто-то выгнал
их на дорогу. Кто-то вселил в них эту страсть к
бродяжничеству. На каждом тракте можно встретить
таких скитальцев. Они словно угроза тем,
кто мирно спит в своих домах. В том, что они
лишились родного угла, превратились в отбросы
общества, обывателям видится опасность. У скитальцев
грубая кожа, мозолистые руки. В глазах —
бесконечные километры дорог. В стенах дома
этот взгляд превращался в мощный поток света.
Слепящего света, который резал глаза его хозяевам.
Взгляд скитальца.

Он называл себя Арон. После долгих лет,
проведенных в море, он сошел на берег в Симрисхамне.
В мире шла война. Живые и мертвые
лежали, погребенные в глине европейских
окопов. Он шел прочь от войны. Шел на север.
Он так решил. Что будет просто идти и идти на
север через всю страну. Это была чужая страна.
У него не было никакого права находиться здесь.
У него вообще не было никаких прав. Но инстинкт
гнал его на север. Словно какой-то голос
звал его туда. Уже месяц скиталец провел в дороге.
Стокгольм он прошел меньше чем за день.
Арона мучил голод. Но он не мог просить милостыни:
боялся совершить ошибку — зайти не в
тот дом, попросить не у того человека. Нет, он
хотел найти место, где его примут.

С ним была собака. Огромный лохматый черный
пес с плетеным кожаным намордником.
Он звал его Лурв — Лохматый — подходящая
кличка для такого пса. Бродяге стоило больших
трудов прокормить себя и собаку, они оба едва
держались на ногах. Но люди часто жалели собаку,
которой приходилось скитаться по дорогам
вместе с хозяином. Они кидали ей отбросы,
заплесневелый хлеб, картофельные очистки. И
пока Лурв ел, Арону тоже перепадал ломоть хлеба
или холодная картофелина.

За Упсалой расстояния между деревнями начали
увеличиваться. Сплошной лес. Жуткий холод.
Ничего удивительного: на дворе была зима.
Рождество Арон встретил в Упсале. Лес был для
него целым новым миром. Вся эта страна, казалось,
заросла лесом. Уже в первые дни странствия
в районе Кристианстада он наткнулся на
темный сосновый лес. Порой ему целыми днями
приходилось идти через лес. Сперва деревья
казались ему преградой на пути: они мешали
смотреть вперед, лишали перспективы. Но потом
Арон научился видеть то, что было между
деревьями. А там был целый мир из света и
тени, мир из бесконечного числа комнат, открывавшихся
перед ним. И он шел — изумленный
гость в огромном доме. Теперь лес погрузился
в зимнюю тишину, нарушаемую только
легким звоном ледяных кристалликов. Он снял
с Лурва намордник, и пес рылся в снегу в поисках
мышей. Для Арона путь от хутора к хутору
означал голод, километры голода, которые нужно
было пройти. Когда мороз особенно крепчал,
а он не ел уже несколько дней, ему казалось,
что внутренности постукивают внутри как
пустые ракушки. Голод гнал скитальца к домам.
И в такой ситуации сложно было не совершать
ошибок.

Но иногда даже ошибки оборачивались удачей.
Так получилось на одиноком хуторе в лесах
между Хельсинландом и Медельпадом, куда он
добрался к вечеру. В доме рожала женщина. Арону
было страшно остаться на ночь в лесу, мороз
крепчал, а поблизости других домов не было. У
Лурва замерзли лапы, и он прихрамывал.

— Уходи! Сюда нельзя входить! Она рожает!

Арон попятился назад, знаком подзывая Лурва.
Наст заскрипел под его ногами. Один этот
скрип уже причинял боль. Услышав звук открывающейся
двери и крик, прорезавший морозный
воздух, Арон решил, что ему послышалось.

— Эй ты! Ты умеешь доить?

Арон замер. Он не мог разобрать, что ему говорят,
и не мог найти в себе сил повернуться.

— Не слышишь, что ли? Доить умеешь?

Арон обернулся.

— Да, — крикнул он, — да!

— Так иди скорее сюда! Бери детей и иди в
хлев доить, а я побежал за повитухой!
Арон бросился к дому. В сенях сгрудились
дети разных возрастов. Он взял протянутый хозяином
подойник.

— Это будет нелегко, нелегко ей, — бормотал
мужчина, натягивая сапоги. — Да еще в такой
жуткий холод

Прикрепив лыжи, он поехал прочь.

— Она там одна? — крикнул ему вслед Арон.

— Нет, нет, — донесся ответ уже из леса.

— Там бабушка, — пояснил старший из детей.

— Пойдемте! — позвал Арон. — Пса не нужно
бояться. Он смирный, как ягненок.

Дети, держась поодаль, последовали за ним
в хлев. Арон пробовал завести разговор, задавал
вопросы, но дети отвечали односложно, может,
они просто его не понимали. Он кое-как подоил
коров: Арон не доил с тех пор, как покинул
родные острова, а это было целую вечность
тому назад. Лурв похрапывал в углу, а в печке
потрескивали поленья. Закончив, он налил себе
и детям парного молока. Когда ночью вернулся
хозяин, бодрствовал один Арон.

— Все обойдется, — сказал он Арону.

Однако ребенок родился мертвым. И Арон
остался, пока крестьянин ездил его хоронить. Он
провел на хуторе почти неделю.

Но обычно людям не нужна была его помощь.
Лишь после долгого и придирчивого осмотра
они разрешали ему переночевать в сарае.

— Только это чудище пусть останется снаружи,
— говорили они.

И Арон испытывал бесконечное чувство
вины, сам не зная за что. Эта вина его тяготила.

— Когда же придет конец этому бродяжничеству?
— приходилось ему часто слышать, стоя на
пороге чужих домов.

Тогда он просто разворачивался и уходил. Это
было выше его сил. С него достаточно было своей
вины и своих страданий. Стыд был словно
тяжелый мешок за спиной, от которого нельзя
избавиться.

Скиталец шел и шел, а зима все не кончалась.
Казалось, он идет уже целую вечность.
Иногда Арон пробовал представить себе эти
места без снега. Зеленые луга. Цветы в канавах.
И горы… интересно, какого они цвета под этим
белым покрывалом? А воздух? А летний ветерок?
Здесь почти не было ветра. Деревья тихо
стояли в лесу, словно чего-то ждали. Солнце на
небе было белым, белыми были земля, и горы, и
деревья, и крыши домов. Дым, поднимавшийся
из труб, тоже был белым. Но самым ужасным
был белый цвет луны в те ночи, когда его отказывались
приютить. В такие ночи он спрашивал
себя, куда же он идет, чего он хочет от своей
жизни. Раньше Арон не пытался облечь мысли
в слова, но в такие ночи ему нужно было объяснить
себе, что именно он делает. И объяснение
приблизительно звучало так: ему нужно найти
себе дом. Это было как голос внутри. Как крик.
Как зов. Это его пугало. Арона пугало то, что
он так далеко зашел ради этого голоса. Но поворачивать
назад было уже поздно. Ему некуда
было возвращаться. У него ничего на этом свете
не было.

Добравшись в феврале до Умео, Арон решил
сменить направление и пойти в глубь страны
вдоль реки. Что-то позвало его туда. Лес словно
приглашал войти в него глубже. Скитальцу
казалось, что большая и тихая страна ждет его
внутри и что ему больше не нужно идти просто
на север. Внутренний компас сам укажет путь.

Через пару дней он достиг Ракселе — торгового
поселка в Лапландии. Под мостом, по которому
он проходил через реку, бурлила вода вперемешку
со льдом. Было раннее морозное утро,
и они с собакой не ели ничего с тех пор, как
покинули Умео.

— Мы не будем заходить в дома, — пробормотал
он своему спутнику. — Мы будем идти,
пока не зайдет солнце.

Они миновали лесопилку и пошли на юг от
Ракселе. Вскоре их снова окружил лес. Они долго
шли вверх, пока не оказались на вершине холма.
Перед ними простиралась целая страна. Пейзаж
превратился в море, по которому плавали леса,
горы, луга, и не видно было, где заканчивается
земля и начинается небо.

Арон застыл. Положив руку Лурву на загривок,
он просто стоял и смотрел. И почувствовал,
что, несмотря на холод и голод, внутри него чтото
шевельнулось. Арон засмеялся хриплым, грубым
смехом. Вдохнул холодный воздух, крепко
вцепился Лурву в загривок, зажмурился и расправил
плечи.

— Вперед! — воскликнул он, открыв глаза. И
они побежали вниз.

Они шли через лес. Поднимались на холмы,
спускались в овраги, пересекали замерзшие ручьи
и наконец прибрели в деревню, где Арон набрался
мужества и постучался в несколько домов,
показывая знаками на рот и живот. Из деревни
скитальцы вышли с несколькими горбушками
хлеба в животе. Вскоре они подошли к дорожной
развилке. Дорога справа шла прямо на запад, разрезая
лес как ножом. На нее они и свернули.

— Я же говорил, что мы пойдем за солнцем,
— гордо объявил Арон своему верному спутнику.

Солнечный шар висел между деревьями прямо
над дорогой. Они оказались в центре той
сказочной страны, которую видели с холма.
Сосны исчезли. Остались елки, худые и мрачные
в своих снежных одеждах. Лес был редкий,
из невысоких искривленных елей и худосочных
погнувшихся березок, торчавших то тут, то там
из сугробов. Горы подступили ближе, окружив
пейзаж словно сцену. Арон чувствовал их всем
телом. Отсюда их тяжелые громады можно было
увидеть целиком — от подножия до вершины.
Дорога шла то прямая как стрела, то извилистая
как лента. Пройдя несколько часов и не увидев
ни одного человеческого жилища — даже сарая
им не попалось на пути, — Арон почувствовал,
как силы покидают его. На смену радости и
предвкушению пришла усталость. Дорога снова
шла вверх. Мороз сковывал руки и ноги. От
энергии, полученной с горбушками хлеба, не
осталось и следа. В животе урчало. Голод пожирал
его изнутри, питаясь его собственной плотью,
обгладывая кости, высасывая соки.

В такие минуты Арон часто представлял, как
его пожирает голод. У него перед глазами вставала
четкая картина: как голод ест его изнутри и
как он падает замертво, точно личинка, из которой
осы высосали все соки.

Эти мысли были почти так же мучительны,
как и сам голод. Видения впивались в него, отказываясь
исчезать и вызывая ощущение омерзения.

Дорога шла вверх. Лурв снова начал прихрамывать.
Арон заметил, что все вокруг изменилось:
солнце исчезло, поднялся ветер и небо
заволокло тучами. Ветер налетал на деревья,
срывая с них белые одежды, и уносился прочь,
оставляя бедняжек дрожать на ветру от холода.
Арон мигом забыл про голод. Схватив Лурва за
загривок, он нагнулся и, зажмурившись, пошел
навстречу ветру и снегу, которые все усиливались.
А он ведь решил, что в этой стране вообще
не бывает ветра. Теперь ему придется прочувствовать,
что это такое, прочувствовать на собственной
шкуре. Слышно было, как ветер шумит
и гудит в лесу, как он рвет деревья, беснуется
в ветвях. Снег проникал всюду: за шиворот, в
рукава, в штаны, в сапоги, как Арон ни старался
укутаться. Вскоре он едва различал Лурва в
белой тьме. Самое важное было не сбиться с
дороги. Ведь куда-то же она должна его привести.
Дорога, думал он, не может вести в никуда.
Куда-нибудь она должна вести.

Но теперь не было разницы между дорогой и
полем: все вокруг засыпало снегом. В лесу еще
ничего, но в поле, среди этой белизны, дорогу
невозможно было различить. Арон не видел
даже собственных ног. Он попробовал идти на
ощупь: что там под ногами — твердое или мягкое?
У Лурва это получалось лучше, он шел увереннее,
и Арон под конец сдался и позволил ему
вести себя через бурю.

Порывы ветра становились все сильнее и
сильнее. Сквозь бурю до Арона доносился треск
поломанных деревьев. Снег шел сплошной стеной.
Арону приходилось рукой смахивать его с
лица, чтобы можно было видеть и дышать.

Постепенно они вошли в деревню, но Арон
этого не заметил. Он шел, опустив голову, не
видя огней в окнах домов, слыша только бурю.
Внутри него умерло все, кроме стремления идти
вперед. Но тут шарф, обмотанный вокруг шапки,
развязался, и Арон остановился, чтобы замерзшими
непослушными руками нащупать концы
шарфа и опять завязать его. Приподняв голову,
он сперва не понял, что это за бледные желтые
квадраты в темноте. Лурв стоял рядом.

Ему потребовалось несколько минут, чтобы
осознать, что перед ним дом и что они в деревне.
Арон потрепал Лурва по голове и попытался
что-то сказать, но лицо превратилось в ледяную
маску, и губы не слушались. Из горла вырвался
слабый хрип, который ветер тут же подхватил и
унес прочь.

Частное дело

Эссе из книги Дениса Драгунского «Тело № 42»

О книге Дениса Драгунского «Тело № 42»

Одна актриса была очень знаменитая. Ее любили зрители,
у нее были поклонники. Еще у нее был муж,
очень жестокий и странный человек. Он ее любил,
конечно. Но уж очень как-то по-своему. Он ее заставлял
раздеваться догола и залезать на шкаф, и сидеть
там подолгу. И при этом громко декламировать разные
монологи из пьес. «Ах ты моя Сара Бернар!» —
говорил он, сидя на диване и куря сигарету. Но как
только она пыталась слезть, он загонял ее обратно,
палкой. Было больно. Но артистка мирилась с этими
неприятностями. «Подумаешь, — говорила она сама
себе. — Ну, на шкафу. Зато физкультура. Ну, голая. Зато
закалка. А то, что при этом приходится декламировать,
тоже неплохо. Вроде как репетиция». Правда,
иногда она подумывала от него уйти. Но потом все-таки
оставалась. Какой-никакой, а муж. Глава семьи,
защита и опора. Дети, опять же, нельзя им без отца.
И вообще, может быть, это у него страстная любовь
так выражается. А где найдешь любовь в наш циничный
коммерческий век? То-то же.

Потом она от него все-таки ушла. То ли он ее на
балкон стал выгонять, то ли собрался гостям показать
в таком виде. В общем, перешел грань дозволенного.

Конечно, в семьях случается всякое-разное. Может
быть, еще похлеще. Но вопрос: откуда я все это узнал?
Может быть, мне под страшным секретом лучшая
подруга несчастной актрисы туманно намекнула? А я
эти намеки вот таким образом интерпретировал и
вывалил свои пошлые домыслы на всеобщее обозрение?
Да нет, конечно. Актриса все это сама рассказала
по телевизору. Во всех подробностях, душераздирающих
и нескромных.

А вот другая женщина была совсем не знаменитая.
Никто ее особенно не любил, кроме мужа и детей.
А поклонников у нее вовсе не было. Ну, разве лет
сколько-то назад, когда она в институте училась. А теперь
только семья. Обыкновенная служащая, плюс к
тому домохозяйка, мать семейства. Двойная ноша.
Но ее муж был, тем не менее, требовательным мужчиной.
Ему не нравилось, что она располнела. Это
противоречило всем его жизненным принципам, установкам
и ценностям. Поэтому в один прекрасный
день он привел ее на телепередачу, посвященную таким
вот располневшим женщинам и их мужьям-эстетам.
Там он изложил зрителям свои претензии к
жене: всего тридцать пять, а вон как раздалась. Добрые
тренеры, модельеры и визажисты стали ее упражнять,
массировать, причесывать и гримировать.

А также красиво и элегантно одевать-обувать. И через
какие-то полчаса она была уже вполне ничего. Не
забитая тетка с погасшим взглядом, а вполне себе
миловидная дамочка. С натренированно-задорным
взглядом из-под свежевзбитой челки. Так что ее строгий
муж сменил гнев на милость. Высказал осторожный
оптимизм. Пробурчал что-то вроде: «Значит, будешь
каждый день зарядку делать!»

Такие дела, дорогие женщины.

Пожалуйста, запомните: любящий мужчина любит
женщину целиком и полностью, во всех подробностях
и частностях. А если он говорит, что вообще-то
любит, но не худо бы на пару размерчиков похудеть,
то гоните его к черту, ну или хотя бы не стройте
иллюзий.

Хотя я на самом деле не про любовь. Я про политику,
которая, вместе с экономикой, стоит на твердом
основании культуры (а вовсе не наоборот, как нас
ошибочно учили в школе про базис и надстройку).

Культура же — это не только разные художественные
произведения. Книги, симфонии, триумфальные
арки, фильмы и частушки. Хотя они тоже. И не
только произведения человеческого труда и научно-технического
разума. Хотя без них ни шагу. Культура
— это, прежде всего, правила, по которым живут
люди. Этих правил довольно много, но среди них есть
самые главные. Например, различение добра и зла,
истины и лжи. Сейчас я хочу поговорить вот о каком
правиле. Жизнь любого человека разделяется на три
сферы: публичную, частную (приватную) и интимную.

Публичная сфера — это человек на людях: на работе,
в транспорте, в магазине, на улице. И особенно —
на трибуне парламента, в министерском кабинете, на
международной конференции.

Приватная сфера — человек в общении с родными
и близкими, в семейно-дружеском кругу.

Интимная сфера — человек наедине с собой, со
своими чувствами, мечтами и фантазиями, которые
не принято выражать вслух, пребывая в публичной
и даже приватной сфере. Общение с сексуальным
партнером и собственные переживания по этому
поводу тоже относятся к интимной сфере. Извините,
что так назойливо повторяю эту банальную истину.

Конечно, можно сделать более подробное деление.
Например, публичную сферу разрезать на две-три
части (поведение на работе, в госучреждении, просто
на улице), и с другими сферами поступить так же.
Родственники отдельно, друзья отдельно. Желание
набить всем морду — отдельно, эротические фантазии
— отдельно.

Но это, в сущности, не важно. Важно, что есть вещи,
о которых говорить можно и нужно. При всем
народе, ясно и четко, подробно и доходчиво. А есть
вещи, о которых говорить не нужно и просто-таки
нельзя. Даже в тесной компании друзей. Первооснова
культуры — граница между «можно» и «нельзя».
Не только делать, но и говорить, сообщать, выставлять
напоказ.

Всенародная демонстрация приключений своего
тела и пакостей своей души — опасная штука. Оговорюсь — я вовсе не имею в виду литературу и, скажем,
кино. Натурализм, жестокость, обнаженность желаний,
копание в темных подпольях психики — это
живая часть искусства. Любые запреты здесь — глупость
и ханжество. Неважно, кстати, хороший это
писатель или графоман. Или вообще спекулирует на
жгучих темах. Иначе получится, что хорошему писателю
можно писать «про это», а плохой пусть лучше
пишет про свершения молодежи на строительстве
рыночной экономики. А кто определять будет, хороший
это писатель или плохой? Секретариат правления
Союза писателей? Или жюри премии «Русский
Букер»? В литературе можно все. Ну или почти все.
Нельзя сочинять комедию про ГУЛАГ, остальное —
пожалуйста. А вот в реальности — извините. Реальность
строже.

Собственно, на то и придумана литература, и вообще
искусство. Театр, кино и даже телевидение.
Чтоб иметь возможность поговорить о самых тяжких
проблемах души и тела, не называя имен. Посредством
вымышленного героя. А когда герой вот он, перед
нами, как бывает на ток-шоу, — тогда и вести себя
нужно в соответствии с правилами реальной жизни.
То есть публично не жаловаться на жену, что
растолстела, и на мужа, что садист.

Барьеры стыда рушатся (а стыд — то есть страх
быть выставленным напоказ — это важнейший культурный
ограничитель). Значит, рушится, ну осторожно,
скажем, разрушается одна из главных культурных
опор. Различение между публичным, приватным и
интимным.

При чем тут политика? А вот при чем. «Ежели в
одном месте прибавится, в другом — непременно
убавится», — как отмечал М. В. Ломоносов в одноименном
законе сохранения массы. Если в одном
месте можно демонстрировать то, что положено
скрывать, то получается, в другом месте можно скрывать
то, что положено объявлять.

На одном полюсе общественного сознания реальные
люди (простые обыватели) рассказывают в телекамеру
о своей интимной жизни. То есть делают то,
что нельзя делать. На другом полюсе столь же реальные
люди (но уже не простые обыватели, а крупные
государственные и общественные деятели) скрывают
весьма важные моменты политической и хозяйственной
жизни страны. То есть не делают того, что должны
делать.

Мы знаем подробности личной жизни эстрадных
звезд. Но мы не знаем, кто является акционерами
крупнейших (как принято говорить, системообразующих)
частно-государственных корпораций. Мы
прекрасно осведомлены о том, что происходит в постели
простого россиянина, притащившего на ток-шоу
свои интимные радости и обиды. Но нам совершенно
неизвестно, непонятно, да уже и неинтересно,
что означает фраза «в таком-то году Россия продала
вооружений на 6 миллиардов долларов». О какой
России идет речь? О государственной казне? Или о
нескольких физических лицах с российскими паспортами?

Когда на всеобщее обозрение выставляется интимная
сфера, то публичная закрывается. Я не знаю, кто виноват, кто первый начал, государственные деятели
или авторы реалити-шоу. Но факт остается
фактом: частная жизнь граждан становится достоянием
публики, а жизнь государства становится частным
делом чиновников.

Язык и наука о языке

Вступление к книге Владимира Плунгяна «Почему языки такие разные. Популярная лингвистика»

О книге Владимира Плунгяна «Почему языки такие разные. Популярная лингвистика»

Прежде чем сказать, о чем эта книга, попробуем ответить на такой вопрос:

— Что самое удивительное в человеческом языке?

Ответить на него, конечно, непросто. Так много загадочного в языке, этом даре, объединяющем людей в пространстве и времени, что, пожалуй, было бы справедливо удивляться решительно всему, что имеется в языке и составляет его сущность. И всё-таки, даже согласившись, что в языке удивительно всё, можно заметить одну его особенность, которая всегда бросалась в глаза и занимала разум и воображение людей с древности.

Мы начали со слов человеческий язык.

Действительно, так часто говорят и пишут. Но ведь на самом деле у людей нет одного общего языка. Люди говорят на разных — и даже очень разных — языках, и таких языков на земле очень много (сейчас считается, что всего их около пяти тысяч или даже больше). Причем есть языки, похожие друг на друга, а есть такие, которые совсем, кажется, не имеют ничего общего. Конечно, и люди в разных частях земли не похожи друг на друга, они отличаются ростом, цветом глаз, волос или кожи, наконец, обычаями. Но разные люди, где бы они ни жили, всё же отличаются друг от друга гораздо меньше, чем могут отличаться друг от друга разные языки.

Вот это, может быть, и есть самое удивительное свойство — необыкновенное разнообразие человеческих языков.

О нем и пойдет речь в этой книге, которая так и называется — «Почему языки такие разные?». Мы поговорим о том, какие бывают языки в разных странах, чем они отличаются друг от друга, как друг
на друга влияют, как появляются и исчезают — ведь языки, как и люди, могут рождаться и умирать. А еще они, тоже как люди, могут быть «родственниками» — и даже образовывать «семьи».

Ответы на эти вопросы (и многие другие, связанные с языком) ищет наука, которая называется лингвистика. Современная лингвистика — сравнительно молодая наука, по-настоящему она начала развиваться лишь в ХХ веке. Конечно, люди всегда интересовались языком, пытались составлять грамматики и словари, чтобы им было легче изучать чужие языки или понимать, что написано в старинных книгах. Составление грамматик помогло возникнуть лингвистике, но лингвистика не сводится к составлению грамматик: чтобы ухаживать за домашним попугаем, полезно знать кое-что из биологии, но ведь биология — это не наука о том, как ухаживать за попугаями. Вот и лингвистика — это не наука о том, как изучать иностранные языки.

Почему же она возникла так поздно? Причина — еще в одной загадке языка. Каждый из нас с самого рождения в совершенстве знает по крайней мере один язык. Этот язык называют родным языком человека. Младенец рождается немым и беспомощным, но в первые годы жизни в нем словно бы включается некий чудесный механизм, и он, слушая речь взрослых, обучается своему языку.

Взрослый человек тоже может выучить какой-нибудь иностранный язык, если будет, например, долго жить в чужой стране. Но у него это получится гораздо хуже, чем у младенца, — природа как бы приглушает у взрослых способности к усвоению языка. Конечно, бывают очень одаренные люди (их иногда называют полиглотами), которые свободно говорят на нескольких языках, но -такое встречается редко. Вы почти всегда отличите иностранца, говорящего по-русски (пусть и очень хорошо), от человека, для которого русский язык — родной.

Так вот, загадка языка в том, что в человеке заложена способность к овладению языком, и лучше всего эта способность проявляется в раннем детстве.

А если человек может выучить язык «просто так», «сам по себе» — то нужна ли ему наука о языке? Ведь люди не рождаются с умением строить дома, управлять машинами или играть в шахматы — они долго, специально этому учатся. Но каждый нормальный человек рождается со способностью овладеть языком, его не надо этому учить — нужно только дать ему возможность слышать человеческую речь, и он сам заговорит.

Мы все умеем говорить на своем языке. Но мы не можем объяснить, как мы это делаем. Поэтому, например, иностранец может поставить нас в тупик самыми простыми вопросами. Действительно, попробуйте объяснить, какая разница между русскими словами теперь и сейчас. Первое побуждение — сказать, что никакой разницы нет. Но почему по-русски можно сказать:

Я сейчас приду, —

а фраза

Я теперь приду

звучит странно?

Точно так же в ответ на просьбу

Иди сюда!

мы отвечаем:

Сейчас! —

но никак не

Теперь!

С другой стороны, мы скажем:

Лиза долго жила во Флориде, и теперь она неплохо знает английский язык, —

и заменить теперь на сейчас (…и сейчас она неплохо знает английский язык) в этом предложении, пожалуй, нельзя. Если вы не лингвист, вы не можете сказать, что в точности значат слова теперь и сейчас и почему в одном предложении уместно одно слово, а в другом — другое. Мы просто умеем их правильно употреблять, причем все мы, говорящие на русском языке, делаем это одинаково (или, по крайней мере, очень похожим образом).

Лингвисты говорят, что у каждого человека в голове есть грамматика его родного языка — механизм, который помогает человеку говорить правильно. Конечно, у каждого языка есть своя грамматика, поэтому нам так трудно выучить иностранный язык: нужно не только запомнить много слов, нужно еще понять законы, по которым они соединяются в предложения, а эти законы не похожи на те, которые действуют в нашем собственном языке.

Говоря на своем языке, мы пользуемся ими свободно, но не можем их сформулировать.

Можно ли представить себе шахматиста, который бы выигрывал партии в шахматы, но не мог при этом объяснить, как ходят фигуры? А между тем человек говорит на своем языке приблизительно так же, как этот странный шахматист. Он не осознает грамматики, которая спрятана у него в мозгу.

Задача лингвистики — «вытащить» эту грамматику на свет, сделать ее из тайной — явной. Это очень трудная задача: природа зачем-то позаботилась очень глубоко спрятать эти знания. Вот почему лингвистика так долго не становилась настоящей наукой, вот почему она и сейчас не знает ответа на многие вопросы.

Например, нужно честно предупредить, что по поводу языков мира лингвистика пока не знает:

  • почему в мире так много языков?
  • было ли в мире раньше больше языков или меньше?
  • будет ли число языков уменьшаться или увеличиваться?
  • почему языки так сильно отличаются друг от друга?

Конечно, лингвисты пытаются ответить и на эти вопросы. Но одни ученые дают такие ответы, с которыми другие ученые не соглашаются. Такие ответы называются гипотезами. Чтобы гипотеза превратилась в верное утверждение, нужно убедить всех в ее истинности.

Сейчас в лингвистике гораздо больше гипотез, чем доказанных утверждений. Но у нее всё впереди.

А теперь — поговорим всё же о том, что нам известно про разные языки.

Купить книгу на Озоне

Кен Бруен. Лондон бульвар (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Кена Бруена «Лондон бульвар»

Я выучил это в тюрьме. Компульсивность — это когда ты делаешь всё одно и то же. Обсессия — это когда ты всё об одном и том же думаешь.

Вообще-то, я и кое-что другое выучил. Но не так четко.

И не так определенно.

В тот день, когда я освобождался, комендант вызвал меня для разговора.

Я ждал, а он сидел, склонившись над столом. Голова над бумагами, прямо воплощённое трудолюбие. На темени лысинка, как у принца Чарльза. Мне это понравилось, и я стал смотреть на неё. Наконец он выпрямился и сказал:

— Митчелл?

— Да, сэр?

Я могу подыграть, если нужно. До свободы оставалось — всего-то сигаретку выкурить. И нарываться я не собирался. Выговор у него — северный, неявный, но все еще подванивает йоркширским пудингом и всем этим достойным дерьмом. Спрашивает меня:

— К настоящему времени вы находитесь у нас в течение?..

Прямо как будто не знал. Я ответил:

— Три года, сэр.

Он губами пожевал, типа не очень поверил. Бумажки мои полистал, говорит:

— Вы отказались от условно-досрочного.

— Я хотел полностью выплатить свой долг, сэр.

Вертухай, стоявший сзади, фыркнул. Первый раз начальник тюряги взглянул прямо на меня. Глаза в глаза.

Потом спросил:

— Вы знаете, что такое рецидивизм?

— Сэр?

— Преступники совершают преступления повторно. Это такая обсессия.

Я слегка улыбнулся. Говорю:

— Я полагаю, вы смешиваете обсессию с компульсивностью.

И объяснил ему, в чем разница.

Он шлепнул печать на мои бумаги, говорит:

— Вы вернетесь.

Я хотел ему ответить: «Только в другой версии» — но понял, что Арни из «Вспомнить все» вряд ли ему знаком.

Около ворот вертухай сказал:

— Зря ты ему нахамил.

Я руку протянул и говорю:

— А что было делать-то?

Упустил я свой шанс.

Так янки говорят. Стоял у тюрьмы, ждал, когда меня подхватят. Назад не оглядывался. Если это суеверие — пусть так оно и будет. А поскольку стоял я на Каледония-роуд, очень мне хотелось знать, похож ли я на каторжника — или хотя бы на бывшего каторжника.

Хреново.

Хреново и подозрительно.

Мне было сорок пять лет. Рост под метр восемьдесят, вес под девяносто. Причём в хорошей форме. Я врывался в качалку и выжимал из себя на пресс-бенче все до последней капли. Ломал все преграды, чтобы высвободить эти самые эндорфины. И кокса не надо. Черт, а нужно ли это было в тюряге? Ведь до умопромрачения занимался. Волосы у меня седые, но еще густые. У меня темные глаза, и не только на первый взгляд. Нос весь переломан, а рот — чувственный.

Чувственный!

Мне нравится такое определение. Одна женщина мне так сказала, когда мне было двадцать. Женщину я потерял, а прилагательное осталось. Спасайте, что можете.

Притормозил проезжавший мимо фургон, посигналил. Открылась дверь, вышел Нортон. Мы минутку постояли. Друг ли ты мне?

Не знаю, но вот он здесь. Появился. Значит, друг. Я сказал:

— Эй!

Он ухмыльнулся, подошел, обнял меня. Просто два приятеля обнимаются напротив тюрьмы Ее Величества. Надеюсь, начальник это видел.

Нортон был ирландец, и понять его было невозможно. С ними со всеми так. Говоришь, говоришь, а потом оказывается, что на уме у них совсем другое. У него были рыжие волосы, бледное одутловатое лицо, а фигура, как у борзой. Он сказал:

— Господи Иисусе, Митч, как ты?

— Снаружи.

Он это обмозговал, хлопнул меня по руке и сказал:

— Снаружи — это хорошо. Мне нравится… Пошли. Тюрьма меня нервирует.

Сели в машину, он протянул мне бутылку «Блэк Буш». С таким зелёным бантиком. Я сказал:

— Спасибо, Билли.

А он прямо застеснялся:

— А, это ниче… тебе расслабиться… отмечать будем сегодня вечером…. и вот еще…

Протянул пачку «Данхилл». Такую сочную, красную, хороший сорт.

Прибавил:

— Я подумал, тебе захочется чего-нибудь особенного.

Со мной была посылочная картонная коробка, которую выдают при освобождении.

Нортон уже заводил мотор, но я его остановил:

— Погоди-ка секунду.

И вышвырнул коробку.

— Что это было?

— Мое прошлое.

Я откупорил «Буш» и сделал большой благостный глоток. Сразу зажглось. Ух, как всегда. Протянул Нортону бутылку. Он покачал головой.

— Не, за рулем не пью.

А сам уже успел набраться, готовый почти. Он всегда предпочитал особые сорта. Мы ехали на юг, он бормотал что-то о вечеринке. Я отключился.

Если честно, я от него уже устал.

Нортон сказал:

— Предлагаю тебе прокатиться, полюбоваться красотами.

— Валяй.

Я чувствовал, что виски уже стучится внутри. Виски вытворяет со мной разные гнусные штуки, но самое главное, я становлюсь непредсказуемым. Даже сам не знаю, что натворю.

Мы поворачивали с Марбл-Арк и, конечно же, встали на светофоре. Возле машины тут же нарисовался чувак и начал протирать ветровое стекло грязной тряпкой. Нортон взорвался:

— Эти гребаные скребки, они повсюду!

А тот чувак — он даже не дернулся. Два быстрых мазка тряпкой — и на стекле остались скользкие грязные следы. Потом он возник у моего окна, заявил:

— Четыре, приятель.

Я засмеялся, опустил стекло, говорю:

— Тебе надо работу сменить, чувачок.

У него были длинные сальные волосы до плеч. Лицо худое, а глаза — такие я сотни раз видел на тюремном дворе. Глаза хищника на низшей ступени развития. Он запрокинул голову и харкнул. Нортон зашёлся:

— О Господи Иисусе!

Я с места не двинулся, спрашиваю его:

— У тебя есть монтировка?

Нортон покачал головой:

— Господи, Митч, нет.

Я сказал:

— ОК.

И вышел.

Чувак удивился, но не отскочил. Я схватил его за руку и сломал ее о колено. Залез в машину, и тут загорелся зеленый. Нортон рванул с места и завопил:

— Боже, Митч, урод чокнутый! Ты десять минут как откинулся… и опять за свое?! Ты что, что ты сделал?!

— Я ничего не сделал, Билли.

— Ты парню руку сломал, и ты ничего не сделал?

— Вот если бы я ему шею сломал…

Нортон взглянул на меня с тревогой:

— Это у тебя, типа, шуточки такие да?

— А ты как думаешь?

Нортон сказал:

— Я думаю, ты удивишься, когда увидишь местечко, которое я тебе подыскал.

— Только если оно рядом с Брикстоном.

— Это Клэпхем Коммон. С тех пор как тебя того… не было… оно стало модным.

— О, черт.

— Не, все о’кей … Парнишка-писатель, что жил там, попал на бабки по-крупному. Пришлось ему ноги делать. Все бросил: одежду, книги … так что ты будь спок.

— А Джои все еще в Овале?

— Кто?

— Который «Биг Ишью» продает.

— Не знаю такого.

Мы подъезжали к Овалу. Я сказал:

— Он здесь. Притормози.

— Митч… Ты хочешь купить «Биг Ишью»… сейчас?

Я вылез из машины, подошел к Джои. Он не изменился. Взъерошенный, грязный и жизнерадостный.

Я сказал:

— Привет, Джои.

— Митчелл… Боже праведный, я слыхал, ты срок мотаешь.

Я протянул пятерку:

— Дай журнальчик.

Сдачи я не ждал. Всё как всегда. Он спросил:

— Тебя там не обижали, Митч?

— Да не так, чтобы очень.

— Молодец. Закурить есть?

Я протянул ему пачку «Данхилла». Он повертел ее, сказал:

— Круто.

— Для тебя, Джои, только самое лучшее.

— Ты пропустил Кубок мира.

И еще кучу всего. Я спросил:

— Ну и как прошло?

— Мы его не выиграли.

— Ох-хо-хо.

— Ну, крикет на этом не кончается.

— Да, это точно.

За три года в тюрьме ты теряешь

время
сострадание
и способность удивляться.

Квартира меня поразила. Весь первый этаж двухэтажного дома. Великолепно обставлена, повсюду пастели, книги вдоль стен. Нортон стоял сзади, смотрел, как я отреагирую.

— Ничего себе! — выдохнул я.

— Ага, это что-то, правда? Пойдем еще посмотрим.

Он провел меня в спальню. Медная двуспальная кровать. Распахнул гардероб, весь полный одежды. И говорит, как продавец в отделе одежды:

— А здесь у вас

Гуччи
Армани
Кельвин Кляйн

и другие мудаки, имена которых я не могу выговорить. Бери, размеры от среднего до большого.

— Средний подойдет.

Вернулись в гостиную, Нортон открыл бар. Тоже набит под завязку. Спросил:

— Чего изволите?

— Пиво.

Он открыл две бутылки, одну мне протянул. Я удивился:

— Что, без стаканов?

— Сейчас никто из стаканов не пьет.

— Во как!

— Slàinte, Митч, и добро пожаловать домой!

Выпили. Пиво было отличное. Я показал бутылкой на все это великолепие, говорю:

— Это что за спешка такая у парня была, что он все оставил?

— Большая спешка.

— И что, ребята, которым он должен, ни на что тут глаз не положили?

Нортон с улыбкой ответил:

— Да я уже отщипнул маленько.

Я переваривал сказанное целую минуту. Наверное, из-за пива. Потом сказал:

— Ты, что ли, деньги давал?

Широкая улыбка. Гордый донельзя. Помолчав немного, объявил:

— Я только часть фирмы — добро пожаловать на борт.

— Что-то не хочется, Билли…

Он поспешно прибавил:

— Эй, я ведь не говорю, чтобы прямо сейчас. Погуляй, проветрись.

Проветрись.

Ладно, проехали. Говорю:

— Не знаю, как тебя благодарить, Билли. Это супер.

— Нормально. Мы же партнеры … правда?

— Правда.

— Ну, мне пора. Вечеринка в «Грейхаунде» в восемь. Не опаздывай.

— Я приду. Еще раз спасибо.

Бриони — это клинический случай. Настоящая шизофреничка. Я знал нескольких серьезно больных на голову женщин. Черт, я даже ухаживал за ними, но по сравнению с Бри это были просто образцы здравого смысла. Муж Бри умер пять лет назад. Не самая большая трагедия, потому что парень был полный засранец. Трагедия в другом: Бри до сих пор не могла поверить, что его нет. Она высматривала его на улице и, что еще хуже, болтала с ним по телефону.

Как у всех настоящих чокнутых, у неё случаются моменты просветления. Она становится

разумной
ясной
деловой

…а потом — бац! Исподтишка поражает новой ошеломляющей вспышкой безумия.

Вдобавок ко всему, она была потрясающе обаятельной, прямо обволакивала тебя. Выглядела как Джуди Дэвис, точнее, как та Джуди Дэвис, которая была с Лайамом Нисоном в фильме Вуди Аллена. Ее хобби — воровать в супермаркетах. Я не могу понять, как ее до сих пор не поймали, ведь она все делает с невероятным безрассудством. Бри — это моя сестра. Я ей позвонил. Она сразу подняла трубку. Спросила:

— Фрэнк?

Я вздохнул. Фрэнком звали ее покойного мужа. Говорю:

— Это Митчелл.

— Митч… о Митч… тебя выпустили.

— Как раз сегодня.

— О, я так счастлива. Мне так много нужно тебе рассказать. Приготовить тебе обед? Ты не голоден? Голодом они тебя не морили?

Мне хотелось смеяться или плакать.

— Нет… нет, я в порядке… слушай, давай встретимся завтра?

Молчание.

— Бри… ты слышишь?

— Ты что, не хочешь видеть меня в твой первый вечер на свободе? Ты меня ненавидишь?

И я, как дурак, рассказал ей о вечеринке. Бри тут же загорелась, говорит:

— Я приведу Фрэнка.

Я хотел заорать: «Ты, сука чокнутая, думай, что несешь!»

Но сказал:

— Хорошо.

— О Митч, я так рада. Я принесу тебе подарок.

О Господи.

— Как хочешь.

— Митч… можно тебя кое о чем спросить?

— Ну… конечно.

— Они трахали тебя всей камерой? Трахали?

— Бри, мне нужно идти, позже увидимся.

— Пока, детка.

Я положил трубку. Ох, ну и вымотался же я.

Разобрался с гардеробом. После трех лет в джинсухе и полосатой рубашке такой гардероб — как пещера Аладдина.

Для начала отложил в сторону кучу барахла с логотипом «Томми Хилфигер». Затолкал в пакет для мусора. Пусть это мешковатое тряпьё заберет «Оксфам» на благотворительность.

Потом обнаружил кожаный пиджачок от Гуччи, очень стильный. Решил: его точно возьму. Много белых футболок «H&M», вроде той, которую Брандо обессмертил в фильме «В порту». Ребята в тюряге убить готовы за крутую пацанскую американскую футболку.

Джинсов нет.

Не проблема.

Есть шесть пар гэповских брюк цвета хаки. Блейзер «Френч коннекшн» и бенеттоновские свитера.

Не знаю, был ли у парня вкус, но деньги были точно.

Ну да, заемные, от барыги.

Был еще пиджак «Барбур» и плащ «Лондон фог». Отлично. Я буду стильным парнем в любую погоду. Странное дело, не нашлось никакой обуви. Но я не жалуюсь. Я что, полный идиот? Пара ботинок на мне.

Приняв горячий душ, использовал три полотенца, чтобы хорошо обсушиться. Их сперли из гостиницы «Холидей Инн», они были мягкие и приятные на ощупь. По-настоящему мне хотелось ещё пивка, но об этом пришлось забыть. Впереди была попойка, может, до полусмерти, надо было хотя бы приехать полутрезвым. Быстро просмотрел книги. Целая стена была забита детективами. Обнаружил

Элмора Леонарда
Джеймса Саллиса
Чарльза Уилфорда
Джона Харви
Джима Томпсона
Эндрю Вокса.

И это только начало. Опа! Можно вообще из дому не выходить. Просто закопаться в преступления.

Я надел футболку, брюки-хаки и кожаный пиджак.

Посмотрел в зеркало. Вполне могу сойти за рабочего сцены из команды Фила Коллинза. Подумал: «если бы у меня еще и деньги были — то берегись».

Иосиф Гольман. Отпусти кого любишь (фрагмент)

Отрывок из романа

Судорожно пролистав телефонную книжку, Ленка нашла только одно знакомое имя — ненавистную ей гладкозадую Валентину.

Хрен с ней, лишь бы Лешечек жил.

Трясущимися пальцами набрала номер.

Валентина ответила сразу.

— Это я, Авдеева, — взяла быка за рога Ленка.

— Какая Авдеева? — бесстрастно поинтересовалась та.

— Соперница твоя. — А как еще представиться, чтобы не потерять ни секунды лишней?

— У меня соперниц нет, — холодно ответила Валентина.

— Плевать! — заорала в телефон Авдеева. — Лешечек выбил зуб, — два зуба! — его надо срочно в больницу. Или гемофил срочно привезти.

— Сын Грекова? — испуганно спросила соперница.

— Да! Гемофил в районе Шереметьева, у меня есть сотовый мужика, который его привез.

— Ты в грековской квартире?

— Да. Где ж еще? — Ленкино терпение кончалось, она уже сама чуть не плакала.

— Я прямо рядом с вами. Через пять минут выводи парня вниз, повезем в больницу. Греков говорил, что в экстренных случаях даже донорская кровь годится. И посмотри, какие больницы специализированные.

— Я и так знаю: Первая республиканская, Институт гематологии и измайловская детская.

— Измайлово ближе всего, — уже спокойно сказала Валентина. — И пробок не должно быть.

— Да езжай же ты скорее! — заорала в трубку Ленка.

— А я что делаю? — огрызнулась Валентина. — Вытри мальчику кровь, чтоб он не пугался. А себе — сопли. И иди вниз.

Легко сказать «иди». Тут же еще и Машка. Не бросишь же ее. И как добраться до гемофила? Не зря же Греков и Женька так боялись донорской крови!

И тут ее осенило. Уже спускаясь в лифте — в одной руке Машка, в другой — окровавленный Лешечек, кровь шла быстрее, чем она ее вытирала, — непонятно чем набрала номер Алевтины Матвеевны, крутой женщины-охранницы, с которой уже пару раз перебрасывалась накоротко по телефону.

В лифте приема не было, но как только двери раскрылись, нажала на кнопку вызова.

Алевтина тоже ответила сразу и, несмотря на сумбурность изложения, моментально вникла в проблему.

— Диктуй телефон, детка, — сказала она.

Ленка продиктовала сотовый иностранца.

— Там же пробки на Ленинградке, — с тоской сказала она.

— Плохо ты знаешь бабу Алю, — гордо ответила та. — Это я только мужа хорошего найти не могу, а дело делать умею. Знаешь такую штуку — вертолет? — разговаривала она с Ленкой с явной целью успокоить, а сама, похоже, уже набирала номера, необходимые для, как выражаются в этих кругах, «разруливания ситуации».

К подъезду на полном скаку, не обращая внимания на жестикулирующего охранника, подскочила маленькая бирюзовая «фабия».

— Быстро сюда! — сквозь опущенные окна скомандовала Валентина. И сама вышла помочь закинуть в машину сопротивлявшуюся Машку.

Еще через минуту «фабия», включив все световые приборы и беспрестанно сигналя, помчалась на восток столицы.

Лешка бледнел на глазах.

— Лешечек, как ты? — раз в двадцать секунд спрашивала его Ленка, чем еще больше пугала пацана.

— Ну-ка заткнись! — наконец совершенно спокойно сказала ей Валентина. Ленка, неожиданно для себя самой, и вправду заткнулась. Вообще с Валентиной ей стало гораздо легче.

В этот момент у нее в руке зазвонил телефон. Звонила Алевтина Матвеевна.

— Мужика нашли, он остановил такси возле поста ГАИ на въезде в город. Вертолет там сядет. Куда везти лекарство?

— Измайловская детская больница! — заорала Авдеева. — Только быстрее, ладно?

— Ладно, — проворчала Алевтина. — Сейчас разберемся, где там сесть. По-моему, прямо перед ней можно.

В этот момент они подъехали к запруженному трехстороннему перекрестку. Это был типичный московский «джем», когда озверелые водители уже не смотрят на цвет светофора, а упрямо прут вперед, создавая уже точно «бесперспективную» пробку. То есть ее могут «разрулить» только гаишники, у которых, как правило, совсем другие профессиональные интересы — на борьбе с автомобильными пробками денег точно не заработаешь. Это не то, что с радарчиком на пустынной улице постоять: и себе хватит, и с шефом поделиться.

— Все. Влипли, — безнадежно прошептала Авдеева. Валентина сверкнула на нее страшным глазом и попыталась пробиться сквозь толпу беспорядочно то ползущих, то стоящих машин. Отвоевала, может, метра четыре, покуда ощутимо не царапнула бок серебристой «тойоты-камри».

Из представительной «япошки» выскочил взбешенный мужик лет тридцати пяти.

— Что же вы, тетки, делаете? — заорал он, направляясь к водительской дверце «фабии». — Я машину только вчера из салона пригнал!

— Загляни внутрь, — спокойно сказала, опустив стекла, Валентина. Ошарашенный мужик и в самом деле посмотрел внутрь салона. Увидев окровавленное лицо мальчишки и заплаканное — Авдеевой, сразу присмирел.

— Что тут у вас? — уже сочувственно спросил он.

— Мальчик с гемофилией, — не повышая голоса, ответила Валентина.

— А это что за хрень? — поинтересовался водитель «камри». Валентина сделал ему знак, чтоб тот нагнулся, и прошептала в ухо:

— Если не доставим его в больницу за двадцать минут — он умрет. Истечет кровью.

— Ох, … мать! — охнул мужик. — И что же делать?

— Думай, — холодно ответила Валентина. — Кто из нас мужчина?

За их общением уже следили водители из ближних машин. Двое уже выходили наружу.

Консилиум работал быстро и решение принял единственно верное. Дорогу для «фабии» расчистили не вперед — это было бы невозможно сделать быстро — а вбок, к широкому тротуару, огражденному от проезжей части высоченным бордюром. Через бордюр машину перенесли в момент, на руках: десяток мужиков заведомо разных национальностей — даже иностранец затесался, из «сааба» с дипломатическим номером — сработали не хуже гидравлической платформы.

«Фабия» проехала вдоль перекрестка по тротуару, а миновав пробку, тем же способом опустилась обратно на проезжую часть: не все из помощников с той стороны побежали за машиной, но с этой стороны мгновенно нашлись новые.

— У мальчика какая группа крови? — спросила Валентина, едва они выбрались из пробки.

— О господи! — взметнулась Авдеева. — Я ж кровь Женькину не взяла!

— Какая группа у мальчика? — жестко повторила вопрос Валентина.

— Первая, резус положительный.

— Значит, один литр крови как минимум есть.

— Откуда ты знаешь про мою кровь? — удивилась Авдеева.

— Значит, два литра есть, — так же бесстрастно повторила Валентина.

Более инцидентов на дороге не было, кроме проезда перекрестка на 11-й Парковой на явный красный. Затормозивший с визгом таксист догнал «фабию» и попытался нецензурно объяснить Валентине, в чем она не права. В ответ услышал такой отборный мат и увидел такие злые глаза, что счел за лучшее закрыть стекло и умчать вдаль.

Ленка по дороге звонила в больницу, и их уже ждали: Лешечку мгновенно переложили на носилки, хоть он и уверял, что спокойно дойдет сам. Наверное, и дошел бы, но лицо его стало таким бледным, что Ленка только плакала и молилась.

Валентина, как волчица, ходила вдоль приемного покоя, поднимала со снега какие-то прутики и с треском их ломала.

Кровь у них брать отказались, сказали, своей достаточно. Валентина было начала качать права, но здесь у нее явно не прошло: сухонькая врачиха просто вызвала охранника.

В нервной тряске они провели долгих два часа — отвлекались только на Машку, причем у Ленки натурально тряслись руки, и потому переодевала девочку Валентина — все ждали вертолет, который так и не появился. Попутно Валентина объяснила Ленке, почему не отвечает Греков: у них сегодня новогодняя пьянка во главе с Джаддом. Сняли какой-то пафосный ресторан в подвале — потому и нет сигнала. Греков сначала идти не хотел, но когда во всем поперла удача, решил не портить корпоративный дух.

Каждые двадцать минут они приставали к дежурному врачу, чтоб тот информировал их о состоянии мальчика.

Алевтина Матвеевна исчезла со связи напрочь — тоже, наверное, что-нибудь новогоднее, — и Ленка так и не смогла выяснить, что случилось с вертолетом и гемофилом Ф.

Потом проявился Греков — сам позвонил, поинтересовался, как дела. Ему объяснила Валентина, он тоже примчался в Измайлово.

— А сегодня ведь Женьку оперируют, — вдруг вспомнила Ленка.

— Дай Бог ей удачи, — тихо сказала Валентина, закуривая очередную, десятую уже, наверное, сигарету.

А потом вышел врач. И не просто вышел, а с Лешечкой. Он еще был бледный, но уже не испуганный.

И донорская кровь нашлась в больнице. И криопреципитат — охлажденная «выжимка» из донорской крови.

И фибриновую «пробочку» в ямки из-под выбитых зубов положили.

И импортный гемофил от Джаддова дружка вовремя привезли — просто вертолет сел на площадке у МКАДа, и лекарство, уже без пробок, доставили на «скорой» до больницы. Теперь хорошая его доза гуляла по венам мальчика.

Они подождали Грекова и пересадили к нему в «вектру» Лешечку с перебинтованной рукой и уставшую, а потому закапризничавшую Машку.

— Их надо покормить, — успокоенно произнес Греков. — Да и меня не мешало бы.

— Вот и покормишь, — сказала любимому Ленка.

— Ты сегодня — третий лишний. Понял? — сказала любимому Валентина.

Потом тетки сели в поцарапанную «фабию» и уехали в совсем не пафосный кабачок. Зато при нем была собственная парковка — сегодня вечером Валентина рулить уже не собиралась.

Они поели. И выпили. И даже чуть не подрались — из-за все того же чертова Грекова — но быстро помирились и опять выпили.

Попутно отшили двух-трех потенциальных кавалеров. Да так профессионально, что никто из мужичков даже не попытался проявить настойчивость.

Потом опять выпили. А после полуночи — ресторанчик работал по-современному, до последнего клиента — еще и спели. Причем безо всяких новомодных караоке. Не совсем, правда, «в нотки». Зато с душой.

Потом метрдотель вызвал им — по их просьбе — такси и взял под охрану — до следующего вечера — их бирюзовую «фабию».

В такси они тоже сели рядом, обе — на заднее сиденье. Сегодня им почему-то совсем не хотелось расставаться. Завтра — кто его знает. Завтра — другое дело.

Но сегодня пока еще — сегодня.

Жожо и Божий промысел

Рассказ из книги Юлии Винер «Место для жизни»

О книге Юлии Винер «Место для жизни»

Жожо не любил окружающих, а окружающие
не любили Жожо. Тем не менее к сорока годам
он обзавелся и женой, и тремя детьми и сумел
выстроить процветающее дело — булочную-кондитерскую
с выпечкой на месте. Дело окупало
себя и давало сносный доход. Хрустящие булочки и
влажные, пропитанные сахарным сиропом пирожки
и пирожные, выпекаемые у Жожо, нравились
прохожим, они не могли удержаться, надкусывали
мягкое жирное тесто, не отходя от прилавка, и
уходили, жуя и облизываясь. И у Жожо была мечта.
Если бы расширить помещение метров на пять
в глубь дома, пекарню можно было бы задвинуть
туда, а с фронта очистилось бы место, чтобы устроить
стойку и несколько столиков, подавать кофе
с булочками, вложения невелики, а дело приняло
бы совсем иной оборот. Прохожие очень любили
стойки с кофе эспрессо и булочек покупали бы
больше — и на месте съесть, и с собой взять.

Но углубиться внутрь никак было нельзя —
там, за стеной пекарни, в безоконном темном
углу, образовавшемся неясно как при строительстве
дома, жила упрямая одинокая старуха. Угол
этот разрешил бы все проблемы Жожо, в нем
были даже кран и унитаз, значит, имелись водопровод
и канализация. Но старуха, жившая там
незаконно, но очень давно, предъявляла Жожо
за свой угол совершенно непомерные требования.
Тысячу долларов — новыми стодолларовыми
бумажками! — она оттолкнула не глядя. Либо
однокомнатную квартиру, либо место в хорошем
доме для престарелых! Смешно.

Жожо попробовал действовать через муниципалитет.
Там старуху знали, и хотя и соглашались,
что живет она без всяких прав, но выкинуть
не позволили. Никаких законов в этой
стране, сказал Жожо социальной работнице,
вон и на крыше у нас строят без всякого разрешения,
и никто и не почешется. Женщина уже
очень старая, примирительно сказала социальная
работница, потерпите немного, время сделает
свое.

Время, однако, не торопилось сделать свое.
Старухе было на вид лет семьдесят, она была сухая
и быстрая, и при теперешней моде на долгожитие
свободно могла протянуть еще и пять, и
десять, а то и двадцать лет. Жожо не раз встречал
ее в районной больничной кассе — она заботилась
о своем здоровье.

Жена уговаривала Жожо не мучиться так,
поберечь нервы, им хватало и того, что он зарабатывал
сейчас. Но Жожо и не ждал от жены понимания
и, зная, как боятся его взгляда все его
работники, каждый день с надеждой направлял
луч ненависти на заднюю стену пекарни.

Однажды Жожо приснился сон. Ему явился
бог Саваоф в виде красного горящего куста и
спросил его:

— Ты хочешь, чтобы я убил эту старуху?

— Я никому не желаю смерти, — угрюмо соврал
Жожо.

— Но ведь старуха никчемная, а ты делаешь
полезное дело, кормишь людей, обеспечиваешь
будущее своим детям.

— Это уж тебе виднее, — уклонился Жожо.

— Я помогу тебе. Сделаю так, как тебе нужно.

— Даром? — подозрительно спросил Жожо.

— Практически даром, — ответил куст и изменил
красное пламя на синее. — Давай только
иногда старухе какие-нибудь остатки твоей продукции,
пусть полакомится напоследок. И все будет,
как ты хочешь.

Это действительно было практически даром.
В булочную Жожо раз в два-три дня приезжал на
мотороллере человек из бесплатной столовой для
бедных и забирал оставшуюся позавчерашнюю
выпечку (вчерашнюю Жожо умел сохранять через
ночь так, что она выглядела, как свежая, и пускал
в продажу). От фруктов, которые употреблялись
для французистых корзиночек из песочного
теста, залитых разноцветным желе, тоже часто
оставалась всякая заваль. Немного отдать старухе
было не жаль. Но мысль эта была противна Жожо.

Тем не менее утром он взял пластиковый
пакет, покидал туда самые черствые булочки и
пирожки, прибавил горсть потемневших абрикосов
и постучался в полуподвальную железную
дверцу старухина угла. Не то чтобы он поверил в
свой сон, хотя в Бога почти верил, — но чем черт
не шутит? Пусть ест, вдруг да подавится.

Увидев Жожо с пакетом, старуха засмеялась,
покачала у него перед носом отрицательным
пальцем и сказала: «Ферфлюхтер френк!» ( Ферфлюхтер френк (нем.) — проклятый френк.
«Френк» — пренебрежительная кличка, данная европейскими
евреями франкоговорящим евреям, выходцам
из стран Магриба.)
Но
пакет взяла. И после этого стала каждый вечер
заходить в булочную, получала свое и принимала
это как должное.

На глазах у Жожо старуха добрела и свежела.
Быстро сгладилась угловатая сухость тела, на щеках
вместо серых впадин появились небольшие
гладкие подушечки, особенно явственные, когда
старуха улыбалась. А улыбалась она каждый раз,
пока дожидалась своего пакета.

Очень часто, скрывшись с пакетом в своей
дыре, она скоро выходила снова, неся другой,
меньший пакет с теми же булочками и пирожками,
и исчезала за углом. Видимо, не только сама
пользовалась, но и подкармливала кого-то. И на
все это Жожо должен был смотреть!

Конечно, сон его был чистый вздор. Когда
старуха явилась в очередной раз, Жожо, не взглянув
на нее, пошел в глубь лавки, распорядиться,
чтобы старухе больше ничего не давали. «Захочет
— пусть покупает, как все», — сказал он своему
молодому помощнику, который еле заметно
пожал плечами и опустил глаза.

И тут раздался раздирающий уши грохот.
Жожо обернулся и увидел, что у входа в лавку
расцвел гигантский красно-синий огненный
куст. Его толкнуло в грудь, бросило на помощника,
все заволокло дымом, оба они упали на пол,
и на них посыпалось стекло витрины и стоявшие
внутри кондитерские изделия.

В результате самоубийственного акта молодого
арабского солдата Священной войны (их
немало происходило в ту пору в нашей стране)
погибли двое покупателей, входивших в лавку
Жожо, трое прохожих, которые входить и не собирались,
и старуха, не знавшая, что ей тут больше ничего не дадут. Ее нашли под большим подносом
с клубничными тарталетками, край металлического
подноса ударил ее прямо в переносицу.
Одному продавцу оторвало кисть руки
и пробило в нескольких местах череп гайками
и гвоздями. Жожо и его помощник отделались
ушибами и порезами.

Лавка пострадала очень сильно, пришлось
закрыться на целый месяц. Это был серьезный
убыток, но благодаря страховке и пособию от государства
Жожо без труда перенес пекарню, куда
давно хотел, тем легче, что стена, отделявшая
лавку от темного угла, неизвестно как образовавшегося
внутри большого здания, растрескалась
от взрыва.

И он не только перенес пекарню, но и поставил
столики, и выстроил стойку с высокими табуретками,
и люди сидели там и пили кофе эспрессо
с влажными маслянистыми пирожными и не
боялись, потому что, говорили они, в одну воронку
бомба дважды не падает.

Песнь третья

Глава из романа Ильи Стогоffа «Русская книга»

О книге Ильи Стогоffа «Русская книга»

1

Рано утром я натянул кеды, сел на рейсовый
автобус и двинул дальше. Уже к обеду был в Ростове. На крошечном ростовском вокзале кинул
вещи в камеру хранения, купил, наконец, сигарет и пешком дошагал до белых стен красивого
местного кремля. В газетном ларьке перед входом продавались открытки с видами и буклетики, рассказывающие, каким именно маршрутом
артисты Яковлев и Куравлев бегали по кремлю
во время съемок фильма «Иван Васильевич меняет профессию».

Сам кремль выглядел роскошно. Луковки
церквей, могучие стены, тесные арки, строгие
лики на фресках. Казалось, будто даже воздух
тут пахнет чем-то древнерусским, хотя на самом-то деле кремль был выстроен не так и давно: достраивали всю эту лепоту всего лет триста
назад, уже после основания Петербурга.

Единственное исключение: стоящий посреди
кремля Успенский собор. Вот он — да, настоящая всамделишная старина. Поговаривают,
будто это вообще самый древний христианский
храм на территории России и даже былинный
богатырь Алеша Попович получил свое прозвище потому, что был сыном попа — настоятеля
этого самого собора.

Чтобы сомнений насчет богатыря ни у кого
из экскурсантов не возникало, прямо напротив
собора имелась дорогая пиццерия «Алеша Попович». Вход в нее украшал смешной мультипликационный Алеша с курносой рожицей и
тяжелым мечом в руках.

В некоторых былинах отчество богатыря указывается конкретнее: не просто «Попович», а
Леонтьевич. Оно и понятно: Леонтием звали
крестителя Залесья — самого первого ростовского епископа. Кем он был и когда конкретно
жил, на самом деле не известно. О том, что творилось на территории нынешней Российской
Федерации до прихода татаро-монголов, вообще известно лишь из малоправдоподобных легенд. Ясно лишь, что лет через девяносто после
крещения Киева Леонтий попытался крестить
еще и залесских язычников. Те в ответ вроде бы
подняли восстание и епископа убили.

Еще лет через семьдесят на гроб с мощами
святителя случайно наткнулся князь Андрей
Боголюбский. По местной легенде, князь велел отлить епископу красивую раку из чистого золота весом в несколько пудов. Понятно, что
история насчет золотого гроба — такая же байка, как и все, что сегодня рассказывают о началах русской истории, но в древности кто-то явно пытался ее проверить. Когда уже в наше
время археологи разобрали пол собора, под которым был похоронен владыка Леонтий, то обнаружили, что саркофаг вскрыт, крышка его
расколота и валяется на полу, а мощи искрошены в труху. Выглядело все это так, будто древние расхитители гробниц пробрались сюда,
расстроились, что гроб оказался вовсе не золотым, и с обиды просто надругались над похороненным телом.

2

В Ростов я приехал, чтобы поговорить с директором тамошнего музея-заповедника. Директора
звали Андрей Евгеньевич. Даже дверная ручка в
его кабинете была не простой, а этакой древнерусской: лев, держащий в пасти кольцо. Зато стоящий на столе компьютер был дорогим и вполне
себе современным. Сам директор производил
очень приятное впечатление: спортивная осанка,
короткий ежик седых волос, мужественный подбородок. В пальцах Андрей Евгеньевич постоянно крутил незажженную сигарету. Индиана
Джонс на пенсии.

Вверенный ему музей отмечал какой то круглый юбилей. На директорском столе лежала
поздравительная телеграмма из Кремля от президента РФ. Стоит ли удивляться, что, прежде
чем согласиться со мной поговорить, господин
директор попросил предъявить журналистское
удостоверение?

Никакого удостоверения с собой у меня не
было. Если быть совсем честным, то удостоверения у меня не было не только с собой, но и вообще никогда в жизни. Директор выжидающе
на меня смотрел. Чтобы хоть как-то вырулить
из ситуации, я набрал свою фамилию в Яндексе
и показал Андрею Евгеньевичу пару собственных фоток с подписью «журналист». Фотки были дурацкие, но директора это устроило. Он
сказал, что у меня есть полчаса.

— Мне рекомендовали вас как главного в
стране специалиста по Алеше Поповичу.

— По Алеше Поповичу?

— Ну да. Я слышал, вы опубликовали статью
о том, что этот былинный герой вроде как существовал в реальности и коллеги-археологи подняли вас на смех.

— Да нет. С чего вы взяли? Кто это поднял
меня на смех? Никто не поднимал меня на смех.
Эта моя статья вышла лет тридцать тому назад.
В ней я проанализировал сведения относительно богатыря, известного как Алеша Попович, и
в конце действительно сделал вывод, что поводов сомневаться в его реальном существовании
вроде бы нет.

— А их нет?

— Почему я должен сомневаться в том, в чем
не сомневаются даже сами древнерусские летописцы? То, что о нем рассказывается, это, конечно, легенды, но эти легенды неплохо соотносятся
с данными археологии. Известна биография богатыря. Известно, какому именно князю он служил. Называется место, где он погиб. Об Александре Поповиче сведений у нас больше, чем о
многих деятелях той поры, которые считаются
вполне историческими.
Передо мной сидел серьезный ученый. И высокопоставленный администратор. Я еще раз
посмотрел на лежащую у него на столе телеграмму от президента.

— Вы назвали его «Александр»? Разве он не
Алеша?

— Летописи называют его Александр.

— Я читал, вы даже откопали его замок?

— Ну, откопал. На замке не написано, что он
принадлежал именно богатырю. Просто тысячу
лет назад на месте Ростова существовал довольно большой город, выстроенный местным
финским племенем меря. Как он назывался,
кто там правил и даже кто именно в нем жил,
историкам не известно. О том, что творилось
здесь в те времена, не существует даже неправдоподобных легенд — вообще ничего. Известно лишь, что вскоре после прихода на эти земли
славян город вымер и исчез. О том, как это происходило, сказать нам тоже нечего. Зато известно, что еще лет через двести на руинах древнего поселения был выстроен небольшой
деревянный замок. И летописи утверждают,
будто хозяином замка был ростовский боярин
Александр Попович.

3

За окном директорского кабинета бабы в кокошниках торговали сувенирами: матрешками
и балалайками. Именно так, считается, и должна выглядеть русская старина. Притом что
кокошник — финно-угорский головной убор,
неизвестный в древней Руси, балалайка — татарский музыкальный инструмент, официальное название которого — «бас-домбра», а матрешек русские военнопленные навострились
строгать в Японии после поражения в войне
1905 года.

Я поблагодарил Андрея Евгеньевича за то,
что он нашел время пообщаться, вышел на улицу и огляделся. Пора было подумать о том, где
бы перекусить. Выбор в центре Ростова был невелик: либо пиццерия имени богатыря, либо ресторан, который в фильме про Ивана Васильевича играл роль московского Кремля. Я вытащил из нагрудного кармана куртки оставшиеся
деньги, три раза подряд пересчитал их и сделал
выбор в пользу ресторана.

Администратор, провожавший меня до столика, был немного пьян. На ногах у подошедшей официантки виднелись подзажившие синяки. Зато в меню я отыскал такой изыск, как
медвежьи лапы. Правда, рядом с лапами ручкой
было приписано «Временно отсутствуют», и
поэтому официантку я попросил принести всего лишь окрошку, какой-нибудь салат, блины с
брусникой и в самом конце — кофе.

Официантка подняла бровь:

— Водочки?

Я сказал, что, пожалуй, воздержусь. Тогда она
посоветовала хотя бы попробовать знаменитую
переславскую селедку. Я согласился.

Кухня ресторана позиционировалась как
«русская». Русская кухня в русских палатах
самого русского города России. Я курил сигареты, смотрел в окно и думал: кто бы объяснил мне, что означает это слово? Тысячу лет
назад на том месте, где я сидел и ждал свою селедку, находился городок племени меря. В лесах вокруг лежало еще несколько городков,
принадлежащих другим финским племенам.
Где в тот момент была Россия? Или эти городки, населенные черт знает кем, и были Россией?

Каждое из местных племен говорило на собственном языке. У каждого имелись собственные вожди или князья. Столица племени эрзянь называлась Рязань, столица муромы
носила имя Муром, а у большого племени меря
было аж две столицы: Ростов да Суждаль. Выглядело все это неплохо, да вот беда: у племен
будущего нет. Приходит момент, когда им все
равно придется стать частью более могучей империи. И единственное, что от них зависит, это
выбор, к какой именно империи присоединиться. Чью именно сторону принять.

Шансов на спокойную жизнь у залесских
язычников было не больше, чем у каких-нибудь
бедуинов, в наши дни населяющих нефтеносный район. Эти берендейские леса были слишком богаты и слишком беззащитны, чтобы не
достаться более сильным соседкам. Всего соседок было две. К западу от будущей России лежала могучая Киевская Русь. К востоку — еще
более могучая Волжская Булгария. Державы
были похожи, как близнецы, но посматривали
друг на друга безо всякой симпатии.

Ростов и пара соседних княжеств признали
над собой власть далеких русских князей. Иго
их было легко: раз в год из Киева или Чернигова приезжали сборщики дани, вроде богатыря
Алеши Поповича, и племена сдавали им положенные меха. В остальное время в жизнь
подданных никто не вмешивался. А если находились те, кто, как епископ Леонтий, решал проявить лишнюю инициативу и попробовать
крестить залесских дикарей, то для такого случая у племен всегда находилось зазубренное
копье.

Однако большинство племен предпочло подчиниться не Киеву, а Булгару. Тут простой уплатой дани новые хозяева не ограничивались. От
вчерашних язычников требовали полного подчинения, зато и взамен давали приобщиться к
наиболее свежим достижениям цивилизации.
Прекрасные храмы и дворцы. Возвышенная литература. Доля от участия в прибыльной торговле. Впрочем, известно об этих племенах мало. Почти совсем ничего. Раскапывать их
города толком еще никто и не начинал. Где-то
около Нижнего лежит известная лишь по древним сказаниям столица языческого царя Пургаса. Ближе к Арзамасу — еще несколько ушедших под землю городков. Рядом с Пензой было
открыто (и тут же зарыто обратно) громадное
городище Мохша. Исследовать все это некому.
И некогда. И незачем.

Странное дело: оглядываясь назад в поисках
предков, современная Россия сразу же отыскивает там Киевскую Русь. Притом что то, давнее,
государство на то ведь и киевское, что располагалось на территории современной Украины. Ее
города лежали далеко на западе. А первым государством, сумевшим объединить земли сегодняшней России, была как раз Волжская Булгария. И если путь до Киева из современной Москвы занимает больше двадцати часов, то дорога до Булгара — всего восемь.

Осматривать древний Булгар я ездил пару
лет назад. Когда то это был самый большой и
самый богатый город Восточной Европы. Но
вот то, что осталось от него сегодня, можно
обойти минут за пятнадцать. Руины мечети.
Здоровенный восстановленный минарет. Погрызенные временем фундаменты. Два склепа,
в одном из которых реставраторы грудой свалили собранные по территории надгробные плиты. Крепостные валы. Перед входом на городище стоит ларек, в котором сонная продавщица
торгует выкопанными из земли булгарскими
монетками восьмисотлетней давности. Покупателей нет.

По винтовой лестнице я забрался на самый
верх минарета и просидел там несколько часов,
просто любуясь на окрестности и иногда украдкой выкуривая еще одну сигарету. В те годы,
когда в Киеве жило двадцать пять тысяч человек, а в Суздале полторы тысячи, здесь, говорят,
жило целых пятьдесят тысяч. Вон там стоял
громадный дворец правителя. За ним начинался бесконечный торговый квартал. Восемьсот
лет назад в Булгаре имелось несколько дюжин
бань и полтора десятка учебных заведений. Сегодня от всего этого остался пустырь и пасущиеся на пустыре гуси.

Я прикуривал еще одну сигарету. Когда-то в
этом городе жил поэт Кул Гали. На Руси собственных поэтов никогда не было, а в Булгарии —
пожалуйста. Этот Кул Гали написал поэму о библейском красавце Иосифе, который всегда помнил: как бы прекрасна ни была жизнь, за ней
обязательно последует смерть. В этой поэме девушка говорит Иосифу, что у него красивые глаза. «Глаза — это первое, что сгнивает после смерти»,— отвечает Иосиф. Она восторгается его
волосами, но Иосиф в ответ сообщает, что в могиле волосы не разлагаются, так и лежат поверх
пустых черепов. Она говорит, что его лицо —
будто лицо ангела.

— Через три дня после того, как я умру, открой мой гроб, — говорит возлюбленной
Иосиф. — И с отвращением взгляни на то, что
казалось тебе таким красивым.
Мораль: ничто не вечно под луной. Волжская
Булгария блестяще подтвердила мысль своего
уроженца. Это государство было богатым, но
при этом мирным. Как вы понимаете: не самое
выгодное сочетание. Полтысячелетия подряд
Булгарию грабили все кому не лень. И даже после того, как ее столица наконец опустела, этот
уже мертвый город еще долго разбирали на
стройматериалы. Так что в наши дни от Булгара
остался лишь пустырь размером в четыреста
гектар. Но главное даже не это, а то, что сегодня
никто уже и не понимает, почему от этого города вообще должно было хоть что-то остаться?
Какое отношение он имеет к нашему с вами
прошлому?

Официантка, наконец, принесла мне обещанную селедку. Та оказалась, и вправду, ничего.
Я расплатился и вышел из ресторана. Мой поезд уходил через сорок минут, а нужно было
еще успеть дойти до вокзала и забрать из камеры хранения рюкзак.

4

Из Ростова я двинул еще дальше на восток.
Там, под Саранском, на этой неделе проводился
праздник, который его организаторы позиционировали как главное событие года в календаре
каждого уважающего себя язычника. Несколько дней назад я звонил из Петербурга в головной офис приволжского язычества и пытался
выяснить, какова будет программа. Жрец, или
кто уж там взял трубку, неразборчиво бубнил и
не понимал, чего я от него хочу.

— Что значит «программа»?.. Ну, у нас ведь
это каждый раз одинаково… Чего?.. Нет, человеческих жертвоприношений не будет… Ну, потому что у нас так не принято… Чего?.. Ну там,
древние обряды, моления, прыжки через костер… Разврат с деревенскими девками?.. Ну, это
уж как договоритесь.

Кондиционер в вагоне, как обычно, не работал. Дышать было нечем. Соседями по купе были какие-то неприятные люди. Мне будет трудно объяснить, в чем именно состояла их неприятность, но поверьте, вам бы они тоже не понравились. Вместо того чтобы валяться в купе,
я стоял в тамбуре, прикуривал одну сигарету от
другой и просто смотрел в окно. Там мелькала
моя страна. С людьми в купе у меня был общий
язык. И паспорт одного и того же цвета. И даже
похожая форма носа. Но считать их «своими»
было выше моих сил. Почему — пытался понять я.

Из Саранска до места, где язычники устраивали свои камлания, нужно было еще довольно
долго ехать на машине. Дорога была чудовищная. Я сидел спереди, рядом с водителем. В одном месте вылетевший из под колес встречного грузовика камешек ударил нам в лобовое
стекло. По стеклу поползла причудливая трещина. Водитель негромко матюгнулся, но руль
из рук не выпустил и даже не стал останавливаться.

Сам праздник проводился на берегу озера.
Оно было необыкновенно красивым. На такой
декорации хотелось снять какое-нибудь дорогое кино. Язычников было от силы человек
тридцать. Ну, может быть, пятьдесят. Сначала
все долго готовили угощение и обнимались с
прибывающими на «жигулях» единоверцами.
Женщины рубили курам головы. Куры принимали смерть безропотно. Кто-то наперегонки
лазал по вкопанному в землю бревну, кто-то кричал, что пора идти искать цветок папоротника. Я сидел в стороне и пытался угадать,
дойдет ли дело до обещанного разврата или не
дойдет? Шансов, что дойдет, было немного:
молодежи на праздник прибыло мало. Подрастающее поколение язычников осталось в самом Саранске, потому что там в ту же ночь
проходила дискотека с участием модного столичного DJ. Вот где, наверное, било настоящее
веселье.

Когда-то давным-давно людей объединяла
религия. Приходи в храм и там отыщешь тех,
кто станет тебе «своим». Да только последнее
время религии что то вышли из моды. Сегодня
ближним принято считать не тех, с кем у тебя
общая вера, а того, кто принадлежит к одной с
тобой национальности.

Странная штука, эта «национальность». За
этим словом каждый раз скрывается что-то
совсем не то, что обычно подразумевается.
В больших городах, типа моего Петербурга, никакой национальности у людей ведь нет. Там
живут «обычные люди»: те, кто говорит на понятном языке, ест то же, что и все, одевается без
особых выкрутасов и следует общепринятым
правилам поведения. А национальность, это
когда ты не похож на «обычных людей». Отыскать ее можно лишь где-нибудь на окраинах: в
горах, тайге, на дальних хуторах. Вот там живут
те, у кого есть эта самая «национальность». Они
говорят на «национальных» (непонятных) языках, соблюдают «национальные» (странные)
обычаи, носят «национальные» (не такие, как у
нормальных людей) костюмы, едят «национальные блюда» (всякую гадость) и отмечают
свои странные праздники. Типа того, на котором под Саранском присутствовал я.

Помолившись богам, язычники сели, наконец,
за стол. Готовили его больше трех часов, но главным блюдом оказалась все равно водка. Первый
тост был за процветание родной земли. Закусывали мясом принесенных в жертву куриц. Руководил застольем жрец в самодельном облачении. Под мышкой он держал книжку, обернутую
в газетку. Мне все хотелось подойти поближе,
взглянуть, что за книжка. За последние лет пятнадцать чуть ли не каждая область, чуть ли не
каждая республика Центральной России обзавелась собственным священным писанием. За
время, пока я катался по стране, дома у меня собралась вполне приличная библиотека таких
вот языческих библий. Мансийская «Янгал-Маа», коми-зырянская «Му Пуксьм», эрзянский «Свияжар», хантыйский «Так Молупси».
В России живут представители ста сорока национальностей, и трудно вспомнить хоть одну,
представители которой не отыскали бы у себя
древней, но сокрытой до поры до времени священной книги.

Русский белогвардейский офицер случайно
нашел допотопную «Велесову книгу», вырезанную рунами на деревянных табличках. Оттуда русские узнали, наконец, о древних тайнах
своей истории. Татарский краевед напал на след
выкраденной КГБшниками тысячелетней летописи «Джафгар-тарих». Из нее о древних тайнах своей истории узнали, наконец, и татары.
В Республике Коми сокровенное языческое
знание «Курыд Збыль» удалось отыскать в сундучке у местной пенсионерки, а в соседней
Мордовии подходящей пенсионерки не нашлось, и там древний эпос сочинил лично дядя
президента республики. Дядина книжка тоже
открывала читателям некие древние тайны.

Каждая из этих священных книг объясняла:
главная ценность на свете — это родная земля.
Священная родная земля. Ее следует любить,
ей поклоняться, в нее верить. И если понадобится, то за нее следует пожертвовать самой
жизнью. Потомки навсегда сохранят память о
тех, кто пошел на такую жертву. О них споют
песню и, может быть, напишут еще одну поэму,
типа тех, что я только что перечислил.

Ночной воздух пах скошенной травой, хотя,
может быть, это была просто трава. Я — горожанин, в таких вещах разбираюсь не очень. После
полуночи на берег с озера потянуло прохладой.
Ряженый колдун пускал по воде листики кувшинки, на каждый из которых он поставил по
зажженной свече. Несколько бабок в допотопных купальниках плескались у самого берега.
Угрюмые языческие мужчины смотрели на них,
но сами оставались на берегу.

Столы с объедками они сдвинули в сторону.
Под столами обнаружились горкой наваленные
куриные головы. Все, что осталось от принесенных в жертву птиц. Один из мужчин взял лопату, выкопал ямку и закопал головы. Вряд ли
кто-нибудь споет об этих курицах хоть какую-нибудь песню. А уж поэму и точно никто не напишет.

Уже уходя с праздника, я подумал, что тот,
кто верит в святую землю, скорее всего, будет
просто закопан в этой земле — вот и все.

Купить книгу на Озоне