Алексей А. Шепелёв. Настоящая любовь

  • Алексей А. Шепелёв. Настоящая любовь.— М.: Фонд СЭИП, 2013. — 296 с.

    Russian Disneyland

    Повесть

    26.

    13 марта

    Часов в одиннадцать утра Серж направился к Белохлебову. Во дворе фермера не оказалось, и Серёжка решил зайти к нему домой, поскольку его распирало кое-что тому поведать. Дверь была открыта, бабка видно ушла к соседке. Из «избы» (главной большой комнаты) доносился барский храп.

    Белохлебов, завернувшись не сказать уж что в рогожу, но в суперстарообрядное изветшавшее покрывальце, что называется дрых без задних ног на старом раскладном диване. Рядом на полу возлежали баян, двустволка и пустая бутылка от польской водки «Распутин».

    «Так, понятно», — с улыбкой от всё более разгорающегося внутреннего предвкушения одобрил Серёжка, ещё раз огляделся (никого!), наклонился прямо к самому уху фермера и что есть мочи заорал: «Пад-ём!»

    — А?! Что?! Ка-а-ак-пчхи?!. Фу, это ты, что ль, Серёжк?

    — Нет, не я! Сорок пять секунд, дядь Лёнь!

    — …Сажечка уехал к Генурки.

    От простого этого предложения, как уже и было понятно, фермер свалился назад, на спину, и даже засучил ногами.

    (…)

    Как говаривала бабушка, «все у него на призывах», то бишь всем розданы характерные клички. И два основных его создания — два его подчинённых, «младших фермера» что «Сажечка», что «Генурки» были вроде и уменьшительными и даже ласкательными именами, но звучали в произношении фермера весьма неоднозначно. Геннадий Коновалов, тридцать два года, женат, двое детей, тракторист-машинист третьего класса, живёт в соседнем сельце Холмы. Был, как и Сажечка, помощником Белохлебова, но уж побольше полугода назад тот вышиб его за пьянство. Однако он всё же изредка прирабатывал в Белохлебовском хозяйстве, соглашась на самую чёрную работу на самых выгодных для фермерского хозяйства условиях, чем в основном и жил, а также другим редким колымом, но ему что называется хватало, потому как жена с детьми уехала от него в город. А Сажечка наш, в свою очередь, стал нащупывать в таком положении звёзд и светил своего рода плацдарм для исправления невыносимости своего. В последнюю их, двух помощников, встречу он и был застигнут Белохлебовым стоящим на коленях подле возлежащего на одре из дров — как на древнем погребальном костре — Коновалова и произносящего: «Гена, ты одна для меня путеводная звезда… Ты — самая моя звезда!.. Я всё сделаю — главное, чтобы ты жил!..». Надо ли говорить, что он тут же получил от руководителя (которому, как вы поняли, приведённые слова настолько запали в душу, что он их запомнил дословно и потом не раз цитировал не помнящему и не понимающему, как он мог такое изречь, Сажечке, а то и разыгрывал сценку перед Сержем, заставляя воздыхателя вставать на колени куда-нибудь в лужу) увесистого пинчища, а гуру — дрыном по башке. «Я эту секту искореню! Вот увидишь, Серёжка, узришь!» — чуть ли не поклялся тогда Белохлебов.

    — Кагда??!!! — вопил он. — На чём?!

    — С утра, дядь Лёнь. На МТЗ своём… твоём.

    — Крыса седая чахлая! Убью ведь обоих! — Фермер как-то перекатнулся на спине и приземлился на пол — почти на корточки. Схватил ружьё, попрыгал к сейфу, где был ещё и пистолет.

    Напяливал форму с отпоротыми знаками отличия, похожую на извечное облаченье Фиделя Кастро, спотыкаясь и путаясь в штанинах и рукавах, на ходу отдавая распоряжения Серёжке («Заводи, Серёжа, «Камаз!») и пришедшей бабке.

    (…)

    Серж с мастерством и проворством заправского взрослого водилы, а то и гонщика «Париж-Дакар», рулил по бездорожью; Белохлебов, колыхаясь и напутствуя, быстро и жадно поглощал закуску, с удовольствием прихлёбывая пивом.

    30.

    Дом Коновалова был деревянный (что значит: другая деревня!) и порядком развалившийся и располагался на отшибе, на бугре, заросшем американкой, полынью и репейником, теперь являвших собой сухой бадорник. У дома стоял Сажечкин трактор, весь в грязи, как перекрашенный или вообще сделанный из земли. Дверь трактора, как и дверь дома, была открыта, а сам он стоял буквально въехав в то, что когда-то было крыльцом. Остался один столбик и кое-как держащаяся на нём покосившаяся крыша, перила и пол частично отсутствовали, а частью присутствовали под колёсами трактора.

    Фермера вылезли из машины и поспешили в избу. В сенях, конечно, был жуткий беспорядок, хлам и грязь, выразительно пахло дрожжами, сивухой и блевотиной. «Карты-картишки, всё с вами ясно!..» — пропел Белохлебов, несколько замешкавшись перед избяной дверью, словно предвкушая. Серёга тоже предвкушал уже представление в стиле «Дядь Лёнь, прости!» и даже невольно представлял, как вечером будет пересказывать брату и бабушке.

    И вот зашли: на полу валялся Генурки, свернувшись в клубочек, или как рапортует Белохлебов, «в согнутом состоянни», на его ногах в промасленных оборваных штанах и чудо-носках, дырявых до степени условности самого своего наименования, лежала маленькая дурная голова Сажечки, ноги же последнего были в сапожищах, облепленных засохшей грязью.

    Полы и даже стены были истисованы 1 грязными сапогами. Полураздолбанный Генуркин кассетник стоял под столом, включенный в сеть, и щёлкал забытой на перемотке кассетой. В чулане Серёга обнаружил самогонный аппарат в действии.

    Белохлебов обошёл спящих и, неспешно приноравливаясь и представления ради сделав ложную разбежку, с выкриком «Одиннадцатиметровый! Двенадцатичасовой!» выписал Генурки по откляченному месту классического пенчера. «Не хуже вчерашнего», — отметил про себя Серж.

    Генурки дёрнулся и замямлил во сне. Белохлебов схватил Сажечку, приподнял и тряхонул его. Весь красный и опухший, тот открыл глаза, пустовато таращась, видимо, пытаясь понять, кто он, где и кто перед ним.

    — Лёнька… — голос его звучал издалека.

    — Я те, сука, дам Лёнька!

    Фермер швырнул помощника в чулан — так, что он загремел там в какую-то посуду. Принялся трясти второго.

    — Генурки! Вставай, мой золотой!

    Веки разлепились, глаза были ещё более красные, взгляд был ещё более нездешний и равнодушный.

    Белохлебов, улыбаясь, бережно приподнял голову младшего помощника, приблизил к себе.

    — Это ты, Ген?

    — Вя…

    — Ты, — констатировал Белохлебов, а потом, театрально сменив тон, будто бы с великим сожалением спросил: — Нажрался?

    Совсем неожиданным было то, что Генурки в этот момент как-то вырвался, вскочил и, сильно ударив кулаком себя в грудь, заорал:

    — Нажрался!!!

    — Нет, какая наглость! — Начальник таким же способом отправил в чулан и Генурки. — Герой мне нашёлся! Марат Казей! Олег Кошевой! Повесть о Зое и Шуре! Как будто его фашисты допрашивают, фетишисты, а он: я! Щенок пузатый! Крыса чахлая! Я за тобой прибасать не буду!

    — Давай прибаснём!..2 — эхом отозвался из чулана Сажечка.

    Белохлебов отщёлкнул кнопку магнитофона, выдернул его из розетки и бережно убрал на место.

    Когда он заглянул в чулан, то прямо обомлел: на вёдрах и бачках полулежали оба помощника с полными стаканами в руках! Более того, не обращая никакого внимания на хозяина, они чокнулись и, трясясь, морщась и обливаясь, протянули прямо у него на глазах по целому губастому стаканищу первача!!

    Белохлебов нашёл выключатель и включил свет в чулане, но он не загорелся, показал пистолет, снял его с предохранителя… Знакомый звук всё же привлёк рассеянное внимание пьяных. Они сразу вскочили (как им казалось), а на смом деле не сразу: довольно ещё покуртыхались, пытаясь устоять на расслабленных ногах, но всё же встали, порядком напуганные, и когда им уступили дорогу, вышли на свет божий.

    Белохлебов схватил Генурки в охапку и, приставив пистолет, поволок из избы. Поставил к стенке, отошёл, целясь. Видно было, что герою всё равно — ему и так плохо (или вместе с тем и хорошо), что наверно всё одно… Только хотел выстрелить, как тот упал — прямо как был плашмя, прям лицом в грязищу. Тут фермер попросил третьего помощника, «неофициального, но самого вменяемого», принёсти из сеней бутылку с олифой, старую и всю в пыли, уж давно замеченную его прапорским хозяйственым глазом: как-то он уж выспрашивал у Сержа: «Гля, олифу-то наверно надо забрать?..», на что получил ответ: «Да накой она тебе, дядь Лёнь? — она уж столетняя!» (а про себя: мелочен как Кенарь!), и, видно, напрасно: теперь и сгодилась! Повесил её на проволоке за край крыши, а Генурки поставил-прислонил так, что бутылка оказалась как раз над его головой. Отошёл.

    — Прощай, друг Генурки… — тихо молвил Белохлебов.

    На сей раз, когда опохмелка, видно, достигла души, жертва грохнулась на колени — опять в самую жижу.

    — Дядь Лёнь, прости!!

    — Нажрался?!!

    — Нажрался… — теперь голос Коновалова звучал тихо и жалобно.

    — Он тебя споил? — строго спросил фермер, продолжая экзекуцию, так сказать, инквизицию.

    — Вместе, дядь Лёнь, ей-богу, вместе.

    — Самогон пили?

    — Да, дядь Лёнь, самогончик. Только стопка набежит — мы её хлоп!

    — Значит, набежит? Сами гоним, сами пьём, и хлоп, да?.. Вот и я вас хлоп! Прощай, Генурки!..

    Произнеся это, Белохлебов выстрелил в бутылку.

    Генурки весь передёрнулся, как будто пуля попала в него, и вновь упал плашмя. Весь был забрызган олифой, которая ему самому показалась кровью.

    Белохлебов стоял над ним, не то поразившись и глубоко задумавшись, не то закатившись, что и не продыхнуть, от смеха.

    Серёжка что-то кричал ему. Фермер очнулся.

    — Сажечка убёг!

    Сажечка уже завёл трактор и сидел внутри, врубил сдуру девятую — трактор прыгнул и заглох. Снова завёл и врубил восьмую, резко отпустив сцепление, — трактор прыгнул и поскакал.

    Белохлебов запрыгнул в «Камаз».

    — Серёж, залезай!

    И они тоже рванули с места.

    31.

    Сажечка выписывал кренделя по паханому полю — земля была как кисель — Белохлебов летел за ним. Начались гонки в стиле «Кэмел-трофи»: крутые виражи, заносы, пробуксовка, дым, струями летящая грязь… в кабине — тряска, пот и пар, накал эмоций…

    Как ни странно, Сажечка, который пару раз чуть не перевернулся, всё же как-то умудрялся сохранять равновесие и дистанцию. А вот охмелившийся Белохлебов, закладывая очередной резкий поворот, чтоб в который уже раз «пойти наперерез», вдруг зарулил так, что грузовик едва-едва не упал на бок. Тут уж и Серж, несколько раз уже неплохо треснувшийся лбом об «дверной косяк», воспользовшись паузой — машина была парализована, сильно наклонившись на бок, так что водитель, получалось, теперь держался за баранку только потому, что скатился, чуть не вышебленный вовсе, вниз к помощнику — сказал несколько слов главному фермеру (в том числе, и как вырулить, чтоб не упасть совсем), а потом и вовсе пересел на водительское место.

    Белохлебов же, опять и снова как ни в чём не бывало, достал из-за сиденья двустволку, патроны, зарядил и со словами «Ты в профиль, Серёжк, как бы наперерез!..» приладился в ветровое окно.

    Началась пальба!.. Сажечка был уже у края поля, и его носило из стороны в сторону максимально сильно — несмотря на это (и на увещевания Сержа: «Дядь Лёнь, поверху-то уж не стреляй — убьёшь ещё!») бывший прапор, выкрикивая между выстрелами и виражами: «Убью! А ты думаешь — ать!!! — я что хочу?! Покалечу! Ты, падла, у меня полгода будешь лежать… На-ка!!! Работать будешь — лёжа — похрен! — в инвалидной коляске… в гипсе и с гирей — бесплатно будешь — от-так!!! — вкалывать, тварьё алкашовское!».

    Выйдя на дорогу, а с неё на луг, трактор быстро оторвался, погнал по холмам вниз, в лощину к речке, пока не скрылся из виду (Белохлебов ругался ещё пуще, одновременно умолял и заклинал гнать побыстрее и, конечно же, наперерез и в то же время ещё и местами пытался вырвать руль!), а потом по пойме поехал обратно.

    Так, сделав небольшой крюк и некоторого рода даже обманный манёвр, он вскоре явился по пойме опять ко двору Генурки — и тоже «как бы с понтом как ни в чём не бывало».

    Однако действительно (или по крайней мере, так показалось Сажечке, который потом всё и рассказывал) в состоянии «как ни в чём не был» пребывал «друг Генурки» — он полулежал в чулане на тех же бачках и «выжидая, как набежит, выжирал самогонище».

    Сажечка же, надо сказать, с молодости был благой3: имел нрав крутой и даже злопамятный. Хотя сам это Серж «не застал» — никогда не видел. Одно из первых ярких воспоминаний детства, по словам брата Лёни, был сидящий на корточках с обрезом, перемотанным синей изолентой, Сажечка и окровавленная физиономия соседа дедка Пимча (отчество Пименович), его руки и одежда в крови… Выстрелы… Бабушка расказывала потом, как Сажечка туразил 4 за дедом (вроде играли в карты по пьяни и что-то не поделили), караулил обидчика у их дома и всё же выстрелил прямо на улице около домов прямо в него — «Я Лёньку-то еле только успела убрать! Батюшки, сердце так и ёкнуло! Кричу: что ж ты, изувер, делаешь?! — дети ж тут играют! А он — сидит у оградки — глаза налитые: „Убью!“ и „Убью!“, и всё тут!» — как-то чиркнуло и рассекло кожу на лбу. Потом приехала из района милиция, и ушлый наш Сажечка ещё отстреливался, бегая от них огородами… Потом года полтора и отсидел за свою — уже неоднократную — дурь.

    Теперь он приказал сотоварищу: «Садись в трактор — отвлекай! А я пока домой напрямки (наперерез, через речку — если по льду или вброд довольно близко) за обрезом сбегаю! Убью, падло! Отомщу за всё! Всю кровь мою высосал, собака, фашист, рундук еврейский!» — опрокинул полстаканища и правда погнал!

    — Санькя, не надыть можть… Там жа ж и Серёжка-то!.. с ним в кабинке…

    — А нех…й фашисту пригузничать! Порешу всех! Не будешь — и тебя! Гони!

    И погнали. Генурки был пьян в раздуду, но всё равно при помощи товарища влез в трактор и даже тронулся. Сажечка, возбуждённый до такой степени, что его всего трясло от злости и он мог ещё проявлять, будто трезвый, чудеса резвости, пустился, как в молодости, бегом на зада, потом в низа — наперерез.

    Генурки, который кое-как ехал незнамо куда, на полнейшем автопилоте, вместо того, чтоб отвлекать, буквально пошёл в лобовую… Когда на краю пашни «Камаз» дал по тормозам, открылась дверь и выпрыгнул Белохлебов с ружьём, тут же открылась и дверь МТЗ и во взбудораженную почву свалился Генурки. Он было даже побёг по пахоте, но уже через дюжину шагов на его ноги, и так нетвёрдые, тут же налипли «лапти» — по несколько кило земли на каждую — и он упал.

    Слёзно умоляя: «Дядь Лёнь, прости! Не стреляйте, пожалуйста! Я за вас!», он буквально полз на коленях по пашне обратно, пока не уткнулся лбом в дуло ружья, а руками всё пытался обнять Белохлебовские сапоги, грязный, как чёрт…

    — Ты-ык, сука… — процедил Белохлебов.

    — Дядь Лёнь, прости! Я всё раскажу! Всё отработаю!

    И вскоре они уже втроём мчались наперерез бежавшему наперерез.

    Искомый объект был настигнут в тот миг, когда он переправлялся вброд. По приказу главного Серёжка врубился на «Камазе» в речушку. Сажечка, в шоке, в волне брызг, отпрыгнул в сторону — прямо в воду! До этого он шёл только «по яйцы», а теперь окунулся прямо и «с головкой»!

    Под ружейным дулом и несусветным матом Белохлебова его помощник всё же выбрался на тот берег. Тогда тут же из машины был вытолкнут Геннадий Коновалов, который наподобие охотничей собаки, по-собачьи резво по-собачьи переплыл ручеёк, и опять ползя на коленях, схватил за сапог уже Сажечку.

    — Что ж, Санькь, такая уж жызня у нас собачия… — как бы извиняясь приговаривал он, извиваясь по куге и грязи. Сажечка, в отяжелевшей от воды одёже, тоже упал, что-то барахтался, и так и не встал.

    — Держать! — выкрикивал Белохлебов. Серж смеялся и, потешаясь, несильно вторил: «Взять! Ату его!»

    Только через полчаса юный водитель смог вырулить на другой берег.

    Когда главный фермер ступил на твёрдую почву, он начал уже вторую за сегодняшний день экзекуцию.

    — Не бойсь, не бойсь, держи — тебя не буду! — провогласил он и начал мутыскать оклемавшегося уже поморника, а под конец даже содить в пинки, всё нравоучения ради причитая и всё же довольно часто как бы невзначай попадая и по второму.

    Вскоре устал.

    — Пусть тут и остаются, — сказал он. — Давай, командир, шей домой.

    И они уехали.


    1 Истисовать (истесовать) — исчиркать, испачкать (диал.)

    2 Прибасать — ухаживать; прибаснуть — выпить (диал.).

    3 Благой — сумасбродный (диал.).

    4 Туразить — преследовать, бегать за кем-то, пугать (диал.).

Алексей Иванов. Ёбург

  • Алексей Иванов. Ёбург. – М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2014.

    Пролог


    ИМЕНА

    Он уже почти не помнил, что его назвали Екатеринбург.
    Город был самим собой два столетия, а в
    1924 году советская власть взяла и переименовала его в
    Свердловск. Яков Свердлов, большевик и боевик, жил
    в Екатеринбурге в 1905–1906 годах: приехал по приказу партии, проводил митинги, устраивал стачки, создавал боевые дружины, а заодно женился на дочери
    купца-миллионера. Жандармы вычислили смутьяна, и
    он бежал — перед пикетом на городской заставе ловко
    изобразил рожающую бабу. Екатеринбургские товарищи уважали Свердлова за жёсткую бандитскую хватку
    и за талант организатора, однако в лихой жизни знаменитого большевика Екатеринбург был просто парой
    эпизодов — не самых долгих и не самых важных. Воли
    и энергии Якову Свердлову хватало на всё, а совесть
    его не угнетала: в 1918 году он утвердил решение Уралсовета расстрелять в Екатеринбурге царя вместе с семьёй. Сам же Свердлов умер в 1919 году в возрасте 33
    лет: то ли его свалил грипп-испанка, то ли до полусмерти избили рабочие. Через пять лет Екатеринбург
    стал Свердловском.

    Прошло больше полувека. Все феномены, благодаря которым нация знала о городе, оказались уже
    свердловскими. Родовое венценосное имя города исчезало из сознания нации. А имя города — это его статус, его программа, его судьба. Обо всём таком робко
    напоминали местные достопримечательности, но кто же слышит их голос, кроме улетевших по теме краеведов? От былого славного Екатеринбурга остался последний общезначимый артефакт — дом инженера
    Ипатьева.

    Этот особнячок на склоне Вознесенской горки знала вся страна, хотя его не описывали путеводители.
    В этом доме последние свои месяцы провела царская
    семья — отрёкшийся император Николай II, императрица Александра, цесаревич Алексей и княжны Ольга,
    Татьяна, Мария и Анастасия. В ночь с 16 на 17 июля
    1918 года в подвале дома Ипатьева большевики расстреляли и добили штыками «граждан Романовых», их
    слуг, врача и даже комнатных собачек.

    Честный заводской парень Свердловск не захотел
    быть причастным к такому злодеянию. Чур меня! Убийство произошло в Екатеринбурге! Посреди советского
    трудового Свердловска стоял неприкасаемый дом Ипатьева — проклятый остров старого города, последний
    носитель имени Екатеринбург. Лишь гибель царской
    семьи, страшная жертва, удерживала имя города, следовательно, неразрывность истории и целостность души,
    потому расстрел Романовых так значим и ныне, хотя
    уничтожение невинных людей — неправильная «точка
    сборки» для бренда.

    Дом Ипатьева как заноза напоминал стране о казни
    Романовых и о городе Екатеринбурге. А приближалась
    годовщина расстрела — 60 лет. Ходил слух, что ЮНЕСКО думает включить дом Ипатьева в список объектов
    всемирного наследия. И в 1975 году Председатель КГБ
    СССР Юрий Андропов обратился в Политбюро с ходатайством о сносе дома. Политбюро приняло секретное постановление. Через два года, в сентябре 1977 года, поневоле взяв на себя всю ответственность за это
    решение, первый секретарь Свердловского обкома
    КПСС Борис Ельцин распорядился начать снос. К зданию подъехал автокран с «шар-бабой» и за пару дней
    превратил особняк инженера Ипатьева в груду битого
    кирпича. Грузовики увезли мусор, а осенние дожди
    прибили пыль. Всё. Нет дома — нет проблемы.

    Советское общество давно смирилось с мыслью,
    что расстрел царской семьи был необходимостью военного времени. Однако снос дома Ипатьева выглядел
    так, будто власть заметает следы преступления. Акция
    властей получила обратный эффект: отсутствие дома
    оказалось хуже присутствия. Снос ипатьевского дома
    интеллигенция города не стерпела и смутно зароптала:
    «Всё у нас неправильно!»

    В результате в 1981 году Свердловск взбудоражила
    книга писателя Бориса Рябинина «Город, где мы живём» — беседы о городе с художником Львом Эппле,
    экологом Владимиром Большаковым, архитектором
    Геннадием Белянкиным. Рябинин честно и прямо писал
    о разрушении городской среды — культурной и природной. В ответ огрызался, но исправлял ошибки секретарь обкома Ельцин. Хотя это был только первый круг
    от брошенного камня. Уже через пять лет голос города
    обрёл полную громкость: заговорил Свердловский рок-
    клуб. Заговорил о самом главном, о невыносимом, о том,
    что важно для всех, а не только для города Свердловска.
    И дальше пошло-поехало. Тектонические сдвиги истории сопровождались рёвом митинговых мегафонов и
    грохотом бандитских автоматов.

    Конечно, не снос ипатьевского дома был тому причиной. Но ведь надо с чего-то начинать. Обретение
    себя Екатеринбург начал с упрямого недовольства за
    особняк инженера Ипатьева. И в 1991 году городу вернули родовое имя.

    Но официального переименования было мало, и
    вот такого никто не ожидал. Город разрывало удивительными событиями, грандиозными переменами, жуткими откровениями эпохи. Судьбу подстёгивали пассионарии. Для их города название Екатеринбург были
    слишком «дисциплинированным». Язык искал адаптированные варианты. По аналогии с Питером был предложен стильный Катер — но нет, не прижилось. И тогда явился Ёбург. Название вызывающее, наглое, хлёсткое, почти непристойное. За него можно было и по
    морде получить. Но так выбрал язык, а он знает технологии семантики и чует магнитное притяжение коннотаций.

    Даже на слух энергичное и краткое название Ёбург
    как-то соответствует сути того Екатеринбурга — города
    лихого и безбашенного, стихийно-мощного, склонного
    к резким поворотам и крутым решениям, беззаконного
    города, которым на одной только воле рулят жёсткие и
    храбрые, как финикийцы, лидеры-харизматики. Хулиганское имя Ёбург — символ прекрасного и свободного
    времени обновления.

    Всё проходит, и Ёбург в прошлом. Бурного Ёбурга
    уже нет, есть богатый и престижный мегаполис Екатеринбург. Город сумел вернуться к себе. «Ёбург» был
    только промежуточной стадией превращения «закрытого» советского Свердловска в евроазиатский буржуазный Екатеринбург эпохи глобализма и хайтека.

    Его будут называть Екат, но Екат — не Ёбург. А эта
    книга — про Ёбург. Про Великую Метаморфозу. Про
    героев, которые здесь делали будущее. Однако — по
    большому счёту — книга рассказывает не об отношениях людей друг с другом и не об отношениях людей с
    законом: книга — про отношения людей с городом.

    Ёбург. Ёбург. Ёбург.

Макс Фрай. Ветры, ангелы и люди

  • Макс Фрай. Ветры, ангелы и люди. — М.: АСТ. — 416 с.

    Ветры, ангелы и люди

    Из лоскутков, из тряпочек


    Шел, потому что если упасть лицом в снег, ничего не изменится, только станет мокро и холодно, еще холодней, чем так.

    Не останавливался, потому что понимал: если вот прямо сейчас я настолько раздавлен и безутешен, каково мне придется, когда вместо того чтобы внимательно смотреть под ноги, загляну в свою темноту, где воет и мечется жалкое перепуганное существо, которому недолго осталось, которое скоро уйдет насовсем, заберет меня вместе с собой, потому что оно — это я.

    Не оглядывался по сторонам, потому что невыносимо видеть разрумянившихся от мороза, предвкушающих скорое Рождество, веселых, здоровых, а значит, почти бессмертных туристов и жителей города Хельсинки, куда приехал, сказав Машке: «просто открыть визу», — а на самом деле, конечно, чтобы отвлечься, не думать, не кидаться на стены в ожидании приговора. И действительно вполне прекрасно провел здесь целых два дня. И еще примерно треть третьего, пока приговор не был оглашен из телефонной трубки, как и договаривались, после обеда, во вторник двадцатого декабря.

    Никогда прежде не молился, в храмы заходил изредка, из любопытства, как экскурсант, поэтому полагал, что сейчас не стоит и начинать: если Бога нет, все равно не поможет, а если все-таки есть, не хотелось бы напоследок выглядеть в его глазах трусливой, истеричной и, к тому же, недальновидной свиньей, которая поднимает визг только на пороге бойни — где ты, дура, раньше была? Язык бы не повернулся взмолиться об исцелении, да и глупо просить того, в кого не веришь, о невозможном. И только для себя одного.

    Все это не то чтобы всерьез обдумывал, но как-то без дополнительных размышлений понимал, даже когда услышал собственный шепот из той темноты, куда не был пока готов заглянуть целиком: «Кто-нибудь всемогущий, если Ты где-нибудь есть, сделай со мной хоть что-нибудь вот прямо сейчас».

    В другой ситуации порадовался бы блестящей формулировке — идеально честная молитва агностика, не придерешься. Но сейчас было не до того. Усилием воли заставил себя заткнуться. Пошел дальше, зачем-то свернул, перешел дорогу, чуть не угодив под трамвай, или только показалось, будто опасность была близка, а на самом деле чертов зеленый трамвай спокойно стоял на своей остановке, хрен разберешь, когда двигаешься как во сне сквозь синие городские сумерки, праздничные огни и густой мокрый снег, тающий на щеках и стекающий за воротник вместо слез, которыми горю, будем честны, не поможешь.

    Потом снова куда-то свернул. И тут же сложился практически пополам, потому что ветер теперь задул прямо в лицо и оказался не просто холодным, а ледяным. Поутру в прогнозе погоды жителям Хельсинки обещали южный ветер во второй половине дня, и как же жаль, что веселого человека, способного посмеяться над подобным несоответствием названия и сути, больше нет, остался только термос, в который его налили при рождении, раньше времени вышедший из строя дурацкий сосуд, ржавый, дырявый, больше не способный держать тепло, уже почти пустой, содержимое льется на тротуар — вот прямо сейчас.

    Ладно, с другой стороны, чем хуже, тем лучше. Этот невыносимый ветер в лицо — дополнительная возможность еще какое-то время не думать о смерти, как киношная сигарета перед казнью, милосердная отсрочка на целых пять минут, или сколько я смогу так идти. И на том спасибо, могло бы не быть даже ледяного южного ветра, мало ли что обещали синоптики, они у нас нынче почти как Бог, никто в них не верит, и я тоже.

    И я.

    Почти ослеп от горя, ветра и мокрого снега, но шел не останавливаясь, даже шагу прибавил, насколько это было возможно, снова перешел дорогу, ведомый зеленой звездой светофора, и как-то внезапно чуть не угодил в котел. То есть натурально налетел бы на раскаленный котел, булькающий и дымящийся, если бы его не подхватили чьи-то милосердные руки в количестве примерно полудюжины штук, и тогда, конечно, пришлось все-таки остановиться и оглядеться по сторонам. Ничего не поделаешь.
    В первую секунду почти всерьез подумал, что попал в ад. И как-то даже, надо сказать, обрадовался. Потому что — ну все-таки жизнь после смерти. Не полное небытие. И самое главное, я уже тут. Без больниц, без мучений, без всей этой тошнотворной агонии — раз, и в аду! Невероятная удача. Наверное, меня все-таки сбил тот зеленый трамвай? Ни черта не помню; впрочем, оно и к лучшему.

    А потом проморгался и понял, что пришел не в ад, а просто на ярмарку. И даже узнал место — это же Эспланада! Ярмарка тут вообще круглый год, не только на Рождество, просто сейчас стало гораздо больше — товаров, людей, фонарей, костров и котлов с едой, всего.

    Потом осознал, что его уже довольно давно о чем-то расспрашивают — те самые добрые люди, которые не дали рухнуть в адский котел. Сперва говорили по-фински, но быстро перешли на английский. Заставил себя вслушаться. Ничего особенного: «Что с вами случилось?» — и прочие вежливо-встревоженные реплики в таком роде. Надо бы ответить: «Спасибо, все в порядке», — и быстро, быстро бежать отсюда, куда угодно, лишь бы не оставаться здесь. Рождественская ярмарка не самое подходящее место для человека, готового рыдать от разочарования, узнав, что она — не ад.

    Но из задуманной речи получилось только: «Спасибо», — да и то так тихо, что сам себя не услышал. А потом мешком осел на утоптанный снег — необморок, просто ослаб, настолько, что даже в пылающей голове не осталось мыслей, кроме одной, зато очень здравой: «Какой тебе ад, дурак. Сначала надо отдать Кашу Лёвке. Машка ее совсем не любит, терпит из-за меня, и это взаимно. Нельзя их вдвоем оставлять. А Лёвка в Каше души…» Додумывать фразу до конца: «…не чает», — не стал. И так понятно. К тому же, под нос ему сунули дымящуюся керамическую кружку, такую горячую, что обжегся первым же глотком. Но напиток оказался настолько вкусным и словно бы изначально, чуть ли не с младенчества желанным, что не смог оторваться, пил, закусывая снегом, кажется, прямо с земли. Или все-таки с ближайшего прилавка? Сам не понял, откуда его зачерпнул.

    Кажется, это называется «глёги». В Швеции «глёг», а тут вроде бы так.

    Пока вспоминал название напитка и бормотал «спасибо, спасибо» на всех мыслимых языках, кроме почему-то повсеместно употребляемого английского, его подхватили под мышки и куда-то поволокли. Как оказалось, просто помогли убраться с дороги. Усадили на какой-то мешок, прислонили спиной к столбу. Кто-то произнес слово «врач», и это вернуло если не силы, то разум. Оскалился, пытаясь изобразить подобие благодарной улыбки. И английский сразу вспомнил как миленький. По крайней мере «окей» и даже «ай эм файн». И потом уже щебетал не умолкая, словно бы многократно повторенное «окей» было общеизвестным и действенным заговором, предотвращающим появление «скорой помощи».
    Ну во всяком случае, на этот раз заговор помог, доброжелательные спасители удовлетворенно закивали и разошлись прежде, чем успел спросить, кому заплатить за глёги. Или хотя бы вернуть опустошенную кружку — кому?

    В поисках ответа на этот вопрос огляделся по сторонам. Прилавка с напитками поблизости не обнаружил. Зато увидел Ее.

    Именно так, «Ее» с большой буквы. Потому что это, безусловно, была женщина его мечты. Вернее, мечты того любителя необычайных зрелищ, которым он был до телефонного звонка из клиники.

    Во-первых, она была великаншей. То есть даже сейчас, сидя за прилавком на ящике, для тепла укутанном одеялами, казалась чуть выше среднего человеческого роста, и заранее страшно подумать, что будет, если встанет на ноги. Навес головой точно снесет.

    Во-вторых, предполагаемый возраст ее лежал в диапазоне от, скажем, пятидесяти до примерно трехсот. Впечатление резко менялось от ракурса и освещения. Вот повернулась, придвинувшись к фонарю, подвешенному над головой, и перед нами совсем еще не старая блондинка, румяная от мороза и ветра, скуластая и сероглазая, каких здесь много. Вот наклонила голову к пылающим на прилавке свечам, и сразу ясно, что волосы у нее не белокурые, а седые, и морщины кажутся слишком глубокими для обычного срока человеческой жизни, и глаза уже не просто светлые, а выцветшие от времени, прозрачные, как вода, приглядись получше и увидишь, что лежит на их дне. Если, конечно, там вообще хоть что-то еще лежит.

    В-третьих, и гигантский рост, и переменчивое лицо женщины меркли в сравнении с ее нарядом. Уж насколько щедра на сюрпризы местная уличная мода, а ничего подобного до сих пор не видел. И дело вовсе не в меховых сапогах, украшенных разноцветными лентами, пуговицами и брошками. И не в широченной юбке, явно сшитой из кусков старых пледов и одеял. И даже не в ярко-зеленой шубке из искусственного меха, надетой поверх розового пуховика. Штука в том, что кроме всей этой красоты был еще один слой, что-то вроде мантии с капюшоном, или плащ-палатки, в общем, просторный балахон, целиком сшитый — составленный, сложенный, сконструированный, даже непонятно, каким словом назвать процесс его изготовления — из тряпичных игрушек, кукол, птиц и зверьков. Это наглядное пособие для желающих осторожно, соблюдая технику безопасности, заглянуть в глаза хаосу было небрежно накинуто на плечи великанши и укрывало от холода не только ее, но и довольно большой участок земли вокруг.

    Примерно такие же тряпичные игрушки грудами лежали на прилавке, защищенные от непогоды не только навесом, но и прозрачной пленкой. В руках женщины тоже была игрушка, рыбка, сшитая из пестрых лоскутов. Вернее, рыбка была в одной руке, а в другой иголка с ниткой. Мастерица пришивала игрушке оранжевый пуговичный глаз. Но отвлеклась от работы, чтобы внимательно рассмотреть нового соседа.

    Поглядела, озабоченно нахмурилась. Заговорила по-фински. Увидев, что он ничего не понимает, удрученно покачала головой и принялась оглядываться по сторонам, вероятно, в поисках переводчика. Но подходящей кандидатуры не нашла. Попробовала справиться сама. Несколько раз повторила по-английски: «нот окей», делая упор на «нот». Вдруг провела ребром ладони по горлу и уставилась на него с такой яростью, словно и правда собиралась зарезать — вот прямо сейчас, посреди ликующей ярмарки, в присутствии сотен свидетелей.

    Подумал, она сердится, что расселся под ее навесом, велит уходить. Сам бы, честно говоря, рад, да вот ноги все еще как ватные, и поди ей это без языка растолкуй. Но великанша вдруг ласково заулыбалась, погладила по голове и снова заговорила по-фински. Слезла с ящика, опустилась рядом на корточки. Похлопала ладонью по земле, потом стукнула по ней кулаком, и этот жест оказался неожиданно понятным: «сиди тут, как прибитый». Сбросила на землю свою невозможную сложносочиненную мантию, вылезла из-под навеса и тут же растворилась в синей, огненной, снежной ярмарочной мгле. Действительно, огромная, явно выше двух метров. И комплекции соответствующей, как говорится, «крепкого сложения». Подумал: «Господи, натурально же троллиха, по идее в этих краях они как раз должны водиться». А потом закрыл глаза и не думал ни о чем.

    Даже не надеялся на такую передышку.

    Великанша вернулась довольно быстро. И не одна. Привела с собой румяную от мороза синеглазую толстуху в радужном войлочном кафтане, больше похожем на короб, малиновой плиссированной юбке поверх серых вельветовых штанов и вызывающе разных валенках — желтом и голубом. Из-под вязаной шапочки в форме мышиной головы с ушками выбивались морковно-рыжие кудри. Хельсинская уличная мода, благослови ее, Боже. Тут сойдешь с ума и не заметишь.

    Отличный, кстати, вариант. Даже лучше ада.

    — Меня зовут Анна, — сказала рыжая на чистом русском языке. — Туули попросила меня перевести.

    Сказал зачем-то:

    — Боже, как же вы правильно говорите! Вообще без акцента.

    — Это неудивительно, — усмехнулась Анна. — Я из Петрозаводска. А как вас зовут? Это не я любопытствую, это первый вопрос Туули. Ей, если честно, лучше отвечать, когда спрашивает. Она… Она у нас такая.

    Сказал:

    — Юрий.

    И поразился тому, какой фальшивой нотой прозвучало его вроде бы настоящее, не выдуманное, в паспорте записанное имя. Как будто соврал.

    Великанша, присевшая рядом на корточки и внимательно вглядывавшаяся в его лицо, помотала головой и что-то сказала по-фински. Рыжая перевала:

    — Туули спрашивает, как вас называют дома? И как называли в детстве? Должны быть еще какие-то имена.

    Зачем-то послушался, стал перечислять:

    — Юрка, Юрочка, Юрчик, Мурчик. Длинный — так в школе дразнили, теперь трудно поверить, но когда-то был выше всех в классе, а потом остановился и остался среднего… да, это уже не важно. А, еще Жесть — тоже школьное прозвище, производная от фамилии. А бабушка, папина мама, почему-то называла Жорка, хотя…

    — Сорка! — твердо сказала великанша Туули. И повторила: — Сорка.

    Смешно как выговаривает. Как маленькая. Однако именно в ее исполнении детское имя, которым его уже много лет никто не звал, почему-то село как влитое. Было бы ботинком, купил бы, не раздумывая.

    — Сорка! — Туули дернула его за рукав, привлекая внимание. И затараторила по-фински.

    Рыжая Анна слушала ее, приоткрыв рот — не то от удивления, не то просто от усердия, стараясь запомнить. Наконец перевела.

    — Туули говорит, что за тобой — учтите, это она с вами так внезапно на ты перешла, а не я — охотится смерть. Я понимаю, что для вас это звучит довольно странно, но Туули — она такая…

    Перебил:

    — Не надо объяснять. Она угадала. Все правда.

    Охотится. Смерть. То есть, даже не охотится, а уже поймала. Прижала лапой, как кошка птичку. Думает теперь, как дальше будем играть.

    Удивился тому, как легко выговорилось слово «смерть». Легче, чем собственные прозвища и имена. Теперь бы еще умереть так же легко, как выговорилось. Но на это шансы, прямо скажем, невелики.

Дина Рубина. Русская канарейка. Желтухин

  • Дина Рубина. Русская канарейка. Книга первая: Желтухин. — М.: Эксмо, 2014.

    Русская канарейка

    Книга первая

    Желтухин

    «…Нет, знаете, я не сразу понял, что она не в себе. Такая приятная старая дама… Вернее, не старая, что это я! Годы, конечно, были видны: лицо в морщинах и все такое. Но фигурка ее в светлом плаще, по-молодому так перетянутом в талии, и этот седой ежик на затылке мальчика-подростка… И глаза: у стариков таких глаз не бывает. В глазах стариков есть что-то черепашье: медленное смаргивание, тусклая роговица. А у нее были острые черные глаза, и они так требовательно и насмешливо держали тебя под прицелом… Я в детстве такой представлял себе мисс Марпл.

    Короче, она вошла, поздоровалась…

    И поздоровалась, знаете, так, что видно было: вошла не просто поглазеть и слов на ветер не бросает. Ну, мы с Геной, как обычно, — можем ли чем-то помочь, мадам?

    А она нам вдруг по-русски: «Очень даже можете, мальчики. Ищу, — говорит, — подарок внучке. Ей исполнилось восемнадцать, она поступила в университет, на кафедру археологии. Будет заниматься римской армией, ее боевыми колесницами. Так что я намерена в честь этого события подарить моей Владке недорогое изящное украшение».

    Да, я точно помню: она сказала «Владке». Понимаете, пока мы вместе выбирали-перебирали кулоны, серьги и браслеты — а старая дама так нам понравилась, хотелось, чтоб она осталась довольна, — мы успели вдоволь поболтать. Вернее, разговор так вертелся, что это мы с Геной рассказывали ей, как решились открыть бизнес в Праге и про все трудности и заморочки с местными законами.

    Да, вот странно: сейчас понимаю, как ловко она разговор вела; мы с Геной прямо соловьями разливались (очень, очень сердечная дама), а о ней, кроме этой внучки на римской колеснице… нет, ничего больше не припоминаю.

    Ну, в конце концов выбрала браслет — красивый дизайн, необычный: гранаты небольшие, но прелестной формы, изогнутые капли сплетаются в двойную прихотливую цепочку. Особенный, трогательный браслетик для тонкого девичьего запястья. Я посоветовал! И уж мы постарались упаковать его стильно. Есть у нас VIP-мешочки: вишневый бархат с золотым тиснением на горловине, розовый такой венок, шнурки тоже золоченые. Мы их держим для особо дорогих покупок. Эта была не самой дорогой, но Гена подмигнул мне — сделай…

    Да, заплатила наличными. Это тоже удивило: обычно у таких изысканных пожилых дам имеются изысканные золотые карточки. Но нам-то, в сущности, все равно, как клиент платит. Мы ведь тоже не первый год в бизнесе, в людях кое-что понимаем. Вырабатывается нюх — что стоит, а чего не стоит у человека спрашивать.

    Короче, она попрощалась, а у нас осталось чувство приятной встречи и удачно начатого дня. Есть такие люди, с легкой рукой: зайдут, купят за пятьдесят евро плевые сережки, а после них ка-ак повалят толстосумы! Так и тут: прошло часа полтора, а мы успели продать пожилой японской паре товару на три штуки евриков, а за ними три молодые немочки купили по кольцу — по одинаковому, вы такое можете себе представить?

    Только немочки вышли, открывается дверь, и…

    Нет, сначала ее серебристый ежик проплыл за витриной.

    У нас окно, оно же витрина — полдела удачи. Мы из-за него это помещение сняли. Недешевое помещение, могли вполовину сэкономить, но из-за окна — я как увидел, говорю: Гена, вот тут мы начинаем. Сами видите: огромное окно в стиле модерн, арка, витражи в частых переплетах… Обратите внимание: основной цвет — алый, пунцовый, а у нас какой товар? У нас ведь гранат, камень благородный, теплый, отзывчивый на свет. И я, как увидал этот витраж да представил полки под ним — как наши гранаты засверкают ему в рифму, озаренные лампочками… В ювелирном деле главное что? Праздник для глаз. И прав оказался: перед нашей витриной люди обязательно останавливаются! А не остановятся, так притормозят — мол, надо бы зайти. И часто заходят на обратном пути. А если уж человек зашел, да если этот человек — женщина…

    Так я о чем: у нас прилавок с кассой, видите, так развернут, чтобы витрина в окне и те, кто за окном проходит, как на сцене были видны. Ну и вот: проплыл, значит, ее серебристый ежик, и не успел я подумать, что старая дама возвращается к себе в отель, как открылась дверь, и она вошла. Нет, спутать я никак не мог, вы что — разве такое спутаешь? Это было наваждение повторяющегося сна.

    Она поздоровалась, как будто видит нас впервые, и с порога: «Моей внучке исполнилось восемнадцать лет, да еще она в университет поступила…» — короче, всю эту байду с археологией, римской армией и римской колесницей… выдает как ни в чем не бывало.

    Мы онемели, честно говоря. Если б хоть намек на безумие в ней проглядывал, так ведь нет: черные глаза глядят приветливо, губы в полуулыбке… Абсолютно нормальное спокойное лицо. Ну, первым Гена очнулся, надо отдать ему должное. У Гены мамаша — психиатр с огромным стажем.

    «Мадам, — говорит Гена, — мне кажется, вы должны заглянуть в свою сумочку, и вам многое станет ясно. Сдается мне, что подарок внучке вы уже купили и он лежит в таком нарядном вишневом мешочке».

    «Вот как? — удивленно отвечает она. — А вы, молодой человек, — иллюзионист?»

    И выкладывает на витрину сумочку… черт, вот у меня перед глазами эта винтажная сумочка: черная, шелковая, с застежкой в виде львиной морды. И никакого мешочка в ней нет, хоть ты тресни!

    Ну, какие мысли у нас могли возникнуть? Да никаких. У нас вообще крыши поехали. А буквально через секунду громыхнуло и запылало!

    …Простите? Нет, потом такое началось — и на улице, и вокруг… И к отелю — там ведь и взорвалась машина с этим иранским туристом, а? — понаехало до черта полиции и «Скорой помощи». Нет, мы даже и не заметили, куда девалась наша клиентка. Вероятно, испугалась и убежала… Что? Ах да! Вот Гена подсказывает, и спасибо ему, я ведь совсем забыл, а вам вдруг пригодится. В самом начале знакомства старая дама нам посоветовала канарейку завести, для оживления бизнеса. Как вы сказали? Да я и сам удивился: при чем тут канарейка в ювелирном магазине? Это ведь не караван-сарай какой-нибудь. А она говорит: «На Востоке во многих лавках вешают клетку с канарейкой. И чтоб веселей пела, удаляют ей глаза острием раскаленной проволоки».

    Ничего себе — замечание утонченной дамы? Я даже зажмурился: представил страдания бедной птички! А наша «мисс Марпл» при этом так легко рассмеялась…»

    Молодой человек, излагавший эту странную историю пожилому господину, что вошел в их магазин минут десять назад, потолокся у витрин и вдруг развернул серьезнейшее служебное удостоверение, игнорировать которое было невозможно, на минуту умолк, пожал плечами и взглянул в окно. Там карминным каскадом блестели под дождем воланы черепичных юбок на пражских крышах, двумя голубыми оконцами мансарды таращился на улицу бокастый приземистый домик, а над ним раскинул мощную крону старый каштан, цветущий множеством сливочных пирамидок, так что казалось — все дерево усеяно мороженым из ближайшей тележки.

    Дальше тянулся парк на Кампе — и близость реки, гудки пароходов, запах травы, проросшей меж камнями брусчатки, а также разнокалиберные дружелюбные собаки, спущенные хозяевами с поводков, сообщали всей округе то ленивое, истинно пражское очарование…

    …которое так ценила старая дама: и это отрешенное спокойствие, и весенний дождь, и цветущие каштаны на Влтаве.

    Испуг не входил в палитру ее душевных переживаний.

    Когда у дверей отеля (за которым последние десять минут она наблюдала из окна столь удобно расположенной ювелирной лавки) рванул и пыхнул огнем неприметный «Рено», старая дама просто выскользнула наружу, свернула в ближайший переулок, оставив за собой оцепеневшую площадь, и прогулочным шагом, мимо машин полиции и «Скорой помощи», что, вопя, протирались к отелю сквозь плотную пробку на дороге, миновала пять кварталов и вошла в вестибюль более чем скромной трехзвездочной гостиницы, где уже был заказан номер на имя Ариадны Арнольдовны фон (!) Шнеллер.

    В затрапезном вестибюле этого скорее пансиона, нежели гостиницы постояльцев тем не менее старались знакомить с культурной жизнью Праги: на стене у лифта висела глянцевая афиша концерта: некий Leon Etinger, kontrаtenor (белозубая улыбка, вишневая бабочка), исполнял сегодня с филармоническим оркестром несколько номеров из оперы «Милосердие Сципиона» («La clemenza di Scipione») Иоганна Христиана Баха (1735–1782). Место: собор Святого Микулаша на Мала-Стране. Начало концерта в 20.00.

    Подробно заполнив карточку, с особенным тщанием выписав никому здесь не нужное отчество, старая дама получила у портье добротный ключ с медным брелком на цепочке и поднялась на третий этаж.

    Ее комната под номером 312 помещалась очень удобно — как раз против лифта. Но, оказавшись перед дверью в свой номер, Ариадна Арнольдовна почему-то не стала ее отпирать, а, свернув влево и дойдя до номера 303 (где уже два дня обитал некий Деметрос Папаконстантину, улыбчивый бизнесмен с Кипра), достала совсем другой ключ и, легко провернув его в замке, вошла и закрыла дверь на цепочку. Сбросив плащ, она уединилась в ванной, где каждый предмет был ей, похоже, отлично знаком, и, первым делом намочив махровое полотенце горячей водой, с силой провела им по правой стороне лица, стащив дряблый мешок под глазом и целую россыпь мелких и крупных морщин. Большое овальное зеркало над умывальником явило безумного арлекина со скорбной половиной старушечьей маски.

    Затем, поддев ногтем прозрачную клейкую полоску надо лбом, старая дама совлекла седой скальп с абсолютно голого черепа — замечательной, кстати сказать, формы, — разом преобразившись в египетского жреца из любительской постановки учеников одесской гимназии.

    Левая сторона морщинистой личины оползла, как и правая, под напором горячей воды, вследствие чего обнаружилось, что Ариадне Арнольдовне фон (!) Шнеллер неплохо бы побриться.

    «А недурно… ежик этот, и старуха чокнутая. Удачная хохма, Барышне понравилось бы. И педики смешные. До восьми еще куча времени, но — распеться…» — подумала…

    …подумал, изучая себя в зеркале, молодой человек самого неопределенного — из-за субтильного сложения — возраста: девятнадцать? двадцать семь? тридцать пять? Такие гибкие, как угорь, юноши обычно исполняли женские роли в средневековых бродячих труппах. Возможно, поэтому его часто приглашали петь женские партии в оперных постановках, он бывал в них чрезвычайно органичен. Вообще, музыкальные критики непременно отмечали в рецензиях его пластичность и артистизм — довольно редкие качества у оперных певцов.

    И думал он на невообразимой смеси языков, но слова «хохма», «ежик» и «Барышня» мысленно произнес по-русски.

    На этом языке он разговаривал со своей взбалмошной, безмозглой и очень любимой матерью. Вот ее-то как раз и звали Владкой.

    Впрочем, это целая история…

Майя Кучерская. Плач по уехавшей учительнице рисования

  • Майя Кучерская. Плач по уехавшей учительнице рисования. – М.: АСТ, 2014.

    PIZZZA HUT

    (Святочный рассказ)

    Здесь меня приняли сразу. Не спросили документов, не сунули анкету, не стали холодно обещать немедленно позвонить, как только появятся вакансии, просто уточнили.

    — Сегодня вечером ты свободна?

    — Да, — изумилась я. Уж не в ресторан ли меня решил пригласить этот плотный белобрысый парень-менеджер — в белой рубашке и в сдвинутой на затылок фирменной бейсболке цвета морской волны.

    — Приходи часов в пять, — рубанул он, нетерпеливо поглядывая на трезвонивший телефон.

    — Зачем? — снова не поняла я.

    — Что значит? — пожал он плечами и проговорил скороговоркой, уже поднимая трубку. — Будешь делать пиццу.

    Так я получила свою первую настоящую работу. Без усилий, без лишних вопросов, усилия и вопросы тянулись до, пока я брела, переходя из магазина в магазин, к этому, последнему на относительно оживленной улице серому зданию с веселенькой надписью «Pizza Hut». Работы для меня в магазинах не было, даже в «Макдоналдсе». Идти официанткой в кафе я не смела (английский!), незамысловатая работа руками — вот мой удел. Но и его долго не удавалось обрести.

    Выходя из теплой, пропитанной запахом хлеба «Пиццы», я жалела лишь об одном: что догадалась дойти сюда так поздно. До этого я несколько дней подряд ходила по магазинам и сидела за «Лос-Анджелес Таймс», изучая объявления о работе, по каким-то безнадежно звоня…

    «Чистильщик платья, раз в неделю, в доме старой леди». Работка не бей лежачего, но никто так никогда и не взял трубку, а автоответчика не было. «Гуляльщик с собакой, утром и вечером, час + час, любовь к животным строго обязательна!» — над этим объявлением я долго колебалась и наконец позвонила: выгуливать требовалось бульдога со сложным характером… «Ну что, рискнете?» — подбодрил меня энергичный женский голос. «Все-таки нет», — вздохнула я. «Двойняшкам четырех с половиной лет требуется няня на время отъезда родителей на рождественские каникулы. Семь дней, 600 долларов». 600 долларов за одну неделю Я немедленно набрала номер. «Мы уже нашли человека», — любезно ответил мне мужской голос.

    Наконец дело дошло и до русской газеты, обретенной в магазине русских продуктов в Голливуде, — я откладывала ее до последнего, работать у соотечественников совсем, совсем не хотелось. Но именно в этой газете я почти сразу обнаружила то что нужно: «Только для девушек. Знание русского языка — обязательно. Escort-service». Отчегото последние слова были на английском. Но что это значит? Я бросилась к словарю: «escort», — прочитала я, — «сопровождение, охрана». Девушки-охранницы, девушки, сопровождающие… кого? Видимо, каких-нибудь старичков, которые послушно приехали сюда за своими детьми. Непонятно было только, куда их понадобится сопровождать? На прогулку, в магазин, к дантисту? Я уже представляла себе, как бодро качу перед собой инвалидное кресло. В кресле сидит русская бабушка в платочке и что-то тихо поет.

    После второго гудка я услышала такое родное и незамысловатое «алле», что на сердце немедленно потеплело.

    «Здравствуйте, я прочитала в газете объявление. Я знаю русский и могу сопровождать», — быстро выпалила я.

    — Это работа с мужчинами, — неторопливо ответил мне грудной женский голос на том конце провода.

    — Со старенькими? С инвалидами?

    — Со всякими, — очень, очень тяжело вздохнул голос, и… я бросила трубку.

    Так мой словарный запас расширился еще на одно слово, точнее, еще одно значение слова «escort».

    В Лос-Анджелесе лились дожди, бесконечные, ледяные, — наступила калифорнийская зима, выходить на улицу не хотелось, но дома было еще хуже. И после привычного, уже краткого приступа токсикомании (одеваясь, я каждый раз жадно нюхала подкладку своей кожаной куртки, она пахла горьковатым московским октябрем) шла искать работу ногами. Не для денег одних, хотя и они были бы очень кстати, долг рано ли, поздно нужно было возвращать, и все же не для них только, но чтоб не загнуться в глухом одиночестве, пока длятся проклятые рождественские каникулы, пока не надо учиться и ходить в университет. И еще, чтоб оборвалась эта дурацкая пленка, кончился явно затянувшийся почти четырехмесячный, 90-серийный фильм, со мной в главной роли, чтобы перестать быть тенью себя, фантомом — ощущение, которое не покидало меня с первых же шагов по американской земле. И больше не бредить засыпанной снегом синей убогой Москвой образца 1992 года, выпрыгнуть из жизни-сна и стать собой, стать настоящей — вот зачем нужна мне была работа.

    Я искала ее изо дня в день, и — чудо — нашла.

    В пять часов вечера Джеф (так звали менеджера) отвел меня в заднюю комнату, выдал мне черные штаны, футболку бирюзового цвета, такую же, как у него, форменную кепку с мелко вышитыми буковками pizza hut. Она и сейчас у меня хранится, эта кепка, выбросить не было сил.

    — Не снимай никогда, кепка нужна, чтобы твой хаер не падал в тесто, — лаконично объяснил Джеф, — а теперь иди и учись делать пиццу. Вон твой супервайзор, — он кивнул на маленького смуглого человечка, который склонился над сковородкой.

    Человека звали Салим. Мой супервайзор оказался терпелив и мягок.

    — Это топингс, все это называется топингс, — объяснял он мне, указывая на квадратные мисочки с салями, кусочками свинины, говядины, курицы, помидоров, перца… Набираешь топинг в чашечку (пластмассовая чашечка прилагалась) и кладешь то, что написано в заказе, только то, что в заказе, вот здесь, — он указывал на длинную бумажку, которая как раз приехала на веревочке от кассира и повисла перед нашим носом.

    Нужные топинги были отмечены на бумажкенебрежными крестиками.

    Все оказалось просто. В чашечки нужно было набирать что потребуется и посыпать этим тесто, приезжающее к тебе в круглой чугунной сковороде.

    Под руководством Салима я приготовила пять вполне сносных пицц. А на шестой сделала открытие. Хозяин «Пиццы» — жадина. Капиталист. Вместо того чтобы посыпать каждую пиццу сыром от души, нужно было набирать сыр все в те же мелкие чашечки и посыпать тесто тонюсеньким, почти прозрачным сырным слоем. Так дело не пойдет!

    Придите ко мне, и я накормлю вас.

    И вместо одной чашечки на следующую же пиццу я положила полторы! Вскоре пицца испеклась, никто ничего не заметил — только клиенты наверняка изумлялись, почему им так вкусно. Приехал следующий заказ, и я увеличила норму — две чашечки вместо одной! На здоровье. Радуйтесь и веселитесь. Да, я из России, но именно поэтому не люблю, когда люди голодают…

    Fuck you! Раздался злобный голос. Моя чудесная пицца, от всей души посыпанная сыром, выехала из печки со съехавшей набок набухшей желтой шапкой — уродливая, непропекшаяся.

    — Кто это сделал? — грозно спрашивал Джеф.

    Но Салим — Салим не выдал меня. Только страшно извинялся и быстро делал вместо загубленной новую грамотную пиццу.
    — Нужно брать чашечку сыра, одну, точно-точно, — едва Джеф отвалил, снова объяснял мне Салим, ласково и терпеливо, как ребенку.

    Я кивала, красная как рак.

    Часам к 11 вечера в «Пицце» стало тихо, смолкли телефоны, наша веревочка больше не дергалась, посетители исчезли. Мы с Салимом стояли и ждали заказов, но их не было. Мы разговорились. Салим приехал в Лос-Анджелес из Пакистана два года назад, приехал надолго, может быть, навсегда.

    — А ты?

    — Я? Я пока учусь в университете, пока только три месяца, потом, наверное, вернусь в Россию…

    — А сколько тебе лет?

    — Двадцать два, — бормотала я. Что это он прям так сразу?

    — Отлично. Мне тридцать, — сказал Салим и сейчас же поинтересовался:

    — Ты замужем?

    Я молчала. Он страшно напрягся, замер. Не стоило его мучить.

    — Нет!

    — Тогда выходи замуж за меня! — сейчас же выдохнул Салим. Я посмотрела ему в глаза. Он был совершенно серьезен.

    — Замуж?

    — Замуж!

    — Шутишь!

    — Нет, нет, — он почти отчаянно завертел головой. — Выходи. Ты не думай… Мы все оформим, документы, паспорта, и будем жить здесь вместе. Я муж, ты жена, вместе в Америке.

    Я поперхнулась.

    — Но мы знакомы всего несколько часов…

    — Я и так вижу, что ты хорошая, — немедленно обезоружил меня Салим.

    — Послушай, но у нас разная вера. Ты мусульманин, я христианка.

    Этот аргумент казался мне совершенно убийственным.

    Я слышала, что мусульмане на христианках не женятся. Никогда.

    — Не страшно! — заверил меня Салим. — Бог один, Христос, Аллах, Будда — какая разница. Да к тому же тут не Пакистан — мы в Америке, здесь все веры хороши. Соглашайся!

    Я обещала подумать. Салим благородно ответил, что совсем меня не торопит. Надо сказать, что благородства Салима хватило и на то, чтобы никогда уже не возвращаться к этому разговору.

    Моя лос-анджелесская жизнь переменилась. Рядом появились наконец понятные и теплые люди. Владельцем «Пиццы» был пакистанец, и работали здесь в основном его соплеменники — молодые смуглые ребята, все как один добрые, простые, низенькие. Они гортанно и громко говорили с Салимом на родном языке, со мной
    робко и тихо шутили по-английски. И только посуду мыл мексиканец — низенький толстый Антонио, отец пятерых детей. Про детей мне рассказал Салим — Антонио не говорил по-английски.

    Высокая белая девушка из Европы, которая к тому же учится в университете, — воспринималась всеми здесь как существо инопланетное, экзотическое. Все были со мной обходительны, даже Джеф не смел на меня покрикивать, как на других. Но больше остальных, не считая, конечно, Салима, меня полюбил Антонио. Английского он не знал, буквально совсем, зато имя мое выучил мгновенно. И едва я входила на кухню, где он тер сковородки, начинал распевать его на все лады: «О Майя, о-о-о, Майя, Майя, а-а-а».
    Иногда добавлял: «I love you». Он явно мучился и хотел добавить что-то еще, может быть, поболтать со мной хоть немного, однако — язык, и потому каждый вечер, завидев меня, он все так же радостно, но бессильно пел: «О Майя, о»…

    Наши рабочие дни, нет, вечера и ночи почти неотличимо походили друг на друга. Несколько самых «горячих» часов подряд мы с Салимом быстро сыпали на тесто топинги, закидывали сковородки с сырыми пиццами в печь. Выехав из печи, наши пиццы укладывались в коробки и разъезжались по городу. Или съедались прямо в зале. «Пицца» закрывалась в полночь. После этого мы тщательно мыли кухню, столики в зале,
    пылесосили и чистили ковры на полу.

    Единственный счастливый владелец машины, один из тех, кто развозил пиццы по клиентам, развозил потом и нас всех по нашим съемным квартирам.

    Я возвращалась в свою каморку глубокой ночью. Лечь сразу было невозможно, я почти беззвучно включала музыку и медленно приходила в себя: расшнуровывала кроссовки, стягивала форменную одежду. Одежда, руки и волосы дышали густым, сдобным запахом печеного хлеба.

    Я просыпалась к обеду. И обед ждал меня: в холодильнике стояла пицца. Отчего-то каждый день кто-то не забирал заказанную пиццу. И заказчик, звонивший по телефону, бесследно исчезал. Пиццы возвращались к нам. Иногда сразу несколько коробок высилось около кассы. Одна из них всегда доставалась мне. Я грела свой обед в печке, неторопливо ела и чувствовала себя рабочим человеком. А вечером снова шла на работу. И пока я отковыривала ночью от пола жвачку, мне снова упрямо казалось: нет, это не я, это чей-то фильм со мной. По сценарию Джека Лондона, что ли… Одна призрачность сменила другую, разве что этот сериал чуть, пожалуй, живее. Но это не я расставляю стулья, не я вхожу в кухню, где, как всегда, клубится пар, потому что Антонио моет посуду.

    Антонио встречает меня знакомой песней, привычно улыбаясь, слушаю напеваемое на все лады собственное имя, но замечаю: сегодня наш мойщик посуды как-то особенно возбужден, он словно не в силах больше сдерживать чувств, удержать лирический напор. И вот Антонио уже не поет, а кричит:
    — Майя, гуау, гуау!

    Значить это может только одно: «гав-гав».

    Как, на каком другом языке, понятном и мне и ему, выразить чувства? И Антонио долго, громко, восторженно лает. В мою честь.

    «Аваав!» — заливаюсь я в ответ. «Ав! ав! ав!» — лаем мы друг другу и покатываемся наконец. Как и все вокруг.

    Кухня озаряется ослепительным сиреневым светом. Раздается грохот — на улице бушует зимняя лос-анджелесская гроза. И точно кто-то встряхивает меня за плечи, я просыпаюсь. Прихожу в себя от трехмесячного морока. Это все гавк. Это уж точно по-настоящему, потому что оглушительный дружеский лай двух людей невозможно придумать. Никакой режиссер, никакой творец снов, тем более писатель, такого не сможет.

    И значит, это не кто-то, не фантом, не призрак, не тень, это я, Maya Kucherskaya, работаю на рождественских каникулах в «Пицце Хат», и это на меня громко и восторженно лает человек по имени Антонио, отец пятерых детей. И это я отвечаю ему тем же. А еще это у всех у нас завтра — единственный в году выходной. Потому что завтра Рождество.

Жан-Мишель Генассия. Клуб неисправимых оптимистов

  • Жан-Мишель Генассия. Клуб неисправимых оптимистов. — СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2014. — 608 с.

    Клуб неисправимых оптимистов

    ОКТЯБРЬ 1959-го — ДЕКАБРЬ 1960-го

    1

    Это был единственный раз, когда обе мои семьи собрались вместе. Скажем так — некоторые члены двух семей, человек двадцать. В день рождения у меня появилось дурное предчувствие. Я ощутил неведомую угрозу, природу которой определить не мог. Позже я расшифровал некоторые ее признаки, которых не распознал в предвкушении праздника и подарков. У каждого из моих товарищей была семья, но одна, я же имел две, причем совершенно разные, не общавшиеся между собой. Марини и Делоне. Семья отца и семья матери. В тот день я понял, что они терпеть друг друга не могут. Только мой отец сохранял веселость, угощая родственников фруктовым соком.
    — Стаканчик апельсинового? — произносил он голосом Габена или Жуве. — Смелее, он свежевыжатый.
    Марини умирали со смеху. Делоне закатывали глаза.

    — Прекрати, Поль, это не смешно! — сказала моя мать, ненавидевшая папины «выступления».

    Она была занята разговором со своим братом Морисом, который после войны поселился в Алжире. Отец его не жаловал, а я любил. Дядя был весельчак и балагур, он звал меня Каллаханом — не знаю почему. При встрече он всегда говорил: «How do you do Callaghan?»1 — на что я должен был отвечать: «Very good!»2Прощаясь, он бросал: «Buy-buy Callaghan!»3— и изображал хук справа в подбородок. Морис бывал в Париже раз в год — приезжал на американский семинар по менеджменту, считая делом чести первым входить в курс новых веяний и использовать их на практике. Его речь изобиловала американизмами: мало кто понимал, чтó именно они означают, хотя никто, конечно, ни за что бы в этом не признался. Морис был в восторге от очередного семинара «Как стать победителем?», он вдохновенно излагал моей матери вновь открытые истины, а она благоговейно внимала каждому его слову. Папа, считавший все это наглым надувательством, не упустил случая съязвить.

    — Нужно было меня предупредить — глядишь, и послали бы туда на стажировку наших армейских генералов, — произнес он голосом де Голля.

    Отец расхохотался, Марини подхватили, обстановка еще больше накалилась, но Морис как ни в чем не бывало продолжал разглагольствовать, уговаривая мою мать записаться на курс лекций. Уйдя на покой, мой дед Филипп передал бразды правления дочери, которая десять лет работала с ним бок о бок. Он хотел, чтобы она «росла над собой» и, по совету Мориса, прошла интенсивный курс обучения по американской программе «Стать современным менеджером». Мама уехала на две недели в Брюссель, а вернувшись, привезла несколько толстенных пособий, которые теперь стояли на видном месте в книжном шкафу. Мама очень ими гордилась и воспринимала как символ и доказательство своей компетентности. Названия фолиантов говорили сами за себя: «Завоевать сложных клиентов», «Создать сеть эффективных связей», «Развить свой потенциал, чтобы быть убедительным». Каждый год мама три дня занималась в семинаре, проходившем в роскошном центре на авеню Ош, после чего очередной том в красном кожаном переплете занимал свое место на полке. В прошлом году они с Морисом слушали лекции по теме «Как завоевывать друзей?», после чего мама очень изменилась: постоянная улыбка на устах была призвана стать ключом к успеху не только в настоящем, но и в будущем. Плавные движения свидетельствовали о внутреннем спокойствии, хорошо поставленный тихий голос — о силе ее личности, что, по мнению Дейла Карнеги, могло в корне изменить жизнь. Мой отец в это не верил, считал пустой тратой времени и денег.
    — Битюга в скаковую лошадь превратить невозможно, — с улыбочкой произнес он, глядя на Мориса.
    Неделей раньше я попросил маму пригласить к нам Марини.

    — Обычно мы их не зовем и празднуем дни рождения в семейном кругу.

    Я продолжал настаивать, и новообретенная благодаря премудростям Карнеги улыбка покинула мамино лицо. Я не сдался, больше того — заявил, что без них никакого праздника не будет. Мама посмотрела на меня — вид у нее был огорченно-сожалеющий, — но решения не изменила, и я покорился. Когда отец с заговорщической ухмылкой сообщил мне, что Марини все-таки получили приглашение, я чуть не спятил от радости, уверенный, что благодаря мне примирение состоится. Хотя радоваться, как оказалось, было нечему. Ничего хорошего из этой затеи не вышло. Единственными чужаками в этом «собрании» были мой друг Николя Мейер, изнывавший от скуки в ожидании десерта, наша испанская служанка Мария — она обносила гостей оранжадом и горячим вином — и мой тигрово-рыжий кот Нерон, который повсюду следовал за мной, как собачка. Я очень долго свято верил, что иметь две семьи — благо, и наслаждался этим. Те, у кого семьи нет вовсе, назовут меня избалованным сопляком, не понимающим, как ему повезло, но, поверьте, иметь две семьи — хуже, чем не иметь ни одной.

    Марини сгруппировались вокруг дедушки Энцо. Они ждали. Мой брат Франк выбрал свой лагерь. Он о чем-то тихо беседовал с дядей Батистом и бабушкой Жанной. Появился папа с огромным шоколадным тортом, затянул «С днем рождения, Мишель!» — и Марини подхватили. Они всегда пели, когда собирались вместе. У каждого был свой излюбленный репертуар, и они обожали петь хором. Мама нежно мне улыбалась, но не пела с остальными. Я задул двенадцать свечей в два приема. Филипп, мой дедушка по маме, зааплодировал. Он не пел — как и Морис, и остальные Делоне. Они аплодировали, а Марини пели: «Веселого дня рождения, Мишель, поздравляем тебя»… Чем вдохновенней пели Марини, тем громче аплодировали Делоне. Моя младшая сестра Жюльетта аплодировала, Франк пел. И Николя тоже пел. Тут-то у меня и появилось неприятное чувство. Я смотрел на них — и не понимал, мне было тягостно и неловко, а они пели все громче. Думаю, моя боязнь — на грани фобии — семейных сборищ родилась именно в тот день.
    Я получил три подарка. От Делоне — двухскоростной проигрыватель «Теппаз» — на 33 и 45 оборотов. Вещь была дорогая, и Филипп не преминул напомнить, что рычаг звукоснимателя очень хрупкий, поэтому так важно точно следовать инструкции по эксплуатации.
    — Твоя мать хочет, чтобы ты перестал все время препираться с братом.

    Энцо Марини преподнес мне толстую книгу «Сокровища Лувра». Он вышел на пенсию, и они с бабушкой Жанной раз в месяц приезжали в Париж по его льготному билету. Она встречалась с Батистом, старшим братом моего отца, — он один воспитывал двоих детей после гибели жены в автокатастрофе. Батист водил автомотрису на линии Париж—Мо. Когда-то он был разговорчивым и эмоциональным человеком, но после несчастья очень изменился. Говоря о нем, мои родители всегда многозначительно переглядывались. Если я задавал вопросы о дяде, они никогда не отвечали, что смущало и тяготило меня куда сильнее, чем дядина замкнутость.

    Энцо водил меня в Лувр. Ни в его родном Лансе, ни в Лилле не было особых достопримечательностей, так что происхождение его обширных знаний оставалось для меня загадкой. У Энцо был только школьный аттестат, но он разбирался в картинах и художниках, а больше всего любил итальянское Возрождение. Мы часами, до самого закрытия, бродили по бесконечным коридорам, и Энцо общался со мной как с другом. Я обожал проводить время с дедом и часто расспрашивал его о молодости, хотя знал, что он не любит об этом говорить. Отец Энцо был уроженцем Фонтанеллато, деревушки в окрестностях Пармы. Нищета вынудила его покинуть родные места вместе с двумя младшими братьями, оставив семейную ферму старшему. Он оказался на севере и пошел работать на шахту. Его первенец Энцо родился во Франции. Прадед делал все, чтобы стать французом, и запрещал говорить дома на итальянском. Он порвал все связи с родиной и перестал общаться с родственниками. Энцо женился на уроженке Пикардии. Он считал себя французом и гордился этим. Если какой-нибудь болван обзывал его итальяшкой или макаронником, он улыбался и отвечал: «Очень рад, а я — лейтенант Винченцо Марини из Ланса, что в Па-де-Кале».

    Дед рассказывал, что ему не раз приходилось завоевывать уважение кулаками. Он считал Италию заграницей, никогда там не бывал и в тот день очень удивил нас, объявив, что начал брать уроки итальянского.

    Лувр наделен небывалыми образовательными достоинствами. Энцо научил меня распознавать художников, различать стили и эпохи. Он делал вид, будто верит, что статуи обнаженных женщин работы Кановы4 и Бартолини5 привлекают меня исключительно совершенством линий. Папа ничего не сказал, когда Филипп подарил мне проигрыватель, но пришел в восторг от книги. Он долго и чуточку нарочито восхищался качеством репродукций, восклицая: «Ух ты!» и «Надо же!» Дольше всего он рассматривал «Иоанна Крестителя» да Винчи: кудлатая голова, поднятый палец и загадочная улыбка Иоанна привели отца в недоумение.

    — Он совсем не похож на святого…

    — Почему ты никогда не ходишь с нами в Лувр? — спросил Энцо.

    — Ну, у меня с музеями не очень складывается…

    Папа всегда был любителем эффектных концовок. Он торжественно водрузил на стол сверток в глянцевой бумаге, перевязанный красной лентой, и предложил мне угадать, что находится внутри. Нет, это не книга, такая идея папе в голову прийти не могла. Игрушка?

    — Ты уже не ребенок, какие могут быть игрушки!

    Не книга, не игрушка, не игра. Теперь гадали все, только мама молчала и снисходительно улыбалась. Не разборный грузовик, не самолет, не корабль, не поезд, не модель машины, не микроскоп, не часы, не бинокль, не галстук, не одеколон, не набор оловянных солдатиков и не перьевая ручка. Съесть и выпить нельзя, не хомяк и не кролик.

    — Как ты мог подумать, что я запихну живую зверюшку в коробку?.. Нет, это не чучело.

    Идеи закончились, и я замер, испугавшись, что останусь без подарка.

    — Помочь открыть? — предложил папа.

    Я торопливо развернул бумагу и пришел в восторг, обнаружив прозрачный пластиковый футляр. «Брауни Кодак«!6

    Такого я от отца не ожидал, хотя две недели назад — мы шли по улице Суффло — застрял перед витриной фотомагазина и долго объяснял ему преимущества новой модели. Папа тогда удивился моей осведомленности, не поняв, что я просто выпендриваюсь. Я бросился ему на шею и стал целовать, бормоча слова благодарности.

    — Маме тоже скажи спасибо, в магазин ходила она.

    Меня охватило возбужденное нетерпение, я мгновенно зарядил пленку и рассадил родственников напротив окна, подражая фотографу, делавшему в лицее ежегодный снимок класса.

    — Улыбайся, дедуля! Дядюшка Морис, встань за мамой, и улыбайтесь, черт возьми, улыбайтесь!

    После вспышки я перевел кадр и щелкнул еще раз, чтобы подстраховаться. Не каждому дано осознать свое призвание, но я в тот вечер твердо решил стать фотографом, эта профессия казалась мне престижной и одновременно достижимой. Папа меня поддержал:

    — Все верно, малыш, фотографом быть интересно, да и денежно.

    Получив родительское благословение, я воспарил в мечтах, но Франк, как обычно, остудил мой пыл:
    — Хочешь стать фотографом, приналяг на математику.

    С чего он это взял — неизвестно, но обсуждение приобрело опасный оборот: одни утверждали, что фотография — искусство и математика тут вовсе ни при чем, другие напоминали о необходимости разбираться в перспективе, оптике, составе эмульсий и в других технических тонкостях. Каждый был уверен в своей правоте, что привело меня в растерянность. Все выдвигали аргументы, никто никого не слушал, а я тосковал, поскольку плюрализм мнений был мне внове. Я решил, что Франк просто завидует, ему таких потрясающих подарков в детстве не делали. Фотография не наука, в ней силен фактор случайности. Историческая фотография собравшейся вместе семьи — единственная в своем роде — три года простояла на буфете, на самом видном месте, а потом исчезла по причинам, никак не связанным с ее художественными достоинствами.


    1 Как поживаете, Каллахан? (англ.)

    2 Очень хорошо! (англ.)

    3 Пока, Каллахан! (англ.)

    4 Антонио Канова (1757–1822) — итальянский скульптор-неоклассик.

    5 Лоренцо Бартолини (1777–1850) — итальянский скульптор, представитель холодного, чопорного и — в женских фигурах — приторно-сентиментального стиля империи; он, подобно Канове, отличался условностью и аффектацией, но не обладал другими достоинствами Кановы.

    6 «Брауни Кодак» (Kodak Brownie) — фотокамера, один из наиболее известных продуктов Kodak.

Юрий Буйда. Яд и мед

  • Юрий Буйда. Яд и мед. — М.: Эксмо, 2014. — 288 с.

    Яд и мед

    Этот дом был построен в начале 90-х годов XIX века, еще при жизни Александра III Миротворца. Купец-миллионер, ситцевый фабрикант, купил земли неподалеку от Москвы, здесь, на Жуковой Горе, и возвел этот роскошный особняк для своей любовницы — актрисы императорских театров. Дом на высоком холме, с которого открывался замечательный вид на речную пойму. Хорошо прокаленный красный кирпич, звонкая сосна, стройные беленые колонны у входа, пышногрудые и широкобедрые музы на фризе, напоминающие разгульных вакханок, французские окна с зеркальными стеклами, кокетливые башенки с зубцами, крыша из черной аспидной черепицы, которая сверкала на солнце, как россыпь драгоценных камней…

    Но жизнь в этом доме не заладилась с самого начала. Легкомысленная актриса вскоре влюбилась в рокового поэта, фабрикант застрелил ее и был сослан на Сахалин, в каторгу, его наследники стали сдавать особняк в аренду, а вокруг построили несколько десятков двухэтажных домиков под сдачу внаем. Так началась история дачного поселка Жукова Гора.

    Этот дом повидал много разных людей — блестящих гвардейских офицеров и их блестящих любовников, известных живописцев и именитых писателей, бритоголовых советских маршалов и мускулистых гражданеток в кумачовых платочках, много их было — молодых и усталых, полных надежды и убитых горем, с бокалом шампанского в руке и в наручниках…
    Этот дом хранил память обо всех этих людях — шепоты и крики, запахи плоти, вина и крови, горячего воска и горелого пороха, ненависти и страха, хранил старинные тени в зеленоватой глубине высоких зеркал…

    Иконы сменялись портретами — сначала Чернышевского, Льва Толстого и Леонида Андреева, затем — Ленина, Кропоткина и Троцкого, а потом — Сталина, которые с каждым годом становились больше, больше и больше. Под этим портретом хозяева праздновали новоселья и на этот портрет бросали последний взгляд, когда их уводили из дома навсегда…
    В середине тридцатых здесь поселился генерал Осорьин с семьей.

    Дмитрий Николаевич Осорьин принадлежал к старинному княжескому роду. Впервые князья Осорьины упомянуты в русских летописях в 1255 году, когда один из них остановил вторжение литовцев, разгромил их и прошелся по литовским городам и деревням, не оставляя после себя в живых даже собаки, которая могла бы лаять ему вслед. Род Осорьиных обеднел при Иване Грозном и поднялся при Петре Великом. А в 1805 году в битве под Аустерлицем подполковник Осорьин со своим батальоном несколько часов сдерживал натиск кавалерии Мюрата, прикрывая отступление русской армии. Шестьсот пехотинцев, выстроившись в каре, отбили двенадцать атак французской конницы. Невзирая на ранение в плечо, князь Осорьин так и не переложил шпагу в левую руку, а его голос перекрывал шум сражения: «Держать строй! Держать строй!». Семеро солдат, знаменосец и командир — вот и все, что осталось от батальона, не сдавшего позиций. Когда Наполеон назвал истекавшего кровью Осорьина «храбрецом» и «безумцем», тот возразил: «Я только держал строй, ваше величество. Держал строй». По возвращении домой князю Осорьину именным указом было разрешено начертать на фамильном гербе девиз, который остался в истории: «Держать строй!».

    Дмитрий Осорьин был одним из двухсот генералов царской армии, которые после октября 17-го перешли на сторону большевиков. Он преподавал в Академии Генерального штаба РККА. От первого брака у него было двое сыновей, от второго — две дочери. Он умер от болезни сердца вскоре после второй германской войны, пережив сыновей-офицеров, которые в годы Большого террора были расстреляны как враги народа, шпионы и заговорщики.

    Весной 53-го из гостиной убрали портрет Сталина, и больше никогда в доме на холме и в других домах никаких портретов на стены не вешали, потому что любой портрет на стене в гостиной напоминал о том самом портрете.
    Наступили спокойные времена.

    Великие маршалы перестали брить голову и засели за мемуары, а летними вечерами пили чай на веранде, любуясь закатом. Великие писатели собирали вокруг самовара гостей, чтобы почитать главы из новых романов. Великие актеры разучивали роли в новых пьесах, в которых истина была сильнее правды. Великие старухи гуляли с собачками, перебирали драгоценности в шкатулках и засыпали в уютных креслах с котенком на коленях.

    В осорьинском доме дважды в день, в одно и то же время, раздавался веселый крик: «Соль на столе!» — и все его обитатели стекались в столовую. И если раньше Осорьиных называли «бывшими», то теперь все чаще — «всегдашними».
    На Жукову Гору вернулась великая русская скука.

    Люди перестали бояться ночи. Подрастали дети и внуки. Под огромным болконским дубом, который рос неподалеку от осорьинского дома, назначали встречи влюбленные. Старики обсуждали свои болезни или новых соседей, хотя новые соседи появлялись здесь очень редко: поселок Жукова Гора стал заповедником для избранных, для элиты, и попасть сюда было непросто.

    Наступление новых времен мало что тут изменило, разве что цены на здешнюю недвижимость взлетели до небес. Новые богачи, которым все же удалось купить несколько домов на Жуковой Горе, беспрекословно принимали заведенные здесь порядки и не нарушали спокойного течения жизни. Правда, они еще не научились любоваться закатами, обсуждать свои болезни и не тревожиться о будущем, но это — это дело наживное.

    И еще они не научились скрывать зависти, когда речь заходила о доме Осорьиных, о доме на холме — хорошо прокаленный красный кирпич, звонкая сосна, стройные беленые колонны у входа, пышногрудые вакханки на фризе, французские окна с зеркальными стеклами, кокетливые башенки с зубцами, крыша из черной аспидной черепицы, которая сверкала на солнце, как россыпь драгоценных камней, — не дом, а мечта, и эту мечту, конечно, можно купить за деньги, но завладеть ею по-настоящему — нет, нельзя, как нельзя завладеть чужой тенью: дух дышит только там, где хочет…

    Лето я проводил у дедушки с бабушкой, в Нижних Домах. Эти одинаковые коттеджи были построены при Сталине, когда Жукова Гора стала режимным объектом. Поселок обнесли надежной оградой, устроили правильное водоснабжение и канализацию, у ворот поставили охрану, а в низине, отделенной от реки Болтовни невысокой дамбой, построили дома, в которых поселились садовники, столяры, слесари, сторожа и прочий обслуживающий персонал.

    Мой дед Семен Семенович Постников был фельдшером, но на Жуковой Горе все называли его доктором. Днем доктор Постников принимал больных в амбулатории, а вечером складывал в пухлый кожаный баул инструменты, пузырьки, ампулы и отправлялся «с визитами» — ставить уколы пациентам, а чаще — пациенткам. Иногда он брал с собой меня. Так, благодаря деду, я впервые попал в дом на холме, который все в поселке называли Домом двенадцати ангелов — из-за двенадцати ржавых флюгеров, которые напоминали крылатых ангелов и вращались на ветру, издавая негромкое, но грозное гудение.

    Мне было пять или шесть, когда я переступил порог этого дома — он поразил меня с первого взгляда. Холл с черным мраморным полом и белыми колоннами, между которыми стояли статуи нагих женщин; просторная гостиная, выходившая окнами на речную пойму и украшенная огромным роялем; люстры, каскадами ниспадавшие с потолков; широкие вазы с цветами, источавшими головокружительные запахи, которые смешивались с запахами хвойной мастики; напольные часы с золочеными маятниками; мужчины в париках и женщины в юбках-колоколах — они взирали на меня с портретов, развешанных по стенам…

    Я подошел к картине, на которой была изображена обнаженная женщина, лежавшая спиной к зрителю. У нее были широкие бедра, узкая талия и густые огненно-рыжие волосы. В зеркале, которое она держала перед собой, отражалось ее лицо с острым носом и пронзительно-голубыми глазами.

    — Самая красивая в мире задница, — сказал со вздохом дед, положив руку на мое плечо. — Венера.

    Спустя несколько дней эта Венера пригласила нас на чай. Я уже знал, что ее зовут Татьяной Дмитриевной, но все называют ее Тати, с ударением на последнем слоге.

    Мы ждали ее в столовой.

    За минуту до того, как часы пробили пять, в столовую вбежала миловидная женщина в белом кружевном фартучке, которая заняла место за креслом с высокой спинкой. Эту женщину дед называл Дашей. Она открывала дверь, когда мы приходили с визитом, и угощала меня печеньем, пока доктор Постников ставил уколы хозяйке. Даша была живой, говорливой и улыбчивой, но на этот раз ее лицо, фигура, поза выражали только достоинство и почтительность.

    С боем часов в комнату вошли вразвалку два черных датских дога — два огромных исчадия ада, отливавшие синевой. Они неспешно подошли к Даше и легли на полу по обеим сторонам кресла. Эти мрачные великаны носили имена Ганнибал и Катон. За ними вбежали болонки — Миньон и Мизер, чистые, кудрявые и веселые, которые прыгнули на узкую козетку, стоявшую у стены, и сели, нетерпеливо переступая с лапы на лапу.

    Наконец послышалось шуршание, позвякивание, дверной проем озарился оранжевым светом, и в столовую вплыла Тати. Умопомрачительная шляпа с широченными полями и островерхой тульей, красная шелковая жилетка — позументы, цепочки, сверкающие камешки и монетки, шелковая же блузка цвета палой листвы, бордовая юбка из тяжелой парчи, густо расшитая золотой и серебряной канителью, бархатные туфли на низком каблуке. Но больше всего меня поразило ее лицо — оно было почти ужасным, оно было почти уродливым, оно было странным, однако я не мог оторвать от него взгляда. Слишком длинный и слишком острый нос, слишком маленькие круглые глаза навыкате, слишком большой рот, который от яркой помады казался еще больше, слишком бугристая кожа лица… но это лицо — оно притягивало взгляд, пугало и завораживало…

    Тати поздоровалась — у нее был низкий железный голос, сильный и скрипучий, и говорила она так, словно закрывала дверь за каждым словом, — прошествовала в конец стола и опустилась в кресло с высокой спинкой, а на стульях рядом с ней устроились ее придворные кошки — пышная и величественная София Августа Фредерика фон Анхальт-Цербстская, ленивая гладкая Дуняша и рыжая взъерошенная Дереза с узкими зелеными глазами…

    Даша разлила чай в фарфоровые чашки и поставила передо мной блюдце с пирожным.

    — Как тебя зовут? — спросила Тати, глядя на меня поверх чашки, поднесенной к губам.

    Но я не мог отвечать — на меня вдруг накатило. Я фыркнул.

    Она вопросительно подняла бровь.

    Я не смог удержаться.

    — Самая красивая в мире задница, — едва выговорил я, давясь смехом. — Ве… Венера…

    — Картина в гостиной, — сказал дед. — Венера с зеркалом.

    — Ага… — Тати строго посмотрела на меня, вдруг подмигнула и спросила своим железным голосом: — Ну и как тебе задница? Понравилась?

    — Да, — растерянно ответил я.

    — Семен, — сказал дед. — Его назвали Семеном.

    — У тебя есть вкус, Семен, — сказала Тати. — И чувство прекрасного.

    Дед рассмеялся.

    Когда часы пробили шесть, Тати встала, зазвенев всеми своими цепочками и монетками, и протянула деду руку. Он наклонился и поцеловал ее. Это было так необычно, что я утратил дар речи.

    Я боялся, что и меня заставят целовать эту змееобразную руку, эти острые пальцы, унизанные кольцами и перстнями, но — обошлось.

    Вот таким и вошел этот дом в мое сознание: холл с черным полом, нагое мраморное женское плечо, выступающее из полумглы между колоннами, запахи цветов и хвойной мастики, лучшая в мире задница, остроносая женщина в ярких одеждах, восседающая на троне с сигаретой в змееобразной руке, окруженная собаками и кошками, луч заходящего солнца, пронзающий тонкую фарфоровую чашку, наполненную золотистым чаем, — образ порядка, форма подлинной жизни, таящаяся глубоко в душе и беспрестанно терзающая своей близостью и недостижимостью, воспоминание не столько яркое, сколько дорогое…

Абрам Рейтблат. Писать поперек

  • Абрам Рейтблат. Писать поперек: Статьи по биографике, социологии и истории литературы  — М.: Новое литературное обозрение, 2014. — 400 с.

    Некролог как биографический жанр

    Биография как тип повествования о жизни конкретного, реально существовавшего человека представлена в различных формах, различающихся адресатом и функциональным назначением. Чаще всего выделяют такие модификации биографии, как научная монография, популярный биографический очерк, биографический роман, статья в словаре или энциклопедии, автобиография. Но при этом нередко забывают некрологи, хотя о жизни многих людей можно получить сведения только из них, поскольку эти люди не удостоились биографических повествований в других жанрах.

    Некролог как биографический жанр обладает рядом специфических особенностей. Конститутивна в нем временная привязка к смерти человека: он должен сообщить обществу о ней (и, соответственно, появляется вскоре после смерти), подвести итог жизни человека (раньше его путь был не завершен), основное внимание уделяя социально полезным аспектам его деятельности (посты, награды) и избегая негативных оценок. Уже самим фактом помещения некролога его персонаж признается социально значимым и важным (чаще всего некролог закрепляет ранее возникшую известность, но не всегда, иногда человек не был ранее известен публике, и периодическое издание хочет изменить сложившееся положение вещей, так, например, иллюстрированный журнал «Нива», печатавший обычно некрологи государственных и общественных деятелей, литераторов и ученых, поместил в 1880 г. на своих страницах некролог управляющего конторой «Нивы» Ю.О. Грюнберга). Привязка некролога к смерти выражается и в том, что в нем часто говорится о причине смерти и месте похорон, а также в часто присутствующих в нем ритуальных словах, что умерший не будет забыт.

    Любая социальная общность, ориентированная не на реализацию сиюминутных целей (как, например, участники ограбления банка или курортной игры в покер), а на длительное существование, вырабатывает определенные механизмы поддержания своей тождественности, причем в пространстве отождествление идет по принципу отличения от «чужих», а во времени — по принципу подчеркивания связей со своими, жившими ранее, — «предками». По четкой формулировке Я. Ассмана, «обращаясь в воспоминании к мертвым, общность подтверждает свою идентичность».

    Основное в некрологе — не личность человека, не его частная жизнь, а почти исключительно социальная его полезность. Ведь память об умерших — не автоматический процесс, а результат целенаправленной деятельности. Помнят не всех: «Мы говорим, что мертвый продолжает жить в памяти потомства, как если бы речь шла о естественном продолжении самодеятельного существования. Но на самом деле речь идет об акте оживления, которым мертвый обязан волевому решению группы не допустить его исчезновения, сохранить его силой воспоминания как члена общности, взять его с собой в шагающее дальше настоящее». Поэтому характерно, что обычно некролог обезличен, это жанр не авторский, а коллективный, оценку в нем выносит не конкретный индивид, а все общество. Поэтому в дореволюционной России некрологи, как правило, помещались без подписи.

    Постоянное появление некрологов говорит людям: тот, кто что-то делает для других, не умрет, его будут помнить. Это предполагает признание ценности общества: если мнение окружающих человеку безразлично, то какая ему разница, будут его помнить или нет. В российской периодике жанр некролога появился в начале XIX в. (первым журнальным некрологом был, по-видимому, некролог И.Ф. Богдановичу в .Вестнике Европы. в 1803 г. (№ 3)). Тогда публиковались главным образом некрологи членов императорской семьи, военачальников и высших государственных чиновников, причем освещалась почти исключительно официальная сторона их деятельности. В 1820-е гг. публикация некрологов стала уже достаточно обыденным явлением. Так, в газете «Северная пчела» в 1826 г. некрологи появлялись в среднем в каждом десятом номере, причем среди лиц, удостоенных их, были не только такие фигуры, как Н.П. Румянцев и Н.М. Карамзин, но и гораздо менее известные лица, например литератор А.Ф. Рихтер, музыкант И.Я. Миллер и купец Я.Н. Мольво.

    Постепенно число периодических изданий росло, особенно после воцарения Александра II. Соответственно росло число публикуемых некрологов. Во второй половине XIX — начале ХХ в. наблюдался расцвет этого жанра в периодической печати. В каждой столичной газете несколько раз в неделю публиковались некрологи — правительственных чиновников, военных, общественных деятелей, членов императорской семьи, ученых, педагогов, писателей, деятелей искусства, духовных лиц и т.д., причем не только отечественных, но и зарубежных. Многие газеты имели некрологическую рубрику и держали специального сотрудника, отвечающего за подготовку некрологов (в результате ежегодно несколько десятков тысяч людей удостаивались некрологических заметок), подборки некрологов за год выходили даже отдельными изданиями. Если учесть, что в соответствии с направлением газеты или журнала, местом издания, профилем, знакомствами ее сотрудников круг лиц, удостаивавшихся в том или ином издании некролога, существенно разнился, то в целом «некрологировалась» немалая часть общества. Так, по нашим подсчетам, в журнале «Театр и искусство» ежегодно печаталось более 100 некрологов театральных деятелей. Всего, по мнению И.Ф. Петровской, «в журналах, газетах, ежегодниках XIX — нач. ХХ в. помещено несколько десятков тысяч некрологов».

    Некролог расцвел в ситуации, когда были достаточно четкие представления о смысле существования человека и социума, об устройстве общества, скрепляющих его ценностях. У разных групп и слоев общества они могли быть разными, но у каждой представление о системе социальных ценностей было достаточно определенным. Если брать некрологи определенного периода в комплексе, то можно выявлять, какие ценности в данный момент больше всего важны для общества. Иерархия ценностей проявляется и в отборе представителей тех или иных социальных слоев, профессий, полов и т.п., и в выделении конкретных лиц, и во включении в некролог той или иной информации, и в прямых оценках. Некролог обычно был невелик и включал следующие сведения: информацию о времени и месте рождения и смерти, месте учебы, чинах, званиях и наградах, местах службы, общественной деятельности, имеющихся публикациях и т.п. Нередко сообщалось также о том, кто были родители.

    Я проанализировал некрологи, опубликованные в самом распространенном русском журнале «Нива» в 1900 году. За год было помещено 33 некролога, в том числе 6 — иностранцев, из отечественных лиц — 6 государственных деятелей, 5 писателей и журналистов, 5 ученых, 4 деятеля искусства, 2 духовных лица, врач, коммерсант, издатель, педагог, член императорской семьи. Вычленяемый из них набор ценностей — типично интеллигентский. На первом плане тут — долг перед народом, необходимость освобождать и просвещать его. Как «громадная заслуга [писателя Д.В.] Григоровича. указывается то, что он «первый <…> утвердил в нашем сознании истину, что русский народ, что крепостной люд достоин свободы» (№ 1. С. 18). Педагог В.П. Кулин удостоен высокой оценки, поскольку «он ставил дело просвещения выше всего» (№ 10. С. 203), а издатель Ф.Ф. Павленков, выпускавший книги с целью просвещения, вообще совершил, по мнению некрологиста, «просветительский подвиг» (№ 6).

    Высоко ценятся наука, литература и искусство, а также любовь к другим людям, толерантность и миролюбие. В качестве достоинств философа Вл. Соловьева названы как «дух свободного исследования», так и призывы к .терпимости, всепрощению, миролюбию, борьбе с человеконенавистничеством., против национальной розни (№ 33. С. 664б). Если характеризуются личные черты человека, то только с целью показать, что он был готов пожертвовать собственным благом для блага людей. Так, о географе А.А. Тилло сообщается, что в «частной жизни это был человек редкой скромности, всецело поглощенный интересами науки…» (№ 4. С. 82), а у управляющего конторой «Нивы. Ю.О. Грюнберга отмечается «беззаветная преданность долгу, доходившая до забвения своей личности…. (№ 47. С. 943). Некрологисты считают нужным подчеркнуть, что художник И.П. Келлер «отличался необычайною правдивостью и прямотой», был «изумительно добрый» (№ 9). После революции число публикуемых некрологов постоянно снижалось, поскольку цензура жестко ограничивала круг лиц, достойных некролога (это были преимущественно государственные и партийные деятели), а набор представленных в них ценностей сужался и окостеневал.

    http://www.nlobooks.ru/node/4094

Петер Фреберг Идлинг. Улыбка Пол Пота

  • Петер Фреберг Идлинг. Улыбка Пол Пота. Путешествие по Камбодже красных кхмеров. — М.: Астрель: CORPUS, 2014. — 288 с.

    Попытка реконструкции

    1.
    Дорога через поля и леса. Из-за ухабов, ям и колеи невозможно разогнаться даже до семидесяти. Эта дорога не сильно отличается от камбоджийских. Древняя тропа, постепенно расширявшаяся на протяжении последних столетий и уже в наше время заасфальтированная. Разбитое, растрескавшееся покрытие. Строители общества не смотрят под ноги.

    Моя машина выпущена в 1971 году. Когда-то красный корпус теперь весь в разводах. В левом треснутом углу лобового стекла штамп: «Made in West Germany». В тот год США совершили 61 тысячу воздушных налетов на Камбоджу. Пол Пота звали Салот Сар, а я еще не родился на свет.

    Это наша первая беседа.

    Июньское солнце низко стоит над елями. Деревья редеют, и взгляду открываются светло-зеленые поля с огромными валунами, оставленными ледником. Люди возделывали здесь землю тысячу лет.

    Меня устраивает эта дорога, по духу она ближе своим камбоджийским сестрам, нежели шведской трассе Е4. И машина подходящая — она служила еще до того, как на карте была нарисована Демократическая Кампучия. А в остальном — не знаю.

    Зеленая калитка. По обе стороны высокие цветущие кусты сирени. Сквозь листву проглядывает старый красный дом.

    Так ли я это представлял?

    Ведь я ничего себе не представлял.

    А может, если и представлял, то уж точно не так. Не красный домик среди зарослей сирени возле такой дороги.

    2.

    Пройти четыреста семьдесят пять метров от ворот Ангкор-Вата до внутреннего храма можно минут за пять, не больше. Храмовый комплекс построен в XII веке, его башни символизируют пять вершин священной индийской горы Меру, а гигантский ров — Мировой океан. Вокруг, на площади в несколько десятков квадратных километров, расположены большие, как озера, водохранилища, вырытые вручную. Между ними — сотни огромных храмов. Это место не имеет себе подобных.

    Считается, что, когда Ангкор-Ват только строился, в городе проживало более миллиона жителей. Если так, то по тем временам это было самое крупное поселение на земле. Больше Пекина, больше Парижа. Силуэт Ангкор-Вата изображен на всех национальных флагах Камбоджи. Снимки Ангкор-Вата, сделанные против солнца, на рассвете и на закате, тиражируются на открытках и страницах фотоизданий. Чтобы увидеть храм, в Камбоджу едут туристы со всего мира. И от этого зрелища действительно захватывает дух.

    Реже услышишь о том, как все эти храмы строились. Как можно было за такое короткое время и такими примитивными средствами возвести столько восхитительных сооружений? Историки считают, что без рабов тут было не обойтись. Общество являло собой один большой трудовой лагерь.

    Легко оперировать цифрами и масштабами, удаленными во времени. Но сколько жизней стоил этот величественный шедевр?

    Сколько времени должно пройти, чтобы люди забыли террор и насилие и видели только сохранившиеся памятники?

    3.

    Все можно изложить просто, прибегнув к общепринятой версии.

    Война во Вьетнаме дестабилизировала обстановку в соседней Камбодже. В 1970 году глава государства, принц Сианук, был свергнут с престола в результате военного переворота под руководством генерала Лон Нола. В разразившейся гражданской войне проамериканскому режиму Лон Нола противостояли партизаны-коммунисты, прозванные красными кхмерами. В 1975 году США покинули Южный Вьетнам, одновременно пало и правительство Камбоджи. Красные кхмеры захватили власть и под предводительством ранее никому не известного Пол Пота приступили к радикальной перекройке общества. Страну переименовали в Демократическую Кампучию, городских жителей депортировали в деревни и отправили на принудительные работы. Частная собственность, религия и деньги были отменены. Целью провозглашена маоистская крестьянская утопия. В действительности, как выяснилось позже, Пол Пота звали Салот Сар, и в прошлом он был учителем, получившим образование во Франции.

    За последующие три с половиной года казни, голод и болезни унесли жизни 1,7 миллиона человек — пятой части всего населения Камбоджи. В декабре 1978 года в Демократическую Кампучию вошли вьетнамские войска. Пол Пот был свергнут, его место заняло провьетнамское правительство. Красные кхмеры возобновили партизанскую войну из пограничных с Таиландом районов. Окончательно они сложили оружие в 1998 году, после смерти Пол Пота. В 1993-м в Камбодже прошли первые демократические выборы, организованные ООН.

    Вот так выглядит История.

    Пол Пот, вышедший из джунглей, из ниоткуда. Горы черепов. Все просто и непостижимо.

    4.

    Мои первые воспоминания. Я вижу коляску изнутри. Снаружи идут взрослые, все в одном направлении. Небо, кажется, серое, но, может быть, я это додумал потом. Мы кричим, они идут, мне скоро три. Я помню, мне нравилось, что мы кричим «кисс»1. Хотя вообще-то мы кричали «Киссинджер».

    Киссинджер!
    Киссинджер!
    У! Бий! Ца!

    Киссинджер!
    Киссинджер!
    У! Бий! Ца!

    Мы в Стокгольме. 17 апреля 1975 года. Скандируем: «США прогнали вон, веселятся все кругом». Пномпень пал, и тут-то все и начинается.

    Хотя, ясное дело, что не тут. Не в Стокгольме. Скорее, это могло бы начаться в маленькой пномпеньской библиотеке с шведскими книжками. Шведская гуманитарная организация.

    Практикант, родом с западного побережья Швеции, возможно, из Гётеборга. Во всяком случае, так кажется по его интонации, когда он говорит: вот, мол, чокнутые. Он показывает небольшую книжицу с черно-белой фотографией на обложке. «Чокнутые», — говорит он. Книжка склеена пожелтевшим скотчем.

    Она называется «Кампучия между двух войн» и была напечатана весной 1979 года. Это радужные заметки путешественников, посетивших Демократическую Кампучию Пол Пота.

    Авторы указаны в алфавитном порядке. Быть может, это такая традиция, а может, просто приемлемая иерархия для тех, кто противопоставляет себя каким бы то ни было иерархиям.

    Неформально порядок иной. Санитар психиатрической клиники, студент, журналист и писатель с мировым именем.

    Первым троим около тридцати, последнему — пятьдесят.

    Две женщины и двое мужчин.

    Одна из женщин замужем за камбоджийцем, которого она встретила во Франции несколькими годами раньше. Она лучше всех знакома с молодыми камбоджийцами — леворадикальными интеллектуалами. Ее муж — революционер и когда-то работал в представительстве Камбоджи в Восточном Берлине.

    Когда четверо шведов совершают свое путешествие по Камбодже, его, скорее всего, уже нет в живых. Он погиб, раздавленный революцией, за которую боролся.

    Его жена еще этого не знает, другие шведы тоже. Они полагают, что он просто слишком занят, слишком занят своими революционными делами и не может встретиться с ними.

    Разумеется, на самом деле все началось не с той библиотеки и не с возмущенного гётеборжца. Не с засаленной книжки, на обложке которой перечислены имена в алфавитном порядке. Все началось где-то еще. Если, конечно, вообще можно говорить о начале. Одно цепляется за другое. Возвращается. Или кажется, что возвращается. Вращается по кругу. А что, если сказать, что все начинается там, где кончается история? Что, если сказать, что все начинается там, где история начинается? Или, может быть, повторяется? Или, просто-напросто, продолжается?

    5. [белая рябь]

    Удар по мячу шестьдесят лет тому назад.

    Одноклассник Салот Сара по старшей школе до сих пор помнит этот удар.

    Футбольный матч в Кампонгчамской школе. Бисиклета, удар через себя в падении. Он остался, этот удар, хотя многое другое давно стерлось.

    Говорят, Салот Сар был хорошим футболистом. Тогда еще никакой не Пол Пот, а просто Салот Сар. Он хорошо играл, а еще увлекался французской романтической поэзией. Верлен. Гюго. А еще любил играть на скрипке. Правда, это у него получалось хуже, — говорят те, кто помнит.

    Тяжелый коричневый кожаный мяч. Навес. Стоя спиной к воротам, Салот Сар подпрыгивает и зависает в воздухе параллельно земле. Делает взмах одной ногой, другой, с силой ударяет по мячу и посылает его в ворота.

    Кто был голкипером? Этого уже никто не помнит.

    Может, Лон Нон, младший брат будущего зачинщика переворота Лон Нола и лучший друг Салот Сара?

    А может, Кхиеу Самфан, будущий глава Демократической Кампучии? Ведь сын судьи был зубрилой, да еще малолеткой. Что он мог тогда, кроме как стоять на воротах?

    Зато удар Салот Сара на футбольном поле в столице провинции помнят многие.

    Тридцать лет спустя Салот Сар подпишет Лон Нону смертный приговор. По крайней мере теперь они играют в разных командах. Прежде чем послать Лон Нона на казнь, вспоминал ли Салот Сар те времена, когда они были неразлучны? Как они играли в футбол или как купались в реке Меконг? А может, революционные занятия самокритикой помогли ему избавиться от сентиментальности?
    Бисиклета, гол. Обаятельный Салот Сар. Улыбающийся. Как любой игрок, забивший гол.

    6.

    На обложке заклеенной скотчем книжки — черно-белая фотография. На берегу реки люди таскают землю. Плетеные корзины, кто-то в темной одежде. В центре два молодых человека, улыбаясь, смотрят на читателя.

    На задней стороне обложки перед Ангкор-Ватом выстроилась шведская делегация. Август, погода теплая и пасмурная. На шведах рубашки с коротким рукавом и сандалии.

    Они одеты на удивление скромно. Интересно, это сознательный выбор?

    Крайняя справа — Хедда Экервальд. Она чуть заметно улыбается, как будто фотограф слишком долго настраивал фотоаппарат и улыбка постепенно угасла. Рядом с ней — Гуннар Бергстрём, председатель Общества шведско-кампучийской дружбы. Он серьезен, руки скрещены на груди, на голове — кепка а-ля Мао, купленная в Китае. Дальше — Анника Андервик, улыбающаяся, с ветровкой в руках. Слева — Ян Мюрдаль. У него на ногах что-то вроде темных полуботинок. Он тоже весел, как-то почти по-мальчишески подтянут, с рюкзаком за плечами и огромными наручными часами.

    Трава у них под ногами короткая, с широкими стеблями. Метрах в пятидесяти за ними высятся величественные башни Ангкор-Вата. Одинокая сахарная пальма растопырила свои взъерошенные ветви на фоне серого неба. Пальма растет у лестницы, ведущей к одному из входов в храм. Она немного склонилась вправо. Если эта пальма до сих пор растет там, то можно легко найти место, где они стояли.

    Можно ли в таком случае увидеть то, что видели фотографирующиеся?

    7.

    15 мая 1975 года, почти месяц спустя после того, как красные кхмеры заняли Пномпень, писатель Пер Улов Энквист пишет в газете «Expressen»:

    Многие годы западный империализм насиловал азиатскую страну, погубив почти миллион жизней, превратив красивый камбоджийский культурный город в гетто, в бордель.

    Но народ поднялся, вернул себе свободу, прогнал захватчиков и понял, что этот красивый город должен быть восстановлен.

    Жильцов выселили, и дом начали убирать. Драить полы и стены — ибо не подобает людям жить в унижении, они должны жить достойно и в мире.

    А Запад тем временем проливает крокодильи слезы. Бордель разогнали, идет уборка. Горевать из-за этого могут лишь сутенеры. И все же это учит нас, что борьба — не исторический памятник, не безжизненный монумент. Борьба продолжается.

    Борьба продолжается. Давайте запомним это.

    8.

    Лопата — твоя ручка, рисовое поле — твой лист бумаги!

    9.

    Всякий раз, прослушивая радиотелеграмму от 18 апреля 1975 года, я чувствую одно и то же. Серьезный, четкий голос диктора из новостного агентства ТТ, ощущение безвременья. Проигрываю запись снова.

    Из Пномпеня, столицы Камбоджи, на данный момент не поступает практически никакой информации. Все коммуникации перерезаны. Сегодня радио Национального фронта сообщило только одно: взят Баттамбанг, второй по численности город Камбоджи, и еще восемь небольших городов.

    Все равно что стоять у границы и смотреть на рисовые поля и сахарные пальмы. Синее небо, растянутое надо всем этим. Тишина. Никакого движения. Вдалеке, за горизонтом, кто-то уже повернул ключ, и механизм медленно, тяжко начал вращаться.

    10.

    Эта страна сделана из воды. Мой самолет летит не над землей, а над морем. Я вообще не понимаю, где тут можно приземлиться. Узкие дороги, окаймленные деревьями, стелются прямо по коричневым волнам. Сентябрь, сезон дождей подходит к концу. Река Меконг переполнилась и залила, похоже, всю страну.

    Все выглядело примерно так же 12 августа 1978 года, когда китайский «Боинг-747» после пятичасового перелета готовился к посадке в Пномпене. Разве что воды было поменьше.

    В салоне сидели члены шведской делегации и одетые по-курортному танцоры из Румынии. Облака расступились, и трое из четырех шведов впервые увидели страну, которой посвятили последние несколько лет своей жизни.

    Рисовые поля, солнце и бурая вода. В своем путевом дневнике Хедда Экервальд пишет, что на глаза у нее навернулись слезы, потому что вся поверхность была испещрена взрывными воронками.


    1 Kiss по-шведски значит «писи» (детск.). (Здесь и далее — примечания переводчика.)

Кейт Аткинсон. Жизнь после жизни

  • Кейт Аткинсон. Жизнь после жизни. — М.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2013. — 544 с.

    Жизнь после жизни

    Июнь 1914 года

    Свое четвертое лето Урсула встретила без особых происшествий. Ее мать с облегчением отметила, что малышка, вопреки (или благодаря) столь трудному вхождению в этот мир, развивается нормально, благодаря (или вопреки) строгому распорядку дня. Урсула, в отличие от Памелы, не была склонна к размышлениям, но и не жила бездумно, в отличие от Мориса.
    Стойкий оловянный солдатик, думала Сильви, наблюдая, как Урсула топает вдоль берега за Морисом и Памелой. Они казались совсем крошечными — да такими они и были, — но почему-то Сильви не переставала удивляться необъятности своего чувства к детям. Самый младший и самый крошечный, Эдвард, еще не покидал переносную плетеную колыбельку, стоявшую рядом с ней на песке, и пока не причинял никакого беспокойства.

    Их семья на месяц сняла дом в Корнуолле. Хью пробыл там всего неделю, а Бриджет осталась до конца срока. Еду готовили Бриджет и Сильви сообща (и довольно скверно), потому что миссис Гловер взяла месячный отпуск, чтобы съездить в Сэлфорд и помочь одной из своих сестер, у которой сын подхватил дифтерию. Стоя на перроне полустанка, Сильви вздохнула с облегчением, когда широкая спина миссис Гловер скрылась в вагоне.

    — Зачем было устраивать проводы? — удивился Хью.

    — Чтобы порадоваться ее отъезду, — ответила Сильви.

    Днем пекло солнце, с моря дул свежий ветер, а по ночам Сильви, непотревоженная, лежала на непривычно жесткой кровати. На обед она покупала пирожки с мясом, жареный картофель и слойки с яблоками, расстилала на песке коврик, и они перекусывали, прислоняясь к скале. На пляже можно было снять хижину, и это помогало решить щекотливую проблему дневного кормления грудью. Иногда Бриджет и Сильви сбрасывали обувь и смело трогали воду пальцами ног, а иногда просто сидели с книжками под огромным тентом. Сильви читала Конрада, а Бриджет, забывшая прихватить какой-нибудь из своих любимых готических романов, не расставалась с «Джейн Эйр», которую дала ей Сильви. Бриджет оказалась весьма отзывчивой читательницей: она то и дело ахала от страха, содрогалась от негодования и расплывалась от восторга. На этом фоне «Тайный агент» выглядел сухим чтивом.

    Выросшая вдали от побережья, Бриджет все время допытывалась, что сейчас происходит на море: прилив или отлив; до нее, похоже, не доходило, что это вполне предсказуемо.

    — Время каждый день меняется, — терпеливо объясняла ей Сильви.

    — Это еще почему? — не унималась озадаченная Бриджет.

    — Как тебе сказать… — Сильви тоже понятия не имела. — А почему бы и нет? — резко заключила она.

    Дети возвращались с рыбалки: они всласть повозились с сачками у оставленных приливом лужиц в дальнем конце пляжа. На полпути Памела с Урсулой замешкались, шлепая по воде, а Морис перешел на бег, домчался до Сильви и плюхнулся рядом с ней, подняв целую песчаную бурю. Одной рукой он держал за клешню небольшого краба, и Бриджет в ужасе завопила.

    — Пирожки с мясом есть? — спросил Морис.

    — Что за манеры, Морис, — упрекнула Сильви.

    С наступлением осени его планировалось отправить в школу-пансион. Для Сильви это было бы облегчением.
    — Иди сюда, будем перепрыгивать через волны, — распорядилась Памела.

    Памела вечно командовала, но не обидно, и Урсула почти всегда с охотой откликалась на ее затеи, а если даже без особой охоты, то все равно не спорила. Мимо них по пляжу прокатился обруч, будто принесенный ветром, и Урсула собралась побежать следом, чтобы вернуть его владелице, но Памела воспротивилась:
    — Нет, идем прыгать.

    И они, бросив сачки на песок, устремились навстречу приливу. Вот загадка: при любой жаре вода оставалась ледяной. Сестры, по обыкновению, кричали и визжали, прежде чем взяться за руки и встретить стихию. Но волны, как назло, оказались совсем низкими — просто рябь с пенным кружевом. Тогда девочки зашли поглубже.

    Там и вовсе не было волн; море просто вздымалось, подталкивало их кверху и тянуло за собой. Урсула каждый раз крепко цеплялась за руку Памелы. Вода уже доходила ей до пояса. Памела двигалась все дальше, как резная фигурка над водорезом корабля. Вода уже дошла Урсуле до подмышек; она расплакалась и стала тянуть сестру за руку, чтобы остановить.

    — Не дергай, а то мы из-за тебя упадем. — Памела обернулась к сестренке и потому не увидела огромную волну, стремительно приближавшуюся к ним.
    В мгновенье ока волна накрыла обеих, оторвав их от твердого дна, словно пару невесомых листков.

    Урсула чувствовала, как ее затягивает все глубже и глубже, увлекает в открытое море, откуда уже не видно берега. Она перебирала ножками, ища опору. Если бы только она могла нащупать дно, встать и сразиться с волнами, но дна не было, и она уже стала захлебываться, в панике дергаясь всем телом. Должен же кто-то прийти на помощь? Ее непременно должна спасти либо

    Бриджет, либо Сильви. Или Памела… но где она?

    Никто не приходил. Кругом была только вода. Беспомощное сердечко неистово колотилось, как птаха, запертая в груди. Тысячи пчел жужжали в перламутровой ушной раковине. Дыхание иссякло. Тонущее дитя, подстреленная птица.

    Наступила темнота.

    Снег

    11 февраля 1910 года

    Когда Бриджет забирала поднос с остатками завтрака, Сильви спохватилась:

    — Ой, не уноси подснежник. Поставь вот сюда, на тумбочку.

    Новорожденную она тоже оставила рядом с собой. В камине полыхал огонь, и ослепительная снежная белизна за окном казалась жизнерадостной и вместе с тем на удивление зловещей. Снег разбивался о стены дома, давил на них тяжестью, хоронил под собой. Домочадцы оказались будто в коконе. Сильви представила, как Хью по дороге домой отважно пробивается сквозь сугробы. Он отсутствовал трое суток — разыскивал свою сестрицу Изобел. Вчера (а кажется, что уже давным-давно) из Парижа пришла телеграмма, в которой говорилось: «ДИЧЬ УХОДИТ ТЧК ПРОДОЛЖАЮ ПРЕСЛЕДОВАНИЕ ТЧК». А ведь Хью никогда не увлекался охотой. Сильви понимала: надо ответить. Но что бы такое написать? Что-нибудь интригующее. Хью любит загадки. «НАС БЫЛО ЧЕТВЕРО ТЧК ТЫ УЕХАЛ ЗПТ НАС ВСЕ РАВНО ЧЕТВЕРО ТЧК» (миссис Гловер и Бриджет не в счет). Или нечто более прозаическое: «РОДИЛА ТЧК ВСЕ ХОРОШО ТЧК». Так ли это? Разве все хорошо? Малышка чудом не умерла. От удушья. А вдруг с ней не все хорошо? Ночью они одержали верх над смертью. Теперь Сильви ждала, что смерть им отомстит.
    В конце концов ее сморил сон. Ей приснилось, будто они переехали в новый дом и в незнакомых комнатах не могут отыскать детей: зовут их по именам, хотя она знает, что они исчезли навсегда, безвозвратно. Проснулась она в ознобе и, к своему облегчению, увидела, что дитя по-прежнему лежит рядом, на необъятном снежном поле кровати. Малышка. Урсула. На случай рождения мальчика у Сильви тоже было готово имя: Эдвард. Выбор имен оставался за ней; Хью, можно подумать, не заботило, кого как будут звать, хотя Сильви подозревала, что его терпение может лопнуть. Например, от такого имени, как Шахерезада. Или Гвиневера.

    Урсула, открыв свои млечные глазки, словно разглядывала усталый подснежник. Колыбель повесь на ветку, замурлыкала Сильви. Как тихо было в доме. И как обманчива бывает тишина. Можно все потерять в одно мгновение. За один шаг.

    — Нужно всеми силами гнать от себя черные мысли, — сказала она Урсуле.