Во весь голос

  • Малала Юсуфзай. Я — Малала / Пер. с англ. Е. Большелапова. — М.: Азбука-Аттикус: КоЛибри, 2014. — 400 с.

    Ее жизнь больше похожа на голливудский боевик — трудно поверить, но что-то подобное может происходить на самом деле. В буднях юной активистки Малалы Юсуфзай находится место переездам и выступлениям на встречах с высокопоставленными лицами. Правозащитницу шантажировали и стреляли ей в голову — и все это история обыкновенной девушки, борца за всеобщее образование. Малала добилась того, чтобы ее услышал весь мир, и уже в шестнадцать лет произнесла речь в штаб-квартире ООН в Нью-Йорке. На сегодняшний момент она самый молодой лауреат Нобелевской премии мира.

    Автобиография «Я — Малала» — не только обычный для этого жанра рассказ об уникальном человеческом опыте. Книга знакомит читателя с семьей героини, с историей Пакистана, с традициями пуштунов — иранского народа, к которому принадлежит Малала и ее родственники. Выбранное родителями имя стало знаковым: «Меня назвали в честь Малалай из Майванда, величайшей национальной героини Афганистана. <…> В общем, Малалай — это наша Жанна д’Арк».

    Малалу с детства отличала любовь к учебе. Ее отец Зияуддин Юсуфзай основал частную школу Хушаль, где дал возможность получить образование не только мальчикам, но и девочкам, что весьма нетипично для традиционного общества Востока — и даже периодически посылаемые в его адрес угрозы не смогли остановить начинание. В школе Малала училась усердно, ее шкаф был заставлен кубками и наградами:

    Мое соперничество с Малкой-и-Нур продолжалось. После того как она стала первой ученицей в классе, оставив меня позади, я пережила настоящий шок и стала заниматься еще усерднее. Мне удалось вернуть себе первенство, чему я была несказанно рада. Малка-и-Нур обычно шла второй, а моя подруга Мониба — третьей.

    Но будни счастливой пакистанской отличницы отнюдь не так радужны, как кажется: однажды Малала увидела, что другим детям приходится рыться в мусорных кучах и продавать найденное на свалке старьевщику, чтобы выручить деньги. В этот момент она поняла: для благополучия общества нужно предоставить всем людям возможность учиться.

    Дайте детям книги и ручки. <…> Это самое могущественное оружие на свете. Один ребенок, один учитель, один учебник и одна ручка способны изменить мир»; «…ислам не имеет ничего против того, чтобы женщины учились наравне с мужчинами.

    Малала Юсуфзай любит свой народ и свою страну. Когда в Пакистан пришли талибы, девочка, несмотря на опасность, вместе с отцом начала активную правозащитную деятельность. Она давала интервью местным газетам и каналам, вела блог от имени выдуманного персонажа Гюль Макай, а также стала героиней документального фильма, который был показан по всему миру.

    Однако патриотические речи доносятся из уст ребенка. Очень просто, иногда серьезно, кое-где по-детски наивно Малала описывает взаимоотношения с подругами, их ревность друг к другу, признание в любви соседского мальчика, драки с братьями, пикники по выходным, чтение любимых книг. Больше всего в ней изумляют непоколебимая вера в Бога и тоска по родной долине Сват: «За последний год я повидала много красивых мест, но моя долина остается для меня самым прекрасным местом на земле». Однако лишь немногие соотечественники ждут Малалу в Пакистане, уверенные, что она пропагандирует западные ценности.

    Сейчас Малале семнадцать, она живет в Бирмингеме вместе с семьей и очень хочет вернуться на родину. Девушка продолжает отстаивать право каждого человека на образование и получает за это награды — в их числе российские премии имени Анны Политковской и «За свободу мысли» имени Андрея Сахарова — и денежные взносы в «Фонд Малалы».

    Несмотря на известность, в душе Малала Юсуфзай немногим отличается от любого из нас. Однако ей удалось обратить внимание всей планеты на локальные проблемы мирового значения. Пример Малалы свидетельствует о том, какое невероятное количество возможностей дается человеку. Не использовать их — просто глупо.

Луиза Вафина

Ричард Мейсон. Тонущие

  • Ричард Мейсон. Тонущие. — СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2015. — 320 с.

    Роман 19-летнего студента Оксфорда, приобретенный за рекордную сумму на издательском аукционе, был переведен на три десятка языков и разошелся по миру тиражом в пять миллионов экземпляров. Рецензенты и читатели в один голос отмечают поразительную зрелость юного автора, не испугавшегося вступить в ряды таких литературных титанов, как Ивлин Во и Айрис Мердок. Начиная книгу шокирующим признанием 80-летнего музыканта в убийстве жены после полувека в браке, Мейсон рассказывает о том, почему любовь гениального скрипача к наследнице старинного замка на острове оказалась роковой.

    Пролог

    Вчера днем моя жена, с которой мы состояли в браке более пятидесяти лет, застрелилась.

    По крайней мере, так считает полиция. А я играю роль безутешного вдовца — вдохновенно и успешно. Жизнь с Сарой стала для меня отличной школой самообмана, оказавшегося прекрасной предпосылкой для того, чтобы научиться обманывать других. И моя жена придерживалась того же мнения.
    На самом деле она, конечно же, вовсе не совершала самоубийства. Моя жена была слишком нормальной, слишком любила жизнь. Она бы и мысли не допустила о том, чтобы причинить себе вред. Мне кажется, она никогда не размышляла о том, что сделала. И была не способна испытывать чувство вины.

    Это я ее убил.

    И причины тут отнюдь не те, каких можно ожидать. Нельзя сказать, что мы были несчастливы в браке. До вчерашнего дня Сара вела себя так, как полагается идеальной, любящей жене. В некоторых вопросах она всегда оставалась верной себе. Забавно, что в одном человеке могут уживаться совершенно противоположные моральные принципы, и это несоответствие его, судя по всему, нисколько не смущает. Моя жена всегда была очень правильной и вела себя как должно, — во всяком случае, так это выглядело со стороны.

    «Она, не жалея сил, отдавала себя служению острову и людям, населяющим его» — так скажет о ней капеллан, когда придет время, и будет прав.

    У Сары имелось множество добродетелей, главная из них — непоколебимое чувство долга, который она исполняла спокойно, с изяществом. Именно такой ее будут помнить. И спокойствие ее распространялось не только на нее саму, она умела привносить его и в жизнь окружающих — если это, разумеется, было ей выгодно. Однако я, когда женился на Саре, радовался этому ее умению, и она на протяжении пятидесяти семи лет нашего брака ни разу меня не подвела.

    Зная меня, вы едва ли заподозрите во мне убийцу. Я не считаю себя склонным к насилию, и то обстоятельство, что я убил Сару, думаю, вряд ли что-либо меняет. За прожитые восемьдесят два года я хорошо изучил свои недостатки, склонность к насилию — по крайней мере, физическому — к ним не относится. Я убил свою жену, потому что того требовала справедливость, и, убив ее, в некотором роде свершил правосудие.

    Но свершил ли? Меня обуревают сомнения. Одержимость грехом и наказанием, которую я давным-давно похоронил — как выяснилось, не окончательно, — теперь возвращается. И я спрашиваю себя: какое право я имел судить Сару и не буду ли сам осужден еще более сурово за то, что судил ее?

    Я мог никогда не обнаружить всего этого. Не узнать. Но безупречное чувство супружеского долга Сары выдало ее тайну. Она готовила вечеринку-сюрприз по случаю дня моего рождения, а на острове невозможно что-либо долго хранить в секрете. Еще за месяц или даже раньше я понял: что-то затевается. И был тронут. Но я привередлив в отношении праздников. Я не хотел, чтобы среди гостей оказались арендаторы или кое-кто из раболепно любезных друзей Сары. Поэтому вполне естественно, что мне пришло в голову ознакомиться со списком гостей, чтобы после хотя бы намеком обозначить свои пожелания.

    Я решил покопаться в ее письменном столе и выбрал для этого вчерашний день: моей жены не было дома, она наблюдала за тем, как проводили телефон в билетную кассу. И совершенно случайно я наткнулся на потайной ящик, где она хранила его все эти годы.

    Даже сейчас, когда она уже мертва и почти похоронена, мысль о подобной наглости леденит мне душу.

    1

    Я сижу в гостиной (прежде здесь располагалась гардеробная), соединяющей мою спальню со спальней Сары. Это самая маленькая, а потому самая теплая комната в нашем ледяном доме.

    Суета окружающего мира здесь почти не беспокоит меня. Именно этого я и хотел. Я не поклонник современных технологий — всех этих хитроумных устройств, которые постоянно ломаются. Чем новее модель — тем более она хрупкая. У меня даже мобильного телефона нет, и покупать его я не намерен. Обе двери закрыты, под остроконечными готическими окнами стоят обогреватели, горит огонь в камине, и комната кажется отдельным миром, каким она и была когда-то — до того, как все начали непрерывно общаться друг с другом.

    В комнате даже уютно. Письменного стола тут нет, только диван, два кресла и маленький столик, заваленный книгами. Надписи давно уже выцвели, а те, кто их оставил, мертвы. Вероятно, они пролежали на этом столе более сорока лет: Библия в переплете из телячьей кожи, доставшаяся мне в наследство от матери, дедушкин словарь Фаулера, любовная лирика Донна — старинное издание, принадлежавшее Элле, которое я когда-то давно взял у нее. Еще в углу стоит пюпитр для нот — подарок от родителей на окончание университета. С того места, где я сижу, мне видны инициалы на его основании:

    «Для Дж. Х. Ф., июнь 1934 года».

    Июнь 1934-го, — считай, шестьдесят лет прошло с тех пор. Этот пюпитр принадлежал мне еще до того, как я с ней познакомился. Важно все обдумать, прежде чем придут люди. Дознание по делу назначено на завтра. Потом состоится заупокойная служба и похороны и в доме будет полно народу. На несколько недель с покоем можно попрощаться. Если мне когда-нибудь и суждено привести в относительный порядок события моей жизни, то приступить к этому я должен сейчас.

    Забавно, но я не испытываю сожалений или угрызений совести, вернее, почти не испытываю. Теперь, когда Сары нет и я знаю правду, я очень мало что ощущаю. Уж точно не раскаяние. Лишь странную пустоту и какое-то пугающее спокойствие — мной овладела своего рода бесчувственность, которая показывает, сколь многому я у нее научился. Казалось бы, кое-что даже должно внушать мне радость, но ее нет, и это меня поражает; отсутствие радости удивительно потому, что открывшаяся теперь правда много лет назад освободила бы меня. Она даровала бы мне то, что люди часто называют новой жизнью. Довольно странно, что сейчас я не испытываю ничего или почти ничего.

    События тех давних дней, когда были посеяны семена всего случившегося впоследствии, как будто заимствованы из какой-нибудь пьесы. Они свершились давным-давно, еще до войны. Я знаю сюжет и могу расставлять свои акценты на образах действующих лиц, но двадцатидвухлетний юноша, сыгравший центральную роль во всей этой истории, мне совершенно незнаком. У него мало общего (если не считать легкого, постепенно сходящего на нет физического сходства) с человеком, который смотрит на меня, когда я прохожу мимо зеркала у камина, глядя на книги, на пюпитр, на волны и темно-серое небо.

    Моя жизнь как будто замедлилась. Настоящее отнимает у меня столько времени! Я вижу себя двадцатидвухлетним. Очень молодым, с некоторой неуклюжестью в движениях (я был высоким и длинноногим). Тонкие губы, светло-карие глаза. Овальное лицо правильной формы, с маленькими ушами и слегка выдающимся подбородком. Едва ли меня можно было назвать красивым.

    Полагаю, моя семейная жизнь и воспитание должны до некоторой степени объяснять, отчего моя взрослая жизнь повернулась так, а не иначе. Отец был человеком думающим и обладал непоколебимой верой в себя, — кажется, ему не удалось передать мне это свойство. Зато я унаследовал его упрямство. Оно поддерживало меня, когда все остальные нужные качества подвели, когда нахальство и самоуверенность покинули меня.

    Какой судьбы хотели для меня родители? Какими они были? Трудно сказать. Мы были небогаты. Но мы водили знакомство с богатыми, и, полагаю, мои родители — как, впрочем, любые родители — надеялись, что их сын далеко пойдет. Далеко пойдет в их мире — надо это подчеркнуть. За его пределы они не заглядывали. Они никогда не отваживались преступить тонкую грань собственного честолюбия. Читали «Таймс» и голосовали за консерваторов, и взгляды их на современные события оставались неизменными и предсказуемыми. Были добры и непременно желали спланировать мое будущее по своему усмотрению с упорством искренности, подвергающейся испытанию.

    Намерение стать скрипачом и выступать с концертами, которое я изложил родителям прямо и угрюмо в бытность свою студентом последнего курса Оксфорда, не встретило одобрения. А поздний период моей юности сопровождался постепенным увеличением давления со стороны семьи, которое в результате привело к взрыву и разрядке, после чего постепенно начало спадать — на протяжении долгих дней, полных ледяной вежливости.

    Какая ирония, что мне предстоит окончить свои дни в таком вот доме и жена моя — титулованная особа с длинной фамильной историей, о какой могли только мечтать ее свекор и свекровь! Ирония состоит также в том, что, следуя собственным устремлениям и так много сделав на этом пути, я в конечном счете достиг лишь того, чего желали для меня мои родители. В браке моя карьера музыканта постепенно шла на убыль. В отличие от Эллы, Сара не могла служить мне источником вдохновения и даже не пыталась, а внутренние запасы эмоций со временем неизбежно иссякали. Мой талант нуждался в постоянной подпитке личными переживаниями. Когда они оскудели, высохли и в конечном счете превратились в пыль, настолько мелкую, что даже самый легкий ветерок развеял ее, мне стало нечем его наполнять. Техническое мастерство оставалось при мне, ведь я всегда был прилежен и старателен в своем ремесле, но, поняв, что мне не на что больше надеяться, кроме механического совершенства, я перестал играть.

    О годах учебы не могу сказать ничего особенного. Мне хватило ума, чтобы поступить в Оксфорд, и это стало большим утешением для моих родителей; до девятнадцати лет я в достаточной мере отвечал их ожиданиям, оправдывая вложения в дорогое частное образование. Но в университете под влиянием своих знакомых, а также прочитанных книг я в значительной мере отстранился от родных и отгородился от их притязаний на меня, а в результате вел себя нелюбезно во время учебного семестра и надменно — на каникулах. Именно тогда я решительно обратился к своей тайной любви — скрипке. И именно тогда, относительно поздно, но все-таки еще не слишком, я нашел время и стал учиться — и в результате понял, что могу играть хорошо, достаточно хорошо, чтобы относиться к этому серьезно. И достаточно хорошо, чтобы из-за музыки случился мой первый крупный конфликт с родителями — он бушевал на протяжении всего лета 1934 года, а причиной его стала моя упрямая вера в то, что мне суждено стать музыкантом.

    Однако я отвлекся…

Не зевните ферзя!

  • Макс Базерман. Искусство замечать. Секреты наблюдательности истинных лидеров. — М.: Азбука-Аттикус, Азбука-бизнес, 2015. — 288 с.

    Свою книгу «Искусство замечать» ее автор, профессор Макс Базерман, представляет читателю как дверь в мир нового видения — такого, каким обладают не более трех процентов всех людей. Не пропускать мимо ушей неудобные факты, а мимо глаз — не относящиеся (якобы) к делу подробности. Не позволять личным отношениям влиять на оценку профессиональной компетентности. Снять шоры, брать от мира всю нужную информацию. Очень заманчиво.

    В этой книге, написанной напористо и по-деловому, приводится множество примеров такого «незамечания», что хочется просто руками развести. Директора компаний, общественные деятели и обычные люди сплошь и рядом не видят того, что происходит у них под носом. Базерман рассказывает о крахе JPMorgan, о теракте 11 сентября, о скандале с тренером, насиловавшим мальчиков, и всякий раз подробно разбирает механизмы, по которым очевидные факты прошли мимо вовлеченных в ситуацию людей. Иногда эти механизмы до боли примитивны. Иногда — весьма хитроумны. Например, в книге есть очень интересный рассказ о десяти способах подтасовки результатов исследований: «Более чем возможно работать в рамках установленных правил и прийти к желаемым, но неверным результатам». При этом исследование будет проведено как надо — комар носа не подточит. После знакомства с размышлениями Базермана сомнения относительно фармацевтики, экономики, психологии только усиливаются.

    Даже если не принимать в расчет усилия людей, специально направленные на сокрытие фактов, следует помнить, что мы можем остаться «слепыми» и по собственной инициативе. Оказывается, дело в том, что человек слишком сосредоточен. Нас, людей западной цивилизации, с детства учат концентрироваться, развивая произвольное внимание. Напротив, чтобы действительно замечать все, требуется внимание непроизвольное, которое работает само по себе, без задействования волевой сферы. А чтобы увиденные таким образом детали были нами осознаны, нельзя думать быстро и принимать решения спонтанно: мозг должен успеть обработать всю поступившую информацию. «Первоклассные наблюдатели, — пишет Базерман, — выходят за рамки ложной интуиции и внимательно исследуют данные, которые важны для той или иной проблемы».

    На этом этапе читателям «Искусства замечать» начинает чего-то не хватать для полного понимания описанного процесса. Базерман предстает типичным американским учителем, вроде Дейла Карнеги: сказано много правильных слов, но не хватает ключа, который позволил бы применить все эти рекомендации. Поэтому после знакомства с книгой остается привкус некого прекраснодушия, местами переходящего в благоглупость. Например, в главе о «мотивированной слепоте», когда мы не замечаем, как наше начальство потворствует коррупции, на вопрос «Как этого избежать?» даются бесполезные ответы, вроде «Учитесь обращать больше внимания на то, что творится вокруг вас» и «Вы можете сделать так, чтобы руководители, бездействующие, когда рядом с вами совершаются аморальные поступки, понесли наказание». Правда, можем? А как? Впрочем, на некоторых подобная прямолинейность сама по себе действует оздоровляющим образом.

    Видение, о котором говорит автор, все-таки дело не теории, а практики и еще раз практики. Как писал Паскаль, можно знать о добродетели все, но не любить ее. Так же после прочтения книги вы будете знать все о том, как все замечать, но вот будете ли вы и впрямь замечать — не факт. Между тем одна моя знакомая цыганка, растущая в нецыганской приемной семье, уже в возрасте двух лет была способна с ходу запомнить, какой гость в какой обуви пришел, и, улыбаясь, вытащить ему именно его ботинки из десяти прочих пар. Интересно, Макс Базерман такое умеет?

Ксения Букша

Крест-накрест

Эрик-Эмманюэль Шмитт. Попугаи с площади Ареццо. — СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2014. — 576 с.

Уже в одном звучании имени Эрика-Эмманюэля Шмитта чувствуется сладострастие. Виной тому «Эммануэль» — известная кинематографическая сага, навеки вошедшая в историю эротического кино. С большой долей чувственности, присущей всему творчеству автора, написан и роман «Попугаи с площади Ареццо». Действие происходит на реально существующей площади в Брюсселе, и вправду заселенной попугаями, которые превратили этот элитный квартал бельгийской столицы в птичий вольер. День и ночь они кричат, дерутся за самочек, отбирают друг у друга самцов, скрещиваются с разными видами и творят традиционные для птиц бесчинства. Эрик-Эммануэль Шмитт проводит простую параллель: люди — те же птицы.

На площади Ареццо живут весьма разнообразные личности: богач-банкир с семьей, европейский высокопоставленный политик, обедневшая представительница интеллигенции, школьный учитель, студент юридического факультета, владелец галереи, цветочница, консьержка и прочие. Всем им однажды приходит двусмысленное любовное послание, которое никто не может проигнорировать. Люди начинают менять жизнь в соответствии со своими представлениями об отправителе письма. На разгадке того, кто же он на самом деле, а также на смаковании подробностей личной жизни персонажей и основан сюжет.

Однако текст претендует и на наличие философской подоплеки. Автор верит в любовь и считает ее чувственную составляющую неотделимой от душевных переживаний. Тот же, кто не воспринимает любовь как иррациональное, неземное чувство, будет наказан. Эта справедливость постулируется едва ли не как божественная, и ее абсолютизация отражена даже в композиции романа.

Он состоит из четырех частей. Первая, «Благовещение», названа в честь христианского праздника, посвященного евангельскому событию: архангел Гавриил сообщает Деве Марии о будущем рождении Христа, и в этой части жители площади Ареццо получают любовные послания. Вторая часть, «Магнификат» — так называют прославление Девы Марии, — показывает, что все герои счастливы в обретенной любви. Следующая за ней, «Респонсорий», соответствует жанру католических песнопений, совершаемых в течение дня (в них, кстати, часто входит магнификат). Так и любовные истории героев развиваются, претерпевая некоторые метаморфозы. От возвещения благой вести о грядущем рождении Христа роман подходит к своей финальной части «Dies Irae», то есть к «Судному дню». Гром грянул, и каждому воздалось по его заслугам.

По мнению одного из ключевых героев романа, женщина — это «место, откуда мы вышли и куда мы возвращаемся, женщина — источник любви, одновременно и мать, и любовница, сразу и пункт отправления, и пункт прибытия». Дева Мария породила любовь, воплотившуюся в Иисусе Христе: роман призван проиллюстрировать слова апостола Иоанна Богослова: «А кто не любит, тот не знает Бога, потому что Бог — это любовь». Однако Эрик-Эмманюэль Шмитт эротизирует богословские высказывания, тем самым смешивая языческого Эрота и христианского бога, древнегреческую Афродиту и Пресвятую Богородицу, секс и любовь. Просто какой-то «Декамерон» просвещенного XXI века!

Кажется, автор насмехается над бульварной риторикой любви, вкладывая шаблонные объяснения в уста далеко не самых образованных героев:

Забудь мой телефон. Я не скажу тебе «здравствуй», если мы встретимся, не отвечу, если ты заговоришь со мной, не открою дверь, если постучишь. <…> Теперь ты отведешь мне место в своей памяти, и я стану для тебя одним из воспоминаний, <…> а ты… ты тоже станешь для меня воспоминанием.

Однако при ближайшем рассмотрении оказывается, что это — попытка не только дифференцировать героев в авторских описаниях, но и дать им индивидуальную речевую характеристику: например, постоянная посетительница салонов красоты знает лишь один эпитет — «прелестно», а вот потомственная аристократка вышивает нитками «цвета бедра испуганной нимфы». Испытывая сердечные переживания, каждый говорит о них так, как может. В конце концов, и крестьянки любить умеют.

Шмитт шутит над подробностями интимной жизни: кое-кто из персонажей у него «член на ножках», а кто-то — «Эйнштейн оргазма». Это было бы даже смешно, если бы он не включил в книгу выдержки из «Энциклопедии любви» одного из героев — тоже писателя.

Pènètration / Совокупление — 1. (С мужской точки зрения) Результат нескольких ужинов в ресторане, ряда выходов в театр и постоянных визитов в цветочный магазин. 2. (С женской точки зрения) Способ вознаградить мужчину, который много раз повторил ей, что она красавица. 3. (С медицинской точки зрения) Рискованное действие (болезни, дети…) 4. (Редк.) Проявление сильной любви.

Вся эта «Энциклопедия…» вбирает в себя примеры человеческой жестокости, а не любви, и состоит сплошь из клише, достойных скорее женских журналов, чем высокоинтеллектуальной литературы. Вот так, находя в романе заплаты, едва прикрывающие прорехи на авторской концепции, запинаясь о скучные шуточки, замечая, что Шмитт претендует на полноту в выражениях любви, но при этом — о, какая непростительная ошибка! — умалчивает о подробностях взаимоотношений в гомосексуальных парах, потихоньку начинаешь сомневаться:

«И есть ли во всем этом смысл? Может, эти влечения, домогательства, эта простая грубая энергия и есть собственно цель жизни?»

Шмитт, стремясь раскрасить жизнь, населил площадь Ареццо такими породами попугаев, которых на самом деле там нет, но не заметил, что жизнь давно уже стала многограннее, чем ему кажется. Он пытался создать величественную концепцию любви, а написал самый обычный эротический роман.

Купить книгу в магазине «Буквоед»

Елена Васильева

Патрик Модиано. Маленькое Чудо

  • Патрик Модиано. Маленькое Чудо. — СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2014.

    В романе нобелевского лауреата по литературе 2014 года Патрика Модиано «Маленькое Чудо» восемнадцатилетняя героиня пытается разгадать секрет своего рождения. Предсказания гадалки, записанные много лет назад на клочке бумаги, становятся для нее едва ли не единственным ключом к прошлому: к раннему детству, пришедшемуся на войну и оккупацию, а также к судьбе матери, таинственно исчезнувшей из ее жизни почти сразу после визита к прорицательнице.

    Однажды, когда меня уже лет двенадцать никто не называл Маленьким Чудом, я оказалась на станции метро «Шатле» в час пик. Я ехала в толпе по движущейся дорожке через нескончаемый коридор. На женщине впереди меня было желтое пальто. Цвет привлек мое внимание, она стояла ко мне спиной. Потом она свернула в коридор с указателем «К поездам до станции „Шато-де-Венсен“». Дальше все опять стояли, притиснутые друг к другу на лестнице, дожидаясь, когда откроются дверцы1. Она оказалась рядом со мной. И тут я увидела ее лицо. Сходство с моей матерью поразило меня, и я решила, что это она.

    Я сразу вспомнила фотографию, одну из немногих фотографий матери, что у меня сохранились. Лицо словно выхвачено из тьмы лучом направленного света. Мне всегда было не по себе, когда я смотрела на этот снимок. В моих снах он неизменно оказывался снимком из полицейской картотеки и кто-то показывал мне его — комиссар или служитель морга — для опознания. Но я молчала. Я ничего не знала о ней.

    Она села на скамейку на платформе, в стороне от других пассажиров, теснившихся у края в ожидании поезда. На скамейке рядом с ней места не нашлось, и я встала чуть поодаль, прислонившись к торговому автомату. Пальто ее явно было когда-то элегантным и благодаря желтому цвету броским и нестандартным. Но цвет утратил яркость и посерел. Она словно не замечала ничего вокруг, и я даже подумала, не просидит ли она на этой скамейке до последнего поезда. Тот же профиль, что у моей матери, тот же своеобразный нос с чуть вздернутым кончиком. Те же светлые глаза. Такой же высокий лоб. Волосы были короче. Нет, она мало изменилась. Цвет волос не такой светлый, но, в конце концов, я ведь не знала, натуральная ли моя мать блондинка. Горькая складка у рта. Я не сомневалась, что это она.

    Она пропустила один поезд. Перрон опустел на несколько минут. Я села на скамейку рядом с ней. Потом все снова заполнилось плотной толпой. Можно было завязать разговор. Я не находила слов, и вокруг было слишком много народу.

    Казалось, она вот-вот заснет сидя, но, когда шум приближавшегося поезда был еще лишь далеким дрожанием, она поднялась. Я вошла в вагон вслед за ней. Нас разделяла компания мужчин, которые громко разговаривали между собой. Двери закрылись, и тут я вспомнила, что мне нужно было ехать в другую сторону. На следующей станции поток выходящих пассажиров вынес меня на платформу, я снова вошла в вагон и встала поближе к ней.

    В резком освещении она выглядела старше, чем на перроне. Левый висок и часть щеки пересекал шрам. Сколько ей могло быть лет? Около пятидесяти? А сколько на фотографиях? Двадцать пять? Глаза те же, что в двадцать пять, светлые, и такой же взгляд: удивленный или чуть встревоженный и вдруг неожиданно жесткий. Случайно этот взгляд упал на меня, но она меня не увидела. Она вынула из кармана пудреницу, открыла, поднесла зеркальце к лицу и провела мизинцем по краешку века, как будто ей что-то попало в глаз. Поезд набирал скорость, нас качнуло, я ухватилась за металлический поручень, но она равновесия не потеряла. И продолжала как ни в чем не бывало смотреться в зеркальце. На станции «Бастилия» все кое- как втиснулись, двери с трудом закрылись. Она успела убрать пудреницу до того, как люди набились в вагон. На какой станции ей сходить? Ехать ли мне за ней до конца? Надо ли это делать? Предстояло привыкнуть к мысли, что она живет со мной в одном городе. Мне сказали, что она умерла, давно, в Марокко, и я никогда не пыталась ничего больше узнать. «Она умерла в Марокко» — фраза из детства, смысл таких фраз не вполне понимаешь. Только звучание их остается в памяти, как некоторые слова песенок, вызывавшие у меня смутный страх. «Когда-то жил да был кораблик…» «Она умерла в Марокко».

    В моей метрике записан год ее рождения — 1917-й, а во времена фотографий она говорила, что ей двадцать пять. Она, наверно, уже тогда убавляла себе возраст и пускалась на разные махинации с документами, чтобы оставаться молодой. Она подняла воротник пальто, как будто озябла, хотя вагон был переполнен и все стояли вплотную друг к другу. Я заметила, что отделка по краям воротника совершенно вытерта.

    Сколько лет она уже носит это пальто? Со времен фотографий? Тогда неудивительно, что оно выцвело. Мы доедем до конечной, а там, наверно, пересядем на автобус, который повезет нас на какую-нибудь далекую окраину. Тут я с ней и заговорю. На «Лионском вокзале» много народу вышло. Ее взгляд снова упал на меня, но это был взгляд, каким люди машинально смотрят на соседей по вагону. «Помните, вы меня звали Маленькое Чудо? Вы тоже в те годы жили под чужой фамилией. И даже под чужим именем — Ольга».

    Теперь мы сидели напротив друг друга у самых дверей. «Я разыскивала вас по телефонному справочнику и даже звонила нескольким людям, носившим вашу настоящую фамилию, но они никогда о вас не слыхали. Я решила, что надо съездить в Марокко. Это единственный способ проверить, действительно ли вы умерли».

    После станции «Насьон» в вагоне стало совсем свободно, но она по-прежнему сидела напротив меня, сжав руки, и в рукавах сероватого пальто виднелись ее запястья. Голые руки, без единого кольца, без браслетов, обветренные. На фотографиях она в браслетах и кольцах — массивных, как тогда было модно. А теперь — ничего. Она закрыла глаза. Еще три станции — и конечная, «Шато-де-Венсен». Я встану очень тихо, оставив ее спать в вагоне. И сяду на другой поезд, который идет обратно, в сторону «Пон-де-Нёйи», как и поступила бы, если б не заметила это желтое пальто в переходе.

    Состав медленно затормозил на станции «Беро». Она открыла глаза, в которых снова появился жесткий блеск. Посмотрела на перрон и поднялась. Я снова шла за ней по длинному коридору, но сейчас мы были одни. Я заметила, что на ней трикотажные гетры, похожие на длинные носки, — они назывались «панчос», — и это подчеркивало ее балетную походку.

    Широкий проспект с большими домами на границе Венсена и Сен-Манде. Темнело. Она перешла на другую сторону и вошла в телефонную будку. Я постояла, переждав дважды или трижды красный свет, и тоже перешла. В будке она долго искала в карманах монетку или жетон. Я сделала вид, что рассматриваю витрину аптеки, где висел плакат, так пугавший меня в детстве: дьявол изрыгает из пасти огонь. Я оглянулась. Она набирала номер, медленно, будто впервые. Потом ждала, двумя руками прижав трубку к уху. Но номер не отвечал. Она повесила трубку на рычаг, вытащила из кармана пальто клочок бумаги и принялась снова крутить диск, не отрывая глаз от бумажки. И я вдруг подумала: а есть ли у нее вообще где-нибудь дом?

    На сей раз ей кто-то ответил. Сквозь стекло было видно, как она шевелит губами. Она по-прежнему держала трубку обеими руками и время от времени легонько кивала, как бы стараясь сосредоточиться. Судя по движению губ, она говорила все быстрее и быстрее, но потом ее горячность понемногу улеглась. Кому, интересно, она звонила? Среди немногих оставшихся от нее вещей, хранившихся в железной коробке из-под печенья, были ежедневник и записная книжка, они относились к поре фотографий, когда меня звали Маленькое Чудо. Много лет у меня не возникало мысли заглянуть в ежедневник и книжку, но с недавних пор я по вечерам их листала. Фамилии. Номера телефонов. Я знала, что набирать их нет смысла. Да мне и не хотелось.

    Она продолжала говорить по телефону и была так поглощена разговором, что я могла бы подойти совсем близко и она не заметила бы моего присутствия. Или сделать вид, будто я жду очереди позвонить, и попытаться разобрать сквозь стекло какие-то слова, которые помогли бы мне понять, как живет теперь эта женщина в панчос и желтом пальто. Но ничего не было слышно. Возможно, она звонила кому-то, чей номер записан в той книжке, последнему, кого не потеряла из виду и кто пока еще жив. Случается, что какой-нибудь человек остается при вас всю жизнь и вам не удается его оттолкнуть. Он знал вас в благополучные времена, но не отстает от вас и в бедности и все так же восхищается вами, единственный, кто вам еще доверяет или, как говорится, слепо в вас верит. Неудачник, как и вы. Старый верный пес. Вечный козел отпущения. Я пыталась представить себе, как выглядит тот мужчина — или та женщина — на другом конце провода.

    Она вышла из будки. Скользнула по мне равнодушным взглядом, таким же, как в метро. Я открыла стеклянную дверь. Не опуская жетона, набрала наугад, просто так, какой-то номер, дожидаясь, пока она немного отойдет. Я держала трубку, там даже не было гудка. Тишина. Я никак не могла решиться нажать на рычаг.

    Она вошла в кафе рядом с аптекой. Я колебалась, входить или не входить, но решила, что она все равно меня не заметит. Кто мы такие? Женщина неопределенного возраста и молодая девушка, затерянные в толпе пассажиров метро. Никто не сумел бы выделить нас из этой толпы. А когда мы вышли на улицу, то оказались неотличимы от тысяч и тысяч людей, которые вечерами возвращаются домой в пригороды.

    Она сидела за столиком, в глубине. Толстощекий блондин-официант принес ей кир2. Надо проверить, может, она приходит сюда каждый вечер, в одно и то же время. Я дала себе слово запомнить название кафе. «Кальсия», авеню де Пари, 96. Название было написано на дверном стекле — полукругом, белыми буквами. В метро на обратном пути я твердила про себя название и адрес, чтобы записать, как только приду домой. Люди не умирают в Марокко. Они продолжают жить тайной жизнью после жизни. Пьют по вечерам кир в кафе «Кальсия». Завсегдатаи в конце концов привыкли к этой женщине в желтом пальто. Никто не задавал ей вопросов.

    Я села за другой столик, недалеко от нее. И тоже заказала кир, громко, чтобы она слышала, надеясь, что это послужит знаком к сближению. Но она не прореагировала. Взгляд у нее был жесткий и задумчивый одновременно, она чуть склонила голову набок и сидела, скрестив руки на столе, в той же позе, что и на картине. Что сталось с этой картиной? Она следовала за мной повсюду все детство. Висела у меня в комнате в Фоссомброн-ла-Форе. Мне сказали: «Это портрет твоей матери». Человек, которого звали Толя Сунгуров, написал ее в Париже. Подпись и слово «Париж» стояли внизу, с левой стороны. Руки у нее там сложены как сейчас, с той лишь разницей, что на одном из запястий был тяжелый браслет-цепочка с крупными звеньями. Хороший предлог, чтобы завязать разговор. «Вы похожи на одну женщину, я видела на днях ее портрет на блошином рынке, возле Порт-де-Клиньянкур. Художника звали Толя Сунгуров». Но я не находила в себе сил встать и подойти к ней. Предположим даже, что я сумею произнести без запинки: «Художника звали Толя Сунгуров, а вас — Ольга, но это не настоящее ваше имя. Настоящее то, которое записано у меня в метрике, — Сюзанна». Да, предположим, фраза произнесена, что дальше? Она сделает вид, будто не понимает, о чем речь, или слова вдруг хлынут из нее сумбурно и беспорядочно, потому что она давно ни с кем не говорила. Но она станет лгать, запутывать следы, как поступала во времена картины и фотографий, когда скрывала свой возраст и жила под чужим именем. И под чужой фамилией. И даже с чужим дворянским титулом. Она всячески давала понять, что родилась в семье ирландских аристократов. Полагаю, какой-нибудь ирландец встретился ей на жизненном пути, иначе ей бы не пришло такое в голову. Ирландец. Возможно, мой отец, которого наверняка очень трудно отыскать и которого она, скорее всего, забыла. Она, скорее всего, забыла и все остальное и очень удивится, если я про это заговорю. То было с другим человеком, не с ней. Обман с годами рассеялся. Но тогда — я знала наверняка — она в этот обман верила.

    Толстощекий блондин принес ей второй кир. У стойки теперь собралось много народу. Все столики были заняты. Мы и не расслышали бы друг друга в таком шуме. Мне казалось, будто я все еще сижу в вагоне метро. Или даже в зале ожидания на вокзале и не знаю, какого поезда жду. Но для нее поезда уже не будет. Она оттягивала момент возвращения домой. Видно, жила где-то неподалеку. Интересно где. Мне не хотелось с ней говорить, она не вызывала во мне никаких особых чувств. Обстоятельства сложились так, что между нами не было, что называется, человеческой близости. Единственное, что меня занимало, — где она осела через двенадцать лет после своей смерти в Марокко.


    1 В пятидесятых годах и позднее в парижском метро на некоторых станциях существовали дверцы, сдерживавшие поток пассажиров при выходе на платформу. (Здесь и далее примеч. перев.)

    2 Аперитив из белого вина и черносмородинного ликера.

Литература нон грата

На ярмарке Non/Fiction не хватит пары рук, чтобы унести все понравившиеся книги, и пары глаз, чтобы выбрать то, что действительно нужно. «Что у вас такое? Про Кафку? Нет, я его не читала. Что-нибудь  женское подскажете?», — наперебой спрашивают покупатели. Журнал «Прочтение» решил узнать у издателей, какие новинки моментально сметаются с прилавков и есть ли запретные для России темы.

Ирина Кравцова, редактор Издательства Ивана Лимбаха:

— Российскому читателю интересны мемуары (в основном русская мемуаристика), классика, религиозные размышления, научно-популярная литература. Например, выпущенная нами книга Дика Свааба «Мы — это наш мозг» стала бестселлером. Совершенно не пользуются популярностью книги, связанные с маргинальными аспектами жизни. У нас вышел роман Паскаля Брюкнера «Дом ангелов» о том, как успешный риэлтор опускается на самое дно, буквально становится бомжом. Этот сюжет отторгается читателем с порога. Он даже не откроет книгу, если рассказать ему, о чем она. К писателю, пускай и не очень известному, возникает интерес, если о нем убедительно рассказать. Нужен дополнительный посыл.

Мы очень надеемся, что молодой аудитории будет интересна наша новинка — роман о приезжих «Чефуры, вон!» словенского писателя Горана Войновича. Книга очень заметная и похожа на произведение «Над пропастью во ржи» Сэлинджера. Это монолог семнадцатилетнего подростка о самосознании в чужой для себя стране. Он ведь тоже в некотором роде чефур, тот самый приезжий неизвестно откуда, неизвестно куда.

Ирина Трефильева, специалист по связям с общественностью издательства Livebook:

— Наши читатели крайне тяжело воспринимают книги на остросоциальные темы. Люди привыкли действовать по принципу «с глаз долой, из сердца вон», «меня это не коснется». Мы выпустили книгу Летти Коттина Погребина «Испытание болезнью: как общаться, сохранить отношения и помочь близкому» и сотрудничаем с благотворительными фондами, поднимаем тему культуры помощи. Сейчас это необходимо. На выставке мы наблюдаем, как люди, если берут книгу в руки и начинают вчитываться, тут же ее не просто кладут, а бросают. Они будто боятся прикоснуться и стать прокаженными. Конечно, это книга не для каждодневного чтения, но подобные темы не должны восприниматься как табу.

Неожиданно для нас оказалась востребована поэзия. Прекрасно продаются сборники Веры Полозковой, а недавно вышла книга стихов Андрея «Дельфина» Лысикова. Тираж пришел в конце ноября, а мы уже поднимаем вопрос о допечатке. Также читателей потрясла книга Миры Дэй «Мистер Вуду и дни недели». Она легкая и уютная, а после чтения хочется пойти испечь лимонный пирог. Этой наивной детскости сейчас многим не хватает. При этом книга глубока по внутреннему содержанию, в ней есть философский подтекст. Еще мы отмечаем интерес к качественному фэнтези. Читателям нравятся полностью выдуманные миры без магических особенностей с ощущением, что туда можно добраться на электричке. Не угасает интерес к нон-фикшн, например к нашей серии книг Леонарда Млодинова. Там серьезные научные темы поданы в доступном виде.

Ольга Бушуева, руководитель PR-службы издательской группы «Азбука-Аттикус»:

— Нашим читателям интересны хорошие романы, в том числе женские. Выведенных недавно на рынок авторов Джоджо Мойес, Лиан Мориарти и Элис Манро с большим удовольствием обсуждают на форумах. Пользуется популярностью остросюжетная проза, например роман Гиллиан Флинн «Исчезнувшая» стал мировым бестселлером. Читателям интересны произведения Ю Несбе, Жана-Кристофа Гранже. Популярен и исторический нон-фикшн. Недавно вышла новая книга Энтони Бивора «Высадка в Нормандии», а в прошлом году его книга «Вторая мировая война» вошла в топ-лист нон-фикшн. «Нерассказанная история США» Оливера Стоуна в первую очередь вызывает интерес из-за качества ее исполнения.

Мы видим, что спросом пользуются красиво изданные книги. Также мы являемся эксклюзивным издательством, публикующим тексты Джоан Роулинг в России, выпускаем почти всю детскую классику. Еще есть интересный проект раскрасок, который мы называем «От нуля до 105». Взрослые с радостью покупают раскраски с рисунками Ив Сен-Лорана и Жана Кокто.

Евгения Клейменова

Ларс Соби Кристенсен. Посредник

  • Ларс Соби Кристенсен. Посредник. — М.: Иностранка, Азбука-Аттикус, 2014. — 384 с.

    Со дня на день издательство «Иностранка» ждет выхода из печати нового романа «Посредник» норвежца Ларса Соби Кристенсена. Уже известный отечественному читателю сагой «Полубрат», писатель умеет невероятно точно описывать обстоятельства, в которых оказываются его персонажи.

    Герой «Посредника» предпочитает, чтобы его называли Умником, но сверстники зовут его Чаплином. Летом 1969 года, когда все ждут высадки американцев на Луну, он пытается написать стихотворение, посвященное небесному спутнику, переживает первую любовь и учится ловить рыбу на блесну. А через много лет он напишет роман о Фрэнке Фаррелли, вступающем в ответственную должность Посредника в городе под названием Кармак с невероятно высокой статистикой несчастных случаев. Умник еще не знает, что пути его и Фрэнка неизбежно пересекутся.

    БЛЁСНЫ

    1

    Тем летом люди высадились на Луну, по крайней мере двое. Третьему-то пришлось остаться в ракете, или как она там называется, — наверняка очень обидно, если подумать, в какую даль они забрались, а на последнем этапе, на самом главном, тебе вроде как дают отставку, это же все равно что получить приглашение на великолепный праздник, где никто раньше не бывал, а потом вроде как дожидаться на лестнице, пока он кончится. Для полной ясности скажу: я прекрасно знаю, что не первый начинаю роман таким манером. Если уложить их друг на друга, все эти безнадежные романы, что начинаются с огромного шага для нас и маленького для меня и для тебя и прочей шумихи, то стопка, наверно, достигнет почти до Луны, и можно будет, не замочив ног, прогуляться туда и обратно. Вообще-то, я не знаю, получится ли у меня роман как таковой. Там видно будет. И мне, и всем нам. Вдобавок Луна — дело прошлое, по крайней мере нынешним летом, когда я взялся за перо. Так что уместнее начать на борту «Принца», несодденского парома, самого шикарного во всем Осло-фьорде, с черным корпусом, белым мостиком, собственным магазинчиком, мужским и дамским туалетами и перилами красного дерева. Я стою на носовой палубе, смотрю, как форштевень режет воду, а волны, гребень за гребнем, расходятся в обе стороны с почти непостижимой и прекрасной симметричностью. Те, что катятся к полуострову Бюгдёй, качают корабли викингов, тогда как другие набегают на изрезанные скалистые склоны, где отпускники собирают хворост для костров Иванова дня. Стало быть, нынче Иванов день, но до вечера еще далеко. Мы направляемся на дачу. Мы — это мама и я. Мама сидит в салоне. Боится простыть. Она всегда боится, хотя сегодня простуды можно не опасаться, потому что на море штиль, даже парусные лодки замерли без движения. Папа остался в городе. У архитекторов не бывает выходных — так он говорит. Страна должна строиться — жилые дома в Хаммерфесте, электростанция в Валдресе, ратуша в Драммене, плавательные бассейны, телефонные будки и школы. А чтобы строительство страны увенчалось успехом, сперва надо все спроектировать: каждую стену, каждую лестницу, каждую дверь и каждый крохотный чуланчик. Иначе ничего не получится. Стало быть, папа — архитектор. Он проектирует город, о котором я буду писать всю оставшуюся жизнь. Но сперва займусь Луной. Я наконец окончил реальное, оттрубил два тяжких года и осенью пойду в гимназию. И когда я плыву навстречу лету, меня на миг захлестывает ощущение полнейшей свободы. Я потрясен счастьем, чуть ли не до слез. Никогда ни до, ни после я не испытывал ничего подобного, хотя не раз всячески старался. А мне скоро шестьдесят.

    Мама, как и всегда, выходит-таки из салона, становится рядом со мной. По обыкновению, она купила две порции «корабельного» мороженого, что на борту «Принца» вполне уместно, верно? — не лакомиться же тут ореховым мороженым, не-ет, ореховое уместнее на берегу. Обычно мы слегка над этим посмеиваемся, хотя прямо не упоминаем, последний раз не меньше семи лет назад упоминали, что на борту «Принца» едим только «корабельное» мороженое. В общем, так у нас заведено, и сейчас мы едим каждый свою порцию и не говорим ни слова. На голове у мамы синяя косынка, туго завязанная под подбородком, вроде как зюйдвестка, и выглядит мама по-особенному, не как в остальное время года. Не знаю, в чем тут дело — может, в какой-то небрежности, беспечности: обычно-то она каждые два дня моет окна и каждый день пылесосит, всегда держит фасон, во что бы то ни стало. Чего не видишь, то не случилось. О чем не сказано — не существует. Мамин идеальный мир незрим. Интересно, она тоже чувствует эту свободу, которая одну за другой открывает комнаты, где все возможно, свободу, которая предполагает — по крайней мере, для меня, — что необходимо одновременно закрывать за собой двери, одну за другой, если не хочешь стоять в растерянности и смертельном страхе, не двигаясь дальше? Ощущает ли она мою свободу? Косынка — мамин символ. Униформа, означающая вступление в летнюю армию. Вот так все просто. Дома она никогда не надевает косынку, разве только в квартире, когда иначе нельзя, но на городских улицах, среди людей? Никогда. В деревне — так мы говорим, хотя с террасы прекрасно видим Ратушу, — она позволяет себе эту вольность. Мамина свобода, по-моему, состоит в том, чтобы позволять себе вольности. Мамина свобода отрывочна, фрагментарна. Приходит вдруг. И мама ловит ее, когда она подворачивается. Свобода — всего лишь шанс. Так я думаю сейчас. Тогда я так думать не мог. Однако печенье, как обычно, уже размякло. Мне это нравится. Нравится, когда все как обычно. Неожиданности не в моем вкусе. Ими пусть занимаются другие. Вот почему это неслыханное счастье, эта свобода, с которой я не знаю, что делать, еще и пугает меня. Надеюсь, мама не заметит, что я только что едва не расплакался. На всякий случай смотрю в другую сторону, в сторону Бунне-фьорда, который всегда в тени, даже в яркий солнечный день. Мама протягивает мне носовой платок. Не затем, чтобы вытереть слезы, которые так и не появились, но чтобы вытереть мороженое, ведь оно густой белой жижей течет между пальцами, склеивает их. Остаток печенья я скармливаю чайкам, которые пикируют на меня, раскинув крылья и протяжно, хрипло крича. Паром приближается к пристани Танген. Как обычно, там стоит Ивер Малт, ловит рыбу на жестянку. Удочки у него нет, он обмотал леской консервную жестянку, приделал к ней ручку — вот тебе и вся снасть. Я часто думал, уж не Ивер ли Малт придумал и выражение — ловить на жестянку. Вполне возможно. Одет он в грубые и довольно грязные короткие штаны, сетку и кепку с автозаправки «Эссо», что возле Центра, там работает его папаша, когда трезв; ноги у Ивера босые. Ивер Малт вечно ходит босиком, во всяком случае все лето. Чем он занимается в другое время года, я понятия не имею, но не удивлюсь, если он и тогда ходит босиком. Он ведь местный. Не из отпускников. Никуда не уезжает. Остается здесь. Живет в одном из бараков, оставшихся после немцев на Сигнале, прямо за пристанью. Мы с ним, должно быть, ровесники. Вот все, что мне о нем известно. Но о семейке Малт ходит множество слухов: что папаша беспробудно пьет, что они держат злющую собаку, которая не умеет лаять, что мамаша его путалась с немцами и у нее есть еще один сын, Иверов единоутробный брат, только его забрали у нее сразу после рождения и поместили в приют для слабоумных, потому что с головкой у него еще хуже, чем у мамаши, которая путалась с немцами да еще и ублюдка в подоле принесла. Кое- кто даже обзывает ее шлюхой, и не просто шлюхой, а шлюхой-предательницей. Вот такие примерно слухи ходят про семейку Малт с Сигнала, и большинство принимает их на веру.

    — Поздоровайся с Ивером Малтом, — говорит мама.

    Раньше она никогда меня об этом не просила. Мне это не нравится. Я вовсе не хочу здороваться с Ивером Малтом, с какой стати-то?

    — Зачем?

    — Затем, что никто другой с ним не здоровается, Крис. Мама сказала так лишь потому, что и со мной тоже мало кто здоровается? Вроде как попытка не пытка? По правде говоря, друзей я имел не много, если имел вообще. Но я не расстраивался. Не то чтобы очень уж любил собственное общество, радостно предпочитал быть один, однако за неимением лучшего вполне довольствовался компанией своей персоны. Скажу прямо, как есть. Были во мне какие-то вмятины, которые я предпочитал другим не показывать. Не знал, чем они объясняются и откуда взялись. Знал только, что они существуют и делают меня иным. В чем состояла эта инаковость, я тоже не знал. Просто знал, что именно из-за них одинок. Где-то по дороге в жизнь угодил в аварию. В этих вмятинах — они по-прежнему существуют, потому что их так сразу не выправишь, не отрихтуешь кувалдой, как вмятины на капоте, и сами они не исчезают, — сидело мое одиночество — одиночество, которое мне не претило и на которое я поэтому не жаловался.

    «Принц» делает поворот и швартуется к причалу. Мне нравится глухой гул, отдающийся и во мне, когда паром ударяется о причальные столбы. Это я причаливаю. Причаливаю к будущему. Палубу давно заполонили женщины, которые тащат рюкзаки, чемоданы, корзины, надувные матрасы, зонты от солнца, спасательные пояса, детские коляски, велосипеды и горластых ребятишек. Именно матери в косынках оккупируют Несодден и будут воевать на каникулярных фронтах. Человек со счетчиком, которого все зовут Капитаном, хотя он никогда не управляет паромом, выдвигает сходни — крутую неудобную лестницу, ведущую вниз, в лето и будущее, ведь сейчас высокая вода, а значит, обратные волны и медузы. На нем отутюженная форменная тужурка, двубортная, с золотыми шевронами на обоих рукавах, и фуражка с блестящим козырьком. Мне казалось — и кажется по сей день, — что он водил паромы по ночам, стоял в лунном свете у штурвала, развозил всех, у кого совесть нечиста, по домам или, может, увозил их прочь, навсегда. Кстати, я бы охотно взялся за эту работу, в смысле за подсчет пассажиров. А если вдуматься, на самом деле мне всего лишь хотелось иметь такой счетчик, даже парома не надо, тогда мир стал бы намного интереснее, ведь я бы мог сосчитать птиц, белок, дни, дождинки, секунды и буквы, и результат не исчезал бы, как рано или поздно происходило, когда я считал в уме, — вероятно, мне бы потребовались два счетчика, а то и три, поскольку нет предела тому, что можно сосчитать, только начни, счетчики и те можно сосчитать. Последним на берег, кстати говоря, сходит ленсман, необъятный Гордон Паулсен, мундир он не носит никогда — верно, не найдет подходящий по размеру. Небось ездил в город в поисках преступлений, ведь на Несоддене ничегошеньки не случается.

    И вот мы несем багаж к дому. Вещей у меня с собой немного: сотня листов чистой бумаги, маленький чемоданчик да бинокль, подарок папы. Архитекторам бинокли без надобности, говорит он. Идти не особенно далеко — мимо почтовых ящиков, потом вдоль белых заборов, потом спуститься в так называемую Яму, где посыпанная гравием дорога раздваивается, одна ветка ведет к пляжу Хурнстранда, другая поднимается по косогору к Круче, а это и есть наш дом, солидная, протравленная коричневой морилкой деревянная постройка в два с половиной этажа, с большим балконом, прямо как во дворце, с пустым карповым прудом, флагштоком, сортиром, колодцем и яблоневым садом, где вполне можно заблудиться. Напоследок я чуть оборачиваюсь и вижу Ивера Малта: он по-прежнему стоит спиной, выбирает леску. Даже не думает обернуться. Занят он. Рыбачит. И наверняка вообще не обратил на меня внимания — с какой стати ему меня замечать? Я же никогда с ним не здороваюсь, и он со мной тоже, в смысле не здоровается. Так надо, сказала мама. Никто не здоровается с Ивером Малтом, и я в том числе. Он опять забрасывает блесну, хотя «Принц» аккурат отчаливает. Капитан, как обычно, что-то ему кричит, затаскивая на палубу мокрый конец, струя воды взблескивает на солнце: Хочешь, чтоб мы тебе лесу оборвали, идиот? Так Капитан кричит всякий раз, а Ивер всякий раз ухом не ведет. Ну и что? — по-моему, думает он. Ну и что? Лесы у меня полно, жестянок хватает, блесен тоже. Я чуть ли не воочию вижу мир, в котором он заперт. Нет, я не вижу, из чего этот мир состоит, я не ясновидец, всего лишь достаточно прозорлив (если смотрю не на себя), но вижу, что сейчас он не здесь. Я подобные вещи тонко чую. И неожиданно в голове мелькает мысль: а мы с ним похожи. Ведь и сам я не здесь, а в моем собственном мире. Не очень-то приятно думать, что похож на Ивера Малта из бараков на Сигнале. Все ж таки я киваю ему, ради мамы, или ради себя самого, или ради видéния. В сущности, один черт, Ивер-то Малт стоит спиной, верно?

    2

    Я открыл чемоданчик, где как раз хватило места для пишущей машинки, бережно вынул ее, поставил на стол у окна. Моя комната — мансарда, как мы ее называли, — находилась на втором этаже, или на втором с половиной, по дороге на чердак. Белые стены, скошенный потолок. Кровать с четырьмя столбиками, украшенными поверху латунными шарами, — спишь, если мне вообще удавалось заснуть, как бы между четырьмя флагштоками. Довольно долго я просто сидел, глядя на это чудо, на портативный ремингтон, который папа совершенно неожиданно вручил мне прямо перед началом каникул. Вовсе не в день рождения, а в обычный будний день, в среду. Она стала лишней, сказал он. Архитекторам машинка ни к чему. Они пишут от руки. Я помню папин почерк. Буквы у него стояли ровненько, как домá, иные высокие, большинство низкие. Строки — это улицы. Я долго пытался копировать папин почерк. А когда уразумел, что до папина почерка нипочем не дотяну, придумал кое-что другое. Поселял людей в эти домики-буквы и бродил по улицам-фразам. Пробирался между строк, выискивал знаки, загадочные, пугающие и отрадные знаки, которые принадлежали мне одному и которые никто, кроме меня, истолковать не мог. Так или иначе, папа подарил мне пишущую машинку. Наверно, заметил, что почерк у меня безнадежно скверный, сумбур зачеркиваний и повторов. Не получалось у меня порядка, а ведь в глубине души я был несравненным аккуратистом. И вот сидел здесь, в своей комнате на втором с половиной этаже, перед пишущей машинкой. Само собой, для начала поменял ленту и почистил клавиатуру. Заправил первый лист бумаги, установил двойной межстрочный интервал и написал заголовок, придуманный давным-давно. «Закат Луны». Я был очень им доволен. Строго говоря, писать что-то еще нет нужды. Так я был доволен заголовком. Но мне не хотелось совсем уж облегчать себе жизнь. Впереди двадцать шесть дней — достаточно, чтобы сочинить само стихотворение прежде, чем люди покорят Луну. По идее, времени хватит. Вообще-то, мне казалось, лучше бы нам оставить Луну в покое. Я имею в виду, как только мы ступим на нее, она изменится и никогда уже не будет прежней. Поэтому в глубине души я надеялся, пусть что-нибудь пойдет наперекосяк, конечно, не в том смысле, что астронавты погибнут или вроде того, а, к примеру, что у «Аполлона» ослабнет какой-нибудь болт, или погода испортится, или Никсон подхватит инфекцию, или Нил Армстронг сломает ногу, да, хорошо бы Нил Армстронг пошел за почтой и сломал ногу, ведь я сильно сомневался, что можно лететь на Луну с костылями.

    Я раздвинул тонкие белые занавески, едва не рассыпавшиеся в ладони пылью, — взгляд упал на фьорд, на флагшток, на карповый пруд и рододендрон. Фьорд лежал гладкий, тихий, такого цвета, какой бывает только раз в году, вечером Иванова дня, синие тени, открывающие другие тени, тоже синие, и вся эта синева исчезала в синем игольном ушке прямо над вершиной Колсоса. Про флагшток я пока говорить не стану, хватит и рассказа про кроватные столбики, упомяну только, что краска на флагштоке облупилась, а шар на верхушке заржавел, и потому он походил на ветхую мачту севшего на мель судна. Кстати, карпы обитали в пересохшем пруду в незапамятные времена, я вообще сомневался, чтобы они когда-нибудь там жили, пруд был настолько мал, что даже головастикам пришлось бы отстоять очередь в ожидании возможности стать жабами или лягушками. Вдобавок вода давным-давно высохла, остался только мох по краям. Ну и ладно. Зато рододендрон — настоящая шмелиная гостиница, где свободных номеров нет. День-деньской шмели влетали и вылетали в открытые красные двери и аккуратно закрывали их за собой с наступлением темноты. В сущности, шмели вполне благовоспитанны. Приоткрыв окно или просто хорошенько прислушавшись, а слух у меня вполне хороший, я мог уловить гудение прямо здесь, в комнате, где сидел за пишущей машинкой, намереваясь написать большое стихотворение про Луну. Между прочим, в ненавистном реальном у нас в классе был один мальчишка-заика, и на каждом уроке учитель норвежского заставлял его произносить это слово, «рододендрон», с которым он, понятно, совладать не мог, — вообще-то, даже не обязательно заикаться, чтобы с этим кустом возникли проблемы, у парня выходило только «ро-ро-ро», и весь класс, в том числе и я, разумеется, заводил: «Ро-ро-рогатая коза!» Каждый раз жутко смешно. Но когда он пел — заслушаешься, слова вылетали без малейшей задоринки, согласные скользили как по маслу, которым словно бы служила мелодия. Песня была ему ремонтной мастерской. Песня его выправляла. Со мной было так же, разве что мои вмятины удавалось скрывать до поры до времени. Когда писал, я вставал на место. Моей мастерской был язык. В языке происходил ремонт.

    Заметив первый костер, где-то между Слемместадом и Саннвиком, и разглядев, что игольное ушко над вершиной Колсоса просто заблудшая звездочка, я спустился к маме, она сидела на балконе, кутаясь в зеленый плед, и пила чай. Перед нею лежал желтый блокнотик, с которым она никогда не расставалась, записывала там, что нужно купить, и подсчитывала расходы. На столе стояла чашка и для меня. Я налил себе чаю, положил сверху ломтик лимона, а на него насыпал чуть не полкило сахару, который пошел ко дну, растворяясь сладостью, немножко заглушающей кислоту.

    — Что поделываешь? — спросила мама.

    — Пишу.

    — О чем же?

    — О Луне.

    — И много написал?

    Невольно я едва не усмехнулся. Мама говорила так, будто к понедельнику я обязан сдать сочинение. Но вообще-то, ее расспросы доставляли мне удовольствие, ведь она, стало быть, понятия не имеет, что значит писать, в смысле писать всерьез, а не почтовые открытки, списки покупок или занудные школьные сочинения. Понятия не имеет, чем я занимаюсь. И это обеспечивало мне известное превосходство. Пожалуй, впервые я обладал превосходством. Настал мой черед объяснить ей то, чего она, а может, на сей раз и весь остальной мир, не понимает.

    Я вздохнул — тяжело, снисходительно.

    — К сожалению, все происходит иначе, мама.

    — Да? И как же оно происходит?

    — Надо ждать вдохновения.

    — Так вот почему я ничего не слышу?

    — Не слышишь? По-твоему, слышно, как человек пишет? Мама засмеялась, закурила сигарету:

    — Пишмашинка, дурачок. Я ее не слышу.

    — Я же объяснил. Или ты не поняла? Я жду вдохновения, ясно?

    — Конечно. Ты ведь знаешь, какая я глупая.

    Дымок сигареты клубился вокруг нее, обесцвечивал лицо. Я опустил глаза. Не выносил, когда она так говорила. Это производило жалкое впечатление, а мне вовсе не хотелось, чтобы мама выглядела жалкой. И меня охватила досада на собственные слова и тон.

    — Я не то хотел сказать.

    — Знаю.

    — Заголовок, во всяком случае, готов. «Закат Луны».

    — А почему не восход?

    Мне вдруг стало ужасно обидно, что она цепляется к заголовку. Он мой. Она не имеет к нему касательства. Никто не вправе к нему цепляться. Впредь лучше вообще помалкивать.

    — Пишу-то я, а не ты, — сказал я.

    — Просто, по-моему, звучит пессимистично. Разве не замечательно, что мы летим на Луну?

    — Мы? Ты тоже туда собираешься?

    Мама осторожно затушила сигарету в пепельнице, несколько искорок вспыхнули в воздухе, дым медленно рассеялся, ее лицо придвинулось ближе. Не знаю, когда именно я вижу маму такой и пытаюсь читать в ее чертах — сейчас или тем вечером Иванова дня 1969 года. Должен бы знать, ведь я слыву мастером по части воспоминаний. Но самые близкие люди уходят, когда время берет свое, и память, хрупкое и тусклое зеркало, — это все, на что мы можем опереться. Зыбкая память — наша единственная опора. Какая у мамы была фамилия? Она надписывала мою одежду, но не свою. Фамилию, с которой родилась на свет, она поменяла на папину. Мамино имя не значилось даже на дверной табличке в городской квартире. И вот я, стало быть, понял, что она о чем-то тосковала. Это меня ошеломило. О чем она могла тосковать? Разве ей чего-то недоставало? Наверно, она тосковала о большем, чем она сама, о чем-то, что могла бы заполнить. Тосковала о собственной жизни, которая могла бы быть совсем иной. Кто отнял у нее эту жизнь? Папа? Или еще хуже — я?

    У меня было много имен. Когда меня звали, я не откликался.

    — Кстати, вот и она, — сказала мама, взмахнув рукой.

    — Кто?

    — Луна.

Сью Монк Кидд. Обретение крыльев

  • Сью Монк Кидд. Обретение крыльев. — СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2014.

    В декабре в издательстве «Азбука» впервые на русском языке выйдет книга американской писательницы Сью Моник Кидд «Обретение крыльев». Действие в романе развивается на протяжении тридцати пяти лет. На долю двух героинь, принадлежащих к разным социальным слоям, но связанных одной судьбой, выпадут тяжелейшие жизненные испытания: предательство, разбитые мечты, несчастная любовь. Но с юных лет героини верят, что они способны изменить мир. Они надеются, что обретут крылья, о которых когда-то в детстве толковала матушка.

    Хетти Гримке Подарочек

    Давным-давно в Африке люди умели летать. Я услышала эту историю от матушки, когда мне было десять. Однажды вечером она сказала:

    — Хетти, твоя бабка сама видела. Говорила, будто видела летящих над деревьями и облаками людей. Приехав сюда, мы утратили прежнюю магию.

    Матушка была сама мудрость. Ее, в отличие от меня, не учили читать и писать — обучила сама жизнь, подчас немилосердная.

    — Не веришь? — Она взглянула в мое недоверчивое лицо. — Тогда откуда у тебя это, девочка? — И похлопала по моим выпирающим костлявым лопаткам. — Все, что осталось от крыльев. Сейчас это лишь плоские косточки, но когда-нибудь у тебя вновь вырастут крылья.

    Я не уступала матушке в уме и сообразительности. Даже в десять лет понимала, что история про летающих людей — полная чушь. Мы вовсе не особенный народ, утративший магию. Мы — рабы, которые никуда не денутся от своих цепей. Лишь позже я осознала, что она имела в виду: летать мы все- таки умели, но в этом не было никакого волшебства.

    * * *

    День прошел как обычно. Я кипятила постельное белье рабов на заднем дворе, следя за огнем под чаном с водой. Глаза жгло от капель щелока. Утро выдалось холодным, и солнце напоминало маленькую белую пуговицу, притороченную к небу. Летом мы поверх панталон носили домотканые хлопчатобумажные платья, а когда вдруг в ноябре или январе в Чарльстон ленивой девчонкой заявлялась зима, мы облачались в саки — платья из толстой пряжи. Старые хламиды с рукавами. Моя доходила мне до лодыжек. Не знаю, сколько немытых тел она прикрывала, прежде чем попасть ко мне, но запахами пропиталась всевозможными.

    Утром госпожа успела разок пройтись тростью по моей спине за то, что я заснула во время чтения молитв. Каждое утро все рабы, кроме старой чокнутой Розетты, набивались перед завтраком в столовую и, борясь со сном, повторяли за госпожой короткие стихи — вроде «Возрыдал Иисус» — из Библии. Еще она громким голосом молилась о смирении, столь любимом Богом. Но стоило начать клевать носом, и ты получала звонкую затрещину посреди Божеских изречений.

    От обиды меня подмывало надерзить рабыне по прозвищу Тетка.

    — Да минует меня чаша сия, — повторила я за госпожой и добавила: — Иисус рыдал, потому что, как и мы, оказался здесь вместе с госпожой.
    Тетка была поварихой и знала госпожу с пеленок. На пару с дворецким Томфри она заправляла делами и — единственная из нас — могла, не опасаясь удара тростью, посоветовать что-то госпоже. Матушка велела держать язык за зубами, но я не слушалась, а потому Тетка лупила меня по заду по три раза на дню.

    Я была тот еще подарочек. Впрочем, звали меня иначе. Подарочек — «корзиночное» имя. Настоящее же давали господин и госпожа. А мать посмотрит, бывало, на чадо в корзине, и взбредет ей на ум какое-нибудь имя — то ли разглядит что-то в облике ребенка, то ли подумает о дне недели, или погоде за окном, или даже о мире в целом. Мою матушку при рождении нарекли Лето, а по-настоящему — Шарлотта. У нее был брат, которого в корзине назвали Мучение. Люди думают, я все сочиняю, но это чистая правда.

    Человек с «корзиночным» именем, по крайней мере, получал что-то от матери. Господин Гримке назвал меня Хетти, а матушка, взглянув впервые, подумала о том, как же быстро я родилась, и нарекла Подарочек.

    В тот день, пока я помогала Тетке на заднем дворе, матушка трудилась в доме над платьем из золотистого сатина с турнюром для госпожи. Она слыла в Чарльстоне лучшей швеей, все пальцы у нее были исколоты иглой. Вам вряд ли доводилось видеть такие наряды, которые мастерила моя матушка, и она не пользовалась готовыми выкройками, терпеть их не могла. Сама выбирала на рынке шелк и бар- хат и обшивала семейство Гримке — оконные шторы, стеганые халаты, кринолины, штаны из оленьей кожи, а также нарядная экипировка жокеев для Недели скачек.

    Вот что я вам скажу: белые люди жили ради Недели скачек. Пикники, балы и всяческие развлечения шли бесконечной чередой. Во вторник устраивался прием у миссис Кинг, в среду — обед в жокейском клубе. В субботу гремел бал Святой Цецилии, для которого господа берегли лучшие наряды. Тетка говорила, что Чарльстон помешался на роскоши.

    Госпожа была низенькой женщиной с полной талией и мешками под глазами. Она не разрешала моей матушке работать на других дам, хотя те умоляли ее, и матушка тоже, надеясь оставить себе часть жалованья. Но госпожа говорила: «Не могу допустить, чтобы ты делала что-то для них лучше, чем для нас». Вечерами матушка рвала материю на полосы для лоскутных одеял, я же одной рукой держала сальную свечу, а другой сортировала полоски по цветам. Она обожала яркие тона, находила неожиданные сочетания — фиолетовый с оранжевым, розовый с красным. А еще любила треугольники. Черные. Нашивала их почти на каждое лоскутное одеяло.

    У нас были свои маленькие сокровища — деревянная шкатулка для лоскутков, мешочек для иголок и ниток и настоящий латунный наперсток. Матушка говорила, что однажды он станет моим. Когда она не работала с наперстком, я носила его на кончике пальца, словно драгоценность. Мы набивали лоскутные одеяла хлопком-сырцом и обрывками шерсти. И перьями, они лучшая набивка, и мы не пропускали на земле ни одного пера. В иные дни матушка приходила с карманами, полными гусиного пуха, надерганного из дыр в матрасах. Когда нечем было набить одеяло, мы обдирали длинные плети мха с дуба, что рос во дворе, и вшивали их между подкладкой и верхом — с клещами и прочей гадостью.

    Мы с матушкой обожали возиться с лоскутными одеялами.

    Какой бы работой ни загружала меня Тетка во дворе, я то и дело поглядывала на верхний этаж, где шила матушка. У нас был условный сигнал: я переворачивала ведро вверх дном и ставила его около кухни — это означало, что все спокойно. Матушка откроет, бывало, окно и бросит ириску, стащенную из комнаты госпожи. Иногда прилетала связка тряпичных лоскутков — премиленький набивной ситец, полосатая или клетчатая ткань, муслин, привозное полотно. Один раз — даже латунный наперсток. Больше всего матушке нравилось таскать ярко-красные нитки. Отмотает, бывало, себе ниток, засунет в карман и отправится с ними на прогулку.

    В тот день на дворе кипела работа, и я даже не надеялась, что с неба посыплются ириски. Мария, рабыня-прачка, обожгла руку углем из утюга, и ее пришлось отправить восвояси. Тетка бесилась из-за задержки стирки. Томфри велел мужчинам забить свинью, а та с ужасным визгом носилась по двору. Охотились на хрюшку все — начиная со старого кучера Снежка и заканчивая уборщиком конюшен Принцем. Томфри хотел поскорей разделаться со свиньей, потому что госпожа терпеть не могла галдежа во дворе.

    Гвалт входил в ее список рабьих грехов, который мы знали наизусть. Номер первый — воровство. Номер второй — неповиновение. Номер третий — лень. Номер четвертый — гвалт. Считалось, что раб должен быть Святым Духом — его не видно, не слышно, но он всегда под рукой.

    Госпожа окликнула Томфри, велев навести порядок, — мол, леди не обязательно знать, откуда берется бекон. Услышав это, я сказала Тетке: «Госпожа не знает, с какой стороны бекон входит и с какой выходит». И получила от Тетки затрещину.

    Вооружившись длинной палкой, которая называлась у нас боевой дубинкой, я выуживала из котла покрывала и развешивала их на перекладине рядом с Теткиными травами.

    В конюшне сушить белье запрещалось — следовало беречь лошадиные глаза от щелока. Глаза рабов — дело другое. И я принялась изо всех сил колотить палкой по простыням и одеялам — «выколачивать грязь».

    Закончив со стиркой, я освободилась и смогла насладиться грехом номер три. Пошла по тропинке, которую протоптала за день, пока сновала туда- сюда — от задворков усадьбы, мимо кухни и прачечной, в сторону раскидистого дерева. Некоторые его ветви были толще моего туловища, и каждая из них закручивалась, как лента из шкатулки. Злые духи летают по прямой, а на нашем дереве — ни одной не изогнутой веточки. Когда донимала жара, мы, рабы, собирались под его сенью. Матушка всегда говорила: «Не сдирай серый мох, а то дерево не защитит нас от солнца и любопытных глаз».

    Обратный путь проходил мимо конюшни и каретного сарая. Тропинка из знакомой мне карты. Говорят, в доме хозяев есть глобус, на котором обозначена остальная часть мира, но я его ни разу не видела. Я брела и мечтала о том, чтобы нас с матушкой отпустили в родную каморку без окна, ютившуюся над каретным сараем. В нее из конюшни и коровника поднимался такой густой навозный дух, что казалось, тюфяки набиты им, а не соломой. Комнатушки прочих рабов размещались над кухней.

    Налетел порыв ветра, и я прислушалась к щелканью парусов в гавани по ту сторону дороги. Никогда не ходила туда, но временами ветер доносил запахи. Паруса затрещат, бывало, как щелкающий бич, и все мы навострим уши, гадая — то ли на соседнем дворе секут раба, то ли перед отплытием корабль паруса расправляет. Если раздавались вопли — мы получали ответ.

    Солнце скрылось, оставив в облаках складку, словно пуговица оторвалась. Я взяла боевую дубинку и ни с того ни с сего воткнула ее в тыкву, растущую в огороде. После чего швырнула через ограду серый орех, он с треском стукнулся о землю.

    Затем наступила тишина. Из задней двери раздался голос госпожи:

    — Тетка, сейчас же приведи ко мне Хетти. Я пошла в дом, готовясь к взбучке за тыкву.

    Сара Гримке

    В день моего одиннадцатилетия мама перевела меня из детской. Целый год я мечтала избавиться от фарфоровых кукол, волчков и крошечных чайных сервизов, разбросанных по полу, равно как и от выставленных в ряд маленьких кроватей, — от всего этого бедлама. Но теперь, когда долгожданный момент настал, я медлила на пороге новой комнаты. Обитая темными панелями, она пропиталась запахом моего брата — запахом дымка и кожи. Дубовая кровать с балдахином из красного бархата, возвышаясь на массивном остове, казалась ближе к потолку, чем к полу. Меня сковал страх при мысли о том, что я буду жить в такой громадине.

    Собравшись с духом, я ринулась через порог. Таким безыскусным способом я брала барьеры девичества. Все считали меня отважной девочкой, но на самом деле я была не такой уж бесстрашной, скорее отличалась черепашьим нравом: встретив на пути опасность, норовила замереть и затаиться. «Если тебе суждено оступиться, делай это дерзко» — такой девиз придумала я для себя, до сих пор он помогал мне преодолевать пороги.

    Все утро с Атлантики дул холодный свежий ветер, разнося по небу облака. На несколько мгновений я замерла в комнате, прислушиваясь к шуму длинных листьев карликовых пальм. Скрипели карнизы веранды. Стонали цепи над крыльцом. Внизу, в кухне, мать командовала рабами, которые, готовясь к празднованию моего дня рождения, доставали из шкафов китайские соусники и веджвудовские чашки. Горничная Синди потратила не один час на смачивание и завивку маминого парика, по лестнице поднимался кисловатый запах паленых волос.

    Я смотрела, как Бина, наша няня, складывает в старый массивный шкаф мои вещи. Вспомнилось, как она качала колыбель Чарльза, помогая себе каминной кочергой, как звенели на ее руках браслеты из ракушек каури, как она пугала нас сказками о Буге Га — старухе, летающей на метле и высасывающей жизнь из непослушных детей. Мне будет не хватать Бины. И милой Анны, спавшей с большим пальцем во рту. И Бена с Генри, любивших до одури прыгать на кроватях, пока матрасы не взрывались фонтанами гусиных перьев. И маленькой Элизы, прятавшейся у меня в кровати от ужасной Буги.

    Разумеется, мне давно следовало переселиться из детской, но пришлось ждать, пока Джон не уедет в колледж. Наш трехэтажный дом считался самым большим в Чарльстоне, но все равно не хватало спален, спасибо… гм… плодовитости матери. У нее было десять детей: Джон, Томас, Мэри, Фредерик, я и обитатели детской — Анна, Элиза, Бен, Генри, малютка Чарльз. Мама говорила, что я не похожа на других, отец называл особенной. У меня были ярко-рыжие волосы и веснушки — целые россыпи веснушек. Братья однажды нарисовали углем у меня на щеках и лбу Орион и Большую Медведицу, соединив «солнечные» крапинки. Я не возражала — на несколько часов стала их вселенной.

    Все твердили, что я папина любимица. Не знаю, выделял ли он меня среди других или просто жалел, но сам был моим любимцем. Работая судьей в Верховном суде Южной Каролины, он принадлежал к верхушке плантаторского класса, которую в Чарльстоне считали элитой. Он воевал с генералом Вашингтоном, побывал в плену у британцев, но из скромности не рассказывал об этих вещах. Это делала мама.

    Ее звали Мэри, и на этом заканчивалось ее сходство с матерью нашего Господа. Ее предки — первые семейства Чарльстона, небольшая компания лордов, которых король Карл послал основать город. Мать не уставала талдычить об этом направо и налево, и в какой-то момент мы перестали в негодовании закатывать глаза. Помимо надзора за домом, кучей детей и четырнадцатью рабами, на ней висел целый ряд общественных и религиозных обязанностей, способных измотать всех королев и святых Европы. Когда я была готова прощать, то говорила, что мать просто измучена, хотя и догадывалась, что она не слишком добра.

    Бина разложила гребни и ленты на новом туалетном столике, повернулась ко мне и, заметив мой несчастный вид, поцокала языком:

    — Бедная мисс Сара.

    Меня всегда раздражало слово «бедная» рядом с моим именем. Впервые я услышала гадкое заклинание Бины в четыре года.

Эрик-Эмманюэль Шмитт. Попугаи с площади Ареццо

  • Эрик-Эмманюэль Шмитт. Попугаи с площади Ареццо. — СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2014. — 576 с.

    Один из самых успешных французских писателей Эрик-Эмманюэль Шмитт в своем новом романе «Попугаи с площади Ареццо» задает вопрос о том, что такое любовь, самому себе. Автор разворачивает перед изумленными и заинтригованными читателями настоящий сериал том, «сколько родов любви», доводя каждый микросюжет до кульминации. Поговаривают, оторваться от чтения невозможно.

    Часть первая

    Благовещение

    ПРЕЛЮДИЯ

    Всякий, кто попадал на площадь Ареццо в Брюсселе, испытывал некое замешательство. Хотя круглую площадь и тенистый газон окаймляли роскошные каменные и кирпичные дома в версальском стиле, а рододендроны и платаны полноправно представляли северную растительность, все же некий намек на тропики щекотал ваши чувства. Нет, не было ничего экзотического ни в этих сдержанных фасадах, ни в высоких окнах с мелкой расстекловкой, ни в балконах с коваными решетками, ни в кокетливых мансардах, сдававшихся внаем за бешеные деньги; ничего экзотического не было и в этом небе, зачастую сером и печальном, чьи облака цеплялись за шиферные крыши.

    Оглядевшись по сторонам, вы не поняли бы, в чем дело. Надо было знать, куда смотреть.

    Владельцы собак догадывались первыми. Следуя за своей псиной, которая, уткнувшись носом в землю, неистово обследовала участок, они замечали органические остатки, усевавшие все вокруг, — мелкие темные испражнения с белесым гнилостным налетом; тогда собачники задирали голову и замечали в ветвях странные природные сооружения; листву пронизывало квохтанье, то и дело мелькало яркое крыло, многоцветные птичьи вспорхи сопровождались резкими выкриками. Тут-то зеваки и догадывались, что площадь Ареццо населена целой колонией попугаев.

    Как эти пернатые, родом из дальних краев — Индии, Амазонии или Африки, — умудрялись привольно жить в Брюсселе, с его скверным климатом? И почему они облюбовали самый фешенебельный квартал?

    1

    — Женщина уходит от тебя, потому что перестала видеть в тебе достоинства, которыми ты никогда не обладал.

    Захарий Бидерман улыбнулся. Его забавляло, что молодой сотрудник, выдающийся интеллектуал с блестящим образованием, наивен, как подросток.

    — Встретив тебя, она подумала, что нашла отца своих будущих детей, но дети были тебе не нужны. Она не сомневалась, что займет подле тебя место, равноценное сначала твоим учебным занятиям, затем твоей должности, но ничего подобного не произошло. Твоя жена надеялась, что твои многочисленные знакомства позволят ей сойтись с людьми, полезными для ее карьеры, но в мире политики и финансов певиц не слушают — их затаскивают в постель.

    Тут он рассмеялся, хотя его тридцатилетний собеседник сидел с постной физиономией, и воскликнул:

    — Да это не брак был, а недоразумение!

    — Наверно, во всяком браке таится ошибка? — спросил собеседник.

    Захарий Бидерман встал и обогнул стол, поигрывая ручкой из черного каучука, с платиновой окантовкой, на которой поблескивали его инициалы.

    — Брак — это договор, в идеале заключенный двумя проницательными существами, которые знают, на что идут. Увы, в наше время люди приходят в мэрию или церковь, как правило, с туманом в голове. Они ослеплены, одурманены страстями, их снедает любовный жар, если они уже сошлись, и нетерпение, если еще не были близки. Мой дорогой Анри, люди, вступающие в брак, очень редко оказываются в здравом уме и твердой памяти.

    — То есть вы хотите сказать, что для удачного брака вовсе не нужно быть влюбленным?

    — Нашим предкам это было известно. Они заключали союзы с холодной головой и понимали, как важно встать на якорь.

    — Никакой романтики.

    — В супружестве нет никакой романтики, мой бедный Анри! Романтично увлечение, исступление, пафос, жертва, мученичество, убийство, самоубийство. Строить жизнь на таком фундаменте — занятие сродни возведению дома на зыбучих песках.

    За спиной Захария Бидермана попугаи и попугаихи подняли неодобрительный гвалт. Раздраженный их трескотней, экономист толкнул створку окна, распахнутого в дивное весеннее утро.

    Анри обвел глазами кабинет, оформленный со строгой роскошью, мебель авторского дизайна, шелковый ковер с абстрактным рисунком, стены, обшитые светлым дубом (работа краснодеревщика столь искусна, что почти незаметна). На западной и восточной стене два наброска Матисса друг против друга, женское лицо и мужское, разглядывали Захария Бидермана. На языке у Анри вертелся вопрос.

    Захарий Бидерман насмешливо наклонился к нему:

    — Я слушаю ваши соображения, Анри.

    — Простите?

    — Вы хотите знать о моем союзе с Розой… Но вы парень несколько зажатый и не решаетесь заговорить со мной об этом прямо.

    — Я…

    — Скажите честно, разве я заблуждаюсь?

    — Нет.

    Захарий Бидерман подтянул к себе табурет и по-приятельски сел напротив Анри:

    — Это мой третий брак. И третий брак Розы. Понятно, что ни она, ни я не хотим морочить друг другу голову. — Он хлопнул себя по ляжке. — Учимся мы только на своих ошибках. На сей раз заключен жизнеспособный союз. Полное взаимопонимание. Я сомневаюсь, что кто-то из нас будет о нем сожалеть.

    Анри подумал о том, чтó Захарий Бидерман приобрел, женившись на Розе, — богатство. Потом он сообразил, что экономист, со своей стороны, утолил политические и общественные амбиции Розы: она стала супругой высшего должностного лица, комиссара ЕС по антимонопольной политике, знакомого с главами государств и принятого в этом кругу.

    Будто читая мысли Анри, Захарий Бидерман продолжал:

    — Супружеский союз — это объединение, столь обремененное последствиями, что следовало бы снять ответственность с заинтересованных сторон и облечь ею людей серьезных, объективных, компетентных — истинных профессионалов. Если распределение ролей в фильме устанавливает кастинг-директор, почему подобной службы нет при составлении супружеских пар? — Он вздохнул, воздев свои удивительные синие глаза к лакированному деревянному потолку. — Нынче в голове у людей жуткая каша. Насмотрелись мыльных опер, вот и глядят на мир сквозь розовые очки. — Бдительно покосившись на часы, он закончил свое сольное выступление: — Короче, мой дорогой Анри, я от души рад, что вы разводитесь. Вы выходите из сумерек и начинаете двигаться к свету. Добро пожаловать в клуб ясновидящих!

    Анри покачал головой. Он вовсе не находил эти слова обидными, принимая их с благодарностью и веря в искренность Захария Бидермана, который, несмотря на склонность к сарказму и парадоксу, был не циником, а тонким ценителем ясности: сталкиваясь с изобличением лжи или обмана, он испытывал чистое удовольствие борца за истину.

    Захарий Бидерман сел на рабочее место с чувством вины, проговорив на личные темы целых шесть минут. Ценя эти маленькие передышки, на пятой минуте разговора он начинал ощущать, что теряет время впустую.

    Утром, в шесть минут десятого, рабочий день Захария Бидермана, как обычно протекавший в его особняке на площади Ареццо, уже наполовину прошел: проснувшись в пять утра, он успел про- работать множество документов, написал с десяток страниц обзора и наметил с Анри приоритетные дела. Бидерман был наделен железным здоровьем и обходился несколькими часами сна; этот гигант излучал энергию, покорявшую окружающих и позволявшую ему, экономисту по образованию, занимать самые высокие посты в структурах европейской власти.

    Понимая, что разговор окончен, Анри встал и вежливо кивнул Захарию Бидерману; тот, углубившись в отчет, уже не замечал его присутствия.

    Едва Анри вышел, как секретарь, мадам Сингер, улучила минуту и проникла в кабинет. Сухопарая, с почти военной выправкой, затянутая в английский брючный костюм из темно-синего джерси, она встала чуть позади, справа от шефа, и терпеливо ждала, пока он ее не заметит.

    — Да, Сингер?

    Она протянула ему папку с бумагами на подпись.

    — Спасибо, Сингер.

    Он называл ее Сингер — так солдат обращается к товарищу по оружию: она не была для него женщиной. Ее формы не могли отвлечь его от занятий, она не склоняла к нему соблазнительного бюста, не обнажала точеных ножек, не вертела аппетитной попкой, за которую хочется ущипнуть. Коротко остриженные тусклые седые волосы, поникшие черты бледного лица, горькая складка губ, никакого парфюма — Сингер была поистине бесполым функционером, и этот облик сопутствовал ей все двадцать лет карьеры. Вспоминая о ней, Захарий Бидерман восклицал: «Сингер — само совершенство!» И Роза была того же мнения, что служило лучшим подтверждением мнения шефа.

    Разделавшись с подписанием бесчисленных бумаг, он справился, назначены ли на сегодня встречи.

    — Сегодня у вас пять посетителей, — объявила Сингер, — господин Моретти из Европейского Центробанка. Господин Каропулос, министр финансов Греции. Господин Лазаревич, компания «Финансы Лазаревич». Гарри Палмер из «Файнэншиэл таймс». Мадам Клюгер из фонда «Надежда».

    — Очень хорошо. Мы отведем каждому по полчаса. С последней разберусь быстрее, тут ставка невелика. Но учтите, Сингер: совершенно недопустимо прерывать какую-либо из этих встреч. Подождите, пока я вас не вызову.

    — Конечно, месье.

    Это указание повторялось изо дня в день, и все (Сингер в первую очередь) воспринимали его как уважение, проявленное влиятельным человеком в адрес гостя.

    Битых два часа он блистал перед посетителями умом. Слушал с неподвижностью крокодила, подстерегающего добычу, потом встряхивался, задавал несколько вопросов и приступал к блестящему, аргументированному и прекрасно выстроенному рассуждению, которое ни один из собеседников не прерывал: во-первых, поскольку Захарий Бидерман говорил негромко и напористо, а во-вторых — признавая интеллектуальное превосходство хозяина. Встречи заканчивались всегда одинаково: Захарий Бидерман брал девственно-чистую карточку, быстро набрасывал на ней фамилии и телефоны, всегда по памяти и без малейших колебаний, похожий на врача, выписывающего рецепт после выяснения симптомов и установления диагноза.

    Без пяти одиннадцать, когда ушел четвертый посетитель, Захарий Бидерман ощутил странный зуд. «Может, я голоден?» Не в силах сосредоточиться, он высунулся в приемную, где Сингер восседала за своим письменным столом, и объявил, что отлучится к жене.

    Лифт, спрятанный за китайской лакированной панелью, поднял его на верхний этаж.

    — Ах, дорогой, какой сюрприз! — воскликнула Роза.

    По правде говоря, сюрприза тут никакого не было, потому что Захарий Бидерман заявлялся каждый день в комнаты Розы, чтобы вместе позавтракать, но оба делали вид, что это его внезапный каприз.

    — Прости, что беспокою тебя в неурочный час.

    Если никому, и даже Розе, не позволялось входить в кабинет Захария Бидермана без вызова, сам он имел право не спрашивая открывать любую дверь своего дома. Роза смирилась, полагая, что доступность является неотъемлемым признаком амплуа любящей супруги, и ее приятно возбуждало, что «неурочный час» всегда приходился на одно и то же время — одиннадцать часов утра.

    Она накрыла чайный стол, поставила блюдо с венской сдобой и сластями. Они беседовали, дегустируя угощения; он хватал их и с упоением пожирал, а она, заботясь о фигуре, подолгу грызла единственный финик, придерживая его двумя пальчиками.

    Они заговорили о последних событиях, о напряженности на Среднем Востоке. Роза, получившая образование в области политологии, живо интересовалась международным положением; супруги пустились дотошно анализировать ситуацию, выказывая осведомленность; каждый старался удивить другого неизвестной тому подробностью или неожиданным замечанием. Они обожали такие беседы, то было соперничество без проигравших.

    Они никогда не заговаривали о личном, ни о детях Розы и ее предыдущих мужьях, ни о детях Захария и его бывших женах, предпочитая по-студенчески беседовать на общеполитические темы, свободные от семейных забот и домашних дрязг. Счастье этой четы шестидесятилетних молодоженов покоилось на забвении прошлых браков и их последствий.

    Прервав тираду о положении в секторе Газа, Захарий похвалил миндальное печенье:

    — О, какой восторг!

    — Ты про черное? Оно с лакрицей. Он проглотил еще одно:

    — Откуда это?

    — Из Парижа, «Ладюре».

    — А вафельки?

    — Из Лилля, от Мерка.

    — А шоколадные конфеты?

    — Ну разумеется, из Цюриха, дорогой! От Шпрюнгли.

    — Твой стол напоминает таможенный конфискат.

    Роза усмехнулась. Ее мир был предельно сложным. Будь то блюда, вина, одежда, мебель, цветы, она приобретала все самое лучшее, не заботясь о цене.

    Ее записная книжка отражала пристрастие к совершенству, тут собрались лучшие представители профессий, будь то обойщик, багетчик, паркетчик, специалист по налоговому праву, массажист, дантист, кардиолог, уролог, туроператор или ясновидящая. Зная, что пребывание на вершинах недолго и опасно, она часто освежала свой список, и это занятие поглощало ее. Будучи расчетливой, она умела казаться легкомысленной, вернее, любила пустяками заниматься всерьез. Единственная дочь успешного промышленника, она с равным усердием вела домашнее хозяйство и анализировала графики безработицы или палестино-израильский конфликт.

    — Твои лакомства по-прежнему самые аппетитные из всех, что я пробовал, — объявил он, погладив ее по щеке.

    Роза поняла намек и мигом села к нему на колени. Он прижал ее к себе, глаза его заблестели; они потерлись носами, и она ощутила его желание.

    Она поерзала на коленях у мужа, еще больше заводя его.

    — Ах ты, мужлан неотесанный! — выдохнула она.

    Он впился ей в губы и проник языком в ее рот, она отвечала ему тем же; их поцелуй был долгим и жадным, с привкусом лакрицы.

    Потом он слегка отстранился и шепнул:

    — У меня встреча.

    — Жаль…

    — Ты можешь подождать меня.

    — Я знаю, — прошептала она, не открывая глаз. — Дыши глубже, пока спускаешься в лифте, а то встреча пройдет неудачно.

    Они заговорщически рассмеялись, и Захарий Бидерман вышел.

    Роза сладостно потянулась. С Захарием она переживала вторую молодость, вернее, свою подлинную молодость, поскольку та, первая, была слишком строгой и сдержанной. Теперь, в шестьдесят лет, она наконец обрела тело — тело, которое Захарий обожал, до которого был лаком и охоч, которому платил дань ежедневно, а то и чаще. Она знала, что в семь вечера он вернется с заседания и набросится на нее. Подчас он бывал груб, и она гордилась синяками и ссадинами, считая их трофеями своей сексуальной привлекательности. Эта ночь, наверно, снова будет бурной. Кто из ее подруг мог бы таким похвастаться? Которой из них столь же часто овладевал мужчина, да еще так неистово? Для прошлых мужей она не была такой желанной. Только теперь она расцвела и прямо-таки излучала счастье.

    Набив брюхо сластями, Захарий Бидерман вернулся в кабинет более умиротворенным, хотя сердце еще колотилось и возбуждение не улеглось. Он поднял трубку внутреннего телефона:

    — Сингер, есть еще посетители?

    — Госпожа Клюгер из фонда «Надежда».

    — Предупредите ее, что на встречу с ней я отвожу десять минут. В одиннадцать двадцать пять шофер везет меня в Комиссию.

    — Хорошо, господин Бидерман, скажу.

    Захарий Бидерман подошел к окну и выглянул на площадь Ареццо; на ближайшем дереве у попугаев возник переполох: два самца повздорили из-за самки, которая не желала сделать собственный выбор, и по ее очевидной растерянности можно было заключить, что она ждет исхода поединка.

    — Ах ты, шлюшка! — пробурчал он себе под нос.

    — Госпожа Клюгер! — торжественно объявила его спине Сингер.

    Развернувшись, Захарий Бидерман увидел перед дверью, которую закрыла Сингер, крупную женщину в черном приталенном костюме — вдовий прикид.

    Он смерил ее взглядом, улыбнулся одними глазами и важно произнес:

    — Подойдите.

    Женщина подошла на неправдоподобно высоких каблуках, раскачивая бедрами так, что вдовий образ развеялся как дым. Захарий вздохнул:

    — Вам сказали? У меня только семь минут.

    — Это ваш выбор, — ответила она.

    — Если вы владеете вопросом, семи минут достаточно.

    Он сел и расстегнул ширинку. Мнимая вдова встала на колени и с профессиональным проворством занялась им. Через шесть минут Захарий Бидерман испустил сдержанный стон, привел себя в порядок и благодарно кивнул ей:

    — Спасибо.

    — К вашим услугам.

    — Госпожа Симон уладит детали.

    — Так и предполагалось.

    Он проводил ее до дверей и почтительно распрощался с ней, обескуражив Сингер, затем вернулся к себе в кабинет.

    Нервозности и усталости как не бывало. Он был бодр и готов к бою. Уф, день может продолжаться в намеченном ритме.

    — Три минуты, у меня три минуты, — замурлыкал он на веселенький мотивчик, — три минуты, а потом — в Берлемон.

    Он схватил личную почту и просмотрел ее. Два приглашения и один необычный бледно-желтый конверт. Внутри сложенный пополам листок с таким содержанием: «Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

    Он в ярости сдавил голову руками. Какая идиотка отправила ему это послание? Какая из его прежних любовниц могла придумать эту глупость? Шинейд? Виргиния? Оксана? Кармен? Довольно! У него больше не будет долгих связей! Женщины рано или поздно привязываются, начинают демонстрировать «чувства», и им уже не выбраться из этой липкой патоки.

    Он взял зажигалку и сжег листок.

    — Да здравствуют жены и шлюхи! Только эти женщины держат себя в руках.

Питер Акройд. Чарли Чаплин

  • Питер Акройд. Чарли Чаплин / Пер. с англ. Ю. Гольдберга. — М.: КоЛибри, Азбука-Аттикус, 2015. — 256 с.

    Биография великого актера и режиссера XX века Чарли Чаплина, созданная Питером Акройдом, раскрывает секрет популярности универсального мастера кинематографа. Это безукоризненное владение искусством смешного, умение соединять комическое с трагическим, а главное — любовь к людям, получившая воплощение в образе маленького нищего человечка с большим сердцем и добрыми грустными глазами.

    6

    НЕУГОМОННЫЙ БЕСЕНОК

    Смонтировав свой последний фильм, Чаплин субботним декабрьским вечером покинул Keystone, даже не попрощавшись с прежними коллегами. Все воскресенье он провел в своей комнате в Los Angeles Athletic Club, а на следующий день поехал на работу на студию Essanay Studios в Найлсе, штат Калифорния. Разумеется, все в Keystone знали о скором уходе Чарли, но он не мог заставить себя произносить какие-то слова и пожимать руки. Он просто ушел. Впоследствии Сеннет заметил: «Что касается Чарльза Спенсера Чаплина, я совсем не уверен, что мы его знали». Он никогда не был командным игроком, ни разу не становился членом какого-либо коллектива.

    Впрочем, переговоры о продлении контракта велись. Чаплин попросил у студии Keystone 1000 долларов в неделю. Сеннет возразил, что даже он столько не получает. На это Чарли заявил, что фильмы продаются благодаря его имени, а не Сеннета. Затем ему поступило предложение от Essanay Film Manufacturing Company из Чикаго. Владели ею Джордж К. Спур и Гилберт М. Андерсон, и название компании воспроизводит произношение их инициалов — S-and-A (Эс энд Эй). Спур покупал картины и выпускал их в прокат, а Андерсон под псевдонимом Брончо Билли стал первой звездой ковбойских фильмов в истории кинематографа.

    До Андерсона дошли слухи о чрезвычайно высоких требованиях молодого комика. В отличие от Спура он — актер, а не бизнесмен — был прекрасно осведомлен о необыкновенной популярности англичанина. Возможно, Брончо Билли придерживался принципа: если коллега считает, что заслуживает таких денег, мы их ему дадим. Во время переговоров Андерсон предложил Чаплину 1250 долларов в неделю плюс бонус 10 000 долларов при подписании контракта. К сожалению, он не потрудился известить о договоре своего делового партнера — Спур был твердо убежден, что Чарли таких деньжищ не стоит. Чаплина же привлекала возможность начать все сначала. Студия Essanay могла предложить больший бюджет и не такие сжатые сроки. Чарли получал возможность наполовину уменьшить число снимаемых фильмов, зарабатывая при этом больше, чем когда бы то ни было. Каждый фильм должен был выходить под маркой Essanay—Chaplin.

    Утром Андерсон привез Чарли на машине на Niles Studios, недалеко от Сан-Франциско, где снимали вестерны с Брончо Билли. То, что Чаплин увидел, ему не понравилось. Сама студия стояла посреди большого поля и имела стеклянную крышу, из-за чего внутри было душно и жарко. Андерсон и его новый работник решили ехать в более просторную штаб-квартиру в Чикаго.

    Чаплин провел в городе несколько дней, и все это время за ним по пятам следовал один репортер. Вот что он потом писал: «В первую неделю в Городе ветров…1 Чарли был буквально нарасхват, с самого утра, когда он приезжал, и до ночи, когда уезжал». Тем не менее в одном месте Чаплин задержался достаточно долго, чтобы дать интервью, в котором заявил следующее: кинокритики не понимают, что создатели фильмов работают без подготовки и их мозг пребывает в постоянном напряжении, поскольку они должны быть сосредоточены на работе с утра до вечера.

    Essanay находилась в промышленном районе города и занимала бывший склад. Вскоре Чаплин понял, что тут царит такая же атмосфера и установлены такие же порядки, как на фабрике. Свет выключали в шесть вечера, даже если съемки еще не закончились. Кроме того, выяснилось, что к приезду Чарли практически не готовились. Директор сказал, что сценарий он получит в сценарном отделе. Это Чаплину совсем не понравилось. Он писал свои сценарии сам.

    В конце концов с Чарли познакомился Джордж Спур, который по-прежнему не испытывал энтузиазма по поводу их нового «приобретения» и, как только мог, оттягивал выплату бонуса. Спур решил провести эксперимент, чтобы проверить, действительно ли молодой комик так популярен. Он заплатил коридорному в чикагском отеле, чтобы тот вызвал Чаплина. Пока служащий бежал по лестнице с криком: «Мистера Чаплина к телефону!» — собралась большая толпа. Чарли неоднократно вспоминал эту историю, однако за ее точность ручаться нельзя. В автобиографии он также утверждает, что в тот период не знал, до какой степени популярен. Однако безоговорочно доверять его воспоминаниям не стоит. Как бы то ни было, Спур осознал ценность своих инвестиций, когда еще до начала съемок первого из новых фильмов Чаплина заказчики купили 65 копий. К моменту окончания съемок заказ увеличился до 130. Такого Спуру видеть не приходилось…

    В Чикаго Чаплин снял только один фильм. Свой старый костюм он оставил на студии Keystone, но воссоздать гардероб маленького человека не составило особого труда. На съемочную площадку он явился уже в образе — на голове котелок, в руке трость. Рассказывают, что потом Чаплин остановился перед толпой рабочих сцены и зрителей и исполнил клогданс, которым в совершенстве владел со времени работы в «Ланкаширских парнях». Один из присутствовавших рассказывал, что они не понимали, то ли он сошел с ума, то ли просто хочет их развлечь. Потом Чарли крикнул: «Я готов!» Съемки начались.

    Его присутствие позади камеры было не менее заметным, чем сама актерская игра. Чаплин всегда громко подбадривал исполнителей или шепотом раздавал указания. Одна из актрис, Глория Свенсон, вспоминала: «Он все время смеялся и подмигивал, разговаривал непринужденно и мягко, призывал меня расслабиться и быть глупой». Косоглазый Бен Тёрпин, знаменитый ветеран студии Essanay, вспоминал указания Чаплина совсем не так. «Делай это, не делай того, смотри туда, иди вот так, повтори сначала». Тёрпин и Чаплин вместе снялись только в трех картинах.

    Фильм «Его новая работа» (His New Job) снимали на Lockstone, очень похожей на студию кинокомпании Keystone. В нем Чаплин играл роль рабочего сцены, которого внезапно повысили до «ведущего актера» — с предсказуемым результатом. Нельзя сказать, что это заметный шаг вперед по сравнению с предыдущими работами, хотя кто-то из обозревателей пришел к выводу, что Чарли все же был немного «милее», чем раньше. Свидетельства этого обнаружить трудно. Он по-прежнему источник неприятностей и неугомонный бесенок, со всеми своими пинками и ударами. Он инстинктивно бьет, кусает и шлепает всех и все, что только видит. По какой-то необъяснимой причине Чарли хочет отомстить всему миру. Сам Чаплин вскоре после выхода фильма сказал: «Это лучшая комедия из всех, что я снял… величайшая комедия моей жизни. Я не мог удержаться от смеха, когда смотрел ее на экране».

    Популярности Чаплина ничто не могло повредить. В феврале 1915 года журнал Photoplay пришел к следующему выводу: искусство Чарльза Чаплина не поддается анализу и обезоруживает критиков, однако репортер отметил один элемент в углублявшейся тонкости или сложности его актерской игры — в разгар своих самых безумных эскапад он остается бесстрастным и даже немного рассеянным. Тот же журналист расспрашивал молодого актера о его прошлом и сделал заключение, что Чаплин пытался изобразить то, о чем говорил.

    Помимо всего прочего Чарли рассказывал о своей «необыкновенно утонченной» матери. «Это было в Англии… — говорил он. — Она там умерла». А потом прибавил, что после ее смерти был учеником в труппе бродячих акробатов и что никогда не имел настоящего дома. Это по крайней мере несправедливо по отношению к Ханне, которая жила в лечебнице Пекхам-хаус, но, наверное, соответствовало тогдашнему настроению Чаплина. Как бы то ни было, братья все время забывали оплачивать пребывание матери в больнице, и через три месяца после того интервью администрация Пекхам-хауса пригрозила отправить Ханну Чаплин обратно в Кейн-хилл. По всей видимости, спас ее какой-то другой родственник, а Сидни и Чарли затем возместили ему расходы.

    Чаплин не любил штаб-квартиру компании Essanay. Она была похожа на банк. Персонал ему тоже не нравился, а отношения со Спуром никак не налаживались. 12 января 1915 года он закончил съемки фильма «Его новая работа» и шесть дней спустя вернулся в Niles Studios в более приятное общество Андерсона, который нисколько не сомневался в его таланте. В Калифорнии Чаплину легче дышалось. Для него Америка по-прежнему была страной будущего, дальним пределом западного мира, местом бесконечных возможностей, где можно достичь всего, что пожелаешь. Сам Найлс являлся узловой станцией Южно-Тихоокеанской железной дороги, где ежедневно останавливались 24 пассажирских поезда, высаживая бизнесменов и коммивояжеров. На фотографиях тех лет это город двухэтажных деревянных магазинов и жилых домов на широких пыльных улицах. Сама студия располагалась у восточного входа в каньон Найлс, и в ней снимались многие фильмы о Брончо Билли.

    Niles Studios предложила Чаплину довольно скромные условия. Ему предоставили одну комнату в бунгало, которое он делил с Андерсоном. Там стояли железная кровать, шаткий стол, стул. Правда, имелась ванная, хотя и грязная. Встречавшие Чаплина работники студии потом шутили, что с собой у него была дешевая брезентовая сумка с парой носков с прохудившимися пятками и двумя нижними рубашками, а также разлохмаченной зубной щеткой. Он все еще не перестал быть выходцем из Южного Лондона…

    По условиям нового контракта Чаплин мог снимать фильм три недели вместо трех дней, и директор студии не подгонял его. Впервые за все время он получил возможность развить свои комические идеи. Но… у Чарли не было ведущей актрисы, такой как Мэйбл Норманд в Keystone, поэтому через день после приезда он дал объявление в газете San Francisco Chronicle: «ДЛЯ СЪЕМОК КИНОФИЛЬМА ТРЕБУЕТСЯ — САМАЯ КРАСИВАЯ ДЕВУШКА В КАЛИФОРНИИ». Через несколько дней в гостиницу Niles Belvoir пришли три красотки, в числе которых была мисс Эдна Первиэнс. Это одна из версий истории ее появления на экране. В другой говорится, что кто-то из актеров, снимавшихся в ковбойских фильмах о Брончо Билли, вспомнил о белокурой секретарше из Сан-Франциско, и Чаплин затем побеседовал с ней. Возможно также, что они познакомились в 1914 году на вечеринке в Лос-Анджелесе. Так или иначе, это была хорошенькая блондинка с пышными формами, примерно одного роста с Чаплином. Вскоре он убедился, что у девушки есть чувство юмора и природное обаяние, которое может проявиться на экране. И Чарли предложил Эдне сниматься у него.

    «Почему бы и нет? — ответила она. — Один раз я все хочу попробовать». Эдне исполнилось 19 лет. Опыта работы в кино у нее не было, но Чаплин не считал это недостатком. Ролли Тотеро, один из операторов Niles Studios, шутил, что Чарли умел работать с актрисами, которые не отличают задницу от локтя. Чаплин любил придавать «глине» нужную ему форму. Вскоре Эдна Первиэнс стала его партнершей не только на съемочной площадке. Девушка переехала в отель поблизости от бунгало Чаплина, и они почти каждый вечер ужинали вместе. Похоже, Эдна была нетребовательной, простой и намного лучше других возлюбленных Чаплина справлялась с его тревогами и непредсказуемой сменой настроений. Впоследствии он говорил, что какое-то время они были неразлучны и даже подумывали о браке, но в последний момент засомневались.

    Эдна Первиэнс снялась во втором фильме Чаплина для студии Essanay, «Ночь напролет» (A Night Out). «После первого дня перед камерой, — вспоминала она, — я пришла к выводу, что такой дуры больше нет во всем мире». Однако, по ее же признанию, Чаплин был с ней очень терпелив. Вскоре стало ясно, что по характеру Эдна более «невинна» и менее темпераментна, чем Мэйбл Норманд, и поэтому роль ее героини у Чаплина должна быть тоньше и деликатнее. Эдна оставалась ведущей актрисой Чаплина на протяжении следующих восьми лет и снялась в 34 его фильмах.

    В картине «Ночь напролет» Чаплин пригласил Бена Тёрпина для эпизода под названием «забавные пьяницы». Говорят, что во время съемок в гостинице Oakland в городе Окленд, штат Калифорния, они играли так естественно, что их едва не арестовали за появление в общественном месте в нетрезвом виде. Чаплин качался и спотыкался, исполняя пантомиму пьяного, которая всегда имела огромный успех у кинозрителей.

    Он превосходно изображает состояние опьянения, возможно подражая своему отцу или многочисленным пьяницам Южного Лондона. В некоторых случаях простые потребности и желания его героя наталкивались на сопротивление враждебного мира. Предметы оживали. Ничего не работало. Все валилось из рук. Двери внезапно закрывались прямо перед носом. Чарли изображает фальшивую улыбку или похотливо ухмыляется. Мы еще посмотрим, кто кого!

    В других случаях пьяница обитал в туманном и переменчивом мире, где фантазия и реальность перепутаны и приятное состояние безопасности или неведения словно создает атмосферу сна. Чаплин манипулировал реальными предметами в своих целях, например, превращал сигарету в ключ или черпак — в гавайскую гитару, но в то же время нарушал все правила общественной благопристойности. Чарли абсолютно рационально использовал абсолютно иррациональное поведение.

    Закончив снимать «Ночь напролет», Чаплин на выходные уехал в Сан-Франциско, а когда неожиданно вернулся, то застал Андерсона и одного из операторов за монтажом и редактированием отснятого материала. Он сказал, чтобы они не смели трогать его фильм. Оператором, вызвавшим гнев Чарли, был Ролли Тотеро. Впрочем, все быстро успокоились, и мир был восстановлен. Вскоре Тотеро и Чаплин достигли такого взаимопонимания, что Ролли стал его главным кинооператором и оставался им на протяжении 37 лет.

    В начале марта 1915 года Чаплин написал письмо «моей дорогой Эдне», в которой назвал ее сутью и источником своего счастья. В картине «Чемпион» (The Champion), снятой на студии Essanay, Чарли впервые собирается поцеловать Эдну перед камерой, однако в кульминационный момент поднимает перед собой большую кружку пива, скрывающую их объятие. Это не для публики…

    Но главный его партнер в фильме — бульдог Спайк, с которым он в самом начале делится хот-догом. Как написано в титрах, герой размышляет о неблагодарности мира. Предложение хот-дога собаке — это инстинктивный акт альтруизма. В конце концов, пес не может в ответ ничего предложить Чарли, кроме своей признательности. Так возникали штрихи в портрете Бродяги, который затем стал доминировать в фильмах Чаплина. Он экспериментировал с глубиной и сложностью личности персонажа, одновременно делая саму комедию более утонченной и логичной.

    Фильм «Чемпион» рассказывает о любительском чемпионате по боксу, который Чарли выигрывает благодаря чистой браваде и балетному искусству. «Хореография» боя, разумеется, была разработана и отрепетирована до мельчайших деталей. Она требовала хорошей физической подготовки, и у Чаплина таковая была, несмотря на субтильность. В боксерском мире слишком больших и слишком активных персонажей, похожих на героев мультфильмов, его можно назвать чудом недооценки.

    Сам Чаплин очень любил бокс, по крайней мере как зритель. Ему нравилось общество знаменитых боксеров, и у себя на студии он снимал свои тренировочные бои с ними. Он вместе с коллегами ходил на матчи местных боксеров. Его хорошо знали и часто приглашали боксеры-любители. Рассказывали также, что Чаплин иногда исполнял роль секунданта во время боя.

    В двух следующих фильмах, снятых на студии Essanay, «В парке» (In the Park) и «Бегство в автомобиле» (A Jitney Elopement), Чаплин использовал преимущества ее географического положения — показал калифорнийские пейзажи. Первая картина — стремительная, с любовниками, полицейскими, ворами и маленьким человеком, но Чаплин столько времени репетировал и ставил боксерские поединки в «Чемпионе», что в следующем фильме был просто обязан вернуться к эффективным формулам студии Keystone.

    Безусловно, теперь у Чарли было больше уверенности и напора, чем в предыдущих комедиях, и это объясняет его огромную популярность, которая все росла и ширилась. Его творчество стало темой для разговоров. Вы видели, что снял Чаплин? А что собирается? Его персонаж оказался совершенно не похожим на других, и зрители были буквально загипнотизированы его оригинальностью. Никогда прежде они не видели ничего подобного. Один из обозревателей писал, что в работе мистера Чаплина, похоже, нет серых пятен. Вся она — один большой алый мазок.

    В первых кадрах «Бегства в автомобиле» Чарли держит в руках цветок, и это станет одним из его любимых образов, который будет повторяться снова и снова, в самых разных ситуациях — цветок служит символом красоты и быстротечности, свежести и утраты. Сюжет картины прост. Отец героини, которую играет Эдна, хочет выдать свою дочь замуж за богача — графа Хлорида де Лайма. Чарли, истинная любовь Эдны, в свою очередь выдает себя за него, пытаясь спасти возлюбленную от притязаний настоящего графа. Все заканчивается гонками на автомобилях по дорогам Калифорнии. Кстати, в то время «Форд-Т», несшийся впереди всех, называли или jitney 2, или Tin Lizzie 3.

    Фильм удовлетворял потребность первых кинозрителей в скорости и движении, однако в нем также есть элементы, которые обогащают и сам сюжет, и характеры, и комедийное искусство в целом. Чарли очень умело притворяется графом, ловко выходя из затруднительных положений и не выказывая ни малейшего замешательства. Он остается хозяином положения. Конечно, до тех пор, пока неожиданно не появляется настоящий граф… Мы видим утонченный юмор, а не грубый фарс. Можно даже утверждать, что изменился характер самого героя. Маленького человека с этого момента всегда будут отличать аристократические черты — временами он холоден, временами снисходителен, а с теми, кто пренебрегает его благородством, бывает высокомерен. Он разборчив и даже брезглив. И явно превосходит окружающих его людей.


    1 Город ветров — одно из названий Чикаго.

    2 Драндулет (англ.).

    3 Жестянка Лиззи (англ.).