Лев Данилкин. Ленин. Пантократор солнечных пылинок

  • Лев Данилкин. Ленин. Пантократор солнечных пылинок. — М.: Молодая гвардия, 2017. — 784 с.

Чтобы написать новую биографию вождя русской революции, литературный критик Лев Данилкин изучил немалое количество серьезных источников. Однако это не превратило книгу в тоскливое жизнеописание: Владимир Ильич получился живым человеком, со своими страстями и непростым характером, любящим кататься на велосипеде, путешествовать и шутить. «Прочтение» публикует отрывок из новой книги, вышедшей в серии «ЖЗЛ: Kunst», состоящей из изданий, авторами которых стали современные писатели. 

Шушенское
1897–1900

1 января 1918 года ленинский автомобиль, возвращавшийся в Смольный после выступления ВИ в Михайловском манеже, обстреляли. Нападение в стиле гангстерских боевиков произошло у нынешнего моста Белинск ого на Фонтанке; пара пуль попала в кузов, еще одна разбила ветровое стекло — и тут сидевший рядом с ВИ Фриц Платтен умудрился нагнуть товарищу голову и прикрыть своим корпусом: четвертой пулей самого швейцарца ранило в руку. По-настоящему спас Ленина, однако, другой человек — тот, кто должен был бросить в автомобиль бомбу. Его звали Герман Ушаков, он был демобилизованный в условиях перемирия подпоручик и решение не добивать Ленина принял после того, как увидел свою будущую мишень на митинге; живьем «немецкий шпион» произвел на него глубокое впечатление. Ленин расплатился за этот «заячий тулупчик» — после того как Ушаков и двое его товарищей, молодые георгиевские кавалеры, угодили-таки в ЧК, Ленин, ознакомившись с результатами расследования, впечатлениями, которые вынес из бесед с террористами Бонч-Бруевич, и написанным после его февральского воззвания «Социалистическое отечество в опасности» прошением отправить их на Псковский фронт, под немецкое наступление, — не дал их расстрелять и приказал отпустить. Ушаков участвовал в Гражданской войне на стороне красных, командовал бронепоездом; в январе 1924-го он вновь дернул за рукав Бонч-Бруевича — и попросил постоять немного у гроба человека, которого сначала ненавидел, а потом полюбил; Бонч запомнил его голос — «глухой, с надрывом» — и слезы в глазах. В 1927-м жизнь занесла Ушакова в Шушенское — где он увлекся идеей написать документальный очерк о пребывании там Ленина; он разыскал пятерых живых свидетелей — квартирного хозяина, прислугу, партнера по рыбалке и шахматам, партнера по охоте и соседа, долго беседовал с ними, чтобы реконструировать не только детали быта, но и атмосферу, в которую ВИ погружен был в течение трех без малого лет; с его эрнст-юнгеровской ясной серьезностью, журналистской дотошностью и тем чувством слова, которое было свойственно некоторым людям 20-х годов, Ушаков оказался одним из самых проницательных биографов ВИ; его 60 «шушенских» страничек многое объясняют и в «шушенском периоде», и в феномене Ленина в целом; сам факт «преображения», случившегося с автором под воздействием героя, и взаимное помилование, которое они предоставили друг другу, заставляет текст излучать особый внутренний свет и тепло*.

Мартов пишет, что все члены «Союза борьбы» готовы были к тому, что получат восемь — десять лет ссылки; три зимы были подарком судьбы — пусть даже в Восточной Сибири, в лучшем для мужчины возрасте. В результате годы эти словно выпали у ВИ из памяти; возможно, потому, что были спокойнее и счастливее многих других. Косвенным образом «лакунный» характер этого периода подтверждается данными из «Анкеты для перерегистрации членов московской организации РКП(б)» 1920 года, где на вопрос номер 13 — «Какие местности России хорошо знаете» — Ленин отвечает: «Жил только на Волге и в столицах». Возможно, впрочем, это связано с тем, что Сибирь тогда не воспринималась как вполне Россия; и даже письма, которые приходили из Москвы или Петербурга, квалифицировались адресатами как «почта из России». Путь туда занял почти месяц; другим участникам протестных движений — декабристам, петрашевцам, народникам, мятежным полякам — тем, кого ссылали в Шушенское раньше, место это казалось еще более отдаленным: до 1895-го железнодорожного сообщения с Красноярском не существовало. Но и в 1897 году мост через Енисей еще не достроили — и в Красноярске ВИ пришлось перегружаться на пароход; «Святитель Николай» умудрился сесть на мель, не дойдя до Минусинска, и ВИ даже довелось поучаствовать в спасательной операции; он вскарабкался чуть ли не на отвесную гору, чтобы попасть в деревню, где можно было раздобыть хлеб для оголодавших пассажиров.

Чтобы оказаться в Шушенском сейчас, можно долететь либо до Абакана, либо до того же Красноярска — и затем от трех до десяти часов трястись на автобусе. Далековато; сильно восточнее Новосибирска; еще самую малость — Тува, Бурятия, Якутия, Приморье — и Тихий океан. Уже благодаря одному только расстоянию в воздухе будто сгущается магия; сами географические названия звучат почти сказочно: Енисейская губерния, Абаканская степь, Минусинская котловина, Хакасская равнина, Саянский хребет. «Шу-шу-шу — село недурное», — с ласковой иронией писал Владимир Ильич своей матери, — расположилось словно в центре всей этой экзотики.

К 1897-му Шушенское было не то чтобы землей обетованной — однако при том, что в целом переселения из Центральной России в Сибирь всячески поощрялись, именно в Шушенское абы кого брать перестали — за возможность присоединиться к общине, своего рода патент, требовалось заплатить под 100 рублей: заработок батрака чуть ли не за полгода. Ленину пришлось хлопотать о себе, чтобы попасть именно сюда; и если бы не липовая, наверное, справка о слабом здоровье, его закатали бы на север губернии, в Туруханский край; туда попал Мартов, чье еврейство сыграло как отягчающее обстоятельство.

Когда въезжаешь сюда — хоть со стороны Минусинска, хоть Саяногорска, — и не догадаешься, что cкрывает нарядный, с проспектами и парками, городок, где пятиэтажки и частный сектор не воюют друг с другом, а — в кои-то веки — гармонируют. В советское время здесь были речной вокзал, аэропорт, автовокзал; в 70-е семейные пары, где муж работал на строительстве ГЭС, а жена — в музее Ленина, вызывали белую зависть. Шушенские пятиэтажки не кажутся архитектурными анахронизмами, скульптуры чебурашек из автомобильных покрышек в детских садах выглядят остроумными инсталляциями, а гигантская, напоминающая силуэт МиГа, парковая металлическая балалайка с подписью «беспилотник русского подсознания» — приятно озадачивает. Шушенское производит впечатление городка, который удачно воспользовался возможностями ХХ века — и не затеряется в XXI, обещающем рост туриндустрии.

Пограничная зона между прошлым, настоящим и будущим — площадь, которая могла бы украсить столицу какой-нибудь небольшой восточноевропейской страны с богатым коммунистическим прошлым. За административными зданиями и церковью открывается вход в историко-архитектурный заповедник — «Ссылка В. И. Ленина».

«Ссылка» устроена по тому же принципу, что стокгольмский «Скансен»: этнографический музей из характерных для национальной архитектуры построек под открытым небом. В некоторых — для фона и «атмосферы» — открыты «мастерские», укомплектованные экспертами по резьбе деревянных ложек, домоткачеству, гончарному ремеслу, плотницкому труду и прочему «народному творчеству». По правде сказать, три десятка домов за зеленым забором — с дворами, огородами и прилегающими улицами — не особо справляются с задачей транслировать зрителям образ седой старины; такой XIX век и сейчас встречается в немузеефицированных деревнях.

Шушенское появилось на картах со второй половины XVIII века, но долго пользовалось репутацией далекого от цивилизации места, куда можно выпихивать всех тех, за кем числятся уголовные или политические провинности. Особенности климата стали притягивать сюда рабочих с золотых приисков, добровольных переселенцев и искателей приключений из Центральной России и бывших каторжников, имевших обыкновение после освобождения практиковать освоенные в тюрьмах навыки общения. Село, изобиловавшее пассионарными личностями, так и не унифицировалось в социальном плане — и в революцию, замечает Ушаков, это проявилось особенно.

Можно предположить, что, когда ВИ въезжал сюда в 1897-м, Шушенское, располагавшееся, по сути, на восточном фронтире России, выглядело скорее как декорация спагетти-вестерна: зловеще поскрипывающие дома с зашторенными окнами, огнестрельное оружие в изобилии, всегда загруженный заказами гробовщик и группа подпирающих ограду распивочного заведения мужчин, коротающих время в ожидании не то работенки, не то свежего развлечения. Ни о чем подобном сейчас даже и говорить не приходится: в лучшем случае здесь можно было бы экранизировать «Шурик у дедушки» или «Любовь и голуби».

Те дома, где за три года успел поквартировать Ленин, открыты для организованных посетителей. Акцент на первое слово: что радикально отличает Шушенское от заповедников вроде «Скансена» — так это запрет гулять без экскурсовода; еще одно доказательство того, что принудительные способы гуртования населения не столько имеют отношение к марксизму, сколько свойственны российскому типу администрирования.

Маршрут начинают с крайней — в заповеднике — хаты крестьянина-середняка Зырянова. «В этом доме… вождь мирового пролетариата…» — беломраморное уведомление возвещает о пребывании Ленина с такой колокольной торжественностью, будто тот провел пятнадцать месяцев в собственных апартаментах в «Бурж-Калифа»; на самом деле это избушка — словно бы с иллюстрации к «Трем медведям»: почерневшие лиственничные бревнышки в обло, четыре окошка в стену, гераньки, резные ставенки. Это, впрочем, лишь верхняя часть айсберга — к дому прилеплены хозяйственные пристройки, в которых, похоже, и была главная сила владельца. Ушаков, познакомившийся с Аполлоном Долмантьевичем Зыряновым, характеризует его как энергичного, предприимчивого человека из тех, что должны были нравиться ВИ. Уже в 1890-е он был достаточно зажиточным, держал много скота (в 1920-е его даже придется поражать в гражданских правах как кулака — хотя он не был «кабальщиком»), пользовался у своих земляков уважением, избирался доверенным по питейному заведению; впрочем, беспрепятственный доступ к алкоголю попутает кого угодно — и прожившая с ним на протяжении нескольких недель под одной крышей НК уверенно свидетельствует, что их амфитрион со своими гостями «часто напивались пьяными».


* В советское время труд Ушакова не был известен, его не пропустила цензура НК — и он лежал в архиве Бонч-Бруевича. Автора, конечно, репрессировали — но текст сохранился и был опубликован уже в XXI веке.

 

Галина Гампер. История заблудших

  • Галина Гампер. История заблудших. Биографии Перси Биши и Мери Шелли. — СПб.: Геликон Плюс, 2016. — 512 с.

Книга включает два романа: жизнеописание великого английского поэта Перси Биши Шелли («Дух сам себе отчизна») и романтизированная биография его жены, создательницы легендарного Франкенштейна, беллетристки Мери Шелли («История заблудших»).
Биографии похожи на авантюрный роман. Тут и тайное венчание, не оцененная при жизни гениальность, бесконечная угроза долговой тюрьмы, постоянные скитания, вечное бегство, трагическая гибель великого поэта, нелегкая судьба Мери после смерти мужа: бедность, предательство близких, долгожданный, но очень краткий период покоя.

ВСТУПЛЕНИЕ

I

По строгим правилам итальянского карантина труп утонувшего должен быть сожжен на месте, где его нашли.

Все заботы по устройству кремации взял на себя преданный друг Шелли Эдвард Джон Трелони; он много часов провел возле тела поэта, выброшенного волнами на берег только спустя месяц после того, как «Дон Жуан», маленькая прогулочная яхта, потерпел крушение в Неаполитанском заливе. Он нанял людей, сложивших погребальный костер, нет, два костра — 15 августа кремировали Эдварда Эллеркера Уильямса, старого приятеля Трелони, капитана яхты. Это он, Трелони, свел Шелли с Уильямсом полтора года назад, или — судьба? И вот теперь он ставил точку во фразе, начатой им — или не им? — тогда.

На яхте был юнга, Чарльз Вивиани. Стать бы ему отважным английским моряком, современником великой эпохи в истории флота — перехода от паруса к машине, но неумолимая судьба великого поэта подмяла под себя и эту едва начавшуюся жизнь.

Шелли сожгли на следующий день, шестнадцатого.

Вероятно, костер для того, чтобы сжечь человека, нужен огромный. Вероятно, полуголые итальянцы, приморский сброд (кстати, сколько их было — двое, трое?), складывая костер, не особенно скрывали свою радость по поводу хорошего заработка — богатые англичане платили щедро. Жизнерадостные шекспировские могильщики.

Трудно оторваться от этой картины — вот они тащат тело. В рукавицах? Или голыми руками? А потом бегут к морю мыться? Используют приспособления, вроде крючьев или носилок?

И серных спичек, напоминаю, тогда не было. Зажечь костер на берегу моря, где ветрено, надо было уметь. Вряд ли он занялся сразу, и веселые итальянцы, наверно, ругались, досадуя на ветер и собственную неловкость.

Как хорошо изучена эта эпоха — едва ли не каждый образованный человек вел дневник, и сопоставляя их с письмами и другими документами, жизнь не то что Шелли, а и того же Уильямса в последний его год можно расписать по дням, а порой и по часам.

И как плохо мы представляем себе ее живые подробности — люди эпохи Романтизма редко удостаивали их вниманием.

Еще, вероятно, при кремации присутствовал представитель церковных или светских властей и, надо думать, был составлен и подписан соответствующий протокол. Возможно, впрочем, это сделали позже — благодаря или взятке, или тому, что в те наивные времена государство еще сохраняло человеческое отношение к мертвым.

Но что мы знаем точно — Джордж Гордон Ноэль Байрон в сопровождении Ли Хента, лондонского журналиста, критика и поэта, единственного тогда профессионального литератора, по достоинству ценившего гений Шелли, приехал в экипаже и присутствовал при кремации.

Байрон умел вести себя так — благо и внешность, и слава, и внутренняя трагическая сила содействовали, — что любой его спутник казался сопровождающим. Это вошло в привычку и получалось само собой.

Вероятно, и Шелли выглядел рядом с Байроном (лордом Байроном, бароном Байроном) примерно так же — барон умел себя поставить, да к тому же невысоко ценил Шелли-поэта. Но смерть меняет многое. В тот день Байрон написал своему другу, поэту Томасу Муру: «Вот ушел еще один человек, относительно которого общество в своей злобе и невежестве грубо заблуждалось. Теперь, когда уже ничего не поделаешь, оно, быть может, воздаст ему должное».

И там же, несколько выше: «Вы не можете себе представить необычайное впечатление, производимое погребальным костром на пустынном берегу, на фоне гор и моря, и странный вид, который приобрело пламя костра от соли и ладана; сердце Шелли каким-то чудом уцелело, и Трелони, обжигая руки, выхватил его из горсти еще горячего пепла».

Как все-таки разведены мы не только во времени, но и в пространстве! Видимо, для Байрона нет ничего удивительного в поступке Трелони, раз уж сердце «каким-то чудом уцелело». Представьте себе, что группа русских в Италии хоронит соотечественника, подчиняясь тому же карантинному закону, — мыслимо ли предположить, что кто-то из них вынет сердце покойного из горсти праха? Что-то языческое, из английских сказок о людоедах видится в этом.

Но и родственные нам поляки сходно поступили с сердцем Шопена. Как нам понять друг друга?

Ли Хент попросил у Трелони сердце друга и передал его вдове поэта Мери Шелли. После ее смерти в 1851 году сын, сэр Перси Флоренс Шелли, нашел сердце отца — высохшее, готовое рассыпаться и стать щепоткой пыли. Оно хранилось в письменном столе Мери, завернутое в собственноручно переписанный ею экземпляр «Адонаиса» — поэмы Шелли, написанной на смерть другого великого романтика, Джона Китса. Томик его стихов был найден в кармане мертвого Шелли.

И символика действий Мери понятна. Однако странен и страшноват сам предмет, легший в основу символа.

Но отметим в этом символе еще одну грань: судьба поэта не кончается с его жизнью. Смерть — переломная точка судьбы, она огромна, но не больше самой себя. Или, как писал сам Шелли, «только суеверие считает поэзию атрибутом пророчества, вместо того чтобы считать пророчество атрибутом поэзии. Поэт причастен к вечному, бесконечному и единому; для его замыслов не существует времени, места или множественности».

II

«Бедой нашего времени является пренебрежение писателей к бессмертию», — писал Шелли. Именно свою включенность в поток поэзии, видимо, понимал он как судьбу. Человек своего времени, наследник эпохи Просвещения, он не мог принять Рок в его античном понимании, а если и мог, то не признавался себе в этом. Ренессанс с его представлением о самобытности и самоценности человеческой жизни давно оттеснил античное (да и средневековое) понимание Рока, или предопределенности, в область бытовых суеверий, на периферию сознания, в словесные клише типа «ему выпал жребий», «не судьба» и т. п. И в этом отношении дистанция между нами и романтиками невелика, тут мы — люди одной эпохи.

С другой стороны, все мы наследники христианского представления о смысле истории, когда человек зависим от этого смысла (этот акцент характерен для Средневековья) или от самой истории, что характерно для Нового и Новейшего времени.

Но, повторю, нас разделяет не только время, но и историческое пространство. В биографиях, написанных на Западе, герой преобразует мир, в котором живет, мир словно представляет собой декорацию, на фоне которой действует гений. Биографические телесериалы, набитые кочующими штампами типа «гений — толпа» — крайнее выражение этой тенденции, когда воля гения подчиняет себе мир, вообще говоря, равный толпе, которой гений и приносит себя в жертву.

У нас же герой — фигура скорее страдательная, не столько жертвующая, сколько жертвенная. Он настолько исторически и социально обусловлен, что напоминает число, подставленное в формулу. Таков толстовский Наполеон, но ведь Кутузов таков же. Разница — в осознании ими собственной роли.

Возьмем классика нашей биографической прозы Юрия Тынянова: ведь «Подпоручик Киже» — вещь не случайная, это, при всей тонкости, насмешка не только над бюрократией — тогда бы грош цена всей повести, — но и над идеалом русской биографической книги и одновременно — сам этот идеал. Идеал, добавляю, трагический.

Как и всякий человек, гений живет в истории, и она жива в нем. Он наделен волей и может бежать от судьбы или шагнуть ей навстречу, но он чувствует, вплоть до того что это чувство — или предчувствие — отливается в знание, что она ждет его.

Так, накануне гибели, уходя от жены своего друга и издателя Ли Хента Марианны, Шелли, как мы сказали бы теперь, «на ровном месте», не переставая улыбаться, произнес: «Если завтра я умру, знайте, что я прожил больше, чем мой отец, — мне 90 лет».

Это больше, чем включенность в поэзию, это ощущение судьбы, включенной в то, во что включена и сама поэзия — в мироустройство.

Судьба, воля, история, быт, переплетаясь, образовали жизнь поэта. Его посмертная судьба, свободная от воли, быта и самой жизни, становится частью истории.

Все это будет объектом нашего внимания.

Лето с Ингмаром

  • Тумас Шеберг. Ингмар Бергман. Жизнь, любовь и измены. — М: Corpus, 2015. — 480 с.

    Издательство Corpus выпустило русскоязычную версию книги шведского журналиста Тумаса Шеберга «Ингмар Бергман. Жизнь, любовь и измены» (2013) в переводе Нины Федоровой. Давая жизнеописанию режиссера столь китчевый подзаголовок, автор — который еще не раз порадует нас своим специфическим юмором — сразу обманывает читательские ожидания. Эта биография, и впрямь предельно сфокусированная на личной жизни Бергмана, оказывается документальным романом, а не собранием баек из желтого глянца, — однако, сохраняя известную долю академической прямолинейности (если не сказать занудства), обнаруживает и элегантную эпатажность, и лукавое хулиганство.

    История Бергмана-обманщика, чья способность сохранять режиссерскую неповторимость, обращаясь к одним и тем же темам, выросла из другого таланта — лгать, всегда растягивая минимальное количество лжи на максимально долгое время. Жизнь Бергмана-донжуана, для которого моногамность была точным синонимом монотонности, а полигамия — любимым преступлением, всякий раз превращавшимся в наказание. Биография Бергмана-педанта и тирана — бога в театре и на киностудии для каждого своего актера, не исключая самых отчаянных атеистов. Сосредоточившись на этих сюжетах, Шеберг знакомит читателя с трудным сыном и братом, невыносимым другом, невозможным мужем и никаким отцом.

    Трудно сказать, насколько изменился бы этот список, согласись сотрудничать с Шебергом архив Фонда Ингмара Бергмана, — любопытно уже само описание спора между автором и отказавшим ему в помощи исполнительным директором Фонда Яном Хольмбергом. Вечное противостояние сторонников и противников идеи связи между любовью, сексом и творчеством в жизни всякой выдающейся личности снова не находит универсального разрешения — и это, разумеется, идет книге Шеберга только на пользу. Итоговый выбор источников тоже, к счастью, оставляет пространство для воображения: цитируя и пересказывая, Шеберг, как всякий биограф, остается пристрастен — но, к его чести, нельзя не заметить, как прилежно он скрывает это от самого себя.

    В его распоряжении оказывается семейный архив (особую ценность тут составляют дневники матери режиссера Карин Бергман и его переписка с обоими родителями), публикации автобиографий и сборников интервью авторства коллег, родственников, возлюбленных и детей Бергмана, записи частных разговоров самого Шеберга с самыми словоохотливыми из них. Фигурирует здесь даже коллекция «Злых записок Бергмана» — бытовых письменных указаний (весьма экспрессивных), которые собирала экономка Анита Хаглеф, ухаживающая за режиссером после смерти его последней жены Ингрид фон Розен. Приводит он и эпизоды из автобиографических текстов самого Бергмана — прежде всего из «Волшебного фонаря», — чтобы с азартом уличить того в преувеличениях, изворотливости, а иногда и откровенном сочинительстве разнообразного калибра.

    Тот факт, что сюжеты многих бергмановских картин основаны на реальных коллизиях, имевших место в его биографии, известен даже не самым искушенным поклонникам режиссера. Но Шеберг (для которого такие «переносы» явно оказываются неким смыслообразующим обстоятельством, а не только оправданием собственного любопытства) рассказывает об этих самых коллизиях во всех мыслимых подробностях. Так, например, образы Карин Лобелиус («Женщины ждут»), Агды («Вечер шутов»), Марианны Эгерман («Урок любви»), Сюзанны («Женские грезы») и Дезире Армфельдт («Улыбки летней ночи») вдруг соединяются для нас в лице третьей жены Бергмана, журналистки Гюн Грут, с которой у него случился какой-то чисто фицджеральдовский роман. Сказать, что это всё (или хотя бы многое) объясняет, было бы преувеличением; но не признать, что это кое-что заметно преображает (да и просто интригует), было бы ханжеским снобизмом. В сущности, на подобном принципе — обнаружении полунамеков и выявлении неочевидных доселе параллелей — выстраивается все авторское повествование.

    Здесь трудно не увлечься — не только на месте читателя, но и самого Шеберга, который иногда доходит до чистого хулиганства. Скажем, обнаружив некоторую зацикленность на идее Эдипова комплекса, биограф не ограничивается диагностированием этого распространенного заболевания у Бергмана. Он помещает в книгу фото его отца Эрика с сестрой Маргаретой (в купальных костюмах), сопроводив его такой подписью: «Пастор очень любил свою дочь. Слишком любил, как считала его жена Карин» — пожалуй, здесь недостает лишь многоточия. Дышите глубже: ни о каких инцестуальных отношениях между отцом и дочерью речи не пойдет — более того, нигде в тексте на них нет и намека.

    Тумас Шеберг склонен и к более тонкому подшучиванию над читателем — например к «шоковой драматургии». До крайности неспешно повествуя о том, как Бергман проводил лето после выпускных школьных экзаменов, автор доходит до упоминания его первой любви — и с разбега скороговоркой обрушивает на нас такое досье:

    Марианна фон Шанц жила с родителями в помпезной, однако унылой квартире в Эстермальме, пока ее отец однажды не угодил в психиатрическую лечебницу, сделал там ребенка одной из медсестер, а затем сбежал в провинцию, подальше от столицы. Мать после скандала заперлась в квартире, выходила редко и выказывала признаки душевной болезни.

    А потом снова: дача в шхерах, купания, велосипед, переписка с матерью, рассуждения о марксизме. Право, если ваша бабушка посреди семейного чая вскочит из-за стола и, дьявольски хохоча, опрокинет вам за шиворот целый молочник, а потом сразу вернется к обсуждению вчерашней театральной премьеры, удивление едва ли будет много большим. Таких хлопушек с сюрпризом Шеберг приготовил с десяток: честное слово, пять жен и девять детей от шести женщин — далеко не самые шокирующие подробности бергмановской биографии.

    Сочиняя книгу о прославленном шведе на шведском языке и для шведского читателя, швед Шеберг невольно усложнил задачу для всех, кому она достается в переводе. Трудно удержаться от детсадовской шутки на тему восхитительной для русского уха шведской топонимики (автор очень уж тщательно документирует передвижения своих героев по Бреннчюркагатан в Седермальме, Риберсборгсстранден, Эрикслуствеген, Ладугордсьердет…), — но речь, конечно, не о ней, а о ряде исторических и национальных событий и реалий, которые приходится дополнительно расшифровывать и расследовать.

    Отчасти дело в них, отчасти — в общей шеберговской избыточности по части имен, линий, героев (которых он частенько теряет по дороге и не всегда подбирает на обратном пути), отчасти — в потребности параллельно пересмотреть едва ли не половину бергмановских картин, но документальный роман Тумаса Шеберга, вопреки ожиданиям, оказывается книгой совсем не для пляжного чтения. Она попеременно смешит, раздражает, утомляет и очаровывает — а в итоге откровенно гипнотизирует: как бы ни было сильно сопротивление. Словом, со свойственной своему автору последовательной напористостью проникает в вашу собственную повседневную жизнь. Провести в таком напряжении день или два было бы слишком уж утомительно, а вот остаться рядом с Ингмаром Бергманом хотя бы на пол-лета — пожалуй, в самый раз.

Ксения Друговейко

Валерий Шубинский. Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру

  • Валерий Шубинский. Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру.— М.: АСТ: Corpus, 2015. — 576 с.

    Даниил Хармс — одна из ключевых фигур отечественной словесности прошлого века, крупнейший представитель российского и мирового авангарда 1920—1930-х годов, известный детский писатель, человек, чьи облик и образ жизни рождали легенды и анекдоты. Биография Д. Хармса написана на основе его собственных дневников и записей, воспоминаний близких ему людей, а также архивных материалов и содержит ряд новых фактов, касающихся писателя и его семьи. Многие уникальные документы историк литературы Валерий Шубинский опубликовал впервые.

    Глава третья

    Три левых года

    1

    «Орден заумников» или «Левый фланг», по существу, рассыпался уже к лету 1926 года. Трудно сказать, что за этим стояло — личная несовместимость или идейные разногласия, но Введенский разошелся с Туфановым, и примирить их Хармсу не удалось. В конце года он, вдохновленный начавшимися как будто воплощаться театральными замыслами, решает возродить «Левый фланг». Теперь это должна быть организация молодых писателей, параллельная «Радиксу» и связанная с ним, с гораздо более широким кругом членов и более развернутой программой, чем туфановский орден. Два «чинаря» — Хармс и Введенский — должны были составить ядро нового союза — вместе с Заболоцким, разумеется. Приглашен был и юный Бахтерев.

    Именно в изложении Бахтерева мы знаем историю воссоздания «Левого фланга», и, как всегда в его воспоминаниях, правду трудно отделить от художественного вымысла. Будто бы решение о создании группы было принято во время ужина в ресторане Федорова на Малой Садовой. Бахтерев очень выразительно описывает обстановку ресторана, выступавшего там Токаревича — «самого картинного скрипача в городе», который днем, в неурочные для ресторана часы, играл другую, «серьезную» музыку — Паганини, Вивальди. Когда-то он, уверяли, был всемирно знаменитым музыкантом — русским Вилли Ферреро. В общем, ничего удивительного — нэповский Ленинград, увековеченный в «Столбцах», переживал свои ярчайшие часы, упиваясь кратковременным и болезненным довольством, ослепляя, после многих лет голода и войн, мелкобуржуазными соблазнами. Человеческие судьбы складывались в этом городе порою очень странно.

    Будущий автор «Столбцов» поставил несколько условий своего вхождения в группу. Для него обязательно было сохранение индивидуальной творческой свободы. В то же время он не желал иметь ничего общего с «заумниками». Бахтерев предложил включить в группу Вагинова. Судя по дневникам Хармса, вопрос был сперва решен отрицательно. Вагинов появился лишь год спустя, когда группа оформилась, дважды сменила название и приобрела официальный статус.

    Константин Олимпов, не позднее 1924 г.

    Зато Хармс предложил в качестве члена «Левого фланга» Константина Олимпова. Это была почти провокация. Константин Олимпов, собственно Константин Константинович Фофанов (1889–1940), родился в многодетной и несчастной семье популярного лирика предсимволистской поры, которого Игорь Северянин провозгласил своим учителем. Сам Фофанов-сын (который был, кстати, еще и крестником Репина) вошел в свиту «короля поэтов» вместе с молодыми Вадимом Шершеневичем, Рюриком Ивневым, Иваном Игнатьевым. В эпоху «Бродячей собаки» он прославился в основном тем, что появлялся на эстраде с чучелом кошки или с плеткой.

    Хармс уверил своих друзей, что Олимпов — не «старик», что в эгофутуристическом движении тот участвовал четырнадцатилетним подростком. Константин Константинович и не выглядел «стариком» (даже в представлении юных «чинарей»). На фотографиях молодой поры он кажется рослым пухлым детиной, но те, кто видел его в двадцатые, описывают его как худощавого блондина. В сорок лет он казался 25-летним…

    Жизнь его была нелепой и эксцентричной, как у многих литературных неудачников того поколения. В свое время он закончил Археологический институт и, по свидетельствам современников, хорошо разбирался в предмете — но предпочел научной карьере судьбу нищего стихотворца. С Северянином и эгофутуристами он вскоре поссорился. Перед революцией выпускал свои стихи за свой счет брошюрками и афишками, подписанными «Великий Мировой Поэт Константин Олимпов. Адрес: Окно Европы, Олимповская ул., 29, кв. 12». «Великий Мировой Поэт» сам же и был героем своих сочинений:

    …Меня поносят и клеймят

    Последней руганью собаки

    Со мной помойно говорят

    Ютят на кухне в чадном мраке

    Меня из дома выгнали родные

    За то, что не работаю нигде

    Помогите эфиры льняные

    Прокормиться Вечной Звезде

    У меня даже нет полотенца

    Чтобы вытереть плотски лицо

    Я блаженней любого младенца

    Пробираюсь сквозь будней кольцо

    Я считаю фунт хлеба за роскошь

    Я из чайной беру кипяток

    Одолжить семь копеек попросишь

    И поджаришь конинный биток

    Рыдайте и плачьте кто может

    Великий Поэт в нищете

    И голод его не тревожит

    Он утаился в мечте…1

    Цитируемое стихотворение написано в 1916-м. В те годы претендовать на величие и исключительность было хорошим тоном, формой общепринятой литературной игры. Графоманы принимали эту игру всерьез. Грань между изящной словесностью и бытовой патологией в их текстах стиралась.

    Революция, всякая революция, дает «странным» людям самые неожиданные возможности. Сам Олимпов так вспоминал об этих днях:

    В 1917 году я обрадовался свободе печати и, опубликовав «Паррезию родителя мироздания», занялся общественной работой… Когда приехал В.И. Ленин… мне приходилось неоднократно встречаться с ним на улице. Он производил положительное впечатление, и я хотел организовать партию Олимпистов как блок поэзии футуризма с коммунизмом… Приезд Ленина в запломбированном вагоне напоминал мне мое хождение в галстуке с петлицей2.

    Осенью олимпист Олимпов оказался во главе трех избирательных комиссий по выборам в Учредительное собрание, весной 1918 года ездил с продотрядом в Саратовскую губернию, а потом служил в Красной Армии. Все это время Константин Константинович еженедельно посылал в Кремль письма с «указаниями», обычно рифмованные, и полагал, что Ленин эти указания выполняет, что именно благодаря его письмам Красная Армия победила в Гражданской войне, а потом был введен нэп. Несколько лет спустя он неожиданно обрел новых друзей, юных стихотворцев из Шувалова — Владимира и Бориса Смиренских и Николая Познякова. Особенно полюбился Олимпову Смиренский, которому он, на правах Великого Мирового Поэта, даровал титул поэта Великого Европейского. В 1922 году друзья, называвшие себя Академией Эго-Поэзиии Всемирного Олимпизма, издали отдельной листовкой очередной стихотворный текст Олимпова, мало отличавшийся от предыдущих:

    Достойны ль вниманья, достойны ль сочувствий

    Земля и планета, созвездья, вселенство,

    Когда я, Олимпов, гордыня искусства,

    Себя прославляю, свое совершенство?! 3

    Листовка Константина Олимпова «Анафема Родителя Мироздания» (Пг., 1922).

    Листовка была разослана по редакциям журналов, а также Ленину, Троцкому, Луначарскому, Зиновьеву и Каменеву с требованием высказаться о стихах: «Ваше молчание сочту за слабость мысли перед моим величием». Все промолчали, однако, в том числе и баловавшийся литературной критикой Троцкий; только болезненно-мнительный Зиновьев наложил резолюцию: «Выяснить, кто такой Олимпов и не сумасшедший ли он?» Склонность к психическому расстройству Константин Константинович унаследовал и с отцовской, и с материнской стороны. Фофанов-отец, тяжелый алкоголик, временами впадал в настоящее безумие; в такие минуты он испытывал панический страх перед атмосферным давлением. Сын вел себя не менее странно, и тем не менее врачи признали его нормальным, не считая «переразвития некоторых умственных способностей, в частности — памяти»4. Его предали суду за печатание листовки в обход цензуры, но выяснилось, что цензурное разрешение было, и только типография по забывчивости не поставила нужный штамп; и в результате «родитель мироздания» был оправдан.

    После этого Олимпов практически не печатался. Одно его стихотворение, написанное в 1926 году, сохранилось в архиве Хармса. Стихотворение это называется «Буква Маринетти». Преданья старины глубокой — вождь итальянских футуристов приезжал в Россию накануне Первой мировой и был восторженно принят в сравнительно консервативных эстетических кругах Москвы и Петербурга, но кисловато — в кругу будетлян. Стихотворение написано в духе старого, довоенного типа, урбанизма:

    Мозги черепа — улицы города,

    Идеи — трамваи с публикой-грезы,

    Мчатся по рельсам извилистых нервов

    В тарантасе будней кинемо жизни

    Глаз-Небокоп бытия Мирозданья

    Ритмом зажег электрической мысли

    Триумф!

    Зрячее ухо звони в экспансивный набат,

    Двигайтесь пеньем магнитные гербы

    В колесо ног рысака на асфальте;

    Гоп, гоп, гопотом; шлепотным копытом

    Аплодируй топотом, хлопайте копыта

    Оптом, оптом…5

    На рукописи этого стихотворения рукою Джемлы-Вигилянского кратко написано: «Это дермо» (так!). Вообще же Олимпов писал очень разные стихи: от банальной лирики в традициях покойного отца до заумных экспериментов. Бывали у него и опыты в забавном роде, чуть-чуть напоминающие Хармса:

    На площади Перикл

    Как воробей чирикал,

    А толстый Фемистокл

    Щипал грудастых Фекл6.

    Но, разумеется, не стихи Олимпова привлекли Хармса — поэтом тот был, как ясно из вышеприведенных цитат, очень посредственным, чтобы не сказать больше. Но это был человек, превративший свою жизнь в нелепую фантасмагорию, в бесконечный спектакль.

    Впрочем, членом «Левого фланга» Олимпов так и не стал, да и личное его знакомство с товарищами Хармса едва ли состоялось. Бахтерев так описывает неудачный свой и своих товарищей визит к Константину Константиновичу:

    Дверь открыла молодая общительная гражданка.

    — Очень приятно. Только их нету. Константина Константиновича нашего увезли. Больной стал, похоже, чахоточный. Так что в деревне на излечении…

    Отпустить нас соседка не захотела.

    — Вы уж не передавайте, а непутевый наш Костенька только пишет, разве в наше время так можно? Представляете себе: выйдет вечером на Марсово поле, непобритый, знаете, и встречным билеты предлагает. В жисть не догадаетесь — на луну7.

    Когда это было? Бахтерев соединяет этот несостоявшийся визит (имевший место — Хармс оставил Олимпову записку, и записка эта, по воле судьбы, дошла до нас8) с печально закончившимся визитом к Клюеву. Но нет никаких свидетельств, что Олимпов заболел чахоткой и уехал в деревню. Напротив, в конце двадцатых годов Родитель Мироздания, порвав с богемной праздностью, пошел работать — и куда: на свалку, разнорабочим, а потом — на кишечный завод при бойне. Этот поступок сравнивали с жизненным выбором другого колоритного полуграфомана предреволюционной поры, Александра Тинякова, ставшего профессиональным нищим. Одновременно, в 1930 году, оба они, Тиняков и Олимпов, и были арестованы. Фофанову-Олимпову инкриминировалось чтение в литературной компании обличительных стихов. И сколько он ни утверждал, что стихи были написаны десять лет назад и обличают ныне разоблаченных Троцкого и Зиновьева, ему дали почти невероятный для того еще довольно вегетарианского времени срок — восемь лет. Неизвестно, сколько отсидел он на самом деле, только смерть застала его уже на воле, в Барнауле, где два года спустя — так уж вышло — умер в эвакуации другой бывший эгофутурист, Вадим Шершеневич.

    Таков был один из полюсов предполагаемого «Левого фланга» и всего «левого» литературно-художественного Ленинграда — смешной человек со страшной судьбой, сын двух знаменитых отцов (родного и крестного), обреченный на бесславие. На другом полюсе — мастер, уже при жизни стяжавший громкое имя в России и за ее пределами, а ныне известный любому культурному обывателю во всех странах — Казимир Малевич.

    В конце 1926 года Хармс делает в своей книжке запись:

    Беседа с К.С. Малевичем

    1) Абсолютное согласие К.С. на вступление в нашу организацию.

    2) Сколько активных человек дает он I разряда (мы 4 челов.).

    3) Сколько II разряда (мы 7 челов.).

    4) Дает ли он нам помещение (для [закрытых] малых заседаний комнату пре-
    доставили).

    5) Связь с ИНХУК’ом

    6) Сколько очков под зайцем (мы: граммофон плавает некрасиво).

    7) О названии (невозможность «Уновиса»)

    <…>

    8) Какова верховная власть (Мы предлаг<аем> Малев<ича>, Введенск<ого>,
    Бахтерева, Хармса).

    Что это — запись уже состоявшейся беседы или тезисы накануне предполагаемого разговора? Юному Хармсу явно очень нравилось чувствовать себя организатором, деловым человеком. «Чинарь» любил чины — воображаемые, условные! — и членов будущей организации он уже распределял «по разрядам». Но выдержать серьезного тона он не мог и тут же переходил к эксцентрике, к асемантическим, «заумным» конструкциям («граммофон плавает некрасиво»). А может быть, соревнования в абсурдном остроумии были своего рода паролем, способом опознания «своих»? Или обрядом, сопровождавшим переговоры «старого безобразника» с «молодыми»?

    Казимир Малевич, 1920-е. Фотография, подаренная К. Малевичем И. Бахтереву.

    Да полно — какие там переговоры! Двадцатилетний Даниил Иванович еще ничем особенным себя не проявил, но молодая самоуверенность позволяла ему в очень вольном тоне говорить с европейски знаменитым художником, предлагать ему сотрудничество на равных, ставить условия. Задуманное им объединение не могло быть, в частности, просто продолжением УНОВИСа — союза «Учредителей нового искусства», основанного Малевичем в свое время в Витебске. Хотя соседство с такими художниками, как Ермолаева и Чашник, было бы на первый взгляд лестным для юных ленинградцев. Но они мечтали о собственных свершениях, а вели себя так, будто эти свершения уже позади. («Теперь я понял: я явление из ряда вон выходящее», — запишет Хармс месяц спустя. В юности такое чувство испытывают многие; в редких случаях они оказываются правы.) Вероятно, основатель супрематизма, переживавший не самый простой момент в жизни (надвигавшийся крах ГИНХУКа наложился на мучительный идейный и творческий поворот, связанный с возвращением к фигуративному искусству), слушал юношу с мягкой иронией, неопределенным согласием отвечая на его наивные предложения. Но Хармс явно был ему симпатичен. Малевич ощущал в нем силу, еще не реализовавшую себя, но уже сконцентрировавшуюся. И, очевидно, их беседы касались не только «Левого фланга». Малевич мог (после возвращения из Варшавы) делиться с Хармсом впечатлениями от встреч с польскими авангардистами. Поиски некоторых из них (об этом мы еще напишем) были очень близки к тому пути, который сам Хармс нащупывал в это время. Но, вероятно, в первую очередь разговор шел об искусстве, о его сущности и целях.

    В марте 1927 года Малевич подарил Хармсу свою книгу «Бог не скинут: Искусство, церковь, фабрика» с многозначительной надписью: «Идите и останавливайте прогресс». Книга, вышедшая в 1922 году в Витебске, была одним из программных текстов Малевича, но это скорее философский трактат, чем художественный манифест.

    Человек разделил свою жизнь на три пути, на духовный (религиозный), научный (фабрику) и искусств. Что означают эти пути? Означают совершенство, по ним движется человек, движет себя как совершенное начало к своей конечной представляемости, т. е. к абсолюту, три пути, по которым движется человек к Богу9.

    Листы из записной книжки Даниила Хармса с зарисовками картин Казимира Малевича

    Заканчивалась книга такими словами:

    Возможны доказательства того, что не существует материи… но науки доказывают существование энергии, составляющей то, что называем телом. Совершенством вселенного миродвижения или Бога можно считать то, что самим человеком обнаружено доказательство того, что ничего не исчезает в ней, только принимает новый вид. Таким образом, исчезновение видимости не указывает, что все исчезло. Итак, разрушаются видимости, но не существо, а существо, по определению самим же человеком, — Бог, не уничтожимо ничем, раз не уничтожимо существо, не уничтожим Бог. Итак, Бог не скинут10.

    Титульный лист книги Казимира Малевича «Бог не скинут» (Витебск, 1922) с дарственной надписью Даниилу Хармсу: «Д.И. Хармсу. К. Малевич. 16/ф<евраля> 27 г. Идите и останавливайте прогресс. К. Мал.»

    Мало с кем из людей левого искусства Малевич мог говорить на этом языке — по крайней мере из тех, что работали в 1920-е годы в Советской России. С Хармсом — мог. И само понятие Бога, и отстраненно-метафизический взгляд на мир не были для него чужеродными. Как и Малевич (и в отличие от многих авангардистов), он стремился скорее пробиться к сущности бытия, а не пересоздать бытие заново.

    Но что значат слова «Идите и останавливайте прогресс»? Их можно прочитать по-разному.

    Можно предположить, что прогресс остановится в момент, когда будет достигнута вершина, абсолют, крайняя точка новизны, совершенства и знания. Или что постепенный прогресс (как полагал Вальтер Беньямин) не сонаправлен, а враждебен социальной и эстетической революции. Сам Хармс, судя по всему, понимал эту фразу так: Малевич почувствовал, что высшая точка авангардного искусства, подразумевающего беспрерывное тотальное обновление форм, пройдена. Чтобы избежать самоимитаций или стремительного пути под гору, искусство нуждается в антитезе, в ответе, который может быть дан лишь изнутри, на собственном языке авангарда. Именно этот ответ «остановит прогресс» — точнее, переведет его в иное качество. Этого ответа, этого «контравангардного» движения Малевич и ждал от Хармса и его друзей.


    1 Олимпов К. Глагол Родителя Мироздания: Негодяям и мерзавцам. Пг., 1916. [Листовка.]

    2 Цит. по: Из истории эгофутуризма: Материалы к литературной биографии Константина Олимпова / Публ. А.Л. Дмитренко // Минувшее: Исторический альманах. Вып. 22. СПб., 1997. С. 212.

    3 Олимпов К. Анафема Родителя Мироздания: (Проститутам и проституткам). Пг., 1922. [Листовка.]

    4 Цит. по: Из истории эгофутуризма. С. 233.

    5 РНБ. Ф. 1324. Ед. хр. 325.

    6 Цит. по: Из истории эгофутуризма. С. 222.

    7 Бахтерев И. Когда мы были молодыми. С. 81.

    8 «Многоуважаемый Константин Константинович, я был у Вас с одним товарищем и очень сожалею, что не застал дома. Буду очень рад, если Вы позвоните по телефону 90–24 и зайдете ко мне. Даниил Иванович Хармс». На обороте: «К.К. Олимпову» и приписка неизвестной рукой: «вторник, 6 час. веч.» (РГАЛИ. Ф. 1718. Оп. 1. Ед. хр. 64).

    9 Малевич К. Бог не скинут: Искусство, церковь, фабрика. Витебск, 1922. С. 32.

    10 Малевич К. Бог не скинут: Искусство, церковь, фабрика. С. 40.

Питер Акройд. Чарли Чаплин

  • Питер Акройд. Чарли Чаплин / Пер. с англ. Ю. Гольдберга. — М.: КоЛибри, Азбука-Аттикус, 2015. — 256 с.

    Биография великого актера и режиссера XX века Чарли Чаплина, созданная Питером Акройдом, раскрывает секрет популярности универсального мастера кинематографа. Это безукоризненное владение искусством смешного, умение соединять комическое с трагическим, а главное — любовь к людям, получившая воплощение в образе маленького нищего человечка с большим сердцем и добрыми грустными глазами.

    6

    НЕУГОМОННЫЙ БЕСЕНОК

    Смонтировав свой последний фильм, Чаплин субботним декабрьским вечером покинул Keystone, даже не попрощавшись с прежними коллегами. Все воскресенье он провел в своей комнате в Los Angeles Athletic Club, а на следующий день поехал на работу на студию Essanay Studios в Найлсе, штат Калифорния. Разумеется, все в Keystone знали о скором уходе Чарли, но он не мог заставить себя произносить какие-то слова и пожимать руки. Он просто ушел. Впоследствии Сеннет заметил: «Что касается Чарльза Спенсера Чаплина, я совсем не уверен, что мы его знали». Он никогда не был командным игроком, ни разу не становился членом какого-либо коллектива.

    Впрочем, переговоры о продлении контракта велись. Чаплин попросил у студии Keystone 1000 долларов в неделю. Сеннет возразил, что даже он столько не получает. На это Чарли заявил, что фильмы продаются благодаря его имени, а не Сеннета. Затем ему поступило предложение от Essanay Film Manufacturing Company из Чикаго. Владели ею Джордж К. Спур и Гилберт М. Андерсон, и название компании воспроизводит произношение их инициалов — S-and-A (Эс энд Эй). Спур покупал картины и выпускал их в прокат, а Андерсон под псевдонимом Брончо Билли стал первой звездой ковбойских фильмов в истории кинематографа.

    До Андерсона дошли слухи о чрезвычайно высоких требованиях молодого комика. В отличие от Спура он — актер, а не бизнесмен — был прекрасно осведомлен о необыкновенной популярности англичанина. Возможно, Брончо Билли придерживался принципа: если коллега считает, что заслуживает таких денег, мы их ему дадим. Во время переговоров Андерсон предложил Чаплину 1250 долларов в неделю плюс бонус 10 000 долларов при подписании контракта. К сожалению, он не потрудился известить о договоре своего делового партнера — Спур был твердо убежден, что Чарли таких деньжищ не стоит. Чаплина же привлекала возможность начать все сначала. Студия Essanay могла предложить больший бюджет и не такие сжатые сроки. Чарли получал возможность наполовину уменьшить число снимаемых фильмов, зарабатывая при этом больше, чем когда бы то ни было. Каждый фильм должен был выходить под маркой Essanay—Chaplin.

    Утром Андерсон привез Чарли на машине на Niles Studios, недалеко от Сан-Франциско, где снимали вестерны с Брончо Билли. То, что Чаплин увидел, ему не понравилось. Сама студия стояла посреди большого поля и имела стеклянную крышу, из-за чего внутри было душно и жарко. Андерсон и его новый работник решили ехать в более просторную штаб-квартиру в Чикаго.

    Чаплин провел в городе несколько дней, и все это время за ним по пятам следовал один репортер. Вот что он потом писал: «В первую неделю в Городе ветров…1 Чарли был буквально нарасхват, с самого утра, когда он приезжал, и до ночи, когда уезжал». Тем не менее в одном месте Чаплин задержался достаточно долго, чтобы дать интервью, в котором заявил следующее: кинокритики не понимают, что создатели фильмов работают без подготовки и их мозг пребывает в постоянном напряжении, поскольку они должны быть сосредоточены на работе с утра до вечера.

    Essanay находилась в промышленном районе города и занимала бывший склад. Вскоре Чаплин понял, что тут царит такая же атмосфера и установлены такие же порядки, как на фабрике. Свет выключали в шесть вечера, даже если съемки еще не закончились. Кроме того, выяснилось, что к приезду Чарли практически не готовились. Директор сказал, что сценарий он получит в сценарном отделе. Это Чаплину совсем не понравилось. Он писал свои сценарии сам.

    В конце концов с Чарли познакомился Джордж Спур, который по-прежнему не испытывал энтузиазма по поводу их нового «приобретения» и, как только мог, оттягивал выплату бонуса. Спур решил провести эксперимент, чтобы проверить, действительно ли молодой комик так популярен. Он заплатил коридорному в чикагском отеле, чтобы тот вызвал Чаплина. Пока служащий бежал по лестнице с криком: «Мистера Чаплина к телефону!» — собралась большая толпа. Чарли неоднократно вспоминал эту историю, однако за ее точность ручаться нельзя. В автобиографии он также утверждает, что в тот период не знал, до какой степени популярен. Однако безоговорочно доверять его воспоминаниям не стоит. Как бы то ни было, Спур осознал ценность своих инвестиций, когда еще до начала съемок первого из новых фильмов Чаплина заказчики купили 65 копий. К моменту окончания съемок заказ увеличился до 130. Такого Спуру видеть не приходилось…

    В Чикаго Чаплин снял только один фильм. Свой старый костюм он оставил на студии Keystone, но воссоздать гардероб маленького человека не составило особого труда. На съемочную площадку он явился уже в образе — на голове котелок, в руке трость. Рассказывают, что потом Чаплин остановился перед толпой рабочих сцены и зрителей и исполнил клогданс, которым в совершенстве владел со времени работы в «Ланкаширских парнях». Один из присутствовавших рассказывал, что они не понимали, то ли он сошел с ума, то ли просто хочет их развлечь. Потом Чарли крикнул: «Я готов!» Съемки начались.

    Его присутствие позади камеры было не менее заметным, чем сама актерская игра. Чаплин всегда громко подбадривал исполнителей или шепотом раздавал указания. Одна из актрис, Глория Свенсон, вспоминала: «Он все время смеялся и подмигивал, разговаривал непринужденно и мягко, призывал меня расслабиться и быть глупой». Косоглазый Бен Тёрпин, знаменитый ветеран студии Essanay, вспоминал указания Чаплина совсем не так. «Делай это, не делай того, смотри туда, иди вот так, повтори сначала». Тёрпин и Чаплин вместе снялись только в трех картинах.

    Фильм «Его новая работа» (His New Job) снимали на Lockstone, очень похожей на студию кинокомпании Keystone. В нем Чаплин играл роль рабочего сцены, которого внезапно повысили до «ведущего актера» — с предсказуемым результатом. Нельзя сказать, что это заметный шаг вперед по сравнению с предыдущими работами, хотя кто-то из обозревателей пришел к выводу, что Чарли все же был немного «милее», чем раньше. Свидетельства этого обнаружить трудно. Он по-прежнему источник неприятностей и неугомонный бесенок, со всеми своими пинками и ударами. Он инстинктивно бьет, кусает и шлепает всех и все, что только видит. По какой-то необъяснимой причине Чарли хочет отомстить всему миру. Сам Чаплин вскоре после выхода фильма сказал: «Это лучшая комедия из всех, что я снял… величайшая комедия моей жизни. Я не мог удержаться от смеха, когда смотрел ее на экране».

    Популярности Чаплина ничто не могло повредить. В феврале 1915 года журнал Photoplay пришел к следующему выводу: искусство Чарльза Чаплина не поддается анализу и обезоруживает критиков, однако репортер отметил один элемент в углублявшейся тонкости или сложности его актерской игры — в разгар своих самых безумных эскапад он остается бесстрастным и даже немного рассеянным. Тот же журналист расспрашивал молодого актера о его прошлом и сделал заключение, что Чаплин пытался изобразить то, о чем говорил.

    Помимо всего прочего Чарли рассказывал о своей «необыкновенно утонченной» матери. «Это было в Англии… — говорил он. — Она там умерла». А потом прибавил, что после ее смерти был учеником в труппе бродячих акробатов и что никогда не имел настоящего дома. Это по крайней мере несправедливо по отношению к Ханне, которая жила в лечебнице Пекхам-хаус, но, наверное, соответствовало тогдашнему настроению Чаплина. Как бы то ни было, братья все время забывали оплачивать пребывание матери в больнице, и через три месяца после того интервью администрация Пекхам-хауса пригрозила отправить Ханну Чаплин обратно в Кейн-хилл. По всей видимости, спас ее какой-то другой родственник, а Сидни и Чарли затем возместили ему расходы.

    Чаплин не любил штаб-квартиру компании Essanay. Она была похожа на банк. Персонал ему тоже не нравился, а отношения со Спуром никак не налаживались. 12 января 1915 года он закончил съемки фильма «Его новая работа» и шесть дней спустя вернулся в Niles Studios в более приятное общество Андерсона, который нисколько не сомневался в его таланте. В Калифорнии Чаплину легче дышалось. Для него Америка по-прежнему была страной будущего, дальним пределом западного мира, местом бесконечных возможностей, где можно достичь всего, что пожелаешь. Сам Найлс являлся узловой станцией Южно-Тихоокеанской железной дороги, где ежедневно останавливались 24 пассажирских поезда, высаживая бизнесменов и коммивояжеров. На фотографиях тех лет это город двухэтажных деревянных магазинов и жилых домов на широких пыльных улицах. Сама студия располагалась у восточного входа в каньон Найлс, и в ней снимались многие фильмы о Брончо Билли.

    Niles Studios предложила Чаплину довольно скромные условия. Ему предоставили одну комнату в бунгало, которое он делил с Андерсоном. Там стояли железная кровать, шаткий стол, стул. Правда, имелась ванная, хотя и грязная. Встречавшие Чаплина работники студии потом шутили, что с собой у него была дешевая брезентовая сумка с парой носков с прохудившимися пятками и двумя нижними рубашками, а также разлохмаченной зубной щеткой. Он все еще не перестал быть выходцем из Южного Лондона…

    По условиям нового контракта Чаплин мог снимать фильм три недели вместо трех дней, и директор студии не подгонял его. Впервые за все время он получил возможность развить свои комические идеи. Но… у Чарли не было ведущей актрисы, такой как Мэйбл Норманд в Keystone, поэтому через день после приезда он дал объявление в газете San Francisco Chronicle: «ДЛЯ СЪЕМОК КИНОФИЛЬМА ТРЕБУЕТСЯ — САМАЯ КРАСИВАЯ ДЕВУШКА В КАЛИФОРНИИ». Через несколько дней в гостиницу Niles Belvoir пришли три красотки, в числе которых была мисс Эдна Первиэнс. Это одна из версий истории ее появления на экране. В другой говорится, что кто-то из актеров, снимавшихся в ковбойских фильмах о Брончо Билли, вспомнил о белокурой секретарше из Сан-Франциско, и Чаплин затем побеседовал с ней. Возможно также, что они познакомились в 1914 году на вечеринке в Лос-Анджелесе. Так или иначе, это была хорошенькая блондинка с пышными формами, примерно одного роста с Чаплином. Вскоре он убедился, что у девушки есть чувство юмора и природное обаяние, которое может проявиться на экране. И Чарли предложил Эдне сниматься у него.

    «Почему бы и нет? — ответила она. — Один раз я все хочу попробовать». Эдне исполнилось 19 лет. Опыта работы в кино у нее не было, но Чаплин не считал это недостатком. Ролли Тотеро, один из операторов Niles Studios, шутил, что Чарли умел работать с актрисами, которые не отличают задницу от локтя. Чаплин любил придавать «глине» нужную ему форму. Вскоре Эдна Первиэнс стала его партнершей не только на съемочной площадке. Девушка переехала в отель поблизости от бунгало Чаплина, и они почти каждый вечер ужинали вместе. Похоже, Эдна была нетребовательной, простой и намного лучше других возлюбленных Чаплина справлялась с его тревогами и непредсказуемой сменой настроений. Впоследствии он говорил, что какое-то время они были неразлучны и даже подумывали о браке, но в последний момент засомневались.

    Эдна Первиэнс снялась во втором фильме Чаплина для студии Essanay, «Ночь напролет» (A Night Out). «После первого дня перед камерой, — вспоминала она, — я пришла к выводу, что такой дуры больше нет во всем мире». Однако, по ее же признанию, Чаплин был с ней очень терпелив. Вскоре стало ясно, что по характеру Эдна более «невинна» и менее темпераментна, чем Мэйбл Норманд, и поэтому роль ее героини у Чаплина должна быть тоньше и деликатнее. Эдна оставалась ведущей актрисой Чаплина на протяжении следующих восьми лет и снялась в 34 его фильмах.

    В картине «Ночь напролет» Чаплин пригласил Бена Тёрпина для эпизода под названием «забавные пьяницы». Говорят, что во время съемок в гостинице Oakland в городе Окленд, штат Калифорния, они играли так естественно, что их едва не арестовали за появление в общественном месте в нетрезвом виде. Чаплин качался и спотыкался, исполняя пантомиму пьяного, которая всегда имела огромный успех у кинозрителей.

    Он превосходно изображает состояние опьянения, возможно подражая своему отцу или многочисленным пьяницам Южного Лондона. В некоторых случаях простые потребности и желания его героя наталкивались на сопротивление враждебного мира. Предметы оживали. Ничего не работало. Все валилось из рук. Двери внезапно закрывались прямо перед носом. Чарли изображает фальшивую улыбку или похотливо ухмыляется. Мы еще посмотрим, кто кого!

    В других случаях пьяница обитал в туманном и переменчивом мире, где фантазия и реальность перепутаны и приятное состояние безопасности или неведения словно создает атмосферу сна. Чаплин манипулировал реальными предметами в своих целях, например, превращал сигарету в ключ или черпак — в гавайскую гитару, но в то же время нарушал все правила общественной благопристойности. Чарли абсолютно рационально использовал абсолютно иррациональное поведение.

    Закончив снимать «Ночь напролет», Чаплин на выходные уехал в Сан-Франциско, а когда неожиданно вернулся, то застал Андерсона и одного из операторов за монтажом и редактированием отснятого материала. Он сказал, чтобы они не смели трогать его фильм. Оператором, вызвавшим гнев Чарли, был Ролли Тотеро. Впрочем, все быстро успокоились, и мир был восстановлен. Вскоре Тотеро и Чаплин достигли такого взаимопонимания, что Ролли стал его главным кинооператором и оставался им на протяжении 37 лет.

    В начале марта 1915 года Чаплин написал письмо «моей дорогой Эдне», в которой назвал ее сутью и источником своего счастья. В картине «Чемпион» (The Champion), снятой на студии Essanay, Чарли впервые собирается поцеловать Эдну перед камерой, однако в кульминационный момент поднимает перед собой большую кружку пива, скрывающую их объятие. Это не для публики…

    Но главный его партнер в фильме — бульдог Спайк, с которым он в самом начале делится хот-догом. Как написано в титрах, герой размышляет о неблагодарности мира. Предложение хот-дога собаке — это инстинктивный акт альтруизма. В конце концов, пес не может в ответ ничего предложить Чарли, кроме своей признательности. Так возникали штрихи в портрете Бродяги, который затем стал доминировать в фильмах Чаплина. Он экспериментировал с глубиной и сложностью личности персонажа, одновременно делая саму комедию более утонченной и логичной.

    Фильм «Чемпион» рассказывает о любительском чемпионате по боксу, который Чарли выигрывает благодаря чистой браваде и балетному искусству. «Хореография» боя, разумеется, была разработана и отрепетирована до мельчайших деталей. Она требовала хорошей физической подготовки, и у Чаплина таковая была, несмотря на субтильность. В боксерском мире слишком больших и слишком активных персонажей, похожих на героев мультфильмов, его можно назвать чудом недооценки.

    Сам Чаплин очень любил бокс, по крайней мере как зритель. Ему нравилось общество знаменитых боксеров, и у себя на студии он снимал свои тренировочные бои с ними. Он вместе с коллегами ходил на матчи местных боксеров. Его хорошо знали и часто приглашали боксеры-любители. Рассказывали также, что Чаплин иногда исполнял роль секунданта во время боя.

    В двух следующих фильмах, снятых на студии Essanay, «В парке» (In the Park) и «Бегство в автомобиле» (A Jitney Elopement), Чаплин использовал преимущества ее географического положения — показал калифорнийские пейзажи. Первая картина — стремительная, с любовниками, полицейскими, ворами и маленьким человеком, но Чаплин столько времени репетировал и ставил боксерские поединки в «Чемпионе», что в следующем фильме был просто обязан вернуться к эффективным формулам студии Keystone.

    Безусловно, теперь у Чарли было больше уверенности и напора, чем в предыдущих комедиях, и это объясняет его огромную популярность, которая все росла и ширилась. Его творчество стало темой для разговоров. Вы видели, что снял Чаплин? А что собирается? Его персонаж оказался совершенно не похожим на других, и зрители были буквально загипнотизированы его оригинальностью. Никогда прежде они не видели ничего подобного. Один из обозревателей писал, что в работе мистера Чаплина, похоже, нет серых пятен. Вся она — один большой алый мазок.

    В первых кадрах «Бегства в автомобиле» Чарли держит в руках цветок, и это станет одним из его любимых образов, который будет повторяться снова и снова, в самых разных ситуациях — цветок служит символом красоты и быстротечности, свежести и утраты. Сюжет картины прост. Отец героини, которую играет Эдна, хочет выдать свою дочь замуж за богача — графа Хлорида де Лайма. Чарли, истинная любовь Эдны, в свою очередь выдает себя за него, пытаясь спасти возлюбленную от притязаний настоящего графа. Все заканчивается гонками на автомобилях по дорогам Калифорнии. Кстати, в то время «Форд-Т», несшийся впереди всех, называли или jitney 2, или Tin Lizzie 3.

    Фильм удовлетворял потребность первых кинозрителей в скорости и движении, однако в нем также есть элементы, которые обогащают и сам сюжет, и характеры, и комедийное искусство в целом. Чарли очень умело притворяется графом, ловко выходя из затруднительных положений и не выказывая ни малейшего замешательства. Он остается хозяином положения. Конечно, до тех пор, пока неожиданно не появляется настоящий граф… Мы видим утонченный юмор, а не грубый фарс. Можно даже утверждать, что изменился характер самого героя. Маленького человека с этого момента всегда будут отличать аристократические черты — временами он холоден, временами снисходителен, а с теми, кто пренебрегает его благородством, бывает высокомерен. Он разборчив и даже брезглив. И явно превосходит окружающих его людей.


    1 Город ветров — одно из названий Чикаго.

    2 Драндулет (англ.).

    3 Жестянка Лиззи (англ.).

Встреча с болгарской предсказательницей Вангой

Глава из книги Лидии Гулевской «Наталья Бехтерева. Жизнь и открытия»

О книге Лидии Гулевской «Наталья Бехтерева. Жизнь и открытия»

Одно из памятных событий в жизни Натальи Петровны
Бехтеревой — это, безусловно, ее встреча со знаменитой болгарской прорицательницей Вангой. Бехтереву влекло все неизвестное и непонятное, что может быть напрямую связано
с возможностями человеческого мозга.

Как она считала, «лиц, претендующих на возможности
видеть прошлое, настоящее и будущее, очень немало. В мои
задачи не входит ни их оценка, ни сравнение, ни отделение
„чистых“ от „нечистых“, истинных пророков от шарлатанов.
Мне важно было повидаться с человеком, чьи особые свойства
действительно прошли проверку и числом и временем, — мне
неважно, сколько их, похожих или даже таких же. Пусть один,
пусть тысяча. Мне важно было убедиться самой: да, такое
бывает. И далеко не все можно отвергнуть как добытое „штатом осведомителей“»
.

До своей поездки в Болгарию Бехтерева видела только
снятый в Софийской студии документальный фильм о Ванге,
который, конечно, ее впечатлил.

Эта болгарская предсказательница родилась в 1911 г. В детстве была обычной жизнерадостной девочкой. Единственное,
что в ней было странного — это ее забава прятать различные
предметы, а затем уходить от них подальше и, закрыв глаза,
снова пытаться их найти. В возрасте 12 лет девочка при загадочных обстоятельствах вдруг ослепла, но спустя некоторое
время обрела поразительное внутреннее видение — дар ясновидения.

Уже в 28 лет она заболела плевритом, но после 8 месяцев
тяжелого течения болезни, когда жизнь девушки висела буквально на волоске, Ванга сумела полностью излечиться. Через
год Ванга посредством своего внутреннего зрения увидела
всадника на коне, который обещал научить ее, что говорить
людям. Таким образом, дар Ванги раскрывается с началом
Второй мировой войны. Все свои предсказания она говорила
каким-то чужим голосом, словно исполняя чью-то высшую
волю.

Благодаря своим пророчествам и дару ясновидения Ванга
вскоре стала знаменитой на всю планету. Она предсказывала все: от того, будет ли жить больная или что с пропавшей
коровой в селе, до того, что будет происходить на мировой
политической арене. При этом Ванга, в отличие от многих
других предсказателей, всегда говорила простым народным
языком, который хорошо понимал каждый здравомыслящий
человек.

Своим внутренним зрением Ванга «видела» те или иные
образы, которые прокручивала вперед — в будущее или, наоборот, назад — в прошлое. Пророчества Ванги вызывали огромный интерес и всегда служили предметом многочисленных
споров и дискуссий. Ее предсказания постепенно дополнялись
различными домыслами и слухами, так что через некоторое
время уже стало невозможно понять, что же говорила Ванга
на самом деле. В России была издана «Большая энциклопедия
Ванги» в 11(!) томах, где были собраны все ее пророчества,
полная биография и описания ее многочисленных встреч со
знаменитыми людьми.

Примеров сбывшихся пророчеств болгарской предсказательницы очень много. В 1943 г. бесследно исчез шведский
дипломат Валленберг. Согласно одной из версий его схватили
сотрудники Государственного политического управления и отправили в концлагерь. По другой — он скрылся сам и долгие
годы жил в одной из стран Латинской Америки. В 1995 г.
Ванга по фотографии определила, что Валленберга уже нет
в живых и что по личному указанию Лаврентия Берии он был
брошен в один из сталинских лагерей, где и скончался. После рассекречивания дела шведского дипломата российскими
спецслужбами все, что сказала Ванга, подтвердилось.
Известно, что Ванга предсказала скорую кончину Иосифа
Виссарионовича Сталина в марте 1953 г., причем это пророчество стоило ей ареста и даже заключения в болгарскую
тюрьму. Но в тюрьме Ванге не суждено было долго находиться.
Последовали новые пророчества и предсказания. За несколько
месяцев до выборов в президенты США в 1968 г. предсказание
Ванги было таким: «Пусть говорят, что угодно, а президентом
США будет республиканский кандидат. И обязательно — Ричард Никсон». И, как оказалось впоследствии, она оказалась
права.

Спустя 8 лет после того, как члены экипажа американского космического корабля «Аполлон-11» высадились на
лунную поверхность, Вангу попросили прокомментировать
это событие. Она спокойно ответила: «Я с большим интересом
наблюдала за космонавтами с Земли, когда они высадились
на Луну. Но они не видели там даже тысячной доли того, что
видела я…» Интересно, что видения Ванги касались не только
будущих событий, но и прошлого всего человечества. Так, по
ее словам, на нашей планете тысячелетия назад существовали высокоорганизованные цивилизации. Сама же разумная
жизнь имеет внеземное происхождение и была занесена на
Землю извне, из космических просторов Вселенной. Вот такими невероятными пророчествами прославилась болгарская
предсказательница Ванга, привлекшая своим даром внимание
многих известных людей и исследователей, в том числе и Наталью Петровну Бехтереву.

Бехтерева приехала в Болгарию на встречу с Вангой во времена перестройки, когда все были воодушевлены эпохальными
событиями, происходящими в нашей стране. В Болгарии она
увидела все те же пустые прилавки и специальные закрытые
магазины для партийно-государственной элиты, которые напоминали ей о последних годах жизни в Советском Союзе.
Знаменитая предсказательница жила в городе Петриче, но
посетителей принимала в небольшом селе недалеко от этого
городка.

Перед встречей с Вангой Наталье Петровне пришлось
заехать на кофе к секретарю горкома Петрича, как еще полагалось в то время. Разговор шел в основном о красоте Болгарии,
этого изумительного южного края. После него Бехтерева,
наконец, отправилась на долгожданную встречу с предсказательницей. В своей книге «Магия мозга и лабиринты жизни»
Наталья Петровна в подробностях описывает свое знакомство
с Вангой:

«…вскоре после того, как я подошла к забору вокруг дворика при домике Ванги и встала за одним из многочисленных
жаждущих встречи с Вангой, раздался ее пронзительный голос: «Я знаю, что ты приехала, Наталья, подойди к забору, не
прячься за мужчину». Так как я всего этого не ожидала, да еще
не Бог весть как понимала болгарско-македонскую речь Ванги,
то сообразила, что произошло, с третьего или с четвертого
перевода, — люди обернулись ко мне и, как могли, объяснили,
о чем идет речь, что сказала Ванга. О моем приезде в этот
день Ванга была предупреждена заранее, ей могли сказать, что
я приехала, — так спокойно я восприняла эту первую «странность».

…Она слепая, лицо перекошено, но по мере того, как на нее
смотришь, лицо кажется все более и более привлекательным,
чистым и милым, хотя она поначалу была уж никак мной не
довольна. Не было у меня традиционного куска сахара, который
я должна была сутки держать при себе до прихода к ней, —
по убеждению Ванги, кусок сахара за сутки впитает в себя
информацию о приходящем, а затем Ванга пальцами рук ее
считывает.

Помолчала Ванга, откинулась на стуле, что-то недовольно
пробормотала (кажется, о науке) и вдруг слегка отклонилась влево, лицо стало заинтересованным. «Вот сейчас твоя
мать пришла. Она здесь. Хочет тебе что-то сказать. И ты
ее можешь спросить». Зная, что Ванга нередко говорит о недовольстве ушедших в иной мир родственников, о том, что
они сердятся из-за невнимания детей к их могилам, я, ожидая
того же ответа, сказала Ванге: «Мама, наверное, сердится на
меня». (Мама умерла в 1975 г., я у Ванги была в 1989-м. Я после
смерти мамы ездила пять лет подряд к ней на могилку.) Ванга послушала-послушала и вдруг говорит: «Нет. Она на тебя
не сердится. Это все болезнь; она говорит: это все болезнь».
(Кстати, мама при жизни часто именно так и говорила.) И далее — мне, одновременно показывая руками: «У нее же был вот
такой паралич. — Руки Ванги имитируют дрожание. — Вот
такой». — «Паркинсонизм, — комментирую я. — Да, да, правильно, паркинсонизм». Так и было, мама 12 лет болела тяжелейшим паркинсонизмом…»

А дальше Ванга начала меня спрашивать: «Где твой отец?» —
«Не знаю», — не совсем правду ответила я. «Как же ты не
знаешь, ведь это же было убивство, убивство! А где гроб?
(Гроб — это могила.) Гроб его где? » — «Не знаю». — Здесь уже
правда. — «Как же ты не знаешь, ты должна знать, ты постарайся — и будешь знать».

«Ах, Ванга, Ванга, — подумала я, — ну кто же мне скажет,
где лежат кости моего расстрелянного отца!» Сказали. Переспросила через другие каналы. Подтвердилось. Весьма вероятно,
что вместе с такими же несчастными мой отец похоронен
вблизи Ленинграда, в Левашово…

Дальше: «Что-то я очень плохо вижу твоего мужа, как
в тумане. Где он?» — «В Ленинграде». — «В Ленинграде… да…
плохо, плохо его вижу». Несколько месяцев спустя мой муж
умер в весьма трагической ситуации. Имели ли слова Ванги
отношение к страшным моим личным событиям? Не знаю.
Не думаю.

Откуда ей это было известно? Не знаю. И мой муж, и сестра были от Ванги на одинаковом расстоянии. Откуда ясное
видение событий, связанных с моей сестрой, и — «мужа твоего
неясно вижу, как в тумане»? Не знаю«.

Уже позже, когда Наталья Петровна Бехтерева стала ближе
к церкви, она смогла поверить в существование пророков, «награжденных» Божьей милостью. Сама Ванга была достаточно
религиозной и, судя по ее внешнему виду, много физически
страдала в жизни. Впоследствии Бехтерева приводила данные
Болгарской академии наук, которые свидетельствовали о том,
что количество теперь уже сбывшихся пророчеств Ванги о настоящих и будущих событиях достигает 80%. Что касается
остальных 20%, то они могут со слов Ванги трактоваться
по-разному.

Наталья Петровна считала, что если бы за контактом с Вангой последовало зло, не случайное, а у множества лиц, то это
было бы хорошо известно. Ведь сколько людей за эти годы
успело побывать в гостях у Ванги! Одним словом, в отличие от
сеансов Анатолия Кашпировского в Ванге Бехтерева увидела
действительно невероятные способности. Болгарскую предсказательницу, по мнению Натальи Петровны Бехтеревой,
вряд ли можно отнести к шарлатанам.

В конце встречи с Натальей Петровной Ванга очень звала приехать ее еще раз в гости. Но Бехтерева посчитала,
что цель ее поездки в Болгарию уже достигнута. Она познакомилась с человеком с особым видением и убедилась на
собственном опыте в существовании такого феномена, как
ясновидение. Болгарскую предсказательницу можно было
потрогать и поговорить с ней на любые темы, она могла отчетливо видеть события прошлых лет, настоящее и, самое
главное, будущее.

Наталья Петровна Бехтерева не могла объяснить природу
феномена Ванги, но она верила тому, что слышала и видела
сама. Настоящий исследователь не может отвергать факты,
даже если они не вписываются в рамки традиционных догм
и научного мировоззрения. Свою встречу с Вангой Бехтерева
запомнила на всю жизнь, и во многом это знакомство повлияло
на ее отношение к вере.

Купить книгу на Озоне

О старте из уст космонавта и его жены

Отрывок из книги Лены Де Винне «Дневник жены космонавта… 3.2.1. Поехали!»

О книге Лены Де Винне «Дневник жены космонавта… 3.2.1. Поехали!»

От Франка

И вновь передо мной стоит этот маленький, но очень актуальный вопрос. Стоит ли мне, взрослому мужчине, генералу бельгийских ВВС и виконту королевства, использовать памперс? Я догадываюсь, что вам смешно, но, поверьте, это не просто занимательное вступление. Не легко решить, стоит ли обернуть вокруг нижней части тела крайне неудобный кусок ткани, который, может, пригодится, а может быть, и нет в ближайшие несколько часов. Или, может, стоит одеться более комфортно и довериться организму, который никогда меня не подводил? Удобством нельзя пренебрегать, когда предстоит трудная работа. У обоих решений есть и достоинства, и недостатки. В первом полёте я им не пользовался. Ну что ж, давайте для разнообразия попробуем другой вариант.

Традиционный тост в комнате командира — в карантине на третьем этаже, где мы провели в изоляции последние две недели. Наконец-то нашим жёнам разрешили присоединиться к этому закрытому от остального мира мероприятию. Им и так уже пришлось столько пережить из-за нас, и сколько ещё предстоит! Казалось бы, все должны понимать, что нет ничего естественней, чем пригласить их разделить с нами самые приятные моменты этого невероятного приключения. Несколько коротких речей. Согласно традиции, на празднованиях в Звёздном городке каждая из них завершается троекратным «ура»: «Ура! Ура! Ура!». После крайнего тоста следует присесть где-нибудь, хоть бы и на полу (ещё одна русская традиция: перед любой поездкой все обязательно садятся «на дорожку», чтобы путешествие было удачным).

В Звёздном городке нельзя говорить слово «последний». Русские очень суеверны. Считается, что если ты скажешь «последний», это может навлечь неудачу, и то, о чём идёт речь, станет чем-то последним в твоей жизни. Вместо этого здесь говорят крайний. Обитатели городка строго придерживаются этого правила, о чём бы они ни говорили. Например, заключительная поездка в Хьюстон перед взлётом — это «крайняя поездка», но ни в коем случае не «последняя», иначе она может оказаться «последней в жизни» поездкой в Хьюстон. Не то чтобы Хьюстон был местом, куда надо продолжать без дела ездить, но после полёта там будут встречи, то есть нам туда ещё надо. Потому-то и нельзя называть заключительную предполётную поездку в Хьюстон «последней» — даже если уточнить, что она «последняя перед этим полётом», — на всякий случай. То же и с «крайним тостом» на любой вечеринке: вряд ли вы захотите, чтобы эта выпивка стала для вас последней в жизни. Даже моя жена Лена, суперлингвист и ревностный борец за правильность русского языка, сдалась и начала говорить крайний в беседах с жителями Звёздного городка. Правда, каждый раз она при этом сразу шепчет мне на ухо, что так по-русски не говорят, что это «Звёздные» суеверия, которые не действуют за территорией городка, и чтобы я этого не запоминал и сам так не говорил. Суеверия, которые действуют везде, я уже и так знаю — с русской женой нет других вариантов.

Все выходим! Командир разбивает стакан о стену. Самая важная операция перед взлётом успешно завершена!

Спускаемся по лестнице. Нас встречает священник русской православной церкви и благословляет нас. Очень интересное нововведение после отмены коммунизма. Благословение сопровождалось щедрым крестообразным обрызгиванием нас святой водой. Мой врач протянул мне сложенный кусок марли. Я с радостью вытер лицо и отдал мокрую марлю Лене. Она быстро высохнет, но надеюсь, что хотя бы часть её святости сохранится. И этот кусок ткани тоже займёт достойное место в нашей космической коллекции в коробках на чердаке.

Для меня полёт в космос — это прежде всего техническая работа. Конечно, я бы покривил душой, если бы сказал, что внимание мне безразлично. Я обычный человек. Как и все, я реагирую на доброжелательный интерес к моей персоне. Мне приятно, что многие приехали издалека, чтобы повидаться со мной перед пуском, поговорить со мной, поддержать меня, пожелать мне счастливого пути. Но я прекрасно понимаю, что только моя семья и очень близкие друзья здесь ради меня самого. Они бы приехали ко мне, даже если бы я не делал ничего эффектного на публике, — например, если бы я просто сидел во дворе и слушал музыку или поехал ловить рыбу. Они поддержат меня, даже если я совершу ошибку или сотворю какую-нибудь глупость. Придут и просто побудут со мной. Ленина мама Лида любит ходить со мной на рыбалку. Она очень терпеливая — просто сидит рядом и читает книгу. Она совсем маленькая — моя сумка с принадлежностями для рыбалки почти с неё размером. Но она, как настоящая русская мама, всё время пытается мне помочь её нести.

На этот раз на пуск приехал Его Королевское Высочество герцог Брабантский, принц Бельгии Филипп — это большая честь. Он приезжал на посадку во время моего предыдущего полёта.

Вокруг большая толпа гостей. Конечно, моя часть толпы состоит преимущественно из бельгийцев. Если бы летел другой европейский астронавт, собралась бы такая же толпа из другой страны. Культурные барьеры де-факто существуют в Европе, и над их преодолением ещё работать и работать. Полёты европейских астронавтов интересуют, увы, жителей только тех стран, из которых астронавты родом. Я надеюсь, что не за горами то время, когда мы, европейцы, сможем гордиться достижениями любого европейского гражданина — во всех областях. Я знаю, что это непросто, — ведь в массовом сознании даже спортивные результаты расцениваются как вполне серьёзные показатели успеха собственной страны. Иногда кажется, что все поголовно забыли, что спорт — это игра, именно поэтому ты «играешь», к примеру, в футбол или в теннис; слово «работа» здесь не уместно. Я за объединенную Европу, её общее будущее и общие культурные ценности. Куда ни глянь, к какому историческому примеру ни обратись, единственный способ достичь успеха — это объединить усилия в поиске решений, при которых все выигрывают — с учетом долгосрочных перспектив, а не только сиюминутной выгоды.

Я горд, что мой полёт является символом достижений всех тех людей, которые над ним работали. Часть моей Работы — быть символом этого коллективного успеха. Да, моя Работа очень для меня важна, но самое главное в моей Жизни — близкие мне людей. Моя Жизнь намного больше, чем моя Работа.

Вот и наш крайний переезд — мы едем к Ракете на Автобусе. Пусть Роман сам рассказывает о фильме, который по традиции крутили для нас в Автобусе. В нём его пятилетняя дочь Настя, одетая в старый дедушкин скафандр, рассказала короткое стихотворение. Если честно, мне пришлось отвернуться, чтобы никто не заметил, что даже у меня проступили слёзы.

Ракета. Я знаю, Лена сказала бы, что нужно создать гармоничные отношения с предметом, от которого ты зависишь. Она не случайно пишет в книге слова «Ракета», «Станция», «Корабль» с заглавной буквы (вернее, в Книге). Так можно выразить уважение и признательность тем энергиям и силам, с которыми работаешь. По-моему, это ужасно трогательно, хотя я совершенно не понимаю, о чём она говорит. Я просто знаю, как работает Корабль, и, соответственно, знаю, как сделать так, чтобы он полетел, куда надо.

Мы с экипажем решили, что не будем пользоваться защитными экранами, которые закрывают обзор через боковые иллюминаторы при пуске. Когда садишься в капсулу, нет возможности выглянуть наружу. Но через несколько минут полёта, после выхода из атмосферы, через иллюминаторы всё видно. Проблема в том, что ты сидишь значительно ниже уровня иллюминаторов, и перегрузка удерживает тебя в этом положении. Двигаться почти невозможно, разве что слегка повернуть голову. Тут и пригодилось зеркало на рукаве скафандра. Слегка пошевелив рукавом, я поймал отражение вида, открывшегося позади меня: черноту космоса и синеву Земли — как бы банально это ни звучало.

В моём первом полёте мы с экипажем решили не убирать защитные экраны. Есть опасность, что зрелище, открывающееся в иллюминаторе при пуске, создаст дополнительный эффект потери ориентации, что может отрицательно повлиять на самочувствие. Тогда мы решили не подвергать себя этому дополнительному риску. Теперь, во втором полёте, я был уверен, что опасности нет. В моём экипаже я был единственным, кто уже во второй раз летел на «Союзе», поэтому я предложил ребятам не закрывать иллюминаторы, и не сомневался, что это не помешает нашей работе. Точно знаю, что Бобу очень понравилось. К сожалению, Роман так и не смог ничего увидеть из своего центрального кресла. В положении командира Космического Корабля есть свои недостатки. Хотя я всё равно бы охотно с ним поменялся.

От Лены

Какой чудесный день! Великолепие и почти что волшебство! Впрочем, как выяснилось потом, я всё-таки была чуть-чуть не в себе: несколько человек меня на следующий день спрашивали о чём-то, о чём, по их мнению, мы разговаривали в день пуска, а я совершенно этого не помнила. Только не надо мне теперь рассказывать, что по пути к Ракете я у вас одолжила денег, — номер не пройдет — я же всё точно помню!

Дай Бог здоровья моей любимой американской подруге Кэти Лорини. Она воплощение юмора, и самодисциплины, и мудрых решений. Но главное, что с ней можно говорить обо всём на свете — она всё всегда понимает и никогда на меня не обижается. На этот раз я приставала к ней с разговорами о лицемерном отношении американцев к контролю за торговлей оружием в собственной стране, а точнее, об отсутствии контроля и регулярных, происходящих из-за этого неизбежных отстрелах мирного американского населения. Буквально за неделю до этого моя другая любимая подруга очень талантливо резюмировала ситуацию: ты настоящий американец, если ты подозрительно относишься к гомосексуализму, но точно знаешь, что страна должна гарантировать твоё конституционное право быть застреленным при выходе с воскресной мессы.

Я давно начала размышлять, как мне пережить пуск и остаться в себе. В прошлом году я потратила много времени и сил на изучение различных техник для восстановления внутреннего равновесия. В результате мой iPod Nano был забит кучей полезных медитативных текстов — под них хорошо засыпается; и ещё за прошедший год я научилась силой мысли довольно быстро изменять своё настроение. Я знала, что, если во время пуска нервное напряжение достигнет предела и надо будет срочно отвлечься, я смогу погрузиться в себя, слушая мой любимый текст «Daisy Pond» Берта Голдмана. Голдман называет себя «американским монахом», и, хотя это прозвище до сих пор кажется мне забавным, история его жизни произвела на меня впечатление. Именно к нему я обращаюсь в моих периодических поисках внутренних решений и хотя бы временного умиротворения, — кстати, всем рекомендую.

Седьмого мая я проснулась с глубоким убеждением, что «Daisy Pond» не поможет, и в день пуска мне понадобится что-то ещё — музыка. Жаль, что мои познания в роке не простираются дальше «The Beatles». Конечно, «Don’t stop me now» группы «Queen» вполне в тему, но там слишком медленное начало. Да и вообще, я предпочитаю джаз.

Традиционная пресс-конференция «за стеклом» оказалась менее суматошной, чем я ожидала, но более суматошной, чем полагается пресс-конференции. Сплошной, хоть и не всегда очевидный абсурд — как в путешествии Алисы. Не то Страна Чудес, не то Зазеркалье. До космической страны чудес оставалось лишь несколько часов пути. Франк разыскивал знакомые лица, всем нам улыбался и махал рукой. Я подарила значок и булавку для галстука с эмблемой 21-й экспедиции Генеральному директору ESA, и тот надел их на пресс-конференцию. Франк заметил и обрадовался и в их разговоре поблагодарил его за это.

Дальнейшую последовательность событий сейчас уже трудно восстановить. Все выходят к автобусу, американский астронавт Майк Бэйкер (который занимался нашей семьёй и проявлял при этом невероятное внимание) помогает мне встать около входа в автобус. Кто-то «бдительный» (конечно же!) сразу пытается меня то ли оттолкнуть, то ли, схватив за руку, оттянуть подальше. Активное владение русским языком приходится очень кстати: «Трогать меня руками не надо». С соответствующим выражением лица и интонацией. Поборник предавтобусной дисциплины как ошпаренный отлетает в сторону. Франк с экипажем заходит в автобус. О том, чтобы поцеловаться на прощание не может даже быть и речи — Доктор Нет на страже. Франк садится в автобус и прикладывает обе ладони к стеклу изнутри, а мы с Неле — снаружи: как будто мы все держимся за руки. Автобус трогается, Франк посылает нам воздушный поцелуй. А потом, пару дней спустя, фотография на полполосы в популярной бельгийской газете, на которой запечатлён этот момент, — улыбающийся Франк с открытой ладонью. Да, он сделал это у всех на глазах. Но неужели правда издательство решило, что Франк посылает воздушный поцелуй бельгийской нации?!

После обеда и короткой экскурсии по местному музею автобус привёз нас туда, откуда мы должны были смотреть пуск. Ракета казалась такой маленькой! Она стояла посреди степи, ужасно одинокая и в то же время радостная. Может, она интроверт? Степь — не самое приятное место на свете. Было жарко, светило яркое солнце, и — ни единого дуновения ветерка. Все оделись как можно легче (мои глубочайшие соболезнования высшему руководству, упакованному в деловые костюмы). Наша открытая обувь в определенный момент оказалась слишком смелым решением, принятым в целях выживания при высоких температурах, ибо на земле копошились неизвестные мне доселе насекомые. Какое-то необычное ярко-зелёное паукообразное вспрыгнуло из ниоткуда прямо на ногу Неле. Тут и пригодился большой флаг с эмблемами полёта, который я весь день таскала за собой, — им-то я и прогнала мелкое чудовище. Правда интересно, что практически каждому из нас случалось пострадать от существа, которое мы считаем значительно ниже себя? Это я к тому, что мы уверены, что мы умнее пауков.

Том, Неле и Кун благоразумно проводили большую часть времени в тени непонятного маленького домика — единственного в округе. Хоть оно и походило не более чем на трансформаторную будку, тень его была вполне полноценной. Рядом стояло ещё одно сомнительное рукотворное сооружение — что-то вроде деревянной веранды, где можно было скрыться от солнца в ожидании пуска. Однако её крыша загораживала вид. С нами был Франсуа, врач Франка со времен его первого полёта; он сумел отыскать стул для мамы Франка Жанны — вероятно, единственный на всю степь. Они с Кариной (сестрой Франка) тоже предпочли степь тенистой веранде.

«Все внимание — Ракете — позитивную энергию — Ракете», — я начала свою задуманную программу сразу при выходе из автобуса. И пуску помогу, и время проведу с пользой. Я даже попыталась послушать Голдмана. Ничего не вышло. Из-за окружающего шума нельзя было разобрать ни слова. Ракета же не обращала на меня никакого внимания. Она явно собиралась извлечь всю необходимую ей энергию из топлива и интеллекта создавших её людей. Признаюсь, в глубине души я уже давно подозревала, что именно так оно и будет! Итак, план «Б».

Окружающая действительность всё больше утрачивала связь с реальностью. Поехать на пуск ужасно интересно и увлекательно! Но с тех пор, как мы с Франком вместе, мы делаем всё интересное и увлекательное вместе. Так почему же он сейчас не со мной?! Что за ерунда! Я уже сходила без него в музей космонавтики и скупила там весь запас значков и магнитов местного производства — аж все десять штук — на подарки родственникам — бесценнейший сувенир, на котором наша фамилия написана неправильно: «De Vinne» вместо «De Winne». Ну поразвлекались, пора бы уже вернуться к нормальному положению дел — где же мой муж? Но это было только начало.

Две недели назад, когда экипаж отправили на Байконур, а мне пришлось остаться в Москве, у меня была уйма времени, чтобы распланировать свою жизнь на ближайшие недели и месяцы. Как ни старайся разобраться с предстоящими переживаниями заранее, всё равно на практике почти всё и всегда оказывается иначе. В тот день, за две недели до пуска, я представляла себе двадцать седьмое мая совершенно не так, как я его представляла за несколько месяцев. И могу сказать наверняка — я никогда не ожидала, что май 2009 года будет именно таким. Чем ближе был день пуска, тем сложнее и неподъемней казалось мне происходящее.

В конце концов я нашла банальное, но действенное решение. Когда ситуация представляется непосильной, единственный способ с ней справиться — разделить её на части, каждая из которых по отдельности кажется разрешимой. И я начала разбивать полёт Франка на кусочки. Я размышляла об этом, помогая своей подруге, художнику-кукольнику Светлане Пчельниковой, собрать и покрыть лаком сувенирных кукол для полёта Франка — она сделала их по нашей просьбе. Малыш-астронавт, обнимающий и защищающий планету Земля. Прообразом нашей куклы стала эмблема благотворительного проекта Светланы «Парад кукол детям». Суть проекта в том, что знаменитости с помощью художников-кукольников создают коллекционных кукол, которые потом продаются с аукциона, а деньги полностью переводятся в детское отделение Бакулевского центра на операции детям, чьи семьи не могут их оплатить (эмблема проекта наш малыш-астронавт, а главное — коллекция аукциона и списки детей, которым уже помог проект — на сайте www.paradkukol.ru). Малыш-астронавт сделан всего в ста экземплярах, все они номерные. Это не так мало, как кажется, когда их надо лакировать, упаковывать и перевозить!

«Если бы он летел на одну-две недели, была бы я сейчас в таких растрепанных чувствах?» — размышляла я, расставляя на полу коробки для упаковки кукол. Скорее всего, нет. Конечно, я бы сходила с ума от мысли о пуске и стыковке и остальных, чисто технических моментах. А потом, сразу после стыковки, я бы начала ходить по потолку в ожидании посадки. Одна-двухнедельные командировки — вполне естественное явление в нашей жизни, так что и думать тут нечего. Просто бежишь как стометровку в школе — на одном дыхании… Эврика! Отныне я объявляю этот полёт коротким — для себя, конечно. Это даёт мне право ограничиться схождением с ума только по вопросам безопасности На сегодня остальная часть полёта для меня не существует. А когда пройдет запуск и стыковка, я буду себе придумывать, что дальше — двух-трехнедельный полёт. И просто повторю это несколько раз.

Мы с Франком придумали для него несколько интересных проектов на время полёта. Я собрала всякие необходимые мелочи в личные вещи. Осталось только проработать подробности и переслать информацию Франку. Заодно и время скоротаем.

Со вздохом облегчения я представила себя Скарлетт О’Харой, которая была мировым лидером по откладыванию на завтра всего, что досаждало ей сегодня. Унесенный Ракетой, а не ветром, он обязательно вернётся, хоть он и не Терминатор. Жизнь прекрасна, всё зависит от точки зрения!

Мы с Кэти, как и все присутствующие, бесцельно стояли посреди голой степи. К счастью, пауки интересовались женщинами значительно младше нас. Ожидание стресса — это тоже стресс. Мы уже договорили о неограниченной торговле оружием, а Ракета всё не улетала. У русских всё рассчитано по секундам. Тогда время для джаза: я протянула один наушник Кэти, другой заткнула себе в ухо. Дэйв Брубек — «Take Five» — музыка на все времена. Если время в моей подборке на сегодня рассчитано верно, следующая песня начнётся как раз вовремя. Пятиминутная композиция была близка к концу. Ничего не происходило. Играем её ещё раз. И вот минуту спустя, как раз под мой любимый проигрыш саксофона, я увидела вибрацию. Именно увидела — по меньшей мере на секунду раньше, чем услышала или ощутила. Я нажала перемотку вперёд. Кэти удивленно взглянула на меня и от всей души расхохоталась. Громкий рокочущий звук и вибрация исходили из моего крошечного iPod-нано. Говорят, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Но в данном случае было бы хорошо один раз услышать. Я надеюсь, вы узнаете мелодию, читая слова. Это хит конца 80-х. Искренняя вера Франка в сильную объединенную Европу стала тем квантом информации, посланной мне Вселенной, который помог мне вечером седьмого мая почувствовать, какую песню купить за 99 центов на iTunes, чтобы пуск прошёл успешно.

We’re leaving together
But still it’s farewell
And maybe we’ll come back
To earth, who can tell?
I guess there is no one to blame
We’re leaving ground
Will things ever be the same again?

It’s the final countdown…

We’re heading for Venus and still we stand tall
‘Cause maybe they’ve seen us and welcome us all
With so many light years to go and things to be found
I’m sure that we’ll all miss her so.

It’s the final countdown…

(Europe/J. Tempest)

Мы с Кэти то ли танцевали, то ли прыгали под музыку. Я размахивала флагом с эмблемами. Наш собственный саундтрек, наложенный на реальность, отделил нас от всех остальных, превратил пуск в трёхмерное кино, на которое я сходила вдвоём с любимой подругой. Неожиданно мы создали свой собственный кусочек реальности, который останется с нами на всю жизнь. Куражу и веселью нашему не было предела — просто-напросто мы были счастливы. Идеально синее небо, предельно хорошая видимость, безупречный пуск, все чувствуют себя прекрасно — дети, мамы, сестра. Какой чудесный день — великолепный, почти что волшебный. А ещё мне удалось уговорить некоторых из сильно растрогавшихся присутствующих перестать плакать — ну не смех? Лучше не бывает!

* * *

Аэропорт «Крайний» на Байконуре — небольшое здание, в котором начисто отсутствуют услуги для пассажиров. К сожалению, там строго запрещено фотографировать. У меня есть серьёзное подозрение, что этот запрет связан не с какими-то невидимыми невооружённым глазом секретами, а с тем, что при виде этого аэропорта трудно поверить, что он является одним из стратегических пунктов, гарантирующих чёткость космических пусков. Вот они его и скрывают.

К моменту, когда мы приехали в аэропорт, прошло уже больше часа со времени пуска, и значительно больше с тех пор, когда мы последний раз были вблизи цивилизации. Естественно, нам был нужен туалет. Ответственно заявляю, что статус жены астронавта, только что улетевшего в космос, даёт некоторые, хотя и неохотно предоставляемые, преимущества в этой сфере. При поддержке персонала НАСА (во время этого сюрреалистичного путешествия эти люди помогали нашей семье всеми возможными способами) я смогла уговорить местную милицию позволить нам, женщинам, воспользоваться их мужским туалетом. Это была небольшая, но очень важная победа женщины-человека над жёсткими правилами мужской военизированной системы.

Впервые в жизни я заходила в самолёт с хвоста. Три дня назад, когда мы прилетели, мы спустились по обычному трапу. А теперь самолёт готовили к отправке одновременно с нашей посадкой в него. Работали двигатели. Шум был невероятный. Люди затыкали уши, чтобы хоть как-то уменьшить грохот в голове. Помните сцену из фильма «Кабаре»? Там персонаж Лайзы Минелли тянет персонажа Майкла Йорка под мост, когда поезд проезжает у них над головами. «Ааааааааа!» — кричит Минелли изо всех сил. Йорк смотрит на неё с удивлением. Но через секунду он тоже вопит, широко открыв рот: «Аааааааааа!»

«Кун, даёшь антистресс?»

Кун просто ангел. Он всегда готов играть, веселиться и экспериментировать. Года три назад он вместе с друзьями организовал съёмки фильма под названием «Возвращение на Марс». Я тоже там снималась — в роли кого-то из Центра управления. Кун играл одного из главных героев, бывшего преступника, приглашенного участвовать в полёте. В последней сцене фильма он умирает на Марсе. Я покатывалась со смеху, когда увидела смонтированный фильм и те сцены, в которых не участвовала — Кун даже умудрился организовать, чтобы его арестовала местная полиция и бросила в кутузку. Об этом я, кажется, ему уже говорила. Но я раньше никогда ему не рассказывала, что я не удержалась и расплакалась, когда увидела сцену его смерти на Марсе. Я, конечно, понимаю, что мы родственники и всё такое, и я к нему отношусь необъективно, но просто он действительно ужасно трогательно сыграл! Эти последние три года Кун много занимался кино, и теперь вместе с другом Мишелем Кнопсом они работают над собственными сценариями и собираются стать профессиональными кинематографистами.

«Аааааааа!» — закричали мы вместе, так громко, как только могли, хотя совершенно ничего не услышали. Да здравствует антистресс! Дай пять! ААААААААААА! По-моему, мы изрядно удивили окружающих. Им было не до нас, и они нас наверняка простили (хотя и сомневаюсь, что поняли). Впрочем, мы их не потревожили — они так и стояли, плотно заткнув уши, чтобы уберечься от шума моторов.

Провал

Отрывок из книги Грега Мортенсона и Дэвида Оливера Релина «Три чашки чая»

О книге Грега Мортенсона и Дэвида Оливера Релина «Три чашки чая»

В пакистанском Каракоруме, на площади не более полутора сотен квадратных километров, расположены 60 высочайших гор планеты. Их заснеженные вершины гордо вздымаются над суетным миром. Только снежные барсы и горные козлы способны существовать в этом суровом ледяном мире. Вплоть до начала ХХ века вторая по высоте гора мира К2 оставалась легендой: о ее существовании догадывались, но точно не знали.

В пакистанском Каракоруме расположены 60 высочайших гор планеты, среди которых знаменитая К2.

Путь с К2 к населенным районам верховий долины Инда проходит между четырьмя гранитными пиками Гашербрума I, Гашербрума II и смертельно опасными Башнями Транго. Добавьте к этому 62-километровый ледник Балторо — и получите грандиозный собор из камня и льда. Движение ледника, этой могучей ледяной реки, которая течет со скоростью десять сантиметров в сутки, остается практически незаметным.

* * *

2 сентября 1993 года Грег Мортенсон чувствовал, что он и сам движется не быстрее. Ему, одетому в потрепанный костюм пакистанского носильщика, казалось, что тяжелые кожаные альпинистские ботинки сами собой несут его по леднику Балторо мимо армады айсбергов, напоминавших паруса тысяч затертых во льдах кораблей.

Мортенсон искал члена своей экспедиции Скотта Дарсни, с которым спускался с гор. Он еще не понимал, что заблудился и остался в одиночестве. Верхняя часть Балторо — это не торная тропа, а настоящий лабиринт. Грег сошел с основной части ледника в сторону, но не на запад, к деревне Асколе, где его ждал водитель на джипе, а на юг, в запутанный лабиринт ледяных скал. Эта высокогорная зона была опасна еще и тем, что здесь постоянно происходили артиллерийские перестрелки между пакистанскими и индийскими солдатами.

Мортенсону следовало сконцентрироваться. Ему нужно было сосредоточиться на жизненно важной информации — например, на том, что носильщик Музафар пропал из виду. А ведь пакистанец нес все его снаряжение, палатку, почти всю пищу и его нельзя выпускать из виду. Но Грег уделял гораздо больше внимания поразительной красоте вокруг.

В 1909 году один из величайших альпинистов своего времени и, пожалуй, главный ценитель суровых пейзажей, герцог Абруцци, возглавил итальянскую экспедицию на Балторо. Альпинисты хотели подняться на К2, но им это не удалось. Герцог был поражен суровым великолепием окружавших его пиков. «Ничто не могло сравниться с ними, — записал он в своем дневние. — Это был мир ледников и ущелий, невероятная красота, которая поразила бы не только альпиниста, но и художника».

Этот мир ледников и ущелий — невероятная красота, которая поразила бы не только альпиниста, но и художника.

Но все-таки для Мортенсона восхищение красотой окружающего мира затмевалось другим, более тяжелым чувством. Когда солнце скрылось на западе за гранитными скалами Башни Музтаг и на восточные горы близ серых монолитов Гашербрума легли глубокие тени, Грег этого почти не заметил. Он был погружен в глубокие раздумья, пораженный абсолютно незнакомым ему доселе чувством — чувством провала.

Сунув руку в карман, он нащупал янтарное ожерелье, которое носила его младшая сестра Криста. Родители Мортенсона были из Миннесоты, но выбрали для себя путь лютеранских миссионеров и учителей. Они уехали в Танзанию. Там в возрасте трех лет Криста заболела острым менингитом — и осталась инвалидом. Грег, который был на двенадцать лет ее старше, стал защитником сестры. Хотя Криста изо всех сил старалась сама справляться с простыми задачами, но даже на то, чтобы одеться, у нее уходило не меньше часа. У девочки часто случались жестокие эпилептические припадки. И все же Грег убедил мать обращаться с дочерью так, чтобы Криста чувствовала себя самостоятельной. Он помог сестре найти простую работу, научил пользоваться общественным транспортом. К ужасу матери, когда у Кристы появился друг, он даже и не подумал о каких бы то ни было запретах, а просто рассказал сестре о противозачаточных средствах.

Грег служил медиком в частях американской армии в Германии, учился в медицинском институте в Южной Дакоте, постигал основы нейрофизиологии в Индиане — в надежде найти лекарство для Кристы… Что бы ни происходило, где бы Грег ни находился, он всегда настаивал на том, чтобы младшая сестра на месяц приезжала к нему. Вместе они любовались тем, что доставляло Кристе удовольствие; ездили на автогонки, на скачки, в Диснейленд. Грег отвез сестру и в свой «личный собор» — показал ей гранитные скалы Йосемитской долины.

Грег учился в медицинском институте, чтобы помочь своей больной сестре.

Когда Кристе должен был исполниться двадцать один год, они с матерью решили поехать из Миннесоты в Айову, на кукурузное поле в Дайерсвилле, где когда-то снимался любимый фильм девушки «Поле мечтаний». Криста готова была смотреть эту картину бесконечно. Но прямо в день рождения, за пару часов до отъезда, Криста умерла от сильнейшего приступа эпилепсии…

После смерти сестры Мортенсон забрал только ее ожерелье. Оно все еще пахло костром, который они разводили во время ее последнего приезда к нему в Калифорнию. Грег взял ожерелье с собой в Пакистан и завернул его в тибетский молельный платок, собираясь почтить ее память. Он был альпинистом, поэтому решил отдать сестре последние почести самым значимым для себя способом. Он решил подняться на К2 — самую сложную для восхождения гору Земли. Ожерелье Кристы должно было остаться там, на высоте 8611 метров.

Грег вырос в семье, где умели справляться со сложными задачами. (Его родители построили школу и больницу в Танзании, на склонах горы Килиманджаро; детство Грега прошло в Восточной Африке.) Тремя месяцами раньше Мортенсон спокойно прошел по леднику Балторо в сандалиях без носков, неся за спиной сорокакилограммовый рюкзак. Грег пришел сюда ради величайшего подвига своей жизни. 110-километровый путь из Асколе он проделал в обществе десяти английских, ирландских, французских и американских альпинистов. Денег у этих людей было мало, но стремление покорить вторую по высоте гору мира было почти патологическим.

В отличие от Эвереста, расположенного в тысяче шестистах километрах юго-восточнее, К2 пользуется репутацией горы-убийцы. Восхождение на нее — самое сложное испытание для любого альпиниста; К2 — настоящая пирамида острых гранитных скал, настолько крутых, что снег не задерживается на их острых вершинах. Мортенсону было тридцать пять лет. В одиннадцать лет он уже покорил Килиманджаро; много тренировался на крутых гранитных скалах Йосемита, совершил полдесятка успешных восхождений в Гималаях. Грег не сомневался в том, что очень скоро будет стоять на вершине «самой большой и ужасной горы на Земле».

Он не сомневался в том, что очень скоро будет стоять на вершине «самой большой и ужасной горы на Земле».

Возвращение «условно»

Глава из книги Павла Басинского «Страсти по Максиму: Горький: девять дней после смерти»

В конце 1921 года Горький уезжал из России, обозленный на коммунистов. Даже трудно сказать, на кого именно он был в наибольшей степени зол. Видимо, все-таки на Зиновьева. Но не понимать, что в центре всех событий стоит его «друг» Ленин, он не мог.

Из переписки Горького с Короленко 1920–1921 годов можно судить об отношении Горького к политике большевиков, то есть Ленина и Троцкого. «Вчера Ревтрибунал судил старого большевика Станислава Вольского, сидевшего десять месяцев в Бутырской тюрьме за то, что издал во Франции книжку, в которой писал неласково о своих старых товарищах по партии. Я за эти три года много видел, ко многому „притерпелся“, но на процессе, выступая свидетелем со стороны защиты, прокусил себе губу насквозь».

В этом же письме Горький с уважением отзывается о патриархе Тихоне, которого Ленин ненавидел: «…Очень умный и честно мыслящий человек». И это Горький, который не терпел церковников, так как еще с юности был обижен ими! Насколько же должно было измениться его сознание!

Письмо было написано в связи со смертью зятя Короленко К.И.Ляховича. Его арестовали, в тюрьме он заразился сыпным тифом, и тогда его отпустили умирать. «Удар, Вам нанесенный, мне понятен, — пишет Горький, — горечь Вашего письма я очень чувствую, но — дорогой мой В.Г. — если б Вы знали, сколько таких трагических писем читаю я, сколько я знаю тяжелых драм! У Ивана Шмелева расстреляли сына, у Бориса Зайцева — пасынка. К.Тренев живет в судорожном страхе. А.А.Блок, поэт, умирает от цинги, его одолела ипохондрия, опасаются за его рассудок, — а я не могу убедить людей в необходимости для Блока выехать в Финляндию, в одну из санаторий».

Смерть Блока, расстрел Гумилева (ускоренный именно потому, что Горький бросился хлопотать за Гумилева в Москву), наглость Зиновьева и непробиваемое мнение Ленина, что все, чем занимается Горький, — это «пустяки» и «зряшняя суетня», привели к тому, что Горький из России уехал. Но поостыв в эмиграции, он вновь стал посматривать в сторону советской России. Недостаток денег начинает сильно омрачать быт соррентинского отшельника, причем главным образом даже не его, а его большой семьи. Семья Горького привыкла жить на широкую ногу. Тимоша любила одеваться по последней европейской моде. Так пишет Нина Берберова, кстати, без тени осуждения. Сын Максим был страстным автогонщиком. Спортивные машины стоили дорого. Только в СССР он мог позволить себе иметь спортивную модель итальянской «лянчи». Наконец, глава семьи привык жить в почти ежевечернем окружении гостей, за щедро накрытым столом. И не привык считать деньги, настолько, что их от него прятали.

Все это — неограниченный кредит, отсутствие забот о доме и даче, щедрые гонорары и т.д. — Сталин обещал Горькому через курсировавших между Москвой и Горьким людей. Впрочем, это было и так ясно: всемирно известного писателя, вернувшегося в СССР, не могли поселить в коммунальной квартире, как Цветаеву. Эта часть соглашения с Кремлем была очевидна, но едва ли сам Горький ожидал, что ему подарят особняк Рябушинского, дачи в Горках и Крыму. В этой части их соглашения Сталин переиграл, как классический восточный деспот, закармливающий фаворита халвой до смерти. Да и символика была не без фарса. Хозяин роскошного особняка, построенного архитектором Ф.О.Шехтелем, — С.П.Рябушинский жил в эмиграции, как и все братья Рябушинские, члены огромной купеческой семьи, изгнанной из России революцией. Оставшиеся на родине их сестры, Надежда и Александра, погибли на Соловках в 1938 году.

В материальном отношении Горький и семья получили всё и даже сверх меры. Между тем, не будем забывать, что в 1917–1921 годах в квартире Горького на Кронверкском в шкафу висел один костюм, а на фотографии празднования годовщины издательства «Всемирная литература» на столе стояли только чашки для чая.

Справедливости ради надо сказать, что Сталин в этом отношении был дальновиднее своего учителя Ленина. Литературе он придавал огромное значение. В разработке проекта Союза писателей СССР он принимал личное участие и отступил под нажимом Горького, который пожелал видеть в руководстве своих людей. Он всегда умел временно отступать, чтобы затем вернуться и править единолично.

В отношении писателей у Сталина была весьма избирательная логика. Сталин поддерживал жившего в Кремле большевистского поэта Демьяна Бедного с настоящей фамилией Придворов. Но вторым после Горького по значению писателем стал граф А. Н. Толстой, когда-то работавший в белогвардейской прессе. Сталину нравилась пьеса Константина Тренёва «Любовь Яровая». Но он поддержал и Булгакова с его «Днями Турбиных». Смертельно больному Куприну было позволено вернуться на родину. И не просто позволено. Ему была сделана бесплатная операция раковой опухоли, созданы все условия, чтобы он беззаботно дожил последние дни. А ведь Куприн во время Гражданской войны писал оглушительно резкие статьи против «красных». Откуда такая милость? Какой от возвращения Куприна лично Сталину был прок?

Объяснения можно найти разные. Но была некая общая логика, согласно которой Сталин «окормлял» наиболее крупных писателей. Когда Бунин получил Нобелевскую премию, Сталин будто бы сказал: «Ну, теперь он и вовсе не захочет вернуться…» Допустим, это легенда. Но после войны Бунина реально пытались заманить в СССР. Это известный факт, как и то, что на банкете в советском посольстве Бунин вместе с остальными поднял бокал в честь генералиссимуса. И Маяковского Сталин безошибочно выделил после его смерти среди футуристов и «лефовцев». И с Шолоховым вел сложную игру.

В то же время именно в период правления Сталина были уничтожены многие прекрасные поэты и прозаики. Понять логику этих казней и немилостей в некоторых случаях невозможно. Уничтожили Даниила Хармса, но до поры не трогали Бориса Пастернака. Старательно истребляли лучших крестьянских писателей — Клюева, Орешина, Клычкова, Васильева. От очерка «Впрок» Андрея Платонова Сталин пришел в такое неописуемое бешенство, что автор на всю жизнь был вычеркнут из списка советских писателей. С другой стороны, не был запрещен «Тихий Дон».

Сталин вел с писателями свою, достаточно сложную игру. Конечно, это не была интрига того накала страстей, которая была у него с оппозицией. Но это были тоже напряженные и по-своему увлекательные игры (только не для тех, кого казнили) между литературой и Сталиным. И вот в эту игру Горький решил ввязаться, рассчитывая на свой мировой авторитет и понимая, что Сталин нуждается в нем.

В короткий период правления Ленина ничего подобного быть не могло. Ленин интересовался не литературой, а «партийной литературой». Наконец, ему было не до литературы. В стране шла Гражданская война, царил социальный хаос, власть коммунистов находилась под постоянной угрозой. Но в конце 20-х годов многое изменилось, по крайней мере в столицах. Фасадная часть жизни в СССР налаживалась. О страшном голоде на Украине и Кавказе 1929 года, унесшем миллионы жизней и сделавшем миллионы детей беспризорниками, малолетними проститутками и преступниками, советские газеты ничего не писали. О свержении коммунистической власти не могло быть и речи. У власти появилась возможность обращать внимание на то, что всегда больше всего интересовало Горького: искусство, литература, наука, социальная педагогика. К литературе со стороны советской власти стал проявляться повышенный интерес. Молодые советские писатели могли массовыми тиражами печататься в журналах, издавать книги, жить на гонорары, как это было до революции.

Над всеми ними висел дамоклов меч коммунистической идеологии. Но, во-первых, многие из них разделяли эту идеологию, а во-вторых, писатель, занятый литературным трудом, способен преодолеть идеологию, «переварив» ее по законам художественного творчества. И в этом тоже была игра — опасная, но увлекательная. И материально очень выгодная.

Советских писателей стали выпускать за границу. Почти каждый из них считал святым долгом посетить соррентинского отшельника, выразить свое почтение и привезти с родины общий поклон. Напомнить, что его ждут, ему всегда рады и его место там, а не здесь. Кстати, эти писательские командировки с непременным заездом к Горькому в Сорренто тоже были частью политики Сталина, направленной на его возвращение в СССР. Горькому давали понять: смотрите, как свободно разгуливает по Европе Всеволод Иванов, бывший сибирский типографский наборщик, а ныне знаменитый советский писатель. Разве это не свобода, Алексей Максимович? Не торжество народной культуры, о которой вы, Алексей Максимович, мечтали?

Список советских писателей, которые посетили Горького в Сорренто, впечатляет: Толстой, Форш, Леонов, Иванов, Маршак, Гладков, Афиногенов, Никулин, Бабель, Лидин, Кин, Катаев, Веселый, Асеев, Коган, Жаров, Безыменский, Уткин и другие. Только Шолохову не удалось до него добраться. Но кто был в этом виноват? Сталин? Отнюдь. После письма Горького к Сталину с просьбой ускорить выдачу Шолохову загранпаспорта паспорт был незамедлительно выдан. А вот итальянские власти застопорили выдачу визы.

Из всех писателей, посетивших Горького в Сорренто, почти никто реально не учился у него писать. Горький не мог не понимать этого, читая книги Зощенко, Каверина, Леонова, Иванова и других. Не мог не видеть, что куда более авторитетными для них являются Гоголь и Достоевский, а из современных, например, Андрей Белый и Борис Пильняк. Но Горький 20-х годов еще не впал в вождизм. Его письма к молодым исполнены пониманием их поисков, хотя и не без некоторого ворчания на чрезмерную любовь к Андрею Белому и «нигилисту» Борису Пильняку. Наконец, сам факт, что в нем нуждаются, его ждут в СССР молодые азартные советские писатели (а у них был резон иметь защиту в лице Горького как от власти, так и от «напостовской» погромной критики), не мог не растрогать его в условиях отшельничества и откровенной травли со стороны эмиграции. Это был весомый аргумент в пользу возвращения в СССР. Думается, даже более весомый, чем финансовые проблемы.

И все же Горький колебался.

Деятель по натуре, он не мог заниматься чистым творчеством. Начатый в Сорренто «Клим Самгин» грозил стать безразмерным. К тому же Горький всегда умел сочетать творчество и деятельность. Так что не только сына Максима с женой, но и его самого тянуло в СССР.

Однако он понимал, что цена слишком дорога.

Кто первый пригласил Горького? Как ни странно, это был все тот же Григорий Зиновьев. Уже в июле 1923 года Зиновьев как ни в чем не бывало пишет Горькому в Берлин: «Пишу под впечатлением сегодняшнего разговора с приехавшим из Берлина Рыковым. Еще раньше Зорин мне говорил, что Вы считаете, что после заболевания В.И-ча у Вас нет больше друзей среди нас. Это совсем, совсем не так, Алексей Максимович. <…> Весть о Вашем нездоровье тревожила каждого из нас чрезвычайно. Не довольно ли Вам сидеть в сырых местах под Берлином? Если нельзя в Италию <…> — тогда лучше всего в Крым или на Кавказ. А подлечившись — в Питер. Вы не узнаете Петрограда. Вы убедитесь, что не зря терпели питерцы в тяжелые годы. Я знаю, что вы любите Петроград и будете рады увидеть улучшения.

Если Вы будете в принципе за это предложение, то Стомоняков (или Н.Н.Крестинский) всё устроят.

Дела хороши. Подъем — вне сомнения. Только с Ильичом беда».

К письму Зиновьева сделана приписка рукой Бухарина: «Дорогой Алексей Максимович! Пользуюсь случаем (сидим вместе с Григорием на заседании), чтобы сделать Вам приписку. Я Вам уже давно посылал письмо, но ответа не получил. С тех пор у нас основная линия на улучшение проступила до того ясно, что Вы бы „взвились“ и взяли самые оптимистические ноты. Только вот огромное несчастье с Ильичом. Но все стоит на прочных рельсах, уверяю Вас, на гораздо более прочных, чем в гнилой Центральной Европе. Центр жизни (а не хныканья) у нас. Сами увидите! Насколько было бы лучше, если бы Вы не торчали среди говенников, а приезжали бы к нам. Жить здесь в тысячу раз радостнее и веселее! Крепко обнимаю, Бухарин».

Два члена ЦК приглашают Горького в Россию. Это через год после его гневного письма к Рыкову по поводу суда над эсерами, которое Ленин назвал «поганым». Бухарин делает приписку «на заседании». На заседании чего? Политбюро? В любом случае, столь ответственное приглашение они не могли написать без коллективного решения партийной верхушки. А в ней, начиная с болезни Ленина, все больше и больше укреплялся Сталин, постепенно сосредоточивая в своих руках неограниченную власть. Даже телеграммы о смерти Ленина «губкомам, обкомам, национальным ЦК» были отправлены за подписью «Секретарь ЦК И.Сталин».

Вот факт, опрокидывающий классические представления об отношениях Горького с Лениным и Сталиным. Горький в разговоре с А.И.Рыковым в Берлине жалуется, что, кроме Ленина, друзей в верхушке партии у него не осталось. А между тем его приглашают вернуться обратно в Россию именно тогда, когда Ильич настолько болен, что отошел от дел, и власть переходит к Сталину.

Кто же был истинным другом Горького?

Ситуация была слишком запутанной. Встреча Рыкова с Горьким в Берлине и откровенная беседа между ними вне досягаемости «уха» ГПУ — это один факт. Приглашение Горького в СССР его врагом Зиновьевым и Бухариным — другой. Верить в искренность письма Зиновьева можно с большой натяжкой, памятуя о том, что Горький жаловался на Зиновьева Ленину, и тот был вынужден устроить «третейский суд» на квартире Е.П.Пешковой с участием Троцкого, суд, на котором у Зиновьева случился сердечный припадок.

Но факт остается фактом: Горького позвали, когда Ильич отошел от дел, а Сталин к ним приближался. И Горький, переговоривший с Рыковым в Берлине, это прекрасно знал.

Жалобы Горького Рыкову тоже весьма интересны. Возможно, таким образом Горький зондировал почву для возвращения, как бы намекая большевистской верхушке, что о нем забыли. Дело в том, что Горький мечтал поехать в Италию, но именно туда до 1924 года его не пускали итальянские власти из-за «политической неблагонадежности», проще говоря, из-за связей с коммунистами. В Берлине же, одном из центров русской эмиграции, Горький чувствовал себя неуютно. Тем более невозможно было для него жить в Париже, другом эмигрантском центре, куда более сурово настроенном против Горького. И вообще, в «сырой», «гнилой» Центральной Европе ему не нравилось. Другое дело — Капри, Неаполь! Там, кроме России, была прописана его душа. Когда итальянская виза была все-таки получена, вопрос о поездке в СССР отпал на неопределенное время. На Капри Муссолини его не пустил. Но и в Сорренто было хорошо!

С 1923 по 1928 год Горького методично обрабатывают с целью возвращения. Для Страны Советов Горький — это серьезный международный козырь. Вариант возвращения постоянно держится Горьким в голове и обсуждается семьей. Но он не торопится. На эпистолярные предложения о хотя бы ознакомительной поездке в СССР отвечает вежливым молчанием.

Ждет.

Присматривается.

Вообразите две чаши весов. На одной чаше — культурные достижения СССР, частью мнимые, но частью и действительные, как, например, расцвет советской литературы, возникновение новых литературных журналов взамен закрытых старых — «Красная новь», «Молодая гвардия», «Новый мир», «Октябрь», «Сибирские огни» и др. На этой же чаше весов — отсутствие перспективы получения Нобелевской премии и злоба эмиграции, доходящая до абсурда. Бунин открыто матерится в его адрес на эмигрантских собраниях. Здесь же Бенито Муссолини, не испытывающий уважения к Горькому и не выгоняющий его из Италии только потому, что пока еще вынужден считаться с мировым общественным мнением. Здесь же подлинная тоска по России, по Волге, по русским лицам. Здесь же интересы сына Максима, которого Горький очень любил. Здесь же финансовые затруднения, все более и более досадные.

На другой чаше весов — понимание того, что, как ни крути, а речь идет о продаже. Горький слишком хорошо знал природу большевистского строя и как человек умный и зоркий не мог не понимать, что свободы в СССР ему не дадут. Цена возвращения — отказ от еретичества. Можно быть еретиком в эмиграции, но в СССР быть еретиком невозможно. Разве что на Соловках.

На этой же чаше весов и непонятный Горькому характер Сталина. Во время встреч с Рыковым в 1923 году и в переписке с ним, а также во время встречи с Каменевым в Сорренто в конце 20-х между ними и Горьким несомненно шел разговор о Сталине. Часть писем Рыкова, Каменева и Бухарина Горький, возвращаясь в СССР, оставил вместе с частью своего архива М.И.Будберг, жившей в Лондоне. Эту часть архива вместе с письмами Рыкова и Бухарина Сталин впоследствии страстно возжелал получить и, по всей видимости, получил от Будберг. Сталин как человеческий тип не мог нравиться Горькому. От Сталина разило восточной деспотией, а Горький был интеллигент, «западник». Но Сталин ценил литературу и в отличие от Ленина не отсекал Горького, а, напротив, заманивал. Это хотя и льстило, но настораживало. Тем самым облегчало груз на второй чаше весов.

На эту же чашу весов давил продолжающийся в стране террор, уже не такой наглый и откровенный, как в первые годы революции, но ничуть не менее страшный. И, пожалуй, более масштабный. Разорение деревни ради «индустриализации». Процессы над «вредителями». Планомерное истребление всяческой «оппозиции». Только Сталин в отличие от Ленина не бежал с утра в женевскую библиотеку, чтобы собирать материал для книги «Материализм и эмпириокритицизм». Сталин расправлялся с оппозиционерами физически. Впрочем, старых большевиков Сталин пока не трогал. Он сделает это немедленно после смерти Горького.

А пока в 1927 году внезапно исключается из партии Лев Каменев, наиболее культурно близкий Горькому человек из большевистской верхушки. Еще раньше, в 1925 году, он был объявлен одним из организаторов «новой оппозиции», в 1926 году выведен из Политбюро. Казалось бы, это очень весомый груз на второй чаше весов. Но здесь-то и проявилась хитрость Сталина, которой Горький не разгадал. Сталин сделал так, что его борьба с оппозицией и выдавливание старых большевиков из властной верхушки послужили как раз в пользу возвращения Горького. Восточный деспот легко карает, но и легко милует. В 1928 году, когда Горький первый раз приехал в СССР, Лев Каменев был восстановлен в партии. В 1932 году его снова исключили и отправили в ссылку, как в царское время. Но в 1933 году благодаря заступничеству Горького Каменева вернули в Москву и сделали директором издательства «Академия», созданного по желанию Горького.

Сталин безупречен в исполнении просьб Горького. Он не называет, как Ильич, эти просьбы «пустяками» и «зряшной суетней». Неожиданные на первый взгляд взлеты и падения Томского, Бухарина, Радека объясняются именно хитрой сталинской игрой, в которую, как король в шахматах (самая слабая, но самая важная фигура), был втянут Горький. Сталин использовал его, а Горький думал, что обыгрывал Сталина.

Видный советский чиновник, один из создателей Союза писателей, автор термина «социалистический реализм», И.М.Гронский потом вспоминал: «Сталин делал вид, что соглашается с Горьким. Он вводил в заблуждение не только его, но и многих других людей, куда более опытных в политике, чем Алексей Максимович. По настоянию Горького Бухарин был назначен заведующим отделом научно-технической пропаганды ВСНХ СССР (затем главным редактором газеты „Известия“. — П.Б.), а Каменев — директором издательства „Академия“».

После смерти Горького обоих казнили.

Свой шестидесятилетний юбилей в марте 1928 года Горький отмечал за границей. Его чествовали писатели всего мира. Поздравительные послания пришли от Стефана Цвейга, Лиона Фейхтвангера, Томаса и Генриха Маннов, Герберта Уэллса, Джона Голсуорси, Сельмы Лагерлёф, Шервуда Андерсона, Элтона Синклера и других. И в то же время во многих городах и селах Советского Союза точно по мановению волшебной палочки открылись выставки, посвященные жизни и творчеству Горького, состоялись лекции и доклады, шли спектакли и концерты, посвященные юбилею «всенародно любимого писателя».

20 мая в Риме Горький встречается с Шаляпиным и безрезультатно уговаривает его ехать в СССР. 26 мая в 6 часов вечера из Берлина он поездом выезжает в Москву. В 10 часов вечера 28 мая он сходит на перрон станции Негорелое, где для него уже организован митинг.

Горький вернулся.

Но «условно».

Одним из главных условий соглашения между Горьким и Сталиным был беспрепятственный выезд в Европу и возможность жить в Сорренто зиму и осень. В 1930 году Горький даже не приехал в СССР по состоянию здоровья.

В ночь с 22 на 23 июля 1930 года, находясь в Сорренто, Горький оказался хотя и не в эпицентре, но и недалеко от одного из крупнейших землетрясений в Италии, сравнимого по масштабам с предыдущим землетрясением в Мессине, унесшим свыше тридцати тысяч жизней. Он ярко описал эту трагедию в письме к Груздеву:

«Вилланова — горный древний городок — рассыпался в мусор, скатился с горы и образовал у подножия ее кучу хлама высотою в 25 метров. Верхние дома падали на нижние, сметая их с горы, и от 4 т<ысяч> жителей осталось около двухсот. Так же в Монте Кальво, Ариано ди Пулья и целом ряде более мелких коммун. Сегодня официальные цифры: уб<ито> 3 700, ранено — 14 т<ысяч>, без крова — миллион. Но — это цифры для того, чтобы не создавать паники среди иностранцев <…>. В одной коммуне жители бросились в церковь, а она — обрушилась, когда в нее набилось около 300 ч<еловек>. Все это продолжалось только 47 секунд. Страшна была паника. Ночь, половина второго, душно, необыкновенная тишина, какой не бывает нигде, т.е. — я нигде ее не наблюдал. И вдруг земля тихонько пошевелилась, загудела, встряхнулись деревья, проснулись птицы, из домов по соседству с нами начали выскакивать полуголые крестьяне, зазвонили колокола; колокола здесь мелкие, звук у них сухой, жестяной, истерический; ночной этот звон никогда не забудешь. Воют собаки. На площади Сорренто стоят люди, все — на коленях, над ними — белая статуя Торквато Тассо и неуклюжая, серая — Сант-Антонино, аббата. Людей — тысячи три, все бормочут молитвы, ревут дети, плачут женщины, суетятся черные фигуры попов, но — все это не очень шумно, — понимаете? Не очень, ибо все ждут нового удара, все смотрят безумными глазами друг на друга, и каждый хлопок двери делает шум еще тише. Это — момент потрясающий, неописуемо жуткий. Еще и теперь многие боятся спать в домах. Многие сошли с ума. <…> Несчастная страна, все хуже живется ее народу, и становится он все сумрачней и злей. А вместе с этим вчера, в день св. Анны, в Сорренто сожгли фейерверк в 16 т<ысяч> лир, хотя в стране объявлен траур».

Это страшное событие произошло за год до переезда Горького в СССР.

В 1931 году он «как бы» вернулся окончательно, но на том же условии свободного выезда в Италию. Сталин соблюдал его до 1934 года, пока окончательно не понял, что использовать Горького в полной мере не удается. С другой стороны, Горький понял политику Сталина в отношении себя и оппозиции. И тогда Горького «заперли» в СССР.

Фактически посадили под домашний арест.

Горький — в золотой клетке. Он мечется, однако старается убедить себя и других, что все в полном порядке. Но Л.А.Спиридонова в книге «Горький: новый взгляд» приводит документ, обойти который, как это ни грустно, нельзя. Секретный лист хозяйственных расходов 2-го отделения АХУ НКВД: «По линии Горки-10. По данному объекту обслуживалось три точки: дом отдыха Горки-10, Мал. Никитская, дом в Крыму „Тессели“. Каждый год в этих домах производились большие ремонты, тратилось много денег на благоустройство парков и посадку цветов, был большой штат обслуживающего персонала, менялась и добавлялась мебель и посуда. Что касается снабжения продуктами, то все давалось без ограничений.

Примерный расход за 9 месяцев 1936 г. следующий:

а) продовольствие руб. 560 000

б) ремонтные расходы и парковые расходы руб. 210 000

в) содержание штата руб. 180 000

г) разные хоз. расходы руб. 60 000 Итого: руб. 1 010 000

Кроме того, в 1936 г. куплена, капитально отремонтирована и обставлена мебелью дача в деревне Жуковка № 75 для Надежды Алексеевны (невестка Горького. — П.Б.). В общей сложности это стоило 160 000 руб.».

Для справки: рядовой врач получал в то время около 300 рублей в месяц. Писатель за книгу — 3 000 рублей. Годовой бюджет семьи Ильи Груздева, первого биографа Горького, составлял около 4 000 рублей. Семья Горького в 1936 году обходилась государству примерно в 130 000 рублей в месяц…

Горький не мог не понимать всю ложность своего положения, явившегося печальным следствием его немыслимо запутанной жизни, его великих творческих замыслов и до конца так и не понятых людьми духовных исканий. Но в результате этих исканий оказалось погребенным самое ценное и труднообъяснимое в мировоззрении Горького — его великая идея Человека, разменянная в конце его жизни на множество пострадавших да и просто загубленных человеков.

Последний день свободы

Глава из книги Наташи Кампуш «3096 дней»

О книге Наташи Кампуш «3096 дней»

Я попыталась закричать. Но не смогла издать ни звука. Мои голосовые связки просто отказали. Все во мне было сплошным криком. Беззвучным криком, который никто не мог услышать.

На следующий день я проснулась в плохом настроении. Меня душила досада, что мать сорвала на мне гнев, предназначавшийся отцу. Но больше всего меня мучило то, что мне навсегда запрещено с ним встречаться. Это было одним из тех спонтанных опрометчивых решений, которые взрослые принимают в минуты гнева, обрушивая их на головы детей и не задумываясь о том, какую боль это приносит им, бессильным против жестокого приговора.

Я ненавидела это чувство бессилия, чувство, напоминающее о том, что я всего лишь ребенок. Мне хотелось поскорей стать взрослой, надеясь, что тогда мои стычки с матерью больше не будут так задевать меня за живое. Мне хотелось научиться глотать обиды, а вместе с ними и этот глубоко засевший во мне страх, вызываемый у детей ссорами с родителями. В день моего 10-летия первый и несамостоятельный отрезок моей жизни остался в прошлом. Магическая дата, которая бы документально подтвердила мою независимость, приблизилась: еще 8 лет и я смогу покинуть родительский дом и выбрать себе профессию. Тогда я больше не буду зависеть от решений взрослых, для которых мои потребности значат меньше, чем их глупые ссоры и мелочная ревность. Еще 8 лет, которые я хочу использовать для того, чтобы подготовиться к независимой жизни.

Несколько недель назад я уже сделала один важный шаг к этому: убедила мать отпускать меня в школу одну. До этого момента, хотя я уже ходила в 4-й класс, она всегда довозила меня на машине до самой школы. Путь занимал меньше пяти минут. Каждый день, вылезая из машины и целуя на прощание мать, я испытывала чувство неловкости перед другими детьми. Они могли видеть мою слабость. Долгое время я пыталась убедить мать в том, что мне пора научиться самой преодолевать путь в школу. Этим я хотела доказать не столько родителям, сколько самой себе, что я больше не маленький ребенок и могу справиться со своим страхом. Моя неуверенность в себе постоянно изводила меня. Она ждала меня еще в подъезде, шла по пятам во дворе и нападала, когда я бежала по улицам нашего района. Я ощущала себя такой беззащитной и крохотной. И ненавидела себя за это. В тот день я твердо решила, что попробую стать сильной. Он должен был стать первым днем моей новой жизни и последним — моей прошлой. Сейчас это, может быть, звучит несколько цинично — ведь в этот день моя прошлая жизнь, как я и хотела, действительно осталась позади. Правда, совсем не так, как это рисовалось в моем воображении.

Я решительно откинула одеяло и встала. Как всегда, мать подготовила вещи, которые я должна была надеть в школу — платье с джинсовым верхом и юбкой из серой в клеточку фланели. В нем я чувствовала себя бесформенной, скованной, как будто одежда пыталась удержать меня в том состоянии, из которого я хотела побыстрее вырасти. Я неохотно влезла в платье и прошла на кухню. На столе лежали приготовленные мамой для школы бутерброды, завернутые в бумажные салфетки с логотипом кафе в Марко-Поло и ее именем. Когда пришло время выходить из дому, я надела красную куртку и закинула за плечи свой пестрый рюкзак. Погладила кошек и попрощалась с ними. После чего открыла дверь в подъезд и вышла из квартиры. Спустившись вниз по лестнице, на последнем пролете я остановилась в нерешительности. В памяти возникла фраза, которую мать повторяла много раз: «Нельзя уходить, унося в себе злость на другого. Неизвестно, придется ли еще раз встретиться!» Она бывала несправедливой, импульсивной, порой давала волю рукам, но при прощании всегда была очень нежной. Могу ли я просто так уйти, не сказав ни слова? Я, было, повернула назад, но чувство обиды, не прошедшее с вечера накануне, взяло верх. Я не вернусь, чтобы ее поцеловать, я накажу ее своим молчанием. Кроме того, ну что же может случиться?

«Ну что же может случиться?» — пробормотала я вполголоса. Серые плиты подъезда отразили эхом эти слова. Я снова развернулась и начала спускаться по лестнице. Ну что же может случиться? Этим словам я придала силу мантры, повторяя их при выходе на улицу и по дороге к школе — через дворы между корпусами домов. Мантры, направленной против страха и нечистой совести, что я ушла, не попрощавшись. С ней я вышла за пределы общины, бежала вдоль ее бесконечной стены, ждала на перекрестке. Мимо прогрохотал трамвай, набитый спешащими на работу людьми. Мужество покидало меня. Все окружающее вдруг показалось мне слишком огромным. Мысли об очередной ссоре с матерью и боязнь окончательно запутаться в хитросплетениях отношений между моими рассорившимися родителями и их новыми партнерами, которые меня не признавали, не покидали меня. Желание восстать против этого уступило место уверенности, что мне еще предстоит не одна схватка за место в этом клубке. И что у меня никогда не получится изменить свою жизнь, если даже зебра перехода кажется мне непреодолимой преградой.

Я заплакала и почувствовала, как во мне растет непреодолимое желание просто исчезнуть, раствориться в воздухе. Провожая взглядом несущиеся мимо меня машины, я представляла, как сделаю шаг вперед и буду сбита одной из них. Она протащит меня еще пару метров, и я буду мертва. Мой рюкзак останется лежать рядом со мной, а куртка будет похожа на красный сигнал на асфальте, кричащий: посмотрите только, что вы сделали с этой девочкой! Мать, рыдая, выскочит из дому, казня себя за все ошибки, совершенные ею. Так бы и было. Определенно.

Конечно же, я не бросилась ни под машину, ни под трамвай. Я никогда не хотела привлекать к себе слишком много внимания. Вместо этого я набралась духу, пересекла улицу и пошла вдоль Реннбанвега по направлению к моей школе на Бриошивеге.

Дорога вела несколькими спокойными переулками, где стояли маленькие домики 50-х годов со скромными палисадниками. В местности, потесненной индустриальными постройками и районами панельных домов, они выглядели анахронично и успокаивающе одновременно. Завернув на Мелангассе, я вытерла с лица следы слез и, понуро опустив голову, медленно двинулась дальше.

Теперь я не помню, что заставило меня тогда поднять голову. Звук? Птица? В любом случае, мой взгляд упал на белый пикап. Он стоял на парковочной полосе на правой стороне дороги и почему-то смотрелся странно неуместно на этой спокойной улочке. Я увидела стоящего перед машиной мужчину. Худой, невысокого роста, он как-то бесцельно смотрел вокруг блуждающим взглядом, как будто чего-то ждал, но не знал, чего именно.

Я замедлила шаги и внутренне оцепенела. Мой вечный страх, с которым я никак не могла совладать, моментально вернулся, руки покрылись гусиной кожей. Первый импульс был — перейти на другую сторону улицы. В моей голове быстрой чередой промелькнули картины и отрывки фраз: «не разговаривай с незнакомыми мужчинами…», «не садись в чужую машину…» Похищения, изнасилования, множество историй, рассказывающих о пропавших девочках, все то, что я видела по телевизору. Но если я действительно хочу стать взрослой, я не должна поддаваться этому чувству. Я должна собраться с духом и идти дальше. Ну что же может случиться? Школьный путь был моим испытанием, и я его выдержу.

Сейчас я не могу сказать, почему при взгляде на эту машину в моей душе сработала сигнализация: может быть, это была интуиция, а может, повлиял переизбыток информации обо всех случаях сексуального насилия, посыпавшейся на нас после «случая Гроера» (Кардинал Гроер, обвиненный в сексуальных домогательствах к собственным ученикам). В 1995 году кардинала уличили в сексуальных домогательствах к мальчикам, а реакция Ватикана вызвала настоящую шумиху в средствах массовой информации и привела к сбору подписей против церкви в Австрии. К этому прибавились сообщения обо всех похищенных и убитых девочках, о которых я узнавала из немецкого телевидения. Но вполне возможно, что любой мужчина, встретившийся мне в необычной ситуации на улице, вызвал бы у меня страх. Быть похищенным в моих детских глазах представлялось чем-то реальным, но все же, в глубине души я верила, что такое может случиться только по телевизору. Но никак не в моем близком окружении.

Когда я подошла к мужчине на расстояние около двух метров, он посмотрел прямо на меня. Страх испарился: эти голубые глаза и длинные волосы могли принадлежать студенту из старого фильма 70-х годов. Его взгляд был каким-то отстраненным. «Это несчастный человек», — подумала я. От него веяло такой беззащитностью, что во мне возникло спонтанное желание предложить ему помощь. Это звучит наивно, как детская убежденность в том, что все люди — добрые. Но когда этим утром он первый раз поднял на меня глаза, то показался потерянным и очень ранимым.

Да. Я выдержу этот экзамен. Я пройду на расстоянии, которое допускает узкий тротуар, мимо этого человека. Мне не нравилось сталкиваться с людьми вплотную, и я хотела попытаться пройти, по меньшей мере так, чтобы не задеть его. Дальнейшее произошло очень быстро. В тот момент, когда я, опустив глаза, поравнялась с мужчиной, он резко обхватил меня за талию, приподнял и закинул через открытую дверь в машину. Для моего похищения потребовалось одно единственное движение — как будто это было балетное па, которое мы отрепетировали вместе. Хореография кошмара.