Ожерелье для Марии

  • «ОЛМА Медиа Групп», 2013
  • «Ожерелье для Марии» — настоящий кладезь ярких историй. Часть из них описана нашими современниками, часть богословами дореволюционной России. Уникальные примеры житейской мудрости дают возможность почувствовать любовь Бога к слабому человеку, окруженному бытовой суетой. Вы увидите красочные сцены из жизни христиан разных веков и поймете, насколько важна роль отдельных женщин в Православной Церкви.

    Герои этих историй — равноапостольная великая княгиня Ольга, мученица Татиана, просветительница Грузии равноапостольная Нина, Блаженная Матрона Московская, преподобномученица Евдокия и многие другие. В сборник вошли также рассказы об удивительных случаях из жизни православных христианок.

    Сама книга продолжает набравшую неслыханную популярность тематику православных рассказов, которую начал бестселлер архимандрита Тихона (Шевкунова) — «Несвятые святые» (1 100 000 проданных экземпляров). Продолжила и развила направление Олеся Николаева. Ее книга «Небесный огонь» (которая также входит в серию «Духовный путь») моментально завоевала любовь читателя и нашла отклик в сердцах верующих.


Верность

Один купец, нагрузив корабль богатыми товарами, поплыл в Африку. Но вскоре началась буря, корабль разбился, все сокровища утонули, и спасшийся купец вернулся домой с пустыми руками… Но там его ждало другое несчастье: кредиторы унесли оставшееся в доме имущество, а так как он был им еще должен, несчастного посадили в темницу. В этом горестном состоянии его жена занималась рукоделием, добывала насущный хлеб и этим кормила себя и мужа.

Однажды в темницу пришел один богатый человек, чтобы подать милостыню бедным узникам. Увидев молодую, красивую женщину он сразу в нее влюбился.

— Что ты делаешь в темнице? — спросил у нее богач. И когда несчастная супруга рассказала ему все, что случилось с ее мужем, он продолжал: — Я заплачу весь долг твоего мужа, если ты согласишься стать моей женой.

— Я клялась перед алтарем Господним быть верной мужу до смерти, — ответила добродетельная женщина, — поэтому не могу располагать собой! Если тебе угодно, подожди здесь, а я спрошу у супруга. Богач согласился, надеясь, что бедный муж пожертвует своей честью ради свободы.

Встревоженная женщина пришла к своему супругу и рассказала ему о предложении богача. Услышав это, несчастный вздохнул, заплакал и ответил ей:

— Дорогая моя, скажи ему, что мы, в какой бы бедности ни находились, преступлением закона Божия не будем покупать свободу! Скажи ему, что Бог видит и тех, которые сидят в темницах, и Он знает, как освободить нас!

Супруга передала богачу слова мужа и вернулась в темницу.

За перегородкой был закован в кандалы разбойник. Он слышал весь разговор и был тронут их добродетелью. Он подозвал их поближе и через стену сказал:

— Я разбойник, совершил много зла. Не сомневаюсь, что меня ждет смертная казнь. У меня в тайнике спрятано много золота, но если я скажу о нем судьям, то оно останется у них. Возьмите его себе и помолитесь обо мне Богу!

Разбойника через несколько дней казнили. Добродетельная женщина, с позволения своего супруга, пошла к указанному разбойником месту и нашла богатство. Она выплатила долг и вскоре освободила своего мужа из темницы.

Подающий бедному — подает Господу

Одна благочестивая христианка была замужем за язычником. Они были бедны, и кроме пятидесяти сребреников, не имели ничего. Однажды муж сказал ей:

— Давай отдадим сребреники взаймы, иначе мы незаметно истратим их по одной монете и впадем в полную нищету.

— Если хочешь дать их взаймы, — ответила ему жена, — отдай христианскому Богу и будь уверен, что они не только не пропадут, но вернутся тебе с лихвой!

— Где же Он, чтобы я мог отдать Ему? — спросил муж.

Тогда жена, указав ему на нищих, сказала:

— Отдай им! и когда нам будет нужно, господь вернет.

Муж с радостью раздал все сребреники. Через некоторое время, когда у них не осталось хлеба, муж сказал:

— Мы совсем обеднели, не отдаст ли теперь твой Бог наш долг?

Жена ответила с твердой верой:

— Иди туда, где ты положил, и Господь отдаст тебе долг.

Он пошел на то место, где раздал сребреники, но увидел только нищих, которые сами просили у других. Размышляя, с кого бы потребовать свой долг, он увидел под ногами один сребреник и, подняв его, купил хлеба и рыбы и принес домой. Когда жена стала готовить рыбу, то нашла в ней драгоценный камень и отдала мужу, чтобы он продал его, не зная, что это дорогой камень.

Муж принес его к купцу, тот спросил:

— Сколько ты хочешь взять за него?

— Ты знаешь ему цену, — ответил он.

Купец сказал:

— Возьми пять сребреников.

Думая, что он шутит, муж спросил:

— Сколько?

Купец, думая, что он насмехается над ним, сказал:

— Возьми десять!

Тот, полагая, что купец шутит, промолчал. Тогда купец стал постепенно набавлять цену до тридцати, сорока и пятидесяти сребреников. Продавец понял, что это драгоценный камень, и запросил триста сребреников. Купец сразу отдал ему деньги. Убедившись через это чудо в величии христианского Бога, язычник захотел обратиться в христианство.

Старая часовня

Рассказ сельского священника

В селе стоит старая часовня. В эту часовню каждый год, в десятую пятницу после Пасхи, бывает крестный ход из сельского храма. В этот день в храме совершается молебен в память о святой мученице Параскеве, нареченной Пятнице, образ которой находится в часовне.

Жители, по большей части женщины, издавна привыкли приходить сюда не только во время общественной молитвы, но и в любое время, особенно весной и летом.
Три девицы села Кочкурова, отстояв вечерню в своем приходском храме, решили идти в часовню на всенощную и возвратиться к утрене в храм.
На половине пути они, взойдя на гору и оставив проселочную дорогу немного левее, пошли полем прямиком к часовне. В полуверсте от часовни они увидели в ней свет. Девицы обрадовались: мол, раз в часовне свет, значит, там уже кто-то молится.
Вскоре они подошли к глубокому оврагу, на противоположной стороне которого находилась сама часовня, и услышали пение. Они быстро начали спускаться в овраг, и немного не доходя до часовни, остановились передохнуть.

Пение в часовне было так стройно и усладительно, что они не могли надивиться и в недоумении говорили: «То поют не наши а, видно, образованные богомольцы посетили в праздник часовню. Не будем же пока входить туда, чтобы не отвлекать молящихся, а станем слушать и молиться здесь».
Они тихо подошли к окну часовни на юго-восточной стене, и две из них встали по сторонам, а третья девица встала напротив окна. Так они слушали дивное пение, похожее на пение великого славословия. Они слышали также и одного читавшего. Наконец, одна девица решилась войти в часовню а за ней и две другие. Но, подойдя к дверям, первая девица в изумлении сказала, что часовня заперта. Они сначала не поверили ей, но когда подошли поближе, то увидели, точно дверь заперта на замок. Пока они так стояли — свет в окне уже не виднелся, и пение не слышалось, была глубокая тишина. Пораженные, они бросились бежать обратно и так бежали до самого храма, в котором еще не началась утреня. Войдя в церковную сторожку, они немного успокоились, но никому не смели рассказать о своем видении.
Я узнал об этом дивном происшествии от одной из девиц. После ее рассказа я позвал вторую девицу и расспрашивал ее, и она рассказала мне точно так же, как и первая, не разноглася с ней ни в одном слове. Третьей девицы не было в это время в селе. Я спрашивал их: почему они так долго никому об этом событии не рассказывали? Они отвечали: «мир называет нас святошами, подозревает в лицемерии, и поэтому мы решили навсегда сокрыть эту тайну, чтобы не подвергнуться еще большему осмеянию и оскорблению».
Я не могу не верить истинности этого происшествия, во-первых, потому что свидетельниц было три, и подозрение в вымысле невозможно, во-вторых, потому что они ведут жизнь безукоризненную, и я за мое сорокалетнее пастырское служение знаю их с самой юности.

Ангелы стояли около нее

Святая Татьяна родилась в Риме около 200-го года. Ее родители были богатые и знатные граждане, тайные христиане.

Трудно тогда было христианам, Рим был полон языческих капищ. Возвращались римские легионы после победы над врагами — все должны были приносить жертвы богам. Вступал на престол новый император — все шли в капища и воскуряли там фимиам. Начинался новый год — всем следовало приносить жертвы. А сколько было других случаев, когда нужно было всем показать, что ты чтишь богов!

Казалось бы, просто — бросить щепотку фимиама на жертвенник, но христиане считали это изменой Христу, отречением от Него, поэтому старались уклониться от участия в общенародных праздниках. Им приходилось скрывать свою веру в истинного Бога. Когда же вспыхивало очередное гонение на христиан, когда их принуждали открыто, при всех, хулить Христа и принести жертвы идолам, тогда даже и тайные христиане объявляли о своей вере, терпели страдания и лишались жизни.

Родители с ранних лет учили Татьяну благочестию. Они брали ее с собой на тайные богослужения, совершаемые ночью в катакомбах. Пробираясь по узким коридорам катакомб, едва освещенным масляными лампами, она видела, что стены этих коридоров хранят в себе мощи мучеников за Христа. В дни их памяти она слышала молитвы, прославлявшие их подвиги, и трепетным сердцем внимала рассказам об их святой жизни и страданиях. Ей самой захотелось быть такой же, как эти святые мученики, так же любить Христа и так же отдать за Него жизнь.

Часто, будучи маленькой девочкой, святая Татьяна, проснувшись среди ночи, молилась Богу: «Научи меня, Господи, не любить ничего и никого так крепко, как Тебя!» Когда она выросла, ее мечта исполнилась. За свою благочестивую жизнь, за преданность Богу и постоянную готовность что-то сделать для других она была посвящена в диакониссы. В ее обязанности входило учить вере оглашенных женщин и девушек, готовить их к Святому Крещению, помогать при совершении этого Таинства, заботиться о бедных, больных и сиротах.

В это время в Риме опять вспыхнуло гонение на христиан. Было приказано, чтобы все граждане принесли жертвы богам, и заключали в темницы всех, кто отказывался это выполнить. Через несколько месяцев после начала гонений Татьяну схватили. От нее потребовали поклониться богу Аполлону. Татьяна ответила, что для нее существует только один Бог — Иисус Христос. Тогда правитель велел силой привести ее в храм Аполлона и склонить перед идолом. Татьяна молила Господа не оставить ее в этот трудный час и дать силы, чтобы выстоять. В то время, когда Татьяну подвели к языческому храму, земля содрогнулась, идол Аполлона упал и разбился на части. Также обрушилась часть стены храма и придавила многих язычников и жрецов, а дьявол, обитавший в статуе, с громким криком и рыданием выбежал из нее — все слышали его вопли и видели тень, пронесшуюся по воздуху.

Тогда нечестивые мучители повели святую деву на суд и мучения. Там ее стали бить по лицу и терзать железными крючьями. Мужественно перенося страдания, Татьяна молилась за своих мучителей и просила Господа открыть им душевные очи и научить истине. Ее молитва была услышана: небесный свет озарил их, и они увидели четырех ангелов, окружавших святую. Тогда они упали к ногам святой Татьяны и стали просить ее:

— Прости нас, служительница истинного Бога, ибо не по нашей воле мы терзали тебя!

Разозленные судьи приказали схватить раскаявшихся воинов и предать их смерти. Новообращенные мученики громко славили Христа, и после жестоких мучени все они были усечены мечом и отошли ко Господу, приняв крещение собственной кровью.

На следующий день сам правитель Рима Ульпиан взялся судить святую мученицу. Когда ее привели из темницы, все были удивлены тем, что на ней не было следов от вчерашних мучений. Ее лицо было спокойно и радостно. Ульпиан стал убеждать святую деву принести жертву богам, но она отказалась. Тогда он приказал раздеть ее и острыми бритвами резать ей тело. Как знамение ее чистоты из ран вместе с кровью истекло молоко, и воздух наполнился благоуханием, подобным аромату святого мира, ибо Татьяна была исполнена Святого Духа.

Затем ее бросили на землю и долго избивали. Мучители уставали, сменяли друг друга. Татьяна же оставалась непоколебимой, так как ангелы Божии, как и прежде, невидимо стояли около нее, ободряли и отводили от нее удары на тех, кто пытался причинить ей страдания. Наконец девять палачей упали замертво, а остальные, еле живые, остались лежать на земле.

Святая Татьяна обличила во лжи самого судью и его служителей, говоря, что их боги — бездушные идолы, она же служит единому истинному Богу, творящему чудеса.

Приближался вечер, и святую отправили обратно в темницу. Там она провела ночь, молясь Господу. Небесный свет озарял ее, и ангелы Божии славословили Господа вместе с ней. Утром ее снова привели на суд, и все были удивлены, увидев ее вполне здоровой. В этот день святая сокрушила своей молитвой храм богини Дианы и снова претерпела за это страшные муки. На другое утро святую Татьяну привели в цирк и выпустили на нее льва. Арена Колизея, как и арены многих других римских цирков, была обильно напоена кровью мучеников. Там постоянно совершались кровавые зрелища: христиан отдавали на растерзание диким зверям. Но теперь на эту же арену была брошена дочь одного из знатнейших и уважаемых римлян. Это сильнее обычного возбуждало всеобщее любопытство.

Однако выпущенный из клетки лев не тронул святую. Вместо этого он ласкался к ней и покорно лизал ей ноги. Толпа, подумав, что это был какой-то ручной лев, потребовала, чтобы его убрали с арены. Некоторые зрители кинулись исполнять волю толпы. Но лев тут же растерзал одного из них. После этого святую Татьяну увели с арены и снова подвергли мучениям. Наконец ее бросили в огонь. Но огонь не коснулся не только ее тела, но даже роскошных волос, которыми святая мученица, как плащом, прикрывала свою наготу во время мучений. Тогда язычники решили, что эти чудеса совершаются только силой волос Татьяны. Ее остригли и заключили в храм Зевса.

Когда на третий день в храм пришли жрецы, они увидели, что идол Зевса лежит разбитый на мелкие куски, а святая молится Богу. Тогда правитель произнес смертный приговор, и святая Татьяна была обезглавлена. Вместе с ней был казнен и ее отец, объявивший себя христианином. Видя страдания своей дочери, он не пожелал оставаться тайным христианином и решил пострадать вместе с ней. Это произошло в 225 году.

Алексей Иванов. Увидеть русский бунт

  • «Олма медиа групп», 2012
  • О пугачевском восстании знают все и в то же время не знает никто. Вроде бы, события известны, версий — множество, но в том-то и беда: ни одно объяснение не объясняет всей истории бунта.

    В XVIII веке российская власть расценила пугачевщину как криминал. Дело это было признано позорным, а потому предано забвению.

    С подачи Пушкина к бунту отнеслись внимательнее. Стало ясно, что народ восстал не за выгоду. XIX век счел пугачевщину войной черни против знати.

    XX столетие упростило ситуацию в угоду вульгарному марксизму. Для советских историков пугачевщина стала крестьянской войной, то есть борьбой эксплуатируемых с эксплуататорами. Однако исследователи так до сих пор и не добрались до сути.

    XXI век потащил в интернет-форумы скороспелые доктрины, в которых глобализм причудливо сливается с конспирологией. Дескать, пугачевщина — одна из фаз вечной борьбы Леса и Степи, Европы и Азии, колоний и метрополии… Можно, конечно, свести пугачевщину к любому историческому тренду, но не найден тренд, из которого обязательно выводилась бы пугачевщина.

    Еще не опробованный ключ к амбарному замку пугачевщины — это сама Россия. Автор, рассматривая историческое событие с учетом территориальных особенностей, дает читателю уникальную возможность по-новому и по-настоящему не только увидеть русский бунт, но и прочувствовать его.

  • Купить книгу на Озоне

Маленькие трагедии «транжементов»

Войско Пугачёва поднималось по
Яику, словно косяк на нерест. И речными
порогами стояли на Яике крепости»
транжементы«.

Они были небольшие, размером с
футбольное поле. Квадратом шла куртина:
невысокий земляной вал с оградой
поверху. Внизу — ров. По углам
выдвигались плечи бастионов, каждый
бастион — с чугунной пушкой. Особые
выступы куртин назывались редантами,
дощатые площадки в бастионах —
барбетами. Внутри крепости располагались
казармы, цейхгаузы — склады
оружия, пороховые погреба, храм и
дом коменданта. Вроде, несерьёзное
укрепление, но по степи не ходят пешком,
а для всадников «транжемент»
оказывался неприступным.

Рядом с крепостями размещались
форштадты — казачьи посёлки.
Гарнизоны «транжементов» состояли
из местных казаков и сменных
солдатских рот.

Двигаясь на Оренбург, маленькая
армия Пугачёва подступилась к маленькой
крепости Рассыпной, которую
защищал маленький гарнизон майора
Веловского.

Бунтовщики поскакали на приступ.
Крепостица звонко отлаивалась
из четырёх пушчонок. Солдаты из ружей бабахали поверх брёвен
ограды. Майор Веловский с бастиона
махал платком, командуя залпами.
Бунтовщики с гиканьем и пальбой
носились вокруг крепости на конях,
как на каруселях.

Но за спиной у солдат крепостные
казаки ломали ограду. И на очередном
обороте бунтовщики бросили коней в
ров, разбрызгали осенние лужи, взлетели
на взрытую куртину и ворвались
в крепость. Пугачёв «взял на слом»
Рассыпную.

Секунд-майор Иван Веловский
и три офицера, отбиваясь
штыками, отступили в
избу. Распахнув окошки, офицеры
отстреливались из пистолетов.
Но казаки высадили
шаткую дверь и вломились в
горницу.

Маленькую трагедию маленькой
крепости высветил багрянцем огромный
закат. Избитые и связанные офицеры
видели, что их казаки-предатели
уже на равных разъезжают среди бунтовщиков,
а солдаты угрюмо стоят на
плацу без шляп и париков, без ремней
и ружей. Рядом — виселица. На коне бородатый самозванец, подбоченясь,
ждёт присяги. Но человеку чести невозможно
присягать самозванцу. Поп,
атаман и офицеры вразнобой закачались
над площадью в петлях, а солдаты
покорно преклонили колени перед
конём Емельяна Пугачёва.

История Рассыпной будет повторяться
от крепости к крепости.
Солдаты отбиваются,
но казаки открывают бунтовщикам
ворота. Крепость капитулирует,
офицеров казнят.
Маленькие трагедии Великой
Степи.

В Рассыпной в плен к мятежникам
попала жена майора Веловского
Ирина. Она будет уговаривать солдат
из бывшего гарнизона своего погибшего
мужа бросить бунтовщиков
и бежать в Оренбург. Но какой-то
негодяй выдаст Ирину Веловскую, и
потом, в Татищевой крепости, Пугачёв
повесит жену офицера.

Нижнеозёрная крепость, ближайшая
к Рассыпной, лежала на высоком
мысу над Яиком. Она погибла так же,
как Рассыпная. Комендант майор захар
Харлов с горсткой офицеров из
орудия вёл огонь по мятежникам. Но
Пугачёв только усмехнулся, глядя на
эту жалкую оборону. Стоя на виду
у канониров крепости, он даже не
пригнулся. «Разве на царей пушки
льются?» — хмыкнул он товарищам.

Когда крепостные казаки открыли
ворота, Харлов понял, что пропал, и
начал скатывать бочонки с порохом
с обрыва в Яик. Бунтовщики влетели
на бастион. Один из них рубанул
майора саблей. Харлов упал. Но он
не успел умереть от потери крови:
его на руках донесли до виселицы и
сунули головой в петлю.

Историю майора Харлова
и его молодой жены
через 60 лет после бунта
узнает Пушкин. Он выйдет
из тарантаса и поднимется
на заросшую травой куртину
былой крепости. Над осенним
Яиком, над Великой Степью будут
плыть журавлиные клинья. Тени облаков
будут тихо стекать по белёсым
склонам прибрежных гор.

Пушкин поймёт, что ни чертополох
во рву, ни Российская империя уже не
помнят об отваге и чести майора из
дальней провинции, о тоске и ужасе
его юной жены. И Пушкин им всем напомнит
о маленьких трагедиях «транжементов». В «Капитанской дочке» он
сделает захудалую Нижнеозёрную крепость
Белогорской крепостью — глав
ной крепостью русской литературы.

Татищева крепость

Оренбургский губернатор Рейнсдорп давал бал. «Народ, который поёт
и пляшет, зла не думает», — некогда
поучала государыня. И вдруг посреди
менуэта грянуло известие, что яицкие
казаки опять взбунтовались, присягнули самозванцу, взяли Илецкую крепость и летят к Оренбургу. Офицеры
кинулись в казармы, дам в обмороках
разносили по каретам.

Через день из Оренбурга вышел отряд барона Христиана Билова: 200 солдат и 150 казаков сотника Тимофея
Подурова. Но решимость барона кончилась за десять вёрст до Нижнеозёрной крепости. Билов послушал, как в
осенней дали, в чистой тишине отчаянно грохочет пушка майора Харлова,
и скомандовал ретираду в Татищеву
крепость, самую надёжную в округе.

Эту крепость Оренбургская экспедиция заложила в 1736 году на
впадении речки Камыш-Самарки в
Яик. Здесь сходились три дороги: из
Оренбурга, Самары и Яицкого городка. Татищев, командир экспедиции,
приказал укрепить земляной «транжемент» бревенчатыми стенами и
назвал крепость своим именем.

27 сентября 1774 года Татищеву
крепость осадили мятежники Пугачёва. Из окошек домов форштадта высунулись рыла бунтовщичьих пушек.
Гарнизоном «транжемента» командовал старый полковник Григорий Елагин. Солдаты Елагина и Билова и казаки Подурова заняли места на валах
и батареях.

Восемь часов по улочкам Татищевой
крепости катался гром канонады. Ядра
мятежников перелетали через куртину и звонко лупили в брёвна цейхгаузов. По лужам во рву поплыли свежие
жёлтые щепки. «Транжемент» трясся
от обстрела, как от ужаса, но не сдавался. Пугачёв разделил своё войско
пополам и приказал штурмовать Татищеву крепость с двух сторон.

В исцарапанную, старую подзорную трубу полковник Елагин
увидел, что толпа мятежников,
пригибаясь, бежит по правому
берегу Камыш-Самарки. Елагин требовательно глянул на
Билова. Барон отрицательно
покачал головой: биться в чистом поле своих солдат из крепости я не поведу, пускай идут
казаки Подурова.

Казаки Подурова выехали из крепости и угрюмо остановились посреди
речки на виду у мятежников. «Против
царя пошли, регулярщики?» — испытующе крикнули из толпы бунтовщиков. Речка бурлила вокруг конских ног,
сносила хвосты лошадей. «Петру Фёдорычу предаёмся», — хмуро сказал
Тимофей Подуров.

Пожилой оренбургский казак, он
станет надёжным помощником Пугачёву. Умелым командованием он наведёт
страх на гарнизон Оренбурга. Под горой Маяк он заманит в ловушку и сгубит симбирскую команду полковника
Чернышёва.

Однако через полгода князь
Голицын разгромит бунтовщиков, и Подуров угодит в плен.
А Пугачёв не вернётся отбивать сподвижника. Подуров
проклянёт Пугачёва. Но зимой
1775 года их обоих казнят в
Москве на одном эшафоте.

Офицеров потрясла измена Подурова. А Пугачёв ухмыльнулся и отдал
приказ о штурме. Казаки двинулись на
крепость, толкая перед собой возы с
горящим сеном: прятались от картечи
в густом белом дыму. Обозлённые солдаты палили из пушек и ружей. Но вечерний ветер перекинул огонь с возов
через куртину, и в крепости запылали
крыши цейхгаузов. Солдаты бросились
тушить пожар, оголив оборону. На
опустевшем реданте напрасно бил
тревогу барабанщик. Мятежники
рванулись к воротам, вышибли
створки и вломились в крепость.

Врукопашную отбивались только офицеры. Полковника Елагина и бригадира Билова ранили. Немца-барона казаки
не удостоили и казни —
докололи на улочке, как
бешеного пса. А Елагина и других офицеров
вздёрнули на виселице. Жена старого
полковника Анисья Семёновна с воем
вырывала окровавленного мужа из рук
бунтовщиков, и бабе тоже накинули на
шею петлю.

Дряхлые яицкие «лыцари» потом
расскажут Пушкину, что мёртвого Елагина мятежники сняли с виселицы,
освежевали, как борова, и его салом
мазали свои раны. Пушкин поверит
этой сказке: озверение — неизбежное
следствие бунта.

Но ужас смерти пугал и без страшилок. Дым разгромленной и сожжённой
Татищевой крепости тонкой пряжей
растянулся над остывающей степью.

Капитанская дочка

Пугачёв сражался при Татищевой
крепости дважды: в начале побед и
в начале поражений. Пушкин тоже
дважды посетил Татищеву: по дороге в
Оренбург и по дороге обратно. Дорога
вдоль Яика словно убеждала и Пушкина, и Пугачёва: Татищева крепость —
это очень важно. А что в ней важного?

Важна судьба семьи полковника Елагина — простая и страшная. Такова вся жизнь человеческая, в которой страшнее
всего делать очень простой
выбор.

Псковский дворянин Григорий Елагин 37 лет оттрубил на службе, вышел
в отставку, а денег не было. И он, полковник, согласился на майорскую должность коменданта крепости. В бунт ему
стукнуло уже 56. За полгода до мятежа
Елагин выдал 17-летнюю дочь Татьяну
за 39-летнего майора Захара Харлова,
коменданта соседней Нижнеозёрной
крепости. Бравый майор Харлов вместе с
молодой женой пригрел и её 11-летнего
братишку Колю: растил генерала.

Когда бунт подкатил к Нижнеозёрной, Харлов отправил Танюшу и Колю
к отцу: Татищева крепость показалась
Харлову надёжнее. Но бунтовщики взяли оба «транжемента». 26 сентября в
петле погиб муж Татьяны, а 27 сентября на её глазах казнили отца и мать.
На руках Татьяны Харловой остался
маленький братишка.

Пушкину рассказали, что Танюша
была невысокого роста, круглолицая
и миловидная. В захваченной Татищевой крепости её приметил Пугачёв —
мужик с горячей кровью, сыгравший с
жизнью в чёт-нечёт. Что на этом свете
могло его попятить?

Красивую офицерскую вдову Емельян прихватил с собой под Оренбург,
а Татьяна взяла и братишку — с кем
его оставишь в холодном, разорённом
доме? Она была согласна на всё, даже
на бесчестье, — ради братика.

Через месяц Пугачёв перенёс лагерь бунтовщиков в Бёрдскую слободу.
Бабу и мальчонку в телеге перевозили верные яицкие казаки. Но вдруг на
полпути они остановили коней и велели офицерским детям сойти на дорогу.
И потом с сёдел принялись палить по
ним из пистолетов. Таня и Коля повалились в грязь колеи.

Казакам лень было спешиваться,
чтобы проверить, живы ли дворянчики. Покрутившись на конях вокруг
упавших, казаки поскорей поскакали
к Пугачёву — объявлять, что пленники сбёгли. А брат и сестра были
только ранены. Но они боялись бунтовщиков и сползли с дороги, где
их ещё могли бы подобрать добрые
люди, спрятались за кустами, обнялись и насмерть вмёрзли в ледяную
полночь степного ноября.

Потом Пугачёв узнал, что побега не
было. Но сделанного не воротишь. Детей офицера замело порошей, однако
ещё долго той зимой проезжие останавливались на знакомом повороте
тракта и ходили смотреть на убитых.
Мёртвая Танюша Харлова обнимала
брата крепче, чем живая Таня обнимала казака Емельяна.

Эта история добила Пушкина — и
вместо задуманной «Истории Пугачёва» из-под пера Пушкина полетела
«Капитанская дочка». Старый полковник Григорий Мироныч Елагин подарил прекрасной пушкинской Маше,
возлюбленной
Петруши Гринёва, фамилию Миронова.

А допросные листы Пугачёва
донесли живую скорбь Емельяна по Тане: «убили её з братом за то, что я её любил. И я
об ней сожалел». Пугачёв покаялся в своей вине за гибель
полковницкой дочери, хотя
мало ли у злодея-самозванца
было грехов, чтобы сокрушаться ещё и об этом?

Казаки решили утешить Пугачёва
и отправили к нему блудницу, которую взяли от гренадеров в обозе разгромленного генерала Кара. Пугачёв
побаловался с девкой — и велел её
повесить: потому что она «волочилась с конюхами и потом украла у
него подсвешник серебреной».

Почему же казаки столь жестоко обошлись с Танюшей Харловой
и Колей Елагиным? И почему безжалостный Емельян не отомстил
убийцам? Да, мятежники вешали
баб, даже беременных, но эти бабы,
жёны убитых мужей, плевали в лицо
самозванцу. А Татьяна не плевала.
Но её застрелили на грязной дороге. Всё потому, что у яицких казаков
были свои планы на
жену для казачьего
императора.

Чувства Емельяна и офицерская
вдова помешали
планам казаков.
И Татьяну принесли в жертву. А Емельян
стерпел. Пока
что яицкие казаки
были его
сильнее, и
«улица» его
оставалась
«тесна».
Чтобы победить
казаков, ему
надо будет потерпеть поражение
от Оренбурга.

Оренбуржье: казачья Россия

От начала бунта прошло всего две недели, а
бунтовщиков стало уже больше тысячи, у них было
20 пушек. Мятежники без боя прошли сквозь Чернореченский «транжемент», оставленный гарнизоном,
и вышли к Оренбургу — главной крепости губернии,
заполненной сбежавшими жителями посадов, войсками и артиллерией.

Пугачёв сначала решил «зачистить» территорию
вокруг города и прошёл по двум крупным селениям,
что подпирали Оренбург плечами.

Слободу Каргалу в 1744 году основал губернатор
Неплюев. Он поселил здесь торговых татар из-под
Казани. Для Пугачёва татары на площади перед мечетью застелили осенние лужи коврами и распластались ниц, пока два знатных жителя под локотки
бережно вели самозванца к царскому креслу. Так
мусульмане встречают не батыра, имама или визиря, — так встречают падишаха, владыку улуса. «Жители встретили меня со всякою честию, яко царя,
почему тут ни одного человека и не повесил», —
скажет потом Пугачёв.

В Каргале к своим яицкому и илецкому полкам
Пугачёв добавит татарский полк. Атаманом Каргалы
станет ушлый местный купец Муса Улеев. Осадной
зимой Пугачёв повадится шастать в слободу к радушному Мусе, у которого всегда будет хмельное на
выбор: буйная татарская буза или весёлая русская
кумышка.

После Каргалы Пугачёв двинулся в Сакмарский
городок. Крепость близ впадения реки Сакмары в
Яик яицкие казаки построили в 1720 году, ещё до
Оренбургской экспедиции. Узнав о приближении Пугачёва, атаман городка сбежал в Оренбург. Сакмарцы звали его обратно, но он не вернулся.

Бунтовщики выволокли из церкви попа и велели
зачитать бумагу, что пришёл царь Пётр Фёдорыч.
Поп отнекивался — дескать, помер же царь, но попу
ответили: жив он, «погребён вить другой». Поп, тоскуя, зачитал манифест Пугачёва. Казаки Сакмарского городка присягнули Емельяну. А Пугачёв назначил им атаманом попа.

У бунтовщиков была вера в казачью
правду, а Христос её соблюдёт или Магомет — не важно. Имамов и попов пугачёвцы бестрепетно верстали в казаки.

Однажды в крепости Бузулук атаман отправил
местных попов исполнять своё поручение, а попы
зароптали, отказываясь. «Ково же мне послать? —
изумился атаман. — Неуж снова казаков нарядить,
за которыми и без того много дела? А вас при всякой
церкви по два. Куда вас, дьяволов, беречь?»
Сакмарский поп прослужил атаманом недолго,
сакмарцы упросили Пугачёва назначить им атаманом что-нибудь более похожее на казака. И Пугачёв
отрядил в Сакмарский городок своего недавнего любимца — древнего старика Дубовского, который в
Илецком городке признал в нём царя.

В 1738 году Фёдор Дубовский служил атаманом
станицы Дубовской на Волге, а станица была центром
Волжского казачьего войска. Но чёрт дёрнул Фёдора пожаловаться на воровство войскового атамана
Персидского. Приехали ревизоры. Атаман подмазал
их, и они объявили жалобу Дубовского наветом. Фёдора кинули под кнут, а потом навечно сослали на
Илек простым казаком.

Пугачёв ещё возьмёт на Волге станицу Дубовскую
и обрушит авторитет клана Персидских. Хотя старику Дубовскому от этого не станет легче. Он угодит в
плен и сгинет на каторге. А несчастный сакмарский
поп получит плетей, потом его лишат сана и определят в церковные сторожа. Зато хитрый Муса Улеев,
пугачёвский атаман Каргалы, вывернется из оренбургского каземата, отбоярится от следствия, вернётся домой и ещё долго будет торговать в Каргале,
как ни в чём не бывало.

Пока осада будет душить Оренбург, Пугачёв займётся переименованиями. Андрей Овчинников превратится в «графа Панина», Федька Чумаков — в
«графа Орлова», Ванька Зарубин — в «графа Чернышёва». Сакмарский городок Пугачёв переименует в
Петербург, Каргалу — в Киев, Бёрды, свою ставку, —
в Москву. Так у «царя Петра Фёдорыча» появится
собственная Россия. В конце ХХ века она сведёт с
ума авторов «Новой хронологии».

Меняя названия, Пугачёв выстраивал параллельную реальность. Он словно форматировал мир, чтобы силой загнать действительность в уже готовую
модель. Такой демиург, как самозванец Пугачёв, не
мог не победить в информационной войне с императрицей Екатериной.

Владимир Мединский. Стена

  • Издательство «ОЛМА Медиа Групп», 2012 г.
  • Роман Владимира Мединского «СТЕНА» посвящен преодолению русской Смуты. 400 лет назад из Москвы были изгнаны интервенты. 1612 год дал нам возрожденный государственный праздник — 4 Ноября. События, о которых рассказывает первый роман автора бестселлеров «Мифы о России» и «Война. 1939-1945», стали героическим прологом к освобождению Москвы… Но, к сожалению, о них почти никто не знает — пока.

    Древняя крепостная стена с зубцами рассекает центр Смоленска, который и сегодня, как 400 лет назад, — пограничный город. А в ту беспокойную эпоху вокруг Стены происходили события трагические и загадочные, ставшие основой первого романа Владимира Мединского.

    Невероятные приключения трех друзей заставляют вспомнить «Трех мушкетеров», имевшие место примерно в те же времена. Но только для Дюма история была гвоздем, на который он вешал свою картину, а вот для Мединского она, история, и есть сама картина. Авторский вымысел — не более гвоздя. Добиваясь исторической точности, Мединский консультировался у ведущих специалистов по Смуте, деятелей Православной Церкви, знатоков исторического батального искусства.

  • Купить книгу на Озоне

— Вы, мой друг, как будто уже из могилы.

Этими словами приветствовал Фрица кавалер Новодворский. Тот действительно был весь в земле и грязи.

— И именно это дает мне какой-то шанс сохранить драгоценную жизнь вашей милости, — хмыкнул Фриц. Он провел полдня на брюхе, изучая подходы к воротам. — Чем вы провинились перед королем, что он вас отправил с петардами?

Новодворский брезгливо покосился на мешок с подрывными снарядами у своих ног и ответил:

— Полгода назад я выиграл у него в шахматы.

Следующую реплику он подал, когда подрывники выдвинулись на исходную позицию:

— Кажется, перед нами не та башня. В ней нет ворот. И мы пришли слишком рано.

— Да, это другая башня. Видите ли, пан Новодворский, все пространство непосредственно перед нашими воротами тщательно охраняется и просматривается. Наилучшая возможность, не подвергая жизнь ненужной опасности, достичь цели — это попробовать добраться вон до того участка стены. Там из стены выступает низенький каменный карниз — дальше поползем вдоль стены прямо под ним… И я советовал бы вам отстегнуть воротник.

Накрахмаленный кружевной воротник кавалера Новодворского, вероятно, стоил целое состояние.

— Во-первых, мой друг, — надменно заметил поляк, — если уж сегодня мне придется встретить смерть, я бы предпочел это сделать, хотя бы нормально одетым. Во-вторых, знаете ли, мешок я не потащу. Я возьму вот это…

Новодворский забрал горн.

— И в-третьих, не пристало рыцарю трусить и ползать на брюхе по грязи. Сейчас темно и никто нас не увидит. Давайте просто осторожно и с достоинством пойдем напрямую к этим чертовым воротам — и выполним приказ короля!

— Ваша милость, темно же — выколи глаза! Возьмите еще фонарь! — от свиты кавалера отделился один слуга. — Я закоптил стекла, его свет со стен должен быть не виден!

Тут откуда-то со стороны крепости мелькнула вспышка — как зарница далекой грозы. Пуля прожужжала у щеки Фрица и, словно толстый желтый шмель, пробив слуге ухо, угомонилась где-то в его несчастной голове. Через миг донесся звук одинокого выстрела.

…В эти же самые минуты измученный отдышкой Безобразов с трудом поспевал по верху стены за стремительным Шеиным. Шло «совещание на ходу». Хотя для Безобразова скорее «на бегу».

— Нет, не скажи: нынче же ночью на приступ пойдут. Тут и спесь короля Сигизмунда скажется, да и надежда на их ляховский «авось». А ну как прошибут ворота петардами? А ну как у нас сил не достанет им отпор дать?.. Пойдут, Безобразов, пойдут. А коли так — вопрос: через какие ворота?

— Так, думается, ясно, через какие: с запада и с востока.

— А, пожалуй, ты и прав. Так что будем готовы встречать дорогих гостей. А знаешь, что такое петарда?

Безобразов решил, что воевода его опять подначивает, поэтому ответил коротко.

— Знаю.

— А вот и нет, не знаешь. — ухмыльнулся Шеин, — Мне Григорий Колдырев объяснил. Слово это французское, грубое, а означает «пердун».

Безобразов заржал с такой силой, что, казалось, заходили кирпичи у них под ногами. Воеводе пришлось обождать, прежде чем задать новый вопрос.

— Два подземных прохода, кои я велел камнем заложить, проверил?

— Все сделано как надо, одной петардой, — он снова ржанул, — не прошибешь.

— Хорошо. Лаврентия видел?

Безобразов усмехнулся в бороду:

— По мне, так его-то более всех видно. А вот стрелец сторожил на ходах, так твоего Лаврентия не разглядел и чуть не завалил. Видит, вроде с польской стороны — а там в лабиринте поди разбери где какая сторона — пятно света движется на него. Ну и пальнул. Как узнал в кого стрелял, так чуть жизни себя не решил. Прямо там, под Соборной горкой.

Но Лаврентий вроде зла не держит… В общем, он по всем подвалам прошелся, все ходы-выходы осмотрел, только что стены не щупает — прочны ли. И куда идти, что странно, никого не спрашивает… — Он запнулся на мгновенье — словно раздумывая, говорить или нет, но все же признался: — Я еще подумал: он-то откуда о тех подземных ходах все знает? Чай, сам крепость не строил…

— Да он со мной по ним не один и не два раза ходил, — сходу ответил воевода, однако обернулся и быстро глянул на Безобразова. — А ты почто спросил?

— Да не почто. Просто подивился. Да ты не думай, — Безобразов словно занервничал, — Уж сокольничего твоего, Лаврентия никто крысою не посчитает.

Михаил поморщился:

— Быстро же немецкое словцо ко двору у нас пришлось. И ты уже знаешь про изменника, что у нас завелся, и крысой именуешь?

— А то! Словцо в самый раз… Да вот и он, легок помине!

— Узнал? — спросил Шеин у Лаврентия, вставшего у них на пути.

Тот коротко кивнул.

— Значит, Безобразов, ступай к вылазным частям, Горчаков может быть только там. Обскажи ему все, о чем сейчас говорили насчет ворот. Городовую осадную роспись менять мы не станем, действовать будем, как ране порешали. Но на ус пусть намотает.

Ранее на военном совете было решено разделить все силы крепости на две части: осадную и вылазную, причем вторая была в полтора раза больше. Осадные люди, в свою очередь, были разбиты на тридцать восемь отрядов — по числу башен. А вылазные стали, как бы сказали на несколько веков позже, оперативным резервом. Как ни велика Смоленская крепость, а попасть на угрожаемый участок из ее середины — там и сидели на траве лужка вылазные люди — можно за несколько минут.

— Ну? — бросил Шеин Логачеву.

— Видели белого сокола. Много кто видел. Беда большая будет, воевода. Народ в это верит.

— Чего-то я, Лаврентий, не пойму. Вроде суеверности особой я в тебе допреж не замечал. Беда большая… Так она очевидна. Вон, глянь, у меня по левую руку за Днепром табором встала… Я же тебя об одной вещи просил: выясни, сколько у Сигизмунда пушек.

— Тридцать. И не пушки это, а мортиры. Перевозить их удобно, а стены бить они мало пригодны. Наше огневое преимущество, получается, шестикратное. Даже поболе того.

— А интересная штука получается! С Горчаковым надо будет обсудить, князь у нас военных правил да уставов любитель. Во сколь раз мы уступаем полякам в войске, во столько ж превосходим их по пушкам. Это какая-то новая, непривычная война выходит.

Разговаривая так, они добрались до внутренней лестницы, которая вела со стены к подножию Коломенской башни и спустились со стены. Стрельцы; увидав воеводу, заулыбались.

— Смотр нам учинить пришел, Михайло Борисович?

— А то я не видал, — воевода остановился, внимательно оглядывая снаряжение и оружие стрельцов. — С вашей стороны нынче вряд ли гости будут, однако спать не могите. Сейчас слухи для нас наиважнее всего будут.

Устройству подземных траншей — слухов смоленский воевода еще весной, едва получив сведения о намерениях польского короля вступить на русскую землю, уделил особое внимание. Длинные траншеи, прорытые вдоль всех крепостных стен, были покрыты сверху досками, на доски аккуратно уложили землю и свежий дерн, к началу лета густо заросший свежей травой. Местами над траншеями даже высадили кусты, аккуратно выкопав их в близлежащих рощах. Приметить слухи, находясь сверху, было невозможно, зато те, кто в них находился, отлично слышали все происходящее наверху. Нужны они были, само собою, не для того, чтобы подслушивать разговоры. Но обнаружить само присутствие врага, особенно в ночное время, когда темнота скрывает всякое движение снаружи, можно было наверняка. Попасть в траншеи возможно было либо с риском, —спустившись со стены по веревке и подняв одну из замаскированных дерном крышек, либо через два прорытых под стеною туннеля, узких, как лисьи норы, начинавшихся и заканчивавшихся колодцами. Закрывались они толстыми коваными решетками и вдобавок дубовыми створками. Их охраняли всего тщательнее — хоть и узок ход, но пролезт ьпо нему сможет и враг… главное, чтоб он об этих ходах не прознал.

Между тем створки были откинуты, а решетка поднята. Воевода, увидав это, нахмурился:

— Почто не закрыто? Стоите вы здесь или нет, то не важно: вход открытым держать нельзя.

— Так как же не держать, Михайло Борисович! — воскликнул старший из стрельцов. — Туда ж час назад твой этот порученец спустился, коего ты вчера поутру наблюдать за работами поставил. За тем, чтоб, значит, доски все в траншеях проверили, да крепеж.

— Колдырев, что ли? Так он мне вчера же вечером и доложил, что все сделано. Для чего было снова туда лезть?

— Проверить еще надо было… — долетел из темного колодца глухой голос, и вот уже Григорий, выбрался наверх и распрямился, отряхивая с кафтана комочки влажной земли. Следом за собой он вытащил пищаль. — Проверить, можно ли достать поляков пищалью из крайнего слуха.

— Нельзя что ль достать? Что так пасмурен? — спросил Шеин.

Лицо Колдырева казалось темным, точно было в тени. Григорий отвернулся, но потом вновь посмотрел в глаза Михаилу:

— Что сейчас говорить об том? Сейчас дело у нас всех одно: город оборонять от ляхов…

Он развернулся и зашагал прочь, однако Михаил догнал его. Не из-за Катерины ли случилась такая перемена в бесшабашном «боярине с прутиком», как прозвали смоляне Григория из-за его европейской шпаги? Шеин взял Григория сзади под локоть, развернул лицом к себе.

— Говори.

— Что говорить-то?

— То и говори, из-за чего у тебя на душе так почернело. Не слепой же я. Ну?

Теперь они стояли одни, на одной из узких крепостных улиц. Никто уже не мог услыхать их разговора… и Колдырев дрогнул…

Новый проект в жанре постапокалипсиса

Издательство «ОЛМА Медиа Групп» представляет новый проект в популярном жанре постапокалипсиса — «Анабиоз».

Все люди на планете после запуска коллайдера впали в анабиотический сон на 30 лет. К моменту пробуждения мир сильно изменился: технические достижения цивилизации не работают, социальная, экономическая и политическая система рухнули, изменилась экосистема. Людям приходится выживать в новом мире и раскрывать тайны анабиоза.

Автор идеи — Сергей Палий.

Авторы проекта: Сергей Палий и Алексей Гравицкий, Юрий Бурносов и Сергей Волков, Дмитрий Казаков и Илья Тё, Роман Куликов и Ежи Тумановский, Виктор Косенков и Иван Кузнецов — имена, известные каждому любителю фантастики.

  • Книги о разных городах: Москва и Сеул, Казань и Таллин, Париж и Кандагар…
  • Новая книга каждый месяц.
  • Единый день старта продаж для каждой новой книги.
  • Эксклюзивный саундтрек Anabioz от группы Melancholy.
  • Сайт www.anabioz.com

Источник: издательство «ОЛМА Медиа Групп»

Пробуждение

Глава из романа Сергея Палия и Алексея Гравицкого «Анабиоз»

О книге Сергея Палия и Алексея Гравицкого «Анабиоз»

Гулко ухнуло.

Тишина.

Пусто.

У-у-ух.

Вот, снова.

Тяжело, с натугой, будто отовсюду сразу. Прорывая тьму, разбивая безмолвие. Возвращая мысли…

Ух-ух-ух.

Звук стал громче, ритмичней, с каждым новым ударом он нарастал, давил, накатывал плотными волнами до тех пор, пока не оборвался так же резко, как возник.

Я вздрогнул и рывком, с хрипом вдохнул. Легкие наполнились воздухом, но облегчения это не принесло: обожгло изнутри и только.

Больше не ухало.

Я открыл глаза.

Расплывчатые контуры и рябь поплыли во все стороны, словно кто-то сбил настройку телевизора. Овальное световое пятно оформилось, стало ярче и едва не ослепило. Пришлось зажмуриться.

Рефлекторно дернувшись, я шарахнул себя кулаком в грудь. Жуткое ощущение пустоты, таящейся где-то рядом, не отпускало. Чувствуя, как дрожат руки, вдарил по груди еще сильней, со всей дури.

Ну же!

Ухай!

Бейся же, зараза!

Сознание поплыло, пальцы судорожно сжали футболку и на удивление легко разорвали ткань. Нет-нет-нет, не хочу в пустоту… Ухай, ты же сердце… Ты должно работать…

У-у-ух.

На этот раз вдох не прошел вхолостую. Все тело закололо, будто миллионы иголочек впились в мышцы изнутри, и по ним пустили ток. Спину свело судорогой, к горлу подступил комок, рот наполнился слюной. Я подался вперед, чтобы сплюнуть, но крепко приложился лбом обо что-то твердое. Тошнота на какое-то время уступила место вспышке боли. Ремень безопасности натянулся, впился упругой змеей в ключицу.

Сквозь ухающие удары пульса в висках я услышал собственный стон. Щурясь, на ощупь щелкнул фиксатором, отбросил ремень, уперся ладонями в шершавую пластиковую панель и согнулся. Меня вывернуло наизнанку желчью и тягучими слюнями.

Спазмы продолжались еще с минуту, тело била крупная дрожь, конечности тряслись, покалывание в мышцах усилилось. Ничего, фиг бы с ним. Главное — ухает.

Наконец, я разогнулся и часто, неглубоко дыша откинулся на спинку. Скрипнуло.

Гул в голове стихал, судороги закончились, сознание постепенно прояснялось. Нехотя возвращалось зрение. Перед глазами все плыло, вспыхивало радужными пятнами и подрагивало. От ладоней исходило бледно-золотистое свечение: будто плоть под кожей была едва-едва ярче положенного. Так бывает, если через руку посветить фонариком. Только там видно красную муть и сосуды, а тут — словно тусклые лучи пробиваются через янтарь.

Поморщившись, я встряхнул руками. Глючит, наверное, спросонья…

Спросонья? С какого такого спросонья? Где я вообще?

Продавленное кресло, бардачок, заляпанное снаружи лобовое стекло с замершим на полпути дворником, безжизненная приборная панель. Все грязное и влажное.

Что произошло? Авария?

Но почему тогда водительская дверь приоткрыта? Почему она такая ржавая? Что за лохмотья на мне вместо футболки? Где Борис?

Мы с братом ехали из Внуково. Посадили маму на рейс и возвращались в Москву, а потом…

Что случилось потом, я не помнил совершенно. Пустота. Ватная, без единого просвета. Без снов, видений и воспоминаний. Без мыслей. В какое-то мгновение меня будто… выключили.

Сердце заухало быстрее. Нутро подернулось инеем страха.

— Бор-рь… — выдавил я.

Голос сорвался. Пришлось долго кашлять и отплевываться прямо на резиновый коврик мерзкой желчной слюной. Откуда она только берется?

— Борис, — позвал я громче.

Никто не отозвался.

В сознание угрем вползла пугающая мысль: снаружи — подозрительно тихо. Это на Киевском-то шоссе возле аэропорта?

— Борис!

Тишина.

Превозмогая вернувшуюся тошноту, я выпрямился. Дернул ручку и толкнул локтем дверь. Та не открылась: то ли заблокирована, то ли заклинило. Надавил посильнее, плечом. Бесполезно. Покликал по клавише стеклоподъемника — ноль реакции. Взгляд упал на торчащий из замка зажигания ключ. В рабочем положении.

Наверное, мы врезались, и электрику в машине переклинило.

Еще раз, наудачу, дернул ручку — никак. Дверь застопорилась намертво. Наверное, чем-то прижало с той стороны. Я завалился набок, извернулся и стал переползать через рычаг переключения передач на соседнее сидение. С водительского места можно было выбраться наружу.

На полпути меня снова замутило, пришлось раскорячиться, упершись одной рукой в руль, а второй — в спинку кресла. Перед глазами опять все поплыло, гадкое покалывание волной прошло по всему телу. Я несколько раз крупно сглотнул, но с рвотным позывом совладать не смог, и затрясся в спазмах. Противная слюна упала тягучей нитью на сиденье.

Сотрясение, что ли? Так тошнит после сильного сотрясения мозга, но череп вроде бы цел, хотя голова продолжает гудеть…

Отплевавшись, я перебрался на водительское сидение и толкнул приоткрытую дверь. Она подалась на удивление легко, и мне пришлось упереться в стойку, чтобы не вывалиться по инерции наружу. Тело слушалось с трудом, суставы будто поролоном забили, чудовищная слабость мешала двигаться.

Кое-как подтянувшись, я поставил правую ногу на порог и замер. На заскорузлой кроссовке белели плесневелые пятна. Рука машинально потянулась к порванной футболке, и пальцы сжали ветхую ткань.

Лоскуты.

Тишина продолжала втекать в салон через распахнутую дверь. Тишина давила на уши, заполняла холодным ужасом сознание.

Что же тут творится?

Путаясь в движениях, спотыкаясь, я вылез из машины и моментально рухнул наземь, отшибив коленки и ладони. Ноги не держали. Какое-то время пришлось стоять на четвереньках и восстанавливать дыхание. Перед глазами дрожали ярко-зеленые травинки, пробивавшиеся через трещину в асфальте. Чуть в стороне, возле отбойника, чернел свежий грязный след — вроде Бориса. Значит, жив.

Но куда он ушел? Почему бросил меня?

Я собрался с силами и поднялся на ноги. Сразу же заштормило, крутануло, повело в сторону. Еле успел облокотиться на багажник машины, чтобы сохранить равновесие и не упасть. Ладони уперлись во что-то шершавое, ломкое.

Я пригляделся, все еще щурясь с непривычки.

Ржавчина.

На багажнике, дверях, крыльях, на стойках и крыше — коричневые оспины темнели повсюду. Борькина «аудюха» была покрыта мелкими пятнами ржавчины, будто за ней не ухаживали. Долго не ухаживали.

Бред…

Тишину разбил птичий клекот, заставив меня резко вскинуть голову и сморщиться от вспышки головной боли. На крыше автобусной остановки, торчащей на обочине справа от шоссе, сидела какая-то пестрая птица: то ли дрозд, то ли клест — не особо в них разбираюсь.

Справившись с приступом, я отпустил, наконец, багажник, и осторожно выпрямился. Застыл в оцепенении.

Пульс вновь заухал в висках, как гигантский отбойный молот.

Зрение практически полностью вернулось в фокус, но того, что я увидел вокруг, просто не могло быть. Никак. Разве что в дурном сне…

Серый асфальт растрескался, кое-где вдоль выцветшей разметки пробивались островки травы, столб оплетали нити вьюнка. Рядом замер давным-давно сгоревший и успевший основательно прогнить бензовоз. Стекла в кабине осыпались, и скелет водителя серой кочерыжкой торчал за рулем. В толстую опору надземного перехода врезались сразу две легковушки. Двери одной были распахнуты. Часть закрытого пешеходного моста обрушилась прямо на дорожное покрытие. Но не сама по себе, а так, словно по пролету врезали чем-то большим и тяжелым вроде экскаваторного ковша. За отбойником, метрах в пятидесяти темнела сплющенная фурой легковушка. Сам длинномер лежал под разбитым рекламным щитом поперек трассы. А за ним виднелись крупные искореженные обломки, разбросанные далеко против движения по обочине. Столбы там были поломаны, отбойник перекручен, асфальт покрывали глубокие царапины, а за фурой валялся большой цилиндр. Если прикинуть вероятную траекторию полета этой махины, получалось, что именно она проломила пешеходный мост и опрокинула грузовик.

Бомба? Не взорвавшаяся ракета? Что это за фиговина?

Следующая мысль испугала гораздо сильнее увиденных разрушений.

На этом участке Киевского шоссе не было движения.

Вообще.

Наша машина стояла посреди трассы, недалеко от центрального отбойника. От бампера до бампера тянулись ржавые царапины. Мы перестроились в левый ряд, потом, видимо, потеряли управление, отскочили от ребра ограничителя и встали.

Все остальные машины — были они разбиты или выглядели более-менее целыми — тоже стояли как попало, будто кто-то выключил их на ходу и бросил. Словно игрушки. А некоторые, что уже совсем не укладывалось в голове, были оплетены вьюнком.

Окружающий пейзаж походил на фантасмагорию. На вымысел спятившего художника. На кошмарный сон…

Сердце бешено колотилось в груди, страх все туже сжимал в холодных тисках рассудок, заставляя беспомощно оглядываться, не давая трезво рассуждать.

— Борис! — крикнул я, чувствуя, как подступает паника. — Эй! Кто-нибудь!

Дрозд-клест испуганно защебетал и полетел прочь. Из-за забора вспорхнула целая стайка пичужек поменьше. На грани слышимо сти раздался то ли свист, то ли скулеж.

Брат не отзывался. Никто не отзывался. Хотелось делать что угодно: ходить, бегать, кричать, — лишь бы притупить накатывающий волнами страх.

Доберусь хотя бы до пешеходного моста, разведаю обстановку.

Озираясь, я отошел от машины. Ноги получалось передвигать с трудом, слабость все еще не позволяла двигаться быстро и уверенно.

Меня мотало из стороны в сторону, колени ходили ходуном, но равновесие держать уже получалось. Осторожно подойдя к бензовозу, я на автомате заглянул в открытую кабину и шарахнулся от истлевшего скелета.

— Твою мать…

Мгновенно вернулась тошнота. Издалека обгоревший водила выглядел нестрашно, а вот так, с расстояния в пару метров…

Меня в третий раз вывернуло прямо на асфальт. Казалось бы, уже нечем, ан нет: запасов тягучей желчи хватило. Вдобавок жестоко закружилась голова, и пришлось с минуту ждать, согнувшись пополам и уперши ладони в колени.

В правом кармане джинсов, которые, в отличие от футболки не разошлись по швам, что-то мешалось.

Мобила!

И как раньше не вспомнил!

Я разогнулся, достал телефон, раскрыл его привычным движением. Выключен.

Треснувший экран безжизненно темнел. Краска на пластиковых вставках облупилась, надпись стерлась, от узнаваемого бренда осталась только буква «а».

Дрожащим пальцем я не сразу попал по нужной кнопке. Надавил.

Давай! Включайся! Ну же!

Раздался сухой щелчок. Задняя панель отвалилась и шлепнулась под ноги. За ней вывалился потускневший аккумулятор.

Чувствуя, как страх подступает с новой силой, я нагнулся, сгреб запчасти в кучу и трясущимися руками собрал телефон, в глупой надежде, что он вдруг сказочным образом заработает…

Куда там! Аппарат был мертв. Давно.

Я машинально сунул его обратно в карман и еще нетвердым, но быстрым шагом направился к ближней опоре пешеходного моста.

— Борис!

От крика с цистерны бензовоза вспорхнула стайка воробьев. За ними в воздух поднялись несколько голубей, а следом, шумно хлопая крыльями, взлетел огромный черный ворон. Откуда здесь столько пернатых?

Возле бетонной громадины я остановился. Лестница, ведущая наверх, была завалена ветками и мусором. Нижние ступени скрывались под слоем почвы, который тянулся от газона через брусчатку тротуара. Словно водой намыло. Знак пешеходного перехода закономерно торчал рядом с бордюром, но некогда синий квадрат потускнел и покрылся грязью — привычного человечка с лесенкой на нем было не различить. Разметка на дороге тоже поблекла. Покрытие в целом разрушилось несильно, но потрескалось капитально. Тонкие полоски травы зеленой паутиной покрывали асфальт. Складывалось ощущение, что я не на федеральной трассе около Москвы, а в глубинке, где по недоразумению отмахали по четыре полосы в каждую сторону и забросили никому не нужный автобан лет на двадцать…

Последняя мысль жутким эхом раскатилась по сознанию, вызвав совсем уж неуместные ассоциации. Я по инерции сделал еще несколько шагов, заглядывая за покрытый ржавыми язвами микроавтобус, и встал как вкопанный.

Посреди шоссе торчало деревце. Небольшая, тонкая осина чуть-чуть скривилась возле корня, прорастая сквозь трещину в асфальте, но дальше тянулась к небу стройным и вполне здоровым стволом и ветвями. Ветер едва заметно колыхал зеленые листья, вдыхая жизнь в застывшую картину и будто издеваясь над моим воображением.

Этот штрих пейзажа доконал меня окончательно. Колени снова подогнулись, и я уже готов был взвыть, чтобы очнуться, вырваться из затянувшегося кошмара, как по ту сторону забора повторился звук. Тягучий, пугающе реальный, наполненный отчаянием скулеж или… стон.

— Эй! — хрипло крикнул я, срываясь с места, спотыкаясь и чуть не падая. — Отзовитесь! Я здесь!

Стон будто бы отдалился. Или показалось?

Я обогнул опору и притормозил. Угол забора изогнулся, крайняя секция была опрокинута. Сразу за тротуаром начинались густые заросли кустарника, над которыми нависала молодая, но уже разлапистая сосна.

Стон оборвался. Зато краем глаза я заметил движение — правда, вовсе не в той стороне, откуда доносился звук, а правее, возле врезавшихся друг в друга легковушек.

Резко развернувшись, я успел увидеть, как между машинами мелькнул силуэт.

— Подождите! — заорал я, шагая к легковушкам. — Эй… Да стой ты!

Силуэт появился еще раз, уже дальше, за следующими автомобилями. Продолжая срывать голос, я рванул за беглецом, но почти сразу пришлось остановиться: перед глазами потемнело от слабости. Я опять уперся руками в колени, отдышался.

Так, по крайней мере, я здесь не один. И даже улепетывающий со всех ног человек — это человек. Хотя, с чего я взял, что это именно человек? Видно было лишь силуэт…

— Да ну на фиг, — пробормотал я самому себе. — Не накручивай.

Хватит бессмысленных телодвижений. Хочешь понять, что происходит, нужно сосредоточиться и поработать головой. Без истерики.

Так, последнее воспоминание… последнее… Мы с Борисом посадили маму на рейс во Внуково, дернули кофе в закусочной и поехали обратно в Москву. У меня днем намечалась встреча с клиентом, показ квартиры, а вечером планировали с Элей сходить в кино. Борису тоже надо было по каким-то срочным делам. Он и так водит агрессивно, но тут вообще дал жару: нырнул в туннель и, выскочив на шоссе, перестроился сразу в крайний левый ряд. Кажется, кого-то подрезал… А дальше? Что-то случилось. То ли удар, то ли свет просто разом погас.

Не помню.

Может, мы разбились насмерть, и…

— Не накручивай, — повторил я уже громче.

Поморгал и шумно выдохнул.

Фыркающий звук повторился, словно кто-то неумело передразнил меня. И этот кто-то стоял сзади.

Я вздрогнул. Сердце заухало, как поршень в моторе. Что-то удержало меня от резкого движения. Будто почувствовал: нет, нельзя дергаться, иначе он моментально нападет.

«Кто? — взорвалось в мозгу, заставляя и без того заходящееся сердце ускорить ритм. — Кто — он? С чего я взял, что там не человек?..»

Только-только начавшие выстраиваться мысли вновь посыпались, как сметенный ветром карточный домик.

По шее и спине бежали мурашки. В затылке будто кто-то сверлил дырку — настолько явственно ощущалось присутствие. И взгляд. Чужой, голодный, нечеловеческий.

Еле сдерживая животное желание сорваться с места и бежать без оглядки, я застыл на несколько секунд. Даже дыхание задержал. Собрался с духом. В голову, сквозь шум пульса, пробилась единственная более-менее четкая мысль, за которую удалось зацепиться, как за соломинку: «Если он не напал сразу, то можно договориться».

Стараясь двигаться плавно, я убрал вспотевшие ладони с коленей, разогнулся и медленно-медленно повернулся всем корпусом.

Интуиция меня подвела.

Договориться с ним было абсолютно нереально…

Возле бетонной опоры стоял волк.

Я почему-то сразу понял, что это не собака, а именно волчара — матерый, голодный, неизвестно откуда взявшийся в этих краях.

В лучах пробившегося сквозь облака солнца взъерошенная шерсть на его спине блестела, и это со стороны могло показаться даже красивым, если бы не оскал. Взгляд невольно цеплялся за ряды грязно-желтых зубов, останавливался, и отвести его от этой смертоносной ухмылки было уже невозможно. Острые клыки отпечатывались в сознании, гипнотизировали, подавляли волю, вызывали в генной памяти какой-то дикий, древний страх. Мелко дрожащая верхняя губа оттеняла статичную фигуру хищника. А черный холод глубоко посаженных глаз вымораживал почище зимней вьюги. В них не обязательно было смотреть. Они сами… смотрели, превращая мышцы в камень.

Выйдя из ступора, я прерывисто вдохнул и, едва чувствуя ноги, сделал маленький шажок назад. Под кроссовкой скрипнул камушек, и я вновь замер.

Волк моментально перестал скалиться, уронил голову на бок и заскулил. Вот что за стон я слышал пару минут назад в кустах! Только теперь эта смесь рычания, воя и хриплого скулежа больше не казалась жалобной или отчаянной. Звук заставлял ежиться, сжиматься, подталкивал бежать… Рассудок подсказывал, что бегство сейчас равноценно смерти, но тело, подчиняясь первобытным инстинктам, работало само.

Я попятился, смещаясь к ближайшей машине. Укрыться в салоне не успею, но кузов легковушки — хоть какая-то защита: остаться с хищником один на один на открытом пространстве, значит стать его быстрой добычей.

Я не побежал, не запаниковал. Я отступил, и это дало мне шанс выжить. Мозг заработал на удивление четко. Возникло ясное понимание, что к зверю нельзя поворачиваться спиной. Появилась трезвая оценка сил, осознание его превосходства в скорости. А еще захотелось найти оружие, любое, чтобы не чувствовать себя настолько беспомощным.

Ткнувшись спиной в машину, я вздрогнул и судорожно нащупал пальцами ручку задней двери. Дернул. Бесполезно: закрыто.

Хотел было проверить переднюю дверь, но в этот миг волк сорвался с места и помчался на меня. Беззвучно, стремительно, еле слышно шурша лапами по асфальту. От вида быстро приближающегося хищника кровь застыла в жилах. В его движениях чувствовался опыт охоты, умение настигать и убивать добычу. Он несся с единственной целью: сбить меня с ног и вцепиться в горло, чтобы загрызть…

Время словно замедлило бег, картинка развалилась на отдельные кадры. Зверь приближался скачками, каждый из которых выделялся обострившимся зрением в отдельный рывок. Мозг отмечал траекторию несущейся серой массы как пунктир, упирающийся полупрозрачным концом в мою грудь. Листья на проросшем в дорожной трещине деревце замерли вместе с порывом ветра.

А затем мир словно взорвался, наполняясь резкими движениями, ощущениями, пугающим звуком шуршащих по сухому шоссе лап.

Страх близкой смерти, как электрический заряд, прошиб вдоль позвоночника, махом сняв оцепенение и заставив совершить немыслимый прыжок на грани возможностей организма. Я пружинисто оттолкнулся обеими ногами и сиганул влево, отклоняя корпус и голову как можно дальше от летящего на меня волка. Он уже оторвался от земли, когда сообразил, что жертва ушла с линии атаки. Решительно не желая упускать шанс сбить добычу с ног, хищник крутанулся всем телом, изогнулся в полете и сумел зацепить мое плечо лапой.

Зубы клацнули над самым ухом, но зверь промахнулся. По инерции его унесло на багажник, перевернуло. Царапнув когтями по железу, он приземлился по ту сторону машины и свирепо зарычал.

Падая, я едва успел подставить руки, чтобы не грохнуться на асфальт плашмя. Удар все равно получился сильным, и на мгновение я потерял ориентацию. Разодранное плечо пронзила сильная боль. Сознание поплыло.

Нет! Только не отключаться! Иначе — смерть…

Сжав зубы, я вскочил на ноги и, сообразив, что выиграл секунду другую, побежал к опоре моста. Лестница там хоть и завалена хламом, но других укрытий вокруг нет.

Едва я успел обогнуть дорожный знак и завернуть за угол, как следом донесся до жути знакомый шорох лап, и волк серым призраком выскочил на остановку. Он не промазал, нет. Этот гад все рассчитал: вышел на удобную точку, чтобы взять разбег для решающего броска.

Я подбежал к лестнице, но завал оказался серьезнее, чем выглядел со стороны.

Спотыкаясь, разбрасывая в стороны гниль и ветки, я рванул наверх, но растянулся на первых же ступенях.

Сзади послышалось разрывающее нервы рычание.

Сердце пропустило удар.

«Вот и всё», — буднично мелькнуло в голове, когда я переворачивался на спину, чтобы хоть как-то отразить убийственный бросок…

Хрясть!

Сбитый мощным пинком с траектории атаки, волк отлетел в стену и с утробным рыком ощерился. В первый миг я даже не понял, что произошло, а когда осознал, то напряженное до предела тело вдруг разом расслабилось, словно из него вынули стержень.

Краем глаза я успел заметить, как Борис подался вперед и со всего размаху полоснул волка чем-то острым, заставив того заскулить и отскочить в сторону.

— Пош-ш-шёл! — зловеще прошипел Борис, наступая и не давая зверю опомниться.

Раненый хищник не дольше секунды размышлял, стоит ли продолжать схватку. Расклад сил изменился, и жертвой мог стать он сам. Не переставая сипло рычать, скалиться, подволакивая поврежденную лапу, волк отступил. Сначала зашел за остановку, а потом проворно нырнул в лаз под забором.

Я запрокинул голову и бездумно уставился в длинную ветвистую трещину на своде.

Сердце ухало, отдаваясь громоподобными ударами в висках и пульсирующей болью в поцарапанном плече. Иней страха, выморозивший грудь изнутри, постепенно таял. Возвращались запахи, звуки. Во рту появился соленый привкус крови: наверное, я прикусил губу или язык во время безумного паркура.

Хотелось полежать так подольше, прийти в себя. А еще больше хотелось проснуться в холодном поту и с облегчением осознать, что эта замусоренная лестница, пыльное шоссе с мертвыми машинами и проросшие сквозь асфальт деревья — всего лишь ночной кошмар…

— Отдохнул? — поинтересовался Борис, протягивая жилистую руку. Во второй он держал саперную лопатку. По всей видимости, догадался прихватить из багажника. — Подъем.

Я с трудом поймал его ладонь и встал на ноги, морщась от боли в плече.

— Покусал? — нахмурился Борис, заметив мою гримасу.

— Царапнул. Обработаю, и заживет, — ответил я, облокачиваясь на перила. — Спасибо тебе.

— Еще заходи, брат, — усмехнулся Борис и подмигнул.

Его скуластое узкое лицо сделалось похожим на морду борзой: вытянутое, с острым носом и рыжеватой щетиной. Борис еще со школьных времен жутко бесился, когда его сравнивали с худощавой собакой, поэтому я старался лишний раз не подначивать на эту тему. Но похож, ох похож! Не зря ему в старших классах кличку Борзый дали. Высокий, сухопарый, резкий в движениях, с характером…

Странный он: мне бы наоборот понравилось такое сравнение, а этот бесится.

— Надо ближе к машине перебраться, — сказал я, отходя на присыпанный землей тротуар и осматривая следы. — Волк может вернуться.

— Еще разок с лопатой поцелуется, — фыркнул Борис, переставая улыбаться.

— Тебе повезло, — покачал головой я. — Если б с первого раза его не ранил, то еще не известно, как…

— Ладно, не топчи клумбы, — отмахнулся Борис, разворачиваясь и шагая поперек шоссе, к «аудюхе».

Терпеть не могу эту присказку. Да еще этим его хриплым тоном. Когда он так говорит, сразу вспоминаются тупые бандиты из девяностых. А Борис вовсе не тупой, и почти не бандит. Он и хрипит не ради эффекта, у него действительно такой специфический голос.

Но сходство все равно есть.

Как и с борзой.

Возле машины Борис остановился, прислушался. Я тоже невольно замер.

Солнце опять скрылось за пухлыми, будто сделанными из ваты облаками, и усилившийся ветер принес обрывки фраз. Что именно говорили, разобрать не представлялось возможным, но на этот раз у меня не возникло сомнений: речь была человеческая.

— Вроде там бормочут, — кивнул Борис в сторону опрокинутой фуры. — Пока обождем. Хрен знает, что у них на уме.

Он положил лопатку на крышу, с хрустом открыл заднюю дверь и полез в салон. На дорогу посыпалась ржавая труха, с порога свисла оборванная резиновая прокладка.

— Ты где был? — спросил я, хотя на языке вертелись совсем другие вопросы.

— На разведку ходил, — буркнул он, продолжая копошиться на сидении. Его летние брюки тоже обветшали и местами разошлись по швам. — Потом тебя спасал.

Слова вроде бы не были обидными, но где-то возле желудка привычно кольнуло. Борис обожал в любой ситуации поставить собеседника в зависимое положение. А уж меня — старшего брата, не добившегося в жизни карьерных высот, — просто-таки считал своим долгом пошпынять при первом удобном случае.

Он, наконец, закончил рыться в салоне и выбрался наружу. Сунул под мышку портфель с документами, протянул кожаный футляр с моими очками и аптечку.

— Держи. Йодом мажься и бинтуйся, если марля не сгнила.

Последняя фраза, как удар хлыста, вернула меня в пугающую реальность. Я повесил футляр на шею, взял аптечку и повертел головой, переводя взгляд со сгоревшего бензовоза на отплетенный вьюнком столб, и обратно. Ветхий скелет водителя продолжал равнодушно скалиться через осыпавшееся лобовое стекло…

— Ты понимаешь, что здесь произошло? — обронил я, запоздало соображая, насколько глупо прозвучал вопрос.

Но Борис, вопреки ожиданию, ответил без издевки:

— Ни хрена я не понимаю. — Он нахмурился. Взгляд стал цепким и колким. Лоб прорезала глубокая вертикальная морщина, какую редко увидишь у тридцатилетнего человека. — Ясно одно: мы долго провалялись в отключке.

— Не просто долго, — поправил я. — Очень долго. Судя по…

Я не нашелся, как закончить фразу. Просто махнул рукой за спину, показывая на ужасающий пейзаж.

— Ага, — подхватил Борис, толкуя жест по-своему. — Я тоже видал, как дерево через асфальт растет. Что последнее помнишь?

— Выехали из туннеля, ты подрезал кого-то. — Я потер лоб, вспоминая. — Всё. Дальше — как отрезало.

— Та же фигня, — согласился Борис, отвинчивая крышку бака и нюхая. — Бензина нет.

— Как нет? — тупо спросил я.

— Так. Выдохся, наверное.

— Не может быть. Ерунда какая-то.

Я говорил в пику фактам лишь потому, что рассудок был не готов признать очевидное. Мне все еще сложно было поверить в то, что нас каким-то невероятным образом перебросило в будущее. В странное будущее, словно бы искаженное…

Борис некоторое время сверлил меня взглядом, будто подозревал, что я знаю больше него, но не хочу делиться. Потом, видимо, усек, что я просто-напросто растерян, и отвернулся. Почесал в коротко стриженом затылке, неопределенно хмыкнул.

— Как думаешь, что с нами случилось? — осторожно спросил я.

— Не знаю, — отозвался он, подходя к кабине бензовоза и заглядывая внутрь. Меня снова замутило. — Где в грузовиках инструменты обычно? Под сиденьем, что ль…

Я не ответил. Борис поворошил что-то внутри кабины, выругался и спрыгнул со ступеньки. Достал зажигалку, пощелкал, вхолостую высекая искры.

— И сигареты ёк, — зло сообщил он, убирая бесполезный предмет в карман ветровки.

— Если мы попали в будущее, то как объяснить все это… запустение? — проговорил я, сам не понимая, кому задаю вопрос, себе или Борису.

— Не знаю.

— Если предположить, что у нас коллективная потеря памяти, то…

Я запнулся.

— Откуда все это запустение, — закончил Борис. — Слышал про летаргический сон?

— Отпадает, — покачал я головой. — Слишком долго получается. Даже по самым скромным прикидкам, дереву, которое на дороге проросло, лет пять.

— Зато многое объясняет, — задумчиво сказал Борис. — К примеру, волка, который тебя чуть не сожрал.

— Ничего это не объясняет, — опять возразил я. — Почему мы не состарились? Почему зимой не перемерзли? Почему нас тупо черви не сожрали? Кстати, чтоб на Киевском шоссе волки завелись, надо всю экологию перекосить. Не Подмосковье. Гораздо шире. А тут всего лишь местная…

Я осекся.

Сердце заухало. В голове зашумело, в конечности вернулось покалывание.

Я рефлекторно поежился.

Кусочки мозаики окончательно сложились в картину.

Повсюду, насколько хватало глаз, темнели безжизненные машины, растения буйствовали так, словно их развитие ничто не ограничивало на протяжении многих лет, там и тут щебетали птицы. Воздух был чист и прозрачен — ни выхлопных газов, ни пыли, ни той надоевшей матовой дымки, которая висит над крупными городами.

Аптечка вывалилась из ослабевших пальцев и с глухим стуком упала на асфальт.

Я уже знал, что сейчас озвучит Борис. Замотал головой, словно не желая слышать, но слова все равно ударили по ушам.

— Такое не только здесь, — сказал Борис и махнул рукой в сторону Внуково. — Пока ты спал, я метнулся к аэропорту на километр. Везде одно и то же. Дохлые машины, заброшенные дома. Ни света, ни огня.

Чувствуя, как приходит осознание трагедии, я отступил на шаг. Будто это Борис был виноват во всем случившемся, будто он мог заразить меня какой-то неведомой инфекцией катастрофы.

— Нет, — сорвалось с пересохших губ.

— Да, брат, — жестко отрезал Борис. — Вырубило, как минимум, все окрестности.

Я снова мотнул головой. Взгляд уперся в большой искореженный цилиндр, лежащий за перевернутой фурой. Уже понимая, что это за штуковина, я сделал еще один шаг назад.

Хотелось убежать от надвинувшейся вдруг реальности. Далеко-далеко, туда, где снова все будет привычно и просто.

— Мама…

Я не узнал своего голоса.

Борис посмотрел на меня исподлобья. Пронзительно, страшно.

— Ее самолет был уже в воздухе, — произнес он, наискось отсекая прошлое.

Ух-ух. Ух-ух-ух.

Меня словно вынули из тела и дали взглянуть на себя со стороны…

Лицо серое, как дорожная пыль, кулаки сжаты до белизны в костяшках, плечо перепачкано кровью, в глазах отражается чистое небо с белоснежными ватными облаками. А под этим прозрачным небом — серое полотно шоссе, разбитый пешеходный мост, сплющенные легковушки, перекрученный отбойник, опрокинутая фура, искореженный цилиндр авиационной турбины…

Ух-ух.

Ух-ух-ух.

Сердце уже работало в штатном режиме, сильно и ровно. Сердце начало отсчет новой жизни, и плевать оно хотело на то, что мир навсегда изменился.

Ух-ух.

Ух-ух-ух.

Пульс ритмично колотил по вискам, взрывая тишину и оглушая чудовищной явью, в которой случилось проснуться.

Сердце билось здесь и сейчас.

Сильно и ровно.

Вопреки.

Купить книгу на Озоне

Моя мать

Отрывок из романа Анхелес Касо «Навстречу ветру»

О книге Анхелес Касо «Навстречу ветру»

Я всегда испытывала чувство зависти к людям, которые управляют своей жизнью. К тем, кто с удовлетворением способен заявить, что самостоятельно, шаг за шагом, построил свое бытие, располагая рядом достижения и промахи, объединяя их, раскладывая положительный опыт вместе с отрицательным, радость поверх боли, словно возводя незыблемую крепость на вершине неприступной скалы. Жизнь этих людей подчинена их собственным помыслам и железной воле, как кровь бегущая по венам. В их сердцах нет места для страха.

Для меня, напротив, жизнь — явление внешнее. Нечто, напоминающее дымку, которая струится вокруг меня, отбивает свой ритм и заставляет вести себя определенным образом, так, что едва ли можно принять какое-либо решение. Я не делаю осознанных шагов, наполненных смыслом и светлой целью вдалеке, мерцающей в будущем, как маяк, который светит мне в непроглядной тьме. Я не следую по какому-то пути, течению или даже обрывистой и крутой тропе, пробираясь через острые, словно кинжалы, утесы. Я просто плаваю в этой дымке и из последних сил перебираю руками, чтобы не захлебнуться. И больше ничего. Да, иногда на миг появляется голубое небо, зеленые деревья и прелестные бабочки, порхающие среди цветов. А по ночам — мириады звезд, сияющих словно россыпи драгоценных камней. Но я знаю, что иллюзия продлится всего мгновение. Я делаю глубокий вдох. Дышу. Дышу. И эта холодная, густая, первородная мгла снова обволакивает меня, подчиняя своей прихоти.

Я всегда была трусихой. Робкой, нерешительной и испуганной. Всегда, с самого детства. Думаю, виной тому мой отец. Он был очень жестоким человеком, одним из тех людей, которые идут по жизни, оставляя за собой метку страха, выжженную огнем. Не то чтобы он нас бил: ему этого и не требовалось. Достаточно было его присутствия, которое вызывало омерзительное и леденящее напряжение, резкого и визгливого голоса или взгляда его маленьких темных глаз, двух крохотных зрачков рептилии, пристально следивших за каждым нашим движением. Этот взгляд причинял гораздо более острую боль, чем удар бичом. Каждый день ровно в двадцать пять минут восьмого он приходил домой, и тогда наш уютный мирок, наполненный обыденными вещами, замирал так, словно какое-то колдовство превращало всех в каменные статуи. Наступали часы отчаяния. Моя мать, услышав, как он паркует свою машину у садовой ограды, сразу же выключала радио, которое она слушала по вечерам. Игры моих братьев замирали. Домашние задания вдруг становились для нас непостижимыми, калейдоскоп букв и цифр мелькал перед глазами, и мы никак не могли их поймать. Дом наполнялся напряженной тишиной. Предметы замолкали, застывали, словно не существовало ничего, кроме всемогущего присутствия этого человека, которое наваливалось на нас и на все с нами связанное всей своей тяжестью. Отец ни с кем не здоровался. Он поднимался в свою комнату, раздевался, раскидывал вещи по углам, откуда их тут же собирала мама, надевал пижаму и халат и спускался в гостиную смотреть телевизор. Мама запиралась на кухне, прикрывая беспокойство домашними хлопотами. Мы, объятые ужасом, сидели в своих комнатах и делали вид, что способны понять логарифмы или выучить историю Непобедимой Армады, и ждали его крика. Потому что каждый вечер после своего возвращения отец громко звал по имени одного из нас. Тогда мы должны были немедленно появиться перед ним, с таким чувством, словно мы — крысы, которых вот-вот прибьют лопатой. Даже не утруждая себя тем, чтобы сделать потише телевизор, он спрашивал нас о школьных успехах, которые никогда не казались ему достаточно блестящими, или о ссадине на коленке, появившейся после очередного падения во дворе, или о новом сколе на какой-нибудь стене. О чем угодно, с тем чтобы обвинить нас в чем-то, сказать несколько неприятных фраз и отправить в кладовую. Затем нужно было оставаться там довольно долго, иногда даже на время ужина, до тех пор, пока он не посылал за нами маму. Многие вечера своего детства я провела в этой темноте, охваченная ужасом, слушая поскрипывание полок в шкафах, потрескивание штукатурки на потолке, хруст коробок с новогодними игрушками и осколками разбитой посуды. Я верила, что однажды какое-нибудь чудовище — возможно, огромная черная птица — вылезет из одного из тех шкафов, в котором жило и пряталось долгие годы, и набросится на меня, чтобы навсегда утащить во мрак. Мне хотелось плакать и кричать, но я не могла, потому что иначе это бы услышал отец, и тогда заточение продлилось бы еще дольше. Единственное, что я могла сделать — съежиться в углу и пристально смотреть на луч света из кухни, который через коридор проникал в маленькую щель под дверью, и очень тихо нашептывать, почти не дыша, все песни, которые знала. Мы, бывало, насвистывали их с подружками, водя хороводы или прыгая со скакалкой. Впервые я услышала эти песни от бабушки в ее деревенском доме. Она напевала их, когда мыла посуду или застилала кровать, своим дрожащим, немного визгливым голосом, которым, тем не менее, она очень гордилась.

Упорным пением мне удавалось кое-как успокоить колотящееся в груди сердце, хотя время от времени очередной скрип досок заставлял меня вздрогнуть от испуга. А время шло очень и очень медленно, извиваясь в сумраке, пока не приоткрывалась тихонько дверь и на пороге не появлялся мамин силуэт. Тогда, ни слова не говоря, она снова возвращала меня в обычную жизнь, где горел свет, слышались вдалеке приглушенные голоса братьев, сидевших в своих комнатах, звуки включенного телевизора в зале, под которым дремал отец, и разливался аппетитный аромат мяса, которое не спеша готовилось на плите.

Я крепко держалась за мамину руку, переполненная чувством благодарности, и на секунду ощущала, как беспокойно бьется ее пульс вместе с моим, уже спокойным. Я садилась рядом с мамой на кухне, довольная тем, что вижу ее перед собой, хотя грустное молчание, всегда окружавшее ее, не исчезало и казалось черной стеной, отделявшей ее от остального мира. Мама носила на лице маску печали, словно это была ее собственная кожа. Но я смотрела, как она суетится, помешивает мясо в кастрюле, чистит картошку, аккуратно гладит рубашки отцу, вещи братьев и мою одежду, и эта рутина, это мерное течение времени, даже ощущение грусти, исходившее от мамы, заставляли меня чувствовать нечто похожее на счастье. Там, рядом с ней, среди простых и ясных вещей, я была в безопасности. Поскольку дети ужинали на кухне, я не видела отца до того момента, когда нужно было пожелать ему спокойной ночи. Это было облегчением как для нас, так и для отца. Хотя мы всегда очень тихо разговаривали и старались не шуметь, чтобы не быть услышанными, здесь можно было болтать о всякой ерунде, пинаться под столом, строить недовольную гримасу, когда нам подавали тушенную с луком печенку, и жадно поедать картофель фри.

Поужинав, мы убирали посуду в раковину и впятером отправлялись в гостиную. Отец пил кофе с рюмкой коньяка и глубокими затяжками курил сигару, от которой по всему дому распространялась омерзительная вонь. «Спокойной ночи, папа», — говорили мы по очереди. А он отвечал: «Спокойной ночи. Спите крепко». И всё. Ни поцеловать, ни приласкать, ни хотя бы улыбнуться, чтобы подбодрить нас и отогнать ночные кошмары, которые могли нам присниться.

Не припомню, чтобы отец когда-нибудь нас целовал. Тем не менее, меня это никогда не печалило. Никогда не возникало такого желания. По правде говоря, я этого не хотела. Я росла, опасаясь его, и это всё, что меня с ним связывало, ощущение ужасного дискомфорта в его присутствии. Но я никогда не тосковала по чувству любви к нему так, будто эта привязанность не относилась к запасу естественных нежных чувств, из которых состоит наша жизнь. Любимые, друзья, члены семьи. Отношения с каждым из тех, к кому мы так или иначе испытываем чувства, образуют потоки, циркулирующие между их и нашими телами, между сознаниями, словно могучая сила, окружающая нас и формирующая мир, который сложно представить без ее существования. Но я спокойно могу представить свою жизнь без отца. Более того, могу представить счастливую жизнь.

Когда отец был при смерти, я сказала ему об этом. Не из мести: я даже не ненавидела его. Ужас, который он наводил на меня в детстве, с годами распространился на всё мое существование, и в конце концов я стала чувствовать к нему лишь безразличие. Не знаю даже, что на меня нашло. Я не собиралась, всё произошло само, как будто все те, кому отец причинил боль, безмолвно назначили меня для того, чтобы дать ему знать об этом в последние минуты жизни. Я дежурила у его постели в больничной палате. Была моя очередь. Отец спал. Внезапно он проснулся и посмотрел на меня. В этом взгляде было выражение бесконечного презрения, словно я была муравьем, которому он мог оторвать лапки и голову, а потом с отвращением растоптать. «Даже тогда, — подумала я, — когда он умирал, ему нужно было смотреть на меня так». Я опустила глаза, чтобы не встретиться с ним взглядом, и увидела, как маленькие бледные руки, всегда пугавшие меня, вырисовываются на простыне, словно два пятна слизи. Я не взяла их в свои, не поцеловала его лоб, не погладила по щеке и даже не пошептала ему на ухо, как поступают любящие дети умирающих родителей. Но я и не закричала, не плюнула, не осыпала его имя проклятиями. Просто что-то внутри моей головы взорвалось, что-то холодное и твердое, как кусок льда, разлетающийся на куски, и я сказала отцу так, словно говорила о фильме, просмотренном накануне:

— Ты никогда нас не любил, — заявила я, — ни маму, ни своих детей. Ты всех нас сделал несчастными. Мы тебе ничем не обязаны. Не жди, что мы будем тебя оплакивать.

Миллионы раз я жалела на протяжении всей своей жизни о тех словах. Мне всегда было обидно, что я поддалась тому приступу жестокосердия и толкнула отца в полном одиночестве к вратам смерти, и эта ужасная мысль пульсировала в его голове вместе с последними ударами сердца. Мысль о том, что он прошел по жизни, словно нелепая тень, и никто не будет тосковать по нему. Но тогда единственное чувство, на несколько мгновений посетившее меня, было чувство безмерного облегчения.

Что чувствовал отец, я не знаю. Его зрачки расширились, и мне показалось, что по его телу пробежала легкая дрожь. Содрогание на несколько десятых секунды. И больше ничего. Он тут же оправился и сказал мне таким же спокойным тоном, каким я только что говорила с ним:

— Жизнь — тяжелая штука. Так бывает. Не думай, что я сокрушаюсь из-за того, что вы не будете меня оплакивать. Я никогда на это не рассчитывал.

Я вышла из палаты и оставила отца одного. И заплакала. Я проплакала до самого утра из-за того, что сказала ему, но в основном потому, что его это не тронуло. Я плакала из-за одиночества и страха, на которые меня обрек отец, из-за смерти подсевшего на иглу брата Эрнесто, из-за больного алкоголизмом Антонио, из-за сентиментальных переживаний Мигеля. И еще из-за маминой неизлечимой грусти.

Мама не всегда была грустной. По крайней мере, так говорила бабушка. По ее рассказам, мать с детства любила петь, как и бабушка, была веселой, лазала по деревьям, как обезьянка, носилась по полям и звала коров, выкрикивая их клички и вприпрыжку взбираясь на холмы. Она могла бы найти свое счастье рядом с любым мужчиной из округи, поскольку была работящей и нежной, как женщина, и выносливой, как парень. Но однажды летом, когда маме было шестнадцать лет, появился он, мой отец. Ему тогда было около тридцати, он был хорошо одет, располагал большими деньгами, заработанными за счет коммерции в Мексике, куда он переехал со своей семьей еще ребенком. Отец вернулся, чтобы открыть скобяную лавку в городе и создать семью. И он решил создать ее с моей матерью.

Причина, по которой такой серьезный мужчина, огорченный, как его называла бабушка, выбрал самую веселую девушку в округе, для всех осталась загадкой. Возможно, он не мог вынести ее веселья и хотел с этим покончить, как убивают птицу, которая надоедает своим пением в саду. Есть настолько испорченные люди, которые испытывают ненависть ко всем, кто излучает жизненную силу и радость. И вместо того, чтобы просто держаться подальше, эти люди расставляют свои сети и охотятся на них, а потом хоронят их под тяжестью земли только ради извращенного удовольствия наблюдать за смертью всего того, что они так ненавидят. Наверное, это и было причиной.

Но еще более загадочно то, что мама приняла это. Почему? Не знаю. Не думаю, что она вышла замуж по любви. Шестнадцатилетняя девушка, обожающая танцевать в зарослях вербены, купаться в реке и нестись, словно безумная, под гору на велосипеде, не влюбляется в таких, как мой отец. Он расхаживал по деревне в костюме с галстуком, ворчал на всех, кто ему попадался, вместо того чтобы здороваться, и смотрел на них жестким, словно гранит, взглядом. Даже не было того, что бабушка называла ухаживаниями. Ни цветов, ни улыбок, ни предполагаемых случайных прогулок до дома, ни долгих бесед под балконом в свете садящегося за холмами солнца или под струями проливного дождя, заливающего огород. Два или три разговора возле церкви, пара прогулок во время церковных праздников, и вдруг он явился просить руки моей матери. Дедушка с бабушкой пытались уговорить ее ответить отказом. Им не нравился богач из-за океана, несмотря на пачки его денег. Но она уже решилась, и не было возможности переубедить ее.

Было ли это из-за денег? Я никогда не замечала, чтобы маму они волновали. Ее не привлекала ни роскошь, ни удобства. Да, всю жизнь она прожила в хорошем большом доме, который отец, вернувшись из Мексики, купил там, где раньше был пригород, но она никогда не просила помощи, чтобы следить за жилищем и ухаживать за нами. Никогда у мамы не было служанок, ни помощниц, ни драгоценностей, ни мехов. Даже получив наследство, она жила по-прежнему, уже одна в доме, и не позволяла себе никаких трат, кроме самых необходимых. Но, может быть, ее не интересовали деньги как раз потому, что они принесли ей несчастье, когда она их пожелала. Возможно, правда в том, что именно этого она хотела. Может, отец ей шептал на ухо обещания красивой и приятной жизни. Он мог сказать маме, что ей не придется больше доить коров, кормить кур, полоть огород, собирать яблоки, готовить кровяную колбасу после забоя скота. Наверное, у мамы было какое-то тайное стремление, и ей хотелось наряжаться в красивые платья и туфли на каблуках, красить губы и ходить каждую неделю в парикмахерскую. Может быть, она хотела путешествовать, объездить весь мир, увидеть все, что находится за зелеными холмами, окружавшими ее родную деревню, — бескрайние моря, сверкающие огни городов, степи с бесконечными равнинами и высушенной оранжевой землей… Кто знает, какие глупости могут взбрести в голову шестнадцатилетней девчонке?

Думаю, мама никогда мне не расскажет. Я ни разу не говорила с ней об отце. Он умер, она оделась в траур — без слез, как я и предполагала — и ходила на непременные церковные службы. Мама опустошила шкафы, разобрала бумаги, выставила на продажу скобяную лавку, но так ни разу и не упомянула отца. Словно его не существовало, или как будто это был секрет, которым маме не хотелось ни с кем делиться: ни о том, какие иллюзии она питала, ни что, как ей казалось, мог предложить этот мужчина, ни когда стали рассеиваться цветные мечты, которые загорелись тем летом. Ни о том, как она научилась мириться с этой неудачей и жить в этом пузыре сожаления, эта певучая и веселая девочка.

Я никогда не была уверена, что хуже: так и не достичь блаженства или познать его на мгновение и затем потерять. Когда Пабло бросил меня, и мир рухнул, я прокляла праздник, на котором Элена нас познакомила, ослепительную ночь нашего первого поцелуя, день, когда мы решили пожениться. Я бы отдала все на свете, чтобы не пережить всего этого и чтобы не тосковать по нему. Мое прошлое было бы спокойным, чистым, стерильным, словно тихая больничная палата. Без иллюзий, без эмоций. Тогда не было бы разрыва, и та самая огромная черная птица, преследовавшая меня, не настигла бы меня, и я бы не чувствовала, будто бегу, объятая ужасом, по пустоши. Я бы вела одинокую и скучную жизнь, но не познала бы этой боли. Долгое время я цеплялась за мысль, что годы, прожитые рядом с ним, — потерянное время. Что вся моя жизнь с ним, вся моя любовь к нему — чудовищная ошибка, неудачное здание, от которого остались только зловонные развалины, заполненные мочой, экскрементами и сорняками. Нечто, что никогда не должно было родиться.

Но теперь, когда я уже привыкла думать об этом как о чем-то далеком и чужом, когда боль не витает вокруг, охватывая все, и воспоминания стерлись, оставив толстый слой пепла, под которым, хоть не без труда, я еще могу дышать, я рада, что мне довелось пережить то, что было. Иногда даже на какое-то мгновение я чувствую гордость за свои чувства. Как будто огромная золоченая рама подчеркивает мою огромную любовь к нему. Порой по ночам, когда я ложусь в постель и все еще замечаю его отсутствие, неутешительный холод, навсегда отметивший его уход на половине матраса, его половине, на которой он никогда не спал, теперь я думаю, что мне повезло познакомиться с ним и полюбить его, и быть им любимой. И тогда, объятая тоской, я мечтаю, чтобы воспоминание о нем вернулось ко мне в последнюю минуту, и чтобы его лицо, улыбающееся, смотрящее на меня, приближающееся, чтобы поцеловать, юное и любимое лицо стало последним, что я увижу в своей жизни.

Не знаю, помогло ли моей маме то, что в детстве она была счастлива. Или наоборот, все необыкновенные моменты ее детства и отрочества, радость, которую она чувствовала в те славные годы, стали причиной безусловной тоски, превратились в тяжкое бремя, которое, как камень, привязанный к шее, бесконечно тянуло маму ко дну ее собственной пропасти. Наверное, она всегда жалела о том, что приняла предложение отца тем летом, может быть, она тысячу раз представляла себе, как сложилась бы жизнь, если бы она вышла за какого-нибудь местного крестьянина. Или ни за кого бы не вышла, осталась бы навсегда свободной и жила бы среди липкой дорожной грязи и солнечного света, опаляющего вершины. Носила бы потертый фартук и вечные резиновые сапоги, вставала бы до рассвета, чтобы подоить скотину, и ложилась бы обессиленная, среди запаха удобрений и пестицидов, но зато беззаботно распевая и гуляя по холмам, с гордостью называя коров по кличкам, плескаясь, словно глупая нимфа, в прозрачной воде огромной лужи…

Так легко сожалеть о принятом в какой-то момент решении, об ошибке, которую совершаем в решающий миг, меняющий нашу жизнь раз и навсегда. Нет, дело не в том, что мы приняли решение, не обдумав. Мы много думали. Задействовали все свои нервные клетки. Лежали в постели целыми днями, прислушиваясь к малейшему движению мысли в голове, к вибрации вен, к самым незначительным признакам сомнения или воодушевления. Мы принимали решение, размышляя, представляя последовательность событий, которые произойдут после выбора, твердые и ясные шаги, которые приведут нас в светлое и стабильное будущее. Я выйду замуж за этого человека, потому что люблю его и всегда буду любить, буду учиться по этой специальности, потому что смогу заработать много денег. Откажусь от этой работы, потому что иначе придется уехать из этого города, а я не хочу терять эту атмосферу и вечную панораму тех же самых домов, и все тех же деревьев, застенчиво растущих в лунках на улице, теплую компанию друзей, собирающуюся каждый вечер в одном и том же кафе.

Мы думаем, сопоставляем последствия, представляем. Или нет. Или мы принимаем решение во власти порыва, необдуманного увлечения, приводящей все тело в состояние напряжения внезапной встряски нервов, трепета в груди, чувства тревоги в животе. Во власти вспышки, которая засияла в голове и осветила все. Это неважно. Скорее всего, мы допускаем ошибку. Жизнь будет следовать по своему пути на обочине наших планов, словно компания насмешливых богов дует на нас, коротая свою бессмысленно вечную жизнь на небесах, запутывает дела, усложняет ситуации, искажает чувства. Мужчина, которому мы поклялись в вечной любви, в конце концов превратится в отвратительное существо, ненавистное нам. Профессия, к которой мы так усердно готовились, выйдет из моды, как только мы закончим образование. Город, который мы не хотели покидать, изменится со скоростью света до неузнаваемости, а наши друзья навсегда уедут, и кафе закроется, не оставив никаких признаков своего существования, как будто его и не было.

Жизнь продолжит свой ход, закрутится вокруг своей оси, закувыркается, будет внезапно идти то вверх то вниз, безум¬ная, жестокая, и толкать нас по своей прихоти к блаженству или пропасти, по краю наших усилий и заслуг. Все, что рассказывают, — ложь: наши поступки не имеют следствий. Все это — трата сил, разбрызгивание возвышенных попыток ухватиться за нечто прочное, за удовлетворение, благополучие, комфорт… Мы создаем семьи, строим дома, начинаем бизнес, из кожи вон лезем при каждом движении, но все рассыпается в одно мгновение, и мы не можем сохранить все это. Или наоборот, видим, как вокруг нас вырастает счастье, тогда как мы не пошевелили и пальцем для этого, образуется из небытия и опирается на наше внутреннее ничто, на нашу небрежность или злобу, рассеиваемую над миром, как будто этому счастью совершенно все равно, как мы его лелеем или набрасываемся на него.

Что сталось бы с моей матерью, останься она в своей деревне? Наверное, она бы пришла к тому же, в тот же сумрачный уголок грусти. Бабушка говорила, что мама стала такой из-за рождения детей. Эта досада, эта невозможность справиться с жизнью, которые зарождаются у некоторых женщин после родов. Все дело в гормонах. Послеродовая депрессия, которая началась после рождения моего старшего брата. Это легко лечится современными лекарствами. Но в то время их не было. О таких вещах даже не говорили. Люди ограничивались тем, что мирились со своими печалями. Или однажды выбрасывались в окна. Остальные тихо шептались, завидев пустой взгляд, дрожащие руки, сильный упадок духа, свойственный больным депрессией, тем, у кого больные нервы. С состраданием или с презрением, но в любом случае зная, что их никак не избавить от этого недуга. Только судьбой или молитвами.

Моя бабушка, напротив, верила в некоторые старинные средства. Она унаследовала от своей матери, а та — от своей, и так из поколения в поколение, знание о травах и их тайны. Иногда, когда бабушка гуляла со мной по холму, она указывала на листья и плоды, рассказывая о корнях и клубнях, считавшихся могущественными чудесами земли, которую она ворошила собственными руками. Костенец постенный, успокаивает кашель. Адиантум венерин волос, очищает печень. Ломонос, компрессы из которого лечат язвы. Вереск, помогает при воспалении мочевого пузыря…

Когда родился Мигель, мой старший брат, бабушка не смогла быть рядом с мамой. Она, конечно же, хотела. Все матери, которых я знала, были рядом со своими дочерями в момент родов, держа их за руку, протирая лоб, успокаивая и подбадривая. Все помогали в первые недели жизни младенца, готовили питательные бульоны роженицам, осторожно будили среди ночи, чтобы покормить ребенка грудью, учили ухаживать за маленькими беспомощными телами. Но отец бабушке этого не позволил. После бессчетного количества ее писем с предложением приехать в город, после многочисленных уклончивых ответов мамы, которая, вероятно, не очень хорошо знала, что ей написать, отец отправил бабушке письмо, в котором холодно дал понять, что в ее помощи не нуждаются. Она очень расстроилась. Много плакала, а потом поздно вечером под проливным дождем быстро пробежала три или четыре километра, отделявшие ее от часовни, с пышным пучком петрушки, завернутым в газету. Высыпала сушеные травы из кувшинчика, всегда стоявшего рядом с образом святого Панкратия, наполнила дождевой водой, поставила в нее свежие ветки петрушки и встала на колени возле Святого. Она молилась ему, чтобы все обошлось хорошо, и боли при родах были легкими, и чтобы у ребенка было все, как положено. А потом бабушка громко, быстро и зловеще попросила: чтобы у моего отца выпали все волосы. Это все, что ей пришло в голову. Чтобы с ним не случилось ничего серьезного, но чтобы он облысел, быстро лишился густорастущих, темных и вьющихся волос, единственного, достойного упоминания при описании его внешности. Это была бабушкина скромная месть за то, что отец не позволил быть ей рядом с дочерью, когда та рожала, не дал ей помочь и присутствовать при первых минутах жизни ее внука.

Похоже, святой Панкратий не очень-то прислушался к бабушке в тот день, потому что в действительности отец дожил до самой смерти, и его шевелюра осталась нетронутой, без единого седого волоса. В отличие от него, мамины волосы побелели очень быстро. По крайней мере, такой я ее всегда помнила. Сколько ее помню, а ей тогда еще не было и тридцати лет, мамина шевелюра была усеяна пятнами седых волос, за которые я неосторожно дергала, играя в парикмахера на кухне. Мама сидела на низком стульчике из камыша, а я стояла на коленях на табуретке позади нее, снова и снова проводя расческой по туго натянутым прядям и мучая ее, при этом она не жаловалась.

Мама вообще никогда не жаловалась. Не знаю, делала ли она это поначалу, когда родился Мигель, и она стала плохо себя чувствовать, окончательно утратив свою веселость. Но я сомневаюсь. Не могу представить себе, чтобы она протестовала, шепотом сокрушалась, повышала голос или противилась чему-либо. Мама научилась жить со своей грустью, мириться с ней, никогда не упоминая вслух. Но ей не надо было жаловаться, чтобы бабушка догадалась, что происходит. Как только она увидела, как мама выходит из машины и идет к двери деревенского дома, когда брату было уже два месяца, дни стали длиннее, и летнее тепло позволяло такому маленькому существу поехать и пожить в такой глуши, бабушка сразу поняла, что у нее послеродовая депрессия. Она наблюдала этот недуг у других недавно родивших женщин, тусклый взгляд, обмякший рот, явное отсутствие привязанности к ребенку, череду долгих приступов рыданий, связанных с чувством вины из-за неспособности быть хорошей матерью.

Бабушка ничего не сказала, пока там был отец. Как только он уехал на следующий день, довольный тем, что оставил позади на несколько недель этот груз женского томления и детского крика, она обустроила все так, чтобы ухаживать за больной. День и ночь она нянчила Мигеля, давая его маме только для кормления грудью, или чтобы та недолго покачала его, когда у нее был прилив сил. Бабушка достала из шкафа лучшее постельное белье и стеганое одеяло, вязанное крючком, пожелтевшие остатки своего приданого, чтобы заправить маме постель. Она уставила мамину комнатку цветами, свежими и красивыми гортензиями и каллами, растущими у стен дома. Бабушка укрывала и целовала маму каждый раз перед сном. Она позволила ей спать столько, сколько захочется. Готовила мамины любимые блюда. И, кроме того, бабушка дала ей лучшее средство, которое знала, против маминой болезни: настоянные на выжимках желтые цветки полыни, самые свежие на лугу, которые она собирала собственноручно посреди рощи, там, где на них падало больше всего волшебных лучей рассвета. По три крупных глотка в день.

Это средство излечило грусть тёти Эстилиты, когда ее жених уехал на Кубу, а она все плакала, зная, что никогда больше его не увидит. Оно очень помогло бедной Хосефине, когда она овдовела в тридцать два года с пятью детьми на руках. А когда Маноло с перекрестка однажды вдруг залез в постель и не хотел выходить после того, как, по его словам, накануне ночью он увидел толпу мертвецов, крутившихся у его дома и звавших его по имени, именно трава полыни помогла ему выбраться из угнетенного состояния и страха. И он снова стал беззаботным пьяницей, каким и был всю жизнь.

Травы и бабушкина забота очень помогли маме. Постепенно к ней вернулся аппетит, и она стала навещать подруг, которые в первые дни пришли повидаться с ней и остались очень недовольны ее вялостью. С каждым разом мама все больше занималась Мигелем, и с большим удовольствием. Иногда, когда стояла хорошая погода, мама проводила весь вечер, подремывая с ним на руках под яблонями в саду, укрытая пледом. Она обнимала ребенка и улыбалась от ощущения теплого детского тельца, его сладкого запаха, от мысли, что он постепенно вырастет и станет мужчиной, который всегда будет очень ее любить, и которого она будет любить, так, как никого раньше. Тогда маме, наверное, казалось, что перед ней простирается долгое, счастливое и благополучное будущее, и что печаль, внезапно поселившаяся в ее душе, навсегда рассеется. Жизнь снова станет напоминать приятное ощущение свежей травы, солнечных лучей, пробивающихся через листву деревьев, легкого ветерка, нежно обдувающего землю, словно дружественное похлопывание по спине.

Но тут, когда все вроде бы вошло в норму и мама оставила депрессию позади, в деревню явился отец, чтобы забрать ее и ребенка. Прошло шесть недель, и ему наверняка показалось, что по правилам приличия им пора вернуться домой. Еще немного и начались бы пересуды среди соседей и знакомых. Отец не был расположен давать повод для обсуждения его безукоризненной нравственности, соблюдении им всех священных предписаний, обозначенных обществом. В публичной жизни отец всегда строго придерживался поведения, свойственного образу человека достойного и честного. Он целыми днями находился в скобяной лавке, а когда она закрывалась, возвращался домой, как любящий муж и отец. Его единственный досуг представлял из себя недолгую беседу после обеда с компанией друзей, таких же дельцов, как и он. По воскресеньям отец водил нас в церковь, где мы по очереди исповедовались, он всегда первым, после чего посещали службу в двенадцать часов, на которой присутствовали все самые важные люди в городе. Перед тем как войти в церковь, он давал каждому из нас по монетке, которую нужно было опустить в кружку для подаяний, и куда он опускал целую купюру. Отец всегда молился очень громко, заглушая своим мексиканским произношением мамин слабый шепот, сильно бил себя в грудь и надолго обхватывал голову руками после причастия, так, словно он истово молился за спасение мира.

Купить книгу на Озоне

Дмитрий Башунов. Ангелы над Москвой

Отрывок из романа

О книге Дмитрия Башунова «Ангелы над Москвой»

Ангелы

Ксор вынырнул на поверхность метанового океана, шумно втянул переохлажденного водорода и, вздымая каждым гребком брызги, тускло поблескивавшие в рассеянном и неярком свечении атмосферы Нептуна, поплыл к углекислотному айсбергу. На уступе сухого льда, будто нарочно вырезанного для удобного размещения группы отдыхающих, небрежно лежал Хамдиэль. Плескаться в жидком метане ему надоело. Хотелось тепла — но не обжигающего зноя разогретой докрасна Венеры и не жесткого меркурианского каления на солнцепеке, а мягкого, как в июльской Сахаре или августовской Москве образца 2010 года.

Хамдиэль слепил углекислотный снежок, вдавил в его середину сероводородную ледышку.

— Ксор! — позвал он. — Кончай океан баламутить! Давай на Землю слетаем, погреемся, на людей посмотрим, да и к архангелам на отчет.

— Успеется, — отозвался Ксор, подтягиваясь на край уступа. — Куда греться-то? Дай остыть немного: сколько мы с тобой по Магеллановым облакам шатались, да все по звездам, не по планетам? Ты, кстати, итог сводил, инспектор? Как, не напрасно галактика пространство занимает?

— Сводил, как не свести… — Хамдиэль сел, обхватив мускулистыми руками колени. — Дает энергонов маленьким плюсом, чего уж там. Но вяло. Очень вяло…

— Еще бы, — согласился Ксор. — Галактика маленькая, событий не происходит. Масштабных…

Он вздохнул и сел рядом с Хамдиэлем. Наблюдатель, окажись он в ту минуту за спинами ангелов, отметил бы, что плечи Ксора, обликом напоминающего синеглазого скандинава, пожалуй, немного уже, чем у чернокожего крепыша. Зато мускулы, скорее всего, плотнее — хотя и не так рельефны. Или этого в серенькой дымке холодной планеты не разглядеть?

— Да и в больших галактиках положение дел не намного лучше, — проговорил Хамдиэль и, размахнувшись, швырнул в волну обледеневший колобок. Жидкий метан принял подарок без единого всплеска.— Вон, Туманность Андромеды, уж на что приличная галактика — ведь не меньше Млечного пути! И дыра у нее черная в середине, и новые взрываются каждый миллион лет, а общий дебет ненамного выше нуля…

— А сколько галактик с отрицательным энергонным балансом существует? Тебе Малахиэль не шептал по секрету, когда меня на отчете чихвостили? Я только на вас и глазел со скуки…

— Нет, — улыбнулся Хамдиэль. — Он мне новый анекдот рассказывал. Послушал, говорит, как Ксор выкручивается, и анекдот, говорит, вспомнил. Стоит ежик на пеньке, вокруг туман. Крутится, лапой показывает: «Там…» «Нет, там…» «Нет, вон там…». Медведь не выдержал, хвать его за шкирку: «Там — что?» А ежик: «Где, Миша?»

— Малахиэль, я так понимаю, вновь на Земле был? — спросил Ксор. — Раз такие анекдоты рассказывает?

— Выходит, был, — пожал плечами Хамдиэль. — Возможно, опять говорящим драконом летал, деревни да леса поджигал.

— Мне бы сказали, — заметил Ксор. — Район-то мой. А раз летал тайно…

— Значит, ничего не делал. Смотрел просто, — закончил фразу Хамдиэль. — Говорил он мне, что психосети земные ревизии требуют: уж больно много сумасшедших объявляться стало. Люди творят, что хотят. А которые и не хотят вроде, так те тоже — такого начудят порой, прямо и не смотрел бы…

— Что ты имеешь в виду? — заинтересовался Ксор. — Как будто ничего нового начудить они не могут: все уже придумано, все уже испытано.

— Не все. Помнишь того мальчишку, что мы поймали, когда он с подоконника падал?

— Помню, но чем он сейчас занят? Давай посмотрю… — и Ксор замолчал, погрузившись внутренним взором в жизнь Дмитрия Сергеевича Школьника. Через секунду или две он поднял взгляд.

— Да-а… — протянул белокожий ангел. — Дела-а… Это ж кто его надоумил под нашу Земную лабораторию подкапываться? Взлом психосетей затевать?

— Он уверен, что его Оля попросила. А я уверен, — вздохнул Хамдиэль, протягивая ноги под лиловые хлопья фтороводорода, вьющиеся в воздухе, — что это Малахиэль ее надоумил.

— Малахиэль? — удивился Ксор. — Вряд ли архангел стал бы действовать из хулиганских побуждений. Маловероятно, что меня как куратора данного пространства не стали бы оповещать о каких-либо плановых акциях. Выходит…

— …выходит, что ставится какой-то эксперимент. Причем с твоим участием, Ксор.

— И с твоим тоже, инспектор Хамдиэль. Тебе ведь тоже ничего не сообщили? Или ты мне все тут врешь, ангелоидное творенье? — Ксор прищурился и приготовился, что друг расколется и они вдвоем посмеются над удачной шуткой. Но чернокожий ангел, против всех ожиданий, оставался серьезным.

— Похоже, ты прав, Ксор… По всему выходит, что и мое участие в этой странной затее предусмотрено. Как ты думаешь, кем?

Ксор пожал плечами.

— Ни серафимам, ни херувимам до нас дела нет. Кто мы для них такие? Так, мелочь… У властей да господств и своих забот полон рот: надобно следить, чтоб распределение энергонов шло как надо и чтоб вселенная часом не схлопнулась вместе с нами всеми, неразумными.

— Разумными, — поправил его Хамдиэль.

Ксор поднял брови, демонстрируя сомнение, но промолчал.

— Не хочешь ли ты сказать, — нарочито отчетливо выговаривая слова, произнес Хамдиэль, — что в основе всего происходящего — воля Всевышнего? Но если так — то зачем? Какая цель всей этой интриги? Ну, жило бы человечество как жило…

— Цель одна, — заметил Ксор. — Энергоны. Вполне вероятно, господь усмотрел возможность увеличения их производства. Но по своему обыкновению дает детям своим свободу выбора. То ли мы проявим себя как последние ретрограды и снова зальем крамолу кипящей серой. То ли не станем сдерживать набирающую обороты инициативу.

— И дадим загубить все начинания?

— А сколько там тех начинаний? Ты вспомни, Хамдиэль, как долго я с рептилиями нянчился. Сотни миллионов лет! И где они теперь? Крокодилами безмозглыми по грязи ползают. А эти, так называемые люди? Пятьдесят тысяч лет им от роду, из которых сорок пять они прожили, не зная колеса. Погибнут — так и не жалко! Новых выведем!

— Новых, говоришь… Что ж, может статься, что и придется. В общем, летим на Землю, к этому мальчишке. Посмотрим, что он там затевает. И действовать будем по обстоятельствам. Согласен?

— Согласен! — ответил Ксор, поднимаясь и отряхивая с себя корку быстро схватившегося фтороводорода. — Хамдиэль? Ну, куда ты пропал?

— Да здесь я, здесь. Не ори. Архангелам отчет о Магеллановых Облаках носил.

— Приняли?

— Приняли. Ты одеваться думаешь?

Ксор оглянулся. Они были уже на Земле. Осенняя ночь — поздняя, глубокая — укрывала большой город. Ангелы стояли на тротуаре. Машин в такой поздний час по переулку не ездило, и свет горел лишь в оконце стояночной сторожки. Окна офисов, целиком занимающих обе стороны улочки, темнели.

Скрипнула дверь. На порог вышел угрюмый громила и, безо всякого уважения рассмотрев божественное телосложение ангелов, пробасил:

— Але… Шо за дела? Чо вы голые, пацаны?

— Сам ты пацан, — огрызнулся Ксор и повернулся к громиле боком. — А ну посмотри: так хорошо?

На Ксоре вдруг появились высокие замшевые ботинки, свободные, даже мешковатые, штаны и бесформенная льняная рубаха с контрастными заплатами то там, то здесь. Под рубахой виднелся обтягивающий свитерок.

Он хохотнул и поднял правую руку, в которой удобно умостилась длинная и толстая резиновая дубинка.

Хамдиэль, облаченный в нечто длинное, балахонистое и красочное, увенчанный такою же шапочкой, улыбнулся и мягко произнес:

— За такую дерзость у тебя, Виталик, рука должна бы отсохнуть…

— И к утру отпасть! — ввернул Ксор.

— … но у нас ангельское терпение. Поэтому за Людмилу — она ведь больна, твоя жена?..

Не окончив фразы, Хамдиэль умолк, выжидательно глядя в глаза охраннику.

— Ну, да… — изумился Виталик. — Откуда ты знаешь? Лимфо… этот… некроз.

— Лимфогранулематоз, — поправил его Хамдиэль. — Ты больше не переживай. Утром твоя жена проснется совершенно здоровой. А твои дочки, которых ты иногда встречаешь из школы, они ведь на тебя похожи? Чисто внешне?

— Ну, — мрачно согласился Виталик.

— Твои девочки отныне будут все больше и больше походить на свою мать, и к весне станут первыми красавицами микрорайона.

— Так что тебе все равно придется их из школы встречать, — усмехнулся Ксор. — Будешь чрезмерно ретивых женихов отгонять!

— Слышь, пацаны… — растерянный и смущенный Виталик перетаптывался с ноги на ногу и не знал, что сказать, — а вы не брешете?

— Отвечаю! — торжественно произнес Хамдиэль и стукнул себя в грудь кулаком.

— Виталя, все будет хорошо … — мягко сказал Ксор.

Глаза охранника заблестели.

— Простите, пацаны…

— Бог простит, — сказал Ксор.

— Уже простил, — произнес Хамдиэль.

Ангелы повернулись, как по команде, и пошли. Виталий вернулся в сторожку, сел за стол, достал из-за пазухи крест, поцеловал его и беззвучно заплакал. Его Люся, его девочки… Господи! Надо хоть дверь прикрыть, увидит еще кто…

Взлом

«Бентли» неспешно подкатил к заброшенному дому, обнесенному сетчатой оградой.

— У тебя есть ключи от ворот? — поинтересовался Дима.

— А кто, по-твоему, ограду соорудил да замки повесил? — улыбнулась Оля. — Заказчик думает, что подрядчик. Подрядчик думает, что заказчик. А командую парадом, тем не менее, я…

— Командир, а командир… — разыгрывая робость, пробормотал Дима.

Они вышли из машины на улицу и направились к воротам. Оля несла напичканный всем необходимым ноутбук. Большой и тяжелый кейс достался Диме. Он шагал следом за девушкой. Ему нравилось на нее смотреть. Оля неслышно ступала, и в атмосфере царящей таинственности ее едва угадываемая на слух поступь казалась Диме походкой властвующей королевы.

Они вошли в подъезд. Темные загаженные ступени вели в подвал. В черноте спуска угадывалась дверь… Краска на двери местами слезла, а коробка покосилась от времени и сырости, разъедавшей подвал здания. Вокруг было темно, воздух был тяжел и неподвижен.

Дима откинул колпачок зажигалки и крутанул колесико. «Надо было фонарик взять, что ли…», — подумалось ему. Внезапный шум заставил встрепенуться. Зацокали коготки по трубам, метнулись тени к углам. Совсем рядом зашуршало и заскрежетало тихонько, будто когтистый чертенок пытался протиснуться сквозь узкую щель в стене и, пробравшись к людям, поиграть с ними, как у себя в аду…

Дима наклонился взять камень — и уронил зажигалку. Он уже было потянулся ее поднять, но резко отдернул руку — его пальцы коснулись холодного лысого хвоста сидевшей в углу крысы.

Оля зажгла фонарик.

— Что ты потерял?

— Зажигалку…

— Идем, там дальше свет есть…

Дима нашарил старенькую «зиппо», с которой не расставался, и поспешил вперед. Подвал был непомерно длинным. Дима догадался, что он связан с другими давно забытыми бомбоубежищами, а они могут тянуться от здания к зданию через весь квартал.

Казалось, что сюда уже много лет никто не спускался — от стен веяло холодом и пахло плесенью, а протянутые вдоль стен трубы с вентилями были заржавлены и осклизлы. Свет фонарика отбрасывал причудливые тени. Будто сама смерть тянет к ним свои холодные пальцы. «Смерти я не боюсь, — спокойно думал Дима, шагая за Олей, — но процесс умирания все-таки был бы неприятен…».

Вошли в просторное помещение. Справа от входа виднелся узкий дверной проем, который вел еще куда-то. Оля потянулась вправо и щелкнула выключателем. Перед ними из темноты возникла большая пустая комната, в которой из мебели выжил лишь старый стол с компьютером, прикрытым черной пленкой, и три шатких даже с виду стула.

— Да уж… — еле слышно протянул Дима. Оля вытащила из кармана флешку.

Они сели: Оля — за машину, ее спутник — рядом, на предательски заскрипевший стул. Оля подсоединила к компьютеру свой ноутбук, распаковала странное устройство из кейса, который нес Дима.

— Что ты хочешь сделать? — спросил Дима.

— Давай пока посмотрим только. Тут есть на что…

Оля включила монитор, запустила компьютер и вошла в сеть. Набрала электронный адрес сервера, и на экране высветилось новое окно. Требовался пароль.

— Здесь, похоже, уловка, — сказала Оля. — Это пустой экран. Судя по всему, можно сколько угодно вводить сюда пароли, продолжения не дождешься, хоть подряди на это всех китайцев и индусов вместе взятых… Я, во всяком случае, никакой реакции не увидела. Но именно здесь сопрягается наша электронная сеть и сеть совсем иного рода…

— Ты здесь… в который раз? — поинтересовался Дима.

— Уже и со счета сбилась, — улыбнулась девушка. — Но войти в систему у меня так и не получилось. Поэтому пришлось добыть новое оснащение и обзавестись помощником. То есть тобой…

Она достала прибор, похожий на шлем, и предложила его Диме. Второй, точно такой же, надела сама.

— Что делают эти странные штуки? — поинтересовался Дима.

— Повышают чувствительность, помогают увидеть то, что находится за гранью реальности.

— Типа как охотники за привидениями?

— Точно. С такой штукой на голове можно видеть, что находится за закрытой дверью. Я пробовала. Все получается.

— А у тебя они откуда?

— Места знать надо. Я же сказала, что серьезно изучила вопрос, не с бухты-барахты…

— А в нашем случае чем они помогут? Призраков будем ловить?

— Нам с тобой нужно преодолеть парольный барьер, чтобы войти в систему. А трансмиттеры — так эти штуки называются — помогут нам увидеть то, что скрыто за парольным барьером. Хотя лично я мало что увидела: туманное помещение, расплывчатый узор на полу… Не знаю, как это все нам поможет, но надо попробовать.

— Ладно, посмотрим. Включай!

— Хорошо!

Дима непроизвольно зажмурился. Возникло ощущение полета… Яркая вспышка света и вязкая тишина. Дима медленно открыл глаза. Старый обшарпанный подвал исчез. Вокруг него — простирался? покоился? — Дима не мог подобрать подходящего слова — огромный зал. Возможно, он просто казался огромным, потому что был наполнен светом. Дима ощущал себя стоящим в центре этого зала. Под ним в полу из белого мрамора светилась легким рубиновым цветом звезда Давида. В одной из стен зала виднелось огромное окно. Возможно, это был экран. Что он отображал? Дима не мог понять этого, но не мог и отвести глаз от великолепия бесконечности Вселенной. Хоровод звезд, медленно обегавших это окно — или все-таки экран? — зачаровывал, складывался в невероятные, недоступные человеческой фантазии узоры. В ушах сама собой звучала божественно красивая мелодия, легкая, едва слышная, но оттого еще более проникновенная. Собственно, и не мелодия даже, а берущее за душу сочетание нескольких звуков, аккорд своего рода, бесконечный и изменчивый. «Я слышу музыку сфер», — подумалось Диме. Еще немного, и звуки завладели бы его сознанием полностью, если бы не осознание необходимости действовать. Компьютер, стоявший на столе в подвале, принял вид иного устройства, снабженного, однако, и монитором, и клавиатурой. Символы, нанесенные на кнопки, и знаки, высвечивавшиеся на мониторе, выглядели одновременно и знакомо, и чужеродно.

Дима шагнул к терминалу. То, что он видел, не удивляло его новизной — или не удивляло оно не его, а Олю, с которой они, похоже, объединили разумы? Полная общность разумов и чувств — удивительное ощущение. Не к этому ли стремятся все влюбленные? Замечательное состояние, отметил про себя Дима. Но они пришли сюда не за любовным слиянием… И потому нужно сосредоточиться на компьютере.

Так… Что там у нас? Все, как всегда… Разве что графический интерфейс не вполне обычный… Но и тут особых сюрпризов нет. Несколько движений пальцами по виртуальной клавиатуре — и столбцы строк исчезли, а на экране возникло приглашение к входу в систему.

Дима покачал головой. Пытаться вводить какие-либо буквы и цифры не имело смысла. Вариантов миллионы, и попасть в нужный сложнее, чем найти иголку в стоге сена.

Пальцы Димы — или пальцы Оли? — не переставая, бегали по призрачным клавишам. Экран менял картинки. Дима захотел отвернуться — в глазах зарябило. Но Оля, похоже, в этой ряби нашла систему взаимозависимостей — и получала удовольствие и от наблюдения, и от начинающегося понимания.

— Наверняка здесь имеется какая-либо служба безопасности. Должны же они видеть, что кто-то пытается пробраться к ним? — посетовала Оля.

— Тогда выйдем отсюда побыстрее, — с сожалением произнес Дима.

— Вырубаем трансмиттеры.

Дима коснулся выключателя. Звук небесной музыки не успел утихнуть, как огромный зал стал терять свои очертания. Свечение стало угасать, и пол с рубиновой звездой даже не провалился — он просто растворился в цветных сполохах, делавшихся все гуще, все темнее.

— Мне это не приснилось? — фраза Диме далась с трудом, голос звучал хрипло.

— Вроде того, — ответила Оля и с беспокойством заглянула в глаза своему спутнику. — Что ты думаешь об увиденном? — ответ ее волновал, чувствовалось, всерьез.

Дима ответил не сразу, а лишь припомнив все, что видел и что успел осознать.

— Я не заметил ничего особенного. Обычная одноуровневая защита. Точнее, необычная, но одноуровневая. Наверное, те, кто ее делал, предполагали, что до интерфейса пользователя слишком сложно добираться. Да и чужие там, похоже, ходят нечасто… Если так, то нам нужно только подобрать — или преодолеть иным путем — кодовое сочетание знаков. Я и сам не очень-то представляю, какие алгоритмы защиты положены в основу и на какой стадии вторжения срабатывает «тревога». Боюсь, что без ловушек не обойдется.

— Типа ограничения количества вводов?

— Хуже. Типа частоты набора. То есть соблюдения временного интервала перед вводом каждого символа. Три секунды между первым и вторым символами, потом одна, потом пять или сколько… При этом лично я даже не фиксировал бы отдельные буквы или цифры, а устроил бы тоновое отображение набора: типа наиграл простенькую мелодию — заходи. Сфальшивил — громко не плачь, все равно не услышат…

— Да уж, — сказала Оля. — Не дай бог такой фантазии тамошним программистам. А то ведь нас оттуда действительно никто не услышит и не достанет. Нужно действовать наверняка…

— Наверняка, — вздохнул Дима, — это только дворником Арбат мести. Каждое утро гору мусора сгребать. При любой погоде и в любое время года.

— Дима…— тихо сказала Оля, — у тебя есть уверенность, что нам стоит туда отправиться еще раз? Уже не просто на экскурсию?

— Да, — коротко ответил Дмитрий, стараясь, чтобы голос не выдал его душевного смятения. Уверенности он не испытывал.

Дмитрий не знал в точности, как он пройдет защиту на виртуальном терминале. Конечно, программа, которой он владеет, хороша, но она сделана все же для другой системы. Не факт, что сканер найдет возможность проникновения, не факт и то, что атаки не будут отражены. В том числе и методом физического воздействия на нарушителей, ибо кому же, как не службам охраны, знать: есть человек — есть проблема… И чем соревноваться с хакером разумом, проще оглушить его дубиной. По голове, чтобы не умничал! Но отступать некуда…

— Начали! — скомандовала Оля.

Снова полет, похожий скорее на падение, и даже легкая тошнота в конце… Преображение пространства… Странная, невесть откуда идущая музыка… Зал с изломанной линией пола, отделяющей белый с прожилками мрамор от густо-красного свечения… Огромное окно в стене из клубящегося облака, и звезды в этом окне…

Дима затаил дыхание и залюбовался, но Оля поторапливала. Да, конечно, чего ждать? Вот полупрозрачный экран терминала. Дима активировал управление, поместил диск с программой взлома в считывающее устройство.

На виртуальном экране возникло забавное изображение мангуста. В другой раз он посмеялся бы над шуткой Чейза — он, как один из создателей программы, имел право на фирменный знак, но сегодня Дима с надеждой посмотрел в глаза нарисованного зверька. Прошло несколько секунд, и программа начала работать. Мангуст, насколько знал Дима, встречи с коброй в обычной жизни вовсе не ищет, а встретив — не обязательно нападает. Да и напав, не всегда побеждает…

Работа программы прослеживалась по бегущим столбцам и строке прогресса. Оставалось просто наблюдать со стороны за тем, что происходило на экране. Сам Дима заметно нервничал, Оля старалась оставаться спокойной, но ей это тоже удавалось с трудом. Секунды шли, складываясь в минуты. Эх, напрасно они поспешили… У него слишком мало времени было на подготовку. По большому счету, эта акция взлома — самая безобразная авантюра, рассчитанная на счастливое стечение обстоятельств. А точнее, не рассчитанная вовсе. Так, наобум все… Хотя, говорят, дуракам везет…

— Похоже, не получается? Наверное, нам пора возвращаться, — прошептала Оля.

Дима вздрогнул, но не от сказанного девушкой— на экране поток информации резко прервался, а после возобновился с куда большей интенсивностью. Дима повернул голову к Оле, и она увидела на его лице счастливую, немножко горделивую улыбку.

— Сработало, — пробормотал Дима.

Сервер психосети покорился храброму и настырному мангусту! Дима просто задохнулся от восторга и гордости. Пора было уступить инициативу Оле. Что из того, что ее цель — спасение другого мужчины? Дима, как благородный рыцарь, поможет даме сердца. Хотя о каких, в самом деле, мужчинах может идти речь, когда он — единственный, настоящий — вот он, рядом с нею?

Очертания комнаты изменились. В помещении, ограниченном клубящимися стенами, появилась непостижимая глубина и неоспоримая реальность. Их с Олей личности — это Дима ощущал предельно отчетливо — вновь разделились, и мировосприятие обособилось. Оля сделала несмелый шаг вперед. Дима остался у терминала. Клубящаяся дымом (паром? облаком?) стена отодвинулась перед нею, обнажив угол полупрозрачной подставки. Оля шагнула уже смелее. Стена послушно сдвинулась, и теперь между девушкой и видимой границей помещения располагался высокий пюпитр, словно отлитый из туманного света. На нем, отливая тусклым золотом — или даже старой бронзой, как показалось Диме, — лежал внушительных размеров фолиант. Старинная красота переплета нарушалась совершенно прозаической надписью, сделанной как будто даже и не по поверхности тисненых золотом арабесков, а сквозь них. Обычным русским языком, черным шрифтом, напоминающим то ли «колибри», то ли «вердану», было написано: крупно — КНИГА СУДЕБ; и пониже, помельче — Российская Федерация.

Медленно протянув руку, Оля коснулась фолианта. Даже не взмахнув обложкой, книга вдруг оказалась раскрытой. На одной ее странице читалась надпись: «По дате рождения» — ниже шли плотные столбцы чисел, месяцев и лет. На другой значилось «По имени», а ниже располагался алфавит.

Оля коснулась нужной буквы, отыскала фамилию, имя, отчество… Притронулась к строчке, относившейся к человеку, который коротал дни (судя по записи, последние) в лечебнице под Цюрихом. Что же нужно сделать, как изменить запись, чтобы жизнь этого человека продлилась, чтобы молодость вернулась к нему? Оля смотрела на светящиеся слова, не решаясь коснуться страницы.

Дима зачарованно наблюдал за ней, не в силах поверить в происходящее. Слишком уж все это напоминало волшебный сон. Он даже больно ущипнул себя, чтобы проверить. Вроде бы не спит.

В этот момент комната задрожала, а по всему зданию пронесся гул.

— Что происходит?

— Так, Дима, наверное, случается при землетрясениях, — с усилием проговорила девушка. — Или неботрясениях…

Гул с каждой секундой усиливался, Оля еле устояла на ногах, Дима сделал шаг и подхватил девушку. Вокруг воцарялся хаос — возник оглушительный треск ломаемого камня и звон бьющегося стекла. Свет, ранее яркий и мягкий, стал мигать, резать глаз. Воздух потерял прозрачность и загустел, образуя то здесь, то там неясные фигуры. Ошеломленные, Дима и Оля следили за метаморфозами. Они вторглись в запретный мир — мир их не принимал.

Однако все кончилось так же внезапно, как и началось. Из клубящихся облаков вышли два человека — или не человека? Один — высокий и могучий негр с коротким ежиком густых волос, одетый в цветастую хламиду. Другой — статный блондин, чуть менее широкоплечий, но столь же гибкий и крепкий.

Негр молча и с укоризной смотрел, переводя взгляд с Книги Судеб на нарушителей и обратно. Блондин театрально воздел руку и продекламировал:

— О, Хэм! Ты видишь: помогло! А спрашивал: зачем? Кого пугают представленья?

— Вы кто? — хрипло спросил Дима.

— Мы! — с возмущением проговорил негр. — Он нас забыл… Еще и спрашивает! Мы тут по службе.

— Ну а вы? — уже совершенно нормальным голосом обратился Ксор к парочке. — Зачем сюда приперлись? Чем думали? С тобой все ясно, — кивнул он Диме, — в твоем положении мужчина думает не мозгом. Но вы, милая девушка? Далась вам эта первая любовь! Ради него — вы даже не представляете, что именно вы намеревались сделать!

Оля вспыхнула и набрала воздуха, чтоб ответить, но Ксор остановил ее жестом.

— Ну, хорошо. Ну, допустим, ваш план свершился. Вам удалось вернуть молодость, — при этих словах негр насмешливо хмыкнул и презрительно отвернулся. — Точнее, возвратить телу вашего возлюбленного кондиции молодости. Дальше что? Дальше, мечтали вы, что все будет как у людей. Вы будете путешествовать, узнавать новое, родите ребенка… Так, да?

Оля вдохнула, и ангел снова ее остановил.

— А вы спросили, интересны ему эти путешествия? Нужны ему младенцы? Столько лет разницы. Это непреодолимо.

— Ксор, довольно разговоров, — произнес чернокожий. — Она — Борэа. Другой, я вижу, Орэс? Распределяй их по колониям, и дело с концом. А заодно и деятеля этого, ради которого разгорелся весь этот сыр-бор, который сейчас в Бад-Рагаце лечится, тоже пристрой на тот свет. И вернемся-ка в Туманность Андромеды — у нас в полгалактики энергоны не считаны. Взгреют нас за нерасторопность, и поделом…

Блондин кивнул, посмотрел на людей, потянулся к ним и… зачерпнул рукой пустоту.

— Хамдиэль, — удивился Ксор, — что за новости? Души не ловятся…

— Трансмиттеры!.. — громко шепнула Оля Диме. — Выключаем и снимаем!

Дима коснулся выключателя и сдернул с головы странную штуку, похожую на шлем. Они снова стояли в затхлом и сыром подвале. Облезлую комнату освещала тусклая лампочка. Чернела заплесневелая дверь. На экране терминала приплясывал веселый и расторопный зверек…

Купить книгу на Озоне

Последний день свободы

Глава из книги Наташи Кампуш «3096 дней»

О книге Наташи Кампуш «3096 дней»

Я попыталась закричать. Но не смогла издать ни звука. Мои голосовые связки просто отказали. Все во мне было сплошным криком. Беззвучным криком, который никто не мог услышать.

На следующий день я проснулась в плохом настроении. Меня душила досада, что мать сорвала на мне гнев, предназначавшийся отцу. Но больше всего меня мучило то, что мне навсегда запрещено с ним встречаться. Это было одним из тех спонтанных опрометчивых решений, которые взрослые принимают в минуты гнева, обрушивая их на головы детей и не задумываясь о том, какую боль это приносит им, бессильным против жестокого приговора.

Я ненавидела это чувство бессилия, чувство, напоминающее о том, что я всего лишь ребенок. Мне хотелось поскорей стать взрослой, надеясь, что тогда мои стычки с матерью больше не будут так задевать меня за живое. Мне хотелось научиться глотать обиды, а вместе с ними и этот глубоко засевший во мне страх, вызываемый у детей ссорами с родителями. В день моего 10-летия первый и несамостоятельный отрезок моей жизни остался в прошлом. Магическая дата, которая бы документально подтвердила мою независимость, приблизилась: еще 8 лет и я смогу покинуть родительский дом и выбрать себе профессию. Тогда я больше не буду зависеть от решений взрослых, для которых мои потребности значат меньше, чем их глупые ссоры и мелочная ревность. Еще 8 лет, которые я хочу использовать для того, чтобы подготовиться к независимой жизни.

Несколько недель назад я уже сделала один важный шаг к этому: убедила мать отпускать меня в школу одну. До этого момента, хотя я уже ходила в 4-й класс, она всегда довозила меня на машине до самой школы. Путь занимал меньше пяти минут. Каждый день, вылезая из машины и целуя на прощание мать, я испытывала чувство неловкости перед другими детьми. Они могли видеть мою слабость. Долгое время я пыталась убедить мать в том, что мне пора научиться самой преодолевать путь в школу. Этим я хотела доказать не столько родителям, сколько самой себе, что я больше не маленький ребенок и могу справиться со своим страхом. Моя неуверенность в себе постоянно изводила меня. Она ждала меня еще в подъезде, шла по пятам во дворе и нападала, когда я бежала по улицам нашего района. Я ощущала себя такой беззащитной и крохотной. И ненавидела себя за это. В тот день я твердо решила, что попробую стать сильной. Он должен был стать первым днем моей новой жизни и последним — моей прошлой. Сейчас это, может быть, звучит несколько цинично — ведь в этот день моя прошлая жизнь, как я и хотела, действительно осталась позади. Правда, совсем не так, как это рисовалось в моем воображении.

Я решительно откинула одеяло и встала. Как всегда, мать подготовила вещи, которые я должна была надеть в школу — платье с джинсовым верхом и юбкой из серой в клеточку фланели. В нем я чувствовала себя бесформенной, скованной, как будто одежда пыталась удержать меня в том состоянии, из которого я хотела побыстрее вырасти. Я неохотно влезла в платье и прошла на кухню. На столе лежали приготовленные мамой для школы бутерброды, завернутые в бумажные салфетки с логотипом кафе в Марко-Поло и ее именем. Когда пришло время выходить из дому, я надела красную куртку и закинула за плечи свой пестрый рюкзак. Погладила кошек и попрощалась с ними. После чего открыла дверь в подъезд и вышла из квартиры. Спустившись вниз по лестнице, на последнем пролете я остановилась в нерешительности. В памяти возникла фраза, которую мать повторяла много раз: «Нельзя уходить, унося в себе злость на другого. Неизвестно, придется ли еще раз встретиться!» Она бывала несправедливой, импульсивной, порой давала волю рукам, но при прощании всегда была очень нежной. Могу ли я просто так уйти, не сказав ни слова? Я, было, повернула назад, но чувство обиды, не прошедшее с вечера накануне, взяло верх. Я не вернусь, чтобы ее поцеловать, я накажу ее своим молчанием. Кроме того, ну что же может случиться?

«Ну что же может случиться?» — пробормотала я вполголоса. Серые плиты подъезда отразили эхом эти слова. Я снова развернулась и начала спускаться по лестнице. Ну что же может случиться? Этим словам я придала силу мантры, повторяя их при выходе на улицу и по дороге к школе — через дворы между корпусами домов. Мантры, направленной против страха и нечистой совести, что я ушла, не попрощавшись. С ней я вышла за пределы общины, бежала вдоль ее бесконечной стены, ждала на перекрестке. Мимо прогрохотал трамвай, набитый спешащими на работу людьми. Мужество покидало меня. Все окружающее вдруг показалось мне слишком огромным. Мысли об очередной ссоре с матерью и боязнь окончательно запутаться в хитросплетениях отношений между моими рассорившимися родителями и их новыми партнерами, которые меня не признавали, не покидали меня. Желание восстать против этого уступило место уверенности, что мне еще предстоит не одна схватка за место в этом клубке. И что у меня никогда не получится изменить свою жизнь, если даже зебра перехода кажется мне непреодолимой преградой.

Я заплакала и почувствовала, как во мне растет непреодолимое желание просто исчезнуть, раствориться в воздухе. Провожая взглядом несущиеся мимо меня машины, я представляла, как сделаю шаг вперед и буду сбита одной из них. Она протащит меня еще пару метров, и я буду мертва. Мой рюкзак останется лежать рядом со мной, а куртка будет похожа на красный сигнал на асфальте, кричащий: посмотрите только, что вы сделали с этой девочкой! Мать, рыдая, выскочит из дому, казня себя за все ошибки, совершенные ею. Так бы и было. Определенно.

Конечно же, я не бросилась ни под машину, ни под трамвай. Я никогда не хотела привлекать к себе слишком много внимания. Вместо этого я набралась духу, пересекла улицу и пошла вдоль Реннбанвега по направлению к моей школе на Бриошивеге.

Дорога вела несколькими спокойными переулками, где стояли маленькие домики 50-х годов со скромными палисадниками. В местности, потесненной индустриальными постройками и районами панельных домов, они выглядели анахронично и успокаивающе одновременно. Завернув на Мелангассе, я вытерла с лица следы слез и, понуро опустив голову, медленно двинулась дальше.

Теперь я не помню, что заставило меня тогда поднять голову. Звук? Птица? В любом случае, мой взгляд упал на белый пикап. Он стоял на парковочной полосе на правой стороне дороги и почему-то смотрелся странно неуместно на этой спокойной улочке. Я увидела стоящего перед машиной мужчину. Худой, невысокого роста, он как-то бесцельно смотрел вокруг блуждающим взглядом, как будто чего-то ждал, но не знал, чего именно.

Я замедлила шаги и внутренне оцепенела. Мой вечный страх, с которым я никак не могла совладать, моментально вернулся, руки покрылись гусиной кожей. Первый импульс был — перейти на другую сторону улицы. В моей голове быстрой чередой промелькнули картины и отрывки фраз: «не разговаривай с незнакомыми мужчинами…», «не садись в чужую машину…» Похищения, изнасилования, множество историй, рассказывающих о пропавших девочках, все то, что я видела по телевизору. Но если я действительно хочу стать взрослой, я не должна поддаваться этому чувству. Я должна собраться с духом и идти дальше. Ну что же может случиться? Школьный путь был моим испытанием, и я его выдержу.

Сейчас я не могу сказать, почему при взгляде на эту машину в моей душе сработала сигнализация: может быть, это была интуиция, а может, повлиял переизбыток информации обо всех случаях сексуального насилия, посыпавшейся на нас после «случая Гроера» (Кардинал Гроер, обвиненный в сексуальных домогательствах к собственным ученикам). В 1995 году кардинала уличили в сексуальных домогательствах к мальчикам, а реакция Ватикана вызвала настоящую шумиху в средствах массовой информации и привела к сбору подписей против церкви в Австрии. К этому прибавились сообщения обо всех похищенных и убитых девочках, о которых я узнавала из немецкого телевидения. Но вполне возможно, что любой мужчина, встретившийся мне в необычной ситуации на улице, вызвал бы у меня страх. Быть похищенным в моих детских глазах представлялось чем-то реальным, но все же, в глубине души я верила, что такое может случиться только по телевизору. Но никак не в моем близком окружении.

Когда я подошла к мужчине на расстояние около двух метров, он посмотрел прямо на меня. Страх испарился: эти голубые глаза и длинные волосы могли принадлежать студенту из старого фильма 70-х годов. Его взгляд был каким-то отстраненным. «Это несчастный человек», — подумала я. От него веяло такой беззащитностью, что во мне возникло спонтанное желание предложить ему помощь. Это звучит наивно, как детская убежденность в том, что все люди — добрые. Но когда этим утром он первый раз поднял на меня глаза, то показался потерянным и очень ранимым.

Да. Я выдержу этот экзамен. Я пройду на расстоянии, которое допускает узкий тротуар, мимо этого человека. Мне не нравилось сталкиваться с людьми вплотную, и я хотела попытаться пройти, по меньшей мере так, чтобы не задеть его. Дальнейшее произошло очень быстро. В тот момент, когда я, опустив глаза, поравнялась с мужчиной, он резко обхватил меня за талию, приподнял и закинул через открытую дверь в машину. Для моего похищения потребовалось одно единственное движение — как будто это было балетное па, которое мы отрепетировали вместе. Хореография кошмара.

Сразу после ВОСРа

Отрывок из книги Льва Волохонского «Жизнь по понятиям»

О книге Льва Волохонского «Жизнь по понятиям»

Февральский переворот открыл тюрьмы, а последовавший за ним октябрьский коренным образом изменил криминальную ситуацию на территории Российской Империи.

Из обращения Собора ко всему православному русскому народу:

«…Люди всех званий и состояний стремятся использовать народную беду для лёгкой наживы. Изо дня в день возрастает дерзость грабежей. Захват чужого добра провозглашается как дозволительный. Люди, живущие честным трудом, становятся предметом глумления и хулы. Забывшие присягу воины и целые воинские части бегут с поля сражения, грабя мирных жителей и спасая собственную жизнь…»

Церковные Ведомости № 36-37, август 1917 года.

1917 г. Из писем крестьян Учредительному Собранию:

Не позднее 31 декабря 1917 г.

«…При батюшке царе ничего не было, а теперь каждый день убийства, грабеж и жаловаться некуда. Зато теперь — свобода, подохнуть бы всем, кто это выдумал.

Прошу передайте батюшке Николаю привет. Мы за него молимся, чтобы он встал на престол».

ГАРФ, ф. 1781, оп.1, д.20, л. 2 — 2 об. Подлинник, рукопись.

Не позднее 31 декабря 1917 г.

«…Прошу отметить эти слова. При выборах все добивались свободы слова — кто что хочет говорить. Я и другие, много нас, хотим голосовать за батюшку царя Николая, при котором нас бедняков никто не трогал и все было доступно и дешево, и хлеба было много, а теперь при новом вашем правительстве одни грабежи да убийства и насилия, и жаловаться некуда, и делает все солдатня. Неужели батюшка царь не вернется к нам? Господи, вразуми народ и верни нам защитника царя…»

ГАРФ, ф. 1781, оп.1, д. 20, л. 3–3 Подлинник, рукопись.

Новая власть не только не взяла на себя функции защиты жизни и имущества граждан, но сама объявила войну всем сословиям и утверждала себя, пропагандируя и практикуя принцип: всё отнять и поделить.

Несколько лет войны притупили уважение к человеческой жизни и приучили миллионы россиян к повседневному насилию.

Революция и гражданская война, так называемый «романтический период марксистского социального эксперимента в России», по сути, ни что иное, как вовлечение масс в тотальный грабёж и беспредел.

Телеграммы. «Конфискация дач»:

«Калуга. 12 мая Местный Совнарком республики постановил конфисковать все дачи в окрестности Калуги с инвентарем с целью устройства школьных колоний и санаторий для детей рабочих».

«Известия Архангельского Совета…» № 34, 16 мая 1918 года.

«Реквизиции в Москве»:

«В течение марта реквизировано в Москве различных продовольственных продуктов на 5.000.000 рублей.

В апреле сумма стоимости реквизированных продуктов достигла 12 000 000 рублей, причем апрельское увеличение реквизиции является следствием переписи и обнаружению продуктов у различных лиц.

Найдены огромные запасы тканей, сахара, мыла и других продуктов, которых может хватить, применительно к существующему ныне распределению, для удовлетворения всего населения Москвы приблизительно на полгода.

Очень много продуктов находится в распоряжении интендантства, городского и земского союзов. Одних только консервов там имеется до 10 000 000 коробок».

«Известия» № 112, 5 июня 1918 года.

«Возьмите пример!»:

«Крестьянская беднота дер. Белоноговой, Есиплевской вол., последнее время сильно нуждались в хлебе, а между тем бедняки знали, что у деревенских кулаков много хлеба.

Голодающие крестьяне просили взаем, до сбора своего урожая. Но кулаки на все просьбы голодных крестьян ответили отказом и заявили, что у них нет хлеба.

Тогда беднота деревни решила обыскать кулаков. Личными силами произвести обыск бедняки не решались, а попросили уездный совет, чтобы прислали красноармейцев, которые долго ждать себя не заставили, и в тот же день приехали.

При помощи красноармейцев беднота приступила к обыску, который дал прекрасный результат. Найденный хлеб разделили по 18 ф. на едока, которых здесь более 450. Теперь они без нужды проживут до своего урожая.

Так беднота должна действовать всюду».

«Деревенская коммуна» № 4, 27 августа 1918 года.

«Новый декрет»:

«Вступил с 20 августа в силу новый декрет об отмене прав частной собственности на недвижимость в городах. Декрет состоит из 25 статей и примечаний к ним.

Этим декретом отменяются права собственности на все без исключения участки, как застроенные, так и не застроенные, и как принадлежащие частным лицам, так и различным предприятиям.

Все это относится к городам с числом жителей свыше 10 000 человек.

В городах, где жителей больше, чем 10 000 человек, права застройки принадлежат исключительно органам местной власти.

Декрет вступает в силу не позднее трех месяцев со дня опубликования его в „Известиях Исполнительного Комитета“ каждого местного совета».

«Деревенская коммуна» № 11, 5 сентября 1918 года.

«Попы и народ. Как они спасались»:

(Никольск. у., Вологодск. губ.).

«Особая комиссия по уплотнению квартир при обследовании монастырей нашла, что одиночки-монахи занимали большие помещения, в которых свободно могли бы жить несколько семейств. При том „кельи“ эти отличались большим комфортом, имелось электрическое освещение, центральное отопление, ванные и прочее.

Комиссия нашла такое явление ненормальным и решила, чтобы обширные помещения эти были отведены для нужд профессиональных союзов и для комитетов общественного питания, а в больших трапезных проектируется открыть столовые».

«Деревенская коммуна» № 11, 5 сентября 1918 года.

«Отдел официальный декрет о реквизиции теплых вещей
для Красной армии Совета комиссаров
союза коммун Северной области»:

«Совет Комиссаров Союза Коммун Северной области постановляет:

Тыл должен служить армии, сражающейся против врага, защищающей на фронте по тем или другим причинам великие идеалы мировой революции и не подставляющий свою грудь под пули империалистических банд всех стран, обязан там, где он живет (в столице, в уезде, городе или в деревне), немедленно придти на помощь армии, защищающей интересы рабочих, беднейших крестьян, всех трудящихся.

Армии нужны следующие вполне прочные, безукоризненно-чистые, без всяких заплат, вещи: одеяла, полушубки, ватные куртки, валеные сапоги, теплые перчатки, рукавицы, шапки, шлемы, теплое белье, теплые носки, шарфы. Эти вещи должны быть даны населением Северной области. Сдавать нужно комплектами. Комплектом считается одна из трех вещей на выбор: теплое одеяло, полушубок, валеные сапоги и дополнительно одна из указанных выше вещей.

В силу настоящего постановления граждане обязуются помочь для снабжения армии теплыми вещами в следующих рамках:

…Далее в 19 пунктах перечисляются все категории людей, у которых можно все это отнять: собственники и арендаторы огородов, владельцы лошадей и коров, рыбаки, кустари, пчеловоды, садоводы, как пользующиеся так и не пользующиеся наемным трудом, врачи, инженеры, священнослужители всех вероисповеданий, комиссионеры и все служащие лица, живущие на свой капитал и не занимающиеся трудом, владельцы промышленных предприятий, владельцы кинотеатров и театров, и т. д. и т. п. Т. е. валенки можно было отнять практически у любого гражданина…

20. За уклонение от внесения положенного количества комплектов в течение установленного местным советом срока, с уклонившихся взыскивается в двойном размере.

21. За невыполнение настоящего постановления, после двух недель со дня крайнего срока, у виновных конфискуется всё имущество.

24. Настоящее постановление обязательно для всех жителей Северной области, исключая граждан города Петрограда. Последние руководствуются постановлением комиссии по сбору теплых вещей при Петроградском Совете.

Председатель Г. Зиновьев

Комиссар внутренних дел С. Равич

Управляющий делами А. Копяткевич«.

«Известия Белозерского Совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов» № 74, 7 ноября 1918 года.

Из протокола заседания Белозерского Исполнительного Комитета Уездного Совета Крестьянских, Рабочих и Красноармейских Депутатов от 15 ноября 1918 г.:

«…Постановить все библиотеки, имеющиеся в гор. Белозерске и его уезда национализировать и передать в распоряжение Отдела Народного Образования.

…Постановить Усовнархозу взять на учет всю мебель у буржуазии города и снабдить ею отделы в кротчайший срок. В случае же задержки предложить последнему выдать ордера отделам, указывающим на недостаток мебели в своих канцеляриях и излишки в том или ином буржуазном доме конфисковать».

«Известия Белозерского Совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов» № 77, 20 ноября 1918 года.

Из частного письма красноармейца (архив военной цензуры):

«…Нахожусь в местечке Краснополье, выгоняем дезертиров и мобилизованных, делаем у евреев обыски, находим много мануфактуры, соли, хлеба, сапожного товару, очень много шелку. Сейчас получаю 350 руб. в месяц и командировочные, но много встречается спекулянтов; с этого возьмешь 1000, а то и более, смотря что везет; когда что отымешь, продаешь или обмениваешь в деревне на хлеб и сало. У нас 4 пулемета…»

(Гомельская губерния, Орша, 28 июня 1919 г.)

«После ухода красных»:

«За свое кратковременное пребывание в части Петропавловского и Илимского уезда красные не успели развернуть во всю свою грабительскую работу, но все же в некоторых селах и деревнях успели, если не пограбить, то описать все имущество крестьян как-то: хлеб, скотину и птицу, а в дер. Головное у одного крестьянина комиссаром был уведен жеребец, да и за взятые продукты красноармейцы не уплатили ни копейки.

Перепись хлеба и скота в значительной степени отрезвила крестьян от большевистского угара и население этих мест стало определенно враждебно относиться к красным. Очень сильно действовала на крестьян циничная ругань красных, в которой они всегда поминают „Бога и всех святых“.

„Больно уж страшно становится и слышать“, — говорят крестьяне».

«Последние известия» № 51, 6 октября 1919 года.

«Добрый человек»:

«На митинге в Брянске председатель Центрального Комитета Калинин заявил, что во время его последнего пребывания на восточном фронте он подписал 170 смертных приговоров только советским деятелям „за их слишком мягкое обращение и проявленную ими симпатию к пленным „Колчаковцам“.

Не так давно у нас приводились выдержки из речи Калинина, в которой он говорил: „Нет человека добрее меня“. Уж подлинно добрый человек — только 170 смертных приговоров подписал, а ведь мог 1.700 подписать“.

„Последние Известия“ № 61, 16 октября 1919 года.

„Изъятие церковных ценностей“:

— Волостной съезд советов в Минской губернии постановил изъять не только церковные ценности, но и все вообще ценности у граждан.

— В Иосифовском женском монастыре (Екатеринославской губ.) изъято 6 бриллиантов, оцениваемых в 60 миллиардов рублей».

«Труд» № 102, 12 мая 1922 года.

В этих условиях квалифицированная преступность просто исчезает. Зачем, к примеру, долго и тщательно готовить операцию по вскрытию какого-нибудь сейфа, если можно просто убить хозяина и взять себе не только сейф, но и всё, что угодно.

Грабили все. Государственная власть досталась наиболее беспредельной и идеологизированной группировке.

Соответственно, новый преступный мир начал складываться из числа тех, кто грабил не в пользу власти.

Чёткого разграничения в то время не было. Одни и те же люди в одной ситуации действовали в свою пользу, а в другой в пользу государства. Преступник легко становился госслужащим и наоборот.

Стоит вспомнить легендарного питерского бандита Лёньку Пантелеева, который сперва грабил сам по себе, потом служил в Красной Армии, потом грабил в составе питерского ЧК, не забывая скрысить чего-нибудь и себе, а потом полностью перешел на индивидуальную трудовую деятельность.

Из немногих зафиксированных преступлений этого периода самыми частыми были так называемые «самочинные обыски», — приходили под видом какой-нибудь страшной революционной организации (чаще всего ЧК) и изымали ценности.

В процессе захвата Российской Империи и установления на её территории своей власти коммунисты рассматривали неидеологизированных бандитов как своих естественных союзников.

Иногда последние отвечали им взаимностью. К примеру, одесские уголовники, обидевшись на репрессии со стороны Белой Армии, даже сформировали под командованием знаменитого Япончика отдельный полк Красной Армии. Полк этот до фронта не доехал, так как по пути распался на отдельные банды, которые нашли чего пограбить поближе к Одессе-маме.

На окончательно захваченных коммунистами территориях начался процесс отделения власти от криминала. И чем более коммунисты становились властью, тем чётче становилась граница между ними. Вчерашние друзья и союзники превращались в социально близких конкурентов, а затем и врагов.

Купить книгу на Озоне

Ночь в гостинице

Глава из романа Александра Бушкова «Поэт и русалка»

О книге Александра Бушкова «Поэт и русалка»

Свеча догорела до половины. Тени по углам стояли ровно, не колыхаясь, — потому что никакое дуновение воздуха не тревожило высокого желтого пламени.

Господин Пушкин, Александр Сергеевич, поэт и сотрудник департамента, которого словно бы не существовало на свете вовсе, сидел у стола совершенно неподвижно, временами поглядывая на свечу и в который раз повторяя про себя привязавшуюся банальную сентенцию: темнее всего, как всякий может убедиться, именно под самым пламенем свечи. Поза вполне соответствовала поэтическим раздумьям, но мысли были предельно далеки от поэтических. Он был недоволен собой. Что-то ускользало — некая догадка, так и не оформлявшаяся в четкую мысль. Что-то было подмечено в окружающем, но не понято рассудком — быть может, оттого, что представлялось слишком необычным. В конце концов, он всего лишь второй год жил этой странной, укрытой от посторонних жизнью и свыкнуться с ее неприятными тайнами, тягостными чудесами еще, пожалуй, не успел.

Следовало вспомнить, но никак не удавалось. К недовольству собой примешивалась горечь — как всегда в подобные минуты, казалось, что он в свое время сделал большую ошибку, согласившись на нынешнюю службу. Стихи, по крайней мере, были каторгой тягостной, но привычной, не сулившей поражений — а теперь собственная беспомощность перед очередной загадкой делала слабым и ни¬кчемным.

Умом он понимал, что нельзя так падать духом из-за некоей смутной догадки, никак не дававшейся в руки, но вот излишняя впечатлительность, старый грех, который он знал за собой…

Тени по углам явственно колыхнулись. Пламя свечи трепетало, как листва на ветру. Прохладное дуновение неприятно погладило затылок.

Он обернулся. Высокие створки выходившего на тихую улочку окна неспешно, бесшумно распахивались, и оттуда, с улицы, проникало зыбкое, неяркое сияние. Этому не полагалось быть, и все же…

Сияние становилось ярче. Отметив, что не чувствует ни ма-лейшего страха, Пушкин порывисто вскочил и подошел к окну. Ос-тановился как завороженный.

Там, снаружи, уже не было тихой по ночному времени улочки, вымощенной брусчаткой мостовой, высоких узких домов, куда-то подевались уличные фонари, тумбы, вывески. Вместо привычной картины простиралось зеленое поле, покрытое высокой, неестественно яркой травой, окаймленное с боков темными стенами толстых деревьев, освещенное словно бы призрачным лунным светом. Дальний конец поля скрывался в белесоватом тумане, медленными клубами подползавшем ближе и ближе. Туман внезапно остановился, колыхаясь, завиваясь прихотливыми струями.

Послышался размеренный глухой топот. Что-то мелькнуло в тумане — и на поляну коротким галопом вылетела белая лошадь. Белая как снег, с длинной развевавшейся гривой, она резко свернула, взрывая копытами землю, взметая траву, описала короткую дугу — и снова метнулась к окну, распахнутому настежь. Пушкин невольно отшатнулся от подоконника, а лошадь взмыла на дыбы с коротким ржанием, чрезвычайно похожим на злорадный хохот. В лицо ударил запах свежесорванной травы и лошадиного пота, до ужаса реальный.

Пальцы чувствовали твердое дерево подоконника. Это был не сон. Он всегда отличал сон от яви. В серд¬це поневоле закрадывался страх, не меньший, чем тогда, в Новороссии, когда к нему в лунном свете медленно приближались те, кто уже не был людьми. Правда, тогда у него не было при себе оружия… но чем оружие могло помочь?

Голова оставалась ясной. Он стоял, не в силах сдвинуться с места либо предпринять что-то, — что в такой ситуации можно предпринять? — а белая лошадь, глухо, тяжело дыша, испуская нечто похожее на злой хохот, стояла прямо перед распахнутым окном, так что их разделяло расстояние не длиннее протянутой руки. Он видел свое отражение в огромных выпуклых глазах, но шевельнуться все еще не мог. Чертово животное уставилось пря-мо в глаза…

И вдруг прянуло в сторону, шумно ударив копытами оземь. Лошадь остановилась у деревьев справа, замерев, будто статуя. В слабо колышущейся стене тумана вновь обозначилось движение, темный силуэт понемногу оформился в человеческую фигуру, приближавшуюся медленным, церемонным шагом. Ее полностью скрывал плащ, достигавший травы, а лицо скрывалось под низко надвинутой шляпой-боливаром. Фигура остановилась примерно на середине расстояния меж стеной тумана и окном. Послышался вкрадчивый голос, странно шелестящий и звучавший словно бы не в ушах, а в голове:

— Любезный Александр Сергеевич, вы удручаете меня, право. Променять славу первого пера России на сомнительное ремесло сыщика, преследующего некие смутные образы, в которые большинство людей просвещенного века все равно не верит… Нельзя же так варварски обращаться со своим талантом, который является не только вашим собственным достоянием, но и достоянием общества тоже… Я вам не враг, поверьте, я всего лишь искренне пытаюсь направить вас на верный путь… Великий поэт неизмеримо ценнее для человечества, нежели вульгарный тайный агент, гоняющийся за миражами. Поверьте искреннему другу…

Этот бестелесный голос завораживал и дурманил, окружаю-щее, полное впечатление, стало подергиваться дымкой, ощущав-шейся физически, как липкий тяжелый дым. Сердце ударило в груди не¬обычно резко, а потом словно бы остановилось.

Он отчаянно боролся, делая движения руками, словно всплывал на поверхность. Темная фигура придвинулась, бормоча что-то убаюкивающее, затягивая в некий омут, где не было ни движения, ни жизни; где человеческие чувства спали мертвым сном, а любые стремления казались смешными и неуместными…

— Прочь, нечисть! — отчаянно вскрикнул он, нечеловеческим усилием дотянувшись до вычурной медной ручки и рванув на себя створку.

Ухватил вторую и рванул на себя. Створки сомкнулись с громким, явственно различимым, р е а л ь н ы м стуком — и наваждение схлынуло, словно налетевшая на берег высокая волна.

Пушкин стоял у подоконника, ощущая, как бешено колотится сердце, утопая в холодном поту. За окном уже не было ничего не¬обычного, там тускло светил квадратный фонарь на высоком столбе, вырывая из ночной темноты кусочек мощеной мостовой и стену дома с высокими узкими окнами, за которыми не горело ни огонька — мирные горожане почивали безмятежно.

Он повернулся к столу. И едва не отпрыгнул.

Напротив того стула, на котором он только что сидел, располагался человек в белой рубахе, с распахнутым воротом и голой шеей, опустивший голову на руки, так что Пушкин видел только его курчавый затылок.

Потом незваный гость медленно поднял голову, и Пушкин увидел собственное лицо, мертвенно-бледное, неподвижное, напоминавшее скорее алебастровую маску, — глаза были совершенно тусклые, казавшиеся скорее черными провалами, за которыми не было жизни.

На сей раз страха не было. Только нешуточная злость. Он, не глядя, протянул руку вправо, схватил что-то твердое с ночного прикроватного столика — табакерка, кажется, — и запустил в сво-его двойника. Табакерка пролетела сквозь него, словно он был создан из того самого белесого тумана, — и странный гость мо-ментально исчез, как будто не бывало.

Мир вокруг был реальным, т в е р д ы м, нисколечко не зыбким. Опустив руку на столик, где, как обычно, лежала пара пистолетов, Пушкин коснулся кончиками пальцев граненого прохладного ствола, выгнутого курка, и это придало уверенности, крепче привязывая к миру без видений и наваждений.

— Вы меня так просто не возьмете, господа бесы, — произнес он отчетливо. — Здесь вам не Новороссия, и я уже не тот… Я имею честь за вами охотиться, как за зайцами по свежей пороше…

Он не знал, слышит его кто-нибудь или нет, но это было неважно — насмешливый тон, нисколько не дрожащий голос прибавляли уверенности и холодного, рассудочного охотничьего пыла. Вопреки его же собственным строфам, служенье муз требовало порой и обыкновенной человеческой суеты, потому что без этого не обойтись…

Он поднял ладони и с радостью убедился, что пальцы не дрожат. Вокруг стояла тишина, голова сохраняла спокойную ясность, и сна не было ни в одном глазу. Подумав, он достал из гардероба сюртук, накинул его, тщательно застегнул и, не утруждаясь завязываньем галстука, вышел в коридор. Почти на ощупь добрался до лестницы, спустился в гостиную.

Обширное помещение почти полностью тонуло во мраке, только на камине в конце зала догорали полдюжины свечей в двух подсвечниках. Взяв со стола канделябр, Пушкин тщательно зажег все его шесть свечей от подсвечника справа, примостил канде-лябр на широкую каминную доску. Сразу стало светлее. Тихонько распахнув дверцы высокого пузатого буфета, он уверенно снял с полки высокий круглый кофейник, чувствуя по весу, что он полон, — господин Фалькенгаузен предусмотрительно заботился о ка-призах постояльцев, среди которых попадались и любители оди-ноких ночных бдений. Наполнил чашку из тонкого фарфора до краев, присел за стол. Холодный кофий казался необыкновенно вкусным, простывшей горечью еще крепче привязывая к реально-сти.

— Вы позволите войти? — послышался от двери мелодичный женский голос.

Пушкин повернулся в ту сторону, гордясь собой за то, что воспринял все совершенно спокойно. В дверях, насколько он мог разглядеть в полумраке, стояла женская фигура в светлом пла-тье, четко вырисовывавшаяся на фоне темного коридора. В жен-ском голосе не было и тени той шелестящей бестелесности, ко-торой отличались слова загадочной тени из тумана. Приятный был голос, чуть низковатый, словно бы исполненный кокетливой насмешливости.

— Разумеется, сударыня, — сказал он, торопливо встав. — Я здесь не хозяин, и дерзостью с моей стороны было бы распоря-жаться гостиной единолично…

Женщина, не колеблясь, направилась к столу. Сказала с той же милой насмешкой:

— Я, признаться, боялась, что вы примете меня за привидение, не хотела вас пугать…

— Полноте, — сказал Пушкин, вновь обретая легкий светский тон, оказавшись в привычной для себя атмосфере. — В наш просвещенный век никто уже не верит в сверхъестественное…

Незнакомка приблизилась, и он увидел очаровательное юное личико, обрамленное безупречно завитыми светлыми локонами, с озорными синими глазами, нисколечко не напоминавшее белую застывшую маску, что была вместо физиономии у его двойника. Привычным взглядом светского человека он отметил сшитое по последней моде палевое платье с накладками блонд и черными кружевами, черную бархатную ленточку на шее, скрепленную брошкой из стекляруса, и такие же серьги — опять-таки последняя петербургская мода на недорогие украшения, едва-едва завоевавшая общество. Прямой пробор дамы был украшен фероньеркой — цепочкой, надетой наподобие обруча, со спускавшейся на лоб бриллиантовой капелькой. В том, что это была дама из общества, сомневаться не приходилось.

— Бог мой, Александр Сергеевич! — воскликнула незнакомка с неподдельным удивлением. — Вы?! Здесь?! Все полагают, что вы, как встарь, затворились в деревне и пишете самозабвенно…

Все и в самом деле так полагали. Игривые мысли улетучились моментально, и он с досадой подумал, что это очаровательное создание, сама того не ведая, доставит немало хлопот не только ему, но и Особой экспедиции…

И тем не менее следовало сохранять полнейшее хладнокровие — не притворяться же каким-нибудь немцем-булочником, удивленным тем, что он, оказывается, имеет большое сходство с русским поэтом? Такое лишь прибавит сложностей…

— Неужели мы были представлены друг другу? — спросил он без тени растерянности.

— Ну конечно же. Бал у Балашовых, в августе… — красавица грустно вздохнула. — Нас представил Корсаков, но я, должно быть, показалась вам настолько скучной и незаметной персоною, что вы меня забыли начисто, едва отвернувшись… Екатерина Павловна Мансурова, вы, конечно же, запамятовали…

— Нет, что вы, — сказал Пушкин, уверенностью тона пытаясь исправить положение (он и в самом деле ее не помнил). — Назвать вас скучной и незаметной означало бы погрешить против истины, и невероятно. Я просто…

— Можете не объяснять, — сказала она без малейшей обиды. — Я же вижу, что вы творили всю ночь, у вас столь недвусмысленный вид…

— Ну конечно, — с облегчением подхватил он. — Просидел всю ночь, с совершенно замороченной головой спустился поис-кать кофию, словно мальчишка-ученик… Тысячу раз простите, Екатерина Павловна, но в подобном состоянии я, пожалуй что, и батюшку родного способен не узнать…

— Ну что вы, не упрекайте себя. Я прекрасно понимаю ваше состояние, вы ведь живете по другим правилам…

В ней была та милая непринужденность, не переходящая в развязность, и та простота, ничего общего не имеющая с глупостью, которые Пушкин крайне ценил в женщинах. И оттого чувствовал себя легко, полностью успокоился, забыл о недавних ночных страстях.

Покачал головой:

— И все же ваше появление, Екатерина Павловна…

Она лукаво улыбнулась:

— Но ведь я, кажется, одета самым что ни на есть подобающим образом, без тени неприличия? Мы приехали поздно, спать совершенно не хотелось, и я решила побродить по отелю. В конце-то концов, не одним англичанам позволено быть эксцентричными? Мы как-никак в приличном месте, в мирном европейском городе, а не в диких песках Аравии, где на мою добродетель покушались бы бедуинские варвары. У меня даже появилась мысль — в случае, если попадется кто-то навстречу, добросовестно прикинуться лунатичкой… Все лишь жалели бы бедную русскую девицу, пораженную недугом лунатизма… — Она вытянула перед собой руки, закинула голову и на миг прикрыла глаза. — Получается у меня?

— Пожалуй, — сказал Пушкин, откровенно любуясь ею.

— А что это вы пьете?

— Холодный кофий.

— Какая прелесть! Если я попрошу чашечку, это не будет вопиющим нарушением приличий?

— Не думаю, Екатерина Павловна, — сказал Пушкин. — Счастлив оказать вам эту пустяковую услугу. Наш исправный хозяин держит кофий как раз для подобных случаев…

Он повернулся от стола к буфету, сделал даже шаг.

И остановился как вкопанный. Осознал то, что только что заметил краем глаза, но понадобилось какое-то время, чтобы сознание отреагировало.

Девушка стояла как раз напротив каминной доски, где ярко горели свечи в канделябре и двух подсвечниках, и ближайший стул, и массивный стол, и сам Пушкин отбрасывали четкие, длинные тени… все в гостиной отбрасывало тень, кроме очаровательной синеглазой девушки, одетой по последней петербург¬ской моде.

Должно быть, он сделал непроизвольное движение или выдал себя как-то иначе, потому что белокурое очаровательное создание метнулось к нему, одним отчаянным, невозможным рывком преодолев разделявшее их расстояние. Полное впечатление, что она преодолела этот путь в полете, не касаясь туфельками пола — волосы разметались, глаза расширились, милое личико исказилось отвратительной гримасой. Огоньки свечей дружно колыхнулись, иные из них погасли.

В следующий миг Пушкин ощутил, что в него вцепились словно бы не субтильные девичьи руки, а два стальных прута, стиснувшие горло так, что в глазах потемнело. Не потеряв ни секунды, он перехватил ее запястья, силясь оторвать oт горла, — и в первый миг почувствовал, что не в состоянии совладать с удушающим захватом. Дыхание перехватило, перед глазами замелькали круги — а совсем близко было лицо, потерявшее всякое сходство с человеческим, огромные синие глаза казались отлитыми из холодного стекла, кожа казалась мертвенно-зеленой, а губы кроваво-красными, и среди белоснежных зубов щелкнувших в опасной близости от его горла, обнаружились длинные, игольчато-острые, чуть загнутые клыки…

Она зашипела, как змея, пытаясь вцепиться в горло. Разжав пальцы правой руки, Пушкин наотмашь ударил в лицо это жуткое создание — и вновь обеими руками принялся отрывать от себя тонкие, гибкие, невероятно сильные конечности, в то же время крутя головой, чтобы увернуться от белоснежных влажных клыков. Они топтались меж камином и буфетом, яростно ломая друг друга, Пушкин ударился бедром об угол стола и не почувствовал боли. Мелькнула мысль, что следует позвать на помощь, но из перехваченного горла вырвалось лишь беспомощное хрипенье.

Неизвестно, сколько времени продолжался этот жуткий поединок. Он имел дело с вполне материальным, мало того, наделенным недюжинной силой существом — и стал всерьез опасаться, что гибнет. Удавалось еще держать ее на расстоянии, но не было никакой возможности освободиться.

Паники не было, вообще не было мыслей и чувств, все ушло в яростные попытки вырваться — и потому он, ведомый скорее инстинктом, вспомнил об однажды спасшем его поступке. Не без внутреннего сопротивления разжал пальцы правой руки, пошарил по своей груди, немилосердно царапая кожу длинными ногтями, наткнувшись на цепочку нательного креста, рванул ее изо всех сил.

И тонкая серебряная цепочка лопнула, крест остался в руке, и Пушкин, выбросив руку, ударил непонятное существо маленьким распятием прямо в лоб, словно молотком бил или накладывал со всего маху печать.

Показалось, что он и в самом деле ударил по мягкому расплавленному сургучу, подавшемуся, вмявшемуся. Раздался дикий вопль, девушка отпрянула, отпрыгнула спиной назад, налетела на каминную доску и замерла, не сводя с него ненавидящего взгляда. На лбу у нее дымился большой, мало напоминавший крест разлапистый отпечаток, насколько удавалось разглядеть в пляшущем пламени оставшихся свечей, его поверхность вздувалась крупными пузырями, прямо-таки клокотавшими, словно густая каша…

Ободренный, он сделал шаг вперед, держа серебряный на-тельный крест в поднятой руке, заслоняясь им, как щитом, только теперь почувствовав боль в бедре, и боль в горле, и саднящие царапины на груди. Выдохнул сквозь зубы:

— Убирайся к себе в преисподнюю, тварь поганая!

Она ответила шипением, уже не имевшим ничего общего с человеческой речью. Сделала быстрое движение вправо-влево, определенно не чувствуя себя побежденной и пытаясь улучить момент для броска. Зорко сторожа каждое ее движение, Пушкин передвинулся к буфету, чтобы не опасаться нападения сзади, ощупью запустил левую руку в распахнутые дверцы: он прекрасно помнил, что Фалькенгаузен, заботившийся о репутации своего за-ведения, олова не признавал, и столовые приборы у него были из доброго серебра…

Нашарив что-то продолговатое — то ли ложку, то ли нож, — размахнулся и швырнул его в жуткую гостью, и еще один пред-мет, и еще… Два из трех угодили в цель, на ее шее и груди поя-вились еще две дымящихся отметины, она, широко разинув рот, разразилась жутким воем. Пушкин двинулся вперед, грозя зане-сенным крестом.

Она метнулась в сторону так быстро, что человече¬ский глаз едва оказался способен ухватить это движение — и вырвалась из-под угрозы, с нелюдской быст¬ротой обогнула большой стол, слов-но бы и вовсе ногами не передвигала, а по воздуху неслась, вмиг оказалась возле двери. Обернулась, сверкая огромными, словно бы налитыми огнем глазами, выкрикнула:

— Еще встретимся, весельчак!

И исчезла с неприятным хохотом, напоминавшим треск бурелома, ее словно бы в ы н е с л о в дверь, как подсеченную рыбу. Настала оглушительная тишина. Пушкин перевел дух, превозмогая боль, — и тут где-то неподалеку громыхнул пистолетный выстрел.

Он кинулся в коридор на подгибавшихся ногах, спешил, как мог, но все равно оказался не первым: когда он взбежал по лестнице, в коридоре третьего этажа уже толпились, высоко подняв свечи, человека четыре постояльцев, в шлафроках и ночных колпаках. Метавшиеся по стенам тени придавали этой картине вид очередного бесовского шабаша.

Барон Алоизиус стоял перед распахнутой дверью своего номера, держа дулом вниз дымящийся пистолет. Постояльцы опасливо косились на него, молчали, но и с места не двигались, обуреваемые тем приступом нерассуждающего любопытства, что свойственен роду человеческому посреди самых опасных катаклизмов.

За их спинами мелькнула заспанная физиономия господина Фалькенгаузена и еще одна фигура устрашающих размеров, в ко-торой Пушкин не сразу опо¬знал Готлиба. Потом собравшихся бес-церемонно раздвинул граф Тарловски, встал рядом с застывшим, как изваяние, бароном, ободряюще похлопал его по руке и обер-нулся к собравшимся:

— Господа, все в порядке. Убедительно прошу вас, разойдитесь, у бедного юноши случился очередной приступ лунатизма… Бедняге нужно посочувствовать, а не пялиться на него, как на экспонат какой-нибудь кунсткамеры. Разойдитесь, прошу вас, чтобы я мог привести его в чувство…

Сочетание в его голосе властности и убедительной мягкости подействовало на присутствующих магически: они, пожимая плечами и крутя головами, стали расходиться. Оставшийся почти в одиночестве господин Фалькенгаузен попробовал было разразиться недовольной тирадой, но, встретив ледяной взгляд графа, стушевался и покорно направился к лестнице, сопровождаемый своим Санчо Пансой.

Не теряя времени, граф схватил барона повыше локтя и втолкнул его обратно в комнату. Пушкин вошел следом, притворил за собой дверь и огляделся. Все здесь вроде бы было в порядке, только кресло перевернуто, а постель усыпана пухом из подушки, в которую, надо полагать, и угодила пуля.

Только теперь барон опомнился, положил пистолет на стол и опустился в другое кресло, с силой провел рукой по лицу, криво усмехнулся:

— Простите, господа, нашумел. Не сдержался, когда оно из-под кровати полезло…

— Кто? — спокойно поинтересовался граф.

— А пес его знает, как оно по-научному именуется, и именуется ли вообще, — сказал барон почти нормальным голосом. — Сидел это я, покуривал трубочку, думал о разных вещах — отчего-то не спалось, знаете ли. Тут по комнате зашмыгало что-то мохнатое, вроде крысы, только побольше и определенно без хвоста — из-под кровати за гapдероб и обратно. А за ним и второе. По одному я все же попал креслом, да что толку — только пискнуло и дальше побежало. А потом из-под кровати полезло что-то такое посолиднее, уже чуть ли не с медведя размером. Ну, дело знакомое, нас после оборотня голыми руками не возьмешь и так просто не напугаешь… Вот я по нему и шарахнул серебряной пулей. Надобно вам знать, я после той истории свинцовых пуль больше не признаю вовсе, забивая одни серебряные, — мало ли какая нужда возникнет…

— И что же?

— Кровь и гром! — с досадой сказал барон. — Да взяло и растворилось в воздухе самым пошлым образом, не оставив мне ничего в качестве трофея. И эти, маленькие, сгинули за компанию, так что мне нечем и доказать, что все это было на самом деле…

— Бросьте, я вам верю, — спокойно сказал граф. — Тем более что еще до выстрела снизу донеслись какие-то звуки, которые вряд ли способно издавать обычное человеческое существо… и господин Пушкин, как легко убедиться, выглядит так, словно с ним тоже произошло нечто необычное… Причем, в отличие от вас, его явно пытались душить довольно, я бы сказал, обстоятельно… Что случилось, Александр? Вас тоже н а в е с т и л и?

Пушкин в нескольких фразах изложил суть дела, отчего-то чувствуя себя так, словно видел дурной сон — хотя боль от ссадин и царапин этому решительно противоречила. Граф прохаживался по комнате от стола к окну, задумчиво склонив голову.

— Признаюсь, у меня тоже были… гости, — сказал он как будто весело. — Не стану подробно описывать происшедшее, это, в общем, неинтересно… Видения вперемежку с какими-то вполне реальными тварями, пытавшимися вытрясти из меня душу. Ни на что из известного по личному опыту или старинным книгам они не походили… но серебра, как выяснилось, боялись не на шутку и довольно быстро ускользнули после парочки ударов по тому, что у них считается физиономией…

Он разжал кулак и продемонстрировал довольно массивную серебряную цепочку, прикрепленную к овальному медальону с изображением Пресвятой Девы.

— Пришлось лишний раз убедиться, что древние способы — самые действенные, — сказал граф с улыбкой, показавшейся все же несколько вымученной. — Ну что же, примите мои поздравления, господа. Т е п е р ь приходится отбросить мысли о каком-то диковинном совпадении. Мы предельно откровенно поговорили с синьором Руджиери, дав ему понять, что многое о нем знаем, — и в ту же ночь все трое подверглись нападению всевозможных тварей, не имеющих отношения к материалистическому, я бы так выразился, миру… Совпадения, по-моему, следует решительно отмести. Судя по вашему молчанию, вы со мной согласны. Прекрасно. — И он улыбнулся гораздо веселее. — Ну, отчего вы так унылы? Никто, если разобраться, не пострадал всерьез — царапины и переживания не в счет. У меня остается впечатление, что теперь уже противодействующая сторона предприняла против нас пресловутую разведку боем. Попыталась запугать, проверить кре-пость нервов… Надеюсь, своей цели они не достигли?

Барон сказал яростно:

— Да я их буду гнать до самой преисподней, или откуда они там выползли, куманьки чертовы… Меня такой нечистью не запугаешь!

— Действительно, понадобится что-то большее… — сказал Пушкин, осторожно касаясь вспухших царапин по обе стороны горла.

— Возможно, дождемся и большего, — произнес граф, подавая ему флакон с одеколоном. — У вас есть при себе носовой платок? Прекрасно, смочите как следует и протрите на всякий случай, это крайне действенно от возможной заразы… Возможно, господа, дождемся и большего, поэтому заранее рекомендую быть готовыми ко всему на свете. Главное, мы идем верной дорогой…

Купить книгу на Озоне