Загадочный батальон

Первая глава книги Александра Бушкова «Завороженные»

О книге Александра Бушкова «Завороженные»

Поручик Савельев был мрачен, как туча.

Окружающий мир не давал к тому никаких поводов: петербургская ранняя весна, как и следовало ожидать, оказалась гораздо теплее сибирской, градусник на перроне показывал даже пару градусов выше нуля по Цельсию, на небе ни облачка, светит солнце, резвая и сытая извозчичья лошадка, ничуть не похожая на заморенную клячу, бодрой рысцой несет санки по весеннему снегу, начавшему кое-где твердеть и проседать…

Причина таилась в нем самом. Точнее, в той официальной бумаге, которой его форменным образом огорошили…

Поначалу он явился в соответствующую инстанцию в самом хорошем расположении духа. Единственное, что чуточку смущало, — пуговицы на его мундире. В Главном штабе, как и следовало ожидать, полностью перешли на новую форму одежды, здесь мундиры всех без исключения оказались на крючках, без пуговиц, уж штабные, тем более столичные, шагали в первых рядах реформы. Поручик со своими отмененными пуговицами за версту выглядел провинциалом из захолустья. Правда, на такие мелочи, если рассудить, не следовало и обращать внимания — лично его никак нельзя уличить в небрежении, он не виноват, что форма нового образца еще не успела распространиться на окраины необозримой Российской империи…

Так что он особенно не удручался. И лишь бегло пробежав взглядом врученное ему предписание, испытал нешуточную оторопь. Такую, что в растерянности не удержался и задал неподобающий вопрос:

— Простите, господин капитан… Здесь не может оказаться никакой… ошибки?

Вальяжный капитан в безукоризненно сидящем мундире с несколькими орденами (все до одного без мечей) воззрился на него именно так, как и должен был небожитель из Главного штаба взирать на провинциальную мелюзгу с тремя звездочками и единственным просветом на погонах. Но до ответа все же снизошел:

— У н а с, господин п о р у ч и к, ошибок в подобных делах не бывает, да-с…

Это было произнесено без враждебности, но так спесиво, что поручик невольно ощутил себя карликом у подножия некоего величественного монумента. Только подумать, а он еще радовался, что эта странная фраза «в распоряжение полковника Клембовского» никаких хлопот не принесла и никакой заминки не вызвала, ей ничуть не удивились и равнодушно, без малейшей заминки назвали Савельеву номер комнаты, куда ему следует незамедлительно проследовать…

Небожитель все же снизошел до простого смертного. Капитан с неким страданием на лице произнес почти вежливо:

— Поручик Савельев Аркадий Петрович? Служили в расформированном ныне сорок четвертом пехотном? Направлены в распоряжение полковника Клембовского? (он произнес все это, не заглянув ни в одну бумажку, и явно был этим горд). Вот видите, никакой ошибки. Не бывает у нас ошибок, знаете ли, здесь вам не инвалидная команда и не сибирская линейная пехота, а Главный штаб… Можете идти.

В некотором отчаянии, подсознательно пытаясь компенсировать глупость свого вопроса демонстрацией отличной муштровки, поручик прямо-таки рявкнул:

— Слушаюсь!

Повернулся через левое плечо, четко приставив ногу, и двинулся из комнаты едва ли не парадным шагом. Пока за ним не затворилась массивная дубовая дверь, он не мог избавиться от ощущения, что хозяин кабинета ухмыляется ему в спину…

С той самой минуты его уже не отпускали тягостные раздумья и полное непонимание происходящего.

Поскольку в предписании аккуратнейшим писарским почерком было выведено: «В распоряжение командующего Гвардейского Гатчинского саперного батальона», только человек, абсолютно несведущий в армейских делах, мог бы сглупа решить, что поручику следовало себя не помнить от радости. Ну как же, из простой армейской пехоты да в гвардию, мало того, в Гатчину, императорскую резиденцию, где государь и высочайший двор проводят значительную часть года!

Вот только поручик армейские дела понимал как раз очень хорошо, поскольку именно им должна быть посвящена вся его сознательная жизнь…

Все упиралось в одно-единственное, вроде бы ничем не пугающее слово: с а п е р н ы й…

Спору нет, инженерные войска, не только гвардейские, но и обычные, обладают нешуточными привилегиями перед простыми армеутами: здесь вам и ускоренное чинопроизводство, и более высокий оклад денежного содержания. Порядок этот установлен еще Петром Великим, дабы отличать ученых офицеров от тех, кто служит, как выразился государь в одном из сих указов на этот счет, «ординарной шпагою».

Вот именно, господа мои, у ч е н ы х… Чтобы не только сделать успешную военную карьеру в инженерных войсках, но хотя бы просто-напросто исправно служить, не вызывая нареканий, саперный офицер должен заранее получить специальное образование. А откуда оно у Савельева, которого учили именно как офицера пехотного?!

Не так уж и давно все обстояло иначе: из в с е х военных училищ лучшие юнкера выпускались и в артиллерию, и в инженерные войска. И знания в училище получали соответствующие будущему возможному месту службы.

Однако восемнадцать лет назад этот порядок отменили. Из пехотных и артиллерийских училищ юнкера в артиллерию и инженерные войска более не выпускались. В связи с чем в означенных училищах были максимально сокращены курсы артиллерии и фортификации, за счет чего увеличились курсы других наук, как раз и необходимых будущим пехотинцам и кавалеристам, в первую очередь тактики. Через некоторое время, правда, оказалось, что артиллерийских офицеров в армии сильнейший некомплект, — и снова, в виде временной меры, выпускников пехотных и кавалерийских училищ стали выпускать в артиллерию. Но не в инженерные войска… С э т о й практикой, похоже, покончено раз и навсегда…

Поручик вздохнул, поднял голову, огляделся. Лошадка шла все той же бодрой, уверенной рысью, но Гатчина осталась позади, вокруг тянулись невысокие холмы, перелески, присыпанные снежком стылые болота.

— Эй! — окликнул поручик. — Точно знаешь, куда ехать?

Извозчик обернулся к нему, без малейшего смущения ухмыльнулся:

— Не извольте беспокоиться, ваше благородие. Господ саперных офицеров возить приходилось несчитанные разы. Доставим в лучшем виде, не сомневайтесь. Вот проедем еще пару верст, там увидите забор — и, можно сказать, прибыли, хотя ехать нам вдоль забора и ехать, до самых ворот. Далеко располагаются господа саперы, хитрая служба, мы понимаем, не темные какие…

«Хорошо тебе, — подумал поручик. — Все-то он понимает, извольте знать. А я вот, хотя никак не отношусь к темным и не одну пару казенных сапог успел стоптать, ничегошеньки не понимаю…»

Он вновь погрузился в безрадостные думы. Загадка представала столь головоломной, что взвыть хотелось от собственного унылого бессилия ее разрешить. Он никогда не смотрел на жизнь сквозь романтические очки да и послужил достаточно, чтобы понять: в противоположность тому, что пафосно декларировал тот напыщенный капитан, в армии, как и в любом другом учреждении, есть место и ошибкам, и откровенному головотяпству, и Российская империя вряд ли являет собою печальное исключение. И все же происходящее удивляло безмерно: направить не обладающего специальным образованием пехотного офицера в инженерные войска… Это уж чересчур, господа мои. Или он был лучшего мнения об отечественной военной бюрократии?

А впрочем, от тоски начало понемногу проступать некое подобие отгадок. Вот только радости от этого не было ни малейшей: окажись догадки верными, жизнь его это отнюдь не облегчило бы, наоборот…

Как ни плохо он знал быт инженерных войск вообще и саперных батальонов в частности, можно предположить, что в них существуют некие военные команды, выполняющие некие третьестепенные задачи, — и вот ими-то как раз и командуют офицеры, должного образования не имеющие, которым достаточно обычного пехотного училища. Что-то такое вполне может существовать.

Если это правда, это означает лишь, что роль ему уготована незавидная. В пехотном полку поручик был бы р а в н ы м со всеми прочими офицерами, не отличавшимися от него образованием и подготовкой, — и успешная карьера зависела бы в значительной степени от его собственных дарований и усилий. Совсем другое — саперный батальон, где роль ему изначально отведена незавидная, третьеразрядная, ставящая его наособицу от всей офицерской семьи, наподобие полкового квартирмейстера в пехоте. Должность нужная, необходимая, и занимающий ее носит офицерские погоны — а все равно он не т а к о й какой-то, что-то неуловимое отличает его от строевых офицеров. Как бы ни был толков и честолюбив полковой квартирмейстер, а нормальной военной карьеры ему ни за что не сделать, о чем все, в том числе и он сам, прекрасно осведомлены.

Кажется, нечто подобное ожидало и его неисповедимой волей высокого начальства. Участь, мягко скажем, незавидная — а потому мало утешает, что служить придется в гвардии, да не где-нибудь, а в Гатчине…

Какая радость в том, что вполне возможно, проходя по гатчинским улицам, лицезреть государя императора собственной персоной? «Однако, бравый офицер, подтянутый! Кто это? — О, поручик этот совершенно не заслуживает вашего внимания, ваше величество. Это — начальник пехотной команды при саперном батальоне…» И государь скучающе отворачивается…

— Вот, извольте, ваше благородие! Можно сказать, почти что и прибыли…

Поручик встрепенулся, поднял голову. Санки как раз миновали очередной невысокий холм, свернули вправо. Справа показался угол длиннейшего, высоченного забора, одна сторона его уходила перпендикулярно дороге в перелески, а другая тянулась вдоль дороги на небольшом отдалении.

Тянулась, казалось, нескончаемо. Добротнейший забор не менее чем пяти аршин высоты — некрашеные, но тщательно оструганные доски сколочены без малейшей щели, на совесть, даже дырок от сучков не видно: по гребню тянется нескончаемый ряд внушительных железных шипов в локоть длиной, насаженных настолько густо, что самому ловкому лазальщику препятствие не преодолеть. Очень обстоятельный забор. Вокруг малозначимых военных объектов такие не сооружают…

Лошадка бежала все так же резво, а высоченный забор все не кончался. Извозчик обернулся, блеснул зубами, сказал с некоей гордостью, словно он имел к этому прямое отношение:

— Версты две, не менее, я прикидывал. Вот такие у нас тут заборы, ваше благородие. Изволите…

Он замолчал. Справа, за забором, не так уж и далеко, вдруг послышался странный переливчатый свист — басовитый, могучий, словно исходивший из пасти сказочного дракона. Он усиливался, можно бы даже выразиться, г у с т е л… и завершился звонким взрывом, превосходившим выстрел обычного артиллерийского орудия. Походило на то, как если бы взорвался немаленький заряд то ли пороха, то ли иного бризантного вещества.

Лошадка шарахнулась влево, в высокий снег, но извозчик ее проворно усмирил и снова направил на дорогу. Ухмыльнулся:

— Такие вот дела, ваше благородие. Хи-итрая часть…

Действительно, подумал поручик. Добротный забор, окруживший немалое пространство, отдаленность, загадочный взрыв… Весьма похоже, что батальон не п р о с т о й. Военному человеку объяснение найти нетрудно: такими бывают, выражаясь языком саперов, п о л и г о н ы, где в строжайшей тайне испытываются новые орудия и взрывчатые вещества. Именно для этих задач создаются такие вот места. Быть может, это меняет дело? И не стоит впадать в уныние? Служба в п о д о б н о й части — знак немалого доверия начальства, кого попало сюда не определят. Или он просто-напросто пытается себя убаюкать?

Ну, в конце концов, предстоящая ему служба не выглядит столь уж тяжким испытанием после челябинских передряг…

Прибывши в Челябинск, им всем пришлось хлебнуть горького. Не будь в составе обоза есаула Цыкунова с казаками, очень может случиться, они договорились бы меж собой накрепко молчать о приключившихся с ними злых чудесах, разговоры об этом велись. Однако кто-кто, а есаул молчать не собирался, и полковник его прекрасно понимал: нужно же как-то объяснить, куда девались три пуда вверенного тебе казенного золота… Так что и речи быть не могло об умолчании. Есаул немедленно кинулся к начальству. И закрутилось…

Всех до единого, вплоть до последнего ямщика, всех, включая Лизу и жандарма, два дня подряд подвергали длиннейшим расспросам. Полицейские чины, воинский начальник, жандармы, судебный следователь, чиновник для особых поручений при губернаторе, офицер от генерал-губернатора, какие-то вовсе уж непонятные господа в вицмундирах… Все они, что легко понять, были настроены недоверчиво, а некоторые так и прямо недоброжелательно. По слухам, даже обладавшего дипломатической неприкосновенностью японского офицера допрашивали, пусть и с величайшим тактом. Утром второго дня появились даже два загадочных цивильных человека, не соизволивших представиться, — и очень быстро поручик сообразил, кто они такие, когда оба со врачебной вкрадчивостью и обходительностью, заходя издалека, вежливейше, но настойчиво стали интересоваться, как часто и в каких количествах поручик употребляет спиртное, а также копались в его родословной чуть ли не до десятого колена: не злоупотреблял ли водочкой троюродный дед, не было ли у бабушки привычки регулярно убегать из дому с офицерами, не страдал ли какими-нибудь душевными болезнями дядя… Поручик крепился, относясь к этому тяжкому испытанию как к неизбежности. Впрочем, психиатры вскоре пропали и более не появлялись. Зато на смену им, как чертик из коробочки, возникали все новые и новые официальные лица — с откровенным недоверием в глазах, поджимавшие губы, крутившие головами, пытавшиеся ехидствовать. Поручик испытал нешуточное злорадство, когда прокурор, крупный красивый мужчина с лицом провинциального светского льва, сибарита и покорителя дамских сердец, растерявши всю вальяжность и хладнокровие, в совершеннейшем ошеломлении, нимало не стесняясь поручика, в неподдельной растерянности, жалобно воззвал к своему спутнику в мундире того же ведомства:

— Евгений Львович, я начинаю с ума сходить! Они все говорят одно и то же! Шестьдесят с лишним человек! Медицина в тупике! Помилуйте, так не должно быть!

Спутник смотрел на него столь же скорбно и растерянно. Поручик втихомолку злорадствовал.

И вдруг все кончилось, как-то р ы в к о м. Утром третьего дня никто уже их не расспрашивал, не таскал в присутствия и не являлся на квартиры, где их разместили. Появился офицер от воинского начальника и, не особо искусно скрывая то самое ошеломление, сообщил, что поручик может следовать далее, к месту своего назначения. Всех остальных, как вскоре выяснилось, тоже перестали мытарить…

Деревянный забор перешел в кирпичный — такой же высоты, с такой же шеренгой острых железных шипов поверху. Над ним видны были длинные крыши, крытые черепицей и окрашенным в зеленый цвет кровельным железом. Высоко поднималась дымящая кирпичная труба наподобие фабричной. Кирпичный забор по длине значительно уступал деревянному, но тоже был немалой протяженности. А там показались и ворота, двустворчатые, огромные, сделавшие бы честь иной старинной крепости, — и караульная будка возле них, как полагается, в бело-черную полоску, с двускатной крышей.

Поручик соскочил на снег, размял затекшие ноги. Сказал извозчику:

— Подождешь, братец? Договоримся…

— Отчего ж не подождать? Дело известное…

Едва поручик сделал шаг в сторону будки, из нее моментально в ы д в и н у л с я высокий, статный унтер-офицер, судя по возрасту и нарукавным шевронам, из сверхсрочнослужащих. Ружья у него не было, но на поясе висела револьверная кобура. Странная какая-то кобура, ничуть не похожая на уставную, гораздо более плоская, непривычной формы. Он лихо отдал честь, как и позволено часовому без ружья, вопросительно произнес:

— Ваше благородие?

— Поручик Савельев, — сказал поручик, с трудом отведя взгляд от абсолютно неуставной кобуры. — Имею предписание явиться к командующему батальоном.

— Соблаговолите предъявить, ваше благородие, — сказал часовой с той же смесью почтительности и достоинства, свойственной бывалому сверхсрочному солдату. — Требование устава…

Поручик в жизни не слыхивал о таком требовании устава — предъявлять предписание часовому у ворот. Но прекословить не стал, чтобы не попасть впросак: мало ли как тут заведено у этих гвардейских саперов, да еще, чрезвычайно похоже, о с о б о й части…

Предъявил. Часовой окинул бумагу беглым взглядом, свойственным человеку грамотному отнюдь не поверхностно. Возвратив, козырнул вторично:

— Сейчас, ваше благородие…

Он шагнул под козырек крыши, поднял руку и нажал большую черную кнопку посреди начищенного бронзового полушария. Ого! Электрический звонок, вот что значит столичный военный округ…

Буквально через несколько мгновений в будке задребезжал звонок, часовой удовлетворенно кивнул и показал на высокую калитку сбоку от ворот:

— Проходите, ваше благородие, вас там встретят.

Поручик взялся за начищенное медное кольцо. Высокая тяжелая калитка подалась неожиданно легко, и он шагнул во двор.

Все, что он увидел, было насквозь привычным: слева от ворот солидный кирпичный домик гауптвахты, перед ним деревянная платформа, на которой караул может при необходимости встать развернутым строем, окруженная в полном соответствии с уставом деревянным барьером в косую черно-оранжево-белую полоску. Будка, навес с колоколом… Все, как обычно.

Вот только двое сверхсрочных, застывших у барьера и не сводивших с поручика бдительного взгляда, оказались не вполне обычными. Вернее, сами они ничем удивить не могли: обычные сверхсрочные, усатые, статные, справные. Но их оружие…

Винтовки у обоих висели самым необычным и неподобающим образом: перекинутые на ремне через правое плечо, горизонтально, параллельно земле. Да и не винтовки это, если присмотреться: покороче не только обычной берданы номер два, но и карабина, приклад короткий, снизу от казенной части странная рукоять со скобой и спусковым крючком, а там, где кончается ложе, вниз торчит плоский короб, по виду металлический. В жизни поручик не видывал столь странных винтовок и ни о чем подобном не слыхивал.

Он с сожалением отвел глаза от этого диковинного оружия — стыдно пялиться, словно деревенщина на паровоз, мало ли какие у них тут столичные новшества, даже слухов о которых еще не долетело до захолустных гарнизонов…

Со знанием дела он ожидал появления караульного офицера — и таковой, действительно, тут же появился: грузный, в годах подполковник, вислые усы с проседью, осанка облеченного немаленькой властью начальника, на поясе кобура столь же непривычного вида, что и у часового. Поручик успел подумать, что чин, пожалуй что, великоват для обычного караульного начальника — и тут же, не раздумывая, вытянулся в струнку. Очень уж суров был взгляд у подполковника да и весь его вид — старого служаки, казарменного бурбона, не склонного давать спуску молодым офицерам…

Безукоризненно отдав честь, он отрапортовал, чувствуя волнение в собственном голосе:

— Разрешите доложить: поручик Савельев прибыл в распоряжение командующего батальоном согласно предписанию!

Подполковник бросил руку к козырьку с небрежной ловкостью человека, проделывавшего эту процедуру в миллионный раз:

— Подполковник Златолинский, комендант батальона. Прошу вас, господин поручик.

Он четко повернулся на каблуках, небрежным жестом приглашая поручика следовать за ним. Поручик повиновался, снова впав в совершеннейшее смятение.

Ну, что поделать, любой военный на его месте удивился бы точно так же… Батальонных комендантов попросту не б ы в а е т, не значится такая должность в уставах. Коменданты бывают городские и этапные, а также корпусные — в военное время. Есть комендант крепости, железнодорожного или водного участка, комендант главной квартиры главнокомандующего или командующего отдельной армией. Но батальонный комендант ни единой строчкой в уставе не прописан, ему просто не полагается существовать…

Однако свои мысли и замечания поручик, как легко догадаться, удержал при себе — высказывать их вслух в обществе сурового на вид подполковника и объяснять ему, что его, в общем-то, и не должно существовать… как-то не хочется. Что ж, будем молча принимать столичные странности, которые упорно множатся, прямо-таки друг на друга громоздятся…

Купить книгу на Озоне

В Генштабе

Первая глава романа Гарри Каролинского «Вальс Императора»

О книге Гарри Каролинского «Вальс Императора»

День генерала Никитского начинался с докладов о положении в армии. Дыхание войны носилось в воздухе. О том, какой она будет, были исписаны тысячи страниц. Создавалось много различных теорий: от более или менее реальных до самых фантастических. Исход ее во многом зависел от того, насколько верно еще до начала боевых действий, удалось бы угадать, какими они будут.

Головокружительные достижения техники последних лет наложили свой отпечаток на приемы ведения боя и на военную стратегию. Прежние теории ведения войны не годились. Опубликованные десять лет назад «Принципы войны» генерала Фоша, утверждали, что при нынешней огневой мощи война долго продолжаться не может. Тратить время и средства на увеличение резервов и их подготовку бессмысленно — они не успеют принять участие в боевых действиях. Больших запасов вооружений делать незачем, и тем боле не следует нарушать течение жизни страны и переводить ее на военные рельсы. Сконцентрировать силы в определенных точках и продвигаться вперед, и вперед, чего бы это ни стоило. «Кровь — цена победы. Войну надо вести с жестокой энергией и добиться победы», — писал французский генерал. Война будет скоротечной или, как ее стали называть, молниеносной. Все будет решено быстро.

Такова была точка зрения наших союзников. У нее было много сторонников. У наших противников взгляды на войну были иными. Стратегия немцев была изложена в доктрине недавно скончавшегося фельдмаршала Шлиффена. Его только что вышедший труд «Канны», который был воспринят как своего рода завещание бывшего главы Германского Генерального штаба, уже одним названием вновь напоминал о том, что лежало в основе шлиффеновского плана грядущей войны: стремительное продвижение, завершающееся гигантскими ганибаловскими Каннами — окружением и уничтожением главных сил противника.

Однако нынешний начальника Генерального штаба Мольтке, племянник знаменитого фельдмаршала, расширяя концепцию Клаузевица о тотальной войне, называл будущую войну битвой наций, в которой нечего рассчитывать на то, что, как когда-то, исход борьбы, определит одно решающее сражение. Вряд ли оно будет. Будущая война потребует от воюющих сторон величайшего напряжения. Ресурсы противников громадны. Боевые действия могут продлиться и семь, и даже тридцать лет.

Споры о том, кто прав, не затихали. Несколько дней назад после обсуждения обоих планов: «Г» на случай нападения Германии на нас, и «А» — если немцы атакуют Францию, Никитский, вынув кривую трубочку изо рта и в такт помахивая ею, с невозмутимостью, ставшей легендарной и за которую, как он знал, сослуживцы прозвали его Буддой, изложил свою точку зрения. Наши французские союзники, по-прежнему убеждены в справедливости выводов генерала Фоша. Оборону французский генерал невысоко ценит, лаконичными точными фразами, объяснял он. Для него это проявление слабости морального духа. Надо обеспечить решающее превосходство в главной точке и атаковать массами, массой двигаться прямо к цели!

— Звучит красиво, — пыхтя трубочкой, заметил Никитский и неудивительно, что у нас этот призыв привлекает многих. Кому же, как не нам, при нашем превосходстве в людях не навалиться на немца всеми силами, массой и быстро добиться победы. Криво усмехнувшись, он посоветовал еще раз внимательно перечитать «Стратегию» своего коллеги по Николаевской академии Михневича, который пишет, что силы возможных противников примерно равны. Все говорит за то, что следует быть готовым не к краткосрочной, а к долгой и изнурительной войне. — А закончится она раньше — тем лучше, — подвел итог начальник Генштаба.

Совещание подошло к концу, продолжая спорить, штабисты покидали кабинет.

Оставшись один, Никитский вновь вернулся к никогда не покидавшим его думам и сомнениям. Звал готовиться к долгой войне, а выдержим ли мы ее? Да и готовы ли к мы ней? Можно ли вообще когда-либо полностью быть готовым к войне? Ведь противник наверняка готовит сюрпризы, и сам ход боевых действий таит их в себе, он полон неожиданностей, предусмотреть которые просто невозможно. Планы планами, а как начнется…Лучше не думать.

Нет слов, мы многого добились за последнее время. Размеры армии громадны. 37 корпусов, не считая казаков и нерегулярных частей. Значительно повысилась боеготовность, подготовка офицерского корпуса и новобранцев. Улучшились и отношения между офицерами и солдатами. Мы стали более маневренны. Все это были плюсы. Дальше шли минусы. Прежде всего, генералов у нас много, да большинство привыкло действовать по старинке и хоть выдвинулись за последние годы талантливые, по-новому мыслящие военачальники, при нашей громадной армии их недостаточно. Могло бы быть больше, да пройти через частокол препон у нас трудновато. Это тоже сказывается на нашей подготовке. Так что от уровня, требуемого современной войной, мы еще далеки. Ныне все решает не число солдат, а огневая мощь. Артиллерия наша, которой мы всегда гордились, отстает. На четырнадцать немецких гаубиц у нас — одна. На орудие всего тысячу снарядов. Отсутствие новых рокадных железных дорог и дорог, пригодных для автомобилей, сковывает способность к маневренности. Четыреста грузовиков, две с половиной сотни легковых авто и только триста двадцать аэропланов — это крохи. Не хватает телефонов, телеграфных аппаратов и уже взятых в ряде армий на вооружение радиостанций. В плохом состоянии медицинская служба. Вместо положенных по штату на каждые четыре тысячи личного состава пяти хирургов — три. Так что, хоть нас и хвалят за колоссальные успехи после японской войны, успокаивать это не должно.

Он посмотрел на громоздящиеся перед ним сводки, циркуляры, инструкции… Работы еще непочатый край. И потому на самый крайний случай, хоть до середины пятнадцатого года, нам надо избежать войны, а тем более случайного вступления в нее, чему, как раз и способствует наша мобилизационная неразбериха. Вот она наша ахиллесова пята! А как прикрыть ее, как обрести свободу в мобилизации и в любой момент безболезненно для наших последующих планов остановить запущенную машину. Как найти такой ход, чтобы проведенный для устрашения одного противника демарш, так и остался демаршем только против него? И в тоже время не лишить дипломатов их порой единственного оружия для предотвращения конфликта — угрозы всеобщей мобилизации, и осуществить ее в нужный момент нам нисколько не помешает наша частичная мобилизация.

Смешно! Надо было Дмитрию Святогорскому повстречаться в Берлине со своим кузеном, чтобы подхлестнуть нас. Что же, отхлебывая крепкий чай, размышлял Никитский, со стороны, говорят, виднее. Немец увидел то, что нам было известно, но чему того значения, которое оно заслуживает, мы, однако, не придавали.

Будто они могли ему что-то подсказать, он всматривался в наизусть выученные им цифры, в знакомые до мелочей схемы и графики движения поездов. Еще и еще раз он скрупулезно перепроверял цифры. Из ста восьмидесятимиллионного населения каждый год призыву подлежал миллион триста тысяч новобранцев. В мирное время столько было не нужно. Набирали всего треть. И железные дороги с этим справлялись. Иное дело война…

Генерал Никитский, известный трудами по военной истории, что требовало глубокого изучения и системы государственного управления, лучше многих видел, что, несмотря на успехи последних десятилетий, управление страной все еще здорово хромает. Только теперь, когда чиновник приобретал все больше значение, дало знать отсутствие у нас правящей из поколения в поколения аристократии, как, к примеру, у англичан, приученной к службе в учреждениях и не считающей эту службу занятием зазорным. Привычно говорим: бюрократия заела, а у нас чиновников не хватает, знающих же дело и умеющих его толково выполнить — и того меньше. И вот таким исполнителям при нашей-то никудышной связи, когда многие места по-прежнему труднодосягаемы, и распоряжения доходят с большим запозданием, а то и вовсе теряются в пути, предстоит оповестить и собрать в нужный час в определенных пунктах и затем, четко соблюдая расписание, перевезти к узлам сосредоточения, призванных по частичной мобилизации, и буквально вслед за тем повторить все то же самое при всеобщей. От одной мысли об этом голова шла кругом. Наши и в давно выученном графике дров наломают, а тут два, да оба новых. А ведь надо будет к границе из глубины страны перебросить пять миллионов триста тысяч солдат! Никто в мире ничего подобного раньше не проделывал… Так что ничьим опытом не воспользуешься. И у нас ни одной даже пробной мобилизации в таком масштабе не проводилось.

Слов нет, наша сеть прифронтовых железных дорог стала лучше, позволяет большую маневренность. Тем не менее, ее пропускная способность, о чем еще раз напоминал недавний доклад начальника военных перевозок генерала Ронжина, не чета немецкой. Об увеличении нагрузок, что произойдет при проведении одной мобилизации на «плечах» другой, не хотелось и думать. Генерал, которого было не удивить нашей неповоротливостью, все-таки никак не мог найти объяснений, почему у нас так упорно отказываются даже оттого, что принесет нам пользу? Почему бы, например, не пойти по стопам французов, которые в случае угрозы, вместо того, чтобы сразу призвать новое пополнение, просто продлят срок службы уже находящихся в строю? Экономия средств колоссальная и гонять новые составы, загружая дороги, не нужно. Тем более что увеличить число составов не позаботились.

Несмотря, на то, что проведение одной мобилизации «на плечах» другой ломало все выкладки, путало все расчеты, и вопреки тому, что наши противники не верят в то, что мы сумеем справиться со всем этим, справиться придется. И при том, напоминал Никитский себе, избежать неразберихи. То, что случилось с тем капитаном — ее порождение. А если такое случится в боевой обстановке?

Он вынул трубочку, умял табак, зажег спичку и, когда поднес огонек, тот сразу как-то вытянулся вверх и превратился в полыхающее прямой свечой пламя. Да, столкнешься с таким, и никогда оно из твоей памяти не изгладится.

И началось все как раз из-за тех же самых вагонов. То ли их не вовремя подали, то ли не те… Точно выяснить и не удалось. Показывали по-разному… Установили только то, что частей, направлявшихся на японский фронт, скопилось на той станции больше положенного, и унтер одной из них оскорбил капитана, который пытался водворить порядок. Его окружили, и капитан, можно только догадываться о его состоянии посреди озверелой солдатни, кого-то ударил шашкой. И намертво.

Вот откуда оно это пламя, пылающее перед ним сейчас свечой.

Это полыхал капитан. Облили его керосином и… сожгли. На глазах его жены и детей! И это происходит в русской армии… Всего восемь лет назад! Пришлось ему, тогда командовавшему округом, вести расследование. Читать рапорты, показания… Одна за другой вытягивалась цепь недопустимых оплошностей. Все началось с самого простого: невыполнения требований службы. Кто-то наверху в нарушение установленных предписаний позволил вместо сорока человек запихнуть в теплушку сотню. Мол, серая скотинка вытерпит. Было ли это только головотяпство? Так и не дознались, не продали ли высвободившиеся вагоны на сторону. Не выполнили своих обязанностей ни струсивший начальник станции, ни жандармы, не сумевшие предотвратить самосуд. Не выполнил их и унтер. Не вымуштрован был, как положено, забыл дисциплину и оскорбил офицера, который тоже оказался не на высоте.

С точки зрения Никитского, несчастный капитан вообще не достоин был носить офицерское звание. Ведь он манкировал своей первейшей обязанностью — заботиться о солдате. А не выполнил своего долга — жди неприятностей. Не проявил капитан и выдержки. Осуждать за это его трудно. Когда тебя, офицера, оскорбляет нижний по чину, это не только личная неприятность, это равносильно обвалу всех устоев, это конец армии, службе которой отдал жизнь. Другое дело, бедолага видимо вообще не умел владеть собой. Подчиненные ему солдаты, наверное, испытали его нрав на себе, потому на защиту своего командира ни один из них не встал. А встали бы, если бы любили.

Никитский верил в это, хотел верить. С первых шагов армейской службы он был приучен к тому, что командир — отец солдатам, которые на любовь к ним ответят преданностью, пойдут за тобой, лихо и с готовностью выполнят твои приказы, в общем, все будет, как во все времена: «Солдатушки, браво ребятушки, молодцы-братцы, рады стараться, ура!» Если солдаты на самом деле не всегда, как он имел случай в том убедиться, были такими, на живший в его сознании образ это не влияло. Он оставался неизменным. Потому, что он его любил.

Пятый год с мятежами матросов в Свеаборге и Кронштадте, на «Потемкине» и «Очакове», случаем с капитаном поставил под сомнение его прежние представления о солдате… Что же теперь на старости лет переделывать себя, заставить себя отказаться от привычного взгляда на солдат, опасаться их? Лучше сразу вешай саблю на крючок. Но раз одна только мысль о том, чтобы расстаться с армией, заставляет кровь твою кипеть, тогда делай все, чтобы не втянули нас раньше времени в войну, которая сразу же выявит нашу к ней неподготовленность. Газеты заклюют, в Думе власть обвинят в напрасных жертвах, и последствия этого… О них страшно подумать. Жизнь огромной империи, само существование ее зависело от того, как справится он, генерал Никитский и его подчиненные, со своей задачей. Какой бы хитроумной ни была стратегия, успех ее зиждился на том, вовремя ли будут выдвинуты войска, необходимые для осуществления стратегических планов. Первые дни войны могут оказаться решающими. Они накладывают тень на весь ее дальнейший ход. Успех вдохновляет, ошибки — обходятся дорого и их придется исправлять на ходу. Выдержит ли наша армия испытание поражением, без которого война не обходится, хватит ли у нее выносливости для затяжной войны, из которой победитель выйдет не менее истощенным, чем побежденный? Для России такой исход всего опасней. Мы это видели в пятом.

Генерал встал из-за стола и подошел к широкому окну, выходившему на Дворцовую площадь. Вдали утреннее солнце зажгло стрелу Адмиралтейства. Зимний — напротив… Рядом — преображенцы… Дальше по Большой Морской — конногвардейцы и моряки гвардейского экипажа. Гвардия — опора. Всегда ли она будет оставаться такой? Пример с однажды отказавшимися выполнить приказ семеновцами уверенности не вселял. Да и что гвардия — эта тоненькая цепочка перед взбунтовавшейся массой, которой к тому же, призвав ее в армию, дали оружие!

Любуясь открывавшимся из его окна видом, Никитский всегда испытывал гордость. Сейчас он видел посреди нее горящего капитана и вокруг него озверелые толпы солдат. Они накатываются и на штаб, и на Зимний дворец. Они — словно вышедшая из берегов Нева, только еще страшнее. От нее на лодках не спасешься, как не спасся тот несчастный капитан. И вновь, как и тогда, когда читал первый рапорт о происшедшем с капитаном, ему казалось, что это его окружила озверелая солдатня, что это его сейчас растерзают. И опять возник тот же назойливый вопрос: Как бы он себя повел на месте капитана, когда нервы взвинчены до передела, когда напирает со всех сторон дико ревущая толпа? Не нашел он ответа тогда, не находил и сейчас. И думать об этом не хотелось, да и некогда. Каждый день приносил новые заботы.

На днях на ежегодной встрече русских и французских военачальников начальник французского генерального штаба Жоффр поинтересовался планом развития дорог, на строительство которых во Франции был размещен специальный заем. Никитский в переговорах по этому вопросу не участвовал, и ему не оставалось ничего другого, как пообещать в ближайшее время представить подробный отчет. Необходимые для него данные хранились у военного министра.

Генерал от кавалерии Владимир Александрович Сухомлинов занимал пост военного министра уже четыре года. Звезд с неба он не хватал, к тому же с годами стал, вял, нерешителен и, по-прежнему был убежден, чего и не скрывал, что главная причина неудач нашей армии в японской войне не в недостатках вооружения и подготовки, а в промахах командиров. Как и во времена Суворова штык в его глазах все еще был умнее пули-дуры.

При всем при том нельзя было не отдать министру должного. Под его руководством армия изменилась к лучшему. И все это время ему ведь приходилось еще вести борьбу и с подсиживанием, и с интригами, немалую роль в которых играл его соперник председатель Совета Государственной обороны дядя царя великий князь Николай Николаевич-младший. Обоих в случае войны прочили в Главнокомандующие. Армия разделилась на сторонников и противников, как того, так и другого претендента. Однако оставалось немало тех, кто усматривал в этом нарушение закона, гласившего: «Верховное начальствование над военными силами Империи сосредоточивается в особе Государя Императора». Считалось само собой разумеющимся, что именно царь станет во главе войск. Правда, все понимали, что армия в любом случае остается в подчинении царя и ему совсем и не обязательно возлагать на себя звание Главнокомандующего.

С точки зрения Никитского, ни Сухомлинов, ни Николай Николаевич на роль Главнокомандующего не подходили. Оставалось загадкой, за какие заслуги великого князя превозносили, как выдающегося полководца. Ничем, что давало бы основание к такому заключению, он себя не проявил. Да и негде было. В войне с японцами он не участвовал, а других воин после турецких, когда великий князь еще ходил в малых чинах, мы не вели. А вот в пятом году, когда он командовал гвардией и Петербургским военным округом, его поведение служило точным подтверждением мнения о нем генерала Скобелева: «Великий князь со временем станет самым опасным человеком для императора. Его едва прикрытая пренебрежительность к царю наводила на мысль, что он считает себя более достойным престола, возможно, уже и видит себя императором » Николаем Третьим«. По этой ли или какой-то иной причине, но когда требовалось проявить для прекращения беспорядков решительность, важнейших качеств «выдающегося полководца» великий князь, под началом которого Никитский в то время служил, не проявил. Наоборот он грозил царю покончить самоубийством, если тот не подпишет манифеста о Думе, что стало известно, и что снискало ему в определенных кругах большую популярность.

Бывший в то тревожное время военным министром генерал Редигер, с которым Никитский был дружен, однажды в минуту откровенности под строжайшим секретом, ему признался, что куда большим ударом, чем беспорядки, для него явилась неподготовленность и нерешительность высших военачальников, их неумение действовать в критических ситуациях. Они просто боялись проявить инициативу и брать на себя ответственность. Смелые командиры, с горечью жаловался Редигер, были наперечет.

Если в борьбе с революцией великому князю не хватило твердости, то на заседаниях Совета Государственной обороны он ее демонстрировал с избытком. Но проявлялась она главным образом в безапелляционности суждений, в том, что он отдавал команды, порой довольно грубым, повышенным тоном, с полупрезрительной небрежностью выкрикивая слова, впиваясь в тех, к кому они относились, пристальным, ничего не прощающим взглядом. Его смуглое, еще моложавое с короткой бородкой лицо, в такие моменты напоминало Никитскому высматривающего с высоты добычу коршуна. Его жестокость только и ждала повода, чтобы на кого-нибудь выплеснуться. Сухая длинная рука нервно теребила золотой генерал-адъютантский аксельбант на зеленом кителе, и великому князю не хватало только хлыста, чтобы постучать им о высокие сапоги, обтягивающие его длинные ноги в синих с красными лампасами рейтузах.

Казалось бы, председатель Совета обороны должен был быть готов выслушивать различные мнения, но великий князь, если с ним не соглашались, утрачивал уравновешенность, забывал о логике, видимо, нисколько не сомневаясь в том, что может себе позволить говорить все, что взбредет на ум. Возникало впечатление, что у него и впрямь, как шла молва, «зайчики в мозгах прыгают». При неожиданном изменении обстановки он терялся, не находя верного решения, быстрый анализ ему давался с трудом, оттого он еще больше ярился, нередко впадая в припадки бешеного гнева.

Все это затмевалось созданным вокруг него ореолом и его безграничной самоуверенностью. Будь что, будь, она никогда не убавлялась ни на йоту. Питалась она, видимо, сознанием врожденного превосходства, выделяющим его из всех громадным ростом, особой «николаевской» кавалерийской выправкой, при которой всадник как бы сливался с конем, этаким гвардейским ухарством. И это же его ухарство выказывало себя порой самым неожиданным образом. Не так давно приехав во Францию, он, к радости французов, ухарски провозгласил: «За нашу общую будущую победу! До встречи в Берлине!» И это притом, что не мог же он не знать, что ввяжись мы сейчас в войну, нам не только что побед не видать, добро бы целыми остаться.

При всем при том и у него были заслуги. Благодаря ему, наша кавалерия приобрела славу одной из лучших в мире. Не отказывал Никитский ему и в рвении, и в определенных военных способностях. Это немало, но для поста Главнокомандующего недостаточно.

Если великий князь своим видом, что иногда важнее сути, создавал некий образ военного вождя, Сухомлинову до этого было далеко. Сам его облик, круглый, рыхлый, наводил на мысль об удобном министерском кресле, а не о седле Главнокомандующего. Никитский, знавший его много лет, ценил ум Сухомлинова, хотя глубиной суждений он не отличался. Он был способен быстро принимать решения, беда только в том, что порой принимал он их легкомысленно. Но самым большим его недостатком было затмевавшее для него все стремление добиться успеха, а какова его цена, и успех ли это на самом деле, он предпочитал не докапываться.

Не всегда умел, или не желал, министр, боясь испортить отношения, настоять на выполнении своих указаний. В прошлом году под давлением командующих Варшавского и Киевского военного округов, нашедших поддержку в Думе, которую не столько заботило, кто прав, кто нет, сколько возможность любыми способами расширить влияние среди военных, Сухомлинов отказался от ликвидации крепостей в этих округах. В военный план вновь были внесены поправки. Центр тяжести переносился на южный фланг. Здесь теперь сосредотачивались основные силы, которым предстояло наступать против австро-венгров, а для наступления против немцев были оставлены только две армии, всего 800 тысяч солдат. А ведь они должны были наносить главный удар в случае нападения немцев на Францию. Передислокация войск была проведена с согласия Государя, после того, как заместитель начальника французского Генштаба генерал Дюбай ознакомил его с французской доктриной offensive a outrance.

— Если уж воевать, так воевать, — сказал в заключение царь. — Мы должны ударить в самое сердце Германии. Наша общая цель —Берлин.

Великий князь не мог не знать об этом, и, тем не менее, не замедлил этим воспользоваться и резко напал на военного министра, обвинив его в отсутствии твердости, что больше еще подняло его престиж в войсках. Это был новый удар по самолюбию военного министра, который тоже пускался во все тяжкие, чтобы выставить своего соперника в невыгодном свете. И терпел в этом неудачу за неудачей.

И вдруг в подвале особняка балерины Кшесинской на Кронверкском проспекте полиция обнаруживает не только кем-то там спрятанные революционные листовки, но и секретные документы артиллерийского ведомства. А его возглавлял не кто иной, как покровительствовавший балерине великий князь Сергей Михайлович. Военный министр воспрянул духом. Разве он не намекал, что великим князьям серьезных дел поручать нельзя?

Вскоре затем было объявлено о проведении военных игр. Командовать одной из сторон должен был Николай Николаевич. Во влиятельном Яхт-клубе на Большой Морской, доступ в который кроме членов императорского дома был открыт лишь избранным, это расценили, как ловушку. Чтобы скомпрометировать великого князя Сухомлинов наверняка что-нибудь подстроит, причем никто не говорил как и что. Очевидно поверив этому, Николай Николаевич от участия в играх отказался. А Никитский недоумевал, почему великий князь не воспользовался представленной ему возможностью продемонстрировать свою компетентность.

Если престижа великого князя это не повысило, то и позиций военного министра не укрепило. Для него это было тем досаднее, что сейчас ему хотелось больше чем когда-либо ощущать себя во всем победителем. Ему необходима была компенсация за приближавшийся к середине седьмой десяток. Только успех позволил бы ему чувствовать себя, как ему хотелось рядом с женой, бывшей на тридцать два года его моложе. Славой победителя он желал возместить удаль ушедшей молодости. Верил, что женщины, особенно молодые, оценивают мужчину, прежде всего по его успехам. Им льстит, что на их избранника взирают с завистью и благоговением. Их возбуждают и ласкают лучи славы и, купаясь в них, они подобно драгоценному камню сверкают ярче.

Усы министра были все так же лихо закручены, но были уж не те, что у того молодого кавалерийского офицера, который несся в атаку на турок и получил за храбрость крест Св. Георгия. Таким он хотел видеть себя рядом со своей душечкой. Рядом с ней Владимир Александрович отказывался видеть себя таким, каким его видели другие — обрюзгшим, постаревшим. Проходя с ней мимо зеркала, он старался в него не заглядывать. Не хотел видеть себя нынешнего, с распиравшим китель, черт его возьми, животиком. Пробовал его втянуть. И что? Лицо набухает и краснеет. Ну, сколько так протянешь? Он с облегчением выдыхал воздух и опускал грудь. Округлость на кителе возвращалась на свое место. А лысину и вовсе не спрячешь, не парик же напяливать. Как у этого… Вот была умора…Зацепился за что-то, и парик так и повис, а он себе идет и лысиной отсвечивает. От смеха его тяжелые набрякшие веки почти совсем скрывали миндальные глаза, когда-то так привлекавшие женские сердца.

Вот перед тем лихим офицером, каким продолжал видеть себя, и своей нынешней молодой женой он только и преклонялся. Он мог сколько угодно распространяться в своей любви и преданности императору, но только образ этого офицера был ему по-настоящему дорог. Тот офицер определял всю его жизнь. Военный министр отбрасывал все, что наслаивалось между ним, нынешним, и тем молодым, которому вот тогда-то бы и встретить ее, милую ему душеньку. И, когда Сухомлинов похвалялся, что за последние двадцать три года не прочитал ни одного нового военного наставления, он и этим хотел сказать все то же: он на двадцать три года моложе.

Начальника Генштаба он встретил приветливо.

— Докладывай, докладывай Савелий, что у тебя, как живется-можется? И чтобы, как ну духу, ничего не скрывать. Мы ведь старые служаки, не один пуд соли вместе сжевали, — ласково сыпал словами Сухомлинов, а сам думал: сущее бельмо на глазу начальник Генштаба.

Зачем вообще эта должность, когда есть министр? Только соперника себе выращиваешь. Будь его воля, убрал бы его, и заодно ликвидировал бы саму должность. А раз сделать этого было нельзя, он всячески старался принизить значение начальника Генштаба.

Слушая Никитского, министр, чему-то улыбаясь и избегая взгляда генерала, перебирал бумаги на столе, бубня своей обычной скороговоркой что-то невнятное. Зачем это все Савелию? Что у него на уме? — соображал министр. Ведь он меня поддержал, когда я против крепостей выступал. Я его считал за союзника. Не иначе, как на мое место метит.

— Вот нашел! — обрадовано воскликнул он, и Никитский подумал, что ему сейчас покажут что-то имеющее отношение к делу. — Вот куда запропастился адресок. Ищу все утро! Женушкины поручения — дело святое, поверьте моему опыту, их надо выполнить в первую очередь. Нет покоя дома — в делах успеха не будет. Такова моя заповедь. Душенька у меня на Ривьере и я на несколько дней собираюсь туда. Там ведь сейчас такая весна. Не бывал там в эту пору? Все благоухает и море… Ай! Ох, знал бы ты, голубчик, как ты не вовремя… Ну, с Богом, приеду, поговорим. А цифирь нужную и без меня добудешь.

Вот тебе, Савелий, и Ривьера, не суйся в воду, не зная броду, сетовал начальник Генштаба, покидая Сухомлиновский кабинет.

Позвонив князю Павлу, он объяснил, в какое попал положение. На другой день с нарочным прибыл пакет, в котором были точно изложены планы направления строительства новых дорог. Но и это не давало ответа на не выходивший из головы начальника Генштаба вопрос: как совместить частичную и всеобщую мобилизации?

Раздумья над этой задачей обращали к главному — недостаткам нашего военного плана. Вот за него-то и надо браться, если хочешь решить задачу. Но это легко сказать. Пересмотр военного плана — дело щепетильное. Существующий план это не просто бумага. Это люди, работавшие над ним, и те, кто одобрил его. Все горой будут стоять за свое детище. И ты против всех них идешь в атаку…

История одной иллюзии

Глава из романа Андрея Бинева «Эстетика убийства»

О книге Андрея Бинева «Эстетика убийства»

В 1927 году небезызвестный, убедительнейший психолог Зигмунд Фрейд написал один из своих самых скандальных философских трудов, который назвал: «Будущее одной иллюзии». Речь шла о социальных и культурных корнях религии, а точнее, о ее психологической функциональности и культурной мотивации человечества, вернее, малой его части — элиты. Труд этот абсолютно атеистический, препарирующий то, что вскрывать и рассматривать было не то что не принято, но даже почти преступно.

Как обнаружил прагматичный, холодный ум Фрейда, все религиозные философии — есть исключительный плод первородных страхов человека перед всесилием природы, и в поисках защиты человек обращается к иллюзии божества, играющей в его устрашенном сознании роль отца. Человек исступленно боится неподконтрольных ему подавляющих сил природы, неминуемой смерти, за которой ничего более не следует, по Фрейду, и ледяной жестокости мироустройства. Инфантильный характер человечества, влекущий его к почитанию сильного отцовского начала, как защитника и патрона, ведет к созданию великих иллюзий веры, которые, однако, разрушаются по мере расширения культурного сознания, его научной составляющей. Религия и культура, полагал Фрейд, извечные враги.

Фрейд уверял, что человек был и останется естественным носителем самых разрушительных тенденций антиобщественного и антикультурного содержания. Для большинства людей это является определяющим в их жизни. Культура же — есть основная почва для столкновения элитных групп рафинированного меньшинства с ленивым и агрессивным по своей природе большинством.

Культура — это «все то, чем человеческая жизнь возвышается над своими животными условиями и чем она отличается от жизни животных», заключал неумолимый Фрейд.

Неравное распределение материальных благ и жесткое ограничение самых низменных «животных» тенденций толпы положено в основу диктата культуры. Отсюда, видимо, и сопротивление канонам общественной культуры, выражающееся в классовой и революционной борьбе. Культурные реляции власти могут поддерживаться лишь с известной долей насилия, будь то консервативные установки или, напротив, прогрессивные.

Фрейд рассматривает первобытное влечение человека к инцесту, каннибализму и убийствам, как главное ядро враждебности, направленное на культуру, объявляющее это всё строгим табу. И тут на помощь человеческим инстинктам приходит иллюзия веры, освобождающая человека от большинства запретов освящением их, особенно, в языческих формах верований. Культура же, опровергая своей научной составляющей религиозные иллюзии, стремится облечься в нравственные формы, хотя ведь и сложные религиозные учения, казалось бы, проповедуют то же самое. Но это лишь сверху, в официальных, конфессионных формах, но никак не внутри, где все религии изначально и рождаются как отражение первобытных страхов. Оттого они и долговечны. Потому что страхи живут в нас от рождения до смерти и во всех поколениях.

Вот тут общественная нравственность становится врагом у упорствующего, дикого, инфантильного человечества. Врожденное стремление к глобальной иллюзии, к отрицанию действительности, галлюцинаторная спутанность общественного сознания, так называемая аменция, и есть убежище самых косных форм религии и их бытового выражения — мистического суеверия.

Фрейд не видел будущего у религии, потому что видел будущее лишь у культуры, насаждение которой носит не только просветительский, но и насильственный, классовый и потому классический характер.

Вот такое бескомпромиссное определение «праматери» всех больших и малых иллюзий.

В энциклопедии Брокгауза и Ефрона о том же понятии говорится кратко и ясно, потому что тут никто не стремится к сложным исследованиям и к аргументированным обоснованиям. Лишь доносится смысл понятия «иллюзия»:

«…искаженное восприятие, обман чувств. Иллюзии оптические (иллюзия зрения, псевдоскопия), неправильные представления о форме, размере, цвете и положении в пространстве предметов внешнего мира.

Большинство иллюзий коренится в психике человека, в невольных предвзятых суждениях, основанных на привычке связывать впечатление с причиной, его вызывающей. Так, например, из двух равных предметов мы считаем большим тот, который видим яснее и отчетливее…»

Как только поезд отплыл от платформы, на которой остался Чикобава, Катя Немировская стала размышлять о том, чем она руководствовалась всю свою жизнь, и так ли уж ей удавалось совместить действительность с ее собственными иллюзорными представлениями о ней. И чем дальше она думала об этом, тем горше ей становилось, как если бы вдруг она ясно и холодно поняла, что жизнь потрачена на пустой сон, не имеющий никаких зацепок в реальности.

Она потратила столько жизненных сил на формирование культурного фона, столько энергии на проникновение в общество рафинированных снобов, что совершенно забыла, стерла из сознания всякое доверие к своей человеческой природе. А это может быть единственный путь к спасению.

Фрейд — хладнокровный препаратор, вредный, опасный тип, противопоставляющий человека вере. Пренебрежение верой ведет к крушению жизненных основ, которые, как обнаруживается, ничем иным не могут быть восполнены, разве что только великой иллюзией. Нет веры — нет жизни; есть только тонкий культурный слой на жаждущем бессмертия и благоденствия совершенно беззащитном младенческом теле человечества.

Филолог Екатерина Алексеевна Немировская, по прозвищу Лисонька

Это как кожу истончить, обесцветить и рассматривать невооруженным глазом, как струится кровь по жилам, как трепещет сердце, как вздуваются легкие и как бегут токи по лабиринтам усталого мозга. Но дайте лишь веру, хотя бы иллюзию ее, и на вас засияет непроницаемый панцирь бессмертия!

Убийца, преследующий меня и идущий ко мне через растерзанные жизни четырех человек, заинтересован именно в этом — в моей (и в нашей, общей!) беззащитности, когда лишь лак принятой сегодня в обществе культуры легкой, тонкой корочкой покрывает нас, а ему, сатане, не перед кем и не перед чем ответить за свои мерзости. Общество приняло, восхитилось зрелищем крови и замерло перед ним и такими, как он, в пароксизме ужаса. Коли нет Бога, твори, что потребует от тебя жестокая природа и что принимается атеистичным развратным человечеством.

Иллюзия! Я — за такую иллюзию, которая дает мне Бога! Почему бегством спасаюсь я, а не он, убийца? Потому что я беззащитна перед ним и перед обществом, которое не имеет совести и чести, принимая с трепетом каждый новый его шаг, и упирает взгляды в экран, чтобы насладиться его жестокостью и неуловимостью. Культура низкой толпы, культура новых информационных технологий, подменяющая Бога, потому что Бог — иллюзия, а культура — реальность. А если наоборот? Я ведь всю жизнь, не отдавая себе в том отчета, считала именно так. И вот расплата — я бегу на край света, лишь краешком сознания понимая, что задумана следующей жертвой.

А он эстет, этот тип! Не просто лишает жизни, а стремится к эстетичной, на его взгляд, стороне кровавого дела. Эстетика убийства! Вот какова его цель! Вот его истинное наслаждение! Но ведь он не одинок в этом. Экран, на котором безжалостно демонстрируют результаты его деятельности, столь же опасен, как и он, убийца. А может быть, и более того! Вот где «эстетика убийства» культуры, нравственности, веры, милосердия! Это всё как-то связано — пусть не впрямую, пусть не фактически, но в сути своей, потому что одно без другого как будто не существует.

Убийство человека под радостный всплеск эмоций возбужденных зрителей.

Эстетика убийства толпы! А это и есть убийство души, но только не одной, а сотен тысяч, миллионов — тех, кто ждет кровавых новостей, кто к ним прирастает своими трепетными страхами, ночными кошмарами и адреналиновыми всплесками.

Как же мне это раньше в голову не приходило, когда я сама, избавленная тогда от опасений за собственную жизнь, несла по тем же каналам то же самое… или почти то же самое?

Так кто же этот человек? И человек ли он?! Разве способен один из нас ставить такие опыты?

Голова трещит от всего этого!

Купе пустое, неуютное, без обычного тепла поездного быта. Как я любила в детстве дальнюю дорогу, за белыми крахмальными занавесками, в узком, сияющем чистотой купе, под дробь колес «тут-тебе-там, там-тебе-тут…»! Красный теплый коврик под ногами, звон ложечек в стаканах, бегущая навстречу тяжело и надежно несущемуся поезду чужая, загадочная, мирная жизнь.

Я осмотрелась вокруг себя, выглянула в пустой будничный коридор, и подумала, что ничего не изменилось, даже, напротив, всё стало даже чище и солиднее. Значит, изменение претерпела одна лишь я. Это во мне больше нет уюта, нет покоя, нет чувства безопасности, надежности, а мир всё так же весомо существует рядом или динамично проносится мимо, либо это я в поезде несусь мимо него.

Ехать двенадцати часов и шестнадцать минут. Сейчас солнце выпадет из нашей небесной полусферы, и мы погрузимся в ночь, с непроницаемостью за окнами и мгновенной вспышкой фонарей на станциях, полустанках и путевых перегонах.

Знаком наступления ночного покоя становится решительный, отмеренный профессиональным опытом стук в дверь и вежливо-привычное: «Чайку?»

Дверь отъезжает, пряча зеркало в створе стены. Невысокий, седой, квадратный из-за широких плеч, проводник в серой фуражке с кокардой заглядывает в купе.

«Да, да!» — отвечаю я, стесняясь отказать, потому что я всегда стесняюсь отказывать тем, кто устроен в жизни хуже меня.

И тут же из-за его спины плавно выплывают два парящих стакана с подстаканниками. Один из них он ловко, почти бесшумно ставит на мой столик, сделав к нему всего лишь небольшой привычный шажок и чуть поклонившись вперед. Я благодарна ему за то, что он, в его чистом сером кителе с крылышками над нагрудным карманом, с желтыми гербовыми металлическими пуговицами, в белой рубашке с черным галстуком и в фуражке с кокардой, всё еще существует, всё еще представлен в нашей жизни. Он — как из какой-то старой, забытой истории все еще несется сквозь пространство и время из прошлого в будущее. Будто ничего не изменилось! Он был таким же… в моем детстве, в детстве моих родителей и в детстве моей бабули. Наверное, только форма, да кокарды менялись. Всё тот же крепкий, душистый чай в стаканах с начищенными до серебряного сияния подстаканниках, звенящие легкие ложечки, девственно белые кубики рафинада на чистом блюдце и крахмальная салфетка, перекинутая через умелую руку. И тот же взгляд, и тот же покой в лице и в движениях…

Мне вдруг становится тепло, как в детстве, и я благодарно, сквозь маслянистую пелену горячей слезы улыбаюсь ему.

«Вам плохо?» — вдруг спрашивает, он и в голубых его глазах, очень идущих к серой форме, вспыхивают тревожные огонечки.

«Мне хорошо! — отвечаю я, продолжая улыбаться сквозь непрошенные и глупые слезы. — Мне сейчас как раз очень хорошо. Спасибо вам…»

Он будто понимает меня, отвечает подрагиванием острых уголков губ на почему-то загорелом лице и тут же исчезает со вторым стаканом чая за дверью. Вновь решительно выползает из проёма стены зеркало и смачно щелкает замок.

Знакомо, весело пляшет в стакане металлическая ложечка. Я бросаю в чай несколько кубиков сахара, беру из блюдца на столике печенье и думаю, что раньше печенье приносил проводник, а теперь оно ждет пассажира, прикрытое салфеткой на столике. И еще дополнительный сахар в плотных обертках. Умно! Раз это есть, значит еще закажешь чаю и потом за всё с удовольствием расплатишься. Я люблю, когда всё умно и неоскорбительно. Потому что у нас в жизни чаще бывает неумно и оскорбительно.

Выхлёбываю чай, прижимаюсь спиной к стене и подсовываю под голову, к углу у окошка, белую, пахнущую свежестью, подушку. Успеваю подумать, что раньше постельное бельё было в поездах серым, застиранным, чужим, вызывающим брезгливость. И тут же сладко и успокоено засыпаю.

…Открываю глаза, таращусь в темноту и думаю, что спала пару часов в таком неудобном, сидячем положении, и тут же понимаю, что проснулась неслучайно. Кто-то рядом дышит и смотрит на меня. Я думаю, что, наверное, это продолжение сна, который я не запомнила в деталях, и опять прикрываю веки. Это, должно быть, оптическая иллюзия, о которой я читала когда-то у Брокгауза и Ефрона?

Но дыхание, мягко плывущее сквозь бесстрастную дробь колесных пар, не прекращается. «Тут-тебе-там, там-тебе-тут» — бьется о колеса в привычном своем, неизбывном, надежном однообразии железная дорога.

Опять открываю глаза и с изумлением, в синем свете дежурной лампы под потолком, вижу силуэт человека. Я, не успевая даже испугаться, думаю холодно: «Его не любила моя бабуля. А он любил меня». Я сразу узнаю его силуэт и тут же понимаю, что бабуля раньше меня узнала, кого следует бояться, а кого следует любить.

Она, оказывается, была лишена иллюзий.

«Не пугайся! — говорит он спокойно и тихо. — Я не причину тебе зла».

«Почему ты здесь?» — так же тихо спрашиваю и тут же понимаю, зачем я это говорю, но мне хочется оставить и ему, и себе шанс: пусть наврет, пусть смутится, пусть отступит от своих жутких планов.

«Я хочу увидеть тот дом. Ведь это я рекомендовал тебе купить его, не так ли?» — он говорит это так, будто в том нет ничего странного, ничего необычного: вот, захотел, поддался обыкновенному человеческому любопытству и поехал.

«Откуда ты узнал, что я здесь, в этом вагоне?» — опять спрашиваю его и жду, что он всё же ухватится за что-нибудь невинное и соврет: мол, случайно, увидел на платформе, было неудобно подойти, тебя так мило провожали…

И вдруг он именно это и произносит:

«Тебя так мило, так тепло провожали…»

«Он мой старый друг… врач, хирург…» — я начинаю нервничать уже открыто, голос срывается.

«Я знаю, — кивает силуэт, и лицо его приближается ко мне; мягко, серебром мерцают внимательные глаза, на губах блуждает незнакомая мне, новая какая-то улыбка, — Арсен Чикобава. Ты консультировалась с ним, когда писала об эмансипации. И спала с ним. Нет, нет! Я не против. Ведь я тоже не без греха…».

«Зачем ты их всех убил?» — во мне неожиданно быстро растет бесстрашие, идущее, как это ни абсурдно, от животного ужаса, я хочу выговориться перед тем, как всё случится, я не желаю пощады, она унизительна.

Никаких иллюзий! Ни с его, ни с моей стороны.

«Спи, — он произнес это спокойно и повелительно, — впереди у тебя еще есть небольшой отрезок дороги».

Что-то больно впивается мне в шею, как укус осы. В детстве… мне было тогда лет пять… уже случалось такое — я спряталась от родителей в шкафу на даче, чтобы выскочить оттуда и испугать их, когда они придут в спальню. Но оса, залетевшая в душный черный короб шкафа, испугалась раньше их; инстинкт продиктовал ей нападение. Она впилась ядовитым стреловидным жалом мне в шею, и я, заорав, вывалилась из шкафа.

На этот раз я крикнуть не успела. Синяя дежурная лампочка подозрительно мигнула и погасла вместе с моим сознанием.

Я еще тогда не знала, что за десять минут до того, как я уснула, в своем служебном купе умер аккуратный пожилой проводник: длинный нож прошил его шею насквозь. В руках так и осталась зажатой какая-то ведомость о количестве пассажиров и заказанных стаканов чая.

Подумать только — белая рубашка, чистейший серый костюм, черный галстук были самым безразличным образом вымазаны его честной кровью. Или облагорожены ею?

Голубые, ясные не по возрасту глаза спокойно смотрели в окно, за которым по-прежнему, будто ничего не случилось, бежала дорога с запада на восток, навстречу поезду, шедшему с востока на запад.

Михаил Шухраев. Охота на голема

Глава из романа

О книге Михаила Шухраева «Охота на голема»

Молодой врач держал в руках историю болезни пациента, которого привезли вчера ночью. Он задумчиво просматривал малоразборчивые записи, качал головой. Пациента привезли из отделения милиции при вокзале. Ничего страшного он не натворил, стражам порядка не сопротивлялся — наоборот, был готов отдать все за сотрудничество. А еще — за то, чтобы его заперли в самую крепкую камеру. А сами, тем временем, отправили бы наряд ОМОНа и спецназа — так и сказал, «ОМОНа и спецназа»! — на северное кладбище.

Был он не в меру возбужден, изрядно повеселил милиционеров своими заявлениями, требовал составить протокол, не дождавшись спецназа. В общем, случай был вполне ясным. Звонить родственникам несчастного милиционеры не стали, а посовещавшись, решили избавиться от добровольного арестанта — а то как бы вены себе не вскрыл или не покусал бы кого. Теперь психиатр задумался — а настолько ли ясен этот случай? Пациент перевозбужден и напуган, ему требуются успокаивающие средства. Бедняга весь в синяках, одежда, в которой он ворвался в отделении милиции, была вываляна в грязи до последней степени. А синяки таковы, что на «особые методы» работы милиции их никак нельзя списать. А вот на бег по пересеченной местности и про сдирание через кусты — еще как.

— Люда, ты пока свободна, — кивнул психиатр медсестре, а когда та покинула кабинет, еще раз пролистал историю болезни. Доктор производил впечатление человека, который забыл нечто очень важное, а сейчас усиленно пытается вспомнить.

Среди не врачебного мира существует миф, что все психиатры похожи на своих пациентов, а если выстроить десятка два докторов самых различных специальностей, то любой непосвященный мгновенно отличит именно психиатра. Возможно, легенда не лишена некоторых оснований. То же самое происходит и с тюремными надзирателями — они все равно находятся в тюрьме, пусть и по другую сторону массивной двери.

Однако доктор, просматривающий историю болезни дебошира с Финляндского вокзала, был молодым человеком вполне заурядной внешности. Зато некоторые его телефонные контакты были весьма и весьма выдающимися.

Он как бы с некоторым усилием протянул руку к телефону и стал набирать номер мобильника. Делал он это медленно и вдумчиво. Психиатр вспоминал номер — цифру за цифрой, притом делал это в процессе набора.

— Всеволод Рогволдович? — неуверенным (и совершенно несвойственным ему) тоном спросил психиатр.

— Да, Юра, внимательно вас слушаю, — немедленно последовал отклик.

—Имеется странный случай… — начал доктор чуть более оживленно.

— Отлично. Выкладывайте, — подбодрил его неведомый Всеволод Рогволдович.

И доктор, которого звали Юрием, начал «выкладывать» параноидальный бред своего пациента. Говорил он автоматически, и без всякого выражения. Но Всеволод Рогволдович и не думал насмехаться над собеседником. Напротив, он просил говорить подробнее, задавал наводящие вопросы, и получал ответы, — все таким же скучным голосом. Наконец, Юра завершил свое сообщение и слегка поправил сбившиеся очки.

— Замечательная информация, — сказал Всеволод Рогволдович. — О судьбе вашего несчастного пациента можете не волноваться. А вот все остальное…

Юрий, мы с вами работаем уже не в первый раз, и вы знаете — благодарить мы умеем. Ждем и впредь информацию. Удачи вам!

И мобильник отключили. И в тот же момент на какую-то долю секунды отключился и сам психиатр. А потом его выражение лица стало совершенно обыкновенным.

Теперь, даже если бы его начали пытать и допрашивать с пристрастием, он все равно не смог бы назвать ни телефонный номер, ни имя собеседника. Да и вообще — о том, что он кому то куда то звонил, да и еще и нарушил врачебную тайну, Юрий накрепко забыл. По крайней мере, до следующего «интересного случая».

И уж тем более он никогда не узнал о последствиях «интересного случая» и своего звонка. Да и о судьбе несчастного (которого быстро выписали) тоже не задумывался.

А ведь случай и в самом деле оказался странным.

* * *

Не хотелось Виталию Валентиновичу ехать сегодня сюда. Совершенно не хотелось. Хотя никаких предчувствий не было. Просто место не самое приятное. Да и погода хорошая, хотя и лето уже на излете. Но ведь надо!

Он частенько укорял себя за то, что очень редко выбирался на кладбище. Цветы положить, подправить плиту, если начала проседать. Только времени постоянно не хватало. Вот и этим летом было не до поездки за город: у дочки сперва выпускные, потом — вступительные! А потом — эта дикая жара, ужасные сообщения о пожарах. Ужас, Содом и Гоморра! Жена, опять же, приболела. А еще дача жены — извечная головная боль человека, который родился в городе, не чувствует никакого особенного желания копаться в земле и «сливаться с природой», а вот приходится, знаете ли! Внимание и забота Виталия Валентиновича требовались исключительно живым, а не мертвым. Что было, пожалуй, вполне справедливо.

К тому же, в глубине души (в чем он не признавался себе самому) Виталий Валентинович был убежден — на кладбище никого нет. Есть зарытые кости — и больше ничего. А душа… Если она и есть (а он, как и множество людей, полагал, что где-то там непременно есть, хотя и считал себя атеистом), то уж всяко — в другом месте.

Но — обычай есть обычай. Поэтому совсем забросить родные могилы тоже нехорошо.

День уже приближался к концу. «Белые ночи» остались давным давно позади, и темнело теперь быстро — конечно, не так, как зимой, но уже сейчас в воздухе появился прохладный легкий ветерок — предвестник сумерек.

Некрополь. Некрополис. Иначе говоря — город мертвых. Или — мертвый город. Есть такое место к северу от Петербурга, которое именно так и можно назвать. И если б он был один — так ведь нет! Есть и еще такие же города — огромные куски земли, где никто ничего не сеет. Хотя, еще как сказать: здесь была своя посевная, ее устраивают круглый год старость, неурядицы нынешнего времени, болезни, а частенько и насильственная смерть.

Кладбище и в самом деле было городом мертвых — совсем непохожим на небольшие деревенские погосты или на кладбища в черте города. Там могилы теснились, плиты едва не наползали одна на другую, а уж если ставились оградки, то так, что человек мог протиснуться между ними разве только боком. Да еще и это непременно — на тех кладбищах росли деревья, укрывая своей тенью могилы. Здесь было все иначе. Если городские кладбища гармонировали с историческим центром, то Ковалевка полностью принадлежала миру типовых однообразных домов. Кладбище возникло где то четверть века назад. Были даже времена — в самом начале перестройки, — когда «особо идейное» кладбищенское начальство запрещало ставить кресты над могилами. Зато потом даже церковь отстроили. И каждый день появлялись все новые и новые могилы. А над прежними возникали памятники — иногда скромные, порой — аляповато-безвкусные, роскошные, стоившие, наверное, цену очень хорошей квартиры для живых людей. Памятник, к которому направлялся Виталий Валентинович, был из числа скромных. Да и не памятник, а плита с выбитой фамилией и датами жизни. До нужного участка Виталию Валентиновичу оставалось метров пятьсот. Он припоминал наиболее заметные памятники — идти, ориентируясь по ним, проще. Вот, к примеру, мимо этого сооружения с белыми колоннами просто так не пройдешь — пораженный взгляд непременно остановится на нем. А дальше будет строгая черная монолитная стела без всяких фотографий: единственным украшением стали стихотворные строки — на русском и, как ни странно, на китайском. За ним — небольшой, но заметный памятник, металлический футбольный мяч на постаменте. В ту сторону идти и следовало.

«Припоминай, припоминай! Так редко бываешь, что уже и тропинку забыл…» — укол совести был слегка болезненным, но тупым и вполне переносимым. Нужный Виталию Валентиновичу участок находился в отдалении. Его начали «осваивать» лет пятнадцать тому назад, а потом долгое время там не появлялось свежих могил. Теперь же оказалось, что слева появилось несколько новых рядов. Он обратил внимание, что примерно пять или шесть могил неподалеку были отрыты — вероятно, заранее. Посетителей уже не было — должно быть, все они предпочли уехать в город в переполненных поездах еще днем.

Малолюдность вдруг показалась неприятной. Виталий Валентинович остановился, сжимая в руке цветы, купленные у одной из торговок, оккупировавших дорогу от станции к кладбищу. Вот и нужная могила. К тому же, он был здесь не один — около одной из недавних могил стояла женщина. Ее лица было не разглядеть, но Виталий Валентинович решил, что она — весьма и весьма пожилая. Возможно, пришла проведать недавно умершую школьную подругу или соседку.

Не задерживаясь, он шагнул к «своему» участку. Нет, на сей раз бетонная могильная плита оказалась неповрежденной. Никто не тронул небольшой стелы с выбитым на ней крестом. Виталий Валентинович постоял пару минут, не представляя, что надо говорить в таких случаях, да и надо ли? Скорби не было, была усталость. А еще вдруг пришло осознание бессмысленности происходящего, понимание того, что — нет, еще нескоро, очень нескоро… После тридцати, а то и сорока чемпионатов страны по футболу… После торжественных проводов на пенсию, если только пенсионный возраст оставят так, как есть… После того, как дочь закончит институт, защитится, выйдет замуж, родит ребенка… после того, как поступит в институт внук… Вот после этого он, Виталий Валентинович Круглов, переселится сюда, в этот город мертвых, под такую же точно бетонную плиту. И никакого смысла в жизни больше не останется, кроме даты рождения и смерти.

Он содрогнулся. Вот отчего Виталий Валентинович не любил кладбищ. А особенно — таких некрополей, перенаселенных кладбищ при перенаселенных городах.

Он быстро выкинул прошлогоднюю пожухлую траву, поставил цветы в банку, еще минуту — скорее, для очистки совести — постоял над могилой. Потом огляделся, собираясь отправиться к вечерней электричке. Старушка стояла над могилой все в той же позе, не сдвинувшись ни на миллиметр. Почему то ему показалось важным, что поблизости кто — то есть. Пускай даже этот «божий одуванчик», главное — чтобы не одни мертвецы.

Через мгновение бабка засеменила к дороге.

«Ну, пора и мне», — подумал Виталий Валентинович, бросив последний взгляд на могилу. Оставаться одному на этом огромном кладбище в подступающих сумерках, очень не хотелось. Он зашагал по тропинке между могилами, надеясь поравняться со старушкой и с нею же дойти до станции.

Мрачное место, пропитанное испарениями смерти, навевало не менее мрачные мысли. Виталий Валентинович вспомнил, что электрички в это время ходят плохо, хотя на этой ветке все еще терпимо, если не считать таких дней, как Троица. А вот на соседней порой творился сущий кошмар. Кто- то — вроде бы, сосед по тамбуру, — говорил, что случается и такое — люди умирают прямо в поезде, набитом до отказа.

Сам сосед, конечно, этого не видел, но вот кто-то из его знакомых. В общем, как-то в июльскую жару электричка пришла на «Удельную», а из тамбура, где люди

стояли едва ли не на головах друг у друга, выпал человек. Мертвый. Целый час в тамбуре с живыми ехал мертвец! Видимо, инфаркт.

Пока Виталий Валентинович вспоминал обыкновенные житейские истории, которые были пострашнее «ужастиков» Стивена Кинга, он вышел на дорогу между участками кладбища. Старушка медленно шла шагах в десяти от него, и было что-то странное и настораживающее в ее мучительной, но размеренной и какой-то механической походке. Вроде бы, она должна на что-то опираться — при таких- то шаркающих шагах. Но никакой клюки не было.

Однако не это встревожило Виталия Валентиновича. Он почувствовал резкий неприятный запах. Ну, разумеется, никакая это не одинокая старорежимная бабуся, пришедшая навестить дальнюю родственницу или школьную подругу. Бомжиха, самая обыкновенная бомжиха! Шляется по кладбищу в поисках водки, которую традиционно оставляют на могиле для покойника. Скажите на милость, что за дурацкое язычество! И питается бомжиха, должно быть, тоже с кладбища!

Вот дрянь! Виталию Валентиновичу показалось, что его сейчас вывернет наизнанку. А мерзкий запах еще более усилился.

Он невольно поморщился и замедлил шаг. Обернулся — нет, позади никого. Он тут один, а впереди тащится эта тварь, и обойти ее — выше всяческих сил.

Это ладно, а если она на самом деле — не одна? Если здесь целая шайка бомжей? Конечно, ничего они ему не сделают, с него и брать то, по большому счету, совершенно нечего. Но сама по себе вероятность встречи с этими существами, лишь отдаленно похожими на людей, заставила Виталия Валентиновича непроизвольно вздрогнуть.

Он огляделся, надеясь свернуть к рядам могил и пройти около них. Заодно и путь до станции можно срезать. А эта… не потащится же она к станции, в самом то деле?!

Так бы Виталий Валентинович и поступил, и спокойно бы миновал старуху, но было уже поздно. «Бомжиха» неожиданно остановилась, а потом медленно, словно на шарнирах, обернулась. И посмотрела на одинокого путника. «Посмотрела» — это так, для красного словца. Потому что смотреть ей было нечем. Не было у нее глаз.

И половины лица тоже не было. Уже успели истлеть. На Виталия Валентиновича, вполне нормального человека, уставились пустые глазницы покойницы. А потом этот монстр из глупого голливудского фильма о воскресших мертвецах сделал шаг в направлении человека. А затем — и еще один… Виталий Валентинович тупо смотрел на происходящее. Он словно бы прирос к месту, пока разум пытался хоть как-то объяснить появление на кладбище ожившей покойницы. Но попытки были сплошь неудачными, и тогда разум ушел в тень.

С диким криком человек рванулся от покойницы в истлевшей одежде, перепрыгнул через канаву, бросился бежать, спотыкаясь о могилы, не видя никаких тропинок — лишь бы не упасть, не сломать ногу, лишь бы подальше, подальше!

Каким- то чудом он и в самом деле не сломал ногу, не разбил себе лоб о массивные памятники, не свернул шею и не получил инфаркт, перелетая — при довольно солидном возрасте — через канавы и рвы. Обернуться назад Виталий Валентинович не мог.

Александр Бушков. Золотой Демон

Отрывок из романа

О книге Александра Бушкова «Золотой Демон»

Подземный коридор, ведущий в пещеру, изменился разительно. Остался столь жe широким и высоким, сводчатым — вот только стены теперь оказались покрыты красивой росписью из всевозможных орнаментов, зеленых листьев, цветов, ягод и даже птиц с человеческими головами. Все это поражало многообразием красок, яркостью колеров (отнюдь не резавших глаз) и выглядело по-настоящему красиво. Чем ближе поручик Савельев подходил к пещере, тем явственнее слышалась приятная музыка, в которой угадывались и скрипки, и гитара, — но тут же присутствовал какой-то незнакомый музыкальный инструмент, совершенно непривычный для слуха.

Еще издали он увидел, что статуя неизвестного неприятного зверя исчезла с круглого пьедестала. Вместо нее возвышался исполинский, в рост взрослого человека, цветок — сразу видно, каменный, неподвижный, но исполненный с величайшим мастерством, на которое человеческие руки, быть может, и не способны: фиолетовая полупрозрачная чаша, вырезанная причудливыми фестонами, с доброй дюжиной изящно выгнутых лепестков, переплетение длинных зазубренных листьев, непонятно как вырезанное, многочисленные бутоны… Цветок тоже был незнакомый — поручик никак не мог себя считать знатоком ботаники, однако твердо знал одно: в Сибири э т а к о е не произрастает, в жизни не видел…

С музыкой переплетался веселый гомон, и временами раздавался мелодичный звон непонятного происхождения. Зеленые клумбы с густой, сочной травой и незнакомыми цветами остались, как и высокое, напоминавшее трон каменное кресло.

Удивительный человек шагнул ему навстречу: ничем не отличавшийся от любого заурядного, ни лицом, ни ростом, вот только одежда его моментально вызывала в памяти картинки к детским сказкам и живописные полотна на историческую тему: старинный кафтан из золотой парчи с воротником выше затылка, перепоясанный алым кушаком, пронзительно-синие шаровары, красные сапоги с острыми носками… Незнакомец был выряжен, словно сказочный царевич или пращур, живший во времена Ивана Грозного, никак не позже.

Поручик смотрел на него во все глаза. Как и во всех предшествующих случаях, он прекрасно осознавал, что спит и видит сон — но сейчас, в противоположность прошлому, он мог рассуждать, думать над увиденным (а раньше словно бы одурманенным себя чувствовал, способным только смотреть и слушать)…

В лице незнакомца не усматривалось ничего демонического, странного, пугающего. Ничегошеньки. Не особенно и старше поручика на вид, темные волосы с кудрявинкой, аккуратно подстриженная борода, приятные черты лица, черные быстрые глаза, умные и хитрые… Обрядить его в современное платье — и внимания на городских улицах не привлечет совершенно… впрочем, внимание девиц как раз привлечет, надо признать…

Незнакомец склонился в старинном поклоне, коснувшись рукой каменного пола, выпрямился, глянул лукаво:

— Ой ты гой еси, добрый молодец, Аркадий свет Петрович! По здорову ли прибыл? Дорогим гостем будешь на честном пиру с компанией благородною и медами ставленными! Не обессудь, ясен сокол, что за стол сели, тебя не дождавшись, ну да наверстаешь… Милости просим!

И в тоне его, и во взгляде чувствовалась легкая насмешка — хотя и нельзя сказать, чтобы обидная. Одно сомнению не подлежало: незнакомец развлекался, нанизывая старинные обороты речи…

— Чтой-то невесел, милостивец? — с деланной озабоченностью продолжал он. — Али кручина какая змеей подколодною добра молодца точит? Али пир мой тебе не по нраву?

Поручик смотрел через его плечо. Там, за столом, он видел многих своих сотоварищей по путешествию: вон и Самолетов, и профессор фон Вейде, даже Мохов с Саипом присутствуют… Все они, одетые в столь же старомодные наряды, исчезнувшие из русской жизни бешеной волей государя Петра Великого, казалось, чувствовали себя прекрасно: болтали и смеялись, порой и громко хохотали, то и дело чокаясь огромными кубками и чарками, производившими впечатление золотых, украшенных не ограненными самоцветами, — вот откуда происходил тот металлический звон… Царила атмосфера самого искреннего и непринужденного веселья, отчего-то вызвавшая у поручика отторжение…

— Аркадий Петрович! — зычно возгласил Самолетов. — Что вы там жметесь, как бедный родственник? К нам давайте! Хозяин наш, как выяснилось, ничуть не страшен и уж никак не злонамерен. Вас только не хватает!

— Аль захворали, Аркадий Петрович? — как ни в чем не бывало, с веселой непринужденностью продолжал незнакомец. — Смо’трите вы так как-то…

— Вы же притворяетесь, — сказал поручик. — Это все лицедейство, не особенно и высокого пошиба…

— Вы о чем, простите?

— О вашей манере изъясняться, — сказал поручик решительно. — Словно актер на театре…

— Простите великодушно, — не моргнув глазом, усмехнулся незнакомец, словно бы ничуть не задетый неприязненным тоном. — Я-то в простоте своей полагал, что именно такая манера вам удовольствие доставит, позволит нам непринужденно общаться с первых же минут… Позвольте представиться: Иван Матвеич. Что вы так смотрите? Снова не в лад?

— Ну какой же вы Иван Матвеич? — усмехнулся поручик. — С чего бы вдруг да Иван Матвеич…

— Нужно же как-то называться, не правда ли? — серьезно сказал Иван Матвеич. — Вы вот меня все «тварью» да «нечистью» меж собой привыкли именовать — а я ведь, Аркадий Петрович, и не тварь, и не нечисть, а существо, смело можно сказать, вполне подобное человеку, уж по крайней мере, не менее разумное и членораздельной речью владеющее. Отчего бы мне человеческим именем и не зваться? Чем я не Иван Матвеич? Я же, упаси господи, не титул себе присваиваю, не высокий чин, на каковой не имею законных прав. Всего-то-навсего позволил себе человеческим именем зваться, что вряд ли противоречит законам Российской империи… Верно? Ну вот видите… Не век же порхать под небесами в этаком виде… — он изобразил растопыренными ладонями нечто похожее на полет бабочки. — Пора и в приличное обличье войти… Ну, что вы встали, словно бедный родственник? Пойдемте к столу, вон как ваши сокомпанейцы веселятся — от души, во всю ивановскую… Что морщитесь?

— Ничего этого на самом деле нет, — сказал поручик. — Это сновидение, не более того…

— Это вы так полагаете, любезный мой, — сказал Иван Матвеич словно бы даже с некоторой обидой. — Впрочем… С е й ч а с, что греха таить, мы с вами пребываем, ваша правда, именно что посреди натуральнейшего сновидения, не стану протестовать и отпираться. Однако, смею вас заверить, когда вы соизволите проснуться, встретите меня наяву в том же самом виде, что и теперь… ну, разве что, наряд постараюсь подобрать более соответствующий окружающему. Аркадий Петрович! — воскликнул он, улыбаясь. — Давайте уж дружить, а? Коли вам от моего общества никуда не деться. Ну куда мы друг от друга денемся посреди безлюдных снежных просторов? Как ни кинь, а до Челябинска нам вместе путешествовать…

— Откуда вы знаете про Челябинск? — спросил поручик растерянно.

— Снова-здорово! Я же вам только что говорил, что умом человеку по меньшей мере не уступлю… — он дружески положил поручику руку на плечо. — Осмелюсь уточнить: я, собственно, никому из вас в спутники не навязывался, меня, смело можно сказать, абсолютно помимо моего желания в путешествие… э-э… п р и х в а т и л и. Ну, и на свободу ненароком выпустили… Бывает. Что же мне теперь на суку вешаться прикажете? Где вы вокруг видели хоть единый сук?

— Я вас никуда не прихватывал, — сухо сказал поручик.

— Ну, не вы, так другие… Главное, я ведь к вам не навязывался, не набивался. Оказавшись ненароком на свободе, имею полное право жить, как всякое наделенное разумом и волей существо… Или мое существование опять-таки законам империи противоречит? Что-то не припомню я таких законов… Аркадий Петрович! Отчего вы ко мне так жестоки? Или вы ожидали, что я удалюсь в снежные пустыни, в дремучие зимние леса? Вот уж извините! Я не лесной зверь и обитать привык среди людей… Потому и с превеликим облегчением возвращаюсь в наиболее подходящий для этого облик. Я вас, любезный мой, ничем не обидел враждебности не проявлял…

— Ко м н е — да…

— Ах во-от вы о чем! — понятливо подхватил Иван Матвеич. — Вы наверняка об этих печальных инцидентах… — он сделал неопределенное движение рукой. — Было, было, грех отрицать перед лицом обстоятельств… Но тут уж, честное благородное слово, ничего не поделать: нужно мне было э т о, как вам нужен и необходим воздух для дыхания. Иначе оставалось бы только погибать — а я смерти боюсь не менее вашего, и жить мне хочется не менее, чем вам. В конце-то концов, вам лично какая печаль? Самые что ни на есть никчемные и малозначимые создания эти ваши ямщики — дикий народ, неграмотный, примитивный, их по свету имеется столько, что недостача парочки-другой и незаметна будет… Ну, а уж лошадки тем более не ваши, а купца Мохова, ему об убытках и скорбеть. Обратите внимание: я ведь ни одного п р и л и ч н о г о человека и пальцем не тронул. Самую малость попользовался, если можно так выразиться, низами общества — как уже подчеркивалось, по крайней жизненной необходимости. Даю вам честное благородное слово: к о н ч и л о с ь. Мне далее в этом нет необходимости. Вернулся в разум и здоровье, бодр и крепок после малой толики… Ах да! Золотишко у вас кое-какое пропало, я и запамятовал. Ну, опять-таки не из проказы или алчности, а по той же жизненной необходимости. Вам, если долго станете мучиться от жажды, вода необходима, а мне вот — золотишко… Знаете, я вам все непременно возмещу, ей-же-ей, не сойти мне с этого места! Дайте только срок…

— Что вам нужно? — хмуро спросил поручик.

— Да ничего, помилуйте! Хочу принять вас в гостях и угостить как следует за все причиненные неудобства. Мне, право, неловко, что пришлось так с вами обойтись, у меня тоже имеются чувства и понятие о стыде и раскаянии… Верите или нет, а так и обстоит. Давайте мириться, а?

— Мы вроде бы и не ссорились, — угрюмо сказал поручик.

— Золотые слова! Но что-то вы, простите, набычились… В чем я перед вами грешен? Вроде бы ничего такого вам не сделал, а что до золотишка, то, право, что-нибудь непременно придумаем в возмещение вреда… Нет, положительно, вы на меня смотрите весьма даже неприязненно…

— А то, что было раньше, — ваших рук дело?

— Простите?

— Те сны, что были р а н ь ш е. То же самое место…

— Ах вот вы о чем! — воскликнул Иван Матвеич словно бы даже сконфуженно. — Каюсь, каюсь! Действительно, имели место некоторые… фантасмагории. Только, дражайший Аркадий Петрович, я ни в чем не виноват. Честное благородное слово! Согласен, посещавшие вас сны были как бы это выразиться… несколько тягостными для вас. Неприятно, сознаюсь… Не виноват, право! Поскольку происходило сие неумышленно, помимо моего желания…

— Как так?

Положив ему руку на плечо, Иван Матвеич говорил проникновенно, убедительно:

— Переводя на ваши мерки, это было нечто наподобие бреда. Да-да, именно так и обстояло. Вам когда-нибудь случалось лежать в простуде? В сильной простуде?

— Случалось.

— А не бывало ли так, что у вас при этом начиналось нечто наподобие бреда? Сознание туманилось, кошмары перед глазами маячили совершенно неприглядные… А?

— Было…

— Вот видите! В точности так и со мной обстояло. Я вам кое о чем рассказать не могу не потому, что не желаю, а исключительно оттого, что нет у вас в языке таких слов и понятий. Как бы растолковать… Болен я был, пожалуй что. Вернувшись к полноценному существованию, в себя приходя, сил набираясь, прямо-таки бился в некоем подобии вашей лихорадки. Кошмары кружили, маячило… Вот это болезненное состояние организма и передавалось вам помимо моего желания. Зато теперь… Оглянитесь! Полное благолепие, все довольны, гости веселятся… Ну простите уж великодушно за мою хворь! Что поделать… Не от меня зависело. Помиримся, а?

Он казался сейчас ожившим олицетворением честности и искренности, не было фальши ни в едином слове, ни в выражении лица. Однако поручик был насторожен и подозрителен, как часовой в секрете. Как-никак он имел дело не с человеком…

— Ну что же, мир?

— Мир, — неохотно сказал поручик.

— Вот и прекрасно. Нам с вами еще несколько дней вместе ехать предстоит.

— Но это же сон…

— Полагаете? — прищурился Иван Матвеич, сжимая пальцы на его плече. — А вы к себе-то прислушайтесь…

Поручик старательно прислушался к своим чувствам и ощущениям. Что-то странное происходило: он и в самом деле, как наяву, ощущал стиснувшие его плечо сильные пальцы. Коснувшись стены ладонью, опять-таки явственно ощутил твердость и прохладу дикого камня, покрытого причудливыми росписями. Во сне т а к никогда не бывает.

— Сон-то сон… — сказал Иван Матвеич, загадочно улыбаясь, — но могу вас заверить: вы и наяву очень скоро со мной встретитесь. Вот с таким вот, — он показал на себя. — Долго мне пришлось к этому вот облику п р о д и р а т ь с я, не без трудов и хлопот. Да все позади. Теперь именно таким и останусь. Поеду с вами в Челябинск…

— З а ч е м? — искренне удивился поручик.

— То есть как это — зачем? — едва ли не с большим удивлением воскликнул Иван Матвеич. — Жить. Ну, не в Челябинске конечно — я слышал, дыра ужасная, захолустье. Пожалуй что, в Петербург. Почему вы так смотрите? Полагаете, в э т о м виде я на петербургской улице привлеку внимание?

— Ну, в таком наряде…

— Наряд к телу не пришит, — серьезно сказал Иван Матвеич. — Сменить на более модный — и все дела… Я же не какой-нибудь леший или водяной, в чащобах умру со скуки. Мне среди людей жить хочется — как в былые времена…

— Это в какие же?

— В былые, — сказал Иван Матвеич. — Весьма даже былые, вы таких и не помните. Очень, очень долго обитал среди людей. Вот только…

— Я уже начинаю кое-что сопоставлять, — сказал поручик. И продолжал, тщательно пряча иронию: — Насколько я понимаю, вас в незапамятные времена помимо вашего желания в этот самый сосудик, как бы это выразиться, запечатали?

Лицо собеседника на миг исказила непередаваемая гримаса — лютая ярость, раздражение… На миг из-под человеческого лица проглянуло н е ч т о, не имевшее аналогий, жуткое, оскаленное. Но тут же это исчезло.

— Что таить, так уж получилось… — сказал Иван Матвеич. — Запечатали, как вы изволили подметить… Ох, как надолго… Но теперь уж все прошло. Счастливый случай помог…

— Послушайте, — сказал поручик, — кто вы, собственно, такой?

— Да уж не черт, — сказал Иван Матвеич деловито, без улыбки. — Сами изволили убедиться: все, что действенно против нечистой силы, на меня не оказало ни малейшего воздействия. Бесполезно от меня обороняться крестным знамением, святой водой, молитвами и прочим убогим набором. Потому что не имею я никакого отношения к нечистой силе. Как бы вам растолковать… Я, Аркадий Петрович, с о с е д. Не человек, конечно, но и никак не черт. Просто-напросто вы про нас отродясь не слышали, а мы ведь рядом с вами — а то и среди вас — обитаем со столь древних времен, что и подумать жутко. Здешние мы, здешние, в точности как и вы… только вот мало нас осталось.

— В жизни ни о чем подобном не слышал… — искренне сказал поручик, крутя головой.

— И неудивительно. Мало нас осталось, нас еще в древние времена становилось все меньше, меньше…

— Так вы что же… Наподобие домового?

— Скажете тоже! — с досадой поморщился Иван Матвеич. — Никакого сравнения. Говорю вам: соседи мы ваши… Вполне даже материальные, весьма даже разумные. Но не повезло, так уж обернулось. В а ш а порода множилась, распространялась, а мы вот впали в ничтожество… И ничего мне, убогонькому, особенного и не надобно — прижиться среди людей, жить-поживать, потихоньку добра наживать, в уголочке притулиться, крошкой хлеба пропитаться, ремесло какое освоить и в поте лица своего на жизнь зарабатывать…

Уничижение его выглядело показным — очень уж хитро посверкивал Иван Матвеич умными, лукавыми глазами, нисколечко не походил на непритязательного простака, способного удовлетвориться нехитрым ремеслом вроде сапожного. Не зря же он упомянул про Петербург…

— Черт знает что, — сказал поручик в некоторой растерянности. — Просто арабская сказка какая-то: кувшин, джинн…

— А вы полагаете, что сказки на пустом месте растут? — вкрадчиво спросил Иван Матвеич. — Зря, зря… Многие как раз из самых доподлинных событий произрастают: разве что фантазия за долгие века приукрасила, исказила и расцветила…

Не без сарказма поручик поинтересовался:

— А не позволено ли будет узнать, за что вас, дражайший Иван Матвеич, з а п е ч а т а л и?

Его собеседник, конечно, сарказм почуял, но и бровью не повел. Сказал небрежным тоном:

— Ох, это такая скука — дела давно минувших дней, преданья старины глубокой… Право же, ничего интересного, да и оригинального не капельки. Мысли, побуждения и поступки во все века одинаковы, в какую одежду ни рядись… Ну пойдемте? — он приобнял поручика за плечи и властно подтолкнул к столу. — Посидим ладком, о жизни потолкуем и нашем месте в ней…

И снова его рука о щ у щ а л а с ь — реальной, сильной, плотской, как во сне не бывает. И вдобавок, опять-таки нарушая все правила сна, волной нахлынули запахи, явственно щекотавшие обоняние: жареное мясо, какие-то приправы и специи, еще что-то непонятное, но крайне аппетитное…

Звенели чарки и кубки. Самолетов, взмыв на ноги, возгласил:

— К нам, к нам, Аркадий Петрович! Все в cбope, вас только дожидаемся…

Андрей Бинев. Принцесса, сыщик и черный кот

Отрывок из романа

О книге Андрея Бинева «Принцесса, сыщик и черный кот»

Эта странная история начинается в седой древности, именно туда уходят ее корни… Горькие слезы, кровь и страдания выпали на долю людей, лишь коснувшихся тех забытых далеких событий. Англичане говорят: «Не будите спящую собаку», но всегда найдется кто-то, решивший, что это не мудрость, нажитая человеческим опытом, а всего лишь пустая фраза.

Есть у тех же англичан и другая пословица про братьев наших меньших — «у кошек, мол, девять жизней». И к этому многие относятся так, будто ничто не скрыто за набором нескольких, казалось бы, абсурдных слов.

Но тихо в веках бьется бесконечное время, словно сердце в груди Вселенной, и чья-то неясная речь звучит роковым предостережением. И вьется неясной дымкой путаная и противоречивая древняя легенда…

* * *

«В сизой дымке жаркого утра, в горячем мареве зарождающейся новой жизни, темнела вершина лесистой горы. Ни облачка на небе в этот ранний час, ни даже самого малого ветерка над морем, ровным, точно бескрайнее изумрудное стекло.

Паруса бессильно повисли. Пустыми глазницами смотрит на близкий берег деревянное чудовище, вбитое в нос судна и нависшее над спокойной водой. Горгона это или Медуза? А может быть, Сирена из Сциллы, до поры до времени упрятавшая свои хищные птичьи когти под скрипучую, пересохшую палубу? Или же злобная Гарпия, богиня вихря? Время и море разрушили идолов, и сейчас никто уже не может сказать, кем они были, эти колдовские создания, исчадия ада, посланцы ужаса.

В каюте под капитанским мостиком уже давно не спит императрица. Среди ночи она пробудилась, завороженная удивительным сном. Будто пришла к ней Дева Пречистая, овеяла благоуханием белого покрова и тихо, проникновенно зашептала на ухо:

«Вернись, Елена, в Иерусалим, откуда держишь путь свой в Великий Рим к своим дворцам и подданным, поднимись на Голгофу вслед за Сыном Его, вскопай Святую землю ногтями своими и подними Святой Крест Животворящий, на котором в муках распят был Сын Его. Раздели на части Крест тот и привези одну часть его на остров, что назвал Геродот „Лесистым“, где заблудшие души тысячи лет трудами своими извлекают из глубин медь, которую зовут римляне Купрумом. Увидь высокую гору, овеянную ветрами с моря, с плоской каменистой вершиной, изгони гадов с нее и поставь во славу Святого Креста Животворящего мужской монастырь, и оставь в нем на вечное хранение ту часть, что привезешь с собой со Святой Земли.

Но прежде чем поднимешь Крест Святой и пойдешь обратно с ним на остров, прозванный Геродотом „Лесистым“, заполни трюмы кошками и котами Египетскими, большими и малыми, окраса разного, нрава жестокого, и выпусти их первыми на берег Острова. Пусть стелятся они полчищами несметными к той Горе и пожирают гадов, пусть изгоняют нечисть адову. И только после этого поднимись, Елена, на Гору и схорони там то, что везешь с собой из Святой Земли, с горы Голгофы. И будет имя твое и сына твоего императора Константина свято во веки веков, и да святится Остров „Лесистый“, и да прорастут на нем зерна Истины, Иисусом Христом посеянные и Кровью Его орошенные. И да поднимутся здесь храмы и церкви Святые числом не меньше пяти, и монастырь на той горе пусть вечно манит морских путников к себе, и да назовут гору на языке эллинов „Ставровуни“, что значит „Гора Святого Креста“. Аминь!»

Императрица поднялась на сухую, горячую от многодневного зноя, палубу и подошла к самому носу судна, уперев левую руку в шершавое тело вбитого в него чудовища. Тут она и узрела в утреннем мареве вершину горы. Елена вздрогнула и прижала руки к груди. В ушах ее с необычайной силой вновь зазвучал голос из беспокойного сна:

«Увидь высокую гору, овеянную ветрами с моря, с плоской каменистой вершиной…».

— Что это? — вскрикнула императрица.

— Остров «Лесистый». Другие зовут его Купрумусом, а Эллины — Кипром, Ваше императорское Величество, — услышала она за спиной хриплый голос кормчего, кривоного бородатого фракийца, сына дикого племени.

Императрица резко повернулась к нему, и фракиец, отпрянул при виде лица императрицы, просветленного неожиданным восторгом.

Глаза Елены пылали.

— Как ты сказал, фракиец? — прошептала императрица.

— «Лесистый»… Кипр. Лесистым его назвал великий Геродот. Я десятки раз проходил мимо него и дважды бросал здесь якорь, госпожа моя. Он запечатлен на всех картах.

Императрица вновь повернулась к острову и вытянула вперед руку, указывая на него.

— Что это за гора, фракиец?

— Мне не известно это, госпожа. Мы не ходим туда, мы мореплаватели, а не солдаты. Но рассказывают, что ходить туда небезопасно…

— Почему? Говори, почему!

— Змеи. Там полно гадов! Человеку нет места на той горе.

Императрица вновь задумчиво посмотрела на остров и, не глядя на кормчего, твердо произнесла:

— Поворачиваем назад, к Синайской земле. Мы возвращаемся!

— Как вы сказали, госпожа моя? — остолбенел фракиец.

— Назад, кормчий! Я видела сон, ко мне явилась Пречистая Дева. Идем назад!

Елена вернулась в свою темную душную каюту.

— Да святится имя Твое, Господи! — прошептала Елена и истово перекрестилась, глядя на древнюю икону, под которой мерцал коптящий огонек.

Рассказывают, будто попутный ветер наполнил паруса, и очень скоро судно, которому теперь не требовались усилий гребцов, причалило к берегам Святой Земли.

Еще говорят, что Елена, мать императора Константина, собрала землекопов, облачилась в рубище и под палящим солнцем поднялась с ними на Голгофу. Они вгрызлись заступами и лопатами в ссохшуюся землю, в серые, обветренные камни.

«Здесь дух Его крови!» — шептала коленопреклоненная Елена.

И на десятый день свершилось. Под заступом безвестного землекопа, а кто-то говорит, что и под обломанными ногтями самой Елены, показалось почерневшее за три столетия дерево.

Императрица опустилась на землю и, рыдая, выцарапывала из сухой земли Святой Крест, на котором в муках был распят Иисус из Назарета.

А еще рассказывают, что римская императрица, тяжко искупавшая вину своих предшественников, воздвигла храм над тем святым местом, куда принесли когда-то тело Его, вскоре воскресшее.

Потом плотники отделили ей от Святого Креста малую часть и погрузили на судно.

Тут Елена и вспомнила о гадах на горе, и велела, заполнить трюм «кошками и котами Египетскими, большими и малыми, окраса разного, нрава жестокого». И только после этого подняли якорь и взяли путь на Остров. Попутный ветер бойко гнал судно и надувал паруса так, что кормчему, диковатому фракийцу, не нужно было искать в открытом море невидимый человеческому глазу путь — ветер был его компасом и рулем.

Тихим ранним утром подошел корабль к песчаному берегу, над которым нависала огромная гора, кишащая злобными гадами, союзниками Врага Человеческого.

И выпустили с корабля оголодавших в пути животных. И кинулись кошки, злобно рыча, на гору, и завязался долгий, кровавый бой Света с Тьмой. Страшно шипя, змеи отступили от горы и уползли в древние, заброшенные шахты, из которых когда-то добывалась медь. Там и шипят злобно по сей день.

А кошки и коты Египетские потянулись узкой лентой через южную оконечность Острова на широкий мыс Акротири, и зажили там своим племенем в оливковой роще.

Но, помня свой долг перед ними, освободителями Ставровуни, горы Святого Креста, императрица воздвигла им дом — женский монастырь и призвала им в защитники святого Николая.

Тогда же началось строительство другого монастыря на плоской вершине горы, возвышавшейся над островом более чем на шестьсот метров. И там, за высокими стенами, в Храме Святого Креста Животворного по сей день хранится то, что привезла со Святой Земли Елена, мать императора Константина.

И весь христианский мир доныне помнит Святую Елену и сына ее Святого Константина, что первый принял в Великой Римской империи новую веру, как «дозволенную», хоть сам вошел под ее святое лоно лишь перед смертью своей. Восточная Римская Империя с центром в основанном им на древних камнях Византии великом граде Константинополе есть вечный памятник ему, как на острове Кипр святым памятником его матери Елене является монастырь Ставровуни.

А потомки тех котов и кошек живут по сей день на берегу соленого озера, в чаще оливковой рощи, в монастыре Святого Николая. И если Ставровуни виден издалека морским путешественникам, то дом кошек недосягаем для глаз приезжих. Там хранится великая тайна Острова, под неусыпным оком четырех посвященных старых монахинь и сотен кошек и котов, возглавляемых несколькими умнейшими особями невероятной величины и жестокого нрава. Это тайный орден, несущий свою службу в веках. Лишь роятся над ними осы с жалами, похожими на копья, да палит их солнце и сушит шкуры соленый ветер«.

Глава 1. Козмас

Роман, среднего роста, лет около сорока, светловолосый, крепкий телом, голубоглазый и белокожий, слушал этот рассказ поздним летним вечером, сидя в маленькой таверне на берегу моря. «Клефтико», тушеная много часов на медленном огне баранина, уже давно остыла в глиняном горшке. Худой, высохший грек-киприот, местный полицейский майор, довольный произведенным эффектом, улыбался.

— Вот так, русский! А вы всё говорите — у вас, мол, там Третий Рим. Зато здесь — Второй! — он сильно постучал пальцем по столу. Роман слушал его английскую речь, окрашенную колоритом местного звучания, и тоже улыбнулся.

— Спасибо, Козмас. Это интересно. Хорошо бы еще увидеть монастырь.

— Вот же он! — воскликнул Козмас и показал на гору, над которой возвышались древние стены.

— Я о другом…

— О монастыре кошек?

— Пусть так… Хорошее название.

— Я туда не поеду. И тебе не советую!

— Почему? Что-нибудь не так?

— Так. Все так! Но там нечего делать людям. И потом… ты не найдешь его. Там английская военная база. Въезд закрыт.

— Монастырь на ее территории?

— И да, и нет. Формально — да, но фактически…

— Что «фактически»?

— Они убрали посты ближе к берегу, к Ледис-майл, к старому пляжу, но… сам понимаешь, все же авиационная база. На ней ночевали их боевые машины перед бомбежками. Это — тайна!

Он поднял кверху палец и огляделся вокруг себя, не слышит ли кто. Посмотрел на полного, усатого старика, собиравшего посуду с соседних столиков. Тот вздохнул и покачал головой. Полицейский нахмурился.

— Какими бомбежками, Козмас?

— Какими, какими! Какими надо! — и перешел на шепот:

— Когда Ирак утюжили! И в первую, и во вторую войну, и вот… недавно.

— А причем здесь кошки?

— Ни при чем. Кошки здесь ни при чем.

Он поднялся, взял со стола фуражку и надел ее на коротко подстриженную, черноволосую голову.

— Я поехал, Роми. Пора. Ночью я в патруле на дороге к Пиле. Обязательное дежурство раз в месяц, черт бы их всех подрал! Если будет время и желание, заскакивай. Там работают ирландские военные полицейские — неплохие парни, только пьяницы, как вы.

— Может, поэтому и неплохие, а? — засмеялся Роман и отхлебнул вина из глиняной кружки.

— Может быть! Тогда мы, киприоты, какие? Мы ведь так не пьем…

— Вы трезвые! — строго сказал Роман.

Козмас кивнул и, ворча себе под нос «трезвые… трезвые…», пошел к машине. Он сел за руль, завел двигатель и что-то сказал в переговорник радиостанции. Ему, шипя и хрипя, ответили. Козмас вспылил, взмахнул рукой и, провожаемый улыбкой Романа, выехал на шоссе. Колеса, подняв тучи пыли, зашелестели на мелких острых камешках.

Глава 2 . Костас

— Он все наврал, этот чертов Козмас! — услышал Роман за спиной скрипучий голос.

Русский повернулся и с удивлением уставился на седоусого мужчину, протирающего уже пустые деревянные столы.

— Почему вы не едите? — мрачно спросил старик.

— Я сыт.

— Я готовлю клефтико на этом самом месте уже почти двадцать лет. Всю ночь оно тушится, тушится… Наша баранина не пахнет, как ваша. Хотите, я подогрею, или подам что-нибудь другое?

— Нет, благодарю вас. А почему вы сказали, что он все наврал?

— Все было не так.

— Что, не было Елены, не было кошек?

— Почему! Были — и кошки, и Елена. Но только к ней не являлась Пречистая Дева… — он поднял кверху глаза и перекрестился. — К ней снизошел Ангел. Было очень ветрено и необычайно холодно даже для ранней весны…

— Я вас не понимаю.

— А что тут не понять… Хотя мой английский…. Но ведь вы не говорите на настоящих языках, на греческом, например! Вы что-то бормочете на своем, на русском, и на этом чертовом английском… Вот возьмите, например, это блюдо… — он указал толстым кривым пальцем с обожженным ногтем на холодное, застывшее белым жиром варево, которое все еще стояло перед Романом.

— И что же?

— Знаете, что означает это слово — «клефтико»?

— Что-то напоминает, но что? Не знаю, сэр.

— Какой я вам «сэр». Зовите меня Костасом. Так меня назвали родители.

— Хорошо, пусть Костас. Тогда я тоже не «сэр». Просто Роман.

Он привстал, протянул старику руку. Рука Романа словно попала в каменный жернов, который сжал ее со всех сторон так, что больно хрустнули кости.

Старик отпустил ладонь Романа и посмотрел ему в глаза, ища извинения.

— Ничего, ничего! Ну и ручища у вас! — вскрикнул Роман.

— И у отца такая же была, и у деда. А у вас легкая рука. Вы заняты чистым делом, сэр.

— Роман. Меня зовут Роман. А дело мое не очень чистое. Я — полицейский. Здесь по делам.

— Ищите русских бандитов?

— Нет. Не ищу. Уже нет…

— Они уехали? — в голосе старика угадывалась несмелая надежда.

— Они уже не бандиты, дорогой Костас. У них теперь… как бы сказать… легкое дело.

— Деньги считают?

— Именно.

— У нас таких полно своих, тихих.

— Вот как? А Козмас говорил, это не так.

— Козмас наглый лжец, как я погляжу! Да Бог с ним. Одно слово — полицейский!

Роман засмеялся.

— Извините, сэр! Я не вас имел в виду.

— Ничего! Так что там насчет «клефтико»?

— А вот теперь я вам скажу, — вдруг улыбнулся старик и присел за стол напротив Романа. Он склонил набок свою крупную, седеющую голову, сразу став похожим на старого лукавого ежа — короткой стрижкой и смеющимися остренькими карими глазками. — Клефтико, сэр… извините, Роман… Клефтико — значит — ворованное. Потому что происходит от слова «клептико». У нас, на Кипре, язык немного отличается от того, что на материке. Понимаете? На материке говорят «пэ», а у нас «эф». Значит «клефтико»! Ясно?

— Да-да! Вот откуда мне это знакомо — клептомания. Есть такое понятие… И у нас.

— Оно у всех есть, где живут люди. Все воруют.

— Значит, и это блюдо украдено?

— Ни в коем случае! — Костас всплеснул руками и бросил тяжелые ладони на доски стола. Посуда подпрыгнула, словно испуганная неожиданным гневом хозяина. — Это просто такое название. Хотите послушать?

— Валяйте.

— Очень давно здесь были турки. Они не едят свинину — мусульмане. А мы едим. Из-за них, проклятых…

— Что вы этим хотите сказать?

— Когда они пришли сюда, на остров, то стали отнимать у нас баранов, овец, и позволяли есть только свинину. Она неплохая, это верно! Но баранина — куда лучше!

— И что же?

— По ночам наши самые смелые парни воровали у них баранов, закалывали и, разрубив на мелкие куски, прятали в печь, в глиняные горшки, до утра. Они держали их там на медленно огне, чтобы не сжечь. Потом ели и надсмехались над турками, а тем оставалось только пересчитывать баранов, многих из которых ждала та же печальная участь.

Роман рассмеялся и с любопытством заглянул в свой остывший горшочек.

— Разогреть? — спросил старик, и его глаза блеснули, наверное, тем же бесовским огнем, который мерцал когда-то в глазах смелых воров, выбирающих в турецком овечьем стаде свою жертву.

— Разогрейте.

— Лучше я подам вам новую порцию. За мой счет, сэр, за счет заведения.

Старик ушел, а Роман посмотрел на темнеющее небо и вдруг что-то вспомнил. Он крикнул вслед старику, скрывшемуся в каменном сарайчике, из трубы которого поднимался легкий серый дымок:

— Вино! Захватите вино, Костас!

Костас выглянул из-за грубой дубовой двери:

— Хотите «командари», за мой счет?

— За ваш хочу… хотя это вино напоминает портвейн, а он не очень-то подходит к мясу!

— За чужой счет, мистер Роман, все подходит! — проворчал старик. Он опять исчез за дверью, но через минуту вышел с горячей миской «клефтико», пузатой бутылкой вина и двумя стаканами.

— Я выпью с вами? Не возражаете? Сегодня больше уже никого не будет. К Костасу не ездят по вечерам. Здесь нет музыки, нет девчонок. Только «клефтико», «сувлаки» и вино.

— Сувлаки?

—Мясо. Жареное мясо. Кусочками. Мы его так называем. Так можно я выпью с вами?

— Конечно, Костас! Я так рад! Просто даже не знал, чем занять этот вечер!

— Вы мне льстите, наверное! Из меня никудышный собеседник! Только разве что выпить! Хотите потом продолжим «зиванией» моего изготовления?

— О, я знаю! Меня уже угощали. Ваша самогонка…

— Что?

— У нас это называется самогонкой. Вы делаете ее из винограда, а мы из чего попало! — Роман засмеялся.

— Из чего попало?

— Именно. Можно даже из табуретки гнать!

— Вы шутите, сэр?

—С этим не шутят, сэр!

Оба рассмеялись и отпили по большому глотку «командари». Роман причмокнул и довольно повел головой.

— Знатное вино, тяжелое немного, сладкое.

— Иониты нас научили. Оставили свои виноградники… все оставили. И уехали на Мальту. Мальтийский орден, слыхали? «Командария» — значит комендатура. У них здесь кругом эти комендатуры были, а при них виноградники.

— Так кто же это блюдо «ворованным» назвал — греки или турки?

— Кто его знает? Назвали, и все! Ешьте клефтико, а то остынет. Так, как я, его никто на острове не умеет готовить. Клянусь Зевсом!

У Романа вдруг проснулся аппетит, он, обжигаясь, стал вылавливать из горшочка разваренные куски баранины и отправлять их себе в рот. Старик поощрительно улыбался и качал головой. Роман засмущался, опустил вилку.

— Что вы, что вы, мистер Роман! Это честь для меня! Вы ешьте, а я вам расскажу, как все было на самом деле.

Купить книгу на Озоне

Анна Бурдина. Любовь на завтрак. Цветочный приворот

Отрывок из романа «Любовь на завтрак»

О книге Анны Бурдиной «Любовь на завтрак. Цветочный приворот»

Жизнь полна перемен, а моя — тем более. В этот раз, как и всегда в моей жизни, все началось с глупости.

Еще со школы у меня есть две закадычные подружки. Одна из них — Арина, самая любимая. А другая, тоже не менее любимая, — Лилька.

Арина — прелесть во всех отношениях. Она, чисто внешне, самая привлекательная из нас. А если быть совсем беспристрастной, то просто красавица: стройная, как нежная белая березка, со спокойным лицом, всепрощающим взглядом мадонны и такая со всех сторон правильная, что иногда даже за себя стыдно , что ты, например, ненароком нос кулаком утерла в ее присутствии .

Она у нас, как мать. Чуть что — к ней поплакаться в жилетку бежим, а уж «мамочка наша» всегда найдет, чем утешить наши с Лилькой безголовые создания и вечно мечущиеся души. Мы не успеем даже соврать, чтобы себя выгородить в лучшем виде, а она как в воду глядит — так тебе все на блюдечке с голубой каемочкой и выложит. Иногда даже, обидно: ты к ней, как к исповеднику, а она тебя , не повышая голоса, будто карающим мечом так больно словами отхлещет по щекам, что краснеешь изнутри и снаружи. Хорошо, что еще в угол не ставит. Но, как говорится в народе, сапожник без сапог. — Про насто с Лилькой она все знает : что делать, как жить и что не надо делать. Умеет правильно наставить нас на путь истинный, зато в себе никак разобраться не может. У Арины, как и у нас, сейчас в жизни полный минор — жизненный кризис, значит. По ее словам, жизненный тупик. Но эта тема особого разговора.

Лилька — полный антипод Арины. Почему Лилька поставлена мной на второе место? Да потому, что у нее больше пороков! Она у нас со странностями — в хорошем смысле этого слова, и с «Большими странностями», в необъяснимости своих поступков. Ее чудаковатость делает ее похожей на переросшего ребенка, которому все прощается. Мы с Ариной вынуждены принимать все Лилькины проказы и выходки, хотя иногда нам очень хочется в педагогических целях шлепнуть ее по заднему месту или лишить на десерт мороженого. Но мы этого не делаем. Приходится разводить руками, пожимать плечами и, качая головами, говорить: «Как можно!» или «Ну, ты даешь, подруга!», но принимать ее такой, какая есть.

Лилька или Лелек — не пренебрежительное имя, а ласковое, как Булька, Мулька или Жулька, полудетское-полусобачье. Она вообще-то Лилия Матвеевна, но ей полное имя совсем не идет, как платье не со своего плеча, или вынутое из бабушкиного сундука. Во-первых, Лилька работает в городской больнице медсестрой, где все — и больные, и здоровые, и начальство в том числе, по отчеству до сих пор ее не величают, хотя она незаметно для всех подобралась к тому возрасту, когда в «девушках» уже ходить просто неприлично. Там, в больнице, все ее называют только по имени: Лиля, Лилечка, Лелек или совсем безлико — сестра.

Кроме того, Лилька настолько легкая в общении и в поведении, что, кажется, она переносится от одного человека к другому едва заметным дуновением ласкающего, теплого ветерка, подобно перышку. Зацепится перышко за кого-нибудь, задержится еле незаметным невесомым грузом и летит дальше, уносимое следующим порывом ветра. Она сама похожа на ветерок, который пронизал всю ее натуру, в том числе — и отношения с противоположным полом.

Внешне это выглядит следующим образом: один ухажер сменяет другого в зависимости от сезона. Лелек уверяет, что каждого любит, но, как только ей удается одержать победу над очередным объектом внимания и довести первоначальное общение до итоговой ночи безумной страсти, то она теряет к нему всяческий интерес. Любовь мгновенно куда-то улетучивается, и Лелек принимается ястребиным оком подыскивать себе следующую жертву. В результате она находится в перманентном состоянии легкого флирта, если говорить научным языком,.А если выражаться народным, то приличных слов подобному явлению народ до сих пор так и не придумал. Однако хроническое состояние охотницы по «отстрелу» особей мужского пола и коллекционированию их виртуальных «поверженных» голов, вывешенных на всеобщее обозрение на стене в виде фотографий, уже давно никого не удивляет. Привыкли.

Я также, под стать Лильке, не особо задумываюсь над тем, что выкамариваю по жизни и частенько попадаю в самые различные откровенно идиотские истории. Давно уже пора было бы остепениться, так как с годами люди, как правило, умнеют, а я — наоборот. Но поскольку, судя по внешнему виду, мне середина двадцати, не больше, я иногда позволяю себе немного похулиганить. После тридцати мне, может быть, станет стыдно. Поэтому я для себя решила: когда буду выглядеть на тридцать — остепенюсь.

Зовут меня чисто по-русски, просто, традиционно и даже не оригинально — Маруся, а фамилию Перепрыжкина, с который мне до сих пор не удается расстаться, как я уже неоднократно говорила, подарил мне мой первый муж. Буквосочетание имени и фамилии — нарочно не придумаешь. Правда, моя мама, хорошо в свое время подумав, назвала меня довольно мило и красиво — Марианной. Однако это прелестное имя мне как-то не привилось. С детства я зовусь Марусей, поэтому имя мое, скорее, превратилось кличку. Вот и получилось то, что получилось — Маруся Перепрыжкина. С тем и живу.* * *

В один прекрасный, по-летнему теплый весенний вечер мы втроем собрались на даче у Арины. Май месяц развернулся в полной своей красоте. Деревья благоухали свежей зеленью молодой зарождающейся листвы. В пышный свадебный белоснежный наряд буйного цветения оделись яблони. Земля источала пьянящий аромат весны. Воздух наполнился благоуханием ожившей от зимнего сна, распустившейся природы.

Первые комары вылетели на охоту за своими жертвами и целыми армиями нападали на стоящую или сидящую без движения приманку в виде человеческих тел. Мы решили не подвергаться комариному истязанию, поэтому, как только стемнело, расположились в доме, у камина.

Наши мужчины, а именно — муж Арины Влад, мой недавно испеченный ухажер Василий и Лилькин официально объявленный на то время любовник, Костик не смогли приехать на дачу, каждый по своей причине.
Лилькин очередной кавалер, Костик — ,был артист. Одновременно — еще и продюсер своей же достаточно известной фольклорной группы. Костик проводит выходные с семьей, потому что он, как и большинство предыдущих Лелькиных увлечений, оказался женат. Кроме того, в свои сорок с лишним лет Костик является не только мужем своей жены, но и отцом двух малолетних детей. Дети, понятно, требуют воскресного внимания со стороны «молодого» или, скорее, молодящегося папаши, поэтому выходные и праздники у Лильки от Костика свободны. Однако ее отношения с Костиком заметно отличались от предыдущих, так как они длились уже больше двух месяцев и, несмотря на одержанную ей победу. Лиличка, казалось, не собиралась расставаться со своим новым ухажером и имела на него планы. Это никак не вписывалось в ее модель поведения, настораживало и порождало множество вопросов.

Муж Арины, Владик — сдвинутый трудоголик, в то время не мог себе позволить просто так улизнуть от дел на подмосковную дачу. Он все свое свободное и несвободное время посвящал единственной своей «любимой женщине» — работе. Арина играла в его жизни второстепенную роль обслуживающего персонала или, скорее кошки, которая всегда при доме и всегда рада приходу хозяина. «Кошка» иногда мяукала, когда хотела обратить не себя внимание, иногда царапалась или капризничала. Но это ничего не значило и ни на что не влияло. Ее можно было погладить, потискать, поцеловать, взять с собой в кровать, даже поговорить иногда, между делом, а можно было вовсе не замечать или заставлять вечно чего-то ждать. Однако Арина подходила к проблеме наличия у Влада патологической страсти к работе философски, с пониманием характера, материальных и честолюбивых устремления мужа, поэтому не обижалась.

Мой ухажер, Василий, в то воскресенье был в командировке в Сочи. Он вошел в мою жизнь недавно, позапрошлой осенью. Как-то в воскресенье мы с подружкой соседкой по дому, пошли в Парк Победы на Кутузовском кататься на роликах, как юные пионеры. Василий с другом делали то же самое — мерили километры дорожек парка на своих роликовых колесах. Слово за слово — вот и познакомились. Потом подружились, стали встречаться. Вася очень симпатичный парень — добрый, обстоятельный, разумный и, не побоюсь этого слова — мудрый. Он нашел язык с моими домашними — с бабушкой, мамой, папой и даже подружками — со всеми. Кроме того, он очень спортивный. Увлекается восточными боевыми искусствами, шахматами и неплохо играет в бильярд. Василий почти бизнесмен, но с интеллектуальным уклоном. Занимается программным обеспечением для компьютеров. Его фирма, которую он когда-то организовал со своими друзьями, создает компьютерные программы под заказ. Вася — мозг, который их создает. Его друзья — умные головы, которые эти программы реализуют. Я в этом ничего не понимаю, но знаю одно — Вася очень умный. Мы с ним встречаемся полтора года. Пробовали жить вместе — не получилось. Я предложила жить у меня — он отказался.

Дело в том, что Вася живет с мамой. Мама его постоянно болеет и он как любящий сын не может ни на одну ночь оставить ее одну. Вася предложил мне переехать к нему в квартиру и жить всем вместе — он, его мама и я. Даже предложение руки и сердца сделал. Но тогда я не захотела. Сказала, что подумаю. Считала себя третьей лишней. В Васином доме все крутится вокруг мамы. Но спустя год я хорошо подумала, сказала, что согласна на его предложение руки и сердца и предложила ему переехать ко мне. В ответ теперь уже он сказал, что «подумает»… и думает до сих пор.

Вот так мы и живем с Васей — каждый у себя. Периодически перезваниваемся, иногда встречаемся, но не больше. Люблю ли я его? Не знаю. Я привязана к Васе и, в принципе, не отказалась бы теперь пожить под его крылом. Но что-то меня удерживает. То ли то, что он слишком положительный, пресный какой-то, то ли то, что я постоянно ревную к его собственной матери — не знаю. Но знаю одно: когда я гляжу на Васю, у меня не вырабатывается ни адреналина, ни эмоций, ни желаний, ни гнева, ни радости — ничего. Кроме того, чем дольше длятся наши отношения, тем больше я перестаю понимать, почему Вася не хочет сделать решительный шаг и сообразить своим могучим математическим умом, что женщине, которая достаточно подумала над его предложением и дала положительный ответ, в конце концов надоедает роль вечной любовницы!

Анна Бурдина. Любовь на завтрак. Цветочный приворот

Отрывок из романа «Цветочный приворот»

О книге Анны Бурдиной «Любовь на завтрак. Цветочный приворот»

Вы знаете, что такое Фэн-шуй? До недавнего времени я тоже не имела никакого представления о древних китайских премудростях по правильному устройству своей жизни. Но, начитавшись модных умных книжек в надежде стать невероятно счастливой или хотя бы чуть-чуть при деньгах, мне пришло в голову что-то в своем жилище и, соответственно, в жизни изменить.

Лучше бы я почитала что-нибудь другое! Донцову, например, ее кулинарную книгу. Во всяком случае, научилась бы готовить — будет чем похвастаться перед будущими внуками! О детективах этой великолепной фантазерки не говорю — я их поглощаю, как кофе по утрам, в обязательном порядке и жить без них не могу.. Но, как мне кажется, перечитала — слишком вошла в образ!

А что теперь? Теперь я все больше убеждаюсь: чего начитаешься, навоображаешь себе всякого, то и получается.

История, в которую я влипла, началась неделю назад, как раз после того, когда я занялась экспериментами по претворению в жизнь китайских законов гармонии. Однако я не могла себе представить, что реакция Вселенной будет столь скорой и неожиданной, а обновленная в моем доме энергия невероятным образом перевернет все мои устоявшиеся принципы и подкинет пищу для размышлений.

Я решила свои впечатления записать и еще раз разобраться в череде событий, которые предшествовали моему сегодняшнему состоянию. Однако все по порядку.

Начну с себя. Для простоты общения я сначала представлюсь. Знаете, когда принимают на работу, просят написать свою автобиографию или рассказать на собеседовании о том, какой ты со всех сторон хороший. Ты мысленно готовишься к тому, чтобы не сболтнуть лишнего и говорить только по существу. Стараешься получше одеться, ведь встречают по одежке, поэтому выглядеть хочется на все сто, чтобы понравиться. Я тоже хочу понравиться, но автобиографию я писать не буду, а о себе расскажу, все как есть: и с плохой, и с хорошей стороны, опишу, какой я сама себя вижу. Кто же лучше меня саму себя знает?

Зовут меня Маруся, если полностью — Маруся Перепрыжкина. Странное сочетание, правда? Я его себе не сама придумала, это мой, своего рода, творческий псевдоним. По паспорту я Марианна Адамовна. Но этот ценный документ обычно лежит в ящике письменного стола или в кармане сумочки, никто его не видит и не читает, а в жизни меня все называют просто Маруся. Несколько архаично на слух, но мне нравится.

Почему, вдруг вы спросите, Маруся? Казалось бы, Марианна — имя двойное, сложное — Мария плюс Анна. Теоретически и от Марии можно было бы преобразоваться в Марусю. Это теоретически, а на практике было совсем по-другому.

В детстве у меня была кошка, которую звали Маруся. Ее все просто обожали. Когда кошку кликали по имени, вместе с ней прибегала и я. Если же кошки Маруськи в доме не было, то я все равно отзывалась на зов и прибегала вместо кошки. С тех пор прошло много времени, детство кончилось, но имя ко мне прилепилось. Сейчас я была бы очень рада, если бы окружающие вспомнили мое настоящее имя, как хотели того мама с папой. Но, следуя правилу «что сделано, то сделано», теперь совершенно невозможно внушить старым знакомым, что пора бы называть меня по-другому, и утверждать, что данное мне при рождении имя звучит более изысканно и даже несколько по-иностранному. А я и не больно-то хочу, ведь фамилия Перепрыжкина к прекрасному, ласковому и звучному имени Марианна совсем не подходит!

Вы спросите, откуда же тогда взялась моя дурацкая фамилия Перепрыжкина? Думаете, от папочки или от родственников по крови, которых, как говорят, не выбирают? Ничуть!

Это чудесное буквосочетание пришло как раз о того родственника, которого очень даже тщательно выбирают с перспективой на будущее, то есть от моего бывшего первого мужа. Но в то далекое незабываемое беззаботное время выбором своего избранника руководила, скорее, не моя голова, занимающая верхнюю и, значит, главную позицию на моем стройном теле, а все, что находится ниже ее, то есть сердце и прочие органы страсти, которым совершенно нечем думать. Отсюда и последовавшие за выбором проблемы.

Итак, как я уже сказала, мою неблагозвучную фамилию подарил мне мой первый официальный муж, задержавшийся при мне всего на два месяца. Когда муж исчез, воспоминания о нем быстро затуманили другие мужские образы, а вот от фамилии избавиться не удалось. Во время нашей с ним недолгой семейной жизни (я как раз заканчивала учебу в университете),, мне выдали диплом в соответствии с только что полученным паспортом, в котором значилась моя новая забавная фамилия — Перепрыжкина. А тут — развод. Еще раз начинать обмен документов было неразумно, я не стала заниматься ерундой, а остаться в новом образе разведенной девушки с фамилией мужа хотя бы до следующей свадьбы.

С тех пор я еще дважды была замужем, но фамилию так и не изменила, так как в мужья мне попадались удивительные мужчины — привлекательные внешне, но с жуткими фамилиями, которые они преподносили мне в подарок вместе с собственной персоной. Предложение руки и сердца я принимала, а вот переименовать себя отказывалась и от новой для себя фамилии любезно отказывалась. На мой взгляд, «мадам Перепрыжкина» звучит гораздо лучше, чем, к примеру,»Маруся Гробовникова» или «госпожа Пузикова», которыми мне предстояло стать.

Что же касается других моих родственников, то отчеством Адамовна меня наградил давно исчезнувший из поля зрения папаша, тем самым оставив мне на память напоминание о том, что Адамовы отпрыски рода человеческого с самых древних времен с честью выполняют предназначенную им природой функцию, ничуть не заботясь о плодах своих минутных шалостей.

От мамы мне досталось не лучшее наследство. Она рассказывала, что родила меня между прочим, проездом, под стук колес поезда Таллин — Ленинград. В то время она была страстно влюблена в моего папочку — высокого, «фактурного», рассудительного красавца эстонца с немецко-польскими корнями. Моя же чернобровая мамочка, полуказачка — полусибирячка, покорила его своим неуемным темпераментом и броской, яркой красотой. Их взаимная страсть, смешавшись в невообразимом генетическом коктейле, превратилась в гибридный плод любви, который впитал все национальные пороки и достоинства национальных черт своих родителей и представил их в гротесковом варианте в виде меня. Таким образом, сибирская удаль, казацкий задор, немецкая склонность к научным экспериментам и философским размышлениям, польская авантюрность и эстонская рациональность соединились в одном сосуде. Затем все это было тщательно взбито миксером природных преобразований, и таким образом создался мой непредсказуемый характер, трансформировавшийся в любовный нектар, который я периодически разливаю по бокалам, чтобы угостить им своих поклонников. Может быть, это и является одной из причин того, что процесс поиска избранника принял в моей жизни перманентное состояние.

Есть и другая наследственная черта. Мои родители жили вместе только год, а потом мама вышла второй раз замуж, оставила меня на попечение бабушек, а затем надолго исчезла. В последующие несколько лет у мамы было еще три или четыре брака, не могу сказать точно, так как меня она своим новым избранникам не представляла. Зимой я жила у маминой мамы, Варвары Семеновны, в захолустной Свистухе под Москвой, а летом — у эстонской бабушки Марики, в Таллине. С бабушкой Марикой мы много времени проводили на Балтийском море, и я до пяти лет даже что-то лепетала по-эстонски. Теперь, правда, совершенно все перезабыла.

За весь периуд школьного обучения, проведенного с бабушкой, я видела мою заблудшую мамочку раза три, так как она со своим очередным мужем уехала далеко на Север. Как тогда говорили — «улетела за длинным рублем», но я так и не ощутила длину того самого рубля, потому что никогда его не видела. Может быть, именно поэтому я стала называть свою бабушку не баба Варя и не мама, а Бама, которое трансформировалось в имя собственное. Бама очень похоже на слово БАМ — стройка века. Так и у меня — временное житье у бабушки превратилось в вечную станцию ожидания, когда наконец моя мамочка закончит строительство своих отношений с мужчинами и создаст приличную семью, куда можно будет взять ребенка.. Однако ожидание затянулось на многие годы, пока я не стала взрослой и необходимость в переезде в родительское гнездо отпала самой собой.

Со своими избранниками у меня, как и у моей мамы, тоже совместная жизнь подолгу не складывалась. Новые веяния в науке и модное увлечение экстрасенсорикой объясняют этот наследственный феномен «порченой кармой», сваливая все на бабушку в седьмом колене или на маму, которая неправильно себя вела в молодости. Интересненькое дело! Бабушка или мама нашалили, а мне — расплачиваться!

Однако я имею на этот счет свою теорию цикличности и, в подтверждение ее,вывела для себя собственное магическое число, относящееся к продолжительности моих отношений с противоположным полом. Это цифра «два». Мужчины находятся рядом со мной хронологически постоянно два года, два месяца, две недели или два дня — все! Потом начинается горячка отторжения, и я исчезаю. Вероятно, у меня наступают критические сроки или «критические дни», если можно так сказать о взаимоотношениях полов. Господи, что я говорю?

Итак, как я уже сказала, трижды я сходила замуж и вернулась, так и не поняв, что же такого интересного там, куда рвутся, практически все молодые девушки. Да и не только девушки, но и вырвавшиеся из силков неудачного брака разведенные женщины, считающие, что уж в следующий раз обязательно повезет и они непременно найдут в мужчине те самые черты, которые не разглядели в предыдущем неудачном варианте.

Я с ними солидарна. Тоже так считаю. Надо искать! Но теперь, следуя обычным прибауткам старых дев и неудавшихся жен: «я в свободном полете, живу, как хочу; ни перед кем не отчитываюсь, что хочу, то и делаю, когда хочу — прихожу, ни у кого ничего не прошу». Счастлива — жуть! С постоянным комком в горле от застрявших рыданий!

Как у всех независимых женщин, гордящихся своим умением самостоятельно плыть по течению жизни или бороться с ее волнами, временами на меня находят ужасные приступы одиночества и жалости к себе. Чисто бабье! Кажется, что жизнь проходит мимо, что я никому не нужна, что все мужики — козлы, если не сказать хуже, и что ничего хорошего меня уже не ждет. Тогда я начинаю в голос выть, как волк на луну, или рыдать в подушку, ругаю себя за все на свете, за каждый свой неверный шаг, за каждый свой провал, за каждое ни к месту сказанное слово. Да, самокритика и раскаяние иногда полезны. Но, к сожалению, не спасают от одиночества.

Я ведь, прекрасно понимаю, что, как бы я себя ни ругала, я все равно сделала бы именно так, а не по-другому. Что это — моя натура и что надо более серьезно относиться к жизни и мужчинам в том числе. Но я ничего не могу с собой поделать. В свои тридцать с хвостиком лет вообще-то пора бы уже выйти из детского возраста и поумнеть, а я до сих пор остаюсь неисправимой мечтательницей, которая ждет и верит в своего «Принца на белом коне», въезжающего в воздушный замок, построенный моим собственным богатым воображением. А чтобы не ошибиться и не пропустить своего принца, я пытаюсь придумать себе новые увлечения, влюбляюсь, разочаровываюсь и каждый раз искренне верю, что, может быть, это и есть та самая настоящая любовь, которая так долго играла со мной в прятки?

Вы спросите, чем я так привлекаю мужчин? Отвечу: внешне — ничем. Ростом не вышла — : всего сто шестьдесят четыре сантиметра. почти как у древнегреческой Афродиты. Но это только рост, фигура совершенно другая — не такая пышная. А впрочем, фигура как фигура. В этом смысле я больше похожа на знаменитую актрису Надежду Румянцеву из фильма «Девчата», хотя и такой имидж требует с моей стороны определенных усилий. Я стараюсь не переедать, следить за собой и периодически устраиваю разгрузочные дни. Пробовала всякие таблетки для похудания, «суперсистемы» и «супердиеты» — ерунда! Лучший способ похудеть — извините за грубость, придется процитировать великую балерину Плисецкую, — «не жрать» или забывать о еде хотя бы на денек — другой раз в неделю. То есть в один прекрасный день не питаться дополнительно, чтобы похудеть, а не питаться вообще, чтобы не полнеть.

Из всего сказанного вы уже поняли, что красавицей, в буквальном смысле этого слова, меня не назовешь. Однако есть во мне некий задиристый чертик, который всех заводит, поэтому я охарактеризовала бы свой образ, как «игривая малютка-блондинка». Я считаю, чтобы кому-то понравиться, совсем не обязательно выглядеть, словно модель, сошедшая со страниц глянцевого журнала, или быть красавицей двухметрового роста с силиконовой грудью, надутыми, как пельмени, губами и осиной талией за счет удаленных нижних ребер. У меня другой метод. Я притягиваю внимание не яркими тряпками, глубоким декольте, короткими юбками и длинными ногами, а звуковыми эффектами, как певчая птичка или гитара в умелых руках. Проще говоря, пытаюсь обратить на себя внимание приятной легкой беседой, почти как японские гейши. Но вы не подумайте, что я глупенькая болтушка или заумная кретинка. Я нутром чувствую, когда требуется затихнуть, а затем к месту вставить умненькую или умопомрачительно глупую «женскую» фразу, от чего у мужчин открываются рты и наступает моментальный паралич. А дальше… дальше — главное не упустить момент и повернуть беседу в нужном направлении, а потом… расскажу потом.

Словом, я задорная, всегда улыбающаяся блондинка с ямочками на щеках, у которой на лице большими буквами написано: «Не замужем!».

Юрий Рогоза. Маленькая Лиза

Отрывок из романа

О книге Александра Бушкова «Золотой Демон»

Предисловие Лизы

Это моя книга, а не Рогозы. Честное слово! В ней все — мое и обо мне, а Рогозу я выбрала сознательно — знала, что он не упустит возможности повыпендриваться, поскандалить и, конечно же, денег заработать.

Кроме того, когда мы с ним договаривались, я всего боялась: живых ментов, призраков умерших и просто незнакомых людей. А сейчас это прошло, и я вдруг почувствовала, насколько несправедливо, что мою историю рассказывает другой человек. Как будто я просто выдумана, и на самом деле меня нет и не было.

Я есть! Я живу взаправду! Я подросла и даже немного похорошела. Ребята из нашего класса это, по-моему, заметили.

Мне очень хочется рассказать вам правду о себе. Рассказать самой, без чужих мыслей и нелепых придумок. Сейчас это уже, конечно, не получится, но редактор — очень хороший, замечательный человек — сказал, что имеет право опубликовать мое предисловие. Вот я его и написала.

С Рогозой, конечно, некрасиво получилось. Но мне его не жаль — он хитрый и, по-моему, не очень-то добрый. Я видела по-настоящему добрых людей, так что могу сравнивать. И потом, я же не претендую на его гонорар — денег у меня хватает. Так что все по-честному.

Когда будете читать книгу, постарайтесь меня понять и не считать просто жестокой бесчувственной дрянью. Ведь с вами такое тоже вполне может случиться. Никому не дано знать, как сложится жизнь дальше.

Лиза Н.

Предисловие автора

Это — моя книга. От начала и до конца! Она стоила мне нервных срывов и красных от усталости глаз. Она — строчка за строчкой — рождалась на свет душными городскими ночами под стук клавиш моего ноутбука.

Только полный кретин посчитал бы книгой куриные каракули в школьной тетради в клеточку, которую принесла мне эта маленькая мерзавка. О ее косноязычных рассказах и комментариях вообще говорить не приходится. Выстраивать из них более или менее стройную фабулу было тяжело, что здорово действовало на нервы.

Но всерьез злиться на Лизу я не могу. Это все равно, что злиться, скажем, на поцарапавшую вас кошку.

Другое дело — издатели. Эти умники решили, будто напечатать в начале МОЕЙ книги предисловие несовершеннолетней дурочки — «целесообразно с коммерческой
точки зрения». Я же считаю, что с их стороны это обычное свинство и нарушение профессиональной этики!

Впрочем, удивляться не приходится. Эпоху Мастеров мы не застали, поэтому вынуждены жить во времена продюсеров. Людей, которые потребляют наш труд и талант, а все вырученные за них деньги оставляют себе. Чтобы мы не могли позволить себе спокойной сытой жизни и вскоре явились к ним с очередным шедевром, который они милостиво готовы будут приобрести за жалкие гроши.

Ну, да ладно, Бог с ними. Главное, что книга у вас в руках, книга, написанная мной.

История маленькой Лизы.

Юрий Рогоза

Мент

По-вашему, я, что же, должна была все это в деталях рассказывать усталому менту в прокуренном кабинете? Нашли идиотку! Конечно же, я отбарабанила лишь десяток стандартных фраз, и он привычно заполнил несколько граф протокола. Как положено.

Затем, скрипнув стулом, поднялся, отошел в угол, нажал кнопку тут же зашипевшего электрочайника. Я поежилась: едва только он отошел, мне показалось, будто мертвецы, притаившиеся на стене, ожили и стали медленно приближаться, словно только и ждали, когда я останусь одна в полумраке около потертого стола.

— Чай будешь? — спросил Мент из темного угла.

— А кофе нету?

Он потряс пустую жестянку, заглянул внутрь.

— Тебе на один раз хватит. Сладкий?

— Если можно. Спасибо…

От этих его слов и возни с чайником на мгновение стало уютно и хорошо, однако я тут же заставила себя собраться. «Все менты — суки, независимо от страны и ситуации», — учил меня Антибренд. А ведь я в основном жила его мудростью, потому как своей-то у меня еще не было.

Мент поставил на стол две парующие чашки — щербатые и разнокалиберные, одну придвинул мне.
Пачка «со мной, и я быстро стащила еще одну сигарету. На всякий случай, поди знай, как все дальше пойдет… Мент тоже закурил, позвенел ложкой в чашке, откинулся на спинку стула и поднял на меня внимательные немигающие глаза.

«Сейчас начнется…» — с тоской подумала я, чувствуя, как по спине побежали противные мурашки. Меня еще ни разу в жизни не допрашивали, но я откуда-то знала, что это будет очень неприятно.

Однако, вместо того чтобы рявкнуть на меня, как полагается в подобных случаях, Мент осторожно, чтобы не обжечься, отхлебнул из чашки и просто спросил:

— Наверное, в Москве поначалу трудно было?

Трудно?!!

Нет, он все-таки странный, этот Мент. А может, не странный, а просто и сам однажды приехал в Москву из какой-нибудь Сызрани или Вологды и до сих пор носит в потайном кармане души ту смесь ужаса и восторга (ужаса, конечно, больше), которую пришлось тогда испытать.

Москва не удивила, не потрясла, не испугала, она… убила меня. Вернее, почти убила. Нет, даже не так — убила, но не насмерть. Пришибла, но не стала добивать, чтобы из любопытства посмотреть, шевельнусь я или начну остывать. Как будто на меня обрушился невероятных размеров телевизор, который, прежде чем раздавить в лепешку, вихрем пронес через мое маленькое сознание циклопические серые громады зданий, бескрайнее море вечно стоящих в чудовищных пробках машин — невероятное месиво из сияющих бентли, равнодушных мерседесов и ржавых жигулей, нескончаемый поток людей с хмурыми и решительными лицами профессиональных боксеров и тысячи ярких рекламных бигбордов, обещающих что-то безумное и не имеющее ни малейшего отношения к реальности.

Я не просто не видела раньше таких городов, как Москва. Я себе представить не могла, что они есть на свете! Марсиански огромный, пульсирующий огнями и звуками, равнодушно-стремительный, мусорный и позолоченный, Город казался мне величественным страшным сном, голливудской фантазией на тему Конца Света. Было вообще невозможно представить себе, что люди здесь ходят за продуктами, назначают свидания, ездят в гости, забирают детей из садиков и школ… Москва, в которой я оказалась, не имела отношения к обычной человеческой жизни. А ведь я не была тупой провинциальной дурочкой, никогда не покидавшей родного городка. Папа возил меня на экскурсии в Киев и Львов, в прошлом году наш класс на неделю ездил в Варшаву. Это были большие и красивые города, но… похожие друг на друга. Прежде всего тем, что ощущалось: они построены для того, чтобы в них жили люди. А Москва казалась мне огромным космическим танком, который хмуро и неумолимо движется по ледяной слякоти. Причем движется так давно, что его угрюмые обитатели давно забыли, куда он, собственно, движется и зачем.

Никогда прежде я не чувствовала себя такой маленькой, не маленькой даже, а крохотной и ничтожной, словно песчинка. Да я и была одинокой жалкой песчинкой, сжавшейся в комок в полумраке двухкомнатной квартиры, обставленной старой мебелью. Две недели я выходила из дому, только чтобы добежать до ближайшего «Макдональдса» (о том, чтобы наведаться в школу, и речи быть не могло!), накупить там разной еды и еще несколько дней не покидать квартиры.

Сейчас уже можно признаться: я десятки раз брала в руки теплый квадратик телефонной трубки, чтобы позвонить маме и попроситься домой. Почему я этого не сделала? Может быть, потому, что дома у меня уже не было? Не знаю. Но, во всяком случае, не из принципа. И не воспитывая силу духа. Какая там сила? И какой еще дух?! В ту первую московскую зиму мне было не до проявления подобных качеств, это я помню точно. Я чувствовала себя раздавленной, как лягушка на дачной дороге.

Сидя ночами перед компьютером (прощальным подарком дяди Аркадия) и наугад блуждая в Сети, я забрела на сайт пословиц и поговорок. О Москве их было много. Первая же заставила меня вздрогнуть, как от удара: «В Москве все найдешь, кроме родного отца и матери». Я, конечно, и сама это знала и понимала, но Городу словно не терпелось забить огромный гвоздь в гроб моего счастья. Дальше было еще страшнее: «Москва слезам не верит», «В Москве толсто звонят, да тонко едят», «Москва бьет с носка»… Жуть!

Помню, с ногами забравшись на подоконник (они в квартире были по-старинному широкими), я долго смотрела на зарево огней над Москвой. Они, эти огни, хоть и казались габаритными сигналами плывущего сквозь вечность марсианского звездолета, — единственное, что понравилось мне с первого же дня.

«Я знаю, что не найду в тебе папу и маму, Город, — подумала я тогда. — И слезам можешь не верить, плакать я не собираюсь… Вот только с носка меня не надо, а? Убьешь ведь…»

Наверное, город услышал меня. Может, не в ту зимнюю ночь, а позже, я ведь разговаривала с ним много раз. Но чудо произошло! Жуткий монолит столицы вдруг в один прекрасный день распался на просторные улицы, скверы, магазины и кафе. Машины, вздрогнув, поползли своим путем, а лица людей перестали казаться лицами боксеров. А уже затем, попозже, как это часто бывает в жизни, ужас сменился восторгом и обожанием. И сегодня (я наглая, да?) мне даже странно, что миллионы людей спокойно живут себе в совершенно других местах. Нет, серьезно, как можно жить не в Москве?!

Во всяком случае, без этого ГОРОДА не было бы меня, такой, какая я есть, не было бы моей Любви, моей Злости, моих Веры и Жизни.

И еще: я бы уж точно не сидела в полумраке убогого казенного кабинета напротив пахнущего дешевым одеколоном и оружейной смазкой Мента, который так и не отвел от меня внимательных усталых глаз.

Купить книгу на Озоне

Ник Гали. Падальщик

Отрывок из романа

О книге Ника Гали «Падальщик»

Учитель кончил читать и опустил папирус. Посмотрев на Ли-Ваня, спросил:

— Что ты понял?

Ли-Вань смущенно ответил:

— Я ожидал, что Сутра расскажет мне, что делать, чтобы избавиться от горя и страдания. Но она показалась мне слишком туманной, чтобы быть руководством к действию. Вместе с теми людьми из сутры, я не понял: что надо сделать, чтобы перейти из одной трубочки свирели в другую? Как можно поменять прошлое? Прошлое уже случилось, оно неизменно.

— Я объясню тебе, — кивнул Учитель, — Представь себе, что некто проявил слабость. Например, человек шел по базару и увидел лежавший на прилавке без присмотра кошелек. Пока хозяин зевал, человек взял кошелек, но другие люди заметили вора и схватили его.

— Вот именно, — усмехнулся Ли-Вань, — Вора поймали, а ты мне говоришь, что ему надо притвориться, будто он не брал деньги? И представлять себе прошлое, в котором он прошел мимо кошелька и не взял его! Это воры и делают обычно первым делом — отпираются. Но наказания вору не избежать — его видели другие. Это доказывает, что прошлое не изменить.

— Ты сказал важную вещь, Ли-Вань, — спокойно сказал Учитель, — Ты сказал: «Его видели другие» и сделал из этого вывод: «Прошлое не изменить». Значит, прошлое не изменить, только если его видели другие?

Ли-Вань задумался.

— Нет, не только, — он почесал лоб, — Прошлое не изменить, если вообще от действия человека в мире остался какой-нибудь след. Если я возьму эту чашку, — он указал на чашку с дарами, стоящую на мерцающем алтаре, — и кину ее на пол, она разобьется, и я не смогу притворяться, что не совершал этого поступка. Прошлое в этом случае окажется застывшим в осколках этой чашки, в рассыпавшихся фруктах.

— Очень хорошо, — похвалил Учитель, — А если мы говорим о мысли? Всего навсего о мысли, которая мелькнула в твоей голове, которую ты никому не высказал и которая не оставила никакого видимого следа в мире?

— Все равно, — неуверенно сказал Ли-Вань, — Мысль была, и я ее помню, значит она оставила след во мне.

— Но мыслей в тебе много, они все разные. Одна подсказывает сделать одно, другая — другое…

Ли-Вань растерянно замолчал.

Видя его смущение, Учитель продолжил:

— Вот тебе первая истина. Пока ты не поверишь в какую-то одну свою мысль, — не поймаешь ее, словно рыбу в пруду, не станешь ею — мысль не имеет никакого значения, она не оставит следа ни в тебе, ни в мире — ее просто нет. Люди опускают в пруд сеть и вытаскивают рыб, и выбирают из них тех, которых оставить себе, — а других бросают обратно в воду… И так уже пойманную рыбу ты можешь отпустить обратно в пруд, и тогда она перестанет быть твоею, — и то прошлое, что воплощает собой такая мысль, перестанет быть твоим.

Ли-Вань наморщил лоб:

— Объясни мне лучше.

Учитель кивнул.

— Вспомни сон, который ты рассказал мне сегодня утром, — ту притчу про царя и волшебный дворец, который построили мудрецы. Вспомни, что мудрецы сказали царю, когда он увидел сидящую в комнате и похожую на него лицом механическую куклу.

— Они сказали: «Это не ты!», а потом выпустили у него из головы птицу, и сказали: «Вот ты!»

— Конечно, Ли-Вань, — улыбнулся Учитель, — Птица и была в твоей сказке мысль. Запомни эту истину: человек — есть мысль, которой он стал.

— Да, но, — возразил Ли-Вань Учителю, — у меня бывает много мыслей в голове. Ты правильно сказал: иногда они все скачут, приходят ко мне одновременно… Как же мне понять, которая из этих мыслей я?

— Твои мысли это одежды, определяющие твое прошлое. Стоит тебе выбрать одну из них, и ты станешь тем, кем делает тебя эта мысль. И тогда твое прошлое начнет соответствовать этой мысли.

— Но постой! — наморщил лоб Ли-Вань, — Оттого что вор, когда его поймают, вдруг искренне согласится про себя с тем, что воровать плохо, он не перестанет быть вором, и его все равно накажут!

— Если он искренне согласится про себя с тем, что воровать плохо, он перестанет быть вором, Ли-Вань, — в этом и суть. Да, его накажут, но накажут не его, а того человека, кем он был раньше.

— Но выходит, раньше он все-таки был вором, прошлое не изменилось!

— Прошлое прежнего человека не изменилось, — спокойно сказал Учитель, — того, кто своровал. Он остался в своей комнате, в своем мире и продолжает там существовать в виде пустой механической куклы. Прошлое же нового человека лежит в другой трубочке Свирели.

— Но новому человеку все-таки придется ответить за преступление того, другого, — озадаченно спросил Ли-Вань.

— Да, — сказал Учитель, — Но это наказание будет происходить уже в другом мире, имеющем другое прошлое и другое будущее. Наказание, которое в мире вора ни к чему кроме озлобления не приведет, станет в мире нового человека искуплением чужого греха. Невинный новый человек приносит себя в жертву за грехи другого, старого, виновного. Нет сильнее средства, чем это, чтобы возвысится в мирах. Состоится наказание или нет, жизнь раскаявшегося вора вскоре начнет чудесным образом меняться к лучшему. Если же вор не раскаялся искренне, не поверил в свое раскаяние сам, не превратился внутри в человека, которому претит воровство, но лишь формально, лишь чтобы смягчить наказание, согласился с тем, что воровать плохо, — он не перенесется в новый мир, не станет новым человеком. Наоборот, в этом случае его отбросит в мир еще более пустой и страшный, чем тот, в котором он совершил преступление. Тогда в этом более низком мире то прошлое, которое он помнит, тоже начнет потихоньку видоизменяться, приспособляясь ко все более страшному будущему.

— Значит, делая усилие и сознательно выбирая мысль, мы каждый раз заставляем себя, словно птицу из сказки, вылететь из своей головы и перелететь в соседний мир, туда, где до этого жило другое тело, как две капли воды похожее на наше, но с отличным от нашего прошлым?

— Назови это телом, — или домом, в который ты вселился, — кивнул Учитель, — или одеждой, которую ты надел.

— Но, вселяясь в новый дом, я все-таки не меняю прошлого этого дома, — настаивал Ли-Вань, — Новый человек все равно будет помнить, что в прошлом он своровал деньги.

— Еще раз: воровал деньги не тот человек, кто раскаялся, — Учитель, не отрывая глаз, смотрел на Ли-Ваня, — Но прошлое того, кто раскаялся, будет включать эпизод воровства, как и все другие эпизоды прошлого, случившиеся с человеком в старом мире. Прошлое это, однако, начнет с момента раскаяния медленно и неизбежно преображаться, менять очертания, сквозь его разломы засияет свет… Именно это имеется в виду, когда говорится, что прошлое возможно менять. Вся цепочка событий жизни, которую человек помнит до перехода в новый мир, останется в его памяти, но события эти поменяют внутреннее содержание, свой смысл, для того, чтобы соответствовать новому будущему. И именно они станут причинами новых чудесных и приятных человеку событий в будущем. Те события своего прошлого, которые человек раньше проклинал, вдруг окажутся для него благословлением.

— Выходит, — задумчиво сказал Ли-Вань, — человек лишь настолько хорош, насколько хороша последняя мысль, которую он выбрал.

Сидящие по обе стороны от Учителя старики-монахи переглянулись между собой. Учитель улыбнулся:

— Ты понял главный урок Сутры. Но выбрать мысль, которая перенесет тебя в лучший мир, не так просто, как кажется.

— Отчего же? — возразил Ли-Вань, — Мне только нужно выловить из пруда своей головы хорошие мысли и стать ими! Хорошие мысли понятны и просты.

— Увы, — покачал головой Учитель, — Не все мысли это живые рыбы. В пруду много красивых блесен с острыми, не видимыми тобой крючками, на которые, пока ты сам ловишь рыбу, тебя ловит враг.

— Враг? Тот, который упоминался в сутре? Кто он?

— Мы не знаем этого. Имя врага Яхи открыл в Третьем Откровении — содержание этого Откровения будет восстановлено только у Небесных Врат. Но нам известно то, что враг — часть механизма Лилы; именно его усилиями люди с середины цикла погружаются все глубже в землю. Тебе же важно знать, что твои настоящие мысли — это осколки разбитого врагом витража мироздания, которые ты сам подобрал с земли. Блесны же, которые подкидывает тебе враг — это пустые, но блестящие стекла, — подлог настоящих частей витража.

— Так как отличить блесна врага от живых рыб?

Учитель кивнул.

— Ты спрашиваешь о главном. Ответ на этот вопрос Яхи даст в конце времен — в Шестом Откровении — Правиле Истинной Веры. Имея Правило, человек научится легко отличать живые мысли от ловушек Врага и без труда этими мыслями становиться.

— А до того времени, когда придет Яхи? — озадаченно спросил Ли-Вань, — Вы же умеете становиться мыслями?

— Умеем. Но ныне Враг не позволяет людям увидеть весь витраж мироздания целиком, а значит, выбор наших одежд ограничен тем прошлым, которое нам известно, — людям приходится выбирать лишь из того, что уже было ими испытано. Именно поэтому Знание Яхи учит тому, что летать, — то есть менять миры, — человек должен научиться прежде, чем ползать в земле, — в земле, куда ему предстоит последовать за Яхи. Лишь Пятое Откровение — Правило Истинной Веры — объяснит верно, как искусство полета в мирах будет использовано людьми для прохождения сквозь землю к свету.

— Значит, ваша способность передвигаться в мирах ограничена?

Учитель улыбнулся:

— Были примеры, когда искусно владеющие тайной Сутры Серебряной Свирели поднимались в мирах вплоть до мира Нирваны, воссоздавая по имеющимся осколкам ощущение всего витража целиком и выбирая из него для себя те фрагменты, которыми они никогда не были в прошлом. Чтобы понять, вспомни еще раз, что говорит Сутра — все пространство мироздания содержится в каждом его миге. Значит и каждый фрагмент твоего прошлого содержит в себе все то, что содержится в мироздании. И значит такое возможно. Путь, описанный в Сутре Серебряной Свирели, может привести к конечному совершенству, — но людей, в такой степени овладевших искусством менять миры, сегодня на земле единицы.

— Предел передвижения в мирах ограничен степенью владения искусством менять свое прошлое, — задумчиво повторил вслед за Учителем Ли-Вань, — Обучиться этому искусству в совершенстве людям ныне мешает Враг. Но все же попасть в лучшие верхние миры человеку возможно.

— Это так, — кивнул Учитель, — Полет возможен, но у каждого свой предел. Пусть не печалятся те, кто не сумеет подняться в мирах до Нирваны, — научившись летать, они поймут, как следовать за Яхи к Нирване под землей.

— Хорошо, — сказал Ли-Вань, — Я буду учиться менять миры. Но скажи мне все-таки: как, не зная Правила, практически действовать, чтобы не ошибиться, выбирая мысль?

Учитель выпрямился, в мудре бесстрашия показал ладони.

— Живые мысли связаны только с твоим собственным прошлым и твоим собственным опытом, — сказал он, — И потому эти мысли будут согреты и озарены, словно облако лучами солнца, теплым светом пережитых чувств — запахом, вкусом, образами, звуками и ощущениями. Блесны же врага блестят ярко, но холодны и пусты. И это мой первый совет тебе, как правильно выбирать мысли.

Учитель помедлил, потом сказал:

— Второй же совет такой: когда будешь стараться стать мыслью, прислушайся, успокаиваются ли волны внутри тебя? Знай: какие именно решения мы принимаем в жизни, не имеет значения, — важно то, насколько эти решения только наши и насколько только нам комфортно с ними. И если решение верное и ты стал хорошей мыслью, стихает ветер в душе, и какие бы ветры не дули снаружи, внутри ты делаешься тих и спокоен. Но вот, если ты не чувствуешь покоя внутри, и сердце твое, словно лодку волнами, качает все сильнее, и ты в панике хватаешься за борта, знай: не веришь ты истинно в то, во что думаешь, что веришь. Тогда немедленно бросай мысль обратно в пруд, и становись другой, ибо случилось одно из двух зол: либо не смог ты истинно поверить в свою мысль и стать ею; либо та мысль, в которую ты пытался поверить — не твоя мысль, но блесна врага. В последнюю же поверить истинно невозможно, — пытаясь стать блесной, ощутишь лишь боль и беспомощность перед силой, что потянет к чужому берегу.

Ли-Вань удовлетворенно кивнул:

— Ты дал мне два совета, как правильно выбирать хорошие мысли и становится ими. Я попробую их использовать. Ты думаешь, я смогу с их помощью забыть горе, исправить сотворенное мной зло и усмирить моего демона?

Учитель улыбнулся:

— Не думай более о своих бедах — теперь, когда ты стал Хранителем, Яхи позаботиться о тебе. Он избавит тебя от всех страданий вплоть до конца твоей жизни или до момента своего прихода. Твой демон отныне будет на привязи, твоя боль утихнет.

Учитель замолчал.

Монах, сидевший справа, вопрошающе взглянул на него. Тот кивнул.

Старик со сморщенным лицом поднял с ковра железный кованый горшочек, снял с него крышку и двумя пальцами вынул щепотку серого порошка. Неожиданно он подбросил порошок в воздух перед Ли-Ванем и быстрым движением руки поднес свечу — облачко вспыхнуло перед лицом Ли-Ваня тысячью маленьких золотых искр.

Ли-Вань вздрогнул и в тот же миг ощутил тишину и спокойствие внутри. Кто-то большой и добрый в один миг вырвал у него из сердца гадкого черного клеща, который столько лет мучал его, а образовавшуюся дыру залил сладким прохладным бальзамом…

Ли-Вань сидел не шелохнувшись. Внутри его было пусто и светло. В солнечном луче весело колебалась нежная пушинка.

Не в силах сдержаться, Ли-Вань громко рассмеялся.

Засмеялись и Учитель, и монахи:

— Поздравления! Поздравления! Доброй дороги в мирах!

* * *

Девин вышел из-за кафедры, вынул микрофон из стойки и прошелся с ним перед рядами кресел.

— Принято думать, что язык явился чуть ли не главным достижением людского рода за всю историю его существования. Считается, что на протяжении веков он помогал людям выжить, учил их сотрудничать, обеспечивал развитие технического прогресса. Что говорит нам антропология? Она говорит, что человекоподобные существа жили на планете миллионы лет, и ничего особенного с ними не происходило. И вдруг, — развел руками Девин, — всего за десять тысяч последних лет этот вид достигает такого уровня развития, что заселяет и загрязняет продуктами своей жизнедеятельности всю землю. Ученые связывают этот феномен с обретением человеком речи. Период до появления письменного языка зовется у нас доисторическим. Считается, что благодаря языку стала возможна передача опыта, приведшая к ускоренному развитию цивилизации.

Девин снова прошелся перед креслами.

— Итак, человечество буквально выговорило себе место под солнцем. И с каждым веком, с каждым тысячелетием интенсивность языковой коммуникации, скорость передачи речевых посланий — этих, как мы их назвали, «носителей истины», — росла. Сначала она росла линейно, потом стала расти в геометрической прогрессии. От вестника, бегущего с устным сообщением от селения к селению, к гонцу на лошадях, — к почте, телеграфу, телефону, электронной почте, мобильной связи! С той же скоростью росло число используемых человеком информационных носителей: от глиняных табличек Месопотамии и берестяных грамот древней Руси — к газетам с многомиллионными тиражами, к радио, телевидению, СМС, глобальной сети. Росла незаменимость, росла вездесущность носителей языка.

Девин посмотрел, склонив голову, в зал.

— Но остановимся на секунду и задумаемся: так ли полезен для нас этот все более теснящий наше непосредственное восприятие мира поток речевых и письменных сообщений? Ежедневно он накатывается на нас, словно волна на камни, трет нас друг о друга, шлифует, делает гладкими, круглыми, похожими…

— Ну и пусть накатывается! — выкрикнул кто-то из зала, — Интернет ускорил прогресс. С этим вы не поспорите.

Подойдя к столу, Девин снова щелкнул кнопкой пульта.

— Посмотрите, что ответил бы вам один из основоположников мировой компьютерной индустрии, человек, который, казалось бы, должен был согласиться с вашим мнением.

На экране появилась цитата:

«Я удивляюсь, когда мне говорят, что интернет ускорит прогресс. От того, что хорошие идеи двигаются сегодня по миру с большей скоростью, их не становится больше».

Под цитатой стояло имя известного миллиардера, одного из основателей новой экономики.

Задумайтесь над этими словами, — Девин обвел зал глазами, — в течении тысячелетий

скорость передачи людской мысли росла, рос оборот речевых посланий — устных, письменных, — теперь электронных, — но росло ли качество передаваемой этими посланиями мысли, становилось ли от этого людям яснее изначальное слово?

Девин подождал. Зал молчал.

— Исследования лучших языковедов, философов и психологов, которых мы привлекли к работе над Лизой, еще раз подтвердили нам ту необычную мысль, которую на протяжении веков вновь и вновь открывали для себя великие мыслители: полезность для человека речи вовсе не факт. Конфуций, Лукиан, Леонардо да Винчи, Франклин, Тагор,— вот только некоторые из тех великих, кто призывали свести использование языка к минимуму… Но если многие ученые, задумывавшиеся над логикой мироздания, только сомневались в полезности языка, то люди, встававшие на путь духовных исканий, во все времена приходили к однозначному выводу о деструктивной роли языка для судьбы человека. Обет молчания и пост были двумя важнейшими упражнениями людей веры во все времена. Простые люди интуитивно верили в то же. Вспомните: «Молчанье — золото», «Язык мой — враг мой».

— И вот, — продолжил Девин, — в девятнадцатом веке русский поэт Федор Тютчев написал удивительное, поразившее современников: «Мысль изреченная есть ложь».

Девин произнес последние слова громко.

В зале повисла тишина.

— Леди и Джентльмены, я уверен: за сегодняшний вечер, вы много раз будете удивляться тому, что я скажу. Открывая счет этим сюрпризам, я говорю: только что прозвучавшие слова, кажущиеся поэтическим преувеличением, очень ясно и сжато описывают тот принцип, который лежит в основе открытой нами удивительной функциональности Лизы. Еще раз: Мысль изреченная есть ложь.

Аудитория молчала, ожидая пояснений.

Это странно, — будто бы равнодушно пожал плечами Девин, — это очень странно…

Ведь сами же люди написали «Сначала было Слово…», сами люди уравняли в значении понятия «слово» и «разум», «слово» и «истина». Что же они, передумали? Или некоторые люди, отвергая полезность человеческого слова, вместе с нею стали отвергать как бесполезный и сам изначальный замысел мироздания, стали отвергать саму возможность в нем смысла, само существование изначальной истины?

Девин подошел к кафедре и закрыл лежащую на ней тетрадь — она, очевидно, была ему больше нужна.

— Чтобы понять, почему все-таки «мысль изреченная — есть ложь», нам необходимо для начала выяснить: а как именно впервые родилась десять тысяч лет назад, или около того, эта «мысль изреченная»? Какие групповые процессы у предков людей привели к появлению языка? Начнем с наших почтенных, или не очень почтенных, как кому нравится, — если не предков, то по меньшей мере родственников — обезьян. Антропологами проводились исследования, ставившие целью выяснить именно то, что нас интересует, а именно: как зарождается в группе приматов язык, какова природа первых сигналов голосовой коммуникации, возникающей между человекоподобными особями одного вида?