Дайджест литературных событий на март: часть 1

Солнце с каждым днем не только светит все ярче, но даже иногда и греет, давая нам все больше поводов для долгих вечерних прогулок. Предчувствие весны витает в пока еще прохладном воздухе — скрасить ее ожидание помогут события мартовского дайджеста «Прочтения».

 

1 МАРТА

Людмила Улицкая. «Рассказы про нас»
«Рассказы про нас» – это проект, в котором известные авторы читают малую прозу и обсуждают текст со слушателями. Каждая встреча предполагает вдумчивое чтение, во время которого автор может комментировать сюжет, героев, тему и скрытые подтексты, а гости – задавать вопросы и делиться своим видением текста. На первой встрече известный писатель Людмила Улицкая прочтет свой рассказ «Бедная счастливая Колыванова» из сборника «Девочки».

Время и место встречи: Москва, клубное пространство «Дом 12», Мансуровский пер., 12. Начало в 19:00. Регистрация доступна на платформе TimePad

2 МАРТА

Презентация книги Бронислава Виногродского «Искусство управления переменами»
Бронислав Виногродский — китаевед, переводчик древних текстов, писатель. Его трехтомник «Искусство управления временем» — своеобразная вариация на основе знаменитой «Книги перемен». Автор предлагает не только новый перевод легендарного текста, но и собственный анализ китайской философской системы.

Время и место встречи: Санкт-Петербург, магазин «Буквоед», Невский пр., 46. Начало в 19:00. Вход свободный.

Встреча «100 книг, которые»
На встрече лингвист, историк и профессиональный читатель Сергей Полотовский поговорит о гипотетическом списке книг, без которых если и можно прожить, то совсем не так чудесно, как с ними. Гости встречи обсудят предложенные произведения и то, как их чтение может улучшить нашу жизнь.

Время и место встречи: Санкт-Петербург, Интеллектуальный кластер «Игры разума», ул., Достоевского, 19/21, литера «Б». Начало в 19:40. Билеты доступны на платформе TimePad.

3 МАРТА

Презентация романа Германа Садулаева «Иван Ауслендер»
Главный герой нового романа Германа Садулаева — университетский преподаватель мертвых языков, которого ждет непростой, но привычный для русской литературы поиск себя и своего пути в мире. Эта книга — одновременно саркастичный и глубокий палп-фикшн от автора, названного стенд-ап комиком от литературы, финалиста премий «Русский Букер» и «Национальный бестселлер».

Время и место встречи: Санкт-Петербург, магазин «Буквоед», Невский пр., 46. Начало в 19:00. Вход свободный.

Литературная дискуссия «Георгий Иванов. Распад атома»
«Распад атома» — одно из самых противоречивых произведений эмигрантской литературы. По иронии судьбы, эта книга вышла в том же месте и в тот же год, что и не менее сложный и противоречивый роман Сартра «Тошнота». Участники встречи попытаются найти параллели между двумя произведениями и поговорят о культурном фоне, сопровождающем историю их создания. Ведущая — аспирант Литературного института Татьяна Климова.

Время и место встречи: Москва, «Культурный центр ЗИЛ», ул. Восточная, 4/1. Начало в 20:00. Необходима регистрация

4 МАРТА

Лекция Геннадия Тростянецкого «Поэзия и режиссер»
Шедевры классической поэзии уже много сотен лет становятся основой для спектаклей. Но как быть со столь разнообразной по форме поэзией современности? Какими средствами переноса поэтического произведения на сцену располагает постановщик? Об этом и многом другом расскажет театральный режиссер и педагог Геннадий Тростянецкий.

Время и место встречи: Санкт-Петербург, библиотека им. М.Ю. Лермонтова, Литейный пр., 19. Начало в 16:00. Вход по пригласительным билетам (доступны по абонементу).

Презентация альманаха «Среда»
Альманах «Среда» — свободное международное издание, публикующее стихи, малую прозу, переводы и критические статьи. Среди авторов — Андрей Тавров, Сергей Бирюков, Всеволод Некрасов. Новый номер альманаха представят редакторы-составители Владимир Пряхин, Николай Милешкин и куратор Ольга Логош.

Время и место встречи: Санкт-Петербург, библиотека им. В.В. Маяковского, наб. р. Фонтанки, 46. Начало в 16:00. Вход свободный.

6 МАРТА

Лекция «Скрытые смыслы в повестях и рассказах Сэлинджера»
Филолог Арсений Дежуров расскажет о смешении реализма и постмодернизма в творчестве Сэлинджера, вопросах перевода и литературоведческого анализа его книг. Будут рассмотрены произведения из сборника «Девять рассказов», в том числе загадочный рассказ «Хорошо ловится рыбка-бананка» и текст о десятилетнем вундеркинде «Тэдди».

Время и место встречи: Москва, «Культурный центр ЗИЛ», ул. Восточная, 4/1. Начало в 19:30. Необходима регистрация.

9 МАРТА

Презентация книги Ника Перумова «Молли Блэкуотер. Остров Крови»
Фантаст Ник Перумов представит вниманию читателей заключительную книгу цикла о рыжеволосой девочке Молли Блэкуотер. Роман написан в жанре стимпанк, и его действие происходит в мире смешавшихся стран и эпох — такой эксперимент стал настоящим событием в жанре фантастики. На встрече автор расскажет о заключительной части книги и о грядущих жанровых экспериментах.

Время и место встречи: Санкт-Петербург, магазин «Буквоед», Невский пр., 46. Начало в 19:00. Вход свободный.

Встреча «Космос Боба Дилана» с Александром Кушниром
Присуждение Нобелевской премии кантри-певцу Бобу Дилану стало мировой сенсацией. Журналист и продюсер Александр Кушнир поможет разобраться в творческой и личной биографии звезды и понять феномен необыкновенно долгой популярности музыканта. Кроме того, в лектории «Pioner talks» будет подготовлена поп-арт выставка коллекции Александра Кушнира: редких пластинок, плакатов, биографических изданий, связанных с личностью Дилана.

Время и место встречи: Москва, кинотеатр «Пионер», Кутузовский пр., 21. Начало в 19:30. Регистрация доступна на платформе TimePad.

10 МАРТА

Лекция Бориса Аверина «Облака в русской прозе»
Известный филолог, профессор СПбГУ Борис Аверин расскажет о закономерностях появления «облачной» символики в классической и современной русской прозе. Облако встречается в знаменитых строках Пушкина и Лермонтова, в мистических текстах Гоголя, оно становится важной частью философии Льва Толстого и метафорой изменчивости жизни у Бунина. Встреча проводится в рамках цикла лекций «Атлас облаков: облака в книгах и жизни».

Время и место встречи: Санкт-Петербург, Новая сцена Александринского театра, наб. р. Фонтанки, 49А. Начало в 19:30. Билеты доступны на сайте театра.

Литературная дискуссия «Анатолий Мариенгоф. Циники»
Главные герои романа Мариенгофа — интеллигентные, влюбленные друг в друга и совершенно растерянные люди, вынужденные найти способ выжить в России 1920-х. Этим способом становится нарастающий внешний и внутренний цинизм, в котором в конце концов и утонут герои. Участники встречи обсудят литературный и исторический контекст произведения, названного Иосифом Бродским лучшим русским романом.

Время и место встречи: Москва, «Культурный центр ЗИЛ», ул. Восточная, 4/1. Начало в 20:00. Необходима регистрация.

Людмила Улицкая. «Литература про меня»
«Литература про меня» — проект лектория «Прямая речь», в котором поэт и писатель Дмитрий Быков беседует с известными людьми о книгах, так или иначе повлиявших на их личность. Гостья очередной встречи — писательницаЛюдмила Улицкая, автор знаменитого романа «Казус Кукоцкого», лауреат премий «Русский Букер» и «Большая книга».

Время и место встречи: Москва, лекторий «Прямая речь», Ермолаевский пер., 25. Начало в 19:30. Билеты доступны на сайте лектория.

11 МАРТА

Лекция Бориса Аверина «Блок: взлеты и падения»
Тема очередной лекции из цикла «Биографии писателей: terra incognita» — личная жизнь Александра Блока, его юношеская любовь к Ксении Садовской и зрелая — к Любови Менделеевой, осмысление этих сложных отношений в поэзии автора. Известный филолог Борис Аверин сделает попытку пересмотреть привычные представления о соотношении любви и любовной лирики поэта.

Время и место встречи: Санкт-Петербург, ТРЦ «ОхтаМолл», 2 этаж, ул. Якорная, 5А. Начало в 17:30. Билеты доступны на платформе TimePad.

14 МАРТА

Презентация книги Андрея Дмитриева «Эдуард Лимонов» в серии «ЖЗЛ»
Эдуард Лимонов — один из самых противоречивых и одновременно популярных деятелей современности. Давний соратник Лимонова Андрей Дмитриев (литературный псевдоним — Балканский) представит свою книгу — портрет на фоне российской действительности девяностых, нулевых и десятых годов.

Время и место встречи: Санкт-Петербург, магазин «Буквоед», Лиговский пр., 10/118. Начало в 19:00. Вход свободный.

Встреча с Михаилом Ясновым «Путешествие в Чудетство»
В рамках нового цикла «Как говорить с детьми о поэзии» пройдет встреча с детским писателем, поэтом и переводчиком Михаилом Ясновым. Гость расскажет о современной литературе для школьников и подростков, о том, как приучать к чтению, как общаться с детьми при помощи поэзии и о важной связи чтения и подростковой психологии.

Время и место встречи: Санкт-Петербург, книжный магазин «Порядок слов», наб. р. Фонтанки, 15. Начало в 13:30. Вход свободный.

Творческий вечер Олеси Николаевой
Олеся Николаева — знаменитый поэт, прозаик и эссеист, лауреат премии «Поэт». Центральные темы творчества автора — жизнь церкви и аспекты христианского мировоззрения. На встрече она ответит на вопросы читателей, прочтет стихи и расскажет о новом сборнике рассказов «Себе назло».

Время и место встречи: Москва, Дом-музей М.Ю. Лермонтова, ул. Малая Молчановка, 2. Начало в 18:00. Стоимость билета — 300 рублей.

 

Иллюстрация на обложке дайджеста: Amanda Hall, The Fantastic Jungles of Henri Rousseau

Вячеслав Томилов. Трудовая книжка Лимиты

Вячеслав Томилов родился в Екатеринбурге. С 2013-го года проживает в Санкт-Петербурге. Печатался в журнале «Звезда», где в 2015-м году удостоился премии «Дебют» за лучшую первую публикацию.
Второй рассказ цикла «Трудовая книжка Лимиты» приводится в авторской редакции.

 

ТРУДОВАЯ КНИЖКА ЛИМИТЫ

2

Прощай, моя стипендия, прощай, надежда на красный диплом.

Промежуточным заработком уже не отделаться, а я ведь только-только приноровился раздавать листовки, воображая себя революционным агитатором времен заката царской власти. Эта забава позволяла мне выполнять норму, превозмогать рабочее время и главное — презирать себя чуть меньше обычного.

Видать, я заигрался. Не вышел из образа и явился на экзамен по истории прожженным коммунистом.

— Александр… — сказала преподаватель на выдохе — вы ведь приезжий?

— Совершенно верно, из Екатеринбурга приезжий.

— Ага, так вот знаете, Александр, я понимаю, что у нас в Петербурге соблазнов больше… — заговорила она тоном, требующим сиюминутно опустить глаза — …но я напоминаю вам, что вы приехали сюда у-чи-ться, правильно?

— Я понимаю…

— Нет, вы не понимаете, по моему предмету вы совершенно ничего не понимаете, вы хотите диплом философского факультета, а это ведь не только бумажка, это лицо образованного человека, мудрый взгляд, в конце концов, а в вас, Александр из Екатеринбурга, я этого не вижу!

— Причем тут…

— А притом! Вы из своего рабочего города приехали в имперскую столицу! В Петербург! Будьте добры…

— Весь ваш империализм… — не стерпев, я медленно встал и навис над столом, как подобает настоящему чекисту — в подвале нашего рабочего города расстрелян, вместе с царской семьей! Я бы мог тут же извиниться, сослаться на бессонную ночь и вымолить право на пересдачу, но мой товарищ заржал во весь голос, чем напугал списывающих одногруппниц.

— Ну ты и мразь советская! — едва не задохнувшись, выпалил друг.

Теперь я грузчик. Пролетариат. Матерюсь и поднимаю тяжести. И пусть руки мне даны для записи стихов, а не для переноски цемента, зато доходы увеличились в четыре раза.

И потом, разве не из таких испытаний куется величие? Ведь все эти мастера слова творили и в тюрьмах, и в острогах, и в окопах, даже в страховых агентствах! Что мне помешает увить голову лавровым венком, не снимая спецовки?

Подружиться с рабочим народом не удалось с первого дня. Водитель по кличке Полтинник, с которым мне придется проехать весь маршрут, недоверчиво косился на меня то ли из-за моих костей торчком, то ли оттого, что разглядел во мне трусливого интеллигента.

Только я начал укомплектовывать товар в кузов старенькой Газели, как он сразу меня остановил: «А ну погоди! Кто так грузит? Не умеешь? Не могешь? Сдрисни-ка на минутку, пожалуйста! — и взялся сам — Специалист! Я научу тебя грузчиком работать!».

Я молча наблюдал за работой мастера, а тот изредка косился, типа: «стоит тут, бездельничает, помощник херов!».

Мы молча колесили по районам, так как беседовать не о чем, а шуток я не понимал, ибо юмор Полтинника откуда-то совсем с других берегов. Однажды я пошатнулся, взвалив на плечо сорокакилограммовый мешок штукатурки:

— Тяжело? А ты попробуй второй возьми, может полегче будет! — и скалится во все зубы.

Первая неделя пролетела почти безболезненно. За пять дней труда мне всего раз почудилось, будто я близок к смерти. Требовалось поднять чугунную ванну на третий этаж, а Полтинник отказал мне в помощи, со всей честностью заявив: «Дружище, я бы с радостью, но у меня геморрой, мне нельзя, сам понимаешь».

В пробках я перечитывал Гомера. Во мне опять проснулся мальчишка. Я видел как из волн Невы поднимается Эллада, по пешеходным дорожкам несутся войны на осаду Трои, звенят цепями колесницы на проспектах, а сам я не приезжий студент на подработке, а Сизиф с гипсокартоном на плечах.

— Ты овечек засчитался что ли? Приехали! — окрикивал меня Полтинник и весь ахейский флот мгновенно утопал.

В секунду рассеивались иллюзии, и приходилось снова гонять утешительные мысли по кругу. Напоминать себе, что за потраченное время мне заплатят, что этот день когда-нибудь закончится, что выходные не за горами, что человек, в конце концов, не бессмертен, а солнце так или иначе станет красным гигантом и вселенная, в конце концов, захлопнется вместе со всеми стройтоварами на свете.

Хоть неделя и показалась мне легкой, все выходные я пролежал на кровати, постанывая от боли и усталости. Я долго размышлял глядя в потолок: «Неужели мне одному так тяжело? Если так, то я и вправду особенный и меня срочно надо спасать. Если же мы все так страдаем, то с этим нужно что-то делать! Почему бы всем не отказаться от размножения из сострадания к человеческому виду? Чего стоит наша цивилизация, когда до сих пор существуют двенадцатичасовой рабочий день, геморрой и пупочные грыжи?

И надо сказать, что чем ближе были девять утра понедельника, тем чаще я терзался подобными мыслями.

Новый день обещал быть тяжелым, двадцать доставок из них девять крупных. Трижды придется возвращаться в магазин на загрузку. Полтинник потребовал у начальства второго грузчика:

— Этот дрищ до утра возиться будет, але!

Естественно, никто не соглашался на его требования, и я уж подумал, что все двадцать адресов мне придется перетаскать в одиночку, но, как выяснилось позже, Полтинник пользовался репутацией местного Сократа — за три года службы никому не удалось его переспорить. В любом конфликте он приводил свой позорный недуг в качестве аргумента и оппонент неизбежно пасовал.

— Мне в одиннадцать домой надо кровь из носу! Я бы сам разгружал, но у меня же геморрой!

Моим собратом по несчастью оказался молодой киргиз, чья мускулатура даже в сравнении с моей не внушала доверия.

— Совсем другое дело, мне нравится, спасибо, вашу мать! — крикнул куда-то в пустоту водитель — Залезайте, специалисты!

Я почти поднялся на борт Одиссеева судна, но киргиз тут же вернул меня в реальность:

— О, это Гомер у тебя? Пойдет! Недавно перечитывал, а вообще ты лучше философов почитай — советовал он без единого намека на акцент.

— Платон, что ли?

— Только «Государство», я материалист, мне больше Демокрит по духу.

Мы долго говорили о мифах, о влиянии античности на современную картину мира, речь даже зашла о драматургах. Было тяжело поверить, что я говорю с человеком в дурацкой синей спецовке. Я поинтересовался, не студент ли он философского факультета, на что он ответил, что учиться там нечему, так как у этой науки (раз уж считать философию наукой, которую следует преподавать в институтах) не осталось предмета.

— Я самообразованием занимаюсь, изучаю только то, что нужно.

Тут вмешался Полтинник:

— Молодец! Вот прочитал какого-нибудь Пифагора, а он глядишь, и подсобит тебе мешок на десятый этаж закинуть, ага? — и снова этот смех.

— Я, между прочим, комплектовщик, это по вашей просьбе меня к вам поставили, и может быть не Пифагор, но Тейлор помогает мне оптимизировать работу.

— Ладно, не шуми — отсмеялся, водила, и заглушил мотор — идите кузов открывайте, мыслители.

Действительно, ни один из великих не пришел на помощь киргизу, когда ему пять минут не удавалось правильно наклонить лист фанеры, чтобы протащить его в узкий проем.

— Ты мне скажи, ученый! — отчитывал Полтинник — Как так получается? Вот азербайджанец Азиз, который с Шереметьевым ездит, знаешь его?

— Ну знаю.

— Почему он лучше тебя соображает, он же тоже чурка?

От такой грубости зачесались желваки на скулах, но вспомнив инцидент на последнем экзамене, я промолчал. Честнее сказать — струсил, это был тот редкий случай, когда трусость была сознательным выбором.

В кабине Газели тихо играло радио. Киргиз молчал.

Я сочувствовал этому парню, но потом, как по щелку, осознал, что, сам вот-вот окажусь в том же положении, и тогда я понял, насколько лицемерным было это сочувствие. Что если я не найду сил извиниться перед той преподавательницей?

Будучи студентом, не стыдно раздавать листовки, не стыдно быть грузчиком, охранником, уборщиком, ведь все еще впереди, это временно, но стоит мне лишиться статуса, и я предстану перед такими вот Полтинниками, перед такими вот преподавателями на суд абсолютно беззащитным. И никто никогда не спросит, не поинтересуется, сколько стихов я сочинил, знаю ли что такое категорический императив и читал ли я Пруста.

Может ли хоть кто-то подумать, что киргиз в спецовке может разбираться, например, в социологии? Вряд ли. Каким-то нелепым образом получается, что томик Гомера и блокнот со стихами говорят обо мне меньше, чем рабочая форма и студенческий билет.

Когда мы подъезжали к Красному Селу, Киргиз прервал свое молчание:

— Смотри… — он указал на рекламный щит, с которого Гермес протягивал банковскую карту, а слева подпись: «Олимп одобряет!» — вот тебе и влияние греков на современную картину мира, а?

Поэт таскает цемент, Гермес раздает кредиты, что дальше? Чистый, неприступный мир мифов и легенд опошлился, пал как Троя, а наша Газель тащит его труп, словно Ахиллесова колесница тело Гектора. Эдип прочел квитанцию за электричество и выколол глаза, чтобы более не нуждаться в свете. Прометей несет в толпу вместо огня повестки в суд и пьет коньяк. Орел брезгует клюнуть его в циррозную печень. Медея делает аборт. Кассандра плачет каждый новый год под голос президента, а слева от меня крутит баранку, страдает Одиссей, но не от тоски по Пенелопе, не от съеденных циклопом друзей, а по самым физиологическим причинам.

Киргиз в тот день потянул спину, ушел домой пораньше и более не появлялся. За месяц я стерпелся с Полтинником и даже научился понимать его шутки. Еще через месяц я уволился. Странно, но с тех пор я не могу прочесть ни строчки написанной гекзаметром.

 

Иллюстрация на обложке рассказа:

О чем не говорят мужчины

О «Маленькой жизни» Ханьи Янагихары с момента выхода книги на русском языке сказано уже много, но все как-то порознь. Разумеется, были и публичные обсуждения, и многочисленные комментарии на тех или иных ресурсах. В любом случае читательское внимание сфокусировано на доверенном критике, приковано к излюбленному сайту. Что, если попробовать собрать все мнения не просто в одном месте, а — в одно время: представить себе разговор о романе в формате, если угодно, «круглого стола» или онлайн в каком-то чате?

 

И вот, значит, собрались

Николай Александров, литературный критик, обозреватель радиостанции «Эхо Москвы»;
Лиза Биргер, литературный критик, «Ъ-Weekend», «The New Times»;
Александра Борисенко, переводчик романа «Маленькая жизнь», N+1, «Горький»;
Полина Бояркина, литературный критик, журнал «Звезда»;
Анна Гулявцева, литературный критик, редактор сайта «Прочтение»;
Сергей Ефимов, журналист ИД «Комсомольская Правда»;
Анастасия Завозова, переводчик «Маленькой жизни», «Афиша-Daily», «Горький»;
Катя Казбек, писатель, квир-исследователь, «Афиша-Daily»;
Сергей Кумыш, литературный обозреватель Фонтанка.ru;
Настя Курганская, обозреватель The Village;
Константин Мильчин, литературный критик, ТАСС;
Андрей Мягков, рецензент сайта «Год литературы»;
Анна Наринская, литературный критик, «Ъ-Weekend»;
Алексей Поляринов, писатель, переводчик, автор сайта «Горький»;
Мария Смирнова, литературовед, «Ъ-Lifestyle»;
Галина Юзефович, литературный критик, книжный обозреватель в проекте «Meduza»;
Ханья Янагихара, автор романа «Маленькая жизнь» (интервью «Meduza»),

и говорят о романе «Маленькая жизнь»:

 

Анна Гулявцева: Это история об архитекторе Малкольме, полном неуверенности и жажды обретения собственного голоса, о художнике Джей-Би, эгоистичном в творческой самореализации, об актере Виллеме, ставящем дружбу превыше славы, и о юристе Джуде, который поначалу кажется на богемном фоне своих друзей до смешного прозаичным.

Галина Юзефович: Начинается как классическая история про юношескую дружбу на всю жизнь, эдакий современный парафраз вечного сюжета о мушкетерах, таких разных, но при этом таких неразлучных.

Мария Смирнова: История взросления поначалу маскируется под роман воспитания, а на деле оказывается скорее готическим триллером, где в роли мрачного дома со множеством потайных дверей выступает память главного героя.

Лиза Биргер: Это не совсем роман, а скорее арт-проект в словах, составленный из образов настолько чистых и сильных, что невозможно выбрать среди них главный. Источником вдохновения для писательницы стала ее собственная художественная коллекция.

Александра Борисенко: Для того, чтобы читать и понимать эту книгу, ничего дополнительного знать не надо.

Анастасия Завозова: В своей рецензии для New Yorker Элиф Батуман пишет о двойственности романа: с одной стороны, это лайфстайл-порно в духе «Секса в большом городе», с другой — роман о страдании и травме.

Катя Казбек: Редактор раздела «Книги» BuzzFeed Исаак Фицджералд называл книгу великим гей-романом.

Сергей Ефимов: Женщин в романе немного, все они второстепенны, а изначально автор даже хотела обойтись вообще без них.

Галина Юзефович: На протяжении первых ста страниц герои маются от безденежья, карьерной неопределенности, проблем с сексуальной идентичностью. После сотой страницы роман внезапно ускорится и начнет тугой петлей затягиваться вокруг двух по-настоящему главных героев — Виллема и Джуда, а если еще точнее — одного Джуда.

Полина Бояркина: Герой был назван в честь святого Иуды Фаддея, защитника безнадежных (о чем становится известно лишь к середине романа).

Константин Мильчин: Джуд, непонятно почему (первые 550 страниц) хромающий человек непонятного происхождения и одновременно талантливый юрист, раздражает тем, что, как Иов, страдает от всех возможных и невозможных болезней.

Анастасия Завозова: Так для тех, кто не читал роман, «Маленькая жизнь» превратилась в какую-то хардкорную версию «Оливера Твиста» — жил-был сирота, но лучше бы и не жил вовсе.

Константин Мильчин: Потому что его жизнь, описанная во всех подробностях, максимально реалистично, кажется одним большим преувеличением. Непонятно, человек ли это или маска, придуманная с самой гнусной целью: выжать из читателя побольше эмоций.

Катя Казбек: Матерый критик Кристиан Лоренцен заметил, что единственный не выглядящий стереотипом персонаж романа — это залюбленный бабьим царством своей семьи художник Джей-Би.

Николай Александров: Такое впечатление, что все герои не просто сделаны на один лад, но это просто один и тот же персонаж, и лишь писательские ремарки позволяют нам понять, что мы имеем дело с разными людьми. И они все отзывчивы, дружелюбны и обеспокоены болезненным состоянием главного героя.

Катя Казбек: Между тем Джуд прекрасен. Он — амальгамация заброшенных, изолированных детей из книг, которые мы все читали в детстве, от чахоточных девочек у Достоевского до замызганных крестьянских мальчишек у Чехова. Болезненность, безвредность, безродность, израненность, красота и совершенная неспособность видеть свою важность и ценность делает Джуда каким-то совсем бестелесным, трансцендентным и очень влекущим.

Анна Гулявцева: Он исполняет затертые до дыр американские мечты: машина, лофт в Сохо, дом у озера, вдали от цивилизации, безусловно, с панорамными окнами.

Галина Юзефович: Мы узнаем, что же у него с сексуальной ориентацией, почему он так плохо ходит, когда он выучился так прекрасно петь, играть на фортепиано, готовить и решать математические задачи, а еще почему он никогда не носит одежду с коротким рукавом, что хранит в пакете под раковиной и как коротает одинокие ночи. И каждое из этих открытий будет бить под дых — все сильнее и сильнее.

Сергей Кумыш: Для кого-то это книга о насилии, и оспаривать или осуждать эту точку зрения совершенно бессмысленно. Кто-то скажет, что это, возможно, первый в мировой литературе роман, где дружба — не вспомогательный сюжетный инструмент, а основной объект рассмотрения.

Полина Бояркина: Отношения с друзьями могут рассматриваться как способы преодоления травмы Джуда; дружба оказывается своего рода вспомогательным элементом, а не центральной темой.

Сергей Кумыш: Каждый смотрится в роман, как в зеркало, и непременно видит что-то свое.

Андрей Мягков: Провернуть такой трюк Янагихаре помогает свободная от обязательств композиция: застав друзей на экваторе третьего десятка, мы сопровождаем их куда-то в старость, а по пути погружаемся в детство, прыгаем в будущее и возвращаемся в относительное настоящее.

Алексей Поляринов: Такая композиция позволяет сделать историю не только очень динамичной, но и добавить в нее элемент тайны, квазидетективный сюжет — читатель сразу замечает белые пятна в биографии главного героя и начинает задавать вопросы: как Джуд получил свои травмы? и почему он увиливает от разговоров? Автор постоянно заостряет на этом внимание.

Константин Мильчин: И ровно в тот самый момент, когда ты начинаешь понимать, куда ты попал, следует пара внезапных флешбэков, чтобы читатель особенно не забывался. Про самые важные детали о героях автор сообщает нам максимально незаметно, внутри не особенно примечательных рассуждений.

Андрей Мягков: Какие-то вещи Янагихара сообщает без околичностей, прямым текстом, но за весь роман ни на страницу не теряет поразительный навык увязывать характер и его проявления в абсолютно естественные жесты, которым прямой текст не нужен — и это, конечно, высший пилотаж.

Катя Казбек: Иногда то, что делает Янагихара с местоимениями или наречиями, хочется расчеркать черной гелевой ручкой, а саму ее отправить на курсы по структуре сюжета и фильтровке клише.

Анастасия Завозова: У Янагихары очень прозрачный, очень ясный язык, и именно эту прозрачность и простоту передать было сложнее всего. Кроме того, сложность романа Янагихары в том, что у нее нет фигуры рассказчика. Она словно камера, которая все фиксирует, ничему не давая оценки.

Александра Борисенко: У Янагихары камера все время двигается, и когда мы видим мир глазами Виллема, она называет Виллема не по имени, а «он», а когда глазами Джей-Би, Джей-Би все время «он», а когда Джуда — Джуд все время «он».

Анна Гулявцева: Если в «Маленькой жизни» и есть что-то неправдоподобное, то явно не само насилие, а его распределение среди людских судеб.

Сергей Кумыш: Вы будете лишь смотреть на серию обрывочных картинок и в очередной раз убедитесь, что жизнь несправедлива. А значит и литература справедливой быть не должна.

Константин Мильчин: Непрерывно, на каждой странице, книга будет терзать непрерывным потоком невзгод, которые будут резать, ранить, проникать под кожу, заставлять так же страдать, заставлять мучиться от приближения следующей страницы, где все будет еще хуже.

Ханья Янагихара: Эта книга пытается создать настроение, которое становится темнее и безжалостнее по ходу дела, и это было необходимо.

Полина Бояркина: Автор использует некую универсальную матрицу описания эмоционального переживания, потому-то читатель и может отождествить себя с героем.

Анна Гулявцева: «Маленькая жизнь» ‒ роман нового времени. Оно новое по мироощущению: в нем нет традиционно четких границ между старостью, молодостью, мужским, женским, цветом кожи и глаз, сексуальными предпочтениями, гастрономическими пристрастиями, даже границы между странами здесь какие-то несущественные.

Анна Наринская: Это время души, где счет ведется на любови, ссоры, разочарования, трагедии и примирения. Герои не меняются, их чувства не притупляются, их фобии не меркнут. И в этом есть что-то очень точное про возраст — все той же души.

Лиза Биргер: Роман очень тщательно выверяет собственные внутренние часы и избегает любых конкретных примет времени.

Ханья Янагихара: Когда убираешь эти вещи из повествования, ты ставишь читателя в пределы очень маленького и очень конкретного мира — эмоционального мира героев. Читателю больше некуда деваться, нельзя ничего объяснить внешними событиями. Он не может сказать: «Ну герои так поступают, потому что дело происходит сразу после 9/11 и страна в шоке».

Анна Наринская: Вообще-то в том, как Ханья Янагихара устраивает свою книгу, есть много искусности (умно-человеческая интонация русского перевода дает это почувствовать).

Полина Бояркина: Ощущение тотального авторского контроля мешает воспринять роман как подлинно гениальное художественное произведение.

Николай Александров: Здесь — все плоско, картонно, сентиментально, многословно и до ужаса монотонно.

Лиза Биргер: Янагихара абсолютно антисентиментальна, в ее идеально сконструированной и безжалостной книге пот и кровь становятся таким же строительным материалом, как любовь и дружба. И к тому и к другому она по-своему равнодушна, это и страшно, это и цепляет.

Настя Курганская: Янагихара создает прецедент спокойного, недраматизированного разговора о самых страшных вещах и о прошлом, которое остается частью настоящего. Намеренным стиранием примет времени подчеркивает, что трагедия насилия — явление вневременное.

Алексей Поляринов: «Маленькая жизнь» и подобные ей книги очень нужны сейчас — они создают контекст, в рамках которого обсуждение больных и интимных вопросов может перейти на более цивилизованный уровень.

Александра Борисенко: Книга говорит о многих вещах, о которых наше общество говорить не умеет вообще. Янагихара говорит, что ей интересно было писать о мужчинах, потому что культура запрещает им выражать страх, стыд, отчаянье, навязывает им некий кодекс мужественности, который оборачивается неспособностью говорить об определенных вещах.

Ханья Янагихара: Мы приравниваем силу к стоицизму и, поступая так, лишаем мужчин возможности выражать полный спектр человеческих эмоций. А у этого, конечно, есть разрушительные последствия, и они касаются не только мужчин, но и женщин.

Константин Мильчин: «Маленькая жизнь» эксплуатирует чувства читателей, снимая с циников их защитный доспех.

Сергей Ефимов: В какой-то момент со стыдом констатируешь, что шмыгаешь носом.

Сергей Кумыш: Лично я рыдал — так сильно, что временами терял способность видеть.

 

Кадр на обложке статьи: сериал Girls

Сергей Лебедев

Игра самоопределений

Тони Эрдманн (Toni Erdmann)

Режиссер: Марен Аде
Страна: Германия, Австрия
В ролях: Питер Симонишек, Сандра Хюллер, Тристан Пюттер, Ингрид Бису и другие
2016

 

Вставные зубы, дурацкий парик, чужое имя и целый арсенал нелепостей — таков Тони Эрдманн, одновременно и герой, и фикция. Новый фильм Марен Аде, по мнению многих критиков, недооцененный на Каннском фестивале прошлого года, а теперь номинированный на «Оскар» («Лучший фильм на иностранном языке»), вышел в долгожданный прокат.

Госпожа Конради (Сандра Хюллер), отчаянная карьеристка без личной жизни и озадаченности своим внешним видом, застигнута зрителем в тот момент, когда грозит оборваться ее последняя связь перед чертой одиночества — семейная. Инициативу берет на себя заботливый, но чудаковатый родитель — Винфрид Конради (Питер Симонишек), констатировавший пробел в воспитании. Накануне дня рождения дочери он приезжает навестить ее и, сменив статус и внешность, начинает сопровождать свое нерадивое чадо, чуждое не только счастью, но даже и мыслям о нем.

Так и появляется мистер Эрдманн, призванный преодолеть избитый поколенченский конфликт и разрешить проблему самоотрицания. Метод он выбирает достаточно изощренный: ставить в неловкие положение и без того загнанную неудачами в работе в тупик Инес Конради. Чтобы избежать еще большего позора, героиня вынуждена вступить в предложенную игру. Она поддерживает миф о крупном бизнесе Эрдманна и о сотрудничестве с ним. Преодолевая таким образом стеснение и стыд от во многом глупых действий отца, героиня обретает себя, свой внутренний человеческий и личностный стержень. Давно скованная черным официальным костюмом, социальными требованиями и масками, превратившаяся уже почти в механический элемент в системе деловых и любовных отношений, она, наконец, выпускает наружу все стихийное. По принуждению Эрдманна-отца она исполняет хит Уитни Хьюстон в гостях у малознакомых, но статусных людей, причем исполняет скорее душевно и пронзительно, нежели талантливо.

В кульминационной сцене методы самоидентификации доходят до крайности: Инес и Тони буквально издеваются над любыми возможными социальными ожиданиями. Она — выходит абсолютно голой к гостям своей вечеринки, он — заявляется туда в костюме трудноописуемого лохматого существа с фаллическим символом вместо головы. Но за этим абсурдом кроется главный для героини момент самоопределения: Инес полностью принимает себя и, более того, предлагает окружающим принять ее настоящую, обнаженную, без прикрас. Этот эпизод является ключевым не только в развитии сюжета, но и в специфической юмористической линии этого «паражанрового» фильма — комедии с драматическим налетом.

Через игру обретает себя не только дочь-Конради, но и отец. Не будучи заложником различных гаджетов, бесконечных деловых переговоров и других вирусов современной эпохи, он тем не менее также оказался один: с женой в разводе, бесконечные шутки не веселят окружающих, даже последний «ученик-подрывник» бывшего учителя музыки отказывается от помощи репетитора. В нелепой игре Эрдманна, в постепенно налаживающейся коммуникации с разными людьми, а главное — с дочерью, Винфрид находит самого себя как заботливого и нужного отца.

Проблема рассыпающейся коммуникации из-за конфликта между социальной ролью и личностью персонажа — главная в пока немногочисленной фильмографии Марен Аде. В первой картине «Лес для деревьев» (2003) героиня пытается стать идеальной учительницей, но чрезмерное усердие и социальное давление доводят ее до нервного срыва и бегства от обстоятельств: освобождение это или катастрофа — до конца не ясно. Во втором фильме «Страсть не знает преград» (2009) ситуация противоположная. То же противоречие переживает главный мужской персонаж, но он как раз не хочет соответствовать предписываемым ожиданиям, а противостоит им до конца, даже рискуя потерять любовь всей своей жизни. В последней работе структура усложняется, у не противостоящей внешнему давлению героини появляется помощник, который специфическим способом мотивирует Инес на борьбу.

Для чего же в итоге понадобилась режиссеру фикция — Эрдманн? Чтобы начать игру? Чтобы довести героя до полного самоотрицания, после которого последует обретение? Или чтобы повлиять на героиню? Чтобы вызвать у нее интерес к отцу? Быть может, чтобы создать образ современного супергероя, несущего людям добро и взаимопонимание? Чтобы дать отпор бездушной корпоративной этике и напомнить зрителю о том, что любовь требует выхода за пределы механистичных рамок к стихийному началу? Безусловно, для всего этого. Справился ли шут со своей ролью? Скорее да, чем нет. Но меланхолия на лице наконец распустившей свой пучок героини сеет в нашей душе сомнения. Как и в предыдущих работах, финал остается открытым. Ясно только одно: попытка была совершена, и она была увлекательна и прекрасна.

Елена Белицкая

Путеводитель по Яилати

  • Александра Петрова. Аппендикс. ‒ М.: Новое литературное обозрение, 2016. – 832 с.

В статье «Искусство как прием» основоположник формального метода в литературоведении Виктор Шкловский ввел понятие «остранение». По мысли ученого, этот прием должен был способствовать выводу мысли из автоматизма восприятия и побуждать читателя к видению, а не узнаванию. Роман Александры Петровой «Аппендикс», удостоенный премии Андрея Белого, ‒ яркая попытка применения этого метода. Остранение при этом достигается не на уровне языка, как это было, скажем, у Андрея Платонова.

В романе два основных постоянно чередующихся места действия: детство главной героини прошло в СССР, во взрослом же возрасте она живет в Италии (есть еще, впрочем, несколько вставных новелл ‒ экскурсов в историю жизни других персонажей, чье формирование происходило по всему земному шару). С остраненным детским взглядом, с ребенком, взирающим на мир без предубеждений, все довольно понятно, прием давно не нов:

Такое впечатление, что жизнь была придумана кем-то очень ограниченным: начало-конец, есть-какать, пить-писать, играть-спать, мать-отец. Или, например, дома обязательно росли вверх и стояли кубиками.

Или же вот как героиня описывает повариху в детском санатории, положенную в гроб:

Как могло с ней случиться такое? Зачем она позволила навязать на себя эти глупые вещи? Наверное, об этом и кричала, скрежетала и рычала девочка.

Интереснее с итальянской частью. Ее действие происходит в Риме, но не в набившем оскомину туристическом вечном городе, а в той его части, которую героиня называет Яилати, Италией наоборот, своеобразной страной внутри города ‒ по аналогии с Ватиканом. Это Рим бомжей и мигрантов, проституток и трансвеститов (сама итальянская столица для героини также двупола: мужского рода на русском языке, но женского — на итальянском). Но именно здесь есть место для настоящих проявлений бытия.

При этом от культурных ассоциаций город все равно не избавлен: римские главы сопровождаются эпиграфами от Овидия и Катулла до Чорана и Ротко. Аппендиксом же здесь выступает пресловутый культурный багаж (багаж, кстати, и в прямом своем значении: возникает проблема невозможности разместить свои книги в маленьком жилище и перевозить их с места на место): когда-то в детстве героиня ела страницы книг (вспомним Откр.10:9: И я пошел к Ангелу, и сказал ему: дай мне книжку. Он сказал мне: возьми и съешь ее; она будет горька во чреве твоем, но в устах твоих будет сладка, как мед), после чего у нее и воспалился аппендикс.

Слабой стороной романа является его зыбкий основной сюжет, изобилующий неправдоподобными совпадениями. На аналогию с плутовским романом указывает сама главная героиня:

«Может быть, такой характер сгодился бы для героя какого-нибудь плутовского романа», ‒ льстила я самой себе, но в то же время догадывалась, что мой жанр должен быть каким-нибудь другим. Каким именно, мне самой пока еще не было ясно.

Эта цитата встречается в начале романа, однако ближе к его концу ясность в этот вопрос не вносится. «Аппендикс» предоставляет читателю калейдоскопическую картинку из жизней и их столкновений, которая может длиться и длиться ‒ последняя глава романа носит название «Предпоследняя», а обрывается произведение на вынесенных на отдельную строку двух словах:
без конца

Сергей Васильев

О боже, какой мужчина

Эти литературные герои — не защитники отечества; более того, мало кого из них можно назвать рыцарем без страха и упрека. Их главные достоинства — острый ум и бездна обаяния. Их путь усыпан осколками разбитых сердец, но кто же осудит наших героев за это? «Прочтение» составило список самых харизматичных персонажей мировой литературы, за которыми любая женщина будет готова пойти «хоть на край земли, хоть за край».

 

  • Фигаро («Севильский цирюльник», Пьер Огюстен Карон де Бомарше)

Тип плута, представителем которого и стал находчивый камердинер из пьес Бомарше, — один из самых популярных в мировой литературе. Слуга-пройдоха встречается чуть ли не в каждой классической пьесе восемнадцатого века, однако лучше всех читатель помнит Фигаро (иногда в памяти всплывает еще и имя слуги двух господ — Труффальдино). С Фигаро не соскучишься, ведь свои бесчисленные проказы он устраивает исключительно из любви к искусству, пусть и такому изощренному. Легкость — второе имя находчивого испанца, а третьим стала бы, пожалуй, хитрость. Он доказывает, что такая смесь оказывается выигрышной и в стычках с простыми завистниками, и в схватке с влиятельным графом. Фигаро очень трогателен в любви к своей Сюзанне и столь же отчаян во внезапно возникших ревности и гневе. А еще мы любим его знаменитый испанский костюм (подаривший, кстати, название укороченным курткам «фигаро»).

 

  • Ретт Батлер («Унесенные ветром», Маргарет Митчелл)

Скарлетт О’Хара оценила Ретта слишком поздно — и этим подарила миру первый настоящий фанфикшн авторства Александры Рипли. Читателя же чарльстонский скандалист покоряет с первых колких фраз и разбитой ценной вазы. Образ мистера Батлера вырисовывается глава за главой, и в итоге казавшееся поначалу невозможным слияние в его характере жестокости и благородства, цинизма и проявлений трогательной заботы, внешней крепкости и внутренней ранимости выстраивается в удивительно цельное и объемное представление о герое. Идеальные манеры и южная страстность натуры уже почти век разбивают сердца читательниц — но даже стань Ретт современным американским миллионером, он по-прежнему бы, по собственному признанию, «don’t give a damn» об этом.

 

  • Том Сойер («Приключения Тома Сойера», Марк Твен)

В обаятельном мальчишке из американского городка Санкт-Петербург было очень много разных талантов: бизнесмена (вспомним виртуозный обмен разной мелочи на главный школьный приз), психолога (чего стоило убедить соседских ребят, что покраска забора — настоящий курорт, за который еще и стоит заплатить этой самой мелочью — детскими сокровищами) и сердцееда (ведь все это было ради покорения одной девочки). А еще он первый революционер-освободитель и пример того, как нужно вести себя, попадая в самые разные переделки. Сомневаться не приходится: Том вырос настоящим джентльменом и примерным мужем Бекки Тэтчер, сцена первого поцелуя с которой — одна из самых трогательных в мировой литературе.

 

  • Эрик («Призрак оперы», Гастон Леру)

Самый темный и загадочный герой подборки, настоящее знамя романтизма. Эрик — одинокий гений музыки, и его обаяние — это демонические чары человека без лица. Несмотря на то, что он предстает бесплотным неуловимым призраком, его страсть — вполне земная и понятная. Отношение к Эрику не может быть однозначным: он обрушивает в зал люстры, лишает голоса певиц, вымогает средства у владельцев театра и наконец почти убивает Рауля в своей камере пыток. Но доброе начало все же берет верх, а за его сочетание с гениальностью мы и прощаем Эрика — к тому же его вечная преданность предмету любви не может не покорять.

 

  • Остап Бендер («12 стульев», Илья Ильф и Евгений Петров)

Снова плут и плутовство — только уже с более приземленными целями и на кардинально другом фоне. Интереса к женщинам плут эпохи раннего социализма тоже лишен — мадам Грицацуева не в счет. Зато никто другой не смог бы подарить нам столько крылатых фраз и мечту о Рио впридачу. Морская фуражка, шарф, вечный задор и авантюризм — вот канонический образ любимца читателей. Эта легкость и жизнерадостность чуть было не погубила Остапа в столкновении с настоящей подлостью, но Ильф и Петров вовремя передумали, подарив читателю вторую встречу с героем. Несметные богатства уплыли из рук Остапа вместе с мечтой о южном побережье — зато лед женских сердец определенно тронулся.

 

  • Ромка («Вам и не снилось» (название в первой редакции — «Роман и Юлька»), Галина Щербакова)

Образ Ромео был почти забыт литературой соцреализма: писатели переключились на изображение честных работяг и упорных изобретателей. Тем труднее забыть школьника Рому Лавочкина, чья преданная любовь к девочке Юле (в знаменитой экранизации режиссера Ильи Фрэза — Кате) преодолела все преграды. Рома не лишен лучших черт советских героев: обостренного чувства справедливости, патологической честности и небывалой для столь юного возраста ответственности (впрочем, все это почти погубило его). Ромка наговаривает таблицу умножения на кассету для Юльки, Ромка пристраивает бездомных котят и ухаживает за больной бабушкой, Ромка прячет Юльку от дождя, угощает мороженым и щекочет травинкой по щеке — безупречность иногда бывает удивительно милой и притягательной.

 

  • Леон Этингер («Русская канарейка», Дина Рубина)

Один из самых обаятельных (и полюбившихся широким читательским массам) героев последнего времени — Леон Этингер из трилогии Дины Рубиной «Русская канарейка». Талант, обладатель уникального контр-тенора, оперная звезда — Леон стал нашим ответом Джеймсу Бонду: он еще более успешный тайный агент, боец невидимого фронта, неуловимый мститель. Ну и при этом, само собой, изящен, неотразим, умен. Последний из рода Этингеров разбивает женские сердца и оставляет с носом мировые разведки. Жаль, что такой бриллиант все-таки гражданин Израиля, но мощные русские корни позволяют нам его присвоить. Все-таки он «русская канарейка», а не чей-то там суперагент.

 

  • Андреас Вольф («Безгрешность», Джонатан Франзен)

Если писатель называет свою книгу «Безгрешность», можно не сомневаться, что в ней будет поднята и тема греха. Рука об руку с грехом идут и пороки. Андреас Вольф несет на себе бремя исключительности и избранности, которое он иногда путает со вседозволенностью. У героя множество секретов, которые так и хочется разгадать — это и делает его безумно притягательным. Вольф — глава организации, специализирующейся на информационных утечках, его работа — разоблачать других, оставаясь максимально незамеченным. В книге этот персонаж не на первых ролях, но, безусловно, он первый в том, чтобы помогать другим осознавать бесконечную глубину черной дыры в их душах.

Кадр на обложке статьи: «Унесенные ветром», 1939

Михаил Гиголашвили. Тайный год

  • Михаил Гиголашвили. Тайный год. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 733 с.

Прозаик и филолог Михаил Гиголашвили — автор романов «Иудея», «Толмач», «Чертово колесо» (выбор читателей премии «Большая книга»), «Захват Московии» (шорт-лист премии «НОС»).

«Тайный год» — об одном из самых таинственных периодов русской истории, когда Иван Грозный оставил престол и затворился на год в Александровой слободе. Это не традиционный «костюмный» роман, скорее — психодрама с элементами фантасмагории. Детальное описание двух недель из жизни Ивана IV нужно автору, чтобы изнутри показать специфику болезненного сознания, понять природу власти — вне особенностей конкретной исторической эпохи — и ответить на вопрос: почему фигура грозного царя вновь так актуальна в XXI веке?

 

Часть первая
Страдник пекла

Глава 4. Дрянь Господня

Постепенно он отстал от опийного зелья: пришел день, когда не дали ни крошки ханки, вместо этого по совету чародейца Бомелия обманом опоили крепким сонным отваром и привязали к постелям, чтобы во сне перенес самое болезное. Спал без просыпу дня два, а потом начал приходить в себя.

Но чем больше здоровел телом, тем больше дух его впадал в панический бесперебойный страх — страх всего и перед всем. Сердце закатывалось под самое горло, мороз лил по костям, в зобу спирало — не продыхнуть. И не было вокруг никого, кто мог бы помочь, ободрить, выявить сочувствие — все только смотрели либо ему в руки, либо себе под ноги. И Федьки Шишмарева, любимого рынды, весельчака и скосыря, все не видать из Польши, куда был послан присматривать за послами, а также разузнать поближе, что за человек будущий король Стефан Баторий, — зело, говорят, лют и охоч до наших городов. И Родиона Биркина нет. И Нагие забыли. Даже Годунов носа не кажет…

А ныне с утра начались страстные шепоты за спиной: обжигали шею, облетали голову, вползали в уши, вылезали изо рта: «Госссподди, помилуй мя, грешшшшнаго…» И никак не расслышать связных слов, одно змеиное шипение: «Шшшш… Шшшш…» Уверен был, что это ссорятся его ангелы, хранитель с губителем. И втягивал лысую голову в плечи, закрывался периной, безнадежно ожидая рокового конца их ссор.

И целый день так было. За окном рокотал гром, небо тужилось, но дождем не испускалось. Засыпал и просыпался — шепоты возникали и пропадали.

А к вечеру, под серый свет из слюдяных окон, что-то страшное начало вспучиваться в послеобеденном сне (во снах он всегда был мал, слаб и беспомощен). Росло и розовело, пухло и рдело, как вымена той поросой свиньи, кою они с кремлевскими ветрогонами когда-то умудрились затащить на башню и скинуть оттуда, а потом, со свистом и улюканьем сбежав вниз, рассечь у подыхающей хавроньи брюхо, выволочь гадостные зародыши и растоптать их до праха.

Особо буйствовал Клоп. Мрачный и широкий, с вывернутыми губами, сын мясника Сытного приказа, он прибился к шайке князевых детей и, зная о своей ущербности смерда, жестоковал более других, желая себя показать, никому спуску не давая и воруя у отца разные ножи и топоры, тут же пускаемые в ход и проверяемые на какой-нибудь живности, будь то скот или человек. Злобы Клоп был лютой, но при молодом царе оседал на задние лапы, всем своим видом показывая покорство, в коем, однако, имелись сомнения — с ним надо держать ухо востро.

Да, не только та поросая свинья, но и многое другое из тварей бессловесных было скинуто с башен и стремнин. Первую кошку сошвырнули вниз, чтобы узнать, правда ли, что кошки всегда падают на лапы. Но какое там! Башня высока! Кошка лежала на боку, щеря клычки в посмертном оскале. Потом затащили черную собаку (что давеча являлась с того света с колокольцем), сбросили, она и гавкнуть не успела, но на земле еще дышала, отчего Клоп перепилил ей шею огромным ножом-пальмой из мясобойни.

А когда один залетный парень по прозвищу Сидело выиграл у них три раза сряду в кости, то его повели на башню — якобы расплатиться, там деньги спрятаны, — и невзначай, в ссоре, перевалили сообща через поручни. На земле парень лежал, как пьяный после попойки — косо раскинувшись, а вместо головы — красный бобон с багровыми лепестками…

 

Скольких лишил жизни самолично — не знал, после десятого со счета сбился. Первого, князева сына Тишату, зарубил топориком, когда им обоим было по двенадцать лет. На задворках Кремля повздорили из-за зерни — Тишата, прозвище получивший за свое хитрое тихоумство во всем, что делал, раз за разом выигрывал, да еще потешался, шептал на ухо соседу: мол, какой он будущий царь, когда даже в зернь выигрывать не в силах? И довел своими попреками до белого каления: Иван совлек с пояса топорик и, с первого раза попав Тишате по плечу, другим ударом разрубил ему череп так, что открылась серая складчатая мешанина, вроде мелких кишок. И от неожиданности онемел, и так бы и стоял перед тельцем Тишаты, что дергалось в последних судорогах, если бы не деловой Клоп — тот, вырвав топорик и кровавую руку при этом поцеловав, велел остальным побыстрее отволочь еще полуживое тело в угол и завалить камнями — скоро вместо Тишаты в грязном мусорном углу прибавилась куча щебня, поди разбери, кем и когда насыпана!

В тот же день, когда все были возбуждены от крови, еще один замухрыжистый баляба, обычно тихий Степанка, сперва довел их своими выкрутасами до гнева, а потом зачем-то приволок странный кувшин, набитый черным жестким волосом, что вызвало страх у молодого царевича, панически боявшегося всякой ворожбы и колдовства. Страх перешел в ярость, и он со всех сил хватил Степанку кастетом по виску — тот сложился вдвое, не пикнув, Малюта с Клопом дорезали его заточками-подковами, а тело сволокли в недорытый ров.

Понял тогда: раз я не был поражен Богом за человекоубийства, то можно распоряжаться жизнями рабов по своему усмотру и хотению, ибо Бог водит моей рукой во всем — и в хорошем, и в плохом! Если убивает — значит, так Ему угодно, сердце царево в руце Божьей! Если милует и награждает кого — и это токмо в Его власти! Да за что Бог должен карать меня, если Сам же сделал меня царем, дал в полное владение все вокруг и сказал: «Ты не убивец, ты судия, карающий крамолу»! Ведь учила же сызмальства меня мамушка Аграфена, светлая ей память и земля пухом:

— Это все — твое! Ты — царь, хозяин всего сущего вкруг тебя!

— И домы мои? — спрашивал. — И Яуза? И Кремль с боярами?

— И домы, и река. И Кремль с потрохами. И дьяки, и целовальники, и воеводы.

— И зверье в лесах — мое? — И зверье, и рыбье в реках, и птицье в небесах, и все поля и луга — все твое! Вся земля, все людишки — твои.

— И девки все мои?

— И девки, и бабы, и старухи с дитенками — все твое. Все, что живет, дышит и шевелится, — все твое! Ты царь!

Ей вторила бака Ака на своем ломаном наречии:

— Како един орлан царуе на небу, лев — в пустиню, риба-кит — в океану, так царь един правит на мире, без чужого сказа, подсказа и совету! — После чего мамушка Аграфена читала на ночь Голубиную книгу:

— Ночи черны от дум Господних, зори утренни — от очей Его… Ветры буйные от Святаго Духа… Дробен дождик от слез Христа… Помыслы людские — от облац небесных… Кости крепкие — от камней… Мир-народ — от телес Адамия… Цари в земле — от главы Адамовой, а первый над всеми царями царь — Белый царь, а это ты, Иванушка… Спи, золотце… Завтра будет новый день…

И маленький Иван на всю жизнь уразумел: раз все его — значит, со всем этим можно делать все, что захочется. А хотелось многого…

Прошка внес овсянку с медом, свежие калачи, икру, масло и настой из травы ча — подарок китайского богдохана: напуганный движением россов по стране Шибир к границам своей Желтой империи, богдойский царь то и дело посылал в Московию всякие всячины: то пару солдат из красной глины в рост человека (их выставили в Кремле напоказ рядом с чучелом громадного медведя), то искусно сотворенный из серебра дворец (ушел в казну), то порох особый, что влаги не боится и не сыреет (загрузили в подвалы Оружейной башни, где он все равно отсырел). А вот сухая черная трава ча — бросишь щепоть в плошку, зальешь окропом — и пей, набирайся сил и свежего дыхания, и зубы лимоном чистить не надо (лимоны присылались тоже из Китая, лично царю, поштучно). Напиток ча никому не давал пить, а пойманного на этом кухаря Агапошку окунул мордой в таз с горячим киселем, чему тот был рад и хвастал потом с красной волдырной рожей, что хоть и ошпарен, но жив, а мог бы за ослушание в петле болтаться!

Недобро проводив глазами Прошку, через силу спросил:

— Сам кашу из котла брал, как я велел? И мед? И калачи?

— Сам, сам зачерпнул, — ответил слуга, следуя приказу во избежание яда брать для царя еду только из общего котла, будто бы для себя, — а кому надо Прошку травить? Наоборот, Прошке, цареву слуге, с уважением лучшие куски подкладывали — а те шли царю, да без яду, коего он боялся всю жизнь.

Но все равно!

— Пробуй, лежака! — Сам стал давать слуге понемногу от всей еды на ложке и ноже, а потом кинул их в миску для грязной посуды.

Пригубливая горячий чай, стал смотреться в малое зеркальце (осталось от матушки), удивляясь темному цвету кожи. И шишак мозолистый на лбу как будто вырос — был с ноготь, стал с палец.

И колени никак не проходят. И ноги ноют так, что мочи нет, — на ступнях пальцы поскрючивало, суставы в буграх и шишах. И поясницу не разогнуть. Тело отказывалось служить духу, а разве стар он так сильно? Еще эта срамная язва навязалась на елдан!

Истинно говорят: что прошло — то в памяти затаилось, что течет — то умом созерцаемо, а грядущее душу нашу мечтами опутывает, тешит, холит, нежит… Сорок пять лет минуло с того мига, как он самодвижно, ранее времени, одним нетерпением вытащился из чрева матери, и помнит, помнит, как при рождении его снаружи звала какая-то светлая ангелица — дескать, быстрее, сюда, брось пуповину, за ту жизнь не держись, здешняя жизнь лучше, тут свет, а там тьма; а черная баба с крыльями его обратно в чрево втаскивала, крича, чтобы он этого не делал, что пожалеет об этом, ибо тут тихо, тепло и влажный покой, а там, снаружи, — сухая мерзость и пустой хаос… Да, куда лучше было бы в той тьме оставаться, чем по миру шлепать, в грехи обутому да в блуд одетому!

Сидя в постелях, мрачно озирался. Ничего бы не видеть! Не слышать! Дайте покою, занемог и духом, и телом! Душой стреножен, телом обездвижен — куда уж дальше!

— Прошка, полугар подай!

Взял принесенную бутыль хлебного вина, отпил из горлышка немало — а что делать, приходится вино пить, если ноги не ходят, даже в церковь тащиться сил нет. Домовую церковь, как и приемный зал, уже давно приказал запереть, обставу зала — столы и лавки — в чехлы поместить, чего им зря пылиться? Ему для молитв икон в келье хватит, а другие пусть идут в Распятскую церковь или в Троицкий собор — зря, что ли, там прорва монахов содержится?

Вино начало мелкими волнами растягивать тело изнутри, раскладывать мысли в голове. Но нет, какое там! Ничего не ладно, только кожа на лбу от мыслей вспучилась. Одно маячило: спасаться надо! Недаром всю ночь матушка Елена снилась в виде кошки, коя прыгала по горнице и мяучила, ища выхода. И Бомелий предупреждал, что большое горе маячит в звездах московского царя в этом году. И слепая волхитка напророчила недоброе по требухе петуха. И все кругом, кто защищать должен, к врагам переметнулись и смерти его желают, переветники сучьи, как те подлые рынды. И Белоулин из мертвых восстал. И Кудеяр объявился, а это самое опасное: ему Александровку взять — пара пустяков! Небось, и стража вся моя уже им подкуплена! Недаром каких-то пришлых чужаков видели в слободе! Одно к одному. Бежать. Да не в Тверь или Суздаль, там всюду достанут, а за пределы державы! А тут гори все белым пламенем, по словам пророка о Содоме и Гоморре! Не хотели иметь доброго и мудрого царя — пусть выбирают себе в водилы кого желают: хоть из Старицких — если найдут, конечно, кого в живых, или из Воротынских, или из поредевших Шуйских, или Семиона-дурачка, или из польских собак, или сына Ивана, или самого дьявола-папу! «Мне все едино! Не хотели сладкого — жрите теперь горькое, псы неблагодарные!»

Юлия Яковлева. Вдруг охотник выбегает

  • Юлия Яковлева. Вдруг охотник выбегает. — М.: Издательство «Э», 2017. — 384 с.

Ленинград, 1930 год. Уже на полную силу работает машина террора, уже заключенные инженеры спроектировали Большой дом, куда совсем скоро переедет питерское ОГПУ-НКВД. Уже вовсю идут чистки — в Смольном и в Публичке, на Путиловском заводе и в Эрмитаже.

Но рядом с большим государственным злом по-прежнему существуют маленькие преступления: советские граждане не перестают воровать, ревновать и убивать даже в тени строящегося Большого дома. Связать рациональное с иррациональным, перевести липкий ужас на язык старого доброго милицейского протокола — по силам ли такая задача самому обычному следователю угрозыска?

 

2

С острова они все поехали на Гороховую. В кабинете началось совещание. То, что один из убитых оказался американским коммунистом, да еще чернокожим, сильно осложняло дело.

— Мировая буржуазия только и ждет, чтобы поднять вой. Мол, в Советском Союзе чернокожих убивают, как в Америке какой-нибудь, — сказал Крачкин в сторону Нефедова. Тот сидел как бы на отшибе: со всеми вместе, но и отдельно.

На стекла наваливался синий осенний вечер, изредка мимо окон проносились желтые мокрые листья. Зайцев под столом старался шевелить ступнями, окоченевшими в насквозь промокших летних парусиновых туфлях. От рыскания по Елагину парку они стали еще грязнее.

Зайцев всматривался в лица. Никто из сидевших в кабинете — ни Крачкин, ни Мартынов, ни Самойлов, ни Серафимов — не выразил ни малейшего удивления, когда он появился на острове. Никаких вопросов не задали и потом. Может, поэтому и самому Зайцеву их лица сейчас казались слегка чужими. Он списал это на те три месяца, когда видел лишь сокамерников, конвоиров, следователей.

— С временем преступления все как будто бы прозрачно, — произнес он.

Дым от четырех папирос полз клубами. Зайцев с трудом привыкал к одновременному присутствию Серафимова и Нефедова: ему все казалось, что они должны были взаимно свестись к нулю, как плюс и минус в равных величинах. Но оба сидели здесь: Серафимов, все такой же румяный, и Нефедов, все такой же бесцветный.

После длинного дня работы бригада набрасывала первую, приблизительную картину преступления.

— Трупное окоченение не сошло, эксперты говорят.

Значит, убили их меньше суток назад.

— А что сторож показал? Когда последний обход был?

— А что он мог показать? — махнул рукой Мартынов. — Один сторож на весь огромный парк.

Считай, что нет сторожа. Досветла трупы могли пролежать, никто бы не увидел.

Несмотря на то что времени у убийцы или убийц было немного, Зайцев ошибся: следов по себе они не оставили.

Документы убитых женщин исчезли вместе с верхней одеждой, туфлями, сумочками.

— А документ американца бросили, — сказал Серафимов.

— Ага, с черной рожей и иностранным именем. Больно заметный документик. Толку ноль. Вот и бросили.

Три жертвы по-прежнему были неопознанными.

— Пока что этот младенец — наша единственная зацепка, — сказал Зайцев.

— Так он тебе расскажет, — саркастически поддержал его Самойлов. — Годика через три-четыре.

— Он не свидетель. Он улика, — не смутился Зайцев.

— Они все — улика, — подтвердил опытный Крачкин.

— Сомневаюсь, что шлюх родственники кинутся искать, — возразил Зайцев. — А мать младенца, поди, уже город весь обежала.

— Если только одна из шлюх не мамаша его, — снова подал голос с подлокотника Самойлов.

— Серафимов, задай этот вопрос медэкспертам.

Серафимов кивнул.

В дверях нарисовался дежурный.

— Чего? — быстро спросил Зайцев, недовольный тем, что перебили. Внутри кольнула тревога: дежурные звонили, шататься по лестницам им было некогда.

— Машина внизу. Ждет, — милиционер явно знал, где три последних месяца находился следователь Зайцев. Ему было неловко. На лицах остальных пропало всякое выражение.

— Не понял, — сумел спокойно сказать Зайцев.

— Товарищи Зайцев и Крачкин, — выговорил дежурный. Все уставились на Зайцева. Крачкин заметно побледнел. Но плавно поднялся.

— Раз ждут, так поспешим. Товарищ Зайцев, — ровно выговорил он, отделяя каждое слово безупречным петербургским произношением.

Вышли из кабинета. Но коридор был пуст. Видимо, обладатели голубых фуражек не трудились подыматься по лестницам, уверенные, что жертвы никуда не денутся из здания угрозыска.

Крачкин как-то замедленно пошел вниз. Губы у него слегка посинели. У Зайцева сердце бешено колотилось.

Позади шелестел ничего не подозревающий дежурный.

Или подозревающий?

Вышли.

В черных лакированных крыльях автомобиля Зайцев увидел два искаженных отражения: свое и Крачкина. Бледной вытянутой лепешкой подплыло отражение дежурного.

— «Паккард», седьмая серия, — с уважением сказал милиционер и нежно добавил: — Американское производство. Игрушечка. Вот построим коммунизм, товарищи, — мечтательно пустился он, — так любой трудящийся этот самый «Паккард» в магазине купить сможет.

А наши советские авто не хуже будут!

Дородный шофер в крагах проворно выскочил, распахнул дверцу. Оттуда пахнуло дорогой скрипучей кожей.

Лицо шофер сделал вышколенно незаинтересованное.

— Долго вас ждать? — раздался изнутри недовольный голос Коптельцева.

Зайцев и Крачкин вопросительно глянули друг на друга. Уставились на «игрушечку», которая и не снилась простому ленинградскому трудящемуся. В ГПУ таких авто тоже не водилось.

«Паккарды» использовались в правительственном гараже.

 

3

На улицах темнота. Кое-где фонари, но именно что кое-где. Мимо дребезжали трамваи, с подножек свисали черные гроздья — не все поместились внутри, но всем хотелось ехать. В освещенную пасть кинотеатра валила публика.

Зайцев иронически подумал, что для него сегодня день знакомства с автомобильными возможностями ленинградских властей: начался в гэпэушном «Форде», а заканчивается — в ленсоветовском «Паккарде».

Коптельцев молчал. Пухлые щеки подрагивали, когда автомобиль потряхивало на мостовой. Крачкин сидел, хмуро отвернувшись к окну. На их красавец-автомобиль глазели. Вырвавшись на Суворовский проспект, шофер несколько раз нажал на клаксон — лихости ради. «Паккард» издал олений крик. Крачкин задвинулся поглубже и подальше от окна. Зайцев невольно сделал то же.

«Паккард» притормозил перед воротами Смольного.

Шофер в окно подал пропуск.

В былые времена здесь помещался закрытый интернат — Институт благородных девиц. С тех пор здание стало куда более закрытым. У офицера на проходной холодной сталью блестел пистолет. Часовой был с винтовкой. Во дворце заседало городское правительство.

«Паккард», качнув нарядным рылом, перекатился за ворота и лихо по дуге вырулил к главному подъезду.

Черный памятник Ленину, казалось, вышел встречать гостей. Плечи и голова мокро блестели. Здание и памятник подсвечивали прожекторы.

Опять часовой с винтовкой. Зайцев догадывался о том, что за мысль промелькнула на лице Крачкина.

Тот ведь застал старые времена, мог сравнить с нынешними. Мог сам увидеть: ленинградских правителей охраняли от благодарного народа куда строже, чем в императорской столице — девичью честь барышень-институток от их собственного романтического воображения.

Крачкин выпал направо. Налево Коптельцев ловко выкатил из автомобиля свое пухлое тело.

Зайцев выскочил следом, захлопнул дверцу. Он хотел спросить Крачкина — тот уже стоял на сырых ступенях, разглядывал памятник Ленину, бросавший на здание гигантскую тень. Но едва Зайцев двинулся к нему, тотчас отошел.

И это снова неприятно удивило Зайцева. Он сам не знал почему. Охота разговаривать пропала.

Они трое теперь словно играли, кто кого пере- молчит.

В тепле Смольного застывшие ступни Зайцева сразу отогрелись и зверски заболели. При каждом шаге сырые туфли чавкали. По малиновым коврам, мимо множества дверей, портретов вождей, лозунгов и часовых раскорм- ленный дежурный провел их на нужный этаж.

Все это было настолько нереально — особенно при мысли, что проснулся он сегодня на тюремных нарах, а день провел на мечтательном Елагином острове, осматривая трупы, — что Зайцев ничему не удивлялся.

Дежурный кивнул часовому. Растворил двери в приемную. Прошел мимо замороженного секретаря.

И впустил Коптельцева, Зайцева и Крачкина в кабинет. Коптельцев шел впереди — вожак их небольшой делегации.

Зайцев смотрел на хозяина кабинета во все глаза.

Лицо его было хорошо знакомо по портретам, которые покачивались над колоннами праздничных демонстраций, по газетам. Из-за стола навстречу им поднимался товарищ Киров.

— Привет, товарищ Коптельцев.

На широком крестьянском лице городского главы широко распахнулась улыбка. В своем убедительно продуманном задрипанном туалете Киров походил на потомственного пролетария с Путиловского завода, обитателя коммуналки или рабочей общаги. Если бы не наряды его супруги, известные всему городу, этому маскараду можно было бы поверить.

— Товарищ Крачкин, наш опытный следователь, — представил Коптельцев. — А это товарищ Зайцев, следствие поручено ему. Как нашему сильнейшему кадру.

С него весь спрос, — добавил Коптельцев.

Киров тряхнул им по очереди руки.

— Не подведите, товарищ Зайцев.

— Не подведу, — пообещал Зайцев, не очень понимая, о чем они сейчас говорят.

— Молодец. Комсомолец?

— Да, — ответил за него Коптельцев.

Зайцев быстро глянул вокруг. В кабинете кроме них никого не было. Киров слыл в Ленинграде большим демократом. Сам — в своем сереньком уборе, пальтишке и кепчонке — посещал заводы, сам проверял магазины, столовые, больницы. Эдакий советский Гарун аль-Рашид. Их визит был явно продуман в том же духе.

Киров выскочил из-за стола.

— Идем со мной, — махнул он рукой. И прокатился по кабинету своей быстрой пробежечкой. Едва не сбил даму в узкой юбке и с подносом в руке. На подносе дымился чай. Ноздри уловили ванильный запах сухарей. У Зайцева свело от голода желудок. Коптельцев держался привычно. На лице у Крачкина была разлита наивная стариковская радость. Зайцев знал его слишком хорошо и не обманывался: Крачкин оставил умиление снаружи, как вывеску, а сам сейчас словно охотник в засаде обострил чутье.

Краем глаза Зайцев по привычке быстро ощупал стол городского главы. Заметил лист со списком дел. Он был плотно отстукан на машинке. Весь в чернильных пометках «позвонить», «запросить», «заслушать», «ответить».

А буквы крупные. Видно, очки прописали, но носить их Киров стесняется: советский вождь должен обладать соколиным зрением.

Киров вникал в городские дела с энергичной и страстной мелочностью, которая лет сто назад прославила императора Павла Первого. Вот только в этом городе Павла шлепнули.

А Кирова в Ленинграде любили.

— Вы, наверное, задаетесь вопросом, зачем я попросил товарища Коптельцева вас сюда пригласить?

«Еще как», — подумал Зайцев.

Широким жестом фокусника он сдернул с низкого столика бархатистое покрывало. И ликуя, объявил:

— Вот, товарищи! Глянь.

На столе раскинулся «городок в табакерке».

— На меня пала честь представить вам парк культуры и отдыха трудящихся! — не совсем грамотно возвестил Киров.

Перед обалдевшими Зайцевым и Крачкиным был Елагин остров.

 

4

Крохотные деревья и кустики были похожи на капусту брокколи. Бархатные зеленые лужайки так и тянуло погладить рукой. Тортом стоял старинный дачный дворец, когда-то не очень любимый императорской фамилией, теперь — музей старинного быта. Настоящим зеркалом блестели пруды. На многих виднелись крошечные лодочки. В них сидели искусно сделанные трудящиеся. На теннисном корте лилипуты поднимали ракетки. Виднелась раковина летнего театра. На дорожках торчали пары. Негнущиеся мамаши в цветных платьях были прилажены к коляскам. Зайцев разглядел куколку младенца. Над всем высилось колесо обозрения.

Зайцеву показалось, что еще миг — и он увидит сегодняшних убитых, искусно выделанных из воска и прилаженных тут же.

Киров щелкнул рычагом — и колесо, качнув люльками, стало медленно вращаться.

Крачкин снял очки и по привычке поднес их к какой-то заинтересовавшей его детали.

— Однако, — не удержался он. Но быстро оправился и выдохнул: — Потрясающе!

Киров опять расплылся в своей знаменитой улыбке.

— Там, где гуляли паразиты трудового народа, разные там фрейлины и буржуи, будет отдыхать рабочий класс! Простые горожане! Советские комсомольцы, пионеры и школьники!

А потом смахнул улыбку, как ширму.

— Тебе понятно, Зайцев, какое внимание общественности приковано к парку? — он при этом смотрел на Крачкина.

— А ты что скажешь, Крачкин? — повернулся он к Зайцеву.

Ни один из них не взял на себя смелость говорить от имени коллеги. А потому оба изобразили потрясенное молчание.

— Так вот, товарищи, антисоветская выходка гнусного врага не должна испортить народу праздник, — воодушевленно вскинул подбородок Киров, глядя несколько поверх их голов. — Как я и сказал товарищу Коптельцеву ранее. Враг и вредитель устроил провокацию. И он должен быть наказан по всей строгости закона. А прежде — отыскан нашей милицией.

Ему, по-видимому, все равно было, слушают его три тысячи членов партии или два мильтона.

— В самый! Короткий! Срок! — рубанул он ладонью, как бы давая понять, что иначе рубить будет не слова, а головы. — Я так товарищу Коптельцеву сразу и сказал.

— И я сказал: ставим на следствие наш сильнейший кадр. Товарища Зайцева.

«Картина ясная, любовь прекрасная», — подумал Зайцев. Вот, значит, каким макаром его выдернули со

Шпалерной. Арестованный ГПУ — это почти что мертвый. А с мертвых какой спрос? Раскроет убийство на Елагином — хорошо. Нет — отправят дорогой длинною.

Зато в угрозыске никто больше не пострадает. Коптельцев молодец. Умно, дальновидно.

— Что молчишь? — незаметно толкнул его Коптельцев.

— Польщен честью и думаю, как оправдать доверие партии.

— Молодец. Партия поможет всеми ресурсами.

Я Коптельцеву так и сказал: служба службой, а тут надо не по разнарядке. Сказал я ему: я сам хочу показать товарищу следователю, что для нас уже значит бывший Елагин парк. Чтобы он проникся задачей. — Киров приложил ладони к груди. А потом постучал по грудной клетке кулаком: — Чтобы горячим сердцем на нее ответил. Вот ты, Крачкин, — внезапно переменил он тему.

Крачкин едва приметно вздрогнул.

— Я же вижу твои штиблеты.

Крачкин ошалело уставился на носы собственных сапог. А Зайцев понял, что товарищ Киров опять обращается к нему.

— Осень на дворе. А ты в летнем ходишь. Как же ты за преступниками бегать-то будешь в летней обувке?

Киров покачал головой. Подбежал к столу, нажал какую-то кнопку. Захрустел голос секретаря.

В один миг на стол товарища Кирова лег ордер на новые ботинки. А затем оттуда торжественно переплыл в карман Зайцева.

— Мы со своей стороны ресурсов не пожалеем, — сказал Киров таким тоном, что и Зайцев, и Крачкин сразу вспомнили о славе, которая дымящимся, кровью пахнувшим шлейфом тянулась за Кировым из Закавказья, откуда его перевели в Ленинград. Это он только казался шутом гороховым. Эдаким домоуправом всего Ленинграда.

— Будут тебе, Зайцев, и сотрудники дополнительные.

Будет и техника выделена. Чтобы работа велась днем и ночью, — пробурчал Коптельцев, глядя на Кирова.

Тот закончил:

— А только виновные чтобы были найдены! В кратчайший срок.

Говорить не требовалось, что будет в противном случае. Противный случай не подразумевался.

Коптельцев и Крачкин остались с Кировым. А Зайцева долго вели коридорами, лестницами. Отперли замок.

По запаху картона, сукна, меха и нафталина Зайцев понял, что это склад. Стеллажи уходили в глубину, покуда хватало глаз. Они были плотно заставлены коробками, плотно заложены штуками, плотно висела одежда.

Какой-то военный, но без петлиц, присев к его ноге, ловко подпер ее рожком. И Зайцев с изумлением увидел, что теперь обе его ступни обуты в новенькие, явно заграничные ботинки.

Зайцев несколько ошалело смотрел на отражение собственных ступней в напольном зеркале. Притопнул. Сделал несколько шагов. Ноги утопали в мягком ворсе. Ковер был богатый, явно экспроприированный из какого-нибудь буржуйского особняка лет пятнадцать назад.

— Как сказала Наташа Ростова, башмачок не жал, а веселил ножку, — иронически проговорил Зайцев. Военный не ответил.

Замызганные парусиновые туфли он аккуратно упаковал в коричневую бумагу, ловко, крутя сверток пальцами, перевязал бечевкой. И подал Зайцеву.

А потом отвел к машине, где уже ждали Коптельцев и Крачкин. Зайцеву показалось, что пока его не было, они о чем-то договорились. «А какая разница», — сказал он себе. Запрыгнул, сел рядом.

И опять молчание всю дорогу.

«Паккард», толкая туда-сюда «дворники» по мокрому стеклу, высадил их на Гороховой там, где забрал, у подъезда угрозыска. А Коптельцева повез дальше.

В лужах отражались редкие фонари. Жирно блестел асфальт. В серых мокрых клочьях виднелось черное небо. Промозглый ветер тут же пробрал насквозь.

Крачкин, не оборачиваясь, словно убегая от возможных вопросов Зайцева, ринулся вверх по лестнице.

По темным улицам Зайцев шел к себе на Мойку. Он поигрывал ключом в кармане и чувствовал, как постепенно тяжелеет, намокая, пальто. Бросалось в глаза, что на домах почти нет вывесок. Еще год назад они вопили и зазывали с каждого угла, теснились. А потом вдруг разом облезли с фасадов. Без них город казался умолкшим. Беднее, строже. Темнее. Дождь заливал за шиворот, капал с козырька кепки.

Превратился в холодные струи душа.

В общей ванной было темно. Горячей воды не оказалось. Сквозь маленькое окошко под потолком видна была голова уличного фонаря. Свет Зайцев зажигать не стал.

Вонючая одежда, которую он не менял последние три месяца, валялась на полу. Зайцев стоял во весь рост в ванной. До революции она была богатой и роскошной. Сейчас — страшной: с облупившейся там и тут эмалью, как в парше. Зайцев стоял под душем, тело чуть не вопило от ледяных игл, но он чувствовал блаженство. Вода смывала тюрьму, допросы, камеру, а заодно и ночной Смольный, и товарища Кирова с его электрическим шапито, и в темноте ванной они казались уже просто сном.

По мертво спящему коридору, мимо храпа, сопения, клекота соседей Зайцев вернулся в свою комнату. Белела застеленная Пашей постель. Пальто осело на стуле тяжелой грудой и испускало нестерпимый запах псины и нафталина.

Зайцев дернул оконные шпингалеты, толкнул раму.

После ледяного душа тело горело. Дождь барабанил по карнизу. Хлестала вода в водосточных трубах. Даже черная Мойка будто клокотала. Тучи прорвало, и на миг, как око, показалась луна. Глянула и скрылась.

Зайцев размахнулся и ахнул пальто из окна. Оно полетело вниз, взмахнув рукавами, как птица, которая никогда и не умела летать. А потом тяжко шлепнулось на тротуар.

Гуманист и анархист

  • Мануэль Рохас. Сын вора. – М.: Центр книги Рудомино, 2016. – 432 с.

«Сын вора» – роман, опубликованный в 1951 году, в котором Мануэль Рохас впервые в истории чилийской литературы использовал такие приемы, как поток сознания и нелинейное повествование. В 1965 году книга была переведена на русский. Пятьдесят лет спустя – в прошлом году – в «Центре книги Рудомино» вышло переиздание.

В истоке своем грустная и тяжелая история одинокого мальчишки, потерявшего родителей, дом и братьев, постепенно становится светлой, прозрачной рекой времени, по которой шагает герой. Поднимающиеся со дна пузырьки — его воспоминания о счастливой семье, пусть семье вора, и об отце — Анисето Эвиа, — чье имя он берет, потому что любит, «как любят всякого отца». Он мог бы склонить голову, увязнуть в мучениях, упасть с тонкой перекладины, по которой идет, балансируя между голодом и тюрьмой, но автор дает этому растерянному интроверту что-то трудноопределимое, некий симбиоз достоинства, смирения, доброты и умения быть счастливым, что позволяет ему воспрянуть духом и перепрыгнуть пропасть.

Когда Анисето видит фигуру святого Петра, не находит ли он ключ от рая? Апостол лыс, и по голове его непочтительно прыгает чайка, да и рай оказывается голодным. Но свободным же! Когда нет у тебя ничего, а чувство такое, будто есть все. Рохас-гуманист говорит о праве человека на этот рай, о счастье простой жизни — идти по берегу моря, ждущего тебя тысячу лет, или пасти́ черепах. Не бумажка определяет, родился человек или нет, существует он вообще или нет, а его достоинство. Не происхождение определяет, как человеку жить. Сын вора не обязан становиться вором. Он прежде всего человек и сын человека.

Однако как велик он, так и ничтожен. Он может превзойти свое происхождение, но еще выше взбирается боль и «может одолеть все и вся — лекарства, твое благородное воспитание, почтенных родителей, наставников, друзей». Боль, страх перед страданием и смертью, одиночество и, конечно, «рабская зависимость от ненасытной утробы» — составляющие человеческого ничтожества.

Я чувствовал себя словно в пустыне, а этот растянувшийся на полу человек только усиливал ощущение одиночества, потому что для меня он был не человек, а животное, скотина, даже не скотина, а черт знает что. …А теперь эта тварь, утопившая свое человеческое достоинство в вине, лежала на полу камеры. Вокруг была пустыня, только пустыня, изгаженная дерьмом.

…это все человечество лежит здесь с грязным задом.

Впрочем, не был бы Рохас уроженцем континента тысячи революций, если бы сказал, что потеря достоинства человеком имеет лишь внутренние причины:

Человек потерял лицо, человек превратился в жалкий придаток справки, а все потому, что кучка людей, воспользовавшись попустительством одних и равнодушием других, захватила в свои руки и землю, и море, и небо, и дороги, и ветер, и реки.

Криком души Рохас-анархист возвращает эти просторы если не нам и не латиноамериканцам, то хотя бы герою. Как поется в песне «Latinoamérica» пуэрто-риканского дуэта Calle 13: «Нельзя купить ветер, нельзя купить солнце… нельзя купить мою радость, нельзя купить мою боль». В тюрьме ли, на воле, герой мечтает вырваться, увидеть простор и до конца дней бродить по свету, потому что скитание — вот настоящая свобода.

Знакомый с Рохасом Пабло Неруда, один из величайших чилийских поэтов, говорил во «Всеобщей песне» о «свободе между ветром и снегом», о «ночи, снеге и песке, рисующих очертания [его] тонкой родины». Все это есть и в романе Рохаса: и свобода, и составляющие пейзажа Чили, в который окунается герой, чтобы видеть, слышать и чувствовать.

…я видел пестроту красок, слышал звуки, чувствовал запах ветра и запахи города, замечал в людях каждую черточку, в вещах — каждую подробность. И все эти краски, звуки, запахи скапливались, множились и наполняли мое существо.

Хотя Неруда относил Рохаса к старшему поколению, а тот говорил, что политически они принадлежат разным мирам, в их строках есть и другие близкие мотивы. Неруда писал в «Баркароле» (1967) от имени воображаемого латиноамериканца:

Я тот человек, что прошел столько несуществующих километров:
я камень в реке, безымянной на карте:
я пассажир разбитых автобусов из Оруро
и, хотя подвизался в пивных Монтевидео,
в 
Ла-Боке продавал чилийские гитары
и без паспорта пересекал Кордильеры.

Подобно этому собирательному «колумбвенечилитемальцу», герои Рохаса без справок и документов бродят по обеим сторонам аргентино-чилийских гор, и единственным, что подтверждает их существование, являются голод и одиночество.

Анисето Эвиа скитается с места на место, и мысли его идут вразброд. «Почему я приехал сюда? Для чего?» — спрашивает он, не зная, кем будет и «будет ли кем-нибудь вообще». Роман воспитания становится поиском ценностей, которые автор мог бы дать взрослеющему герою, чтобы тот нашел ответы на вопросы. И выходит, что ценности эти — все те же, времен Великой французской революции: свобода, равенство, братство.

Голод, боль и смерть уравнивают всех. Хотя «умереть не так-то просто», жить — еще труднее. Но если есть в жизни тепло — «горячая еда, горячая кровать, горячая дружба», — голод и боль отступают. Остается свобода — «счастье идти не спеша и останавливаться хоть на каждом шагу, если вздумается, и глазеть по сторонам, смеяться, болтать и присесть на минуту отдохнуть».

Ольга Ходаковская

Сухбат Афлатуни. Дождь в разрезе

  • Сухбат Афлатуни (Евгений Абдуллаев). Дождь в разрезе. – М.: РИПОЛ классик, 2017. – 500 с.

Как отличить графомана от гения, а гения – от поэта со средним талантом? Чем вообще запомнилось последнее десятилетие русской поэзии? Евгений Абдуллаев, пишущий прозу под творческим псевдонимом Сухбат Афлатуни, собрал под одной обложкой свои эссе о поэзии, выходившие в литературных журналах. 

 

ДОЖДЬ В РАЗРЕЗЕ

Разговор о том, каким должен быть поэт, — это естественная реакция «взрослых» поэтов на исчезно­вение прежних ангелов с огненными мечами на вхо­де в литературу. Кроме эстетики и политики стоит назвать еще одного ангела-вахтера, с пальцами, вы­пачканными в типографском свинце. С изобретени­ем лазерного принтера этот гутенберговский ангел был вынужден уйти на полставки, с ростом интер­нет-поэзии — выйти на пенсию. Теперь, с распро­странением электронных книг и сервиса типа «самиздай», — он, похоже, должен подвергнуть себя эвтаназии.

Далее я попытаюсь набросать два сценария прео­доления этой своеобразной «нулевой зоны». Друг другу они не противоречат — скорее даже, дополня­ют. Первый построен на допущении, что русская по­эзия повторит тот путь, которым пошла западная — прежде всего английская и американская — поэзия. Что касается второго… Однако поговорим вначале о первом.

Сценарий первый. Поэт как «филолог»

Превращение литературы из некой социальной ценности в факультативное средство досуга в амери­канской и западноевропейских литературах стало за­метно еще в семидесятые-восьмидесятые, если не раньше. И пусть в бартовской «Смерти автора» (1968) особой горечи не ощущается, а книга адвока­та поп-культуры Лесли Фидлера «Чем была литерату­ра» (1982) и вовсе призывает без сожаления отне­стись к уходу high-culture literature… Общая тональ­ность высказываний поэтов и прозаиков все более минорна. Если «высокая» проза все еще как-то востребована рынком, то «высокой» поэзии остается довольствоваться все более скромным «пикником на обочине».

Разумеется, «высокая» поэзия не исчезла — но за выживание заплачена высокая цена. Если говорить, например, о современной английской и американ­ской поэзии (о других мне судить труднее), то этой ценой стало сомнительное бракосочетание Поэзии с Университетом, ее «университетизация». Как иро­нично воспроизводил Джон Фаулз логику автора, адресующего свои тексты «университетскому лите­ратурному истеблишменту»:

Если я могу удовлетворить их утонченный и взыска­тельный вкус, зачем мне беспокоиться о ненадежных и непамятливых людях толпы где-то там, вне увитых плющом университетских стен?

Фаулз писал это в 1970-м. За прошедшие десятиле­тия этот университетский филологический плющ покрыл собой уже большую часть английской лите­ратуры.

Большинство сегодняшних известных английских поэтов — выпускники филологических факультетов или колледжей; многие и продолжают работать в университетах, читая «историю литературы» или «творческое письмо» (creative writing).

Достаточно просмотреть списки последних пяти лет (2005—2009) лауреатов престижных британских премий: Премии Коста в поэтической номинации и Премии Элиота. Семеро из десяти поэтов-лауреа­тов изучали в колледжах или университетах англий­скую филологию (предмет, который именуется English, или English Language and Literature); шесть из десяти преподают филологические предметы в уни­верситетах.

В общем, как писал в 1990-м в своей книге «Смерть литературы» Э. Кернан:

Если сама литература умерла, то литературная де­ятельность продолжается с неубывающей, если не с воз­растающей, энергией, хотя и все более ограниченной стенами университетов и колледжей.

Насколько заметна такая филологизация в совре­менной русской поэзии?

Возьмем для сравнения премиальные списки 2005—2009 годов российских поэтических премий. Я выбрал три, вручаемые поэтам независимо от воз­раста, места жительства и места издания поэтиче­ских сборников: «Поэт», Anthologia, и поэтической номинации Премии Андрея Белого.

«Сводный» список выглядит следующим обра­зом:

Владимир Аристов, Дмитрий Быков, Мария Га­лина, Сергей Гандлевский, Ирина Ермакова, Ба­хыт Кенжеев, Тимур Кибиров, Николай Кононов, Сергей Круглов, Юрий Кублановский, Александр Кушнер, Олеся Николаева, Вера Павлова, Алек­сандр Скидан, Мария Степанова, Алексей Цвет­ков, Олег Чухонцев.

Конечно, мой «личный» премиальный лист вы­глядел бы немного иначе. Но в целом список смо­трится вполне представительно.

Итак, из семнадцати поэтов-лауреатов собствен­но филологическое образование лишь у шести: Ган­длевского, Кибирова, Чухонцева, Кушнера, Цветко­ва и Круглова. Еще у троих — образование, которое можно условно назвать филологическим: у Быко­ва — факультет журналистики МГУ, у Олеси Никола­евой и Марии Степановой — Литинститут. То есть к «филологам», и то с натяжкой, можно отнести лишь половину поэтов; и, насколько мне известно, кроме преподающей в Литинституте Николаевой, никто из них не связан с преподавательской рабо­той в вузе.

В остальной части премиального списка царит полный разнобой. Тут и биологи, и химики, и физики, и инженеры транспорта, и музыковеды, и искус­ствоведы… Можно, конечно, предположить, что большинство из них в свое время отучилось просто «для корочки», и нефилологическое образование не сильно повлияло на их авторское я. Но, с одной стороны, многие не просто отучились, но потом еще и работали, и защищались по далеко не филологиче­ской специальности. С другой стороны, и на филоло­гический факультет тоже часто шли «для корочки»; большинство «лауреатов» училось на филфаках дале­ко не самых престижных вузов (Московского областного педагогического института, Ленинградского пе­дагогического института, Краснодарского университета).

Аналогичная ситуация наблюдается и в россий­ской поэтической критике. Владимир Губайловский, например, по образованию математик, уже упомяну­тая Мария Галина — биолог, Аркадий Штыпель — фи­зик; Александр Уланов окончил авиационный инсти­тут, Андрей Урицкий — энергетический. Правда, это все критики старшего и среднего поколений; среди младокритиков — тех, кто еще не переступил «пуш­кинские тридцать семь», — похоже, все имеют фило­логическое образование.

Нет, в том, что поэт или критик поэзии учится на филолога, ничего плохого нет.

Это гораздо лучше, чем когда в поэзию, пыхтя и бибикая на своих новоизобретенных велосипе­дах, устремляются митрофанушки. И поэт, если он настоящий, всегда сумеет вытянуть себя за волосы из любой — в том числе филологической — идентич­ности.

Проблемы начинаются тогда, когда число филоло­гов в поэзии и поэтической критике вырастает до степени подавляющего большинства. А если поэты-«филологи» еще и рассядутся по университетским креслам, одокторятся и опрофессорятся… Тогда и возникнет «английский эндшпиль»: восемь из деся­ти будущих поэтов-лауреатов учатся на университет­ском филфаке, семь из десяти здравствующих поэтов-лауреатов — преподают на том же университетском филфаке, шесть из десяти поэтических мероприятий проводится университетским филфаком, и пять из десяти сборников современной поэзии издаются… Догадайтесь, кем. И кто там напечатан.

И филология и поэзия — «близнецы-сестры»: и то и другое — любовь к слову. Отличие между ни­ми порой трудноуловимо, но принципиально. Лю­бовь-почтение к мертвому слову (филология) и — лю­бовь-страсть, любовь-ревность к живому (поэзия). Филологическая «беглость пальцев», позволяющая написать профессиональное «упражнение в стол­бик» (филология), и — стихотворение, лезущее по­рой бог весть из какого сора (поэзия). Диктат науч­ности, когда любой, самый графоманский текст мо­жет стать объектом интереса, и — диктат вкуса и интуиции, отбраковывающей даже «вполне хоро­шее» стихотворение.

Наконец, как писал Мандельштам, «литература — явление общественное, филология — явление домаш­нее, кабинетное». Под литературой, думаю, понима­лась здесь прежде всего поэзия. Само отношение поэтов к филологии, если загля­нуть в историю литературы, чаще было скептичным. Приход поэтов с филологическими дипломами начи­нается лишь с рубежа веков — Мережковский, Брюсов, Блок, Анненский, Иванов… Вячеслав Иванов был са­мым «филологичным» — стихи его сегодня только фи­лологический интерес и представляют. И уже следую­щее поколение поэтов и критиков (Гумилев, Хлебни­ков, Маяковский, Есенин, Чуковский…) не стремится на историко-филологические факультеты и восстает против «учености» своих предшественников.

После 1917-го дефилологизация поэзии становит­ся почти обвальной. Начинается — и поощряется — наплыв поэтов «от сохи» (чаще, правда, бутафор­ской). Самодеятельность масс, поэтические кружки, ЛИТО… Это была уже другая крайность, тут уже тре­бовалось защитить прежнюю филологию, пусть даже несколько идеализированную: «Чем была матушка филология и чем стала! Была вся кровь, вся нетерпи­мость, а стала пся-кровь, стала — все-терпимость…» (Мандельштам). Как компромисс между самодеятель­ным ЛИТО и филологическим факультетом возника­ет Литературный институт, и на какое-то время даже становится для поэзии своего рода «фабрикой звезд»: почти все наиболее известные поэты конца 1950-х — начала 1980-х: Ахмадулина, Евтушенко, Ко­ржавин, Левитанский, Лиснянская, Межиров, Мо­риц, Рождественский, Слуцкий — учились в Лите. Правда, не меньше ярких имен поэтического «андег­раунда»: Бродский, Холин, Некрасов, Сапгир, При­гов… — к Литинституту отношения не имели. А по­следние лет двадцать число «литинститутцев» среди крупных поэтов заметно сократилось (напомню: двое из семнадцати в лауреатском списке), а число выпускников филфаков, напротив, выросло.

Безусловно, филологическая культура необходима поэту. Но она совершенно необязательно сопряжена с университетским филфаком. Ее могла привить клас­сическая гимназия, литкружок, школа, библиотека, се­мья. Андрей Белый закончил физико-математический и свои первые критические статьи подписывал «Сту­дент-естественник». Пастернак в университете изучал философию. Образование Хармса ограничилось гим­назией. Вознесенский окончил архитектурный. Брод­ский вообще в вузе не учился, а став профессором аме­риканского университета, оказался «белой вороной» среди корпоратива докторов-филологов…

Зная ситуацию в большинстве российских и пост­советских университетов, можно, конечно, предпо­лагать, что до превращения в филологическую Ка­сталию русской поэзии и поэтической критике еще далеко. Пока можно заметить лишь несколько раз­розненно тлеющих головней филологизма. Напри­мер, добрая половина статей о современной поэзии из «Нового литературного обозрения». Или проекты вроде «Ста поэтов начала столетия» Дмитрия Бака, где вкус и критический темперамент автора были принесены в жертву филологической всетерпимо­сти…

Пока поэзия и поэтическая критика еще не прев­ратились в Большой Филфак. И превращение поэта в версифицирующего филолога, а критика — в лите­ратуроведа и стиховеда произойдет, видимо, неско­ро. Пока вместо поэта-«филолога» и критика-«филолога» на поэтические нивы стала являться не­кая гибридная, межеумочная популяция: эксперты.