3 мастера анимации

Небольшие критические очерки Федора Савельевича Хитрука о мастерах жанра из книги «Профессия — аниматор»

Иржи Трнка

Удивительный взлет пережила чехо?словацкая анимация после войны. Видимо, война и подавленность, порабощение жестким фашистским режимом накапливала в людях, особенно в художниках, определенную силу сопротивления, творческую энергию. Да, так бывает. Так бывает, что как раз стесненность положения развивает взрывную силу. И после поражения гитлеровской Германии, чуть ли не в 1945 году, родилась новая чехословацкая анимация. Родились великолепные режиссеры. Среди них, конечно, выделялся Трнка.

Иржи Трнка

Он создал чешскую национальную школу анимации, основанную на традициях чешской графики (Йозеф Лада), чешской литературы (Чапек, Гашек) и чешского кукольного театра (Трнка был учеником знаменитого режиссера-кукольника Йозефа Скупы, создателя чешского театра кукол). Трнка прославился своим фильмом-экранизацией «Приключения бравого солдата Швейка», прославился фильмом «Рука», который долгое время замалчивался у нас в Советском Союзе, потому что яростные противники всякой диктатуры чехи уже не разбирали, где коммунисты, где нацисты, — всякая подав?ленность, всякая диктатура вызывала в них протест.

Уинзор Мак-Кей

Уинзор Мак-Кей

Прежде чем стать аниматором, Уинзор Мак-Кей был карикатуристом, автором многочисленных газетных комиксов, среди которых была и знаменитая серия о Маленьком Немо. Первый фильм, который его прославил, «Джерти — дрессированный динозавр», Мак-Кей представлял как эстрадное шоу. Мак-Кей выходил на сцену перед экраном и рассказывал о том, что он выдрессировал динозавра. Здесь скрывался двойной эффект: можно было оживить все, что угодно, но никто не ожидал, что Мак-Кею удастся оживить одного из динозавров, которые исчезли шесть миллионов лет назад. Это казалось невозможным. Мак-Кей использовал эффект оживленного рисунка в самом наглядном виде. Он оживил не только рисунок, он оживил давно исчезнувшее животное. Пока Мак-Кей говорил, сзади загорался экран и на нем появлялась эта Джерти — дрессированный динозавр. Джерти раскланивалась, проделывала по команде Мак-Кея различные упражнения: поднимала правую ногу, затем левую. Иногда она упрямилась и не слушала его команды. А в конце совершался главный гэг всего представления — Уинзор Мак-Кей уходил со сцены и появлялся… на экране в пасти динозавра. Можно себе представить, какой эффект это производило на зрителей. Оживленный рисунок — это одно, а когда на ваших глазах человек во плоти вдруг превращается в рисованного человечка и играет вместе с нарисованным динозавром — это и сегодня могло бы поразить зрителей не только детского возраста. Таков был этот удивительный человек.

Кэролайн Лиф

Кэролайн Лиф

Она могла бы сделать гораздо больше, чем сделала. Но из того малого, что ей удалось, каждый фильм попал в историю. Впервые я посмотрел ее фильм, еще не будучи с ней знаком, и поразился. Это была дипломная работа, даже, может быть, курсовая, которую молодая студентка Кэролайн Лиф выполняла в том же Национальном киноцентре Канады. Фильм назывался «Петя и волк», по Прокофьеву. Он был сделан в технике порошка, которая нам тогда была совершенно незнакома. Черный порошок рассыпался по стеклу, и Кэролайн Лиф при помощи пальцев собирала этот порошок в определенные фигуры, образы. И так, передвигая этот порошок, она рассказала историю про Петю и волка на музыку Прокофьева. Причем она выбрала порошок не случайно, потому что именно эта техника позволила ей максимально использовать трансформацию материала. А у нее весь фильм был построен на трансформации. Дело в том, что по ее сюжету — она основывалась на музыке Прокофьева, а сюжет изобрела сама — волк все время превращался в какие-то другие предметы. Вот он волк и вдруг превращается в елку… С такими глазами! И это превращение происходит у нас на глазах.

Но по-настоящему она прославилась, приобрела мировую известность и попала в список «Десять лучших режиссеров мира всех времен» благодаря фильму «Улица» (The Street). Этот фильм выполнен в технике так называемой «ожившей живописи». Это тоже не классическая анимация, где движение строится на том, что один рисунок сменяется другим. Здесь рисунок лежит под камерой, а аниматор мазок за мазком меняет его изображение, так что получается полный эффект того, что живопись оживает. Это удивительный фильм по своей форме, по технике, но он удивителен и по духу. Еврейский мальчик рассказывает о своей семье. Фильм сделан по новелле знаменитого еврейского писателя Мордехая Рихлера. Он весь дышит такой теплотой, такой простотой и глубиной актерского проникновения, что, я считаю, не зря фильм признан одним из лучших во всей истории мультипликации.

У Кэролайн Лиф есть фильмы «Интервью», «Две сестры», в которых она также пробует новые техники. Это прирожденный искатель. И вот это ее искательство помогло ей сделать потрясающие фильмы, но оно же сослужило ей плохую службу. Она не остановилась на изобретениях, которые проявила в «Улице» или в фильме «Петя и волк». Она могла бы в этой технике создать еще много шедевров. Нет, ее волновало что-то совершенно другое, она с легкостью бросала приобретенное, разработанное — как говорится, «золотой песок» — и бралась за другое. Она стала делать фильмы, уже не имеющие прямого отношения к анимации, фильмы с большими куклами. И, честно говоря, эти фильмы намного менее интересны. Потом я не знаю, что с ней было.

А! Я не сказал о Кэролайн Лиф, что она еще сделала ряд фильмов. В частности, поразительный фильм, который называется «Филин, который хотел жениться на гусыне». Это тоже сделано при помощи черного порошка. Удивительно красивый и теплый фильм! Он и смешной и грустный одновременно. В нем есть что-то чеховское, как есть это в «Цапле и журавле» Юрия Норштейна. Но этот фильм сделан в совершенно другой технике. Вот удивительная, странная вещь — ты забываешь, перестаешь удивляться тому, как порошок может приобретать такие конкретные актерские функции, ты следишь просто за историей, тебя захватывают переживания, которые показывают филин и эта робкая гусыня. Вот когда забываешь о том, как это сделано, о том, что это вообще сделано, и проникаешься только в переживание, тогда можно сказать: «Это акт подлинного искусства».

Кэролайн Лиф — один из новаторов анимационного искусства наряду с такой старшей ее коллегой, женщиной, как Лотта Райнигер.

3 «Ж»

Режиссер — профессия мужская, тут и глотку нужно иметь луженую, и харизму, и голову светлую. Женщин к главному креслу съемочной площадки подпускали реже и с опаской — все чаще доверяли «хлопушку». Среди орды мужиков-киношников фемин немного: Вера Хитилова, Лилиана Кавани, Катрин Брейя, Лени Рифеншталь, Майя Дерен, наконец. Дальше — меньше. В России с этим делом еще хуже, ну, есть Кира Муратова — из старой гвардии, Рената Литвинова — из новой, Марина Разбежкина — из неигровой, из совсем свежих — Анна Меликян. По мнению многих критиков, сейчас происходит всемирная эмансипация кинематографа — от Америки и до Азии. Конечно же, это не обещает увеличения количества романтических мелодрам — в поступи француженки Клэр Дени, например, есть все от «мужского» кинематографа — жестокость, отчаяние… Некоторый взлет наблюдается и у нас. Мы постарались подобрать режиссеров трех разных поколений, стилей, форматов и аудитории, объединяет которых лишь принадлежность к прекрасному, пардон, полу
А. Вайнер. Женщины-режиссеры

Оксана Бычкова

Оксана Бычкова родилась в Донецке и до начала своей кинокарьеры работала журналисткой, в том числе около шести лет на радиостанции. В кино она пришла с Высших режиссерских курсов (мастерская Петра Тодоровского), куда попала случайно: она и не мечтала стать фильммейкером, более того, в юности ВГИК для нее был чуть ли не синонимом Голливуда. Оксана уже сняла два полнометражных фильма («Питер FM» и «Плюс один») и несколько короткомет-ражных работ, последняя — для сети парфюмерных бутиков — с участием актеров ее любимого московского театра «Мастерская Петра Фоменко».

Работы Бычковой — это набор незамысловатых трогательных аксессуаров «романтишной» барышни: юноша-архитектор живет на питерской мансарде, рассекает на велосипеде по городу и подрабатывает дворником («Питер FM»), иностранный чудак-кукольник приезжает в Москву и влюбляется в невзрачную переводчицу, у которой за окном бабулечки занимаются аэробикой, а от кухонного шкафчика отваливаются дверцы («Плюс один»). Все это и смешно, и должно радовать своей простотой и умелой игрой с клише, однако за вышеперечисленные рамки не выходит. Наверно, и не нужно. Достаточно вспомнить успех ее первого большого фильма. В тот момент я был в Москве, и практически все мои знакомые после просмотра валом повалили в Питер «на выходные», благо на носу как раз были майские праздники. Что зацепило зрителей, в принципе понятно — атмосфера: правильное соотношение домов, крыш, каналов и миленькой, весенней love-story. Девушки и юноши бродили по городу, искали выходы на (о, это сладостное словосочетание!) «питерские крыши» и невзначай отыскивали артефакты, упомянутые в фильме: кафе «Пьер» на ул. Белинского или дом на Фонтанке. Оксана заняла нишу трогательных комедий, чувствует себя там уютно и снимает нормальные фильмы, которые соберут своего зрителя, готового к разного рода паломничествам. Смущает только то, что сама она считает свои работы арт-хаусом.
А. Вайнер. Женщины-режиссеры

Валерия Гай Германика

Германика — оторва, блондинка и двоечница: школу вроде бы не закончила, вместо этого умотала в Лондон (или куда-то еще), вместо ВГИКа — занималась у Марины Разбежкиной в школе журналистики «Интерньюс». Пресса заинтересовалась ее фигурой после «Кинотавра», где Германика получила приз за лучший короткометражный фильм («Девочки»), снятый на хэндикам. Любимая тема — жизненные истории о девчонках и парнях пубертатного периода.

Первый полнометражный игровой («День рождения Инфанты» все-таки документальный) фильм Германики «Все умрут, а я останусь» вышел в 2008 году и сразу же засветился в параллельной программе Каннского фестиваля. Не последнюю роль в этом сыграл на редкость талантливый оператор Алишер Хамидходжаев, снимавший картину «с руки», будто имитируя манеру ранних «любительских» фильмов Германики. «Все умрут…» заметили все — коллеги по цеху, критики, но самое ценное — зрители. Мнения разошлись, одни обвинили фильм в чем ни попадя, например в «спекуляции на низости, преподносимой как знание жизни», другие оценили крутой старт 24-летнего режиссера, у которого получился драйвовый, реалистичный и в меру жесткий большой фильм, третьим он напомнил работы Лари Кларка или братьев Дарденн. Из «документального» периода своего творчества Валерия захватила любовь к неприкрашенным страстям — «Ягуары» на лестничных площадках, таскания за волосы и необузданное рвение продегустировать как можно больше вредных «привычек». В этом ей выгодно пособило увлечение а-ля «Сам себе режиссер». Правда, если раньше Германика старалась избегать сценария или хотя бы тщательно это скрывала, то в большом кино без него никуда. Вообще, вступив на гулкие подмостки Отечественного Кинематографа, Германика сильно изменилась. Все та же напористость и смелость у нее всегда при себе (как и камера), но почерк стал чуть глаже и ровнее: пусть она не стесняется пользоваться своими «большими» монтажными ножницами, фильмы действительно что-то потеряли. На мой взгляд, это можно назвать «кинотеатрдоковость» — они стали чуть меньше «синема верите», из них ушла недекоративная действительность, зато прибавилось кинематографа. В одном Германика пока абсолютно права — она снимает фильмы о том, что хорошо знает: старшеклассники, спальный район, конфликты с родителями. Хочется верить, что она пойдет дальше, потому что проблемами переходного возраста зрителя долго не покормишь.
А. Вайнер. Женщины-режиссеры

Светлана Баскова

Выпускница МАРХИ, художница и представительница московской постмодернистской тусовки, Светлана Баскова сняла свой первый фильм «Кокки — бегущий доктор» в 1998 году. Чтобы далеко не ходить, на роли актеров она задействовала своих друзей-художников: Сергея Пахомова, Александра Маслаева, Императора WAWA, Алену Мартынову. Состав актеров от фильма к фильму практически не менялся, разве что к ним присоединился профессионал — Владимир Епифанцев. Полнометражный трэш о докторе-неудачнике, снятый на любительскую камеру, был показан на фестивале сверхлюбительского кино «Sтык», восприняли его неоднозначно, что не помешало Светлане через год продемонстрировать там же свой второй фильм — «Зеленый слоник», спродюсированный еще одним художником — Олегом Мавромати. Тем самым, что распинал себя на фоне Храма Христа Спасителя. Фильмы Басковой — это жесть, чернуха и прочие ругательные слова, ее лентам точно не светят ни первый, ни второй показы. Несмотря на это, среди маргиналов она известна, на фестивалях ее крутят и награды ей вручаются.

Фильмы Басковой напоминают самодеятельность: актеры играют, будто нет никакого сценария, камера и свет максимально раскрепощены и подвижны. В большом кино можно было бы сказать, что режиссер добивается эффекта присутствия, но нет — здесь это один из элементов китча, нарочито дурного тона. Камеру укачивает, актеры творят черт-те что: бухают, меряются пиписьками, произносят длиннющие монологи, блюют и, как ни странно, рефлексируют. Несмотря на это, каждый окунувшийся в мрачное творчество трэш-феи Басковой и досмотревший фильм до конца поймет, что это не пустая трата кассеток ручной камеры, которой режиссер верна уже столько лет, — в ее картинах что-то есть. Есть Моцарт-старик, до которого не добралась завистливая рука Сальери, и гений с возрастом потух, есть рефлексирующий доктор, у которого не выходит главная операция в его жизни. Вполне себе живые люди, только вкупе с тем, как это сделано (нарочито неряшливо) и какие иллюзии прослеживаются (вплоть до библейских), картины Светланы производят впечатление потопа сознания, понять который с непривычки довольно сложно. Ну, а если анализировать не хочется, посмотреть все-таки стоит, хотя бы для того, чтобы увидеть Пахома, выкручивающего пируэты в чулках.
А. Вайнер. Женщины-режиссеры

Миша Волошин

Алексей Иванов: «Умею писать так, как хочу, и пишу так, как мне нужно, а не так, как получается». Беседа с Захаром Прилепиным

Отрывок из книги Захара Прилепина «Именины сердца. Разговоры с русской литературой»

Алексей Иванов родился в 1969 году в Горьком (Нижний Новгород), в семье инженеров-кораблестроителей. В 1971 году семья переехала в Пермь. В 1987 году после окончания школы поступил в Уральский государственный университет (Свердловск) на факультет журналистики, который оставил спустя год. В 1990 году перепоступил в УрГУ заново — на факультет искусствоведения и культурологии, который успешно закончил в 1996 году, защитив диплом по искусствоведению.

Работал сторожем, школьным учителем, журналистом, преподавателем университета, а также гидом-проводником в турфирме, что привело его к увлечению краеведением.

Дебютная публикация — фантастическая повесть «Охота на „Большую Медведицу“», состоялась в 1990 году в журнале «Уральский следопыт» (Свердловск).

Первая книга вышла в 2003 году.

Автор романов «Общага-на-Крови», «Географ глобус пропил», «Сердце Пармы, или Чердынь — княгиня гор», «Золото бунта, или Вниз по реке теснин», «Блуда и МУДО». Лауреат литературной премии имени Д. Н. Мамина-Сибиряка (2003), а также премий «Эврика!» (2004), «Старт» (2004), премии имени П. П. Бажова (2004), «Книга года» (2006), «Портал» (2006) и «Ясная Поляна» (2006).

Алексей Иванов — чуть ли не единственный современный литератор, который сумел спокойно выйти из числа «молодых писателей» и стать просто писателем. В молодых у нас ходят, пока не достигнут рубежа в полвека. Забавно об этом говорить, но мы ведь нисколько не преувеличиваем.

Иванов — писатель, казалось бы, понятный, с ясными этическими и культурными приоритетами, с очевидным мастерством, со своей стилистикой. С другой стороны, каждой его книги я ожидаю даже с некоторым ужасом: больше чем уверен, что Иванов может ещё написать такое, чего от него не ждёт никто.

Алексей, у вас есть какие-то объяснения вашей популярности, которая уже близка ко всенародной? Этот вопрос, право слово, без подвоха. Потому что по моему самому искреннему убеждению вы, как никто иной, своей известности достойны. Ваши крепкие, умные, без всякой спешки сделанные книги — тому порукой. Другое дело, что в России есть еще несколько, на мой вкус, равных вам по дару писателей (их мало, но они есть — и уж точно я имею в виду не себя), однако они не так одарены вниманием читателей. Может быть, у вас есть некий собственный рецепт?

В своё время, по утверждению критика Льва Данилкина, книги Иванова лежали в «Вагриусе» мертвым грузом. Известность пришла с изданиями в «Азбуке». Причем, пришла тогда, когда вы уже несколько устали ждать своего вдумчивого и отзывчивого читателя? Или нет?

— М-м… Начну отвечать с конца, хорошо? «Вдумчивого и отзывчивого» читателя я, как мне кажется, ещё не дождался. Точнее, не дождался появления такого читателя в интернете — а больше мне неоткуда черпать информацию. Без ложной скромности заявлю, что умею писать так, как хочу, и пишу так, как мне нужно, а не так, как получается. Пока это не признают, настоящего разговора с читателем, увы, не состоится. Ну, и будет считаться, что в «Пропитом глобусе» я писал про пьянство, в «Парме» — про колдовство, в «Золоте» — про золото, а в «Блуде» — про блуд.

Далее. В «Вагриусе» у меня был один-разъединственный «Географ», и больше ничего и никогда. Как он там продавался — я не в курсе. А имя мне сделала, разумеется, «Азбука», которая скупила все бездумно распроданные мною права и в «Вагриусе», и в «Пальмире», и в АСТ, и издала всё качественно, системно, профессионально и с хорошим информационным сопровождением.

За комплименты, конечно, спасибо. Наличие «равных», или «более талантливых», или даже «более умных» писателей меня нисколько не угнетает. Всем есть своё место, чего пихаться-то? А про «внимание»… Смотря по какому показателю судить. В телевизоре меня нет, следовательно, нет и внимания. В топ-листах?.. Да, «Блуда» туда пролезла, ну и что? Не думаю, что продажи моих книг выше, чем у Быкова, Латыниной, Полякова, тем более — Пелевина, Улицкой, Сорокина. Любой книгоиздатель вам скажет, что попадание в топ-лист — ещё не триумф. Любая книга сходит с высот продаваемости, но одни книги и потом продолжают продаваться стабильно и долго, хотя и не ураганно, другие же — всё, кирдык.

И ещё про то, что книга лежит во всех книжных магазинах… Может, это вовсе и не плюс. Вспоминается один исторический анекдот. Однажды в какой-то мелкий итальянский городишко приехал Карузо. Хозяин магазина грампластинок так разволновался, что заставил полки своего магазина пластинками Карузо, а все остальные пластинки убрал. И вот Карузо зашёл в этот магазин. Посмотрел — и удивился: «А где пластинки других певцов?» Хозяин же растерялся и ляпнул в ответ: «П-продали!..»

Еще до «Вагриуса» у ваших книг была очень длинная история ожидания — «Общага» ждала своего времени чуть ли не 15 лет, и еще 10 лет «Географ….». Вам не обидно? Или, на ваш взгляд, книги по большому счету ничего не потеряли?

— Книги-то не потеряли, я потерял… Конечно, обидно. Чего тут ещё сказать? Никакого возвышенного смысла в этом ожидании не было. Никакого опыта мудрости и терпения за это время я не приобрёл. Только разозлился, да и всё.

В досыл к предыдущим вопросам. По моему мнению, до сих пор ваше развитие как писателя шло исключительно по нарастающей. «Общага-на-Крови» — хорошая книга, а «Географ глобус пропил» — отличная. Но при всех совершенно очевидных плюсах «Географа…» — «Золото бунта…» просто сносит голову мощью, цельностью и — прошу прощения за, быть может, не самую удачную метафору — легко взятым огромным весом. «Золото…» — колоссальное строение, которое выполнено безо всякой заметной глазу авторской муки. Авторская задача изначально была велика, но возможности автора перекрыли её с лихвой.

Я и не ожидал увидеть что-то масштабное после «Золота…», но роман «Блуда и МУДО» оказался вовсе шедевром. Вы простите, что я вас так хвалю — но я радуюсь не за вас, а за русскую литературу.

А спросить хочу вовсе не о литературе, скорей, о жизни. Насколько мне дано понять механизмы бытия, ваша объективно успешная работа характеризует не только ваш талант, но и очень правильное отношение к жизни, к писательству, к своей, быть может, судьбе. Правильное: то есть такое, когда за каждый ваш шаг вперед вам некто, кто больше всех нас, позволяет делать еще один шаг; и судя по всему только радуется за вас… А? Что вы по этому поводу думаете?

— Захар, у меня голова отвалится кланяться на каждый ваш комплимент…

А вы не кивайте, вы глазами моргайте.

— …На такой вопрос невозможно ответить. Если всё это правда, то и вопрос не по адресу. Я же могу прокомментировать это лишь словами воннегутовского Малаки Константа: «Кто-то там, наверху, хорошо ко мне относится». Я всегда поступаю так, как считаю нужным. Это не гордыня, просто я уже привык так поступать, потому что очень долго мне нечего было терять, и я имел возможность делать всё по-своему, ничем не рискуя. Хотя я внимательно отношусь к советам тех, кого уважаю. Но вы судите только по одной половине моей жизни — вторая половина в тени, и о провалах, совершённых глупостях и несбывшихся ожиданиях я — как, наверное, любой другой человек — не рассказываю.

Меня очень развеселило, как вы однажды признались, бодро перечисляя, что «ничего не читали ни у Пруста, ни у Джойса, ни у Борхеса, ни у Буковски, ни у Бегбедера…» и т.д. Не остановившись на этом, добавили, что кроме названных, вы не читали Аксёнова, не читали Гладилина, не читали ещё кого-то. Это вообще позиция — мало читать или читать избирательно? Вам некогда? Неинтересно? Или есть ещё какие-то причины?

— Нет, это не принципиальная позиция, — просто так случилось. До студенческих лет я был провинциальным школьником, пожиравшим фантастику. В студенческие годы у меня просто не было времени на «модное» чтение. Вы знаете, каковы списки литературы в университете? Если читать всё, даже дышать будет некогда. А я был хорошим студентом (в смысле, честным) — и читал классику. После студенческих лет работал, но не зарабатывал даже на газеты. Ко всему прочему, только в университете я находился в гуманитарной среде, которая руководила чтением. Всё остальное время — в той среде, где чтение приравнивалось, скажем, к хождению по улицам в акваланге. Прокатитесь в любой провинциальной электричке — много вы увидите читающих книжку? Давно уж всё российское чтение на четыре пятых сосредоточено в Москве и Питере. Так что нет ничего удивительного, что в своей Перми я не только не прочитал того, что в Москве прочитали все, но даже и не слыхал об очень многих писателях и книгах. Вот вам безоценочная констатация факта. Ставить качество моих опусов в зависимость от моего чтения популярных романов настолько же необоснованно, насколько необоснованно мастерство парикмахера ставить в зависимость от того, густоволос он или плешив.

Советский исторический роман вас интересовал когда-либо? Любопытно было читать Чапыгина? Балашова? Злобина? Яна? Пикуля? Что-то из числа русской художественной исторической литературы повлияло на вас — отразилось в вас?

— Я и здесь почти невежда. Я не читал ни одной книги Чапыгина, Балашова и Злобина. У Яна читал только «Чингисхана». У Пикуля — «Нечистую силу» (подвернулась под руку) и «Реквием каравану…». Но «Реквием» — раз сто, потому что считаю этот роман замечательной поэмой. Из отечественной исторической литературы навскидку могу назвать только пару Толстых. Я более-менее ориентируюсь лишь в западной классике — и в литературе об Урале.

Но дело не в эрудиции. Я вообще не понимаю, как можно писать роман «про историю». Всё равно что писать «про земное притяжение». Исторический жанр пророс во мне из фантастики. Хороший фантаст всегда нарисует достоверную картину выдуманного им мира. Но мне эта задача показалась «облегчённой». Куда интереснее нарисовать достоверную картину, вписав в неё саму реальность, прошлую или настоящую — не важно. Поэтому историю я воспринимаю только как формат. И чем лучше ты знаешь историю, тем больше блеска в литературе. Так же у художника: чем больше он различает оттенков цвета, тем совершеннее его картина. Но выводить живопись из оптики настолько же нелепо, насколько нелепо выводить роман из летописи.

Вам уже говорили, что «Блуда и МУДО» — это, в известном смысле, антитеза «Географу…»? С позволения сказать, ровно противоположный способ познания мира? Что вы по этому поводу думаете?

— Мне уже говорили и про антитезу, и про эволюцию, и про перелицовку «Географа»… Но зачем так в лоб поверять одного героя другим? Поверяйте лучше время — ельцинскую Россию путинской, и наоборот. Из себя не вылезешь, и на мир всегда смотришь так, как привык. Словно крестьянин, который и в обсерватории автоматически поищет глазами киот в «красном углу». Если образ снова и снова выстраивается по одним и тем же опорным точкам (отношение героя к семье, к богу, к работе, к родине, к женщинам, к детям, к выпивке), это не значит, что везде — один и тот же герой (пусть и навыворот). Эти опорные точки — основные в самоидентификации человека, и менять их — глупое оригинальничанье. А поиск ключа, который превратил Служкина в Моржова, я могу уподобить поиску ключа, который превратил Родиона Раскольникова в Анну Каренину. Такого ключа нет.

Я с некоторым любопытством наблюдаю, как вы поругиваете Дмитрия Быкова. Помнится, я узнал о вас именно из его рецензии на «Географа…» в «Новом мире», и сколько потом с Быковым не встречался, он всегда отзывался о вас, как о восхитительном писателе. И тут вдруг выясняется, что он что-то такое о вас сказал, вам не понравившееся, и вы ему немедленно ответили, и еще потрепали за то, что Быков прочит в герои нашего времени раскаявшегося скинхэда. Что у вас за обмен колкостями? Всё-таки два самых известных писателя поколения сорокалетних.

Вы вообще обидчивый человек? Ходят упорные слухи, что Алексей Иванов удивительно обидчив. Или мы не будем поднимать провокационные вопросы?

— Непременно обижусь, если не поднимите провокационного вопроса!

Я не склонен видеть себя одним из двух «самых известных писателей поколения сорокалетних». Даже таких титанов, как Быков (не говоря уже обо мне, мегатитане), для поколения маловато. Быкова я считаю писателем необыкновенной силы. Этакий Шварценеггер в толпе кэмээсов. То, что вы назвали «колкостью», на самом деле не колкость, а моё несогласие с его позицией. Я не считаю «раскаявшегося скинхэда» героем нашего времени. Во-первых, поумневший дурак — не эксклюзив России нулевых годов. А во-вторых, это чересчур столичный персонаж. Свои Печорины были в любом губернском гарнизоне, а распространённость скинхэдов — московский миф, придуманный журналистами, потому что писать про скинхэдов — модно, безопасно и никто не проверит.

Это журналисты, кстати, и придумали, что я обидчивый. Злопамятный и ехидный — да. Хотя не всегда. Но часто. Журналисты сами обиделись на меня — уж и не знаю, за что. Видимо, они боятся, что кто-то заметит их лажу, а потому должны скомпрометировать вероятного лажателя. Но такой мотив — вещь подсознательная.

Подробнее о журналистах и критиках будем говорить? На ваш взгляд, есть какая-то структура в работе современной русской критики? Каковы её направления? Цели? Толстожурнальную критику читаете? Как к ней относитесь?

— Критику я читаю «по персоналиям». Я не всегда воспринимаю книгу так же, как Данилкин, Кузьминский, Топоров, Басинский или кто-то ещё из очень ограниченного набора имён, но мне всегда интересно, что скажут эти люди. Даже про книгу, которую я не читал. Потому что в их высказываниях — и эпоха, и ситуация, и личность говорящего. Мне нет дела до того, где работает критик и к какой группировке он примыкает. Не знаю, есть ли в современной русской критике структура. По текстам критиков её не видно — а про дружбы я иногда слышу, но быстро забываю.

Главенствующее направление критики, наверное, имеется, но оно не идеологического, а личностного плана: поиск в прочитанном повода для раздражения. Писатель — хоть кто — это такой пакостник, которого критик вытаскивает на публику за ухо: «Посмотрите, добрые люди, чего он натворил!..» Мне не нравится позиция, когда критик отождествляет себя с читателями. Критик — это лётчик-испытатель, который не может считать себя рейсовым пилотом. Тем более — пассажиром. Задача критика (опять же, по моему мнению) — ввести произведение в культурный оборот, если произведение-самолёт способно сделать хотя бы пару виражей в культурном пространстве, а не ввинтить сразу в штопор и хряснуть об асфальт. (Соответственно, задача литературоведа — объяснить, как произведение соотносится с ситуацией и традицией, то есть как и почему этот самолёт всё-таки летает.) Если критик не выполняет этой задачи, то при всём блеске своей речи, при всём знании литературы и столичных сплетен, при всём своём уме, он баянист, а не лётчик.

В чем главная проблема современных молодых писателей и критиков, как бывший молодой писатель, можете порассуждать на эту тему?

— Я вообще-то не вижу здесь отличия молодых от немолодых. Вилка очень проста: о чём пишут — того сами не знают, а чего знают — о том писать стесняются. Это не про всех, но про большинство. Впрочем, мне кажется, что так было всегда. А вот о критиках… Тут и рассуждать нечего. Хорошие критики пишут хорошие тексты. Чего пишут плохие критики — не важно, потому что это не критика. Слабые писатели всё равно нужны, а вот слабые критики — нет.

Политические взгляды есть у вас? (Впрочем, в России политические взгляды всегда больше самой политики — они и философские, и социальные, и порой религиозные, и какие угодно вообще.)

— Мой главный политический критерий таков: дадут эти мне работать — или не дадут? Дадут — значит, хорошие. Цинично, конечно, но уж больно хочется работать… Я до тридцати трех лет, как Илья Муромец, на печи просидел. Поэтому лоялен к любой политике, если, разумеется, она не геноцид и не ксенофобия, как лоялен к любой погоде, если это не смерч и не минус сто.

Я думал-думал, какая же политическая система мне нравится, и пришёл к выводу, что не нравится никакая. Мне не нравится, когда губернатора назначают не по деловым качествам, а по умению отдавать честь. Но мне не нравится, и когда вора выбирают губернатором за то, что он обещал на рубль снизить стоимость проезда в автобусах. И так далее по всем пунктам. Короче говоря, мне не нравится, что мир не идеален. И мне не нравится, когда миром управляют с точки зрения идеала — каких-нибудь «общечеловеческих ценностей». Всё равно, что требовать от инвалидов соответствия нормам ГТО.

Но политика — вещь производная, вторичная. А первично всегда согласие на приемлемое насилие. Когда политика напрямую завязана на экономику, это насилие будет реализовано в полном объёме — как и положено в бизнесе. Значит, надо сокращать количество вопросов, по которым мы согласны прогибаться. И для этого нужна вовсе не сила воли, даже политической. Нужна культура. Ведь не сила воли, а культура не даёт нам харкать на пол в Эрмитаже. И не отсутствие политической воли, а отсутствие политической культуры — в сумме — позволяет обществу примиряться с тем, что из него по пёрышку выщипывают его свободу. Мне кажется, дело не в политике, а потому для меня терпима любая политическая платформа, с которой электрички едут не в тупик.

Современной власти нужна литература? Зачем, на ваш взгляд, Медведев, Сурков и Путин встречаются с писателями? Стали бы вы встречаться с представителями власти? О чём бы вы их спросили?

— Захар, а вы сами можете придумать вопрос, про который не знаете, что ответит власть? (Кроме, разумеется, «есть ли жизнь на Марсе?») Все ответы власти нам известны априори. Но с представителями власти я бы стал встречаться. И не ради того, чтобы сфотографироваться с ними. Кстати, я уже бывал на таких встречах, где совместная фотосессия — главное содержание. Я не фотографировался, но не из высокомерия, а потому что всё равно фоток не пришлют: власть не станет гоняться за мной, как Шарик за зайцем, «чтобы фотографию отдать».

На встречу с представителями власти я бы пошёл (и хожу), чтобы выпросить денег или административную поддержку какого-либо проекта (например, съёмок фильма). Этому две причины. Первая — так проще добыть финансирование. И вторая: задача власти — формировать смыслы дня сегодняшнего. Если власть этого не делает сама, потому что не понимает, зачем ей это надо, я согласен сделать это за неё, потому что понимаю необходимость этих смыслов. А власть пускай оплачивает всю эту петрушку. Оплата из госбюджета — контрибуция на отсутствие собственной стратегии.

Литература же, по-моему, власти не нужна. Нужен лишь набор культурных брендов, на который водят послов, — Мариинка, Большой, Эрмитаж, Третьяковка… Так что живопись, балет, кино и всё прочее власти тоже по барабану. Но ведь есть такая вещь, как корпоративная культура. В корпоративной культуре успешного человека заложено, что такой человек читает модные и умные книги. Ну, вот новый русский дворянин — и читает. И в корпоративной культуре современной власти тоже заложено, что президент встречается с писателями, режиссёрами, художниками и артистами. Ну, президент — и встречается. А на хрена? Ни богач, ни политик не знают. Положено, блин, как лампасы генералу.

Конечно, я утрирую. Есть чиновники и бизнесмены, которые действительно всё понимают адекватно и поступают так, что просто шапку снять хочется. Но подобное — исключение. Сейчас я, рядовой обученный, хожу по генералам и выпрашиваю патроны, и самое трудное в этом деле — объяснить, зачем они, патроны, мне, солдату, нужны. Почему-то у нас мотивировать это должен солдат, а не генерал. Следовательно, в общей оценке я прав.

Захар Прилепин

Праведная Матрона Московская

Глава из книги Дмитрия Орехова «Русские святые и подвижники XX столетия»

Блаженная старица Матрона 1

Праведная Матрона Московская
(† 1952); 19 апреля (2 мая)

…Сила Моя совершается в немощи. 2 Кор. 12, 9

В конце сталинской эпохи под Москвой, на станции Сходня, почила сном праведницы Матрона
Дмитриевна Никонова, уроженка села Себено Епифанского уезда Тульской губернии. Эта неграмотная
женщина из крестьянской семьи родилась слепой.
Еще в юности в результате паралича она лишилась
способности самостоятельно передвигаться и последние пятьдесят лет жизни провела сидя. Матрона сочетала в себе черты юродивой, прозорливой
старицы и безмездной целительницы. От людей,
приходивших к ней за советом и исцелением, она
требовала только веры во Христа.

Детство святой Матроны

Блаженная родилась в 1881 году. У ее родителей — Дмитрия и Натальи Никоновых — было уже
трое детей — два сына и дочь. Еще до рождения Матроны мать задумала отдать ребенка в приют. Так бы
она и поступила, если бы не странный сон, приснившийся ей накануне родов: дивная птица, парящая
в вышине, птица с человеческим лицом и закрытыми глазами. Наталья посчитала этот сон за знамение
и не стала отдавать ребенка в чужие руки.

Когда блаженной было три года, она иногда выходила на улицу. Дети постарше стегали ее крапивой
и сажали в яму. И, спрятавшись, смотрели: вылезет
или нет. Матрона с трудом вылезала и шла домой.

Мать часто говорила ей: «Дитя ты мое несчастное!» А девочка отвечала ей: «Я-то несчастная!
У тебя Ваня несчастный да Миша!» 2

Ночью, когда все спали, слепая девочка пробиралась в красный угол, снимала со стены иконы и
в одиночестве, в полной тишине, играла с ними.


Дар прозорливости проснулся в Матроне с раннего детства. Ей было восемь лет, когда за какую-то
провинность отдали под суд Илью Горшкова, мужа ее родной сестры. Та не могла прийти в себя: детей
полная изба, что делать? «Подожди, придет твой
Илья!» — сказала Матрона. Сестра не поверила, отмахнулась. Вскоре Горшковы отправились в ригу,
молотить зерно. Матрона их предупредила: «Молотите быстрее, а то не успеете». Те только посмеялись:
«Что ты там предсказываешь, слепая?» Но только
начали работать, прибежал кто-то из односельчан:
«Илья пришел!»

Матрона предсказывала события и более значительные. Однажды она попросила у матери куриное
перо. Ободрав его, спросила: «Мама, видишь это перышко?» — «Да что ж его смотреть, ведь ты его ободрала». — «Вот так же обдерут и нашего царя-батюшку». (Потом, уже много лет спустя, Матрона говорила об императоре Николае II: «Пожалел народ, собой
расплатился! Знал наперед путь свой…»)

Слепой девочке-подростку открывалось то, что
было сокрыто от всех. Вскоре к ней начали ходить
посетители. Она указывала на события, которым
еще предстояло случиться, давала советы, как поступить. По молитве девочки люди получали исцеление
от болезней! Посетители оставляли родителям Матроны подарки; из обузы она превратилась в главную кормилицу семьи. Каждый день к избе Никоновых шли люди, тянулись повозки с больными из окрестных сел и деревень, со всего уезда, из других
уездов и даже губерний. В день приходило пять-шесть подвод, а иногда и больше.

Бог дал Матроне радость посещать монастыри
и различные святые места: дочь местного помещика
Янькова, добрая и благочестивая девица, совершая
путешествия в Киево-Печерскую, Троице-Сергиеву
лавры или в Петербург, всегда брала девочку с собой. В одно из этих путешествий Матрона получила
благословение отца Иоанна Кронштадтского.

Дмитрий Орехов. Русские святые и подвижники XX столетия. Обложка

Все это, конечно, удивительно. Девочка Матрона была слепа, неграмотна, не имела духовного руководства. Как же она заслужила свой удивительный дар?

Надо сказать, что в жизнеописаниях православных подвижников можно найти примеры, когда удивительные способности пробуждались у них в ранней юности и даже в детстве. Так, например, маленький Иванушка Сергиев уже в детстве пользовался
всеобщим уважением в родном селе Суре. К нему
приходили спросить о пропавшей лошади, просили
помолиться о больных, и он помогал… Рано стал помогать людям известный старец Гавриил Зырянов.
Будучи юношей, этот подвижник «старался постоянно пребывать в молитве, а ум и сердце держать в чистоте. Он был так чист и целомудрен, что соблазны
плоти и мира вовсе не интересовали его. В это время
у него начала открываться способность видеть и слышать все происходящее на дальних расстояниях
или знать, что думают другие. Много позже батюшка-старец понял, что эта способность зреть сокровенное
является у человека только при чистоте сердца» 3.

Прозорливость появляется тогда, когда сердце
очищается от греха, и прежде всего от гордости.
«Чистые сердцем Бога узрят», — говорится в Евангелии (Мф. 5, 8).

Наверное, причину необычайных способностей
блаженной Матроны тоже нужно искать в необыкновенной чистоте ее сердца.

Матрона терпеливо сносила обиды и с ранних
лет искала утешение только в молитве. Про нее говорили, что она выросла в храме: сначала с матерью,
потом одна, она бывала на каждой службе в себенской церкви. Не зная, где находится дочь, мать приходила в церковь. Матрона всегда стояла там на одном месте, за входной дверью слева, у западной стены. Всю службу девочка простаивала неподвижно,
будто спящая. Она хорошо знала церковные песнопения и тихонько подпевала клиросным.

Московская старица

Люди всегда искали советов старцев в трудных
ситуациях, не зная, как поступить. Тысячи людей
ехали к оптинским старцам, чтобы спросить, как
распорядиться имуществом, или получить благословение на брак. Шли с такими вопросами и к блаженной Матроне.

Вот интересный рассказ Зинаиды Александровны Карпиной, уроженки села Себено:

«Я уехала в Москву в шестнадцать лет, в общежитие к сестре, которая была старше меня на четырнадцать лет. Через два с половиной года меня стали
сватать за человека, которого я ни разу не видела.
Моя мама мне писала: „Дочка, даже если знаешь человека два дня, но если Матронушка благословит,
выходи. Москва — темный лес, это не дома, где всех
знаешь за несколько деревень“.

И вот я приехала на Сходню. Нашла домик, где
Матрона жила, а когда ехала, то думала (не нарочно,
лезло мне в голову): „Ничего она не понимает“.
В дверях меня встретила — потом я узнала — ее прислужница. Я не сказала, откуда я. Она мне говорит,
что Матрона сегодня больше принимать не будет.
Я сразу решила, что вот, я ехала, думала о ней плохо,
вот она меня и не принимает.

Одна комната была совсем закрыта, а другая на
один палец приоткрыта. И только я повернулась
уйти, как слышу ее голос из комнаты: „Татьяна Ивановна, пропусти, это дочка Дунина из Себена приехала“, — Татьяна Ивановна меня пропустила. Матушка мне не дала ничего говорить и сразу сказала:
„Это не твой жених, он всякими делами занимается;
ты скоро выйдешь замуж, и выйдешь вперед своей
сестры“. Еще сказала, что я к ней скоро приеду; и правда, через два месяца я к ней приехала, и она
мне сказала: „Это — твой муж, и ты будешь жить хорошо, только венчайся, до венчания ничего не позволяй“. И она мне читала молитвы над головой и три
раза сказала: „Будь честной христианкой, и будешь
жить хорошо“. Я так и сделала. Венчалась в Богоявленском храме. Сестра ездила ко мне в гости и тоже
вышла замуж в тот же дом…»

Рассказывают, что в мае 1946 года к матушке
привели женщину-комиссара в кожаном пальто,
только что приехавшую из Берлина. Муж ее погиб
на фронте, единственный сын сошел с ума. «Помогите, — сказала она, — больше идти некуда».

Старица выпрямилась: «Господь вылечит твоего
сына, а ты в Бога поверишь?» — «Я не знаю, как
это — верить…» — ответила коммунистка.

Блаженная помогла ей. Вскоре молодой человек
совершенно пришел в себя, был выписан из психиатрической больницы, поступил в университет 4.

Слепая старица точно знала, у кого из приходивших к ней был нательный крест, у кого нет. Иногда
она сердилась: «Кресты побросали, а ищут здоровья,
чтоб им Бог дал».

«Матронушка, помоги!» — просили ее. Она строго отвечала: «Я, что ли, помогаю? Бог помогает!»

В иной день к блаженной приходило до сорока
человек посетителей. Это, конечно, привлекало к ней внимание местных властей. Матроне часто приходилось переезжать с квартиры на квартиру. Рассказывают, что некоторые квартиры старица покидала спешно, за день или за два до прихода за ней
милиции. Она давала указание перевезти себя в
другое место, спасая от неминуемых репрессий не
только себя, но и хозяев… Однажды она не съехала.
К пришедшему за ней сотруднику милиции блаженная обратилась со словами: «Скорее иди домой, у тебя дома несчастье. А я на постели сижу, не убегу».
Тот поверил ей и поспешил домой, а там с его женой
действительно случилась беда — женщина обгорела
от керогаза. Милиционер вовремя отвез ее в больницу, она поправилась. Забирать Матрону этот сотрудник наотрез отказался.

В годы войны блаженная сообщала людям о
судьбе их близких. Говорила «ждите» или же «отпевайте». Ее односельчанка по фамилии Хитрова три
раза получала извещения о смерти мужа. «Жив, придет на Казанскую! Постучит в окошко», — твердила
свое Матрона. Кончилась война, и все, кто был жив,
вернулись, но его не было. Но пришел 1947 год, и
в день празднования Казанской иконы Божией Матери Тимофей Петрович Хитров действительно постучал в окошко.

Особенно много историй о ее чудесной помощи
рассказывают жители села Себено. Вот случай, который произошел вскоре после Великой Отечественной войны с Анной Выборновой, дочерью старосты
деревенской церкви.

«Приехал мой брат из Москвы к матери. И вот повели мы с ним корову продавать в Москву, на Белорусский вокзал, а оттуда — в Жаворонки. Мы прошли километров тридцать, когда обнаружили, что брат обронил где-то документы: и свои, и мои, и коровьи — все растерял. Он говорит: „Я сейчас застрелюсь! Куда мне деваться?“ Я назвала его дураком.
„А как же мы теперь пойдем?“ — „Будем Матрону
просить, и она поможет“. Вот это Матронушка! Давала нам путь и дом, где ночевать… Вот, за десять дней
мы дошли, корову привели, все благополучно. Брат
дивится: после войны патрули везде были, везде
останавливали, но нас нигде не остановили. Я брату говорю: „Ты видишь, какие чудеса!“ Он говорит:
„Вижу, Нюра!“ Потом я говорю: „Вот вернемся в десятом или одиннадцатом часу, поедешь к Матрюше?“ — „Поеду“.

Пришли мы с братом к Матроне, еще дверь не
открылась, а слышим ее голос: „Пускай, пускай их,
это свои. Я, слепая, всю дорогу с ней корову за хвост
вела“. А брату говорит: „Как это сестра моложе тебя,
а дураком назвала?“ Брат потом говорил: „У меня
волосы дыбом встали, ведь она с нами не шла, а все
знает!“„

В Москве Матрона сменила несколько адресов.
До войны она жила на Ульяновской улице и возле
Павелецкого вокзала (в домике у трамвайной линии), и в Сокольниках (в летней фанерной постройке), и в Вишняковском переулке (в подвале). Жила
у Никитских ворот, в Петровско-Разумовском, гостила у племянника в Сергиевом Посаде (Загорске),
в Царицыно… Дольше всего она прожила на Арбате,
в Староконюшенном переулке. Здесь в старинном
деревянном особняке, в огромной сорокавосьмиметровой комнате жила односельчанка Матроны  Е. М. Жданова с дочерью Зинаидой. Иконы в этой
комнате занимали три угла (“сверху донизу»). Перед образами висели старинные лампады.

Подобно многим подвижникам, ночью блаженная не укладывалась спать — лишь дремала, лежа на
боку, а долгие часы отдавала молитве. До последних дней блаженная регулярно исповедовалась и причащалась Святых Таин. День своей кончины она предсказала заранее и три дня принимала всех неограниченно — прощалась. Отпеть себя просила в церкви
Ризоположения на Донской улице, а похоронить —
на Даниловском кладбище, «чтобы слышать службу». (Там находилась одна из немногих действовавших в то время в Москве церквей.)

У мощей блаженной происходило множество
чудесных исцелений.

Прозорливость матушки Матроны

Еще девочкой Матрона стала просить односельчан, чтобы они собрали деньги: она решила заказать
для церкви образ Божией Матери «Взыскание погибших». Для многих это была возможность отблагодарить Матрону, которая им бескорыстно помогла. Но некоторые из жителей Себено были настроены скептически: один из мужиков дал рубль нехотя,
а его брат дал копейку — хотел посмеяться. Когда
деньги принесли Матроне, девочка все деньги перебрала, нашла этот рубль и копейку: «Мама, отдай им,
они мне все деньги портят».

Старица была абсолютно незрячей (под веками
у нее не было глаз), и тем не менее она имела представление о цветах. (Например, она учила, что не надо одеваться в темную одежду, подражая монашествующим.) Зинаида Жданова как-то сказала ей:
«Жаль, матушка, что вы не видите, какая земля и какой мир». И та ответила: «Бог однажды открыл мне
глаза и показал и мир, и творение Свое. И солнышко
видела, и звезды на небе, и все, что на земле, красоту
земную: горы, реки, травку зеленую, цветы, птичек».

Блаженная «видела» не только то, что происходило рядом, но и события далекого будущего. Ей
принадлежит интереснейшее предсказание, которое,
по-видимому, уже сбылось:

«Начнутся смуты, распри… Пойдут одна партия
на другую… Будут ходить по домам, спрашивать:
за кого? Будет резня». — «А что нам тогда отвечать?» — спросили тогда ее. — «Отвечайте: мы люди
верующие, кого Господь даст, тот и будет».

Старице было известно о ее будущем прославлении. «После моей смерти на могилку мою мало будет
ходить людей, только близкие… запустеет моя могилка… Но через много лет люди узнают про меня и пойдут толпами за помощью в своих горестях и с просьбами помолиться о них», — предсказывала она.

З. В. Жданова однажды сказала блаженной:
«Матушка, как жалко, что никто из людей не узнает, какие чудеса вы творите именем Бога». — «Как
это не узнают? Узнают!» — «Кто же об этом напишет?» — «Кто? Да ты и напишешь!»

Так оно и случилось — через сорок восемь лет.

Поучения блаженной

Блаженная была немногословна. Она не имела
образования, всю жизнь провела среди простых
людей. И поучения ее очень просты. Так, она часто
повторяла: «Зачем осуждать других людей? Думай
о себе почаще. Каждая овечка будет повешена за
свой хвостик».

И еще: «Если старые, больные или кто из ума выжил будут вам что-то неприятное или обидное говорить, то не слушайте, а просто им помогите. Помогать
больным надо со всем усердием и прощать им надо,
что бы они ни сказали и ни сделали». — «Матушка,
нервы», — говорили ей. «Какие нервы, вот ведь на
войне и в тюрьме нет нервов… Надо владеть собой,
терпеть», — отвечала блаженная. Была у нее и такая
пословица: «Человек человека скорежит — Бог поможет. Бог скорежит — никто не поможет!»

Старица предостерегала людей обращаться к гадалкам, целительницам: «Нельзя обращаться к бабкам, они одно вылечат, а душе повредят». Отучала от
суеверного отношения к снам: «Не обращайте на них
внимания: сны бывают от лукавого — расстроить человека, опутать мыслями».

Своих духовных детей она наставляла: «Ходи
в храм и ни на кого не смотри, молись с закрытыми
глазами или смотри на какой-либо образ, икону.
Не интересуйся священниками и их жизнью и не бегай, не ищи прозорливых или старцев».

Свято-Покровский ставропигиальный монастырь

Монастырь «Покрова на убогих домах» был основан в 1635 году первым царем из династии Романовых, Михаилом Федоровичем. До этого здесь уже
стояла деревянная Покровская церковь, а возле нее
было кладбище для бездомных, бродяг и казненных.

Монастырь был закрыт в 1920 году, а богослужение прекратилось шесть лет спустя. Колокольня
и купола храма были разобраны, обширное кладбище срыто (на его месте разбили парк культуры).

4 апреля 1998 года Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II освятил три придела Покровского храма. На купола Воскресенского
и Покровского храмов были подняты кресты.

1 мая 1998 года, в пятницу второй седмицы по
Пасхе, гроб со святыми мощами блаженной Матроны был торжественно перенесен в Свято-Покровский монастырь. Обитель встречала процессию колокольным звоном. А через год, 2 мая 1999 года,
двор монастыря снова заполнился народом. За праздничным богослужением, которое совершал Святейший Патриарх Московский и Всея Руси Алексий II, Матроне в последний раз была пропета
«вечная память». Затем Патриарх огласил с амвона
определение о канонизации в лике местночтимых
святых праведной Матроны Московской.

Ныне рака с мощами блаженной старицы Матроны находится в левом приделе церкви Покрова
Пресвятой Богородицы. Там же находится другая
святыня — икона Божией Матери «Взыскание погибших», написанная художником по благословению блаженной старицы.


Святая говорила: «Если народ теряет веру в Бога, то его постигают бедствия, а если не кается, то гибнет и исчезает с лица земли…»


Блаженная мати наша Матроно, моли Бога о нас!


1 По литературным источникам:

  • О жизни и чудесах блаженной Матроны. М., 1999
  • Православная Москва. Справочник действующих
    монастырей и храмов. М., 1999

2 Прошли годы, и оба брата стали деревенскими активистами, участвовали в раскулачивании крестьян. Во многом
из-за них блаженная всю жизнь не имела своего угла и вынуждена была переезжать с места на место.

3 Старец схиархимандрит Гавриил (Зырянов) и Седмиезерная Казанская Богородичная пустынь. М., 1991. С. 38-39.

4 К сожалению, ни о его дальнейшей судьбе, ни о судьбе
его матери ничего не известно.

Кризисные дивиденды

Отрывок из книги «Кризис есть кризис».

Сергей Солдатенков

«МегаФон», генеральный директор

Родился 16 июля 1963 года в Ленинграде. В 1986 году окончил Ленинградский институт авиационного приборостроения по специальности «радиоинженер». Служил в армии, работал в Ленинградском адмиралтейском объединении (ныне «Адмиралтейские верфи»). В 1992 году занялся бизнесом, работал исполнительным директором АО «Импекс-группа», гендиректором российско-британского предприятия АРС. В июле 1994 года занял пост гендиректора первого петербургского сотового оператора ЗАО «Дельта Телеком». В июне 1999 года стал заместителем гендиректора ОАО «Телекоминвест». С апреля 2000 года — заместитель гендиректора по коммерческим вопросам, генеральный директор ОАО «Петербургская телефонная сеть» (позже преобразовано в ОАО «Северо-Западный Телеком»). В 2002 году назначен вице-президентом ООО «Объединенная компания ГРОС». С 27 марта 2003 года — генеральный директор ОАО «МегаФон». Увлекается теннисом и путешествиями. Женат, есть сын.

ОАО «МегаФон». Компания образована 22 мая 2002 года на базе санкт-петербургского ЗАО «Северо-Западный GSM» с присоединением ЗАО «Соник Дуо» и ряда других региональных сотовых операторов. Имеет лицензии на предоставление услуг сотовой связи во всех регионах России. По данным AC&M Consulting, занимает третье место на российском рынке с абонентской базой 43,7 млн человек и долей 23%. Акционеры — шведско-финская сотовая компания TeliaSonera, «АФ Телеком холдинг» Алишера Усманова и Holmpton Limited, принадлежащая «Альфа-групп». Выручка в 2008 году — 175,45 млрд руб., чистая прибыль — 44,32 млрд руб. В компании работает более 18 тыс. человек.

Ситуация

«В целом по стране наши позиции лучше»

— Какое влияние на бизнес «МегаФона» оказал финансовый кризис? Что пришлось скорректировать, от чего пришлось отказаться?

— В первом квартале мы отказались от некоторых маркетинговых проектов. На рыночную эффективность большое влияние имеет количество абонентов в Москве. Примерно 30-35% EBITDA все операторы получают в этом городе. Мы на столичном рынке третьи по численности абонентской базы, и это обстоятельство сказывается на эффективности, но зато в целом по стране наши позиции лучше. Мы хотим стать первыми по объему выручки от услуг мобильной связи России в конце этого года, а в Москве — к концу следующего. Уже сейчас, даже с учетом нашей позиции в Москве, разница с МТС по EBITDA margin составляет всего 2%. А по количеству абонентов нас некорректно сравнивать, так как МТС исходит из своей шестимесячной политики учета, а мы с «Вымпелкомом» — из трехмесячной.

<…>

Стратегия и тактика

«Хотим добиться лидерства путем органического роста»

— В начале прошлого года «Вымпелком» купил «Голден Телеком» («Билайн Бизнес»), получив, таким образом, выход на рынок фиксированной связи и широкополосного доступа в Интернет, а АФК «Система» рассматривает возможность покупки МТС другой своей «дочки» — «Комстар-ОТС». Что предпримет «МегаФон»? Не могли бы Вы подтвердить или опровергнуть информацию, что Вы делали due diligence «Синтерры», «Комстар-ОТС» и «Ростелекома».

— Мы ведем переговоры с большим количеством компаний — как региональных, так и федеральных. Но не все готовы продаваться и в качестве возможного варианта предлагают обмен акциями. Наша стратегическая цель — к 2012 году стать лидером широкополосного доступа в России — как проводного, так и беспроводного. По нашим прогнозам, рынок широкополосного доступа поделят четверо игроков — «Связьинвест», «Комстар» плюс МТС, «Вымпелком» плюс «Голден Телеком» и «МегаФон». Эти участники могут получить по 25% рынка. Но мы говорим о том, что нам лидерство в сегменте широкополосного доступа в Интернет должно обойтись вдвое дешевле, чем другим. Например, «Вымпелком» купил «Голден Телеком» за $4,3 млрд. Если мы захотим приобрести похожую компанию, то она должна стоить в несколько раз меньше. Покупка «Голден Телекома» осуществлялась на пике рынка по максимальной цене, сейчас о таких ценах остались одни воспоминания. Если все будет складываться удачно, то до конца года мы потратим на широкополосный доступ до $500 млн. Дальше все будет зависеть от поведения наших конкурентов. Если они по разным причинам заморозят широкополосный доступ, то у нас появится уникальная возможность за меньшие деньги создать сети, равноценные тем, которые есть у них.

— Вы уже определились с технологией?

— Технология не имеет принципиального значения, так как абоненту важна услуга, а не техническая платформа. Мы планируем использовать все имеющиеся на рынке технологии. Конечно, развивать ADSL не будем: это уже позавчерашний день. Потенциально интересные нам «Акадо», NetByNet и «ЭР-Телеком» используют оптоволокно. Там, где применимы технологии 3G, будем развивать 3G, если продукт будет привлекательным для корпоративных клиентов. Сейчас в тестовом режиме в сетях третьего поколения мы получаем скорость 21 Мбит/с — это уже очень много, но так как за счет развития технологий скорость растет с каждым днем, то вполне возможно, что через два-три года она достигнет 40 Мбит/с.

<…>

— По нашей информации, в середине марта совет директоров «МегаФона» утвердил стратегию развития сотовой розницы, предполагающую строительство монобрендовой сети. Почему Вы решили делать ставку на такую модель? Сколько салонов Вы должны открыть и в какие сроки? Кто персонально будет развивать это направление?

— До конца года мы планируем открыть примерно 500 собственных салонов, сейчас их около 300, а вместе с франчайзинговыми — 1,5 тыс. Открывать такое же количество точек, как у конкурентов, мы не намерены, так как хотим ценой меньших затрат добиться нейтрализации их активности на рынке сотовой розницы. Если бы не шаги «Вымпелкома» или Александра Мамута (в сентябре прошлого года предприниматель Александр Мамут приобрел 100% «Евросети», а после продал 49,9% ритейлера «Вымпелкому». — Ред.), то сегодня этот вопрос не возник бы вовсе. У нас уже есть опыт развития собственной розницы в регионах, где удалось добиться 30-процентной доли в продажах, — это рынки Самары и других регионов Поволжья. Но даже при таких показателях маржа там нулевая. Вся розница убыточна.

В этом легко убедиться, проведя оценку по международным стандартам.

Мы не ставим задачу окупить розницу через продажу телефонов, наша цель — работать над повышением качества абонентской базы, продавать новые услуги. Идеологически мне очень нравится западная модель, когда оператор субсидирует покупку телефона, но при этом заключает с абонентом долгосрочный контракт. В этом случае клиент лоялен и не бегает от одного оператора к другому. У нас эта модель не работает: купив телефон за $1, человек может забыть о нас навсегда, ведь закона, страхующего наши риски, нет. Пока мы только экспериментируем с продажами iPhone, который можно купить за 49 руб. при заключении контракта.

В числе прочих своих обязанностей курировать сотовую розницу будет мой первый заместитель по операционной деятельности Валерий Ермаков.

— Но при этом «МегаФон» заключил маркетинговое соглашение с «Евросетью». По нашей информации, речь идет о продаже ритейлером фиксированного количества контрактов за вознаграждение в размере $167- 172,8 млн, в качестве обеспечения этих средств Вы получили опцион на 25,1% «Евросети», которым владел «Вымпелком». Так ли это? Какое место в вашей новой розничной стратегии занимает подобное сотрудничество?

— Этот шаг необходим, ведь мы работаем не в безвоздушном пространстве, а на конкурентном рынке. Соглашение сроком на полтора года даст нам время построить свою собственную розницу. Мы надеемся, что «Евросеть» выполнит свои обязательства по этому контракту и реализует не менее 7,2 млн SIM-карт за полтора года. Раскрыть коммерческие параметры соглашения я не могу, это коммерческая тайна, но это порядок называемых вами цифр.

— Аналогичные переговоры с «Евросетью» вела МТС, но она утверждает, что отказалась от этого шага из-за неуверенности в качестве абонентской базы, привлеченной таким способом.

— В том, что привлеченные таким способом абоненты будут ненадежными, я не сомневаюсь — я в этом уверен. Но это касается всех ритейлеров, так как они борются за продажи, что автоматически ухудшает качество новых абонентов.

— У вас есть подобные соглашения с другими ритейлерами, например со «Связным»?

— Нет, были с «Телефон.ру» и «Цифроградом», но можно считать, что этих игроков больше нет на рынке, а значит, нет и соглашений. Но у нас есть партнерские программы с региональными дилерами. В прошлом году мы не прибегали к специальным мерам по стимулированию роста абонентской базы, а по итогам года подключили самое большое количество абонентов.

Дилеры объясняют это тем, что наш продукт сам по себе легче продавать. Мы не входим и не планируем входить в капитал ни федеральной, ни локальной розницы, а намерены развивать партнерские отношения.

<…>

— Вы запустили продукт «Просто», позиционируя его как оператора-дискаунтера. Уже есть первые результаты?

— По предварительным данным, «Просто» привлекает 3 тыс. абонентов в день, но этой информации мало для того, чтобы здраво оценить результаты. Если эти пользователи общаются только с абонентами, пользующимися этим же продуктом, радоваться нечему. Первые выводы можно будет сделать только в июне, когда накопится достаточная статистика, тогда же будет принято решение, развивать этот проект дальше или заморозить. При запуске мы ставили цель — стимулировать людей потреблять более дешевую связь внутри своей группы, но вместе с тем совершать и более дорогие звонки абонентам «МегаФона». Предварительно мы закладывались на то, что средний счет абонента в Москве будет составлять 250 руб. «Просто» — это не очередной тариф «МегаФона», это новая бизнес-модель: отдельный call-центр, отдельная номерная база, биллинг и за счет снижения затрат более дешевая связь.

— Вы ждете, что конкуренты предпримут похожие шаги?

— Думаю, что у конкурентов нет возможности сделать подобный шаг. Мы применили такое решение в столице, так как по количеству абонентов занимаем на московском рынке третье место. Но я не удивлюсь, если завтра «Евросеть» с «Вымпелкомом», а МТС со «Связным» запустят проект виртуального оператора (MVNO). Сейчас, когда нагрузка на сети второго поколения упала, появился свободный ресурс.

— Намерена ли компания корректировать инвестпрограмму в связи с девальвацией рубля? Какой курс доллара по отношению к рублю Вы считаете критичным?

— Свои инвестиционные планы мы уже скорректировали. В прошлом году наши инвестиции составили $2 млрд, а на этот год заложен $1 млрд.

Акционеры нас полностью поддерживают в намерении бороться за лидерство в развитии сетей третьего поколения изначально, а не догонять конкурентов, как мы были вынуждены раньше. Мы приняли решение строиться в отдельных субъектах РФ и, если там бизнес-кейс будет положительным, будем инвестировать. Наши коллеги такие крупные инвестиции, как мы, позволить себе не смогут, но, безусловно, лицензионные условия выполнят все. Финансовая устойчивость «МегаФона» не очень зависит от курса рубля.

Наша программа хеджирования, проводимая в течение двух лет, позволила даже заработать в условиях ослабления курса рубля, что частично перекрыло убыток от переоценки внешних займов, номинированных в иностранной валюте. Она стабилизирует нашу чистую прибыль, уменьшая изменения по статье «чистые доходы / убытки» за счет курсовой разницы. В четвертом квартале, когда рубль упал значительно, мы фактически заработали $19 млн за счет курса.

Вот если курс доллара по отношению к рублю составит сто к одному, то нам будет так же плохо, как и всей российской экономике, а стоимость доллара около 35-40 руб. нас не пугает.

<…>

— В ближайшее время ваши конкуренты, «Вымпелком» и АФК «Система», запустят в коммерческую эксплуатацию сети мобильного телевидения по технологии DVB-H. Намерены ли Вы развивать мобильное телевидение, насколько перспективна, на ваш взгляд, технология DVB-H? Интересно ли «МегаФону» участвовать в программе цифровизации телевидения, которая должна завершиться к 2015 году? В каком виде?

— Мы заняли выжидательную позицию. Сейчас это направление активно развивает МТС вместе со своими коллегами из АФК, но результата я пока не вижу. Надеюсь, что этот проект будет более успешным, чем i-mode (технология, предназначенная для адаптации интернет-контента и услуг для мобильных телефонов, для подписки на услугу необходим телефон с ее поддержкой. — Ред.), когда МТС пришлось просто списать инвестиции. Если наши конкуренты успешно справятся с задачей, то мы сможем взять за основу их модель. Несколько похожая ситуация уже была — с RBT (услуга замены гудков вызова выбранным музыкальным фрагментом. — Ред.). Мы и МТС использовали разные модели, а «Билайн» ждал результатов, чтобы определиться с тем, какая же из них более выигрышная. В прошлом году «Билайн» применил нашу модель и сегодня уже догнал МТС в этом сегменте рынка.

Построить на наших сетях технологию DVB-H легко, но для нормального функционирования этой услуги нужно решить вопрос ее наполнения. Что касается цифровизации телевидения, то нам никто подобное сотрудничество со стороны государства не предлагал, более того, я даже не слышал о таких намерениях.

— В начале этого года новый гендиректор «АФ Телеком Холдинга» Владимир Желонкин заявил, что его основной задачей на этом посту станет обеспечение синергии между различными телекоммуникационными активами Алишера Усманова. Например, «МегаФон» мог бы создать совместные предприятия с интернет- и медиакомпаниями, которые занялись бы продвижением мобильного контента. Насколько интересно подобное сотрудничество «МегаФону»?

— Пока нет, но мы над этим работаем. Однозначно одно: никакого killer application ждать не стоит, в контентном бизнесе пока нет такой ниши, заняв которую можно взорвать весь рынок. Мы сейчас работаем над тем, чтобы наши абоненты проводили больше времени в социальных сетях, таких, например, как «Одноклассники» и «В контакте», изучаем возможности сделать так, чтобы каждая из сторон зарабатывала на этом деньги. Пока даже сложно сказать, когда такие услуги могут появиться.

Луг зеленый

Андрей Рубанов. Хлорофилия

  • М.: АСТ, 2009

Россия через сто лет.

«Была когда-то нефть, и газ, и уголь, и камешки, и металлы цветные, но давно уже все распродано, а деньги по ветру пущены. Была культура великая, но ушла через телевизор, как через унитаз».

Андрей Рубанов проектирует будущее, продлевая линии настоящего. Использует для этого ясные и четкие линейные гиперболы. Такие, что не поспоришь.

Вот например. Сейчас мы продаем нефть и газ, а завтра они кончатся, и тогда будем продавать пространство: сдадим Сибирь в аренду китайцам. Сейчас мы (ну ладно, не вы) смотрим «Дом 2», а завтра в миллионах квартир установят видеокамеры, и все желающие будут участвовать в реалити-шоу «Соседи». Сегодня Россия почти ничего не производит, а завтра она не будет производить совсем ничего: на испытаниях супертанка генерал разбивает пульт управления и видит надпись «Сделано в Китае». Сегодня в Москве строят дома в 25-30 этажей, а завтра обычным станет дом в 100 этажей. Численность населения РФ непрерывно падает с 1995 года, сейчас она составляет 142 млн. человек, а через сто лет останется 40 млн. Сейчас в Москве живет 10,5 млн. жителей, завтра москвичей окажется 40 млн…

Стоп! То есть вся страна — в Москве? А периферия? — «Банды дикарей. <…> Язычники, которые молятся автоматному патрону, козьему вымени или, например, Великому Резиновому Противогазу…». Гражданами Москвы-России они, конечно, не считаются. Уже не считаются.

Все очень правдоподобно, не правда ли? Правдоподобно настолько же, насколько убедителен линейный прогноз: «Если все и дальше так пойдет, то завтра…». Слава Богу, история учит, что подобные прогнозы никогда не сбываются, но для создания сатирической антиутопии их вполне достаточно. В конце концов, как у всякого большого писателя, у Рубанова любой вымысел говорит о реальности, а любая фантастика — о современности.

Правда, получается не совсем сатира и уж совсем не антиутопия. В будущем — никакого тоталитаризма. Сверхтехнологический мир, очень удобный для жизни. Чипы и камеры слежения победили коррупцию, быть чиновником — тяжкая обязанность. Более того, совершилось то преображение человека, о котором как о конечной цели мечтали утописты. Нет ни зависти, ни тщеславия, ни ненависти. Нет ни политики, ни долгов. Зато есть надежнейшие, отпечатанные в Китае, рашн рублз с портретом Аллы Пугачевой. Китайской ренты хватает на всех. Полная личная свобода. Девиз страны — «Никто никому ничего не должен». А государство выдает каждому по потребностям (кроме элитной недвижимости, конечно).

Если бы Рубанов ограничился только изложенным выше, то можно было бы сказать — отлично сделано, ставим на полку между Замятиным и Пелевиным. Но он выдал еще одну метафору — совершенно неожиданную, невероятную, поразительную.

Эта метафора — трава.

Сколько русский народ придумал разных присловий про траву? «А там хоть трава не расти». «Худую траву с поля вон». «Слышно, как трава растет». «Все травой поросло». «А нам трын-трава».

В романе Рубанова Москва поросла травой. Каждая травинка — размером с Останкинскую телебашню. Срубить-спилить нельзя — тут же вырастает новая. Более того, мякоть этой травы — сильнейший психостимулятор, доставляющий потребителю чистую радость без всяких последствий. Потребители не заставили себя ждать: элита закидывается таблетками с концентратом, простой народ лопает горстями сырую мякоть.

Форма и содержание травы кардинально меняют структуру общества и его систему ценностей. Высшая ценность — солнце, которое заслоняет трава. О статусе человека говорит только одно: на каком этаже он живет. Девяностые этажи — элита. Шестидесятые — средний класс. Все, кто живет ниже среднего уровня и не видит солнца — «бледные слои населения», «бледные люди». Двадцатые — уже трущобы. О первом этаже страшно даже подумать.

Что до ценностей, то у большинства бледных «травоедов» их вообще не осталось. Они могут питаться одной травой и лежать по целым дням неподвижно, испытывая чистую радость и поглядывая в ящик на «Соседей». При этом отношение государства к травоедению — примерно как сейчас к марихуане. Вообще-то запрещено, но не очень страшно и не особенно преследуется; идут разговоры о легалайзе. Но это до поры до времени. До той поры, пока не выяснится, что безвредная, казалось бы, трава постепенно превращает людей в саму себя — в растения. И первыми пускают корни не бледные травоеды, а как раз те жители высших этажей, которые получали радость в концентрированном виде…

Пересказать роман невозможно. В каждом абзаце — новые выдумки, в каждом предложении — новые смыслы, фантазия автора безбрежна, как вид с сотого этажа. Но при этом все придумки образуют стройную систему и «завязаны» на одну метафору, на один центр — траву (а сама трава, похоже, не имеет центра: это огромная грибница).

Что же такое трава? Интерпретаций может быть сколько угодно. Месть природы культуре. Энтропия. Божий дар, манна. Тяга к свету и покою. Возвращение к корням, почве. Расчеловечивание. Безволие. «Трава есть наша национальная нелюбовь к порядку». «Это наша бестолковость. Русская». Пофигизм («хоть трава не расти»). Постмодернизм. Египетская казнь. Конец истории. Список может быть продолжен, но не может быть завершен.

Блестящий роман Рубанова помогает осознать главную тенденцию современной литературы — поиск всеобъемлющей Метафоры Русской Жизни. Писатели предлагают метафоры социального строя здесь и сейчас («опричнина» Сорокина), истории («самозванство» Юзефовича, «армада» Бояшова), состояния психики современного интеллигента («список» Быкова), социума и психики в целом («вампиризм» и «оборотничество» Пелевина; «метемпсихоз» Петрушевской), и т. д. При этом в лучших образцах литературы последних двух лет Метафора становится, во-первых, предметной, а во-вторых, многодонной, обозначающей все перечисленное сразу — «шахта» Хуснутдинова, «библиотека» Елизарова, теперь вот и «трава» Рубанова.

Многодонная метафора есть символ.

Если все это не говорит о новом символизме, то о чем это говорит?

Ссылки

Андрей Степанов

Андрей Рубанов. Хлорофилия

Отрывок из нового романа

Мультимиллионеру Петру Глыбову, известному под прозвищем Продавец солнца, было тридцать девять лет. Журналисту Савелию Герцу — пятьдесят два. Взрослый мужчина шел брать интервью у сопляка-выскочки. Поднимаясь на девяносто первый этаж в шикарном, отделанном в стиле «псевдо-нео-хай-тек» лифте, журналист воображал себе снисходительные ухмылки, пренебрежительные взгляды и прочие нуворишеские фокусы. «Впрочем, — размышлял Савелий, — это можно как-то повернуть, построить материал на ноте тонкого презрения, подпустить интеллигентной издевки».

Все кнопки огромного вип-лифта, начиная с девяносто девятой, вместо привычных цифр снабжены были иероглифами и надписями на кириллице: «Только для китайцев». Висящая рядом дацзыбао лаконично напоминала про уголовную ответственность за незаконное вторжение на частную территорию.

Бесшумно ступающий, как бы бесплотный камердинер — босой, однако в полотняной пиджачной паре, — проводил Савелия в обширный гулкий зал. Миллионер Глыбов, совершенно голый, занимался спортом: прыгал на батуте. За стеклянными стенами переливалась в знойном мареве умопомрачительная панорама: белые и серые здания, пирамиды, конусы и параллелепипеды, меж ними, густо, зеленые острия стеблей. Супергород, техногенное чудо. Уникальное свидетельство могущества человеческого гения, однажды за пятьдесят часов побежденное примитивными растениями.

Еще выше — голубое небо, застегнутое на желтую пуговицу.

Савелий вздохнул.

У дальней стены миллионеровой резиденции, возле полыхающего камина, в шезлонгах возлежали, лениво кидаясь друг в друга конфетными обертками, голографические модели Бриджит Бардо и Эмми Уайнхаус, — обе полуголые.

— Здорово, журналист! — взмывая к потолку, зычно провозгласил Глыбов. — Присоединяйся!

— Спасибо, — вежливо отозвался Савелий. — Боюсь, шею сломаю.

— А ты не бойся. — Миллионер сделал сальто. — Сломаешь — куплю тебе другую!

— Вы очень любезны.

— Давай свои вопросы, — велел Продавец солнца. — Только быстро. И сделай два шага в сторону. Ты загораживаешь мне солнце.

Савелий торопливо повиновался и щелчком пальцев включил имплантированный в ладонь диктофон.

— Господин Глыбов, — с нажимом произнес он, — я представляю серьезный аналитический журнал. Нас читают влиятельные люди. Я собираюсь поднять в разговоре важные темы, и мне бы хотелось…

— Я понял, — небрежно ответил миллионер и соскочил на пол. Приблизился, протянул мускулистую руку: крупный, разящий потом самец, излучающий неприятное, избыточное здоровье. — Я понял, — повторил он. — Извини. Я забыл, что в наше время существуют серьезные журналы. Вчера ко мне приходил один дурак, тоже из какого-то журнала. Спрашивал, сколько оргазмов я имею в неделю и кто делает мне маникюр…

— Ваши оргазмы, — вежливо ответил Савелий, — наш журнал не интересуют.

— Ага, — кивнул миллионер. — А чьи оргазмы интересуют ваш журнал?

— Лично меня интересуют только мои собственные оргазмы.

Глыбов расхохотался, продемонстрировав великолепные зубы, покрытые ярко-красным лаком.

— Ладно. Выпить хочешь? Пожрать? Чаю, кофе, сигару, кальян? Будь как дома.

— Если можно, воды.

— Воды? — Миллионер жестом отпустил камердинера. — Много пьешь? Это правильно. Пойдем, я сам тебе налью.

Прошли в глубину зала, к огромным креслам, к стойке с напитками. Глыбов всмотрелся в лицо Савелия и вдруг спросил:

— Ты ходишь в мои солярии?

— Нет.

— Почему?

— В моем кругу, — сухо объяснил Савелий, — принято считать, что ваши солярии предназначены для бледных.

— А ты, значит, не бледный, — ухмыльнулся Глыбов.

— Бог миловал.

— Молодец. Присядь.

Журналист кивнул. Черт бы побрал этих нуворишей. Хоть бы халат накинул.

— Господин Глыбов, — начал он. — Мы пишем о людях, добившихся… э-э… успеха. Журнал называется «Самый-Самый». Понятно, что сегодня, в первые годы XXII века, когда средняя продолжительность жизни составляет девяносто семь лет, само понятие успеха выглядит анахронизмом. За семьдесят лет активной жизни каждый из нас имеет возможность успеть везде и всюду. Лично я, например, чемпион Москвы по трехмерному бильярду и кандидат философских наук. В обществе, где никто никому ничего не должен, успех гарантирован каждому…

— Понятно, — перебил миллионер и наконец завернулся в халат. — То есть я в мои сорок — зеленый пацан и при этом — хозяин большого дела. Такова тема интервью.

— Угадали.

— С чего начнем?

— С биографии.

Глыбов сел, мощными глотками осушил свой стакан и вздохнул.

— Биография моя скучная. Ничего особенного. Родился на окраине. Среди бледных. На девятом этаже. У нас в Балашихе трава растет густо. Сплошной полумрак. Я годами не видел солнца. Первый солярий — дешевую китайскую кабину — купил в восемнадцать. Сейчас у меня двадцать тысяч кабин. Любой, даже самый бледный человек может позагорать в моей кабине, потому что это дешево…

— Я знаю, — небрежно произнес Савелий. — Читал рекламные проспекты. А почему восемнадцатилетний Петр Глыбов решил посвятить жизнь именно соляриям?

Миллионер пожал плечами:

— Покойный отец часто рассказывал про старые времена. Когда каждый имел бесплатно столько солнечного света, сколько захочет. Я слушал его и думал: почему раньше было так, а сейчас иначе? В школе меня учили, что настоящее всегда лучше прошлого. Прошлое — это дикость, голод и беззаконие. Но я смотрел за окно и видел, что все не так. У моей страны солнечное прошлое и серое настоящее. Мне говорили, что прогресс — это хорошо. А я не понимал, что это за прогресс такой, если сегодня я вынужден платить за то, что вчера доставалось даром? Я догадался, что цивилизация устроена по простому принципу: никто никогда ничего не может получать бесплатно. В этой системе лучше быть тем, кому платят, чем тем, кто платит. Недостаток солнечного света приводит к дефициту в организме витамина А. Мне платят за этот витамин. Вот и все.

— Что же. — Савелий кивнул. — Коротко и ясно. А продавать свои услуги бледным гражданам — ваш принцип?

— Мой принцип — давать людям то, в чем они нуждаются.

Савелий вдруг понял, что сидящий перед ним молодой, атлетически сложенный, дочерна загорелый человек очень некрасив. А был, вероятно, даже уродлив — до тех пор, пока пластический хирург не переделал ему нос и губы.

«Ага, — подумал опытный журналист Герц, — тут мы имеем скрытый комплекс. Перед нами сублимант. Отсюда страсть к богатству, мускулы и прочее. Бесплатно, видать, ему девчонки не давали. А умные фразы насчет прогресса подобраны и выучены задним числом».

— Вы, — продолжил разговор Савелий, — очень популярны среди бледных слоев населения.

Миллионер отмахнулся:

— Мне наплевать. Я не искал популярности. Все, чего я хотел, — это переехать с двенадцатого этажа на девяностый. Чтоб наслаждаться солнцем.

Журналист помедлил. Дальше предполагался блок основных вопросов. За некоторые из них можно и в морду получить. Вон какие у этого малого кулачищи…

— Ходят слухи, — начал он, — что ваша империя — гигантская финансовая пирамида. Что вы вынуждены непрерывно расширяться, ставить новые и новые кабины. Говорят, что вы в долгах и ваши прибыли не покрывают издержек…

— Я никому ничего не должен, — спокойно ответил Глыбов.

Савелий проделал амортизирующий жест.

— Разумеется. Никто никому ничего не должен. Но я слышал, что вам помогают, как говорится, по дружбе…

— Эти слухи распускают завистники, — небрежно отмахнулся Продавец солнца. — Вообще-то, любезный, мне полагается оскорбиться. Если вы опубликуете предыдущую реплику, я немедленно подам на ваш журнал в суд. Что значит «по дружбе»? Дружба — удел гангстеров и бледных.

«Можно дать как заголовок», — тут же прикинул Савелий.

— Даже дети знают, — продолжал Глыбов, — что кредиты запрещены — таков залог устойчивости национальной экономики. Официально заявляю: вся моя финансовая отчетность прозрачна и опубликована. Иначе, кстати, я бы не стал генеральным спонсором проекта «Соседи».

— А правда, что все спонсоры проекта «Соседи» сами обязаны войти в проект?

— Правда.

— То есть вы, Петр Глыбов, — участник проекта?

— Угадали.

— И здесь, — Савелий осмотрелся, — везде объективы? За нашей беседой наблюдают?

Миллионер кивнул и хмыкнул:

— У меня тут сто пятьдесят камер. Но вы не волнуйтесь. Обычные разговоры не интересуют «Соседей». Подумаешь, журналист пришел поговорить с бизнесменом. Вот если бы мы с вами поговорили, потом напились, потом подрались, а потом помирились, а в знак примирения вызвали баб, напились с бабами и повторно подрались, уже из-за баб, — тогда могли бы попасть в топ-сто. А если бы, допустим, бабы тоже подрались, из-за нас, и стали душить друг дружку колготками — тогда нам обеспечено местечко в топ-пятьдесят…

— Забавно, — задумчиво произнес Савелий. — Обычно люди с вашим уровнем жизни не любят «Соседей».

— Я тоже не люблю. Но чего не сделаешь в интересах дела! — Продавец солнца захохотал, осушил еще один стакан воды марки «дабл-премиум» и вдруг застеснялся. — Между прочим, — он понизил голос, — по условиям контракта я обязан не только участвовать в проекте, но и рекламировать его.

— Исключено, — быстро ответил Савелий. — Повторяю, у нас серьезный журнал. Я не могу допустить, чтобы текст содержал элементы рекламы.

— Тогда, — весело произнес миллионер, — мы закончим интервью прямо сейчас.

Савелий вздохнул:

— Черт с вами. Рекламируйте.

— Это быстро, — великодушно сообщил Глыбов. — В проекте «Соседи» новая акция. Только в этом месяце. Любого желающего могут подключить в одностороннем режиме. В вашем доме не поставят камер, но вы сможете наблюдать за теми, у кого они есть. Вас не видят — зато вы видите всех… Плюс архив: топ-тысяча за прошлый год. Вы смотрите самое интересное. Чужие спальни. Женские раздевалки. Тюрьмы…

— Тюрьмы тоже подключены?

— У тюрем огромные рейтинги. В прошлом году арестанты центральной тюрьмы опустили известного убийцу и насильника Дронова. Трансляция вошла в топ-десять. Кстати, злодея поймали исключительно благодаря «Соседям». И еще одно: моя компания бесплатно установила в центральной тюрьме двадцать пять соляриев.

— Замечательно, — отреагировал Савелий. — Но хватит о «Соседях». Вернемся к вашей персоне. Правда ли, что вы ненавидите травоедов?

— Правда, — твердо ответил Глыбов. — Поедать траву — удел животных.

«Это тоже вариант заголовка», — решил журналист.

— Вы согласны с тем, что власти не способны бороться с травоедением?

Миллионер отмахнулся:

— Я не намерен критиковать власти. Я лояльный гражданин. Власти ничего никому не должны. Критика властей неизбежно ведет к разрушению персонального психологического комфорта…

Савелий вспомнил, что хотел подпустить в интервью тонкую издевку, и перебил:

— Простите, но это банально. Звучит как цитата из школьного учебника. Вы не любите травоядных, но каждый день видите, как мякоть стебля продается на каждом углу. Как вы с этим миритесь?

Глыбов посерьезнел. Его простое лицо не имело возраста, это мешало Герцу адекватно воспринимать собеседника. Издержки омолаживающих технологий, ничего не поделаешь.

— А кто вам сказал, — произнес миллионер, — что я с этим мирюсь? Я финансирую работы по изучению феномена стеблероста. У меня своя лаборатория.

— И есть успехи?

— Есть.

— Расскажите.

— Не имею права. Результаты засекречены в соответствии с законом. Могу сказать только то, что знают все. Трава выросла в течение двух суток. Логично допустить, что она засохнет так же быстро, — это первое. Второе: надо найти центр грибницы. Выяснить, что представлял из себя зародыш. Семя. Зерно. Сейчас мы расшифровываем геном травы, потом попытаемся клонировать зародыш — в нем разгадка. Понимаете?

Савелий кивнул, наблюдая, как лицо его собеседника меняется. Напряжение в уголках губ слабеет, глаза загораются интересом.

— Однажды, — тоном ниже продолжил миллионер, — мы убьем ее. Люди проснутся и увидят, что ее больше нет.

— Но тогда ваши солярии никому не понадобятся.

— Да, — почти нежно выговорил Глыбов. — И я закрою свой бизнес.

— Но чем вы тогда займетесь?

— Черт его знает. Какая разница?

— Вы потратили на свой бизнес двадцать лет, а сейчас…

— Слушай, друг, — грубо перебил Глыбов. — Ты говоришь, что я самый-самый. Весь из себя успешный и все такое. Я купил свою первую кабину в восемнадцать лет. В двадцать у меня было пять кабин. В тридцать — полторы тысячи кабин. Ты сказал, что ты чемпион и кандидат наук — а я не видел в своей жизни ничего, кроме кабин. Утром просыпался и думал: вот, у меня сто сорок две кабины и мне нужна сто сорок третья. Двадцать лет мне снятся только кабины. Стандартные кабины. Кабины для инвалидов. Детские кабины. Модель «Солнышко»… Если завтра мои кабины перестанут приносить прибыль, — первое, что я сделаю, это лягу спать и просплю месяц. И только потом, когда высплюсь, подумаю, чем заняться.

— И все-таки — чем же?

Миллионер закинул руки за голову.

— Наверное, уеду. На периферию.

— Ого, — с уважением пробормотал Савелий. — Вы бывали на периферии?

— Я везде бывал. Даже на Луне. А на периферии — тем более. Арендуешь три-четыре танка, берешь охрану — и поехал. А лучше — на вертолете…

— И как впечатления?

Продавец солнца встал, сунул руки в карманы халата и посмотрел на Савелия как на старого врага. Теперь он не выглядел самодовольным толстосумом, но и мечтательность исчезла. Савелий почувствовал угрозу личному психологическому комфорту.

— Если ты, — Глыбов ткнул в журналиста пальцем, — хороший журналист — а судя по вопросам, так оно и есть, — то прекрасно знаешь, что такое периферия. Ты спрашиваешь меня, Петра Глыбова, каковы мои впечатления от периферии? Ты бы еще спросил, каковы мои впечатления от могилы моего папы. Какие, черт возьми, могут быть впечатления?! Я видел огромные пустые пространства. Заброшенные города. Бескрайние поля, заросшие бурьяном. Там есть все. Банды дикарей. Медведи-людоеды. Язычники, которые молятся автоматному патрону, козьему вымени или, например, Великому Резиновому Противогазу…

Савелий вспомнил, что в лесах под Нижним Новгородом действительно есть община, где молятся Великому Резиновому Противогазу (костюмированное шоу для рисковых богатых туристов, прилетающих на собственных вертолетах), — и личный комфорт был восстановлен.

Тем временем Глыбов мрачно продолжал:

— Мой дед был военным человеком, полковником. Он часто говорил, что мы просрали свою страну. Теперь мне остается только повторить его слова. Он давно умер, мой дед. И это хорошо. Вовремя умер. Иначе он увидел бы, как китайцы в холодной Сибири выращивают хлеба в десять раз больше, чем выращивали русские в самые лучшие годы на самых лучших черноземах. Мы едим китайские яблоки и китайское мясо. Мы конченая нация. У нас был шанс, мы могли все исправить, даже после того, как полмира затопило. Даже после того, как впустили китайцев! Но трава нас доконала. Теперь людям совсем ничего не нужно. Они жрут мякоть стебля и смотрят «Соседей». Вы давно бывали на нижних этажах? Там, где вечная тень? Где выходят из квартир только для того, чтобы купить воды и позагорать в моих кабинах? Где женщины не рожают детей, потому что им лениво?

Савелий молчал.

— Вчера, — Глыбов медленно прохаживался перед сидящим журналистом, — мне звонили старые приятели. Мы вместе росли. Они рассказали, как возле дома, где я родился, бандиты повалили стебель. Толпа растащила триста тонн мякоти в полчаса. Арестовано пятьдесят человек. А еще у нас там теперь новая мода. Среди самой бледной молодежи. Криминальный альпинизм. Ночью забираются по стеблю на самый верх, чтобы отрубить верхушку — в ней самая сласть…

— Я слышал, — кивнул Савелий. — За последний месяц пятеро разбились насмерть. А вы, как я понял, не забываете товарищей своей бледной юности.

Глыбов кивнул и произнес, словно нехотя:

— Всех, кто захотел, я давно переселил на сороковые этажи.

— А были такие, кто не захотел?

— Да. Мать до сих пор не хочет. Говорит, ей и так хорошо.

— Понимаю.

— Ни хера ты не понимаешь, — буркнул миллионер. — Там, внизу, особенно по окраинам, своя жизнь. Все бледные, все веселые. Молодежь, особенно парни, сплошь «друзья». Народ постарше — «соседи». Мякоть жрут килограммами. Самый шик — сырая субстанция, без всякой возгонки. Накидают в тарелку — и ложками… Я у мамы бываю раз в неделю. Темнота, грязь, плесень, все спят по четырнадцать часов. Продуктовые лавки заколочены досками. Канализация не работает. Потому что не нужна. Никто ничего не ест. Даже чай не пьют. Только воду. Бесплатную, государственную. Из-под крана. Вот о чем ты напиши. А то, — Глыбов покривился, — «серьезный журнал, важные темы»…

— На этажах ниже двадцать пятого, — спокойно возразил Савелий, — ничего не происходит. Вы сами сказали — люди спят по четырнадцать часов. О чем тут писать? Один мой знакомый когда-то в молодости собирался роман сочинить. «Бледные люди». Переселился на седьмой этаж — и сел сочинять.

— Сочинил?

— Нет. Я пришел к нему в гости через полгода после его переезда. Главная его забота была — раз в день ложечку мякоти проглотить. Он был довольный, счастливый, глаза блестят… Лицо цвета сырого цемента. Сальные волосы. С тех пор я его не видел.

— Вот и разыщи, — посоветовал миллионер. — И напиши о нем.

— Сначала о вас, — возразил Савелий. — Прошу прощения, но ваши слова про конченую нацию и страну, которую просрали, не попадут в текст интервью. Это чересчур. По-моему, у нас не все так плохо. Да, мы мало работаем. Да, нас осталось сорок миллионов. Да, быт травоядных граждан отвратителен. Но зато мы счастливы. Россия очень богата. Да, мы потеряли Петербург, впустили чужой народ в Сибирь, но у нас колоссальные территории на Луне…

— Болван, — грустно вздохнул Глыбов. — В Сибири текут реки. Там растут кедры, белочки по веточкам прыгают. А на твоей Луне уже десять миллионов лет — один только прах ледяной. И больше ничего. Я летаю туда каждый год. Летаю на китайском челноке. И гуляю по Океану Бурь в китайском скафандре…

— Но что здесь плохого? Они производят, мы — пользуемся. Они нам должны, а мы никому ничего не должны.

Миллионер презрительно кивнул:

— Да. Конечно. Знаешь что? Тебе надо залезть на батут.

— Зачем? — удивился Савелий.

— Попрыгай, поймешь, — с ненавистью произнес Глыбов. — В верхней точке прыжка ты испытываешь невесомость. Зависаешь на миг и думаешь: вот оно, так называемое счастье. Ты ничего не весишь и никому ничего не должен. Ничего не должен, даже собственным весом не обременен — хорошо, правда?

— Я слышу в ваших словах иронию.

Глыбов выпрямился и вздохнул:

— Тебе показалось. Еще вопросы?

— Вопросов много, но…

— Да, — перебил миллионер. — На сегодня хватит. Оставайся на обед. Будут девки. Группа «Стоки Блю» в полном составе.

— Благодарю. — Савелий покачал головой. — Я не любитель.

— Я тоже. Но девки забавные. У всех троих синтетические связки и гортани. У одной под Марию Каллас, у другой под Любовь Орлову, у третьей под Кристину Агилеру. Хорошо поют. Но самое интересное начинается, когда они не поют. Две родились на шестом этаже, одна — на седьмом. Очень веселые. Дуры дурами. Мякоть жрут три раза в день. Десятую возгонку…

— Десятую?

— Ну, или одиннадцатую.

Савелий покачал головой:

— Простите, но для поднятия настроения мне не нужны девки с синтетическими гортанями.

— А мне нужны.

— Вы не производите впечатления счастливого человека.

— Угадал, — широко улыбнулся Глыбов. — Знаешь почему? Потому что я не счастливый человек. В отличие от тебя.

— Много забот?

— Много, — скучным голосом ответил миллионер. — У меня на фирме, представь себе, люди стали пропадать. Бесследно. За полгода — трое…

— Известный феномен, — кивнул Савелий. — Эскаписты. Наш журнал писал об этом. Обрывают социальные связи, бросают семьи, переселяются на нижние этажи, заводят гарем из бледных женщин и погружаются в беспредельное травоедство.

— Это не эскаписты, — отрезал Глыбов. — Тех легко вычислить по сигналам микрочипов. А мои исчезли, как не было. Их сигналы пропали.

— Так не бывает.

— Бывает. Если выбраться за пределы Москвы. На пери¬ферию.

Савелий улыбнулся и встал.

— Человек из Москвы, — сказал он, — не способен жить за пределами Москвы. Каждого из нас на периферии ждет только голодная смерть.

Ссылки

Андрей Хуснутдинов. Столовая Гора

  • М.: Эксмо, 2009

Издатели позиционируют роман как мистический триллер, но это, конечно, не масслит. Если бы Франца Кафку перенести в наше время и заставить: а) закончить Горный институт, б) 100 раз подряд посмотреть «Твин Пикс», в) писать только на бесполом и безликом языке эсперанто, г) пройти райтерские курсы по изготовлению бондианы, д) уяснить, что такое экологическая катастрофа, коррупция в правоохранительных органах и золотовалютные резервы, — а потом сказать ему: «Франц, соедини-ка в один текст свои романы „Замок“ и „Процесс“», то получилась бы «Столовая гора». Честно говоря, первый раз в жизни не могу понять, чем понравилась книга. Всегда ценил живой язык — но здесь удовольствие от стиля такое же, как от аудиозаписи резки металла. Герои? Ни одной человеческой фигуры, одни манекены с фамилиями типа Рихтер или Мариотт, у которых вместо мозга чип с программой: все скрывать, всегда отвечать вопросом на вопрос, палить по приказу, выбалтывать тайну по кусочку через каждые 10 страниц. Сама тайна? Но ее разгадки все равно нет, есть лабиринт ветвящихся версий, замкнутых друг на друга. Сюжет? Вместо него маятник, который качается по такой формуле: было — не было — все может быть (кстати, не это ли формула исторической науки?). Наверное, секрет того, что от книги не оторваться, — в двух вещах. Во-первых, антураж: Замок, опрокинутый в землю, гигантская шахта, дантовская адская девятислойная воронка глубиной три километра, а вокруг — по-швейцарски милый курортный городок. Во-вторых, символика. Любой образ у Хуснутдинова — что домик, что теленок, что бассейн, что промзона, что золотой сертификат — это символ глубиной в те же три километра с девятью этажами смыслов. Записывайтесь в спелеологи — не пожалеете.

Андрей Степанов

Александр Генис. Бродский: поэт в Нью-Йорке

Эссе из книги «Частный случай»

Morton, 44

«Видимо, я никогда уже не вернусь на Пестеля, и Мортон-ст. — просто попытка избежать этого ощущения мира как улицы с односторонним движением», — писал Бродский про свою нью-йоркскую квартиру, в которой он дольше всего жил в Америке. Опустив промежуточные между Ленинградом и Нью-Йорком адреса, Бродский тем самым выделил оставшиеся точки своего маршрута.

Улица Мортон расположена в респектабельной части Гринвич-Виллидж, что напоминает эстетский район Лондона — Блумсбери. Впрочем, в лишенном имперского прошлого Нью-Йорке, как водится, все скромнее: улицы поуже, дома пониже, колонн почти нет.

То же относится к интерьеру. Но фотография, как театр, превращает фон в декорацию, делает умышленной деталь и заставляет стрелять ружье. Все, что попало в кадр, собирается в аллегорическую картину.

Что же — помимо хозяина — попало в фотографическую цитату из его жилья? Бюстик Пушкина, английский словарь, сувенирная гондола, старинная русская купюра с Петром Первым в лавровых листьях.

Название этому натюрморту подобрать нетрудно: «Окно в Европу». Сложнее представить, кому еще он мог бы принадлежать. Набокову? Возможно, но смущает слишком настойчивая, чтоб стоять без дела, гондола. Зато она была бы уместным напоминанием о венецианских корнях Александра Бенуа, одного из русских европейцев, которых естественно представить себе и в интерьере, и в компании Бродского.

Имя западников меньше всего подходит этим людям. Они не стремились к Западу, а были им. Вглядываясь в свою юность, Бродский писал: «Мы-то и были настоящими, а может быть, и единственными западными людьми». Этот Запад, требовавший скорее воображения, чем наблюдательности, Бродский не только вывез с собой, но и сумел скрестить с окружающим.

«Слово „Запад“ для меня значило идеальный город у зимнего моря, — писал Бродский. — Шелушащаяся штукатурка, обнажающая кирпично-красную плоть, замазка, херувимы с закатившимися запыленными зрачками„.

К удивлению европейцев, такой Запад можно найти не только в Венеции, но и в Нью-Йорке. Отчасти это объясняется тем, что руин в нем тоже хватает. Кирпичные монстры бывших складов и фабрик поражают приезжих мрачноватым — из Пиранези — размахом. Это настоящие дворцы труда: высокие потолки, огромные, чтобы экономить на освещении, окна, есть даже херувимы — скромная, но неизбежная гипсовая поросль фасадов.

Джентрификация поступила с останками промышленной эры лучше, чем они могли рассчитывать. Став знаменитыми галереями, дорогими магазинами и модными ресторанами, они не перестали быть руинами. На костях индустриальных динозавров выросла изощренная эстетика Сохо. Суть ее — контролируемая разруха, метод — романтизация упадка, приметы — помещенная в элегантную раму обветшалость. Здесь все используется не по предназначению. Внуки развлекаются там, где трудились деды — уэллсовские элои, проматывающие печальное наследство морлоков.

Культивированная запущенность, окрашивающая лучшие кварталы Нью-Йорка ржавой патиной, созвучна Бродскому. Он писал на замедленном выдохе. Энергично начатое стихотворение теряет себя, как песок в воде. Оно преодолевает смерть, продлевая агонию. Любая строка кажется последней, но по пути к концу стихотворение, как неудачный самоубийца, цепляется за каждый балкон.

Бродскому дороги руины, потому что они свидетельствуют не только об упадке, но и расцвете. Лишь на выходе из апогея мы узнаем, что высшая точка пройдена. Настоящим может быть только потерянный рай, названный Баратынским заглохшим Элизеем.

Любовь Бродского ко всякому александризму — греческому, советскому, китайскому (“Письма эпохи Минь») — объясняется тем, что александрийский мир, писал он, разъедают беспорядки, как противоречия раздирают личное сознание.

Историческому упадку, выдоху цивилизации сопутствует усложненность. И это не «цветущая сложность», которая восхищала Константина Леонтьева в Средневековье, а усталая неразборчивость палимпсеста, избыточность сталактита, противоестественная плотность искусства, короче — Венеция.

Она проникла и на Мортон, 44 — как Шекспир, дом Бродского скрывал за английским фасадом итальянскую начинку. Стоит только взглянуть на его внутренний дворик, чтобы даже на черно-белом снимке узнать венецианскую палитру — все цвета готовы стать серым. Среди прочих аллюзий — чешуйки штукатурки, грамотный лев с крыльями, любимый зверь Бродского, и звездно-полосатый флажок, который кажется здесь сувениром американского родственника. Недалеко отсюда и до воды. К ней, собственно, выходят все улицы острова Манхэттен, но Мортон утыкается прямо в причал.

Глядя на снимки Бродского возле кораблей, Довлатов решил, что они сделаны в Ленинграде. На этих фотографиях Бродский и правда выглядит моложе. Мальчиком, говорят, он мечтал стать подводником, в зрелости считал самым красивым флагом Андреевский.

Вода для Бродского — старшая из стихий, и море — его центральная метафора. С ним он сравнивал себя, речь, но чаще всего — время. Одну из его любимых формул — «географии примесь к времени есть судьба» — можно расшифровать как «город у моря». Такими были три города, поделивших Бродского: Ленинград — Венеция — Нью-Йорк.

Учитель поэзии

Всю свою американскую жизнь — почти четверть века — Бродский преподавал, что никак не выделяет его среди западных, но отличает от российских коллег. Когда выступавшего перед соотечественниками Бродского не без сочувствия спросили, как он относится к преподаванию, он ответил: «С энтузиазмом, ибо этот вид деятельности дает возможность беседовать исключительно о том, что мне интересно».

Профессорские обязанности, помимо чуть ли не единственного постоянного заработка, дают поэту то, к чему он больше всего привык, — вериги. Условие, ограничивающее свободу преподавателя, как сонет — поэта, — более или менее относительное невежество студентов. По правилам игры, во всяком случае так, как их понимал Бродский, аудитория следит за лектором, ведущим диалог с голым стихотворением, освобожденным от филологического комментария и исторического контекста. Все, что нужно знать студенту, должно содержаться в самом произведении. Преподаватель вытягивает из него вереницу смыслов, как кроликов из шляпы. Стихотворение должно работать на собственной энергии, вроде «сосульки на плите» (Фрост).

Хотя студентами Бродского чаще всего были начинающие поэты, он, как и другие ценители литературного гедонизма — Борхес и Набоков, учил не писать, а читать. Иногда он считал это одним и тем же: «Мы можем назвать своим все, что помним наизусть».

Тезис Бродского «Человек есть продукт его чтения» следует понимать буквально. Чтение — как раз тот случай, когда слово претворяется в плоть. Нагляднее всех этот процесс представляют себе поэты. У Мандельштама читатель переваривает слова, которые меняют молекулы его тела. С тем же пищеварением, физически меняющим состав тела, сравнивает чтение Элиот. Нечто подобное писал и Бродский: «Человек есть то, что он любит. Потому он это и любит, что он есть часть этого». Учитель поэзии в этом культурном метаболизме — фермент, позволяющий читателю усвоить духовную пищу. Оправдывая свое ремесло, Шкловский говорил, что человек питается не тем, что съел, а тем, что переварил.

Бродский тоже описывает свою методологию в биологических терминах. Разбирая стихотворение, он показывает читателю, перед каким выбором ставила поэта каждая следующая строка. Результат этого неестественного отбора — произведение более совершенное, чем то, что получилось у природы.

Биологией отдает даже любовь Бродского к традиции. Метр созвучен той гармонии, которую тщится восстановить искусство. Он — подражание времени или даже его сгусток, выловленный поэтом в языке. Классические стихи сродни классицистическому пейзажу, которому присущ «естественный биологический ритм».

О соразмерности человека с колонной рассказывают снимки Бродского в Колумбийском университете. Среди ионических колонн и изъясняющихся по латыни статуй он выглядит не гостем, а хозяином.

Двусмысленность этого фона — классические древности в стране, где не было и Средневековья, — оборачивается тайной близостью нью-йоркской и петербургской античности. И та и другая — продукт просвещенного вымысла, запоздалый опыт Ренессанса, поэтическая и политическая вольность.

Бродский вырос в городе, игравшем в чужую историю. В определенном смысле отсюда было ближе до античности, чем из мест не столь от нее отдаленных. В Петербурге счет идет всего лишь на поколения, а не на тысячелетия. В таких хронологических рамках «Ленинграду» выпадает роль варварского нашествия, обогатившего античный ландшафт руинами. С ними петербургский миф приобрел ностальгический оттенок, необходимый каждому имперскому преданию. Из этой хотя упаднической, но благородной атмосферы соткалась плеяда поэтов и писателей, которая выросла в развалинах пусть коммунальной, но роскоши. В их домах с обильной лепниной и многочисленными соседями не хватало многого необходимого, зато было много лишнего. За убожество интерьера с лихвой расплачивалось окно, из которого можно было выглянуть не только в Европу, но и в ее прошлое. За этот подарок Бродский щедро расплатился, прибавив русской поэзии античность, столь же вымышленную и столь же настоящую, как та, что соорудил из себя город, который он называл переименованным.

Что касается Америки, то ее сенаты и капитолии — прямая параллель имперскому Петербургу, где даже Медный всадник вместе с Лениным на броневике восходят к Марку Аврелию.

Лицо

Бродский любил повторять слова Ахматовой о том, что каждый отвечает за черты своего лица. Он придавал внешности значение куда большее, чем она заслуживает, если верить тому, что ее не выбирают. Бродского последнее обстоятельство огорчало. Он бы взял себе похожее на географическую карту лицо Одена. Беккет был запасным вариантом: «Я влюбился в фотографию Самюэля Беккета задолго до того, как прочел хотя бы одну его строчку».

Люди синонимичнее искусства, говорил Бродский. Старость отчасти компенсирует разницу. Она помогает избежать тавтологии — время на каждом расписывается другим почерком. Главное тут, конечно, глубокие, как шрамы, морщины.

Бродский сравнивал со шрамами строчки, оставленные пером. Объединение двух метафор дает третью — лицо как страница, на которой расписывается опыт. Лицо — это всегда готовое к ревизии сальдо прожитой жизни.

Морщины — иероглифы природы. Мы обречены их носить, не умея прочесть. И все же они лучше стихов рассказывают о прожитой жизни. В конце концов, морщины говорят не об отдельных словах, а сразу обо всем словаре, иначе — о поэте, чье лицо больше самого полного собрания сочинений, потому что написанное в нем уживается с ненаписанным.

В этом смысле банальный ответ Бродского на стандартный вопрос («Над чем работаете?» — «Над собой») оборачивается выгодным для фотографии признанием. В отличие от картины, снимок — как реликвия. Он не передает реальность, он — след, который реальность оставляет в нем. Фотография — посмертная маска мгновения. «Жизнь — кино, фотография — смерть», — цитируя Сьюзен Зонтаг, говорил Бродский. Даже составленные вплотную снимки передают не движение, а череду состояний, прореженных пустотой, как колонны в портике.

Когда фотограф пытается преодолеть врожденную дискретность фотоискусства, например в серии снимков размышляющего Бродского, то оказывается, что каждая следующая фотография изображает другое лицо. Как кадры остановленного мультфильма, снимки демонстрируют механизм, изготовляющий морщины.

Думающий Бродский одновременно сосредоточен и рассеян. Он собран, как боксер в темноте, не знающий, откуда ждать удара. Он готов, но — неизвестно к чему. В его лице — статичная напряженность моста, от которой устает даже металл. Кажется, что мысль стягивает кожу и напрягает мышцы — гимнастика лица, если угодно — культуризм, с бо#льшим, чем обычно, основанием использующий свой корень. Сидя за столом, Бродский похож на человека ждущего. Даже — не вдохновения, а просто ждущего, пока проходящие сквозь него мгновения намотают достаточный для стихов срок.

Творчество Бродский описывал в пассивном залоге. Поэт не делает нового — оно создается в нем. Поэт не демиург, а медиум. Он сторожит материю там, где она истончается до духа. Занимаясь языком, расположенным на границе между конечным и бесконечным, поэт помогает неодушевленному общаться с одушевленным.

Следить за думающим человеком — все равно что смотреть, как растет трава. Когда мы уподобляемся флоре, ничего не происходит, но все меняется. Так мы ближе всего ко времени, которое, как мысль, работает незаметно и неостановимо. Этой аналогии вторит неизбежная на фотографиях Бродского сигарета, длина которой свидетельствует о беге времени не хуже ходиков.

Перемены в лице Бродского носят квантовый характер. Оно меняется уступами, резко и сильно. Это заметно даже по снимкам, разделенным тремя-четырьмя годами. Сначала он перестает быть похожим на свои шаржи, потом — и на фотографии. Если на ранних снимках завиток на виске напоминал о рожках сатира, то на поздних — о венке. Да и залысины так обнажают лоб, что невольно вспоминается взятая им в эпиграфы ахматовская строка — «седой венец достался мне не даром». К концу жизни от лица Бродского остается, кажется, один удобный для чеканки профиль, с длинным, как у Данте, носом.

Диалог

Стулья обладают привилегированным статусом в поэзии Бродского. Возможно, потому, что эти вертикальные вещи со спиной и ногами больше другой мебели похожи на нас. А может, потому, что стулья первыми встречают и последними провожают поэта, когда он выступает перед публикой. В полном зале они скромны и незаметны, зато в пустом — стулья тревожно глядят бельмами в сторону микрофона. Общаясь с аудиторией, Бродский будто бы помнил и об их безмолвном присутствии.

И вещи, и люди были не вызовом и не предлогом, а условием диалога, который Бродский вел с залом. Он в него вслушивался с бо#льшим вниманием, чем выдавал взгляд поверх голов. Читая, Бродский сочувствовал аудитории, но не помогал ей. Скорее наоборот. Нащупав взаимопонимание («вам нравится энергичное с коротким размером»), немедленно переходил к длинному и сложному, вроде «Мухи» или «Моллюска». В этом не было садизма, он испытывал не терпение слушателей, а себя. «Ухитрившись выбрать нечто привлекающее других, — писал он, — ты выдаешь тем самым вульгарность выбора». Сопротивление среды, тем большее, что ее составляли восторженные поклонники, подтверждало нехоженость его путей.

Однажды Бродский сказал, что значительную часть жизни учишься не сгибаться. Оставшееся время, надо понимать, уходит на то, чтобы воспользоваться этой наукой.

Даже на многолюдных снимках Бродского всегда легко выделить. В самой густой толпе между ним и остальными сохраняется дистанция. Отчуждение облекало его прозрачным скафандром. Не смачиваемый людским потоком, Бродский проходил сквозь зал, как покрытая маслом игла в воде. В этом зрелище было что-то из учебника физики. Как у разнополюсных магнитов, сила отталкивания увеличивалась от сближения тел.

В частную беседу, особенно если она требовала долгого монолога, Бродский привносил такое напряжение, что его собеседника бросало в пот. Дефицит инерции — отсутствие само собой разумеющегося — мешал собеседнику поддакивать, тем паче спорить даже тогда, когда Бродский говорил что-нибудь диковинное. (В начале перестройки он, например, предлагал переориентировать КГБ на охрану личности от государства.)

Свойственная поэзии Бродского бескомпромиссность в разговоре отзывалась непредсказуемым разворотом мысли. Но иногда в беседе, как цукаты в кексе, появлялись неоспоримые в прямодушной наглядности образы. Объясняя антропоморфностью свою любовь к старой авиации, он разводил руки, становясь похожим на самолеты из хроники.

Но обычно Бродский обгонял собеседника на целый круг, и тогда он включал улыбку, сопровождаемую теми вопросительными «да», которыми пересыпаны все его интервью. Он просил не согласиться, а понять. Улыбка, в которой участвовали скорее глаза, чем губы, походила на ждущую точку в разговоре, полувынужденную паузу, дающую его догнать. Не унижая собеседника, улыбка деликатно замедляла разговор. Так тормозят на желтый свет.

Описывая близких людей, Бродский редко пересказывал беседы с ними. Возможно, он и не придавал им значения. Важнее обмена репликами было само присутствие, временное соседство в той или иной точке пространства.

Чаще, чем с людьми, Бродский ведет диалог с вещами. Молчание неодушевленного мира Бродский понимал как метафизический вызов. Вслушиваясь в немоту вещей и природы, он искал с ними общий язык.

Литература для Бродского — не общение, а одинокое познание, рано или поздно приводящее автора в изгнание. Постепенно писатель, говорил Бродский, приходит к выводу, что он обречен жить в безнадежной изоляции. Его можно сравнить с человеком, запущенным в космос. Капсула — это язык писателя. Именно с ним, а не с читателем, автор ведет диалог, пока ракета удаляется от Земли.

Концерт

Выступления, которыми Бродский очень скупо делился с соотечественниками, лучше всего назвать концертами. Но прежде надо вернуть этому слову его этимологию, отсылающую к музыкальному контрасту, к наигранному противоречию двух партий, к дружественному поединку, в процессе которого антагонизм оркестра и соло оборачивается полюсами одной гармонии.

В концерте Бродского такой парой были звуки и буквы. Вкупе с третьим — самим поэтом — они составляли треугольник ошеломляющей драмы, в которой разрешалось ключевое противоречие поэзии.

Для слушателя озвучивание текста бывало мучительным, ибо речь Бродского заведомо обгоняла смысл. Бессильный помочь аудитории, Бродский оставался наедине со своими стихами, которые читал как бы для них самих. Произнося строчки вслух, он выпускал их на волю. Звукам возвращалось то, что у них отняли чернила, — жизнь.

Бродский весьма сурово обходился с одним из двух условий своей профессии. Находя письменность малоприспособленной для передачи речи, он решительно отдавал предпочтение звуку. Передать человеческий голос способна только поэзия, причем классическая, всегда оговаривал Бродский с настойчивостью сердечника, ценящего правильную размеренность ритма.

Если поэзия, как писал он, одинаково близка троглодиту и университетскому профессору, то именно устная природа стихов делает это чудо возможным. Даже когда поэт обращается в «пустые небеса», сама акустическая природа стиха дает ему надежду на ответ.

Эхо — не точное, а искаженное отражение. Эхо — первый поэт. Оно не повторяет, а меняет звук — убирает длинноты, снижает тон, повторяясь, рождает метр, возводя «в куб все, что сорвется в губ», подбирает рифму. Только последняя, как утверждал Бродский, и способна спасти поэзию. В рифме он видел самое интимное свидетельство о поэте, неподдельный — оттого что бессознательный — отпечаток авторской личности.

Конечные созвучия — знак равенства, протянувшийся между всем рифмующимся. Поэтому Данте, напоминал Бродский, никогда не рифмовал с низкими словами имена христианских святых. Рифма — метаморфоза. Не хуже Овидия она показывает, что «одно — это другое». Под бесконечными масками внешних различий рифма обнаруживает исходную общность — звук.

В натурфилософии поэзии звук играет роль воды. И та и другая стихия обладают способностью совершать круговорот — претерпевая превращения, не терять того, что делает ее собой.

Если звук — вода поэзии, то, обращаясь к небу, поэт вновь пускает в оборот взятый напрокат материал. Чтение стихов сближается с молитвой, шаманским заклинанием, заговором, публичной медитацией, во время которой внутренний голос поэта резонирует с речью, причем родной. Даже для американцев Бродский обязательно читал стихи и по-русски. Иностранные слова, говорил он, всего лишь другой набор синонимов.

Со звуками, видимо, дело обстоит иначе. Поза читающего Бродского отличается той же скупостью, что и его дикция. Фотографии, компенсируя немоту, прекрасно передают статичность этого зрелища. Стоящий у микрофона поэт напоминает вросшую в землю и потому ставшую видимой колонну незримого собора звука. Похож он и на атланта, сгорбившегося под тяжестью той «вещи языка», которой в стихах Бродского назван воздух.

Сероватая, «цвета времени», атмосфера составлена из духоты и дыма — пепельница с горой окурков, как верещагинский «Апофеоз войны». От снимка к снимку воздух будто сгущается от растворенных звуков. Отработанные часы отзываются беспорядком в одежде: исчезает пиджак, итальянским ярлыком задирается галстук, слева, над сердцем расплывается темное пятно на сорочке. Переход к крупному плану сужает перспективу, но наводит на резкость: колонна превращается в бюст, поза — в гримасу. Как в убыстренном кино, Бродский, демонстрируя трансмутацию материи в звук, стареет перед камерой.

Старость

От других нобелевских лауреатов — Октавиа Паса, Чеслава Милоша и Дерека Уолкота, попавших на общий снимок во время выступления в нью-йоркском кафедральном соборе, Бродский отличается возрастом. Он родился на десять лет позже самого молодого из них.

Возраст выделил бы его и среди русских поэтов. Он на семнадцать лет пережил Пушкина, на двадцать восемь — Лермонтова, на восемь — Мандельштама, на шесть — Цветаеву. Если бы классики прожили дольше, мы могли бы, как мечтает Битов, взглянуть на фото Пушкина, прочесть, что написал бы Лермонтов о Достоевском, Мандельштам о лагерях, Цветаева о старости.

Бродскому повезло быть там, где не были они. Ценя разницу, накопленную годами, он — чтобы заранее знать, есть ли автору чему научить читателя — предлагал крупно печатать на обложке, сколько лет было писателю, когда он написал книгу. Однако, требуя точности в возрасте других, он путался со своим.

Если судить по стихам, Бродский старостью не кончил, а начал жизнь. Мгновенный старик, по загадочному выражению Пушкина, он уже в двадцать четыре года писал: «Я старый человек, а не философ».

Вкрадчивое движение без перемещения, старость соблазняет стоическим безразличием к внешнему миру. Чем больше покой, тем громче — но не быстрее! — тикает в нас устройство с часовым механизмом. Старость — голос природы, заключенной внутри нас. Вслушиваясь в ее нечленораздельный шепот, поэт учится смиряться и сливаться с похожим, но и отличным от нее временем. Старость ведь отнюдь не бесконечна, и в этом ее прелесть. Она устанавливает предел изменениям, представляя человека в максимально завершенном виде. Старость его лица, пишет Бродский об Исайе Берлине, «внушала спокойствие, поскольку сама окончательность черт исключала всякое притворство».

К старости — и тут она опять сходится со временем — нечего прибавить, как, впрочем, нечего у нее и отнять. Бродский любуется благородством этой арифметики. Описывая застолье с другим английским стариком — поэтом Стивеном Спендером, он называет его «аллегорией зимы, пришедшей в гости к другим временам года».

В этой картинке этики больше, чем эстетики. Для Бродского зима моральна. Она — инвариант природы, скелет года, голые кости, которые в «Бесплодной земле» Элиота высушил зной, а у Бродского — мороз. «Север — честная вещь», — говорит он в одном месте, и зима, продолжает в другом, «единственное подлинное время года».

Мороз у Бродского — признак и призрак небытия, в виду которого зима подкупает отсутствием лицемерия. Скупость ее черно-белой гаммы честнее весенней палитры. «Здесь Родос! Здесь прыгай!» — говорит зима, предлагая нам испытывать жизнь у предела ее исчезновения.

Зимой, когда оголенному морозом, как старостью, миру нечем прикрыться, появляются стихи не «на злобу дня, а на ужас дня». Так Бродский говорил о нравившихся ему поэтах. В первую очередь — о носившем зимнюю фамилию Фросте, у которого злободневное — повседневно. Так и должно быть, объясняет Бродский, в подлинной поэзии, где ужасна норма, а не исключение.

Неизбывность ужаса — как монохромность зимы, как монотонность времени, как постоянство старости — не изъян, а свойство мира, которому мы уподобляемся с годами.

Выступая в нобелевском квартете, Бродский сперва по-английски, потом по-русски читал «Колыбельную Трескового мыса». По аналогии с цветаевской «Поэмой горы» ее можно было бы назвать «Поэмой угла». Бродский и написал-то ее на мысе, дальше всего вдающемся в восток. Автора сюда привели сужающиеся лучи двух империй и двух полушарий. Сходясь, они образуют тупик:

Местность, где я нахожусь, есть пик
как бы горы. Дальше — воздух, Хронос.

В этой точке исчерпавшее себя пространство встречается со временем, чтобы самому стать мысом — «человек есть конец самого себя и вдается во Время». Старость делает угол все острее — и мыс все дальше вдается туда, где нас нет. В это будущее, запрещая себе, как боги — Орфею, оборачиваться, вглядывался Бродский, читая свою «Колыбельную» с кафедры нью-йоркского собора святого Иоанна.

Проводы

«Вкус к метафизике отличает литературу от беллетристики», — написал Бродский в последнем сборнике эссе, большая часть которого посвящена взаимоотношению одушевленного с неодушевленным, другими словами — человека со смертью. В ней он видел инструмент познания. Поэтому в стихах — и своих, и чужих — его интересовала загробная история и география. Овладевая языком бесконечного, поэзия рассказывает нам не только и даже не столько о вечной жизни, сколько о вечной смерти. Бродский, поэт небытия, видел в нем союзника, жаждущего быть услышанным не меньше, чем мы услышать. Любовь к симметрии, если не нравственное чувство, заставляла Бродского уважать паритет жизни со смертью, совместно составляющих вселенную. За равенством их сил следит гарант космической справедливости — Хронос. Доверие к этому великому синхронизатору оправдала случайность, связанная с кончиной самого Бродского.

Дата поминального вечера, состоявшегося в том самом нью-йоркском соборе, где Бродский читал «Колыбельную Трескового мыса», была выбрана без умысла — просто до 8 марта собор был занят. Только потом подсчитали, что именно к этой пятнице прошло сорок дней со дня его смерти.

В древних русских синодиках традиционный распорядок поминовения объясняют тем, что на третий день лицо умершего становится неузнаваемым, на девятый — «разрушается все здание тела, кроме сердца», на сороковой — исчезает и оно. В эти дни усопшим полагалось устраивать пиры. Но чем можно угощать тех, от кого осталась одна душа? Бродский был готов к этому вопросу. В своем «Памятнике» — «Литовском ноктюрне» — он писал: «Только звук отделяться способен от тел».

И действительно в поминальный вечер собор святого Иоанна заполняли звуки. Иногда они оказывались музыкой — любимые композиторы Бродского: Перселл, Гайдн, Моцарт, чаще — стихами: Оден, Ахматова, Фрост, Цветаева, и всегда — гулким эхом, из-за которого казалось, что в происходящем принимала участие сама готическая архитектура. Привыкший к сгущенной речи молитв, собор умело вторил псалму: «Не погуби души моей с грешниками и жизни моей с кровожадными».

Высокому стилю псалмопевца не противоречили написанные «со вкусом к метафизике» стихи Бродского. Их читали, возможно, лучшие в мире поэты. На высокую церковную кафедру взбирались, чтобы прочесть английские переводы Бродского, нобелевские лауреаты — Чеслав Милош, Дерек Уолкот, Шеймус Хини. По-русски Бродского читали старые друзья — Евгений Рейн, Владимир Уфлянд, Анатолий Найман, Томас Венцлова, Виктор Голышев, Яков Гордин, Лев Лосев. Профессионалы, они не торопясь ощупывали губами каждый звук. Профессионалами они были еще и потому, что читали Бродского всю жизнь.

После стихов и музыки в соборе зажгли розданные студентами Бродского свечи. Их огонь разогнал мрак, но не холод. Вопреки календарю, в Нью-Йорке было так же холодно, как и за сорок дней до этого. В этом по-зимнему строгом воздухе раздался записанный на пленку голос Бродского:

Меня упрекали во всем, окромя погоды,
и сам я грозил себе часто суровой мздой.
Но скоро, как говорят, я сниму погоны
И стану просто одной звездой.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И если за скорость света не ждешь спасибо,
то общего, может, небытия броня
ценит попытки ее превращенья в сито
и за отверстие поблагодарит меня.

Не сердце, а голос последним покидал тело поэта. После стихов в соборе осталась рифмующаяся с ними тишина.

На фото: Иосиф Бродский на балконе с видом на Преображенский собор. Фото А. И. Бродского 1956 г. www.brodsky-museum.org/rus/

Смешить всегда, смешить везде…

Я не дружила с Сережей, но так жизнь складывалась, что общаться с ним мне довелось немало. Друзья общие, один круг. Довольно замкнутый. К тому же, когда мы с Мишей приехали в Нью-Йорк в Америку в гости к моей сестре, Сережа встретил нас очень тепло, ну совсем так, будто были мы друзья — не разлей водой. И потом, когда всей семьей приехали навсегда, он трогательно нас привечал. Хотя что-то уже висело в воздухе. Но об этом потом.

Я его первый раз увидела в маленькой гостиной в Ленинградском Союзе писателей. Люда Штерн позвонила, сказала, что новый писатель появился, потрясающий, обязательно надо пойти послушать его прозу. Он тогда читал куски из «Зоны». Кончил читать, и все стали бурно восхищаться. А я, помню, сидела в каком-то недоумении: все-таки мне странным показалось, что вот это, наверное, первый случай в русской литературе, когда писатель описывает заключенных не изнутри, а снаружи, когда позиция писателя — не заключенного страдальца, а охранника. Я никогда так и не смогла преодолеть в себе это предубеждение и так и не прочла «Зону», когда это уже стало возможно. Дочитала до слов: «предприняли облаву» и закрыла книгу. Протокольное «предприняли» вместо естественного «устроили» сразу скуку навеяло.

Думаю, однако, что все его неприятности в Союзе именно из-за того и происходили, что ГБ никак не могла смириться с тем, что человек, служивший в ВОХРе, теперь почему-то кобенится и не хочет послужить Родине в качестве стукача. А то, что он не хотел, никогда не согласился, как раз эти преследующие его неприятности и доказывают. Иначе у него все пошло бы, как по маслу. Были такие случаи, когда у человека в две недели судьба менялась, как в сказке.

Но тогда, после этого чтения в Союзе, Сережа сразу стал знаменитостью среди всего андеграудного литературного люда. Эдакий «моряк в седле». Кстати и своя Чармиан подвернулась. И по рукам ходили его вполне безобидные, беззлобные, смешные рассказы — так что трудно было представить, что ждут его впереди одни неудачи на пути в официальную литературу. Казалось вот-вот и что-то начнется. Денег, конечно, маловато, в малолитражке приходится служить — но зато слава потихонечку капает, уже много славы накапало, еще чуть-чуть и — грянет! А пока, с Федей Чирсковым можно выпить в пивной на углу Маяковского и Невского. Федя зря ноет, что денег нет, деньги очень просто добыть: вот позвоню сейчас жене художника Беломлинского, скажу, что есть на продажу книга, ей неизвестного, но потрясающего писателя.

Прискочит вмиг и книгу купит, хотя на черта ей эта книга?

Но купит.

И я прискакала. Я далеко жила, на Обуховской Обороне, но прискакала. И купила книгу. И правда, что имени писателя такого?- Набокова — тогда не слышала. Книга называлась «Приглашение на казнь». На ротопринте размноженная, шрифт почему-то голубой, некоторые страницы отпечатаны плохо, концы строк слепые. Но я книгу купила. И дорого заплатила. Феденька с Сережей так меня за стойкой и поджидали. Сразу вытащили в газету завернутую книгу, оба веселые, с хитрецой — Феденька помалкивает, а Сережа заливается соловьем: «Феде, — говорит,?- эта книга самому невероятно дорога, но нам срочно деньги нужны. Это рижское издание, огромная редкость. Поверьте мне, я позвонил вам, не потому, что ваш муж хорошо зарабатывает, не потому, что у вас наверняка найдется лишних пятнадцать рублей, мы могли бы кому угодно позвонить, но, уважая ваш, Вика, интеллект, мы оба решили, что вы единственный человек, достойный владеть этой книгой».

Он сам стесняется своего словесного потока и оттого каждое слово перемежает каким-то гнусным смешком. Этот смешок у него и на бумаге часто проскальзывал: «Ка-а-кэм (что переводится, уж извините — „какал я на вас“)». В этом «уж извините» — и презрение к читателю, и кокетливое смущение за это презрение. Вообще, он всегда говорил как-то округло, что само по себе подразумевало таящуюся в словах иронию. Феденька, пока он говорил, заметно погрустнел. Кажется, ждет, что я сейчас обиженно, но гордо, покину их, оставлю в безденежье и необходимости изыскивать новую покупательницу. Предупрежденная, что книгу эту посторонним видеть не надо, я под столом развернула газету, отметила про себя, что издание-то Рижское, но это принт и при том плохой, завернула, положила в сумку и отдала пятнадцать рублей. Еще больше смутившись почему-то таким вожделенным оборотом дела, Сережа начинает бурно объяснять мне, кто такой Набоков, как я не прогадала, честное слово, купив один из его лучших романов. Я пиво не люблю, стоять мне надоело, Сережины обидные и хитрые мысли давно прочла, книгу купила, потому что она Федина, а уж Федю я хорошо знаю.

По Сережиным незамысловатым соображениям всякая женщина, муж которой неплохо зарабатывает, должна быть глупой гусыней, амбициозной снобкой, подловить которую ничего не стоит. Но книга-то действительно была Фединой, а Федю Бог оберег от держания в руках плохих книг. Я прочла «Приглашение на казнь» два раза подряд. И тут же следом умудрилась добыть «Дар». И если вскоре мне довелось обидеть Сережу, то сделала я это случайно, без злого умысла.

Был мой день рождения. Из конца в конец комнаты накрыт стол — за ним все мои любимые гости. Я их всех обожаю, я люблю их не потому, что они как-то исключительно идеальны, но я их знаю досконально, знаю вдоль и поперек и о каждом могу сказать не только то, что лежит на поверхности, но и что-то глубинное, потайное — то, разумеется, что сейчас уместно, что польстит, придаст весу, сблизит с кем-то малознакомым.

И, подняв бокал, я говорю. Я говорю о каждом — а это больше двадцати человек — говорю взахлеб, восторженно и вдохновенно. Вот дошла очередь до жены одного нашего приятеля. Совершенно пустое место, ну ничем не приметное нечто, но я сказала, что люблю ее за некую неизъяснимую элегантность, за элегантность самого ее костяка, за какую-то тайную его аристократичность. А ведь я тогда понятия не имела, что она родом из баронесс.

Это уже потом, после перестройки, все стали гордиться своим дворянским, а тем паче баронским происхождением. А тогда помалкивали. И ведь что-то ж было в ней, раз я угадала. Люди любят, когда о них говорят — тем более, не банальное, похожее на правду, и льстящее. Вот я уже обошла своими славословиями по кругу весь стол, и осталось сказать что-то о Сереже. Он первый раз у нас в гостях. Его Штерны привели. Устала я под конец или еще почему-то, я только и говорю: «Ну, что сказать о вас Сережа? Вы такой большой красивый! Вы собой всякий интерьер можете украсить».

И обидела смертельно. Могла, конечно, сказать, что его талант так же огромен и прекрасен, как он сам. Но не сказала. Потом я встречала Сережу чаще всего в Асином подвале. Или у Феди. Как-то выпивали мы у Феди. Квартира у него была большая, все всегда бродили по ней, и я не обратила внимания, что Довлатова давно нет за столом. Вдруг Федя подходит ко мне: «Тебя Сережа зовет. Пойди к нему». Навзничь, как опрокинутый, на Фединой кровати Сережа заливался неправдоподобными слезами. Обычно плачущие люди, наоборот, лицом в подушку зарываются, а в его рыданиях, выставленных напоказ, было что-то ужасно нарочитое. «Вика, — сказал он, прервав всхлипы, — я умоляю вас, позвоните своей подруге и объясните ей, что она должна немедленно сюда приехать». Я знала, что ничего объяснять этой его Чармиан не могу. Женщина замужняя, она о своих похождениях всему свету не докладывала, да и мне эта роль посредницы вовсе не нравилась Он изругал меня, тогда и обозвал первый раз «синим чулком», что сильно не подходило мне, и даже не обидело.

Второй раз я заслужила «синего чулка» у Аси. Она заболела жуткой ангиной. Маше года полтора было, я приехала помочь, но кончилось все «скорой помощью», Асю увезли в больницу, а я с Машей осталась, пообещав Асе выпроводить пьющего на кухне Сережу и его собутыльника. Но это не так-то легко оказалось. Сережа долго упирался, требовал, чтобы выметалась я, хорошо, этот человек уйдет, но он, Сережа имеет право остаться со своим ребенком. Но все-таки ему пришлось уйти, и на прощание он опять обругал меня «синим чулком».

Ася написала о себе и Сереже невыносимо замусоренную книгу. Но в жизни она обаятельна и красива была необычайно.

Ей легко прощалась ее амбициозность и многое другое. Сережа приходил почти каждый день. Всегда не один, то с собутыльником, то с несколькими. Ася разрешала им располагаться на кухне, в комнате жила маленькая Маша, Сережина дочка. Наступал момент, когда Ася говорила: «Сережа, вам пора уходить». Ася всегда всем своим мужчинам говорила «вы». Я однажды спросила ее: «Ася, что за вшивый тон? Почему ты „на вы“ со всеми своими любовниками?» Она объяснила и очень даже убедительно: «Понимаешь, мне нельзя с ними быть „на ты“. Они же все хамы, как один. Ты только попробуй с ним быть „на ты“ — он наутро проснется и скажет: Ася, ты дура. А?„на вы“ как-то сложнее».

Сережа уходил, унося на закорках пьяного друга, но через какое-то время всегда возвращался. «Ася, — раздавался из-за двери его голос. — Ася, так получилось, что вы меня просто выгнали. Позвольте мне войти, посидеть немного и уйти по-человечески». Ася всегда впускала его и, если он еще заставал меня, он непременно начинал один и тот же разговор: почему Ася не хочет зарегистрировать с ним брак, имеет же он, в конце концов, право, дать свое имя своему ребенку. Но я и тут ему ничем не могла помочь. Тем более, что дома его ждала жена Лена и дочь Катя.

Однажды, Сережа пришел к Асе необыкновенно торжественный. Кажется, с Грубиным. И с ходу произнес речь: «Ася, вы знаете, меня не признают. Меня не печатают. Я бедный непризнанный писатель. У меня никогда нет денег, чтобы как-то помочь вам. Я никогда не мог сделать вам настоящего подарка. Однажды, у меня завелись кое-какие деньги, но в это время в них как раз очень нуждался мой друг. И я их ему одолжил. И вот теперь он мне отдал долг, но не деньгами, а вот этой чудной вещью: старинной, очень дорогой брошью. Ася, я никогда не мог подарить вам настоящую драгоценность. Позвольте мне сделать это сейчас».

«Сережа, вы с ума сошли, зачем?» — говорит Ася, но Сережа, уже протянул к ней две больших, недрожаших руки и приколол к ее блузке действительно старинную, действительно золотую в камешках брошку. Аметист в бриллиантиках. Очень красиво. И?сел, довольный собой, выпивать с Грубиным. Но наступил момент, когда прозвучало: «Сережа, вам пора уходить». Сережа уходит и уносит с собой Грубина. Как обычно, через некоторое время возвращается. Текст, однако, из-за двери звучит необычный: «Ася, впустите меня. Я совершил необыкновенную глупость. Я должен ее исправить». Ася открывает ему дверь, он наваливается на нее и пытается отстегнуть брошку. Это ему не сразу удается, и он успевает произнести монолог: «Ася, меня не печатают, меня не признают, у меня никогда нет ни копейки денег. И вот такое необыкновенное везенье: мне отдают пустяшный долг настоящей драгоценностью. Почему я должен был дарить ее вам?»

«Да вовсе не должны…» — говорит Ася и помогает ему отцепить брошку. Сережа кладет ее в карман и уже обычным тоном спрашивает: «А теперь я могу посидеть и уйти по-человечески?» «Нет, — говорит Ася, — убирайтесь немедленно» И все-таки, это был не последний его визит к Асе.

«Меня не печатают. Меня не признают» — это уже и в самом деле стало его непереносимой болью. Мужчины вообще хуже женщин боль терпят, а ему, мне кажется, было особенно худо. Тот, кто не пишет, не может поверить, что никогда не видеть написанное тобой в типографском исполнении больно — в журнале хотя бы — больно физически.

Думаю, я больше, чем Сергей, была близка к так называемой «второй литературной действительности». Он как-то все жался больше к тем, кто сумел выжать из своего дарования нечто, что все-таки оказывалось востребованным официозом. «Стихи мои никогда не напечатают — думал не пробившийся в официальную поэзию творец — ну, так я напишу исторический роман. Или стану критиком. Или редактором». Но уж не кочегаром.

И Сереже с такими было как-то удобнее, чем с кочегарами. Он очень хотел печататься. Он уже давно привык к своей скудной известности. Казалось, что-то вот-вот должно случиться. А не случалось. Единственное, что поддерживало его — это выступления. Но ведь одно дело со сцены стихи читать, а совсем другое прозу. Это кто же хочет слушать, как прозаик монотонным голосом страницу за страницей читает лишенный всякой развлекательности отрывок из романа? Мне кажется, необходимость развлекать слушателя, поскольку читателя почти быть не могло, и породила Сережину обвально смешную манеру писать. Я не могу утверждать, что в жизни он не был остроумным человеком?- безусловно, был, особенно, потом, когда острить и смешить стало у него профессиональной привычкой.

Он изобрел свой собственный жанр эдакой эстрадной литературы. Если бы он когда-нибудь писал не о самом себе, не о том, что случилось с ним — таким мужественным, с его любимой, но опять же с ним — таким занятным, с его знакомым, но опять же с ним — таким уязвимым, то можно было бы сказать, что были же до него Аверченко, Зощенко, Тэффи, Ильф и Петров. Но они писали рассказы и романы не о себе, их веселость и остроумие — все шло в зал или, еще лучше, к читателю, не от них непосредственно, а вытекало из ткани повествования. Сережа острил от имени собственного и всегда себя ради. Главный герой его повествования — всегда, якобы, он сам. Кажется, он непрерывно вглядывается — якобы, в себя, а на самом деле, в свое отражение в зеркале. В глаза слушателей. Все попытки написать не о себе оказывались провальными. С ним самим непременно должно было что-то случаться. При этом у него уже был выработан некий стереотип поведения героя на случай той или иной ситуации — крутой замес тонко романтического с тонко ироническим.

Читали мы в те времена случайно, на удачу, кому что повезет достать. Наверное, поэтому прочитанное особенно сильно влияло на наши вкусы и даже на саму нашу сущность. Где-то раздобыв и прочитав «Тропик Рака», Сережа вылил на меня, не читавшую тогда ни строчки Генри Миллера, ушат презрения, и популярно объяснил, что нельзя стать писателем, не познав всю безмерность нравственного падения, не испепелив свою душу всеми мерзостями жизни. И только вырвавшись из бездны, воспарив над ней, можно надеяться, что напишешь что-нибудь путное.

В наш первый приезд в Америку он говорил: «Я заклинаю вас! Не вздумайте эмигрировать! Эмиграция — это помойная яма». Мы тогда и не собирались, и думать не думали, нас и не надо было заклинать. Но все-таки я спросила его: «Почему, Сережа, помойная яма?»

«Вот суди сама: я живу здесь семь лет. За эти годы я поссорился — он стал загибать пальцы на руке, перечисляя имена тех, с кем поссорился, но скоро прервал сам себя и сказал — нет, легче перечислить тех, с кем я не поссорился: вот с Гришей Поляком и еще… нет, вы его не знаете… ну с Бродским я не поссорился, с Лешей…»

«А ты попробуй представить себе насколько больше тех, с кем ты мог бы поссориться за эти годы, осталось там» — я просто хотела исправить ему настроение, и, кажется, мне это удалось. Среди перечисленных тогда недругов мелькнуло имя Игоря Ефимова. И еще: когда мы сказали, что собираемся к Игорю в гости, он сразу отреагировал: «Ну, туда я не смогу вас отвезти». Как-то я не поверила в серьезность этой ссоры. Может быть потому, что уже было известно, что Сережа такой остроумный, я решила, что это тоже что-то вроде его остроты. И когда Игорь сказал, что, к его сожалению, Сережа у них больше не бывает, я тоже решила, что это что-то временное, не стоит придавать значения. И едва не поплатилась за свое легкомыслие.

Мы приехали в Америку навсегда всей семьей — пять человек. Семьсот долларов в кармане. Уезжая, первое, с чем я распростилась, первое, что оставила там — это мои литературные амбиции. Я ни одной минуты не сомневалась тогда и не сомневаюсь теперь, что писатель, прозаик не должен покидать навсегда землю, вскормившую и питавшую его творчество. И я не ехала в Америку быть здесь тем, чем мне не позволено было стать там. Но, едва приехав, получила письмо от Игоря. Вернее, из издательства «Эрмитаж». Он писал мне, что прочел в «Континенте» мою повесть. Он предлагает мне издать ее вместе с парой других рассказов. Он знает, что денег у меня нет. И не надо. Он даст мне сколько-то книг на подарки друзьям, а если мне не хватит, я смогу у него купить еще за полцены. И мне это все очень понравилось.

Повесть эту я передала за границу давным-давно. И не знала, добралась ли она до «Континента». Судя по тому, что шли годы, а ее все не печатали, решила, что не добралась. А потом и думать забыла. А тут вдруг! И все так удачно: вышла повесть, Игорь собирается издать книгу, а Сережа, сказал, что он держит для меня место на радио «Свобода». Правда, когда я показала ему письмо из «Эрмитажа», он сказал, что не советует связываться с этим издательством, вообще с Игорем, еще кое-что сказал, что даже тогда, в первые дни приезда, когда все видишь в перевернутом виде, нереально, показалось мне несусветной чушью. Мне и сейчас кажется бредовой мысль, что кто-то может нажиться, издавая русскоязычную литературу в Америке.

Я не знаю, когда Сережей овладела идея устроить меня на «Свободу» — когда он только узнал о нашем приезде, или в то время, когда он читал письмо из «Эрмитажа». Он же знал, что я не говорю по-английски, он же понимал, что я только что свалилась на эту землю, и еще не чую ее под ногами. И знал, что на это место есть претендентка с много большими основаниями. Но уж, что он знал лучше всего — это то, что сам он работает внештатно и никого никуда устроить не может. И все-таки это было чудо, что я не поссорилась из-за всей этой истории с Мариной и Игорем. Что у меня хватило тогда здравого смысла оценить ситуацию и не доставить Сереже маленькую, но для него, наверное, такую нужную радость сознания, что он развел нас с Ефимовыми навсегда.

«Я, Сережа, теперь все о тебе знаю, — сказала я ему через несколько дней по телефону, — ты просто хитрый армяшка, любишь стенку со стенкой сводить…»

Попробовал бы кто другой такое сказать! Но кому другому нельзя, а мне можно: я ведь и сама «хитрая армяшка». Наша с Сережей общность только в том и заключалась, что и у него и у меня матери-армянки, а отцы-евреи. Во всем остальном мы были очень разные люди. Вот я сижу с ним в кафе, и он говорит: «Ты пишешь для литературоведов. Тебя будут любить, и изучать литературоведы. А я пишу для читателей. Меня будут любить читатели».

Читатели меня точно не полюбили, а литературоведы вообще не заметили. Его книги стали бестселлерами, литературоведы и разные вспоминатели написали о нем много больше, чем он сам успел написать за свою рано оборвавшуюся жизнь. Пишут порой невыносимые глупости, из опуса в опус совершенно серьезно обсуждают Сережину идею не использовать в предложении слова, начинающиеся с одинаковой буквы.

Мы должны ехать к нам домой, но ему непременно надо заскочить на минуту к себе. Ему нужно сделать один звонок. Нет, от нас он его сделать не может. Но почему-то я должна подняться с ним, а не ждать его в машине. И я поднимаюсь. Квартира пустая, все его домашние на даче. Я сижу на стуле около его стола. «Сиди тут и никуда не ходи!» — говорит мне сурово, хотя я и не собираюсь бродить по квартире. Он перебирает какие-то бумажки на столе. Заметно, что перебирать их ему вовсе не нужно. Потом подходит к телефону. Ему никто не отвечает, он говорит на автоответчик:

«Маленькая моя, солнышко мое, прости, я могу задержаться, я очень-очень хочу к тебе, я смертельно соскучился, я примчусь к тебе, нежность моя, как только освобожусь, я так хочу к тебе, я люблю тебя, я весь с тобой».

Я сижу потупившись, уставившись в свои колени, мне стыдно глаза поднять, поскольку ощущение полное, что я подслушиваю. Стыдно до невозможности. Одновременно я отчетливо представляю себе эту его «малышку». Я представляю себе тонкое долгоногое создание лет восемнадцати — худенькую до прозрачности, до голубизны, с ливнем дымчатых волос по плечам, действительно одну трепетную нежность. Такой у него голос, так он говорит, столько любви льется в трубку. Но я, почему должна это слушать? Для чего ему непременно нужно при мне исполнять этот телефонный акт любви?

Я давно уже хорошо знакома с Алей. Как говорит один мой приятель, ее легче перепрыгнуть, чем обойти. Но, когда я однажды рассказала ей, что слышала это необыкновенное объяснение в любви, она поведала мне, что никогда, ни разу не стерла, ни одного Сережиного послания на автоответчик. И все они вот такие, она хранит их в коробке под кроватью. Все-таки хочется думать, что он не всегда наговаривал их при свидетелях. Может быть, он это сделал специально при мне, зная, что я запомню и расскажу?

Жил он ужасно: он боялся своих домочадцев, а они боялись его. Их жизнь тоже была нескончаемым кошмаром. Во время запоев он гонял по квартире и мать, и жену, и сына. Если удавалось вырваться, они сбегали к Тоне Козловой, иногда несколько дней отсиживались у нее. Однажды, я встретила Лену после такого бегства. Ее не очень-то тянуло домой, и она охотно согласилась зайти к нам. Мы поужинали, поболтали, хотя болтать мне с ней всегда было поразительно не о чем, вообще под ее тяжелым мрачным взглядом даже короткое время жилось неуютно. Но я жалела ее, понимала, что легкости взяться неоткуда, все обстояло у нее в жизни скверно и стыдно.

Считанные дни за всю ее брачную жизнь с Сережей ей довелось быть его единственной женщиной. При этом он вовсе не был половым гигантом. Охотно рассказывал, как одна его дама сказала: «Он у тебя даже не лежит. Он у тебя валяется» Вот уж воистину — жизнь под лозунгом: «Смешить всегда! Смешить везде!»

Но и Лена, как умела, как ей было дано, отравляла его существование. Вот этим мраком глаз, какой-то каменной неподвижностью души, раз и навсегда запечатлевшей ее жертвенность и его виновность. Отдельностью своего быта. Это уже после его смерти она так изменилась, просветлела, поумнела. И запела сладкую песню о своей счастливой семейной жизни.

Одним прекрасным днем встретили мы Сережу в Манхэттене и взялись довести его до дома. По дороге он рассказал, что не был дома уже много дней, вышел, наконец, из запоя, чувствует себя отвратительно, а когда подъехали, стал умолять нас подняться с ним, ну, хоть, на минуточку, только войти с ним, хоть пять минут побыть в доме, не дать сразу начаться скандалу.

«Я боюсь, я сам себя боюсь. Я впадаю в ярость. Я знаю, что страшен. Но, знаете, как меня проклинает моя мать: „Чтоб ты сдох, и твой сизый хуй, наконец, сгнил в земле!“ Вы можете представить, чтобы родная мать так проклинала сына?» Я смеюсь. «Сережа, — говорю — проклятья армянской матери не считаются. Бог их не слышит, Он знает, как она на самом деле любит тебя».

Все-таки, мы поднимаемся с ним, что бы смикшировать эффект его появления. Это нам, кажется, удалось. Сережа усадил нас выпить хоть чашку чая. Мы сели за стол на кухне. Мальчик Коля, очень красивый ребенок, вошел на минутку, угрюмо поздоровался с отцом, а заодно, так же угрюмо с нами.

Лена, встретившая нас через силу приветливо, сказала стоящему пред раскрытой дверцей холодильника Сереже: «Твою колбасу я выбросила. Сколько же она может лежать? Дай им мою». Обыденно и просто: твоя колбаса, моя колбаса. Лена стирала, стиральная машина бурлила-гудела, но кое-как мы беседовали: «У тебя нет стиральной машины? Ну, нет, я не могу в общественной. И потом, я ведь каждый день стираю. Ты не стираешь каждый день? А как же?!..» Мы пили Сережин чай и съели по бутерброду с Лениной колбасой. За это время Сережина такса под столом прогрызла две огромные дыры на моей длинной юбке. Но обнаружила я это только дома.

Алю я впервые увидела на Сережиных похоронах. Она все подходила к могиле, укладывала свой венок в изголовье и только возвращалась к своим дочкам, трогательно поддерживающим ее, как к могиле подходила Лена, перекладывала Алин венок к изножью. Как только Лена отходила, к могиле снова подходила Аля. Оглядывая стоящую у могилы толпу, Тоня Козлова сказала: «Вот, она, вся Сережина жизнь: от высоколобых университетских дам до брайтоновской парикмахерши». Но так сложилось, что потом мне довелось много с Алей общаться. Бело-розовый зефир, или еще лучше — свежевзбитое сливочное масло — ткнешь пальцем, пройдет насквозь. Глядя на нее, легко представить, как Сережа топил в ее добром, ласковом теле свою тоску, свой ужас. Тоску по ненаписанному роману, ужас перед самим собой.

Мне кажется, если бы он отказался от своей вздорной идеи, что читателя надо, всегда потешать, если бы вместо того чтобы прятаться от всего, что его терзало, в Алином тепле, бесстрашно вывернул бы наизнанку душу в своей главной книге — он почувствовал бы освобождение. И перестал бы мчаться навстречу смерти. Может быть, он уже был близок к этому. Ведь написал же он совершенно потрясающее — последнее — письмо Игорю Ефимову. Рядом с ним все остальное — в весе пера.

27-го июля я последний раз слышала голос Сережи. Был день рождения Миши, Сережа позвонил его поздравить. У нас были гости. Я уговаривала его приехать. Он сказал, что не может, потому, что завязал, боится, что, если приедет, не устоит. Уезжает к своим на дачу. На том и простились. Навсегда.

2004 Экванак, Нью-Йорк

Виктория Беломлинская