Мо Янь. Большая грудь, широкий зад

  • «Амфора», 2013
  • Мо Янь называет книгу «Большая грудь, широкий зад» главным своим романом.

    Книга воспевает безграничную силу духа матери, простой крестьянки, несущей в себе как традиционные предрассудки и верования, так и все богатство национальных традиций, Матери, которая рожает, выкармливает и воспитывает в нечеловеческих условиях восьмерых родных детей, внуков, подкидышей, но не может спасти их от гибели. «Умирать легко — жить трудно» — говорит она и просит у Небесного Правителя — пусть все беды и немощи падут на ее голову, лишь бы ее дети обрели благоденствие и покой.

    Ее незаурядные красавицы-дочери одна за другой уходят из семьи в результате обрушивающихся бедствий и политических кампаний, а Цзиньтун, единственный и долгожданный сын, на которого она возлагала все надежды, слабоволен, с детства испытывает болезненное пристрастие к женской груди, и рассчитывать на него не приходится. Роман, в котором так мало привлекательных характеров и нет ни одного положительного героя-коммуниста, после публикации подвергся целому шквалу критики. А один литератор впоследствии признавал, что «в каждом китайском интеллигенте сидит маленький Цзиньтун».

    Как и во всех произведениях Мо Яня, в реальность бытия органично вплетаются фантастические образы и происшествия, заставляющие вспомнить сказы его великого земляка — автора «Рассказов о необычайном» Пу Сунлина. Именно эта особенность творческого стиля писателя позволила ему с необычайной силой и страстностью воспеть гимн Женщине-Матери, показать высокое и низменное в человеческой природе, написать поражающее своей масштабностью полотно, где присутствуют традиции и современность, добро и зло.

    В каждом романе Мо Янь открывается с новой стороны, и, чтобы оценить философскую глубину и гений этого автора, нужно прочитать несколько его книг. При этом ясно одно: творчество Мо Яня — настоящая литература, кого-то она может эпатировать, но она безжалостно правдива и никого не оставляет равнодушным.


Циновки и соломенная подстилка кана свернуты и отодвинуты в сторону. Высыпав пыль из совка прямо на глиняную кладку, Шангуань Люй с беспокойством глянула на невестку, которая постанывала, держась за край лежанки. Выровняв на кане пыль, негромко предложила:

— Давай, забирайся.

Под ее нежным взглядом полногрудая и широкозадая Шангуань Лу затрепетала всем телом. Она смотрела на исполненное доброты лицо этой женщины, и пепельно-бледные губы жалко тряслись, словно она хотела что-то сказать.

— Опять нашла нечистая сила на этого паразита Сыма, палит из ружья с утра пораньше! — проворчала урожденная Люй.

— Матушка… — с трудом выдавила из себя Шангуань Лу.

— Ну, милая невестушка, покажи уж, на что способна, — негромко сказала Люй, отряхивая ладони от пыли. — Коли опять девчонку родишь, даже мне негоже будет твою сторону брать!

Две слезинки выкатились из глаз роженицы. Закусив губу, она собралась с силами и, поддерживая тяжелый живот, забралась на голую глиняную кладку кана.

— Ты по этой дорожке не раз хаживала, давай сама потихоньку управляйся. — Одной рукой Люй положила на кан сложенную белую тряпицу, другой — ножницы и, нахмурившись, нетерпеливо добавила:

— Свекор твой с отцом Лайди черную ослицу обихаживают, первый раз жеребится, надо мне присмотреть.

Шангуань Лу кивнула. Донесся еще один выстрел, испуганный лай собак и обрывки громких воплей Сыма Тина: «Земляки, бегите скорее, не успеете — конец!..» Словно в ответ на эти крики начались толчки в животе. Страшная боль прокатывалась по телу, будто каменный жернов; пот, казалось, выступил изо всех пор, заполнив комнату едкой вонью. Она сжала зубы, чтобы сдержать рвущийся наружу крик. Сквозь слезы виделась густая черная грива свекрови. Та опустилась на колени перед домашним алтарем и вставила три алые сандаловые палочки в курильницу богини Гуаньинь. Вверх потянулись струйки ароматного дыма.

«О Гуаньинь, бесконечно милосердная и сострадающая, помогающая в нужде и вызволяющая в беде, оборони и смилуйся, пошли мне сына…» Сжав обеими руками высоко вздымающийся, прохладный на ощупь живот и глядя на загадочный, сияющий лик богини, Шангуань Лу проговорила про себя слова молитвы, и из глаз снова покатились слезы. Она сняла штаны с мокрым пятном и задрала как можно выше рубашку, чтобы полностью открыть живот и грудь. Устроившись на пыли, что принесла свекровь, она вцепилась в край лежанки. В промежутках между схватками проводила пальцами по взлохмаченным волосам и снова откидывалась на свернутую циновку.

В оконный переплет был вставлен осколок ртутного зеркала, и в нем отражался ее профиль: мокрые от пота волосы, потухшие раскосые глаза, прямая, бледная переносица, пересохшие, полные, безостановочно трясущиеся губы. Проникавшие через окно солнечные лучи падали на живот сбоку. Синеватые изгибы выступивших кровеносных сосудов вместе с неровными выпуклостями и впадинами выглядели пугающе. Она смотрела на свой живот, и мрачные чувства в душе сменялись светлыми, подобно небесам в разгар лета здесь, в Гаоми: то по ним несутся черные тучи, то они сияют прозрачной лазурью. Правда, ей даже страшно было опускать глаза на живот — такой он был огромный, а растянувшаяся кожа, казалось, вот-вот лопнет. Однажды ей приснилось, что внутри у нее кусок холодного как лед железа. В другой раз привиделась жаба, вся в пятнышках. Железо — ладно, напряглась, но вынесла, а вот при мысли о жабе тело всякий раз покрывалось мурашками. «Бодхисатва, оборони… Духи предков, защитите… Боги и демоны, какие ни есть, сохраните и пощадите, дозвольте родить здоровенького мальчика, чтобы все было на месте… Сыночек, родненький, выходи давай… Правитель небесный и мать-земля, всевышние небожители и лисы-оборотни, помогите…» Так она просила и умоляла меж накатывающих одна за другой, раздирающих все нутро схваток. Руки вцепились в циновку под головой, тело била дикая дрожь, глаза вылезли из орбит, взор застилала багровая пелена с раскаленными добела полосами: они извивались, перекашивались и таяли, будто плавящиеся в печи нити серебра. Сдерживаться уже не было мочи, и изо рта вырвался крик. Он вылетел в окно, заметался по улице и закоулкам, сплелся веревкой с воплями Сыма Тина, и это хитросплетение звука змейкой проскользнуло через торчащие из ушей седые волосы пастора Мюррея, высокого, сутулого, с шапкой рыжих волос на большой голове. Он в это время забирался по прогнившим ступеням лестницы на колокольню и, вздрогнув, остановился. В голубых глазах, вечно слезящихся, как у заблудшей овцы, и неизменно трогающих своей добротой, блеснул лучик радостного удивления. «Всемогущий Боже…» — пробормотал он с жутким дунбэйским акцентом, как говорят в Гаоми, и, перекрестившись большой красной пятерней, стал карабкаться дальше. Поднявшись на самый верх, он ударил в покрытый зеленой патиной медный колокол, который когда-то висел во дворе буддийского монастыря.

В розовых лучах раннего утра поплыл унылый звон. После первого удара колокола, вслед еще за одним криком о скором появлении японских дьяволов, у Шангуань Лу отошли воды. Вместе с запахом козлятины волнами наплывал то густой, то едва уловимый аромат цветков софоры. Перед глазами с удивительной четкостью мелькнула рощица, где она в прошлом году предавалась любви с пастором Мюрреем, но из этих воспоминаний ее вырвала теща, которая вбежала в комнату с высоко поднятыми, заляпанными кровью руками, вид которых перепугал ее: казалось, от них сыплются зеленоватые искорки.

— Не родила еще? — услышала она громкий голос свекрови и чуть ли не со стыдом мотнула головой.

Голова свекрови подрагивала в ярком солнечном свете, и Шангуань Лу с удивлением заметила у нее в волосах седину.

— А я думала, уже.

Свекровь потянулась к ее животу — большие костяшки пальцев, крепкие ногти, жесткая кожа, вся будто в мозолях, даже на внешней стороне ладоней, — и страх только усилился. Хотелось отстраниться от этих привычных к железу, а сейчас перепачканных ослиной кровью рук, но сил не было. Руки бесцеремонно надавили на живот, от чего даже сердце перестало биться и по всему телу прокатилась волна ледяного холода. Не сдержавшись, Шангуань Лу несколько раз вскрикнула — не от боли, а от страха. Руки грубо ощупывали ее, давили на живот, а под конец свекровь и вовсе хлопнула по нему пару раз, как по арбузу, будто расстроившись, что купленный арбуз оказался неспелым.

Наконец руки оставили ее в покое и повисли в солнечном свете — тяжелые, неудовлетворенные. Сама свекровь легко плыла перед глазами большой тенью, и только эти руки — реальные, могучие, — казалось, могли делать все что угодно и с кем угодно. Ее голос донесся откуда-то издалека, словно из глубокого пруда, вместе с запахом ила и пузырями раков:

— …Зрелая дыня сама падает, как время придет… Ничто ее не остановит… Потерпи чуток, о-хо-хо… Неужто не боишься, что люди засмеют, неужто не страшно, что и твои драгоценные дочки будут потешаться над тобой?..

Одна из этих гадких рук снова опустилась на ее торчащий живот и стала постукивать по нему: послышались глухие звуки, словно от отсыревшего барабана из козлиной кожи.

— Ну и неженки пошли нынче бабы! Я когда муженька твоего рожала, еще и подошвы для тапок прошивала…

В конце концов постукивание прекратилось, и рука убралась в тень смутным абрисом звериной лапы. Голос свекрови мерцал в полумраке, и волна за волной накатывался аромат софоры.

— Гляжу я на этот живот — ведь какой огромный, и знаки на нем особые, должен быть мальчик. Вот будет удача и для тебя, и для меня, для всей семьи Шангуань. Бодхисатва, яви присутствие свое! Правитель небесный, оборони! Ведь без сына ты всю жизнь как рабыня, а с сыном сразу хозяйка станешь. Веришь ли в то, что говорю? Веришь или не веришь — дело твое, вообще-то ты и ни при чем…

— Верю, матушка, верю! — преданно поддакнула Шангуань Лу.

В это время ее взгляд упал на темные потеки на противоположной стене, и душа исполнилась невыразимых страданий. Она вспомнила, как три года назад, когда она родила седьмую дочку, Цюди, ее муж, Шангуань Шоуси, так рассвирепел, что запустил в нее деревянным вальком и разбил голову, отсюда и потеки крови на стене.

Свекровь принесла и поставила рядом с роженицей неглубокую корзинку. Теперь ее слова полыхали яркими языками пламени, отбрасывая красивые отблески:

— Повторяй за мной: «Ребенок у меня в животе — бесценный сын», — говори быстрей!

В корзинке сверху нелущеный арахис. Лицо свекрови исполнено доброты, произносила она эти слова очень торжественно — этакая наполовину небожительница, наполовину любящая родительница, — и тронутая до слез Шангуань Лу, всхлипывая, проговорила:

— У меня в животе — бесценный сын, я ношу сыночка… моего сыночка…

Свекровь сунула горсть орешков ей в руку и велела повторять: «Хуашэн, хуашэн, хуа-хуашэн, есть мужское, есть женское, гармония ян и инь». Шангуань Лу взяла орешки, благодарно бормоча за свекровью: «Хуашэн, хуашэн, хуа-хуашэн, есть мужское, есть женское, гармония ян и инь».

Шангуань Люй опустила голову, и слезы ручьем полились у нее из глаз:

— Явись, бодхисатва, спаси и сохрани, правитель небесный, да снизойдет премногое благословение на семью Шангуань! Лущи орешки и жди своего часа, мать Лайди, а у нас черная ослица должна принести муленка, он у нее первый, так что оставаться с тобой не могу.

— Ступайте, ступайте быстрее, матушка, — проговорила растроганная невестка. — Господи, спаси черную ослицу семьи нашей, дай ей благополучно разрешиться от бремени…

Шангуань Люй вздохнула и, пошатываясь, вышла из дома.

Макс Фрай. Тубурская игра

  • «Амфора», 2013
  • Из этой книжки читатель узнает так много тайн и секретов, что даже непонятно, как справится с этим бедная его голова. Новая книга знаменитого Макса Фрая о тубурских Мастерах Снов, их азартных играх и опасных сновидениях станет не только логичным финалом дружеских посиделок в «Кофейной гуще», в городе, который сам еще недавно был просто сном, но и началом чего-то нового.

    Замкнутая и талантливая Кегги Клегги, надежда и гордость славного старинного рода, с детства не выносит скучную реальность. Когда она загадочным образом исчезает, начальник Тайного Сыска доверяет королевское поручение разыскать девушку сэру Нумминориху, одаренному феноменально острым обонянием. На помощь приходит Эши — призрак прадедушки беглянки.

    Оказывается, Кегги Клегги развлекается в Вечном сне и даже не подозревает о том, что ей грозит смертельная опасность! Чтобы спасти девушку, нужно попасть в маленькую горную страну Тубур и обрести власть над чужими снами. Где же раздобыть легендарную Сонную шапку, с помощью которой улизнула в мир снов придворная дама Кегги Клегги? И как убедить девушку, которая всегда мечтала быть великим героем и капитаном пиратского судна, что реальность ничуть не хуже самого яркого и желанного сновидения?

    «Тубурская игра» завершает хроники Ехо. Макс Фрай уверенной рукой мудрого сновидца создает Миры и ведет по ним читателя. Магия, волшебные превращения, загадочные события, добрый мягкий юмор и обаятельные образы героев повествования — путешествие между Мирами точно не будет скучным.


Вечером Триша выходит на заднее крыльцо «Кофейной Гущи», чтобы проверить, как дела у маленьких упрямых растений с прозрачными листьями, вдруг пробившихся сквозь трещины в ступенях и недавно начавших цвести. Из глубины сада, скорее всего, от качелей, доносятся знакомые голоса.

— И чем ты намерен заняться потом?

— Никакого «потом» не бывает, ты же знаешь. Одно бесконечное «сейчас», настоящее время. Самое настоящее. Подлинное. Я проверял. На зуб.

— Могу вообразить, как оно при этом хрустело, — смеется Шурф Лонли-Локли.

А ведь каким серьезным казался поначалу. Всех провел.

***

Проходит ночь, а за ней — почти целый день, и Макс стоит на пороге «Кофейной гущи», нетерпеливо притоптывая ногой, как норовистый конь, которого раззадорили приготовлениями к прогулке, но так и не вывели из конюшни. Вокруг его головы сияет огненный ореол предвечернего солнца, которое он так удачно заслонил.

— Не в моих правилах спрашивать, куда ты собрался, — говорит Франк. — Но всего за десять минут до обеда, когда мой огненный суп уже булькает на плите и пахнет на весь квартал?! Это на тебя совсем не похоже.

Триша ничего не говорит. Она мешает заправку для супа, томящуюся на медленном огне. Деревянная ложка должна совершить ровно семьдесят два оборота по часовой стрелке; сбиться со счета никак нельзя, тогда заправка будет испорчена, а запоздавший сегодня обед, соответственно, отложен еще на четверть часа. Поэтому Трише не до разговоров. Сейчас она может только слушать, да и то в пол-уха.

Слушает, конечно.

— Мое дело как раз на десять минут, не больше. У Старого Сайруса погас фонарь над входом, — скороговоркой объясняет Макс. — Как ответственный демиург я сгораю от стыда, скорблю о несовершенстве миропорядка и считаю своим долгом лично исправить технический недочет. А как добрый сосед и здравомыслящий человек думаю, что старику не следует самому лезть на стремянку. У этой его лестницы такой злокозненный вид, что я готов спорить, она попытается уронить всякого, кто на нее заберется.

— И ты решил упасть со стремянки вместо Сайруса?

— Не стоит преувеличивать мою жертвенность. Штука в том, что я могу заменить лампочку вообще без стремянки. Я довольно длинный.

— Ладно, — кивает Франк. — Тогда у тебя есть шанс успеть к обеду. Если, конечно, не полезешь чинить крышу тетушке Уши Ёши и красить забор вокруг огорода Мирки — как ответственный демиург.

— Я все же не настолько ответственный, — смеется Макс. — Думаю, лампочка станет моим первым и последним рукотворным вкладом в здешнее мироустройство. Все-таки видеть сны, а потом по рассеянности путать их с явью у меня получается куда лучше, чем хозяйничать.

И пулей вылетает на улицу.

— А кто такой этот Старый Сайрус? — спрашивает Триша, завершив последний, самый медленный оборот деревянной ложки и убрав огонь. — Что-то не припомню такого.

— Я тоже, — кивает Франк. — Хотя, вроде, знаком со всеми соседями. Подозреваю, старик специально возник из небытия только потому что Максу приспичило немедленно вкрутить лампочку, а подходящих жертв поблизости не оказалось. Ничего, скоро угомонится.

— В каком смысле — угомонится?

Так испугалась почему-то, что даже ложку на пол уронила.

— В самом что ни на есть распрекрасном, — улыбается Франк. — Просто поймет наконец, что его дело сделано, и займется чем-нибудь другим.

«Это как? Какое дело? В каком смысле сделано? И что теперь будет?» — хочет спросить Триша. Но вместо этого она просто поднимает ложку и идет ее мыть.

Триша вовсе не уверена, что ей действительно хочется услышать ответ.

Не сегодня.

Поэтому Триша ни о чем не спрашивает. Триша только слушает.

***

В сумерках, когда огненный суп благополучно съеден, послеобеденный кофе выпит, вечерние пироги отправлены в печь, Макс снова куда-то убежал, а Франк удобно устроился за стойкой в ожидании первых желающих поужинать, можно выйти в сад, покачаться на качелях, которые в кои-то веки не заняты очередным любителем поболтаться между небом и землей.

Триша до сих пор не может решить, нравятся ли ей качели. С одной стороны, кататься на них приятно. А с другой — слишком ненадежная конструкция. Теоретически, сколочены они на совесть и привязаны крепко, и дерево — толще не бывает, но знание этих обстоятельств мало помогает, когда ноги отрываются от земли, и весь мир начинает качаться — сперва чуть-чуть, почти неощутимо, но постепенно набирает скорость, и в какой-то момент кажется, что он не остановится никогда. Хотя практика показывает, что рано или поздно все снова приходит в порядок. То есть, до сих пор всегда так было, а как будет в следующий раз, неведомо.

Самое важное, что следует знать о качелях: остановить их сразу невозможно, как ни старайся. Любые усилия дадут обратный результат, даже незаметное глазу напряжение заставит реальность кружиться еще быстрей, чтобы прекратить это немедленно можно только спрыгнуть — с риском расквасить коленки, локти и хорошо, если не нос. Даже при Тришиной ловкости шансов уцелеть немного. Но если расслабиться, замереть, сказать качелям: «Черт с вами, делайте что хотите», — движение понемногу замедлится, и в какой-то момент небо перестанет кружиться, а земля вернется под ноги, как будто и не было лихой пляски, от которой сладкая тьма в голове и искры из глаз.

Вот ради этого блаженного мгновения Триша садится на качели при всяком удобном случае, снова и снова, как будто не она вчера ругала себя распоследними словами — и зачем тебя сюда понесло?

Ясно же, за чем.

За полным покоем, который непременно наступает в финале.

Но на этот раз Триша даже оттолкнуться от земли не успела. Услышала поблизости голоса, обернулась и замерла — не то от удивления, не то от красоты открывшегося ей зрелища — Макс стоит на садовой лужайке, по колено в густой траве, целиком окутанный прозрачным, синим как сумерки облаком, которое не просто дрожит на ветру и переливается в лунном свете, как положено облакам, но и смеется, торжествующе и неудержимо, словно только что победило в дурацком споре и одновременно умирает от щекотки.

— Всю жизнь подозревал, что я очень смешной, — говорит Макс. — Но неужели настолько?

— Настолько, настолько, можешь мне поверить, — сквозь смех говорит облако.

Голос у него низкий, но скорее женский, с такой теплой бархатной хрипотцой, что у Триши замирает сердце. «Какое это, наверное, счастье — дружить с говорящими облаками, которые иногда приходят к тебе поболтать», — думает она.

Облако больше не смеется, теперь оно просто говорит — спокойно, рассудительно. И Триша слушает, затаив дыхание. Даже не потому, что интересней чужих секретов могут быть только чужие тайны. А просто ради этого голоса.

— Всегда знала, что ты — наваждение, такое же, как я, — говорит облако. — Ну, то есть, понятно, не в точности такое же. Но — тоже наваждение. Так забавно было наблюдать, как ты стараешься казаться обыкновенным человеком. Самым обыкновенным из ряда вон выходящим гениальным, великим, прекрасным, убийственно обаятельным человеком — примерно такова была твоя роль. И ведь не только самого себя, а еще кучу народу провел. Молодец, что тут скажешь. А я порой по дюжине раз на дню прикусывала язык, чтобы не проговориться. Теперь можешь оценить мое чувство такта.

— Могла бы и проговориться, — вздыхает Макс. — Некоторые вещи о себе лучше узнавать загодя.

— В ту пору ты сказал бы: «Некоторые вещи о себе лучше не знать вовсе». И был бы по-своему прав. Всему свое время. Это сейчас ты понемногу начинаешь догадываться, как весело и азартно можно продолжать играть в человека, зная всю правду о себе. Но сколько небосводов обрушилось на твою макушку, и сколько земель ушло из-под ног прежде, чем ты это понял?

— Семнадцать миллионов двести тридцать восемь тысяч семьсот пятьдесят четыре, — докладывает Макс. И серьезно добавляет: — Я их считал, как некоторые считают овец, чтобы избавиться от бессонницы.

— Старый добрый сэр Макс, — смеется облако.

— Говорят, меня легче убить, чем переделать. При том что убить, как постепенно выясняется, практически невозможно. Вот и прикинь… Но слушай, как же все-таки хорошо, что ты пришла! А почему только сейчас? Я тебя тут искал. С первого дня.

— Прости. Просто ты обрушился на Город совершенно внезапно, как штормовой юго-западный ветер со стороны Лейна, а я не сижу тут безвылазно, — объясняет облако. — Это я только в человеческой шкуре была домоседкой. А теперь, по твоей милости, хоть вовсе сбегай! Что ты натворил, сэр Макс? Как тебе не стыдно? Все уже такое почти настоящее, что еще немного, и местное население начнет шарахаться от меня, как положено нормальным живым людям.

— Ну уж нет. Местное население было, есть и останется самым бесстрашным и призраколюбивым во вселенной. Это я твердо обещаю. Иначе какой в нем вообще смысл?.. А тебе правда не нравится, что Город оживает? Или ты надо мной смеешься?

— Конечно смеюсь. Я столько времени была лишена этого удовольствия, что нынче готова ухватиться за любой предлог, лишь бы наверстать упущенное. На самом деле, мне нравится все, что тут происходит. Да настолько, что я сочинила Городу имя. От тебя-то не дождешься. Будь твоя воля, все на свете остались бы безымянными навек, лишь бы тебе не пришлось зубрить, кто как называется.

— Прекращай меня оклевёты… оклеветывать… нет — оклеветовывать! А что за имя? Мне-то скажешь?

— Обойдешься. Я Городу шепнула, и достаточно. Пусть сам решает, говорить ли тебе и всем остальным. И если да, то когда именно. И в какой форме. Он честно заслужил такой подарок. Если бы я была твоим сном, мне бы ужасно хотелось иметь от тебя секреты. Ну хоть один, если больше нельзя. Но тогда уж важный. Чтобы ты ночей не спал, мучаясь желанием его разгадать. И не потому что я такая вредная, а потому что ты сам любишь секреты больше всего на свете. А их в последнее время все меньше и меньше, бедный сэр Макс!

— Ничего, на мой век небось хватит.

— Только если об этом позаботятся добрые друзья вроде меня. Мы — твой единственный шанс хотя бы иногда ничего не понимать, попадать впросак и проявлять слабость.

— Ну, с этим у меня до сих пор все в порядке. Я — великий мастер проявления слабости, метко попадающий впросак с первой попытки, из любого положения, даже с завязанными глазами и в полной темноте.

— Именно потому что мир не без добрых… ну, скажем так, людей.

— Да не то слово! — смеется Макс.

— Однако нынче я намерена стать исключением из этого золотого правила. Один раз можно. Даже нужно. Я разыскала тебя не только ради удовольствия обнять и посмеяться, а специально для того, чтобы прояснить некоторые важные вопросы. Кроме меня это, пожалуй, никто не сделает — просто потому что люди понятия не имеют, какие вещи следует знать о себе существам вроде нас с тобой. Разве что теоретически. Но это совсем не то. А прочие наваждения не испытывают к тебе чувств, достаточно нежных, чтобы пересилить отвращение к чисто человеческой привычке говорить слова вместо того, чтобы целиком окунаться в знание. Да и чего от них требовать, когда даже ты сам до сих пор не потрудился дать соответствующие объяснения собственному уму? Так и живешь — наполовину мудрец, наполовину невежественный балбес, причем эти двое наловчились игнорировать друг друга, как старые придворные, рассорившиеся еще при покойном короле.

— Вот этого я наверное не пойму никогда, — вздыхает Макс. — Каким образом я умудряюсь не знать то, что на самом деле знаю? Как это технически возможно, я имею в виду?

— Да проще простого. Забываешь же ты некоторые свои сны.

— В последнее время, вроде, нет. Хотя, конечно, пока не вспомнишь внезапно что-нибудь новенькое, не узнаешь, что оно было забыто.

— То-то и оно. Просто вообрази, что мудрец и балбес сидят на разных этажах большого дома. И не имеют пока приятной и полезной привычки вместе пить камру в гостиной.

— Это они зря.

— С другой стороны, их можно понять. В этом многоэтажном доме пока нет ни одной лестницы, а дикие прыжки в пропасть хороши только в самом крайнем случае. Это удовольствие не для повседневных нужд. Следовательно, надо строить лестницы, удобные переходы с этажа на этаж, мосты — называй как хочешь. Лишь бы самому было понятно. И запомни этим строительством должны заниматься оба — и мудрец, и болван. Иначе что толку было прикидываться человеком?

— А почему ты так ставишь вопрос?

— Да потому что подобная раздвоенность сознания — проклятие рода человеческого. И одновременно его величайшее достояние. Все зависит от того, как этим воспользоваться. Лично у меня — в ту пору, когда я сама прикидывалась человеком — выходило, прямо скажем, не блестяще. Но я-то, в отличие от тебя, никогда не любила эту игру. И ужасно злилась на Лойсо за то что он меня в нее втянул.

Макс снова смеется.

— Прости, — говорит он. — Просто звучит совершенно потрясающе: «злилась за то что втянул меня в игру», — когда речь идет об отце.

— Это, и правда, была бы неплохая шутка, если бы речь шла о настоящих человеческих родителях и их не менее настоящих человеческих детях. А так — констатация факта. Когда маг считает, будто создает человека, он просто отливает из подручного материала соответствующую форму и втягивает в свою игру кого-нибудь из нас. Самые мудрые из них об этом смутно догадываются, но даже они редко знают, как в точности обстоят дела. Имей в виду, Макс, все, что я говорю о себе, и тебя касается. Разница лишь в том, что я, как и прочие духи, по капризу Лойсо Пондохвы ставшие его детьми, попала в ловушку, а ты с радостью согласился играть в человека. Как будто всю жизнь ждал столь блестящего предложения. Впрочем, почему «как будто»? Готова спорить на что угодно, так оно и было — ждал.

— Очень на меня похоже, — вздыхает Макс. — Сидеть дома и ждать, пока позовут играть во двор — одно из моих первых детских воспоминаний. Которые, ясное дело, фикция. Но все равно зачем-то есть.

Трише очень хочется соскочить с качелей и убежать, пока не выяснилось еще что-нибудь этакое. Пока эти двое не разболтали какую-нибудь совсем уж ужасную тайну, зная которую, просто невозможно сохранять покой. Но призрачная женщина-облако снова говорит, и надо совсем с ума сойти, чтобы добровольно уйти туда, где не будет слышно ее голоса.

Поэтому Триша слушает.

«Амфора» вновь угадала нобелевского лауреата

Книга Нобелевского лауреата по литературе 2012 писателя Мо Янь «Страна вина» выходит в издательстве «Амфора» в октябре.

«Страна вина» — это моралите, притча, историческая аллегория и шедевр литературы абсурда, вместе взятые. В то же время это самая яркая и колкая сатира в современной китайской литературе. Но в глубоко философском и политическом контексте это роман не только о Китае, и принадлежит он уже не только китайскому искусству, а всему человечеству. Что же касается русскоязычного читателя, то автор уверен: «Раз русским читателям пришелся по душе роман „Мастер и Маргарита“ Булгакова, то они примут и мою Страну вина».

Источник: Издательство «Амфора»

Станислав Бах. Гонки на черепахах

  • Издательство «Амфора», 2012 г.
  • Роман о приключениях спортсменов-джиперов, гонщиков по бездорожью.
  • Купить книгу на Озоне

Забава была будто создана разбивать мужские сердца.
Стройная блондинка, неглупая и без лишних комплексов,
она не была красавицей, но одним взмахом ресниц и мелькнувшей в ангельски невинном взгляде чертовщинкой сражала наповал приглянувшегося ей молодого человека, после
чего обычно теряла к нему всякий интерес и выбирала себе
новую жертву.

В результате такой платонической распущенности у нее не
складывалась личная жизнь, и когда после очередной драмы
она была готова постричься в монахини, работа в «Русском
сафари» где-то у черта на куличках, как альтернатива монастырю, вполне ее устроила.

Тогда, два года назад, Гид искал кого-нибудь, кто бы взял
на себя обязанности секретаря, менеджера по продажам,
диспетчера, короче, заместителя по всем вопросам, которые
можно решить, не заводя двигатель. На объявление откликнулись многие. По телефону он всем назначал интервью на
один день с интервалами в полчаса.

К середине дня Гид начал сомневаться, не перепутали ли
его офис с местом проведения конкурса «Кто более нелепо
войдет в кабинет». Начинали почти все претендентки с того,
что чуть приоткрывали дверь и просовывали какую-нибудь
часть тела. В ероятно, самую привлекательную с их точки зрения. Это могла быть рука, нога, голова или филейная область,
реже — комбинация этих вариантов. Затем, когда выяснялось, что остальная часть соискательницы категорически не
пролезает, дверь приоткрывалась еще немного, и совершалась попытка одним шагом достичь середины офиса, при
этом успев осмотреть помещение, определить возраст и семейное положение Гида, поправить юбку, уронить телефон,
сказать «Вау» фотографии на стене, наступить самой себе на
ногу, шмыгнуть носом и произнести, глядя куда-то в сторону:
«Драсьте, я туда попала?»

Несколько раз Гид порывался проверить, исправны ли
дверные петли, но на обратном пути посетительницы почему-то
распахивали дверь так, что сломали ограничитель и пододвинули оставшийся от прежних арендаторов сейф, который
Гид считал намертво привинченным к полу.

«Похоже, сегодня проводится какой-то космических масштабов конкурс красоты, на который отправились все симпатичные, грациозные, обладающие приятным голосом
и хорошими манерами или хотя бы одним из этих достоинств девушки города», — подумал Гид, но дверь неожиданно открылась. Нет, неожиданно было не то, что дверь открылась, а то, что дверь открылась так, как должна, по замыслу
конструкторов, открываться нормальная дверь. Увидев
и услышав вошедшую в офис будущую сотрудницу, Гид был
готов вместо приветствия сразу спросить, какая зарплата ее
устроит.

Девушку звали Зоя, и ей категорически не нравилось, как
нарекли ее родители. Еще в детстве, услышав в какой-то телепередаче упоминание о королеве Занзибара, она, не разобравшись с падежами, решила стать принцессой Занзибарой
и с тех пор представлялась этим именем или более коротким
«Зана», оставаясь Зоей для врачей, учителей и в прочих
официальных случаях. Услышав от Гида, что ей нужно выбрать позывной, она тут же радостно объявила: «Забава».

Забава неплохо справлялась со своими многочисленными
обязанностями, но если группа останавливалась в Утесове,
кто-нибудь обязательно становился жертвой ее чар. Это, по
мнению Гида, отвлекало туристов от главной цели. Он даже
хотел поговорить с Забавой на эту тему откровенно, но понял,
что большую часть атак на мужские сердца она сама не замечала. Загадочные взгляды, эффектные позы, случайно не
застегнутые пуговицы были настолько же естественны для
нее, как и хороший вкус в одежде и умеренность в косметике.

Гид постоянно арендовал домик на базе. В приспособленной под офис гостиной располагалась вся нехитрая оргтехника фирмы: никому не нужный факс, ноутбук и безнадежно
неудобная помесь принтера со сканером. Здесь же была радиостанция, от которой в форточку, а затем к установленной
на крыше антенне тянулся толстый провод. В хорошую погоду станция била километров на пятьдесят. Кроме гостиной
в домике были две маленькие спальни, одну из которых занимала Забава, другую — Шуруп.

Что касалось продажи туров, то заказчика, если, конечно
это был мужчина, достаточно было уговорить приехать в Утесово. Забава быстро убеждала любого, что он выбрал самый
лучший вид отдыха и не будет разочарован. Сама она в туры
не ездила и в основном получала информацию из рассказов
туристов, которые, впрочем, действительно почти всегда оставались довольны.

Гиду никогда не нравилось проводить короткие корпоративные туры. Во-первых, получив в свое распоряжение технику всего на несколько часов, туристы зачастую относились
к ней безжалостно. Во-вторых, они даже на отдыхе продолжали быть начальниками и подчиненными. Если застревала
машина шефа, желающих промочить ноги в луже и перепачкаться в брызгах буксующих колес всегда было достаточно.
Но если там же не могли проехать рядовые работники, то
вместо помощи они могли получить саркастические, а иногда
и грубоватые советы. Правда, по мере продвижения группы
этот эффект постепенно ослабевал.

Была еще одна проблема — как остановить самоуверенного начальника и объяснить, в чем его ошибка, прежде чем
тот угробит машину. При подчиненных — нельзя, при жене
или подруге — тем более. Нужно было найти возможность
пообщаться с ним без свидетелей. Для этого Гиду приходилось устраивать внеплановый привал и приглашать высокопоставленную особу к себе в машину, поручив Шурупу развлекать группу байками о своих джиперских подвигах.

Дальше Гид играл в открытую и обычно достигал цели, но
на все это было нужно время, которого в коротком туре зачастую не хватало.

Но если тур длился несколько дней, люди начинали меняться. Они будто сбрасывали броню с шипами, в которой
приехали из города. В ремя вокруг них переставало ускоряться, возвращалась способность радоваться настоящему, не
пытаться контролировать будущее и совершать нерациональные поступки. Кто-то выключал телефон, кто-то, соединив руки за головой, безмятежно стоял и встречал рассвет,
кто-то впервые после детства разглядывал неторопливого
жука в мокрой от росы траве. И Гид радовался, что приложил
к этому руку, хотя и понимал, что, вернувшись в город, они
снова застегнут свои доспехи.

В середине прошлого лета в Утесово приехала молодежь.
Не подростки, конечно, ребятам было лет по двадцать. Крепкие, безбашенные, не обремененные высшим образованием,
в начале девяностых такие занимались рэкетом. У одного из
них был день рождения. Тур заказал его отец, которому надоело после подобных праздников вытаскивать свое чадо
и его друзей из милиции или откупаться от автоинспекции.

Размещение в машинах прошло без эксцессов, но на первой же стоянке двое туристов подрались между собой. Радовало только то, что бой шел честный, без применения оружия
или подручных средств типа топоров и монтировок, которые
лежали в багажнике каждой машины. Победитель удовлетворился первой кровью на лице побежденного и выбитым зубом, из чего Гид сделал вывод, что молодежь все-таки соблюдает какие-то свои правила, а значит, был шанс управлять
этой необычной группой.

Что касалось водительского стажа, то самый опытный
из них уже лет пять увлекался стрит-рейсингом, а последнее время был занят тюнингом баварской «Эмки», поставив себе цель достичь трехсот километров в час и официально зафиксировать этот результат в ГАИшном протоколе.
Наименее опытный имел стаж около пяти секунд — примерно столько длился путь до ближайшего столба, когда,
опоздав на метро и не имея денег на такси, он пытался
угнать подвернувшийся лохматый Жигуль и просто забыл
о штатной блокировке руля. Но бездорожья сложнее засыпанной снегом автостоянки никто из них не видел, а брутальные военные УАЗы вызывали у парней неподдельный
интерес.

Гид ехал впереди и не давал никаких советов, а ребята каждый овраг пытались взять в лоб. Колонна регулярно застревала, но они оказались настоящими бойцами. Шестеро по уши
грязных парней вручную вынимали тяжелые армейские внедорожники буквально отовсюду, а топкий овраг, в котором
иная группа провела бы часа четыре, за двадцать минут просто
был завален притащенными из леса бревнами и ветками.

Тем не менее через час прозвучала фраза, что, мол, на такой машине всякий проедет. Гид сел за руль УАЗика и наглядно показал, что дело не только в машине. С этого момента его взаимоотношения с группой начали быстро меняться.
Каждый мало-мальски сложный участок они просили прокомментировать и очень бурно реагировали на свои и чужие
успехи и ошибки.

К концу дня ребята были чуть живые, но продолжали сражаться, а застревали уже гораздо реже. Гид в их разговорах
за этот день превратился из почтальона Печкина (снисходительно, после нескольких повторов на брифинге) в графа
Суворова (с уважением, после отчаянного штурма вереницы
холмов, названной кем-то из них Альпами).

Доехав до базы, они буквально выпали из машин и казалось, что никакая сила их уже не поднимет. Но бойцов сопровождали три лахудры с волосами космических цветов,
в заклепках, коже, татуировках, пирсинге и граффити вместо
косметики. И когда девицы заявили, что хотят в сауну, парни
очнулись, как от нашатырного спирта.

Через час вся компания носилась нагишом из сауны
в озеро и обратно, а ближе к ночи запасы спиртного истощились, и в «офис» явился представитель отдыхающих с целью узнать о возможностях базы в плане «еще». Гонцом был
выбран самый здоровый из них, может, как наиболее убедительный, а может, как кажущийся самым трезвым.

Забава, в легкомысленном халатике, открыв дверь, увидела слегка подвыпившего высокого парня, которому требовалась какая-то помощь, и прежде чем она смогла понять цель
визита, его уже не интересовало ничего, кроме как забраться
к ней в постель. Забаве едва удалось вырваться из сильных
грубых лап, и она в слезах помчалась к Гиду.

Выслушав ее сбивчивый рассказ, он задумался, как должен действовать в сложившейся ситуации граф Суворов. Им
предстоял второй день тура, и армия не должна была разочароваться в своем полководце. Было очевидно, что, с точки
зрения бойцов, Забава не могла не быть его девушкой, иначе
какой же он воевода? Ну, а за домогательство к подруге командира виновного должна была ждать смертная казнь или,
как минимум, публичное наказание. Сходиться даже с изрядно выпившим верзилой врукопашную было рискованно
и глупо, личной гвардии у Гида не было, и он вспомнил про
охотничье ружье, без дела лежавшее на антресолях. Гид достал едва блеснувшее матовым боком полуавтоматическое
Bernardelli, прикрепил ствол и вставил патрон с дробью в патронник. Хорошо бы на такой случай иметь холостые, подумал он, и на всякий случай снарядил подствольный магазин
еще четырьмя патронами.

Забава, услышав характерный щелчок затвора, выглянула
из гостиной и побледнела. Гид попросил барышню запереться в тереме и не подходить к окнам, а сам вышел на улицу
и, положив ружье на плечо, не спеша отправился к офису.

Вся компания, кое-как одетая, была в сборе. Ребята пытались успокоить мечущегося по комнате Забавы героя-любовника и убедить его покинуть чужие покои, но ситуация
их явно веселила, а гонец вошел в образ и, круша и без того
скудную мебель, громогласно требовал, чтобы девушку привели ему на растерзание.

С появлением вооруженного Гида они смолкли, а верзила, почувствовав, что на улице что-то происходит, застыл
у окна, пытаясь разглядеть в темноте, что именно. Гид видел, что парня просто переклинило, но он в своем уме и вряд
ли рискнет вести боевые действия против вооруженного
противника. Но ситуация требовала от него решительности.
Он молча щелкнул предохранителем и шарахнул из ружья
в толстую бревенчатую стену. Приклад жестко ударил в плечо, полетели мелкие щепки, отчаянно зазвенело в ушах.
В доме, вероятно, тоже прогрохотало убедительно, поскольку буквально в следующую секунду по дорожке от офиса,
сверкая белыми ягодицами, промчалась высокая загорелая
мужская фигура.

— Зачет! — одобрительно произнес кто-то из ребят.

В это время отодвинулась занавеска на другом окне дома, и появилась заспанная физиономия Шурупа.

— Че вы тут стучите, дайте поспать!

Не дождавшись ответа, Шуруп рухнул обратно на кровать.

— Кремень! — раздался тот же голос.

Гид вернулся домой. Забава открыла дверь и, как только он
поставил ружье в угол, повисла у него на шее. Она слегка дрожала и что-то быстро говорила. В ушах продолжало звенеть,
и Гид с трудом разбирал ее слова, но чувствовал, что преисполненная благодарности девушка готова мужественному защитнику ее девичьей чести эту честь и отдать. Он прекрасно понимал, что служебный роман рано или поздно приведет к каким-нибудь проблемам или, как минимум, к потере ценного
сотрудника, да к тому же у него в ту пору была пассия в городе.
Только какой мужчина способен об этом думать, обнимая
очаровательную полуодетую юную особу, к которой испытывает искреннюю и отнюдь не платоническую симпатию?

Гид и не заметил, в какой момент его руки сомкнулись на
ее талии, но, почувствовав, что все больше начинает понимать своего недавнего оппонента, сделал не очень убедительную попытку разомкнуть объятия. Затем верх взяли воспитание и природная чуткость, не позволившие ему оскорбить
отказом только что пережившую сильный стресс девушку.
Его альтруизм и ее благодарность кипели и бурлили до самого утра, отчего второй день тура начался позже обычного
и дался Гиду с некоторым трудом.

Вечером на церемонии прощания группа высоко оценила качество тура, звучали обещания приехать еще и восторженные фразы типа: «Ну ты, блин, профи!» Но больше
всех Гида удивил тот самый здоровяк, когда, протянув могучую пятерню, он негромко произнес:

— Будут с кем проблемы — звони. Мы за тебя кого хочешь…

После их отъезда Гид проспал почти сутки, а Забава уехала в город. На следующее утро она позвонила и попросилась
в отпуск на две недели. Гид не возражал.

В следующие выходные состоялись очередные соревнования «Киварин-трофи», которые они с Шурупом старались
не пропускать. Правда, выступили в этот раз неудачно: порванная полуось не позволила им вовремя финишировать.

Забава вернулась немного похудевшая, но загорелая и веселая, и никак не показывала, что их отношения сколько-нибудь изменились. Гид, зная об обычной краткосрочности
ее увлечений, был, в принципе, готов к тому, что столь внезапно начавшийся роман так же внезапно и закончится.
Нельзя сказать, чтобы его очень обрадовал такой поворот,
но, решив, что оставить в памяти яркое и ничем не омраченное воспоминание дорогого стоит, он не стал настаивать на
продолжении.

Шуруп передал Забаве ненавистные ему конторские дела
и с удовольствием окунулся в подготовку Дефендера к следующим соревнованиям.

Буш: гибрис-синдром после вторжения в Ирак

Глава из книги Дэвида Оуэна «История болезни. Недуги мировых лидеров последнего столетья»

О книге Дэвида Оуэна «История болезни. Недуги мировых лидеров последнего столетья»

Показательно, что книга американских журналистов о войне в Ираке называется «Гибрис». Первого мая 2003 года Джордж Буш, в летной форме, придававшей ему сходство с голливудским актером, посадил боевой истребитель на палубе авианосца «Авраам Линкольн», у Калифорнийского побережья, желая тем самым ознаменовать победу в Ираке, о которой извещал транспарант на диспетчерской вышке корабля: «Миссия завершена». Это был верх высокомерия, насмешка, пусть и неумышленная, над солдатами, находившимися в Ираке и понимавшими всю абсурдность этого заявления. Дональду Рамсфельду хватило здравого смысла убедить Буша не использовать эту фразу в своем выступлении, но тот все равно умудрился сказать: «В битве за Ирак США и наши союзники одержали верх!» Тони Блэр никогда не заходил так далеко, но его ранние высказывание звучали слишком победоносно.

Рамсфельд, несмотря на все его промахи, был слишком циничен, чтобы страдать гибрис-синдромом. Когда в Багдаде в скором времени начались беспорядки и мародерство, явившиеся в наибольшей мере следствием того, что Буш послушался совета Рамсфельда не увеличивать численность оккупационных войск, министр обороны отреагировал просто: «Такое случается». В ответ драматург Дэвид Хэа создал антивоенную пьесу с одноименным названием, в которой раскрывалась важность этой ремарки.

Историки еще долго будут ломать голову над масштабами некомпетентности, которая имела место после вторжения в Ирак. Как мог Вашингтон, и особенно Пентагон, проявить себя настолько некомпетентным в плане политической и военной организации? Одна из причин заключается равнодушии, характерном для гибрис-синдрома; многие свидетели поведения Буша говорят именно об этом. Весьма откровенная оценка его манеры держаться исходит от бывшего министра финансов Пола О’Нила, который занимал этот пост с 2001 по 2002 год. Он вспоминает, что с самого начала Буш «тяготел к сильно идеологизированной позиции, которая, однако, не была тщательным образом взвешена. Хотя такова, в принципе, природа идеологии. Взвешивать и обдумывать — последнее, что станет делать идеолог». О’Нил описывает одну из встреч, участником которых он был в течение двух лет: «Я мог бы вкратце охарактеризовать ее так: президент напомнил мне слепого в комнате, полной глухих. Никакого взаимопонимания».

Еще один пример связан с именем Дэвида Кея, бывшего инспектора ООН в Ираке, который занимался поисками оружия массового поражения с 5 июня 2003 года. Рано утром 29 июня, прилетев из Багдада днем раньше, Кей отправился на брифинг к Бушу. Он заявил президенту: «Самой большой ошибкой было позволить бесчинствовать мародерам и преступникам». А потом предупредил, что пока никакого оружия массового поражения не обнаружили и, возможно, не обнаружат вовсе. К тому моменту мародеры уже успели присвоить 2 т необработанного урана, того самого «желтого кека», 194 т термостойких взрывчатых веществ и 140 т взрывчатых веществ мгновенного детонирования. Кей был шокирован тем, что Буш практически не проявлял интереса к поискам оружия массового поражения, особенно в сравнении с дотошно расспрашивавшим инспектора Чейни.

Буш и его военный кабинет накануне вторжения, 10 марта, обсуждали «дебаасификацию», то есть зачистку властного и армейского пространства от бывших членов партии «Баас» (Партии арабского социалистического возрождения), и хотя выводам не хватало конкретики, один из присутствующих заявил: «Задача понятна — обращаться с этими людьми снисходительно и попытаться наладить сотрудничество». Однако окончательный документ по «дебаасификации», составленный Полом Бремером, не показали ни Кондолизе Райс, ни Пауэллу, которые считали, что политический курс, намеченный под руководством Дугласа Фейта, не отражает компромисса, выработанного военным кабинетом. Это стало роковой ошибкой Райс, которая в тот момент возглавляла Совет национальной безопасности, — она позволила документу покинуть Пентагон без проверки в ее ведомстве. Британский министр обороны Джефф Хун в мае 2007 года заявил, что дебаасификация была ошибкой. «Мне кажется, что многие члены партии „Баас“ были в первую очередь местными чиновниками и слугами народа, а не фанатичными сторонниками Саддама».

Примером наместнического стиля Бремера является подписание приказа № 2, изданного через 11 дней после прибытия в Ирак, в котором говорилось о роспуске иракской армии, ВВС, флота, Министерства обороны и разведслужб. Двенадцатого марта Буш и его военный кабинет согласился распустить иракскую республиканскую гвардию, но сохранил регулярную армию. Бремер, по всей видимости, не потрудился проконсультироваться с Госдепартаментом, ЦРУ или Райс, а уж тем более с иракскими политиками. Возможно, это фатальная ошибка, за которую он так и не взял на себя ответственности.

Американские эксперты собрались для консультации в Багдаде. Начальник резидентуры ЦРУ в Багдаде предупредил Бремера: «До наступления ночи вы загоните от 30 до 50 тысяч членов Баас в подполье». По словам одного из иракских солдат, «баасовцы превратились в повстанцев, а Бремер упустил свой шанс». В интервью, упомянутом выше, Хун беспечно заявил, что спорил с Рамсфельдом по поводу необходимости роспуска 350-тысячной армии и политических сил, но «понял, что это просто субъективное решение, и будь его воля, он решил бы иначе». Блэр в интервью, которое он дал чуть раньше, чем Хун, сообщил: всегда было ясно, что иракскую армию придется создавать с нуля. По словам Энтони Селдона,

Блэр напрямую не приложил руку к дебаасификации или роспуску армии, пребывая в уверенности, что от его имени действует Мэннинг. Один из чиновников вспоминал: «Он витал мыслями где-то далеко и не поспевал за событиями». Еще один говорил: «Не думаю, чтобы премьер-министр считал, что стоит проявить больше личного участия в стабилизации обстановки в Ираке, он оставил все на откуп американцам».

Разница во мнениях относительно дебаасификации и дальнейшей судьбы иракской армии отражена, словно в зеркале, в комментариях США, которые явственно свидетельствуют о замешательстве.

По словам полковника Лоренса Уилкерсона, руководитель аппарата госсекретаря Пауэлла, Буш в решении иракского вопроса «проявлял равнодушие, весьма отстраненно относился к деталям послевоенного планирования. А его подчиненные этим пользовались». Но при этом Буш не был пешкой, он сам совершал ходы, правда, не всегда понимал позицию фигур на шахматной доске. Буш слишком редко прислушивался к советам Пауэлла, зато охотно прибегал к рекомендациям Рамсфельда и Чейни, но при этом не делал собственного выбора. Проблема Буша заключается в том, что он создал правительство, которое Райс в августе 2003 года охарактеризовала как «неспособное нормально функционировать». Журналист Боб Вудвард пришел к выводу: «Вся атмосфера вокруг Буша напоминала ту, что царит при королевском дворе, причем Чейни и Райс выступали в роли льстивых придворных. Всегда оптимистические доклады, великолепные новости, веселье для всех». Увы, реальность заключается в том, что нормально функционировать не могло не только правительство Буша, но и сам он как главнокомандующий.

По иронии судьбы правительственные комитеты работали вполне нормально, но лишь в тех сферах, которые не были подведомственны Рамсфельду. Обычно Рамсфельда обуздывал лишь Совет национальной безопасности или — в отдельных случаях — участники специальных совещаний, которых Райс собирала для разрешения тех или иных споров. Единственная область, где ведомства успешно сотрудничали по иракскому вопросу, — это деньги. Здесь ведущую роль играло Министерство финансов, которым поначалу руководили О’Нил и его заместитель Джон Тейлора, занимавшие свои посты вплоть до 2005 года. Так что не все начинания в Ираке провалились, кое в чем министры работали сообща. Вот если бы Буш помог установить подобные взаимоотношения между Пентагоном и Госдепартаментом, когда речь шла о планировании последствий вторжений, основной проблемы, в решении которой правительство Буша не преуспело, но, увы…

Складывается впечатление, что больше всего Буш доверял генералу Томми Фрэнксу, командующему войсками в Афганистане и Ираке, «высокому вспыльчивому техасцу», который с пренебрежением относился к Объединенному комитету начальников штабов, и с Фрэнксом Буш общался напрямую. В своей книге «Фиаско» Томас Рикс, в прошлом главный корреспондент «Уолл-стрит джорнал», аккредитованный при Пентагоне, ныне занимающий аналогичную должность в «Вашингтон пост», описывает Фрэнкса как «продукт армейской системы»: «Его ошибки отражают несовершенства системы, ведь армия отправилась в Ирак с изрядной долей высокомерия».

Буш впитывал это высокомерие, словно губка. Он разговаривал как самоуверенный шериф в фильмах про ковбоев и обещал американскому народу, что после свержения Талибана в Афганистане Осаму бен Ладена возьмут «живым или мертвым». Жена подшучивала над ним, и это был хороший знак — не все ближнее окружение соглашалось с его высказываниями.

Но и через семь с лишним лет главу Аль-Каиды все еще не схватили, а Талибан перегруппировал силы, чтобы оказывать сопротивление. Когда стало ясно, что Саддам приготовился организованно сопротивляться «успешному вторжению», а повстанцы создадут оккупационным войскам огромные трудности, Буш заявил: «Ага, пусть только сунутся!». На раннем этапе он, похоже, мало думал над тем, как бы ему заручиться поддержкой влиятельных суннитов или как при помощи Ирана повлиять на шиитское большинство. Американцы проигнорировали возможные дипломатические пути достижения успеха в Ираке через Иран, и это было очень недальновидно.

В мае 2003 года Иран обратился к Госдепартаменту с тайным предложением о «серьезной сделке», «полностью прозрачной», призванной дать Штатам гарантии того, что Иран откажется от создания ядерного оружия. Кроме того, Ирак обещал положить конец «любой материальной поддержке палестинских оппозиционных группировок» и превратить движения Хамас и Хезболла в «безобидные политические организации». Неужели Буш отменил запланированную встречу в Женеве, не понимая, как упорно ее добивалась верхушка его аппарата? Иран находился в мае в наиболее уязвимом положении, и теперь ЦРУ признаёт, что иранцы отказались от ядерной программы. На горизонте явно замаячили иранские повстанцы, и этот момент как нельзя лучше подходил для достижения соглашения с Ираном, ведь как только Ирак стал бы стабильным демократическим государством, было бы намного легче убедить Иран не возвращаться к ядерной программе и дальше двигаться по пути демократического развития.

Логично было бы начать диалог с Ираном еще в 2002 году, до вторжения в Ирак. Многие забывают, что Иран помогал США во время вторжения американцев в Афганистан, способствовал мобилизации Северного альянса; кроме того, иранцы выдворили боевиков Аль-Каиды из священного города Мешхед, когда те пересекли границу в 2002 году. Учитывая, что свержение Саддама неминуемо вело к установлению в Ираке власти шиитского большинства, очевидно, что из Ирана было бы очень удобно сеять смуту. При этом Блэр и Буш решили, что смогут наладить общение с иракскими шиитами, отказавшись от куда более важного диалога с Ираном. Сложно с уверенностью сказать, что лежало в основе подобного решения Буша, но определенно не последнюю роль сыграла и самонадеянность. Отказ от любого диалога с Сирией тоже пагубно сказался на урегулировании иракского вопроса, ведь Сирия могла повлиять на иракских суннитов. Понятно, что отношения суннитов и шиитов остались бы напряженными и суннитское меньшинство следовало использовать для развитии демократической системы, но оно утратило бы главенствующую позицию. Действуя в одиночку, силы коалиции оставались незащищенными от повстанцев, которых поддерживали из-за границы, из Сирии и Ирана.

Показательно, что Буш, который сначала безоговорочно верил в армию и ЦРУ, позднее начал во всем винить их. Он сказал, что «Томми Фрэнкс и генералы, глядя ему прямо в глаза, заверяли, что во вторжении в Ирак задействовано достаточное количество войск и все идет по плану». Скорее всего, когда Фрэнкс говорил так, еще до своей отставки, он и сам в это верил, но даже тогда его слова ставили под сомнение многие видные военачальники в Пентагоне. К лету 2003 года в Ираке назревало восстание, так что подобные высказывания ни в коей мере не отражали действительности. Кроме того, Буш заявил, что глава ЦРУ Джордж Тенет был на все сто уверен, будто у Ирака есть оружие массового поражения: «Это верняк». Сам Тенет в 2007 году вспоминал, что говорил вовсе не об оружии, фраза вырвана из контекста и преследует его с тех пор, как появилась в книге Вудварда. К 2007 году взаимные обвинения и перекладывание вины друг на друга стали неотъемлемой частью иракской кампании. В интервью радио Би-би-си Лоренс Уилкерсон выразил сожаление, что не ушел в отставку еще в 2004-м, после Гуантанамо. Когда Уилкерсон читал книгу Тенета и слушал его интервью, на ум ему пришло, что некоторые сотрудники ЦРУ «лгали» Пауэллу перед заседанием Совета Безопасности 5 февраля 2003 года.

Двадцать четвертого сентября 2003 года Буш с супругой пригласили на ужин чету Бремер. Увидев у Бремера схему организационной структуры, в соответствии с которой перед ним отчитывались 20 человек, Буш сказал: «Слушай, я знаю, что ты не учился в школе бизнеса, но я там учился. Так вот, у тебя слишком много непосредственных подчиненных». Двадцать седьмого октября, занимаясь с Бремером в спортивном зале Белого дома, Буш спросил о Рамсфельде: «Он что, действительно контролирует каждый шаг своих сотрудников?» Казалось, утвердительный ответ его удивил. Должно быть, Буш, один из немногих в Белом доме, не знал о главном пороке Рамсфельда. Еще один знак того, что главнокомандующий не особо разбирался в делах собственной администрации.

С политической точки зрения, моментом, когда Бушу стоило по-новому взглянуть на собственную неспособность сдержать восстание в Ираке и пересмотреть до абсурдного оптимистические прогнозы, стало 12 ноября 2004 года, десять дней спустя после того, как Буш снова выиграл президентские выборы. Когда еще только планировалась вторая попытка взять под контроль ситуацию в Фалудже, Пауэлл встретился с Бушем и Блэром в Белом доме. Пауэлл сказал: «У нас мало солдат, мы не можем контролировать местность». Эту точку зрения к тому моменту разделял и Бремер. Весь следующий месяц Буш получал телеграммы от начальника резидентуры ЦРУ в Багдаде: «Мы столкнулись с сильным сопротивлением, есть опасность потерять две тысячи человек убитыми». Через несколько дней, 17 декабря, один из экспертов военной разведки сказал Бушу без обиняков, что думает о восстании: «Действуют активно, их многие поддерживают. Если мы не придумаем, как уладить конфликт, он так и будет продолжаться и рискует перетечь в гражданскую войну. Там просто нет ресурсов, чтобы долго вести бои».

Бушу и Блэру нужно было признать, что придется изменить курс, и решиться на отправку в Ирак дополнительных сил. Это повлекло бы ряд неприятных последствий, но они не готовы были взглянуть в лицо реальности. Одна из особенностей пораженных гибрис-синдромом политиков состоит в том, что они не меняют своей позиции, поскольку это означало бы признание ошибок. Блэр на съезде лейбористов хвастался, что у него нет «задней передачи», — более абсурдное заявление трудно себе представить. Маргарет Тэтчер тоже в свое время говорила о себе с гордостью: «Леди не поворачивают». Мудрые политики-дипломаты действуют гибко, меняясь в соответствии с обстоятельствами или если допустили ошибку. Буш с тупым упрямством отметал все призывы усилить армию в Ираке, чтобы не дать стране скатиться в гражданскую войну, и продолжал нести вздор о «победе». Только после поражения на промежуточных выборах в 2006 году Буш решил отправить в Багдад дополнительно 21 тыс. солдат. К тому моменту Блэра уже потихоньку выдавливали с Даунинг-стрит, но он никогда даже не пытался увеличить британское присутствие в Ираке или отвести войска из Басры.

В юридическом плане позиция Буша отражала подход его юрисконсульта, позднее занявшего пост генерального прокурора, Альберто Гонсалеса: угроза со стороны Аль-Каиды продемонстрировала «насколько устарели строгие ограничения Женевских конвенций в отношении допроса пленных». Гонсалес искал способы обойти ограничения международного права, касающиеся ведения допросов и заключения в ходе военной интервенции. Буш полагал, что «война с терроризмом возвестила новую эпоху» и Женевские конвенции не применимы к членам Аль-Каиды, а участники Талибана — это преступники, которые не имеют права претендовать на статус «военнопленного». Подобные решения вызвали шквал критики. Бушу, казалось, доставляло удовольствие действовать по собственному разумению, не советуясь с друзьями или союзниками. По существу, он просто наплевал на многолетние международные соглашения и заявил, что Америка может поступать как вздумается. Вряд ли можно переоценить эффект подобной политики на репутацию Тони Блэра в Великобритании, не говоря уж о репутации США в мировом сообществе. Жестокое обращение с узниками в Афганистане, в Гуантанамо и случившееся в иракской тюрьме Абу-Грейб, где американские военные издевались над мусульманами, шокировало людей доброй воли. Великобритании был нанесен еще один удар, когда выяснилось, что подобные бесчинства творили и ее военнослужащие. Весь мир осудил политику выдачи преступников тем странам, которые готовы были перенять не слишком щепетильные методы допроса. Все заявления Буша о том, что Америка порицает применение пыток, слишком часто расходились с очевидными фактами. К счастью, через какое-то время американская система правосудия, когда к ней официально апеллировали, стала демонстрировать несогласие с Бушем, вообразившим, будто президентская власть в период военного времени перевешивает власть Конгресса и Конституции. В итоге в США сейчас разгорается важный спор о том, какими полномочиями наделен президент в военное время.

На трезвую голову

К 25-летию «Митьков» в издательстве «Амфора» вышла книга «Конец митьков», в которой Владимир Шинкарев, один из участников группы, потается расставить все точки над «i» в истории творческого объединения и нынешнем положении дел. «Прочтение» публикует главу, с которой начинается рассказ об упадке движения.

Я не уходил еще и потому, что спивался не по дням, а по часам, находился в некоем сумрачном мире, где есть проблемы посерьезнее, чем переживания из-за морального облика Дмитрия Шагина.

Однажды зимой 1992 года, очнувшись ночью после трехнедельного запоя, я стал шарить по квартире: пусто, ни капли. В центре города уже появились ночные ларьки и магазины, торговавшие спиртом «Рояль», ядовитыми ликерами, — но мне не добраться до них с окраины. Два часа ночи. Я еле ползал от похмельного страха и озноба — но делать нечего, есть такое слово «надо». Надо добираться до пьяного угла. Как дойду сквозь ужас и мороз, будет ли там кто-нибудь в третьем часу ночи? — о чем беспокоиться, чего еще бояться, если я уже в аду.

На пустой площади я купил у человека с фиолетовым лицом бутылку водки (выгреб, как экскаватор, все деньги из кармана, будучи уже не способен на столь тонкие, дифференцированные движения, как отсчитать нужную сумму), но не решился пить на улице — меня так крупно колотило, что мог все разлить, выбить себе зубы. Мог, выпив слишком много, не дойти до дома.

Я пришел домой, не снимая пальто, сковырнул пробку, осторожно, держа бутылку двумя руками, налил. Выпил и минуту сидел с закрытыми глазами, вспоминая жестокий рассказ Вилье де Лиль-Адана «Пытка надеждой». Есть штука пострашнее: пытка уверенностью.

В бутылке была не водка, а вода.

Вновь и вновь обдумывая впоследствии переживания той ночи, последней ночи запоя, я не мог не прийти к выводу, что человек с фиолетовым лицом был ангелом.

Хоть это и не был мой последний запой, но страшнее уже не было, а вскоре, в 1993 году, доктор Зубков добился того, что митьки бросили пить — не все и не сразу, но политбюро сразу и навсегда. Точнее: до сего дня. <Так психиатрический митек Женя Зубков спас группу художников «Митьки», точнее, художников группы «Митьки». Доктор Зубков, обладая тяжелым характером, мне, да и многим, столько хорошего сделал — как никто. По количеству творимого добра он соизмерим разве что с Колей Решетняком. Интересно, что оба они живут в Нью-Йорке и друг к другу относятся скептически.>

Распалась связь времен!

Как теперь жить-то будем? Зачем теперь жить-то будем?

Состояние алкоголика, только что бросившего пить, смело уподоблю состоянию страны, начисто разгромленной и разрушенной в войне. («Можно сравнительно быстро разрушить здоровье, превратить в ад семейную жизнь, достичь выдающихся творческих неудач — но все это победы на отдельных участках фронта. Полного разгрома самого себя можно добиться только с помощью алкоголя», — так начиналась моя книга про алкоголизм.) Все нужно начинать заново, учиться всему, строить с людьми новые взаимоотношения — в момент, когда ты беззащитен и раним, лишен алкоголя, железного занавеса, спасающего от свирепости враждебного мира. Это трудно, многие предпочитают погибнуть.

Я не такой гад, чтобы покуситься еще и на алкоголизм Дмитрия Шагина, уж этого он мне не простит. Не берусь судить, его дело. У меня в статье «Еще о составе группы художников „Митьки“ — материалы к алкогольной биографии» все честно, кроме одной фразы про Митю: «Запои прекращал только на грани летального исхода». Это поэтическое преувеличение с его слов. Да, он пил много, страдал от отравления. По утрам звонил, советовался — какие витамины принимать. Если и утром подносили — пил снова. Но не было у Мити такого алкоголизма, как у меня или Фила — запойного, который и характерен для северных народов вплоть до поляков и жителей США.

В запое от алкоголя не вырваться (как от камней Гингемы в повести об Урфине Джюсе и деревянных солдатах), с каждой минутой без алкоголя его притяжение возрастает и становится непобедимым. Запойный алкоголик по утрам страдает не от отравления, а оттого, что не выпил. То есть и от отравления тоже, но это такая мелочь: будто человека сжигают на костре, а тут его еще и комары кусают. Как окончить запой? — не знаю, что и посоветовать. Лично мне помог ангел…

То ли дело средиземноморский тип алкоголизма: алкоголик не дубасит две недели без продыху, а всю жизнь по много раз в день опрокидывает рюмочку, исправно функционирует, ходит на работу, никаких зверских соматических последствий. Однако сильно завидовать средиземноморскому алкоголику не стоит: этот тип алкоголизма разрушителен для клеток коры головного мозга. Не заметишь, как совсем дураком станешь. (Я, между прочим, являюсь консультантом в области лечения от химической зависимости, у меня два диплома есть, американский и польский. Так что меня надо останавливать, когда я на эту тему начинаю разглагольствовать.)

Описано около 20 основных типов алкоголизма; может, среди них и есть тип, характерный для Дмитрия Шагина: «Если бы не горбачевская кампания, я бы не спился». Митя хочет сказать, что он успешно занимался собирательством продукта, который в глазах окружающих его людей имел громадную ценность. Антиалкогольная кампания увеличила эту ценность, соответственно Мите пришлось пить много. Так же он в «Березке» и книги «жадно накладывал» — а сейчас книги не дефицит, так они ему не больно-то и нужны (кроме «Самопознания» Бердяева).

Трезвость митьков встряхнула и перевернула. Времени освободилось небывалое количество. Появилось новое объединяющее поле деятельности: организация группы Анонимных Алкоголиков, всякие антиалкогольные мероприятия. Движение «Митьков» получило импульс к продолжению. Молодой, восторженный и трудолюбивый Юра Молодковец организовал «Митьки-газету», Толстый (Владимир Котляров) затеял выпустить «Митьки-Мулету». Пришел с подачи Тихомирова энергичный и ушлый директор Лобанов.

В серии статей и интервью я пояснил критикам, что митьки — вовсе не отражение «неповторимого бытия художественной интеллигенции 70—80-х», их ценность не закатилась с уходом того быта и менталитета. Рановато нас хороните! Митьки — это отражение любого текущего бытия нашего народа. Вот глядите: в 80-е приходилось пить, желательно запоем, чтобы быть верным отражением среднестатистического среза; в 90-е пора опамятоваться и делом заняться, что и демонстрируют митьки! Можно было еще заявить, что в 80-е для среднестатистического среза был характерен блаженный идеализм, доменная структура общества, задушевные разговоры на кухнях; а в 90-е что характерно? То-то и оно. Что и демонстрируют митьки… (Обозначив митьков «среднестатистическим срезом общества» в торопливых интервью того времени, я вынужден и сейчас повторять это малограмотное выражение — оно вошло в митьковский лексикон. Нет чтобы сказать: социокультурный срез общества. И точнее, и солиднее.)

В 90-е годы, на трезвую голову, митьки заметно превзошли рыб. (Имею в виду слова святого Иоанна Златоуста: «Мы превзошли рыб, пожирая друг друга».)

Все, что написано в «Митьки: часть тринадцатая» (1993 год) — чистая правда, текст был одобрен Митей и Флоренским без возражений, за исключением одного эпитета: «жадность Шагина» Митя категорически потребовал убрать из статьи.

(Пользуюсь случаем отметить, что «Митьки: часть тринадцатая» написана мною по просьбе Толстого для его альманаха «Митьки-Мулета». Как и предсказано в статье, альманах не вышел. Я к тому это поясняю, что некоторые даже исследователи считают эту статью, написанную под псевдонимом, не моей. Например, студент ЛГУ А. Желтов выполнил работу по социологии на тему «Митьки в современном обществе», где пишет, что не хочу, мол, скатываться к пересказу книги Шинкарева, потому что:

Более подробный и нестандартный анализ философии и генезиса митьковской субкультуры можно найти в статье Е. Баринова «Митьки: часть тринадцатая». Автор статьи подвергает митьков жесткой, порой несправедливой критике, однако, поскольку его взгляд на движение в корне отличается от взгляда, принятого среди самих митьков, данная работа представляет большой интерес для пытающегося быть объективным исследователя.

Флоренские тогда написали сильную, хотя и с постмодернистской издевкой, вещь: «Движение в сторону ЙЫЕ», где использовали персонажа, якобы написавшего «Митьки: часть тринадцатая» — Евгения Баринова. Можно было бы развить эту игру, организовать настоящий культ Баринова — но время таких игр ушло в 80-е.)

Это был странный период, когда самая нелицеприятная критика допускалась — не от покаянного смирения, а ровно наоборот — от спокойного цинизма: мы такие, да, а ты-то лучше, что ли?

Фил напечатал свой грустный «Парижский дневник», где иначе, как гадами, подонками или подлецами, Митю с Флоренским и не называет; в особо пугающих эпизодах — «братками» в ядовитых кавычках.

Флоренский с Олей в «Движении в сторону ЙЫЕ» вывели Дмитрия Шагина в образе шамана. Митя без труда понял, кто прототип.

— Читал, что Флоренский про меня написал? — спросил он, показывая мне характерный отрывок:

Какая подлая, циничная скотина! С виду прост, доверчив, уступчив, ко всему внимателен и ласков, внутри же каждое слово и движение человека непременно обращает в какую-нибудь дурную сторону, делает предметом насмешек и издевательств.

— Ну и что? Где тут сказано, что про тебя? Может, собирательный образ.

— Чего ж тут собирательного? Про меня… — смеялся Митя с непонятным удовлетворением.

Митя вот чем мог быть удовлетворен: хорош ли шаман, плох ли, а все-таки главный. Значит, Флоренский чувствует, кто главный!

Митя придумал, как осаживать рановато задембелевавших низовых митьков, да и членам политбюро дал понять, что в политбюро все равны, конечно, но есть и первый среди равных.

Если Тихомиров вносил какое либо предложение, Митя, не вникая, отзывался: «Вот когда появится группа „Витьки“, там и будешь командовать». Филу советовал сделать все по-своему в группе «Фильки», Флоренскому — в группе «Сашки» (правда Флоренскому боялся сказать в лицо, а может, и в лицо говорил, но я не слышал). Наконец, и я дождался: «Будет группа „Вовки“, там и распоряжайся». (Конечно, Митя. Напиши книгу «Вовки», добейся, чтобы о «Вовках» что-нибудь слышал любой встречный, и я тоже пообещаю ставить тебе каждый день по бутылке.)

Нет, равенство политбюро считалось незыблемым, вот только «члены политбюро заняты только тем, что объединяются по двое против третьего» («Митьки: часть тринадцатая»).

Сапего и сейчас считает, что трезвость оказалась губительной для «Митьков»: надуются друг на друга с трезвой настороженностью в ожидании подвоха — не договориться никак, не обнулить претензий. Раньше, бывало, поссорятся, потом напьются вместе как следует и приоттают, какой-никакой катарсис.

Однажды ко мне в мастерскую пришел чуть бледный и строгий член политбюро группы «Митьки» Александр Флоренский (хорошо бы еще — в парадной митьковской форме — но чего не было, того не было) и обратился ко мне с заявлением: если мы не выгоним Дмитрия Шагина из «Митьков», по крайней мере из политбюро, группе конец.

Я отнесся к заявлению глупо: стал смеяться и шутить. (Митя как раз в то время с наслаждением смаковал почти в каждом разговоре украинскую, от жены, поговорку: «Смийся, смийся, на кутнях посмеешься!» «На кутнях», пояснял он, это если видны все зубы до корней, гримаса ужаса. То есть твой смех обернется тем, что ты будешь, широко раскрыв рот, кричать от боли и страха.) Отказался всерьез обсуждать эту тему. Представим, что мальчишки играют в казаков-разбойников. Они могут устраивать игровые каверзы, жульничать, обижать друг друга, даже вести себя по-настоящему подло, но когда из гущи игры выкатывается чья-то отрубленная голова — это другой уровень.

Выгнать Митю? Да стоят ли «Митьки», чтобы их такой ценой сохранять? «Ведь мы играем не из денег, а только б вечность проводить».

Отобрать у него центральный пункт идентичности, которому он всего себя отдал?

Я был когда-то странной игрушкой безымянной
К которой в магазине никто не подойдет…
Теперь я Чебурашка, мне каждая дворняжка
При встрече сразу лапу подает.
Э. Успенский

Митя до митьков не был безымянной игрушкой, он был хорошим художником, а вот теперь, изгнанный из «Митьков», рискует превратиться в брошенную игрушку. Всякий ли это переживет? Он сросся с брендом «митьки»; а еще он был заложен в фундамент бренда «митьки» и отменить это нельзя. Это все равно что вырезать из кинофильма «Чапаев» все сцены с участием Бориса Бабочкина, исполнителя роли Чапаева. Поздно: или уж надо было брать другого исполнителя, или придется класть фильм на полку.

Да и почему с Митей — конец «Митькам»? Митя бывает склонен к попсе, к приблатненности, но это вовсе не определяет развитие группы. В «Митьки-газете» его участие минимальное, в «Митьки-Мулете» — еще меньше. К мультфильму Флоренский Митю и близко не подпустил (мультфильм «Митькимайер» делало много людей, но главным художником был Флоренский).

Основное у «Митьков» — живопись, тут интриги не помогут, показывай товар лицом, а художник Митя неплохой. На ретроспективной выставке 1993–1994 годов в Русском музее он представил такую новую картину («Автобусная остановка»), что даже Флоренский признал: «Мите следовало бы засесть в мастерской и заняться живописью».

Да, тяжело жить с манипулятором, мастером интриг и подковерной борьбы, но если мы всерьез, по-взрослому выгоним его из группы, мы окажемся куда худшими интриганами, это уж вообще «Бога нет и все позволено». Спокойно сказать в лицо товарищу: иди отсюда, мы с тобой больше не играем, или, того хуже, постепенно выдавить его из группы… Да ладно, Шура, ты отлично видишь, что это физически невозможно. Пошутили и хватит.

Флоренский, вероятно, был согласен — впрочем, я к этому времени разучился его понимать и отношения наши сделались холодные.

Шура не митек совсем, а барин, эту черту он в себе ценит, творчески развивает и рекламирует:

Сейчас мне надо купить лампу под потолок. И я хорошей не вижу. Я обошел несколько магазинов в Петербурге, штук шесть в Кельне и Бонне и два в Париже. И не нашел подходящего предмета. <…> Меня это очень раздражает. <…> (Я с ним полностью согласен: на вкус нашего поколения сейчас гвоздь красиво забить не умеют, не то что простую и хорошую лампу сделать. — В. Ш.) Есть мой портрет, сделанный Колей Полисским, где я изображен сидящим в беседке посреди своего имения в полосатом халате и в туфлях с загнутыми носками. Этот образ жизни мне представляется идеальным. Но, тяжело вздохнув, иногда приходится делать какие-то произведения искусства, картины, книги. Но хотелось бы не этого. Если бы возможности позволяли, то я сам бы ничего не стал делать. <…> Идеал мой — иметь полосатый шелковый с кистями халат и управляющего, который время от времени приходит и докладывает о состоянии дел. И я всех сужу. Потому что я — барин в своем имении, и я твердо знаю, кто лентяй и пьяница. («Смена», 27.06.1997 г.)

Молодец, все честно. Он и молодой совсем, в 80-х годах, был милым, забавным барином. Имел членский билет Союза художников, с которым его даже в вытрезвитель не брали. Покажет милиционеру, его задержавшему, тот руку на козырек: извините, Александр Олегович. Мог не работать с таким билетом.

Однажды по какой-то надобности ему пришлось встать рано. Поднялся в темноте, выглянул в окно, и с ужасом увидел: несмотря на столь ранний час, по улице идет толпа народа, толчется у киоска «Союзпечати», раскупая газеты. Флоренский подумал: война! Ему и в голову не могло придти, что столько людей ходит по утрам на работу. <Тихомиров сказал, что я ошибаюсь: это случилось с другим их однокурсником, В. Маркиным. Тем не менее, митьки много лет на основании этой истории делали выводы о Флоренском, так что пусть остается как проявление митьковского общественного мнения.>

Когда всех нас, членов политбюро, выбросило в зазеркальный мир трезвости, нужно было искать новую, взамен алкоголя, стратегию защиты. Выдающийся психолог Карен Хорни постулировала, что «с тревогой, которую порождает отсутствие ощущения безопасности, любви и признания, личность справляется тем, что отказывается от своих истинных чувств и изобретает для себя искусственные стратегии защиты». Это называется неврозом. Любимая «искусственная стратегия защиты» русского человека — пить. Когда пить уже нельзя, справиться с тревогой помогают группы Анонимных Алкоголиков (и вера православная), но митьки, хоть и организовали группу АА, сами-то на ее собрания не очень ходили. Поэтому из книг Карен Хорни, рассказывающих о стратегиях защиты невротической личности, можно страницами брать описания бросивших пить митьков. (Мне особенно нравится «Невротическая личность нашего времени». Гениальная книга. В те годы я написал на ее обложке: «Библиотека молодого митька. Том 1».)

Он умнее, упорнее и реалистичнее других и поэтому может достичь большего. Он все делает превосходно, за что ни возьмется, он абсолютно правильно судит о чем угодно. <…> В своем поведении он откровенно высокомерен с людьми, хотя иногда это прикрыто тонким слоем цивилизованной вежливости. Но, тонко или грубо, понимая или не понимая этого, он унижает окружающих и эксплуатирует их. <…> Он, например, считает себя вправе, ничем не стесняясь, высказывать нелестные и критические замечания, но в равной степени считает своим правом никогда не подвергаться никакой критике. (К. Хорни)

К такой самооценке и поведению стал склоняться трезвый Флоренский. Барин в своем имении, твердо знающий, кто лентяй и пьяница. Действительно продуктивный и работоспособный — и это еще нехотя, по-барски, а вот если рукава засучит, то достигнет вообще всего.

Самооценка Дмитрия Шагина стала такова, что и достигать ничего не надо. Митя непродуктивен, неработоспособен, да мог бы и не «понимать все лучше всех» — он и так лучший. Такова вторая из трех наиболее распространенных стратегий защиты:

Нарциссическая личность находится в своем идеальном образе и, видимо, восхищается им. <…> Эта не подвергаемая сомнению уверенность в своем величии и неповторимости — ключ к его пониманию. Его жизнерадостность истекает именно отсюда. Из этого же источника исходит и его завораживающее обаяние. <…> Он на самом деле бывает очарователен, особенно когда на его орбите возникает кто-то новый. Не имеет значения, насколько этот человек важен для него, он обязан произвести на него впечатление. <…> Он умеет быть довольно терпимым, не ждет от других совершенства; он даже выдерживает шутки на свой счет, до тех пор, пока они лишь ярче высвечивают его милые особенности, но он не позволит всерьез исследовать себя. <…> Его способность не видеть своих недостатков или обращать их в добродетели кажется неограниченной. Трезвый наблюдатель часто назовет его нечестным или, по меньшей мере, ненадежным. Он, кажется, и не беспокоится о нарушенных обещаниях, неверности, невыплаченных долгах, обманах. Однако это не обдуманная эксплуатация. Он, скорее, считает, будто его потребности и его задачи так важны, что ему полагаются всяческие привилегии. Он не сомневается в своих правах и ждет, что другие будут его «любить» и любить «без расчета», не важно, насколько он при этом реально нарушает их права. (К. Хорни)

Следует дополнить этот портрет Дмитрия Шагина важным уточнением Эриха Фромма:

Такие люди (тяготеющие к потребительской, эксплуататорской ориентации — В. Ш.) будут склонны не создавать идеи, а красть их. Это может проявляться прямо, в форме плагиата, или более скрыто, в форме парафраза идей, высказанных другими людьми, и настаивании, что эти идеи являются их собственными. <…> Они используют и эксплуатируют все и всякого, из чего или из кого они могут что-то выжать. Их девиз — «краденое всегда слаще». Поскольку они стремятся использовать людей, они «любят» только тех, кто прямо или косвенно может быть объектом эксплуатации, и им «наскучивают» те, из кого они выжали все.

Третья стратегия защиты невротической личности: оставьте меня в покое, не мучайте. «Уход в отставку», стратегия, с которой я неустанно борюсь в себе и которая полностью поглотила Васю Голубева, четвертого из митьков, бросивших пить.

«Ушедший в отставку» человек считает, сознательно или бессознательно, что лучше ничего не желать и не ждать. Это иногда сопровождается сознательным пессимистическим взглядом на жизнь, ощущением, что все это суета, и нет ничего такого уж нужного, ради чего стоило бы что-то делать. Чаще многие вещи кажутся желанными, но смутно и лениво, не достигая уровня конкретного, живого желания. Такое отсутствие желаний может касаться и профессиональной и личной жизни — не надо ни другого дела, ни назначения, ни брака, ни дома, ни машины, никакой другой вещи. Выполнение таких желаний может восприниматься в первую очередь как бремя и угрожает его единственному желанию — чтобы его не беспокоили. (К. Хорни)

Вот как себя ведут невротические личности с разными стратегиями защиты.

Новый, 1996 год, застал пятерых митьков на Сардинии: местная молодежь, поклонники нашей живописи, пригласила нас к себе отмечать Новый год.

Тихомиров, совершенно здоровый человек, охотно согласился. Флоренский тоже — чего ему стесняться? Я согласился после короткой борьбы с собой — конечно, лучше дома спокойно макароны есть, но я принуждаю себя и не думать об «отставке».

Васю Голубева рассмешило предположение, что он добровольно проведет ночь с итальянской молодежью. С первого же дня на Сардинии Вася каждую полночь аккуратно зачеркивал крестиком очередной день в календаре и с тоской считал — сколько же еще терпеть, когда его, наконец, отпустят домой?

Интересно, что Митя отказался идти еще более категорически. Митя неутомим в общении, но только с людьми, знающими, что перед ними — главный митек, тот самый персонаж, как живой. С так называемыми «трендоидами» — потребителями тренда «митьки».

Митя охотно общается и с иностранцами, которым предварительно объяснили, что Дмитрий Шагин — звезда, но относительно итальянцев Митя понимал: его товарищи такие гады, что не объяснят, что к чему. Что же, идти к передовой молодежи на правах простого русского художника? Ну, придет в тельняшке, попытается всех троекратно перецеловать, скажет «дык», будет много и неряшливо есть, с треском хохотать, разбрызгивая крошки пищи, — то, от чего млели бы трендоиды митьков, здесь восторга не вызовет, здесь ничего не знают про «движение митьков», волшебную палочку, которая превращает это неприятное поведение в стильное, красивое и хорошо оплачиваемое.

Зачем идти метать бисер перед свиньями, зачем подвергать сомнению «уверенность в своем величии и неповторимости», когда Митя знает, что обаятелен именно в контексте митьков?

— Я не гордый, — задумчиво говорит он. — Передембель и не может быть гордым. Меня и так все знают.
— А если кто не знает?
— Я с такими не разговариваю. («Митьки: часть тринадцатая»)

Это тревожная ситуация. Центр тяжести должен быть внутри человека, нельзя рассчитывать, что тебя будет что-то подпирать, что-то, к чему ты сможешь безбоязненно, навсегда прислониться: к жене, работе, богатству, положению. Уберут подпорку и грохнешься.

Митя оперся на книгу «Митьки» всей тяжестью. И живопись-то стала «агитационная». Можно было бы догадаться, что он не успокоится, пока митьки не перейдут в его единоличное распоряжение, инстинкт самосохранения у Мити развит хорошо.

Вот эта ситуация и подвигла Флоренского обратиться ко мне с заявлением: если все так и пойдет, то «Митькам» конец. Подвигла, скажем так, на попытку предупредить меня о бесславном конце «Митьков», когда Митя завладеет ими и искромсает на свой вкус.

А дело уже реально к тому шло, Митя смелее заговорил о своем взгляде на природу митьков.

Филип Рот. Призрак уходит (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Филипа Рота «Призрак уходит»

Я не был в Нью-Йорке целых одиннадцать лет. Если не считать поездки в Бостон — для удаления злокачественной опухоли простаты, — я в эти одиннадцать лет не выезжал за пределы горной дороги в Беркшире и, больше того, за три года, прошедших после 11 сентября, редко заглядывал в газеты или слушал новости и ничуть от этого не страдал: во мне как будто пересох некий источник, и я утратил причастность не только к событиям мирового масштаба, но и к текущей повседневности. Желание быть в ней, быть ее частью я поборол уже давно.

Но сейчас я проехал сто тридцать миль к югу, отделявшие меня от Манхэттена, ради визита к урологу больницы «Маунт-Синай», освоившему процедуру, которая облегчает положение тысяч мужчин, как и я страдающих недержанием после удаления предстательной железы. Вводя через катетер жидкий коллаген в место соединения шейки мочевого пузыря с уретрой, этот врач добивался значительного улучшения примерно в пятидесяти процентах случаев. Не такое великое достижение, в особенности если учесть, что «значительное улучшение» означало только смягчение симптомов и превращало «полное недержание» в «частичное», а «частичное» — в «незначительное». И все же, поскольку его результаты превосходили результаты остальных урологов, использующих примерно ту же методику (другое неприятное осложнение простатэктомии, которого мне, как и десяткам тысяч прочих, не посчастливилось избегнуть, а именно приводящее к импотенции повреждение нервных волокон, было просто неустранимо), я, давно полагавший, что вполне приспособился к неудобствам своего положения, отправился к нему на консультацию в Нью-Йорк.

За годы после операции у меня появилось ощущение, что я сумел справиться с унизительностью бесконтрольного отделения мочи, преодолел жестокую растерянность, особенно тяжкую в первые полтора года, в те месяцы, когда, по мнению хирурга, я мог надеяться, что у меня, как у горстки других удачливых пациентов, недержание постепенно сойдет на нет. Но, несмотря на рутинность гигиенических мер и борьбы с неприятным запахом, я по большому счету так и не смирился с ношением специального белья, сменой прокладок и устранением результатов «мелких происшествий» и тем более не избавился от подспудного чувства унижения, иначе зачем бы я, в семьдесят один год, вновь оказался здесь, на Манхэттене, в Верхнем Ист-Сайде, всего в нескольких кварталах от того места, где жил относительно молодым, здоровым и энергичным, зачем сидел бы в приемной урологического отделения больницы «Маунт-Синай» в надежде услышать, что постоянный доступ коллагена в шейку мочевого пузыря откроет мне возможность справлять малую нужду несколько лучше, чем это получается у младенца. Дожидаясь приема, представляя себе грядущую процедуру и листая сложенные стопками номера «Пипл» и «Нью-Йорк», я в то же время думал: абсолютная бессмыслица, брось это и езжай домой.

В последние одиннадцать лет я жил один в глухой сельской местности, в небольшом доме, стоящем на проселочной дороге. Решение жить вот так, уединенно, я принял года за два до того, как у меня диагностировали рак. Я почти ни с кем не общался. С тех пор как год назад умер мой сосед и друг Ларри Холлис, я, бывает, по два-три дня кряду не разговариваю ни с кем, кроме женщины, что занимается моим хозяйством и делает раз в неделю уборку, и ее мужа, приглядывающего за моим домом. Я не хожу на званые обеды и в кино, не смотрю телевизор. У меня нет мобильника, видеомагнитофона, DVD-плеера и компьютера. Я все еще живу в эпоху пишущих машинок и понятия не имею, что представляет собой Интернет. Я больше не голосую. Пишу почти целый день, пишу часто и вечером. Читаю в основном книги, которые открыл для себя в студенчестве, и эти шедевры действуют на меня так же, а иногда и сильнее, чем при вызвавшем потрясение первом знакомстве. Недавно впервые за пятьдесят лет перечитывал Джозефа Конрада. Последней — «Теневую черту», которую только позавчера проглотил за ночь, в один присест, и взял с собой в Нью-Йорк, перелистать еще раз. Я слушаю музыку, брожу по лесу, в теплое время года купаюсь в своем пруду, который даже и летом с трудом прогревается больше чем до десяти градусов. Здесь, где меня никто не видит, я обхожусь без плавок и, даже если оставляю за собой тонкую струйку, заметно окрашивающую и пенящую вокруг меня воду, воспринимаю это спокойно, без того ужаса, что неминуемо пронизал бы мой мозг, случись это непроизвольное опорожнение в общественном бассейне. Для пловцов с недержанием мочи есть специальные пластмассовые трусики с особо эластичными краями, водонепроницаемые, как утверждает реклама. Но когда после долгих колебаний я выписал их по каталогу, предлагающему «все, что нужно для купания в бассейне», выяснилось, что, хотя эти поддеваемые под плавки белые пузыри внешне неплохо решают проблему, их все-таки недостаточно для победы над моей внутренней озабоченностью. Чтобы избегнуть риска опозориться и оскорбить других купальщиков, я отказался от попыток круглый год пользоваться (с пузырями под плавками) бассейном колледжа и, как и прежде, ограничивался тем, что от случая к случаю желтил воды принадлежащего мне пруда в те немногие месяцы, когда Беркшир пользуется благами теплой погоды. Тут уж и в дождь, и в солнце я каждый день неукоснительно совершаю свои получасовые заплывы.

Примерно дважды в неделю я спускаюсь по горной дороге в Атену, городок в восьми милях от дома, чтобы пополнить запас бакалеи, зайти в химчистку, иногда где-нибудь пообедать, купить носки, выбрать бутылочку вина или заглянуть в библиотеку колледжа. Тэнглвуд сравнительно недалеко, и раз десять за лето я езжу туда на концерты. Докладов и лекций я не читаю, студентам не преподаю, по телевидению не выступаю. Когда выходят мои книги, как и обычно, сижу дома. Пишу я каждый день, без выходных, и только это нарушает мое молчание. Иногда искушает мысль: а не перестать ли печататься? Ведь мне нужна только сама работа, работа как процесс. А до всего остального — какое тебе дело, когда ты страдающий недержанием импотент?

Ларри и Мэрилин Холлис переехали в Беркшир из Западного Хартфорда, когда он, прослуживший всю жизнь юрисконсультом хартфордской страховой компании, отошел от дел. Ларри, моложе меня на два года, был запредельно педантичен и, похоже, верил, что жизнь безопасна только в том случае, если все в ней распланировано до последней мелочи; в первые месяцы его попыток укрепить знакомство я уклонялся от них, сколько мог. А уступил не только из-за упорства, с которым он стремился пробить брешь в моем одиночестве, но и потому, что впервые столкнулся с человеком такого типа — взрослым, чье грустное детство определили, как он говорил, все шаги, предпринятые им после смерти от рака матери, оставившей его, десятилетнего мальчишку, четыре года спустя после того, как отец, владелец хартфордского магазина линолеума, был безжалостно вырван из жизни той же болезнью. Ларри, их единственного ребенка, послали к родственникам, в пригород тусклого фабричного городка Уотербери, штат Коннектикут, к юго-западу от Хартфорда, на реке Ногатак. Там в дневнике под названием «Что нужно сделать» он записал программу действий, которую неукоснительно выполнял на протяжении всей последующей жизни; строжайшим образом подчиняя свои поступки поставленным целям. Учиться он хотел исключительно на «отлично» и еще школьником яростно спорил с учителями, почему-либо недооценивавшими его достижения. Летом он занимался на курсах, стремясь скорее окончить школу и поступить в колледж раньше, чем ему минет семнадцать; так же он проводил каникулы в Университете штата Коннектикут, где имел полную стипендию на обучение и круглый год работал в библиотечной котельной, чтобы платить за комнату и питаться, а затем, получив диплом, сменить (как задумал в десятилетнем возрасте) полученное при рождении имя Ирвин Голуб на Ларри Холлис, записаться в военно-воздушные силы, стать боевым пилотом, официально именуемым «лейтенант Холлис», получить право на льготы для демобилизованных и поступить в Фордэмский университет, в Нью-Йорке, компенсировав три года службы в авиации тремя годами бесплатного обучения на юридическом факультете. Служа боевым пилотом в Сиэтле, он напористо ухаживал за едва окончившей школу хорошенькой девушкой по фамилии Коллинз, отвечавшей всем требованиям, которые он предъявлял к будущей жене. Среди них было ирландское происхождение, темные вьющиеся волосы и такие же, как у него, светло-голубые глаза.

— Я не хотел жениться на еврейке. Не хотел, чтобы моих детей воспитывали в иудаизме или обязывали считать себя евреями.

— Почему? — спросил я его.

— Потому что хотел для них не этого.

Он этого хотел или он этого не хотел — вот единственное, что я слышал, расспрашивая соседа о строгом устройстве, которое обрела его жизнь под воздействием неотступных и неустанных усилий. Впервые постучавшись в мою дверь — буквально через несколько дней после того, как они с Мэрилин въехали в ближайший ко мне дом, примерно в полумиле по проселочной дороге, — он сразу же решил, что мне нельзя каждый день садиться за стол в одиночестве, а значит, я должен обедать у них как минимум раз в неделю. Он не хотел, чтобы я был один в воскресенье. Мысль, что кто-то живущий рядом одинок, как когда-то он, ребенок-сирота, удивший по воскресеньям рыбу в реке Ногатак с дядюшкой, государственным инспектором молочных ферм штата, была для него просто невыносима, и он настоял на встречах воскресным утром для совместных походов в лес или, если погода не позволяет, партии в пинг-понг. Пинг-понг я выносил с трудом, но все же легче, чем разговоры о том, как пишутся книги. Он задавал чудовищные вопросы и не слезал с тебя, пока не получал ответа, казавшегося ему удовлетворительным. «Откуда берется замысел?», «Как вы догадываетесь, хорош он или плох?», «Как узнаете, где применить диалог, а где рассказ от третьего лица?», «Как узнаете, что подходите к концу?», «Как выбираете первое предложение? А как название? А концовку?», «Какая ваша книга лучшая?», «Какая худшая?», «Своих героев любите?», «А вам случалось убивать героя?», «Один писатель как-то сказал по телевизору, что герои завладевают повествованием и дальше пишут уже сами. Это правда?»

Он хотел иметь сына и дочку, и только когда родилась четвертая девочка, Мэрилин разрушила его планы, отказавшись от новых попыток произвести на свет наследника, хотя появление сына присутствовало в программе, которую составил десятилетний Ларри. Он был крупным мужчиной с квадратным лицом, волосами песочного цвета и яростными глазами — светло-голубыми, но яростными, в отличие от красивых светло-голубых глаз Мэрилин и их четырех хорошеньких дочерей, которые, каждая в свое время, поступили учиться в Уэлсли, так как сестра его лучшего друга и сослуживца по военно-воздушным силам училась в Уэлсли и, когда Ларри познакомился с ней, продемонстрировала манеры и элегантность, которые он хотел видеть у своих дочек. Когда мы отправлялись в ресторан (а это происходило в каждый второй субботний вечер — и против этого тоже было не возразить), он неизменно находил повод придраться к официанту. Причиной жалоб всегда был хлеб. Недостаточно свежий. Не тот сорт, что он любит. Нехватка.

Однажды вечером он неожиданно заявился ко мне после ужина и привез пару рыжих котят: одного с длинной шерстью, другого с короткой, оба восьми недель от роду. Я никогда не просил привозить мне котят, и он не предупреждал, что готовит такой подарок. Но так случилось, что, придя утром на прием к офтальмологу, он увидел возле стола регистраторши объявление: «Котята. Отдам в хорошие руки». После обеда он съездил к ней домой и выбрал из шести имевшихся двух самых симпатичных. Для меня. Ведь, увидев объявление, он сразу обо мне подумал.

Доложив это, он спустил котят на пол и прибавил:

— Вы живете неправильно.

— А разве бывает иначе?

— Да. Например, у меня. Имею все, чего хотел. И не хочу, чтобы вы продолжали сидеть в одиночестве. И так хватили его с избытком. А это, Натан, немыслимо.

— Сами вы немыслимы.

— Я живу правильно. И вас хочу подтолкнуть к норме. Такое одиночество губительно для человек. Пусть у вас будут хотя бы эти котята. Все, что им нужно, у меня в машине.

Он вышел за дверь и, вернувшись, высыпал на пол содержимое двух огромных пакетов из супермаркета: шесть маленьких игрушек, которые можно гонять по комнате; двенадцать жестянок кошачьего корма; большой мешок с наполнителем для кошачьей уборной и пластмассовая ванночка для тех же целей, две пластмассовые миски, куда выкладывается еда, и две пластмассовые чашки для воды.

— Вот! Все, что необходимо. Они просто чудо. Взгляните! Сколько они принесут удовольствия!

Он был предельно серьезен, и я покорно ответил:

— Да, Ларри, вы все продумали до мелочей.

— Как вы их назовете?

— А и Б.

— Нет. Им нужны настоящие имена. Вы и так целый день возитесь с алфавитом. Назовите короткошерстую — Корри, а длинношерстую — Длинни.

— Хорошо, так и поступлю.

В единственных приятельских отношениях, нарушавших мое одиночество, я принял роль, которую предназначил мне Ларри. Я полностью подчинялся его предписаниям, как это делали и все другие. Только представьте себе: четыре дочки, и ни одна не сказала: «А я хотела бы учиться в Барнарде» или «А я хочу поступить в Оберлин». Наблюдая его в семье, я видел, что он совсем не похож на устрашающего тирана-отца, и тем более изумлялся тому, что, насколько мне было известно, ни одна дочка словом не возразила на его непоколебимо уверенное: «Будешь учиться в Уэлсли, и точка!» И все-таки их покорность удивляла гораздо меньше, чем моя собственная уступчивость. Ведь если Ларри, стремясь утвердиться в жизни, добивался полного послушания от тех, кого любил, то я ради того же самого освободился от всех связей.

Он привез мне котят в четверг. И они пробыли в доме до воскресенья. Все это время я почти не работал над книгой, а только кидал им игрушки, держал их у себя на коленях, гладил — одновременно и по очереди — или просто сидел и смотрел, как они едят, как играют, вылизываются или спят. Кювету-уборную я разместил в углу кухни, на ночь оставлял их в гостиной и уходил, тщательно закрыв дверь к себе в спальню. Проснувшись утром, сразу бежал посмотреть, как они. Котята сидели под дверью и ждали, когда я выйду.

В понедельник утром я набрал номер Ларри:

— Прошу вас, пожалуйста, заберите котят.

— Они вам противны?

— Напротив. Если они останутся, я никогда не напишу ни слова. Мне не справиться, если они будут здесь.

— Но почему? Чем они вам мешают?

— Приводят в состояние восторга.

— Я рад. Отлично. Этого я и добивался.

— Приезжайте и заберите их, Ларри. Если предпочитаете, я сам верну их в офис офтальмолога. Но оставить котят у себя не могу.

— Что это — акт неповиновения? Вызов? Я тоже люблю порядок, но мне за вас стыдно. Ведь я не людей к вам подселил, упаси Господи. Я привез вам двух кошек. Двух крошечных котяток.

— И я принял их с благодарностью. Так? Я попробовал к ним приспособиться. С этим вы не поспорите? А теперь увезите их, я вас прошу.

— Ни за что!

— Вспомните: я не просил их привозить.

— Это не аргумент. Вы никогда ни о чем не просите.

— Дайте мне телефон регистраторши офтальмолога.

— Не дам.

— Хорошо, достану без вас.

— Ну знаете, а вы с приветом! — сказал он.

— Ларри, двое котят не заставят меня переродиться.

— Но как раз это и происходит. И этому необходимо воспрепятствовать? В сознании не умещается! Человек с вашим интеллектом — и превращает себя во что-то непостижимое.

— В жизни много непостижимого. Не надо так беспокоиться из-за моих маленьких странностей.

— Хорошо. Победили. Я заберу этих кошек. Но, Цукерман, я все же не остановлюсь.

— У меня нет никаких оснований предполагать, что вы остановитесь или можете быть остановлены. Вы ведь тоже немножко с приветом.

— Да! И не вам со мной справиться.

— Холлис, оставьте. Я слишком стар, чтобы еще раз начинать все с начала. Приезжайте за кошками.

Буквально накануне того дня, когда в Нью-Йорке должна была состояться свадьба четвертой дочери — она выходила за молодого поверенного ирландско-американских корней, окончившего, как и Ларри, юридический факультет Фордэма, — у моего соседа обнаружили рак. И в тот самый день, когда вся семья отправилась в Нью-Йорк на свадьбу, он лег по настоянию онколога в университетскую клинику города Фармингтона, штат Коннектикут. В первую же ночь, когда сестра, померив ему температуру и дав таблетку снотворного, ушла из палаты, он достал еще сотню с чем-то пилюль, пронесенных в футляре от бритвы, и проглотил их, сидя один в темной комнате и запивая водой из стакана, что стоял на тумбочке у кровати. На рассвете следующего дня Мэрилин сообщили из больницы, что ее муж покончил с собой. А несколько часов спустя — по ее настоянию, не зря они столько лет прожили вместе — семья отправилась на торжественную церемонию, а потом и на свадебный завтрак и только затем вернулась в Беркшир для обсуждения деталей похорон.

Позднее я узнал, что Ларри сам попросил поместить его в больницу именно в этот день, а не в понедельник на следующей неделе, что вполне можно было устроить. Таким образом он добился того, что известие о кончине пришло, когда все были вместе; кроме того, кончая счеты с жизнью в клинике, способной позаботиться об умершем, он, насколько это вообще возможно, избавлял Мэрилин и детей от тягостных процедур, неизбежных в случае суицида.

Он умер шестидесяти восьми лет, и обязательство произвести на свет мальчика по имени Ларри Холлис-младший осталось, как это ни удивительно, единственным невыполненным пунктом программы, составленной десятилетним сиротой в дневнике под названием «Что нужно сделать». Ему удалось дождаться свадьбы и выхода в новую жизнь младшей дочери, и он сумел избежать того, чего больше всего боялся, — избавил детей от необходимости наблюдать муки умирающего родителя, от того, через что прошел сам, глядя, как медленно уступают натиску рака сначала отец, потом мать. Он даже мне оставил последние указания. Даже меня захотел поддержать. Среди писем, полученных мной в понедельник после того воскресенья, когда мы узнали о его смерти, я нашел и такое: «Натан, дружок, мне грустно, что приходится вас бросить. В этом огромном мире негоже быть одиноким. Негоже жить без привязанностей. Обещайте, что не вернетесь к той жизни, которую я застал, когда мы познакомились. Ваш верный друг Ларри».

Русский богатырь в советском поле

Предисловие составителя к книге «Твардовский без глянца»

О книге «Твардовский без глянца»

Что-то былинное есть уже в самом названии места, откуда родом Твардовский, — Загорье. Хотя какие уж там горы в Смоленской-то губернии! Не Кавказ, и не Альпы. А вот поди же! Среди болот да лугов и холм — гора! Особенно в детстве. И манит неведомый мир за той горой, и кажется, что под силу одолеть все трудности, все дали. Не сидеть же с мамкой да младшими братьями в тесной избе, маяться от избытка сил и душевной смуты. Так и выходит в свой путь богатырь — подвиги совершать, биться со злою силою, с чужеземной нечистью, служить стольному князю верою и правдою.

Красив, силен, начитан был молодой Александр Твардовский — лицом Алеша Попович, статью Добрыня Никитич, духом Илья Муромец. Только вот попал не в сказку заветную, на Русь Святую, православную, а в сказку новую, которую еще предстояло сделать былью, в Страну марксистско-ленинских Советов, сталинских пятилеток, повсеместной коллективизации и всеобщей индустриализации.

Не смутился добрый молодец. Окинул взором ясным поля колхозные, дымы заво́дские, флаги кумачовые, внял чутким ухом гулы строительные, грохотание тракторное, призывы партийные, улыбнулся светло — понравилось! Всем сердцем прильнул к делу общему, утвердительному. Затянул песню смелую, бодрую.

Пахнет свежей сосновой смолою,

Желтоватые стенки блестят.

Хорошо заживем мы семьею

Здесь на новый советский лад.

А в углу мы «богов» не повесим,

И не будет лампадка тлеть.

Вместо этой дедовской плесени

Из угла будет Ленин глядеть.

И все бы славно, да только новый мир стал вдруг богатырю нашему загадки нерешимые ставить, испытывать ум и совесть. Отца, что всю жизнь трудным и скудным заработком многодушную семью кормил, из нужды в нужду мыкавшегося, «кулаком» (читай: врагом) оклеймили, разорили, в Сибирь выслали. Вместе с ним мать безответную, братьев невинных, сестер малолетних — всех счетом восемь душ! — по этапу отправили. Неладный какой-то получился для семьи «новый советский лад».

Не смутился, однако, и тут юный богатырь. Негоже по сторонам оглядываться, когда впереди заря новой жизни поднимается — всему люду российскому счастье и благоденствие суля.

Поют над полем провода,

И впереди — вдали —

Встают большие города,

Как в море корабли.

Поют над полем провода,

Понуро конь идет.

Растут хлеба. Бредут стада.

В степи дымит завод.

Серьезен был не на шутку Александр. Работал усердно. Учился основательно. Написал поэму — «Путь к социализму». Написал повесть — «Дневник председателя колхоза». Женился, когда пора пришла. В столицу подался — с новой поэмой: о счастье колхозном, о победах трудовых, о далях светлых. О попах лживых, о кулаках злобных, о нищих и убогих единоличниках. Словами простыми, обиходными рассказал, стихи сложил речью немудреной, обыденной, строем доходчивым и правдивым; поведал бесхитростно обо всем, что знал, что видел, о чем мечтал. Негромко, но внятно. И услышали. Признали. Одобрили. Двадцативосьмилетнего студента наградили орденом Ленина!

Тут и сказке конец. Пригнул выю добрый молодец, оковали его ласки княжеские, одурманили речи партийные. Богатырь стал Большевиком, сменил доспехи на партбилет, стреножил коня буланого путами идеологии. Успешно окончил московский Институт философии, литературы и искусства, зажил советским поэтом. Получил Сталинскую премию. Был готов к труду и обороне, тем более что время наступило грозовое, предвоенное. Поэт-орденоносец, молодой коммунист, верный ленинец не мог оставаться в стороне.

И Бог весть как сложилась бы дальнейшая его участь, если бы не грянула Великая Война. Именно в эту пору появляется на свет тот, кому суждено будет сберечь честь Поэта-Богатыря, — Василий Тёркин. Он возник на страницах армейской газеты — солдатский скоморох и забавник, потешающий бойцов во время редкого фронтового досуга. Ему была уготована судьба лубочного героя, бесхитростного и безличного. Но случилось иначе.

Война вместе с бедой и горем, вместе с невзгодами и лишениями принесла с собой новый взгляд на мир. Точнее, прежний, исконный, позабытый в годы социалистического строительства. Взгляд смертного человека. Однажды живущего. Однажды любящего. Однажды гибнущего. Не колхозника, не коммуниста, не ударника. Не кулака, не беспартийного, не саботажника. Творца и хозяина — исполнителя и раба. Равно могущественного и бессильного, гордого и покорного. Стоящего рядом с Богом и зверем. Между Богом и зверем. Не сразу это стало ясно, но чем дольше длились испытания, чем глубже разверзалась бездна смертоносного хаоса, тем отчетливее проступали извечные истины и дороже становилась каждая минута прожитой жизни.

Крестьянский сын, рядовой Василий Тёркин не мог на этой войне быть шутом-затейником. Он стоял лицом к лицу с противником, и слишком многое зависело от него, от его физического здоровья, спокойствия, хладнокровия, сообразительности, от его понимания смысла и целей борьбы, от его чувства правды. Но поэтому-то и не мог пехотинец Василий Тёркин быть бессмысленным оптимистом, верящим на слово простаком, слепым исполнителем приказов. Он о Войне знал все.

Твардовский это понял раньше своих товарищей по перу. Он понял, что о Войне нужно писать только правду и только теми словами, какими говорит о ней боец, дни и ночи живущий на войне — на фронте и в тылу, в бою и на привале, в госпитале и в отпуске но всегда на войне, всегда в войне, даже во сне, даже в предсмертном бреду — на войне. Эти слова просты. Эти слова скупы. Они чужды всякой лжи. Они — от сердца, они — из души.

Где было их взять советскому поэту?

Твардовский и сам с ранней поры радел за ясность и чистоту образов, за живой, осмысленный и достоверный язык поэзии, и тем не менее задача была непростая. На Войну он пришел в ином чине, с иным социальным и психологическим опытом, нежели безвестный рядовой, вызванный по повестке сложить свою голову где-нибудь подо Ржевом. Мало было понять Василия Тёркина, нужно было забыть Александра Твардовского.

И мы можем говорить сегодня о настоящем подвиге поэта, преодолевшем себя и ставшим Василием Тёркиным. Он, творец, мог заставить Тёркина думать свои мысли, смотреть на мир своими глазами, давать происходящему свои оценки, но он заставил себя смотреть на мир глазами Тёркина, слушать его мнение, доверять его поступкам. И вместе с ним обретать свободу. И рядом с ним — видеть себя. И пытаться понять. Уникальность и значение такого опыта поэт чувствовал сам. «Книга эта, — писал Твардовский жене в апреле 1945, завершая работу над „Василием Тёркиным“, — неразрывно связана с ходом войны, ее этапами. Она не такая, какие будут или могут быть написаны потом. Она вместе с ней, войной, шла, исходя из нее и сплетаясь с ней».

Спустя несколько лет, в «Автобиографии» Твардовский скажет: «„Книга про бойца“, каково бы ни было ее собственно литературное значение, в годы войны была для меня истинным счастьем: она дала мне ощущение очевидной полезности моего труда, чувство полной свободы обращения со стихом и словом в естественно сложившейся, непринужденной форме изложения. „Тёркин“ был для меня во взаимоотношениях поэта с его читателем — воюющим советским человеком — моей лирикой, моей публицистикой, песней и поучением, анекдотом и присказкой, разговором по душам и репликой к случаю».

Война вместе с гибелью и разрухой, вместе с горечью и гневом принесла с собой живительный воздух свободы. О нем с предельной выразительностью напишет товарищ Твардовского по фронтовой газете Василий Гроссман в романе «Жизнь и судьба», читая который Твардовский испытает истинное потрясение. Этот воздух свободы напугает Сталина, поспешившего отправить в лагеря тех, кто еще вчера шел в бой, выкрикивая его имя.

Что было делать со свободой советскому поэту?

Пожалуй, после Войны настал самый трудный период в литературной биографии Твардовского. Недаром работа над новой поэмой, в которой автор мечтал предстать во всей силе своего таланта и мастерства, затянулась на десять лет. Он понимал, что, избрав долю гражданского поэта, он не вправе промолчать о трагедии ГУЛАГа, но он столь же отчетливо понимал и то, что он не способен написать «Тёркина в лагере» — для этого нет у него ни личного опыта, ни верных слов, ни смелости.

И все же предпринял отчаянную попытку: сделав героем новой поэмы себя, он отправился на восток — в Сибирь, край ссыльных и каторжан. Но при жизни Сталина дальше Урала Твардовский «уехать» не смог. Да и потом, уже после ошеломившего страну ХХ съезда, развенчавшего давешнего «Отца народов», он мучительно искал слова, чтобы сказать о главном, и захлебывался в недомолвках и перифразах, отворачивался в сторону, находя на что посмотреть — на новые стройки, на эпические панорамы мест, на людей! «За далью — даль» писалась с большими перерывами, с колоссальным напряжением интеллектуальных и нравственных сил. Истина разжигала поэта, но огненного глагола не рождалось.

Разговор случайных попутчиков — не та тональность для решения «проклятых вопросов». И неслучайно, встретив на полустанке друга детства, отбывшего в лагерях немалый срок, поэт не знает, что и как сказать, смущенно перебирает ненужные слова, только что погоду не обсуждает. В этой полунемой сцене безжалостной правды, пожалуй, больше, чем во всей поэме в целом. Встретились не просто два друга, разлученные временем, встретились два мира, две России, разделенные участью и долей — сытый и голодный, хозяин и работник, принц и нищий. Эпизод ключевой, который должен был стать моментом истины, прозрения и покаяния. К сожалению, весь последующий внутренний монолог героя, после того как они наконец опять расстались с другом, двигаясь каждый своим и уже не «крутым» маршрутом, — попытка осмыслить случившееся — не выдерживает никакой критики и невозможен к оправданию:

И, не кичась судьбой иною,

Я постигал его удел.

Я с другом был за той стеною.

Я ведал все. И хлеб тот ел.

В труде, в пути, в страде походной

Я неразлучен был с одной

И той же думой неисходной, —

Да, я с ним был, как он со мной.

Он всюду шел со мной по свету,

Всему причастен на земле.

По одному со мной билету,

Как равный гость бывал в Кремле…

Увы, не пламенеющий Словом шестикрылый серафим руководил странником, одолевающим «пустыню мрачную» в купейном вагоне —

Мне правда партии велела

Всегда во всем быть верным ей.

Твардовскому, конечно, хотелось быть советским пророком, но драма в том, что такой феномен немыслим ни в системе христианских реалий и категорий, ни в стране победившего социализма. Послеоктябрьская культурно-пропагандистская практика поменяла смыслы и значения многих слов, но отменить изначальное их содержание не могла. И не только пророк был чуждым советскому строю явлением (и не работал в этих условиях пушкинский завет!), но даже и более скромный некрасовский гражданин выпадал за скобки (за колючую проволоку!) тоталитарного государства. В безоговорочной наготе предстала эта истина перед Твардовским, когда он пришел главным редактором в «Новый мир».

«Возвратившись» из дальних странствий, не распрямив еще спины, но уже подняв глаза от долу, он принимается за труд, который выведет его к свету. Одному ему произнести слово правды оказалось не под силу, и он решил соединить усилия тех, кому также не давали покоя совесть и долг. Природное богатырство духа и врожденную жажду справедливости без остатка вложил Твардовский в руководство журналом. Собрал единомышленников, вступил в бой с ложью и бездарностью, сошелся в единоборстве с цензурой. Не гнушался и ежедневного рутинного труда, читая и выискивая в потоке рукописей те, в которых звучал мужественный голос честного человека.

В огромном, напрочь зашоренном пространстве партийной пропаганды, он пробороздил пахотный надел живого слова. Парадоксальным образом пригодился и весь ранее накопленный капитал советского поэта — и орден Ленина, и Сталинские премии, и депутатство в Верховном Совете, и членство в ЦК (заслужил-таки свои награды Василий Тёркин!). Тяготившая Поэта социальная сбруя, помогала Редактору вести журнал. Территория правды неизменно прирастала, усохшая было, затравленная идеологическими удобрениями почва русской литературы под редакторским плугом Твардовского вновь ожила и стала приносить полноценные плоды.

И тогда пришел тот, кого так долго ждал Твардовский, ради которого он столько трудился, кому расчищал дорогу. Тот, кого Анна Ахматова назвала «светоносец». Встреча с рукописью «Щ-854» была судьбоносной — для ее автора, Александра Солженицына; для Твардовского, поэта и гражданина; для журнала «Новый мир» и его читателей; для Страны Советов и ее руководства. Для России, обретшей своего пророка.

Трудный и счастливый 1962 год — год публикации в «Новом мире» повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича» — стал для Твардовского переломным: богатырь расправил плечи, отряхнул путы духовные, презрел словеса лживые. Повесть Солженицына на страницах «Нового мира» — высший творческий акт Твардовского. Богатырский. Сопоставимый с «Книгой про бойца». В тот час, когда Твардовский поставил свою подпись под одиннадцатым номером журнала, он был соавтором Солженицына. И пусть позже их пути разошлись, но состояли они уже навсегда в одной рати и изменить ей не могли. Это был вызов системе — грозному и лютому Тугарину Змиевичу, во всей славе его и власти, подчинившему себе миллионы душ, устрашившему землю русскую.

Как было советскому поэту бросить вызов советскому строю?

Предстояла неизбежная борьба с самим собой. Или гибель.

И гибель.

Выбора не было. Твардовский взялся за невозможное.

Что проще может быть:

Не лгать.

Не трусить.

Верным быть народу.

Любить родную землю-мать,

Чтоб за нее в огонь и в воду.

А если —

То и жизнь отдать.

Что проще!

В целости оставим

Таким завет начальных дней.

Лишь от себя теперь добавим:

Что проще — да.

Но что сложней?

Его последняя поэма «По праву памяти» не увидела свет не только в советской печати (а ведь его всегда печатала многомиллионная «Правда» и не менее авторитетные «Известия»), но даже в «родном и живом» «Новом мире». Поэма вышла за рубежом — смертельная рана для советского поэта.

Твардовского призвали к ответу.

— Нужно выразить отношение.

— Так это же получается как с Солженицыным. А я, хоть и считал и считаю, что исключение Солженицына грубейшая ошибка, я не Солженицын.

— Вот именно!

Богатырь опустил меч.

«Не через призму своей автобиографии (хотя от автобиографичности не уйти и нет нужды мне уходить) отразилось историческое время в моей поэме. Оно отразилось в полном согласии с решениями партийных съездов и документов, определяющих линию партии в этом вопросе, вплоть до последнего из них — статьи в „Правде“ „К 90-летию И. В. Сталина“».

И щит.

Последовала отставка с поста главного редактора. Вскоре болезнь накрыла Твардовского. Декабрьским утром 1971 года богатырь уснул вечным сном. В Стране Советов начиналась зима.

Павел Фокин

Михаил Марголис. АукцЫон: Книга учета жизни

Отрывок из книги

О книге Михаила Марголиса «АукцЫон: Книга учета жизни»

Гандболист, киномеханик, театрал

Сила «Аукцыона» в случайностях. Они определяют все — от состава команды до ее названия и существования как такового. Несколько сверстников (речь сейчас о Гаркуше, Федорове, Озерском, Бондарике; один-два года разницы в возрасте между ними — не в счет) из ленинградских спальных районов вполне могли бы пойти по жизни разными, не совсем рок-н-ролльными и совсем не рок-н-ролльными путями. Но пересеклись и сложились в феноменальный организм, затянувший в свое энергетическое поле еще массу душ, столь же непохожих друг на друга, как эти четверо.

Неатлетичный, картавящий Леня в школьную пору «о музыке серьезно не думал». Он учился в спортивном классе и выступал за сборную Ленинграда по гандболу.

— Я еще и в хоккей играл — вспоминает Федоров. — Меня в СКА хотели брать, но я уже успел гандболом проникнуться. У нас была достаточно сильная детская команда, но, как ни странно, на взрослом уровне никто из нее особо не блеснул. В лучшем случае, кто-то сейчас работает тренером в детской спортшколе. А в основном — все быстро прекратили занятия. Из девчонок, правда, одна впоследствии играла даже за сборную Польши. Хотя в своем возрасте обе наши команды — и мальчиков, и девочек — входили в тройку по стране. Белорусы, украинцы и казахи с нами конкурировали, а москвичей мы обыгрывали…»

Пока Леня закидывал мячики в ворота сборных республик-сестер, Олег закончил восьмилетку и двинул за средним профессиональным образованием. Туда, где могли выучить на «директора пивного бара или винно-водочного магазина», экзамены сдать не удалось, зато Гаркушу взяли в Ленинградский кинотехникум, где в первый же учебный день он получил по фэйсу от однокашников постарше. Далее ремесло киномеханика, любопытство и несуразная внешность способствовали ему в активном постижении окружающего мира и, прямо по Бродскому, смещали Гаркунделя «от окраины к центру», где Невский проспект, «Сайгон», филофонисты-фарцовщики у Гостиного двора, народившийся рок-клуб на Рубинштейна, разные люди, масса знакомств и дорог.

— Когда ты молод, из тебя выходят зелененькие росточки — душевно констатирует Гаркуша. — Тебе все интересно, интересен практически любой человек. А если он еще и с б[о]льшим, чем у тебя, жизненным опытом, то и подавно. Грязь, слякоть, сугробы, минус 30, «если диктор не врет» — тебе по барабану. Все рок-клубовские концерты, тусовки в «Сайгоне», парадники (по-московски — подъезды) с приятельскими компаниями, дискотеки — меня притягивали. Я увлекался звукозаписями, частенько тусовался в магазине «Мелодия» и однажды прочел там объявление, что в ДК им. Первой пятилетки (сейчас его уже нет — там Еврейский театр) клуб «Фонограф» проводит лекцию, то ли о «Лед Зеппелин», то ли о «Дип Перпл». Это был год 1980 или 1981. Я, естественно, на нее помчался. И потом ходил на каждую. А они проводились достаточно регулярно. На лекции о «Машине Времени» познакомился с известным ныне питерским журналистом Андреем Бурлакой. Он меня, собственно, в скором времени и ввел в рок-клуб. Хотя еще раньше, году в 1979-м, я побывал на концерте «Россиян», когда никакого рок-клуба не существовало.

Потом я сам стал лектором. Кто-то из ведущих заболел, мне предложили его заменить, поскольку я там уже примелькался, и я с задачей справился. В моей коллекции были какие-то интересные слайды, записи, я начал делать программы о разных группах «демократического лагеря» — из ГДР, Венгрии, Польши.

За лекциями следовали дискотеки, диджействовать на которых тоже доверяли Гаркуше. В собственных мемуарах Олег расписал это так: «Я стоял на возвышении, приплясывал, объявлял группы…В перерыве между танцами я шел в бар, выпивал и ел пирожные. Выбор тогда был щедрый. Вино, шампанское, коньяк и коктейли. После возлияния дискотека продолжалась. Я не выдерживал и пускался в пляс. Ставил рок-н-роллы и твисты».

Озерского на гаркушиных дискотеках не было. Он отплясался раньше.

— Родители с малых лет пихали меня в различные самодеятельные кружки, как, в общем-то, происходит с большинством детей, — говорит Дима, поглядывая на моросящий дождь за окном. Класса до шестого я занимался танцами, а потом по состоянию здоровья мне это запретили, и я пошел в театральную студию. Она была достаточно заметной в Питере. Из нее вышло немало известных людей. Например, кинорежиссер Дима Астрахан.

В студии занимались разные начитанные ребята постарше и подрастающее поколение, к которому я тогда относился. Это сподвигало к чтению. Культурный набор у всех нас тогда был общий: перепечатки Толкиена, «Мастер и Маргарита», братья Стругацкие…

В «Сайгон» и вообще в неформальную, музыкальную тусовку я попал позже. До того у меня сложился сугубо театральный круг вращения. А это достаточно замкнутая сфера. На мой взгляд, музыканты гораздо шире знакомы с жизнью, чем театральные люди, варящиеся в собственном соку, в своем коллективчике, и постоянно изобретающие велосипед. Однако моими приоритетами были литература и театр.

— А я о приключениях любил читать. «Остров сокровищ», например. И фантастику, — возвращается в далекую юность Бондарик. — А чтобы там чего-то думать, сложные книги — нет. «Войну и мир» так и не осилил. Пытался, пытался…

В общем, они не были продвинутыми юношами. «Когда я уходил в армию, то даже не знал, что рок-клуб существует», — признается Витя. Они проводили львиную долю времени, как говорят нынешние тинейджеры, «на районе». Они и мысли не допускали, что когда-нибудь музыка станет их основным делом. Двое из них, Озерский и Гаркуша, не играли ни на каком инструменте и не собирались этого делать (Олег, в общем-то, остался верен данному принципу до сих пор). В сей четверке, ставшей незыблемой основой «Аукцыона», кажется, не было (и теперь нет) и йоты целеустремленности, но, видимо, в ней быстро пробуждалось чутье на «не сегодняшнее», желание двигаться туда, где «ощущение „под“ превращается в ощущение „на“», и так невзначай родилась самая нонконформистская и беспредельная (в поэтическом восприятии эпитета) отечественная рок-группа.

Леня и папа

Вот и вышел, паскуда, в своем свитерке!..
Юрий Арабов. «Предпоследнее время»

В чуть растянутом свитерке болотного цвета Леня появился на сцене где-то в первой половине 1990-х (раньше он использовал иные прикиды), и такой его облик оказался не менее выразительной и знаковой чертой «Ы», чем белые перчатки и инкрустированный бижутерией пиджак Гаркуши. К этому времени хребетная значимость Федорова в группе стала очевидна любому, кто хоть раз видел и слышал «Аукцыон». А до того реально «заведующий всем» Леня был квинтэссенцией «аукцыоновской» парадоксальности. Человек, вокруг которого, собственно, и строились история группы, ее мелодия, голос, кредо, казался самой миниатюрной и малоприметной фигурой в «Ы». Ну, у какого еще коллектива найдется такой лидер?

За подлинной федоровской индифферентностью к популярности и сторонним оценкам скрывалась, как выяснилось, редкие основательность и мощь. Он, год за годом, от альбома к альбому, стремительно рос во всех переносных смыслах. И вырос, не побоюсь чуждой Леониду пафосности, в заметную личность русской современной культуры.

— Ленька-то был парень довольно простой, а я — из интеллигенции петербургской, знал всю богему, хорошо тусовался, — рассуждает с высоты своих 50 лет «господин оформитель» раннего «Ы», художник-неформал Кирилл Миллер. — И я не ожидал, что впоследствии именно он ни с того, ни с сего достигнет таких вершин. Федоров единственный музыкант из мне известных, кто пребывая в фаворе, на волне успеха, полез в глубь музыки. Популярность почему-то останавливает развитие большинства музыкантов. Они начинают просто тиражировать себя, купаться в своей известности. А Ленька в пику собственному успеху заинтересовался бесконечностью музыки. Это меня потрясло и вызвало фантастическое к нему уважение.

Потому и «паскуда» в эпиграфе, кстати. Здесь это не ругательство, а восторженное восклицание, типа: каков стервец! Ведь начиналось-то все по-мальчишески типично и легкомысленно…

— Еще в дошкольном возрасте родители отвели меня в музыкальную студию при ДПШ (Дом пионеров и школьников), — рассказывает Федоров. — Изначально я сам туда хотел, но после нескольких занятий на фортепиано мне всё там дико не понравилось. Тем не менее я отходил в студию лет десять, наверное. И ничего из нее не вынес. Сольфеджио я игнорировал, специальных знаний фактически не приобрел, играть нормально не научился. Ну, руки мне там поставили кое-как, конечно, за такой-то срок. И всё.

В первые школьные годы меня даже коробило от того, что я, как «ботан», хожу заниматься на пианино. Благо, нашлись в моем классе два приятеля, посещавшие ту же студию. Я с ними сошелся и уже в девятилетнем возрасте мы пытались что-то вместе исполнять — «битлов», кажется. Приятели, кстати, играли гораздо лучше меня…

Где-то году в семьдесят седьмом, зимой, я все-таки уговорил папу купить мне гитару и пошел учиться играть на ней в другой ДПШ при ДК имени Газа. А летом, в деревне, один из моих старших товарищей, с которым мы до сих пор общаемся, показал мне три блатных аккорда. За каникулы я их хорошо освоил. С тем же парнем, к слову, я и курить начинал, и выпивать. Лет с двенадцати я уже алкоголь точно употреблял. Правда, года через два уже «завязал». В старших классах я не пил, не курил, поскольку спортом серьезно занимался. А до того, в каникулы, мы в основном пили какое-то эстонское яблочное вино. Деревня находилась недалеко от Нарвы. И любимые наши сигареты «Лайэр» были эстонскими.

В четырнадцать лет я собрал свой первый ансамбль из одноклассников. Репетировали у меня в квартире, на первом этаже сталинского дома в районе Автово. Помнится, у нас были маленькие пионерские барабанчики, которые мы струбцинами прикрепляли к стульям. Собирались вечерами, раза три в неделю. И мои родители нас как-то терпели. Ансамбль состоял из гитариста, барабанщика и клавишника. Последний играл либо на моем домашнем пианино, либо на каких-то дешевых клавишах, которые мы впоследствии ему купили. Однажды в наш класс перевели из другой спортшколы парня по имени Миша Маков. Выяснилось, что он тоже играет на гитаре и поет. Я взял его в ансамбль, и вскоре он привел на репетицию своего приятеля, басиста, Витю Бондарика. Это был 1978 год…

Знаменательная встреча Лени и Вити считается некоторыми днем зарождения «Аукцыона». В таком случае сегодня «Ы» уже за тридцать. Солидно, но слегка преувеличенно. Та безымянная команда, что продолжила вместе с Бондариком репетировать у Федорова «на флэту», — не более чем ленино «школьное сочинение».

Впрочем, появление Вити годится для открытия списка животворных «аукцыоновских» случайностей, о которых упоминалось в предыдущей главе. Бондарик явился в федоровский бэнд тем еще басиситом. За его плечами был минимальный опыт подъездно-домашнего бренчания на обычной акустической гитаре с приятелем Маковым. Баса он в глаза не видел. Но когда пришел к Лене и получил положительный ответ на вопрос: «Можно ли с вами поиграть?» — отчего-то сказал, что хочет «попробовать на бас-гитаре». И на эту его просьбу откликнулись, мол, если желаешь — пробуй.

— Других ансамблей у нас в районе я, честно говоря, не знал, — поясняет Виктор, — и очень обрадовался, что оказался в такой компании. Те наши занятия были для меня, в сущности, процессом обучения, поскольку ни в какие музыкальные кружки и школы я не ходил. Я привыкал, что называется, держать бас-гитару. И все свои навыки черпал по ходу дела: кто-то нам что-то показывал, у кого-то я что-то подсматривал… Гитары нам Ленькин отец делал. Пилил их из фанеры, сам паял схемы, крутил датчики. Искал нужную информацию по радиожурналам.

Инженер-электротехник Валентин Федоров, по словам своего сына, «оказался вообще активным».

— Когда собрался наш ансамбль, — вспоминает Виктор, — батя нашел какие-то специальные книжки и сделал мне гитару. Потом еще две: соло-гитару для меня и бас для Витьки. Да еще через профсоюз купил нам барабанную установку, клавиши, какие-то колонки. До окончания школы мы на всем этом и играли. А тот первый, самодельный, бас у Бондарика, кажется, до сих пор сохранился.

Мы записывались тогда дома, на мой кассетный магнитофон и по праздникам играли для своих друзей. Гаркуша говорит, что у него сохранилась какая-то пленка с теми записями. Откуда она у него взялась, не знаю, но чего-то такое он мне действительно как-то давал послушать.

Олег и сестра

Воплощенный герой «аукцыоновских» песен — шизоидно-юродивый Гаркундель, открыл в себе поэта в карельском поселке Гирвас (где проходил летнюю трудовую практику) в 1980 году, после тесного контакта с тамошней «первой блядью на селе». Красота северо-западной природы и «неопределенная влюбленность» побудили будущего автора «Панковского сна» и «Польки» («Сосет») к рифмовке строк о «царях эфира», «сверканье звезд» и «судьбине мира». В ту же олимпийскую пору его родная сестра Светлана, считавшая своего старшего брата малым, не вполне адекватным (что не помешало ей через два года после поступления Олега в кинотехникум избрать ту же стезю и оказаться в одной учебной группе с…Витей Бондариком), стала девушкой Лени Федорова.

Бессменный басист «Аукцыона» в конце 1970-х был не только однокашником Светы, но и наладил с ней «романтические отношения». Витя нередко наведывался в Веселый поселок, где Света жила со своей мамой и братом Олегом, и как-то привез туда руководителя любительского ансамбля, в котором играл, — Леню. Увидев последнего, Гаркуша-младшая, еще не подозревая, что обращается к будущему супругу и отцу своих дочерей, заботливо предупредила: «будь поосторожней с моим братом, он очень странный». Федоров, юноша на тот момент, по собственной оценке, «вполне обычный», рассудил, однако, прогрессивно, в грибоедовском духе, мол, «а не странен кто ж?» — и к Гаркунделю проникся симпатией. А к сестре его, как оказалось, тем паче. Через некоторое время он увел девушку у Вити, что, в принципе, грозило потерей друга. Но толерантность и приоритет свободного выбора, видимо, являлись, для «аукцыонщиков» базовыми принципами еще в доисторический период группы. Проще говоря, никто сильно не напрягся.

— Никакого конфликта или обид у нас с Леней по этому поводу не было, — поясняет Бондарик. — Всегда стараюсь претензии предъявлять сначала к себе. Если так случилось, значит, я сам виноват.

— Так вышло, — солидарен с другом Федоров. — Витя, конечно, расстроился. Но Света ж сама выбирала. Причем, я был такой мальчик, неиспорченный. И специально никакими благоприятными моментами не пользовался. Всё было чисто. Мы все тогда еще почти детьми оставались.

Вскоре Виктор надолго, аж на три года, ушел служить в военно-морском флоте, а Леня и Света в 1983 году поженились.

— Обычная свадьба была, — вспоминает Леня, — веселая. Человек шестьдесят гостей. Никакой рок-н-ролльной тусы. Я тогда не очень в нее вливался. Учился в институте. Жил не в центре и лишний раз выезжать из района меня ломало.

— Сестра моя стала встречаться с Леней еще до ухода Вити в армию, — растолковывает Гаркуша. — Ее личное дело. Это жизнь, здесь никого не нужно осуждать. Тем более, Федоров мне больше нравится, чем Бондарик. Я человек откровенный. И много раз, по пьяни, это самому Вите говорил. Да я ему и сейчас, совершенно трезвый, так говорю. Думаешь, только пьяницы говорят правду?..

Амурные хитросплетения не потопили федоровский домашний бэнд. Напротив, посткарельский Гаркуша влил в него свежую кровь.

— Мы и в квартирных условиях уже репетировали песни своего сочинения, — рассказывает Федоров. — Музыку писал я, а тексты использовали различные, те, что находили в книгах и журналах. На стихи Блока что-то пели, на стихи Смелякова…В начале 1980-х ряды поэтов пополнил Гаркундель.

Я не считал тебя на пальцах,
И не терял в кромешной мгле
И не искал, как кольца в ЗАГСе,
На красном бархатном столе…

— глаголил Олег, и Леня сразу признал в виршах потенциального родственника поэзию, достойную музыкального переложения. До настоящего «Аукцыона» еще было далеко, но авторский альянс Федоров—Гаркуша стал, конечно, семимильным шагом ему навстречу. А тут и Озерский возник…

Дима и клавиши

Побаловавшийся в пору юную эстонским табачком и ради спорта завязавший с этим вредным занятием, Леня по окончании школы опять закурил. То ли от того, что вдруг решил пойти нелегкой металловедческой стезей и поступил в питерский Политех, дабы постичь технологию термической обработки металлов, то ли потому, что его кустарный ансамбль стал, по мнению Федорова, «реальной группой».

Из лёниной квартиры команда перебралась на свою первую настоящую репетиционную базу — в подростковый клуб «Ленинградец» на улице Петра Лаврова (ныне ей возвращено историческое название Фурштатская) неподалеку от метро «Чернышевская», где, по рассказам Бондарика, молодым музыкантам «предоставили гитары «Урал», какие-то колонки, усилители, короче, все дела…

Группе, которая по смутным воспоминаниям Лени, именовалась в тот момент, «кажется, „Блю бойз“», хотелось «играть на танцах».

— Песенки-то у нас получались довольно бойкие, — констатирует Федоров. — Играли рок какой-то. Все мы в группе тогда любили примерно одну и ту же музыку: «Дип Перпл», «Лед Зеппелин», из нашего — «Земляне».

Ансамбль состоял теперь уже из бывших моих одноклассников: Лешка Виттель, Зайченко Димка, Александр Помпеев на клавишах, Бондарик и Маков. Вскоре Витька ушел в армию, а Миша еще какое-то время оставался с нами, зато потом отправился сразу в военное училище.

Видимо, Макову однокурсник Федорова Дима Озерский, «с детства баловавшийся написанием каких-то дурацких стишков, веселивших товарищей», и посвятил свой «юмористический» опус: «Твой скорбный путь к венцу военной славы, движение сквозь тернии вперед, во имя благоденствия державы народ почтит, а партия зачтет. Дай Бог, тебе дожить до генерала, тяжелого от водки и наград. И поглупеть не с самого начала, а лет хотя бы в 40-50. Иначе, если раньше поглупеешь, не будешь ты командовать полком. А лишь простой полковник, полысеешь, и в добрый путь простым военруком. Занятие достойное мужчины. Бог Марс простер ладони над тобой. Раз не перевелись еще кретины, то маршируй под медною трубой».

— В нашей институтской группе было человек двадцать—двадцать пять, но мы с Ленькой как-то нашли друг друга. Я однажды показал ему свои стишки, они его заинтересовали, — воссоздает анатомию «Аукцыона» Озерский.

— Наше знакомство с Димкой произошло на почве того, что я сообщил ему о своем ансамбле, — развивает тему Федоров. — И еще сказал, что мне «Машина Времени» нравится. Озерский сразу дал мне книжку стихов своего приятеля, Олега Киселева, кажется (Димка до сих пор у него останавливается, когда в Москву приезжает), который как раз тогда писал что-то в духе «Машины» и заодно сказал, что сам может сочинять тексты. Вскоре он присоединился к нашему составу.

Если верить Федорову, мечта о выступлении «на танцах» осуществилась у его команды в 1981-м, когда она превратилась из «Блю бойз» в «Параграф», а «Параграф» вскоре стал «Фаэтоном», несколько поменял состав и даже получил грамоту на конкурсе патриотической песни среди ВИА Дзержинского района Ленинграда, проходившем в клубе «Водоканал».

— До сих пор помню, что мы исполняли песню на стихи Ярослава Смелякова, где были замечательные строчки, которые нас с Озерским очень веселили:

Не глядя на беззвездный купол
И чуя веянье конца,
Он пашню бережно ощупал
руками быстрыми слепца…

Начиналось это стихотворение, «Судья» (1942), тоже радикально:

Упал на пашне у высотки
Суровый мальчик из Москвы;
И тихо сдвинулась пилотка
С пробитой пулей головы…

От такого военного трагизма и каверов на зарубежные и советские хиты федоровский коллектив вскоре станет плавно переходить к реалистичному абсурдизму Гаркунделя и Озерского. Последний же, параллельно с написанием текстов и участием в институтском театральном кружке, приступит к освоению игры на клавишах.

— Поначалу я в ансамбле ни на чем не играл, поскольку ни на чем и не умел играть, — доходчиво поясняет Дима. — Конечно, три гитарных аккорда я знал, ибо, как все подростки, класса с пятого чего-то бренчал в подворотне. Потом даже попробовал заниматься на ритм-гитаре в какой-то самодеятельной команде, хотя своего инструмента у меня так и не было. Вскоре в том коллективе появились ребята, игравшие на этих самых ритм-гитарах на порядок лучше меня, и я оттуда удалился.

Когда мы встретились с Ленькой, он мне резонно посоветовал: гитаристов много, давай, начинай играть на клавишах. И хотя клавиш я прежде никогда не касался, предложение воспринял нормально. В сущности, как и на гитаре, требовалось взять те же три нотки: ту-ту-ту… Времени у меня свободного было много, и я принялся совмещать театральные занятия с музыкальными. Даже записался, будучи студентом, в музыкальную школу — на фортепиано. Но протянул в таком режиме с полмесяца и понял, что на всё меня не хватает. В музыкалке было четыре—пять занятий в неделю, это чересчур. Решил осваивать инструмент самостоятельно. Тыкал одним пальцем по клавишам и разучивал песню за песней.

Не прошло и года, как Озерского вслед за музыкальной школой достал и Политехнический. Сначала он взял академический отпуск, а потом совсем ушел из чуждого ему негуманитарного вуза в институт культуры на режиссерский факультет. Для грядущего «Аукцыона» такой трансфер Димы получился весьма полезным. Спустя некоторое время «кулек», благодаря коммуникативности Озерского, стал поставщиком ценных кадров для раннего «Ы».

Андрей Остальский. Жена нелегала

Отрывок из книги

О книге Андрея Остальского «Жена нелегала»

1

Жена в конце концов взяла письмо из рук Данилина, но с таким брезгливым видом, будто это был какой-то мусор, сомнительная, грязная тряпка или мерзкое насекомое. Читала, поджав губы и наморщив нос, но постепенно черты ее лица разгладились, глаза загорелись, через минуту она уже не могла оторваться. Прочитала. Отложила в сторону, сказала, ни к кому не обращаясь: «Ни фига себе!» Потом снова взяла письмо и принялась читать заново.

А поначалу ведь и видеть его не хотела. С ночи Данилин подложил письмо на столик, за которым она пила кофе — в былые времена они завтракали там вместе, — однако утром она сделала вид, будто ничего не заметила. Думала, наверно, что Данилин отстанет от нее после этого. Но нет, не на того напала. Данилин пошел за ней на кухню с письмом в руке и, как только она наклонилась над раковиной, закинул его на конфорку плиты — уж там его не заметить не получится! Закинул, как ему казалось, ловко и незаметно. «Ну, и в чем дело, почему я должна это читать? Это что, любовное послание какое-нибудь? И почему по-английски?», —сказала жена, не оборачиваясь и продолжая мыть посуду. Данилин был настолько поражен, что не нашелся, что сказать внятного, только промычал что-то. Что-то насчет глаз в затылке. Жена наконец обернулась, вытерла руки полотенцем и впервые посмотрела прямо в лицо Данилину. «Так в чем дело?», — повторила она скорее грустно, чем враждебно. «Видишь ли, Таня…», — начал было Данилин, но жена лишь нетерпеливо взмахнула рукой, дескать, ладно, сейчас сама разберусь, что ты тут мне подсовываешь и зачем.

Она прочитала письмо два раза, несколько раз возвращаясь к отдельным местам. Потом сказала: «Смотри, вода на него попала». «Ага, разговаривает!», — про себя обрадовался Данилин. А вслух сказал: «Не страшно, высохнет… И вообще, ты же видишь — это ксерокопия. Я лично вчера на ночь глядя сделал, когда никого уже не было. И в отделе писем должны были еще одну снять. Это правило у нас такое: если главному адресовано и сквозь заслоны пропущено, а тем более из-за границы, то автоматически делается ксерокопия. И все регистрируется». «Ну конечно, раз главному, тогда конечно, — насмешливо отвечала Таня. — Но скажи, зачем тебе так уж было нужно, чтобы я это прочитала?». — «А что, разве тебе неинтересно было?». — «Еще бы неинтересно… Но в чем была сверхзадача — ты просто меня развлечь хотел перед началом рабочего дня?». — «Нет, я хотел узнать твое мнение. Воспользоваться твоей знаменитой интуицией…»

На это Таня ничего не ответила, только повела головой, выражая сомнение — один из тех ее собственных, неподражаемых жестов, которые когда-то так нравились Данилину.

Помолчав немного — необходима была какая-то пауза, — он спросил: «Как ты думаешь: можно верить этой женщине? Или это все выдумки? Или даже — болезнь? Паранойя?». — «Не стану биться об заклад, но, кажется, похоже на правду… я верю… Однако… послушай. Неужели ты собираешься это как-то расследовать? Это же невозможно!» — «Посмотрим… я ведь тебе говорил, к нам генерал Трошин ходит. У него свой интерес, а у меня — свой… Может, под это дело удастся что-нибудь из него вытянуть». — «Из Трошина? Вытянуть? Ну ты даешь, Лёшка!». Таня вдруг провела левой рукой перед своим лицом и тут же превратилась в сурового надменного генерала. Потом принялась показывать, как из него вытягивают что-то вроде веревки, а тот сопротивляется.

Данилин засмеялся, а Таня комично нахмурилась.

«Очень похоже, — сказал Данилин. — Один к одному, вылитый Трошин!» Таня опять забавно повела головой, теперь немного по-другому, на этот раз это значило: не преувеличивай.

«Лёшкой меня назвала, — вспомнил Данилин. — Это, кажется, в первый раз с тех пор…»

Собственно, уже с утра почудились ему некие неплохие приметы. Таня надела темно-серый костюм с розовой блузкой, который давным-давно не носила. Не могла же она забыть, что это его любимое сочетание? Или все-таки могла? Что это — некий сигнал или просто так, бессмысленное совпадение? — ломал голову Данилин.

«Мне пора», — сказал он, вздохнув. Хотел, чтобы Таня спросила: «Чего вздыхаешь?» Но она не спросила, только сказала: «Ну, пока!» И отвернулась.

Отвернулась!

Данилин поплелся в прихожую, натянул куртку, взял рожок, повертел его в руках, будто забыл на секунду предназначение этого предмета… начал надевать ботинки, раздумал. Постоял, прислушиваясь, потом прокрался в носках к двери в кухню. Прячась за косяком, осторожно заглянул внутрь.

Таня сидела у окна и, нахмурясь, снова перечитывала письмо.

Данилин на цыпочках вернулся в прихожую, надел наконец чертовы ботинки. Открыл дверь, почти вышел уже, потом опять вернулся на секунду, крикнул, не слишком громко: «Пока, я пошел». Но Таня не ответила; не расслышала, наверно.

2

Данилин опоздал минут на десять, и у двери его кабинета уже пританцовывал ответсек Игорь.

— Ну что, что тебе неймется, балерун, дай хоть кабинет открыть, — проворчал Данилин.

— Сегодня день тяжелый, а ты опаздываешь! — огрызнулся Игорь. — С третьей полосой надо срочно решать.

— А, Веревкина точно снимаем?

— Снимаем, снимаем! Ты ж его в Чечню услал, как будто больше некого было. А без него никто не доделает.

— Но парень не виноват!

— А мне все равно, кто виноват, мне подавай приличный материал на третью, и все тут!

Данилин работал с Игорем в газете пятнадцать лет, начинали оба корреспондентами, были на «ты». И имелась у ответсека такая, несколько натужная манера фамильярничать — что поделаешь, если ему важно показывать отсутствие дистанции с начальником. Приходилось не только ее терпеть, но и виду не подавать, что она слегка Данилина раздражала.

О чем бы они ни говорили, на самом деле у Игоря к Данилину вечно был один и тот же тяжкий разговор, а у Данилина к Игорю — свой, не менее тяжелый. Ответственный секретарь доказывал Данилину, что тот оторвался от газетной реальности, перестал быть журналистом и выродился в чинушу. А Данилин в свою очередь считал своим долгом слегка, ненавязчиво ставить ответсека на место. Не самолюбия, а дела ради. Потому как зазнавшийся ответсек — беда редакции. И еще в последнее время Данилин старался использовать каждую возможность, чтобы мобилизовать Игоря на борьбу с «джинсой» — то есть по тихому оплаченными кем-то публикациями. Сунет бизнесмен конвертик бедствующему журналисту — глядишь и задаст он нужный предпринимателю тон. Или твою компанию в позитивном свете выставит, или конкурента походя охает.

На «джинсу» Игорь явно смотрел сквозь пальцы. Попустительствовал. Не потому, надеялся Данилин, что одобрял ее или, не приведи господь, имел в ней личную материальную заинтересованность, а потому, что, видимо, считал эту проблему делом, не достойным своего высокого внимания. Данилина это здорово злило, просто с трудом сдерживался.

Вот и сейчас, устраиваясь по разные стороны баррикады — то есть Данилин за своим могучим столом, с прежними еще, номенклатурными телефонами и даже с правительственной связью — «вертушкой», а Игорь напротив него, за столом заседаний, каждый готовился к своему бою. Но у Данилина были сегодня основания не особенно задираться.

Игорь всегда говорил примерно одно и то же:

— Ну что ты всё со своим Тимофеичевым носишься? Что он такого написал замечательного в последнее время, а? Да ничего! Интервью у Черномырдина взял, ну и так себе интервью! Можно было бы и пожестче вопросы задать. Все заслуги — в прошлом. А Пуртов? Все про пережитки сталинизма? А Краснопольский? Опять про всеми забытого героя войны? Ну сколько можно? Не хотят больше этого читать.

Или всё про третью страницу (на жаргоне — полосу) гундосил. Вот и сегодня:

— Проваливается у нас третья! Молодежь у нас шустрая, поэтому вторая полоса номера вытягивает, а твои заслуженные ветераны не соответствуют, ерунда какая-то, не будет народ это всякое морализаторство читать. Ему клубничку подавай или малинку, расследований побольше, репортажей из-под воды, из-под развалин, из огня да из радиоактивных зон. Или изнутри организованной преступной группировки какой-нибудь. И мнения нужны, конечно, но не твое сбалансированное занудство английского типа — с одной там стороны, с другой… Провокационные нужны мнения, резкие, на грани фола.

— Ты бы лучше за своей шустрой молодежью смотрел попристальней, — отбивался Данилин. — Что ты там поставил на потребительской? А? Все говорят: «джинса» чистой воды. Названия компаний так и мелькают! Один этот твой Чабров чего стоит… А Дворкин? Опять про него чего-то там такое-этакое? Ты не забыл еще скандала, когда в прошлом месяце имя одного бизнесмена у нас в номере упоминалось трижды?

— Меня не было, я в отпуске был.

— Знаю, что не было. Если бы «тебя было», я бы решил: всё, выдохся старый кот, мышей не ловит.

— Ты поосторожней, насчет кота-то…

Игорь раскладывал свои «пасьянсы», излагал возможные варианты перетасовки газетных материалов, чтобы ответить на вопрос: что поставить на третью полосу. Ведь третья особенно важна! «Важна-то важна, но не настолько, как тебе кажется!», — думал Данилин.

Ему стало скучно, он слушал вполуха и исподтишка наблюдал за Игорем, пытаясь представить себе, каким бы тот был, как бы держался, если бы он стал главным вместо Данилина. Изменилось ли бы его выражение лица, манера держаться и говорить? А что, вполне возможно! Надулся бы, наверно, распух от важности. Бровь правая поднималась бы вверх круче. Говорил бы медленнее, внушительнее, не частил бы так, как сейчас, надменнее бы головой ворочал. Может быть… Ну а сам-то он, Данилин, сильно ли изменился с тех, спецкоровских, пор? Вроде не очень. Хотя это надо со стороны смотреть…

Данилин слушал рассеянно и потому упустил момент, когда Игорь вдруг по собственной инициативе вернулся к теме «джинсы».

— Где ты обитаешь, на каких небесах, — злился Игорь. — Кто, какая полиция нравов этим тебе заниматься будет? И где я тебе тогда материалов наберу? Что не напечатаешь, про всё кто-нибудь да скажет: «джинса»! Может, вообще прикажешь про бизнес не писать? Экономику запретить? Да это же важнейшая часть жизни сегодня!

И после паузы:

— Я уж не говорю о том, что все и так лыжи вострят, кто куда… Кто в «Коммерсант», кто в «Сегодня», кто на телевидение. С нашими зарплатами мы людей не удержим.

— Плохо, что вострят. Но всё равно нужно сохранить репутацию — и это важнее всего. Есть газеты, где считается нормальным провести расследование, набросать скандальных деталей и потом с набранным уже материалом, с гранками, ехать к какому-нибудь олигарху — якобы за комментарием. А олигарх уже догадывается, что лучший комментарий — это конверт, а в нем тысяч двадцать—тридцать «зелененьких». И материал тогда в газете не выйдет — факты окажутся не до конца проверенными. Некоторые этим даже похваляются. У них, по крайней мере, это централизовано, деньги в редакционную казну текут, а не в карманы отдельных шустрых сотрудников. Но у нас-то другая ниша, нам другое требуется — в долгосрочной перспективе всё равно нет капитала сильнее, чем безупречная репутация… Вон, посмотри на английскую «Файнэншл таймс»…

— А что мне на нее смотреть — не в Англии, чай, живем, — поморщился Игорь. — А насчет долгосрочной перспективы — позволь напомнить тебе цитату из твоего любимого, английского опять же, экономиста: «В долгосрочной перспективе мы все — мертвецы». А жить-то надо сейчас, и питаться тоже, и лечиться, и детей на море возить.

Данилин смотрел сквозь окно своего шикарного кабинета на Пушкинскую площадь, на потоки машин и людей и ёжился от тоски. «Наверно, на самом деле я уже не журналист, а что-то другое», — думал он. Ему даже казалось иногда, что журналистов он ненавидит, что эта профессия ему отвратительна.

А ведь когда-то гордился принадлежностью к гильдии. Как завидовал Игорю, когда тот вдруг рванул и стал первым замом ответственного секретаря! Ключевая фигура в формировании номера, в подборе запаса и так далее. В каком-то смысле важнее иных редакторов отделов. Со спецкором Данилиным новый начальник держался снисходительно: дескать, смотри, не зазнаюсь, общаюсь почти на равных. Помню, как оба в стажерах ходили. Но наглеть тоже не надо, если видишь, что с членами редколлегии и обозревателями за столом в кофейне сижу, подсаживаться не обязательно. А если всё же подсел на свободное место с краю, так в беседу не встревай, тут и без тебя люди очереди ждут, чтобы словечко ввернуть, показать себя интересными и крутыми собеседниками.

А теперь вот вам, пожалуйста, всё перевернулось. Почему-то именно он, Данилин, сидит в массивном редакторском кресле, а где Игорь? А он — напротив, на стульчике приютился и знай бубнит про третью полосу и другую скучную текучку. И при этом прикрывает всяких халтурщиков. И пьет, как лошадь, судя по внешнему виду.

Когда социализм кончился, «Вести» удалось быстренько приватизировать. Дело это было тяжелейшее, склочное, темные страсти кипели, дружбы многолетние распадались, вчерашние бессребреники впадали в публичные истерики по поводу лишнего десятка акций.

Создали сначала товарищество, которое затем стало акционерным обществом закрытого типа. На практике это означало, что акции полагались всем штатным сотрудникам и даже недавно вышедшим на пенсию — в обмен на ваучеры и на наличные деньги. Но не всем раздали поровну, о нет! Система была придумана такая — каждый запрашивал себе любое количество «от фонаря». Потом общее число запрошенных акций разделили на реально имеющиеся в наличии (а кто решил, сколько всего должно быть акций, и зачем такие уж жесткие ограничения — непонятно).

Разделили — вычислили коэффициент. То есть, например, просили вы сто двадцать акций, но коэффициент оказался равен трем. Значит, вам полагается сорок акций.

Данилин был в тот момент всего лишь одним из членов редколлегии, да еще по загранкомандировкам много мотался. Ошалевшие от новой российской открытости иностранцы поначалу рвали на части — звали на бесчисленные конференции, форумы да рауты, дорогу и отели оплачивая. Поэтому самый болезненный момент в жизни коллектива он почти упустил, прогулял, не заметил. Вдруг осознал: отношения стали другими.

Да и на кухню, где приватизация варилась, Данилин допущен не был. Но кто-то всё же шепнул ему, проси, мол, как можно больше. Но что значит больше? Больше — это сколько? А если примерно столько и дадут, сколько просишь? Откуда же столько денег взять? Невдомек было, что деньги в таком случае надо брать где угодно и под какие угодно проценты. Потому как те, кто был «в курсе» и соответственно поступил, обеспечил себя на всю жизнь, некоторые даже купили дачи на Рублевке и прочее. А остальные… остальные остались наемными писаками. Ну, или, в крайнем случае, наемными управленцами, как Данилин.

А потом еще скупка-перекупка началась. У вдов и пенсионеров. У наивных уборщиц и машинисток. У алкоголиков. Просто у бедствующих или ничего не понимающих. Данилин своих шестнадцати акций никому не продал, но ничего ни у кого и не покупал. Остался при своих.

Вся штука, вся фишка состояла в том, что вместе с газетой акционерное общество за просто так получило в собственность также и «необходимые для производственного процесса рабочие помещения». То есть применялся тот же принцип, что и при приватизации заводов или фабрик. Но только в данном случае речь шла не о задымленных и обшарпанных заводских корпусах на дальней окраине, а о шикарном огромном здании в самом центре Москвы.

У Данилина не было внутренней уверенности в праведности такого образа действий редакции. Ну да, допустим, на приватизацию торговой марки «Вестей» они имеют моральное право. И на Западе прецеденты есть. Французский «Монд», например. Но вот шикарное здание в самом центре Москвы… Разве они, журналисты, его строили или стройку оплачивали? Но сомнения эти Данилин не очень афишировал, тем более что энтузиасты приватизации говорили ему: это единственный способ обрести настоящую редакционную свободу. Не зависеть ни от государства, ни от банков, ни от олигархов. Сами себе хозяева! Полностью свободны говорить правду. Разве это не оправдывает всего остального? На это Данилину нечего было возразить.

Скоро стало понятно, что именно здание, с его колоссальным коммерческим потенциалом, а не газета, с ее знаменитым брендом, представляет собой главный капитал акционерного общества.

Но это же обстоятельство делало газету вдвойне привлекательной для хищников. «Вестям» еще относительно повезло. Во-первых, значительную часть акций успела скупить сама редакция. Во-вторых, появился, откуда ни возьмись, некий «добрый волшебник», человек по имени Сергей Щелин, никому до тех пор в журналистском мире не известный. Не то чтобы олигарх, но почти.