Диана Машкова. Парижский шлейф (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Дианы Машковой «Парижский шлейф»

В комнате с Настей жили Адель из Нормандии, Анн из Англии и Оля с Украины. Адель еще в пятнадцать лет сбежала из дома, когда к ней, по ее же выражению, начал «подкатывать яйца» отчим, и с тех пор в родную деревню носу не казала. Ей нравился Париж, самостоятельная жизнь. Долго она на одном месте не задерживалась — работала то официанткой, то уборщицей, то посудомойкой и всем говорила, что пишет книгу о злачных заведениях Парижа. И когда эта самая книга увидит свет, то наступит крушение карьеры многих. Только самой Адель нужно будет заранее уехать куда-нибудь подальше из страны.

Анн попала в Париж по собственной дурости, и теперь ей нужно было заработать двести франков, чтобы купить билет домой, в Англию. История этой девушки была даже чересчур банальной: она влюбилась в юношу, с которым познакомилась на экскурсии в Британском музее. Молодые люди обменялись адресами — мальчик жил в Париже — и электронной почтой, началась бурная переписка. Оба признавались друг другу в любви, оба изнывали в разлуке и плавились от чувств. И Анн решила сделать любимому безумный подарок — приехать к нему в Париж. Как только начались каникулы, она правдами-неправдами наскребла денег на билет в один конец (почему-то дальше момента встречи с первой в ее жизни любовью воображение легкомысленной англичанки не шло) и села в экспресс Лондон — Париж. Родителям соврала, что она отправляется в столицу Франции на десять дней вместе с группой однокурсников по студенческому обмену между колледжами. Родители поверили. Так что сначала все складывалось хорошо: она без приключений доехала до Парижа, разобралась с маршрутом в метро, вышла на нужной станции и отыскала студенческую квартиру своего драгоценного Поля. Тот сам открыл дверь — почему-то страшно недовольный и в одних трусах. Не успела Анн произнести ни слова, как из-за его спины выглянул юноша, завернутый в махровое полотенце, и капризно спросил: «Поль, дорогой, что там такое? Я тебя в душе жду и жду». Анн пролепетала что-то вроде: «Простите, я ошиблась дверью» и опрометью выскочила вон. Кажется, ее пылкий Поль так и не узнал свою «возлюбленную по Интернету» — да и немудрено, виделись-то они всего один раз. Поскольку Анн так до конца и не пережила крушение своей любви, то тема всех разговоров у нее была одна: можно ли «спасти» гомосексуалиста или эти наклонности неискоренимы.

В клубе она оказалась, познакомившись на Елисейских Полях с Адель, — та бродила в поисках будущих товарок: вдвоем с Ольгой убирать все помещения клуба они не успевали. Анн к тому моменту уже готова была на что угодно ради тарелки супа: кроме Поля, никаких других знакомых в Париже у нее не нашлось, а деньги закончились до обидного быстро.

История Оли была не такой романтичной: на родине у нее остались муж и трехлетняя дочь. Жить было не на что, муж заработать не мог, пришлось самой искать выход из положения. Единственным привлекательным вариантом казалась поездка на заработки за рубеж. Оля обратилась в специальное агентство. Ей за неделю нашли работу и даже оформили визу. Зарплату пообещали такую, что за несколько месяцев можно было заработать на квартиру в родном Севастополе. Оля, будучи девушкой практичной, вполне сознавала, что под кодовым словом «официантка» скрывается совершенно другая профессия. Но казалось, что выбора нет: куда еще подашься с дурацким образованием «работник культуры». Ну не в детский же сад устраиваться утренники вести: там и на хлеб не заработаешь. А здесь перетерпишь, стиснув зубы, зато накопишь денег, вернешься домой и заживешь человеческой жизнью. Оля уехала во Францию. Два месяца ей пришлось отрабатывать «долги» — за авиабилет, за визу, за услуги агента. Бог знает, сколько бы еще длилось это невыносимое рабство, если бы не удалось сбежать благодаря соотечественнику-клиенту. Но без паспорта, без вещей и, само собой, без копейки в кармане. Приютила ее Жаклин. В качестве уборщицы Оля получала небольшие, но все же деньги. Часть из них она отправляла семье, остальное откладывала, чтобы накопить на обратную дорогу. Правда, понятия не имела ни как выбираться из чужой страны без документов, ни когда соберется достаточная сумма на билет.

Все три девчонки были молодыми — самой старшей из них, Ольге, на днях исполнилось двадцать три — и неплохо ладили между собой. А вот Жаклин была компанией недовольна: троица с абсолютной беспечностью относилась к работе. После каждой уборки нужно было проверять, за каждым шагом следить, не проконтролируешь — и будут целыми днями болтать в своей комнатенке. Можно было, конечно, выгнать всех вон, но, во-первых, новых не сразу найдешь и где гарантия, что они окажутся лучше, во-вторых, Жаклин их по-матерински жалела.

Настя выгодно отличалась от этих работниц: старательная, трудолюбивая, не из болтливых. Жаклин, посовещавшись с начальством, повысила ей зарплату и назначила старшей. Так что, если не особенно тратиться, через несколько месяцев можно было снять в городе небольшую комнату.

Отношения с товарками у Насти сразу не сложились: они почему-то приняли ее в штыки, ну а окончательно разрушило надежды на дружбу то, как быстро новенькая стала начальницей. Сама Настя была уверена, что причина ее повышения вовсе не в отношении к работе — Жаклин и одна справлялась со своими подопечными, — просто таким образом, деньгами и отчуждением от других, Насте хотели закрыть рот. Надо сказать, ход с отчуждением особенно хорошо удался: девушки объявили Насте бойкот и обращали на нее внимания не больше, чем на мебель. Так что «старшинства» никакого и не было.

Настя попыталась как-то заговорить об этом с Жаклин, но та только махнула рукой: «Работай как работала — у тебя лучше других получается, за это и платят». На вопросы о том, что стало со злополучным Марком Альбером, Жаклин молниеносно прижимала вытянутый указательный палец к губам и отвечала всегда одно и то же: «Я об этой истории знаю только из газет, ты, девочка моя, тоже, а там ничего нового не пишут». В ее глазах при этом оживал такой панический страх, что Насте становилось не по себе.

Рабочий день начинался в одиннадцать вечера и длился до одиннадцати утра. Пока в клубе шло представление — с одиннадцати до трех ночи, — номера, за очень редким исключением, пустовали. Нужно было успеть убраться до того момента, как гостьи распалятся и, выбрав себе фаворита, уведут его наверх. Как правило, на танцполе к утру оставались только те дамы, которые пришли просто посмотреть или «на разведку». Их продолжали развлекать не разобранные гостьями «с серьезными намерениями» стриптизеры. С трех утра до закрытия клуба уборщицы приводили в порядок подсобные помещения и офис, а в восемь тридцать, во главе с Жаклин, выходили на уборку главного зала, бара и кухни. Это была самая напряженная часть работы: за полтора-два часа нужно было успеть вычистить все до блеска. В двенадцать начинались репетиции и подготовка новых танцоров.

Настя из разговоров тренеров и художников-постановщиков, которые за каким-то чертом приходили на работу строго к десяти и до двенадцати болтались без дела, якобы придумывая новые номера, узнала, что мальчики в заведении меняются как перчатки — большинство не задерживается дольше чем на пару месяцев. Постоянные репетиции, работа каждую ночь, жесткие требования к внешнему виду — все это изматывает физически и требует массу времени. Столько, что его уже не остается ни на какую другую жизнь. Мало кто годами выдерживает. Некоторых в скором времени доканывает аморальная сторона вопроса — не каждый из вновь пришедших заранее знал о том, что ему предстоит не только танцевать и раздеваться перед дамами, но и спать с ними по первому требованию. Другие быстро находят себе из числа клиенток постоянных любовниц и увольняются, перейдя к дамам на полное содержание. Но на место ушедших приходят другие — и все движется по кругу.

Настя с любопытством и даже мстительной радостью наблюдала за тем, как новички буквально на глазах превращаются в настоящих, прожженных шлюх. Сначала они только робко жмутся по углам, затем начинают расправлять плечи и учатся «ловить» клиенток на взгляд, потом беззастенчиво предлагают себя и проповедуют теорию «стакана воды». Переспать с незнакомым человеком — так же просто, как выпить стакан воды. Ведь естественно утолять свою жажду. И сексуальная потребность организма ничем не отличается от любой другой. А уж в юном возрасте ее столько, что одной-двумя женщинами просто не обойтись. Одним словом, каждый стриптизер с завидной легкостью находит для себя оправдание и постепенно скатывается все глубже и глубже в бездну порока. Эти продажные полумужчины закрывают глаза на то, что бескорыстные отношения с женщинами постепенно оказываются для них невозможны, стараются позабыть о том, что их коллега подхватил от кого-то СПИД, не задумываются над тем, почему БДСМ перестало быть ругательным словом и превратилось в норму жизни.

Редко кто выходит из стриптиза с достоинством и сам становится со временем тренером или художественным руководителем клуба. Как успела отметить Настя, таких один-два на сотню. Большинство как-то иначе заканчивает свою жизнь.

Уборщиц в клубе стриптизеры в упор не замечали — это была низшая каста, относящаяся к разряду безмолвных, но нужных в хозяйстве, животных. При них, не стесняясь, рассказывали о ночных причудах клиенток, показывали друг другу ожоги от сигарет и свежие тонкие шрамы, больше всего сокрушаясь о том, что временно испортился товарный вид. За такие проказы, конечно, дамы платили отдельно, причем очень и очень щедро. Поэтому мало кто из «актеров эротического жанра» отказывался от странных предложений.

— Ну что, опять вчера были иголки?

Разговаривали двое, красивый чернокожий юноша и кудрявый, похожий на ангелочка, блондин. Оба сидели на краю сцены в ожидании начала репетиции и болтали ногами. Настя ползала под ними и мыла полы.

— Нет, — блондин, которому был задан вопрос, усмехнулся, — кое-что другое.

— Расскажи! — Чернокожий нетерпеливо заерзал, предвкушая пикантные подробности.

— Обойдешься, — блондин окатил коллегу презрительным взглядом.

— Слушай, эта твоя Кароль — больная, — чернокожий обиженно надул губы и картинно покрутил пальцем у виска. — Как ты ее только терпишь?

— Есть за что, — блондин пожал плечами и ухмыльнулся. — Хочешь сказать, ты не мечтаешь ее у меня отбить?

— Да пошел ты! — Негр сплюнул.

— А кто крутился, как белка, вокруг серебристого «Ситроена», который она подарила мне на прошлой неделе, и завистливо вздыхал? Держись от Кароль подальше, понял?

— Господи, — чернокожий заерзал задницей по доскам, — да сдалась мне твоя извращенка. Я к ней близко не подойду.

— Только попробуй, — «ангелочек» нежно рассмеялся, — у нас с ней любовь.

— Значит, и ты больной на голову! — заключил чернокожий.

— Ну, если ты у нас здоровый, — блондин окинул собеседника презрительным взглядом, — то тебе здесь делать нечего. Ищи другую работу. Эй, ты! — Он бросил в Настю, которая все еще терла пол, скомканным листом бумаги со сценарием своего нового номера. — Помой-ка мне заодно ботинки!

Чернокожий плебейски расхохотался вслед за предметом своей жгучей зависти.

Настя на всякий случай сделала вид, что не понимает по-французски, молча отошла от них подальше и продолжила уборку. «Действительно, — подумала она, — здоровых здесь и в помине нет. Все с инфицированной пороком душой, с извращением чувств. Моральные инвалиды, которых никогда не примет нормальное общество. Неудивительно, что и она тоже сюда попала — в этот душевно-сердечный лепрозорий».

Несмотря на пережитый в первый день шок, к Насте очень скоро вернулось первоначальное любопытство: желание смотреть, слушать, угадывать. Временами ей начинало казаться, что она знает теперь о жизни клуба — его порядках, устоях и негласных правилах — столько, что сама может с легкостью управлять подобным заведением. Ей даже хотелось этого: унижать, отыгрываться на безмозглых детях порока за то, что они родились мужчинами, а превратились в подстилки. Внутренняя жизнь клуба, перевернутое с ног на голову сознание окружающих успокаивали ее, привносили ощущение равновесия и позволяли чувствовать себя частично отмщенной. Раньше Настя думала, что вряд ли сможет когда-нибудь пересилить ту боль и грязь, с которыми ей пришлось в этой жизни столкнуться: казалось, она так и будет до конца дней прятаться от людей, а теперь в ней начали просыпаться агрессия и жажда власти. Ей нужно было самой восстанавливать справедливость, уравновешивать по своему пониманию права женщин и мужчин.

Почему-то она часто вспоминала в последнее время несчастного Тулуза Лотрека и сравнивала его судьбу с судьбами многих женщин, попавших клиентками в этот клуб. Чувственный от природы, но обиженный жестокой болезнью художник был вынужден в качестве суррогата любви питаться пороком. Лотрека не любили — он об этом знал, его деньги отдавали другому — он готов был терпеть. Без иллюзии, без сказки, пусть и продажной, ему было не выжить. Так и все эти женщины, которые приходили сюда, чтобы получить свою порцию суррогата, были обижены судьбой. Настя знала теперь многое о женах богатых людей, о любовницах известных политиков. Эти несчастные женщины со временем стали для своих мужчин не более чем атрибутами шикарной жизни: на них не обращали внимания, их не хотели, запирали в домах, словно в тюрьмах, и приставляли охрану. Известные мужчины, не задумываясь, применяли тактику «собаки на сене». И когда их женщины годы спустя получали наконец свободу за ненадобностью, они понятия не имели, что с собой делать. Кто-то сводил счеты с жизнью, кто-то пускался во все тяжкие. Последние всегда стремились купить мужчину, словно восстанавливая потерянное равновесие, потому что когда-то покупали их.

Другие дамы отдали всю жизнь работе и не успели ничего другого. Да, они добились высокой социальной позиции, заработали кучу денег, сделали себя, но им даже не с кем было поделиться радостью: ни мужа, ни детей, ни постоянного любовника — все время было не до того. Зато теперь только и оставалось, что спускать деньги на мальчиков, искать все более и более острых наслаждений: обычные человеческие отношения этим женщинам были уже не под силу. Они давно потеряли то, что называется вкусом к жизни.

Третья категория состояла из тех, кто всю жизнь ощущал себя неполноценным человеком: такие женщины не получали любви от других просто потому, что не верили, будто такое возможно. Им казалось, что честнее в их ситуации заплатить.

После месяцев жизни и работы в клубе Настя отчетливо поняла, что здесь не бывает счастливых женщин — только те, кто постоянно борется с собственной судьбой. И им кто-то должен помочь. Подсказать, как отыграться на бесчувственных тупых мужчинах за все свои несчастья. Почему-то Насте казалось, что она с легкостью сможет сделать это. Теперь на смену робости, страху и чувству собственной вины пришли совершенно новые ощущения: раздражение ничтожным миром мужчин и жажда мести.

Настя сняла крошечную комнату неподалеку от клуба и погрузилась в совершенно новое для себя занятие. Теперь, когда у нее появился пусть небольшой и неказистый, но все же собственный угол, днем, в свободное от работы время, она делала бесчисленные наброски и заметки о работе клуба. Как умела, готовила будущий проект. В ее мозгу засела странная, но уже вполне оформившаяся мысль: открыть похожий клуб для женщин в Москве. Чтобы это было место, где несчастные дамы могли бы врачевать свои разбитые в жизненных баталиях сердца: за счет молодых, здоровых и услужливых мужчин. Уж у нее-то в заведении будут такие порядки, что ни один стриптизер не посмеет пикнуть или возразить. Ни одна звезда «эротического жанра» не раскроет рот, чтобы отказаться от сделанных ему предложений. Настя понятия не имела ни когда она снова сможет появиться в Москве, ни сколько времени и сил потребуется, чтобы накопить на клуб деньги, но ее решимости не было предела. Она приготовилась ждать годами, десятилетиями, лишь бы осуществить свою задумку и восстановить, хотя бы частично, поруганную справедливость.

Жан заскочил в клуб рано утром — они только-только начали делать уборку в зале. Он был взволнован и бледен.

— Ты можешь отвлечься на пять минут? — Он опасливо оглянулся вокруг — не покушается ли кто-нибудь на его персону непристойным взглядом. — Нам нужно поговорить.

Настя быстро кивнула, почувствовав, что произошло что-то действительно серьезное, и, спросив разрешения у Жаклин, вышла в коридор вслед за Жаном, а потом провела его в по-утреннему пустой и сиротливый бар.

— Что случилось? — Она заметила, что он не смотрит ей в глаза.

— Эдгар погиб, — выдал он и без всяких предисловий.

— Не может быть, — Настя похолодела. — Неужели то падение?

Она готова была разреветься от внезапного страха.

— Падение тут ни при чем, — поспешил успокоить ее Жан. — Эдгар погиб в автокатастрофе!

— Нет… — Настя замерла, — этого не может быть!

— Может, — Жан устало пожал плечами, — кому на роду написано быть сожженным, того не повесят.

— Но, — сердце бешено заколотилось, — он же не выходил из дома, тем более не мог сесть за руль.

— Твои сведения устарели, — Жан присел на высокий стул у барной стойки.

— Что ты имеешь в виду? — Настя села с ним рядом.

— Похороны завтра, — Жан вместо того, чтобы объяснять, торопливо ссыпал факты, — Элен хочет видеть на кладбище тебя. Ей тяжело. И я уверен, что обе ее дочери на похороны отца не придут.

— Почему?

— Не знаю, — Жан пожал плечами и тихо добавил: — И я тоже не пойду.

— Ну, тебе-то как раз не надо, — Настя сочувственно дотронулась до его руки, — начнут болтать, что нарушены все приличия, что на похороны мужа бесстыжая Дюваль притащила любовника.

— Вот я и не пойду, — он посмотрел ей в глаза, — тем более мы с ней расстались.

В глазах Насти застыл безмолвный вопрос, в котором явно читался упрек.

— Потому что она старше меня на двадцать пять лет, — Жан снова начал заметно нервничать, — у нас разные интересы, разные мнения, и вообще, я не обязан перед тобой отчитываться.

— Нет, — Настя смотрела ему в глаза, — но ты мог бы остаться с ней на время, сейчас ей нужен близкий человек!

— Вот я и прошу тебя! — почти выкрикнул он.

— Почему ты ушел?

— Честно? — Жан виновато опустил глаза. — Полюбил другую — ее же аспирантку. И ничего не могу с этим сделать!

Настя в ответ только пожала плечами. Жан торопливо попрощался, она не произнесла ни слова, лишь кивнула в знак того, что услышала и отпускает. Он встал и, опустив голову, поплелся к выходу. Было видно, как сильно переживает он из-за всей этой истории, но и против своих чувств идти не привык. Настя подумала о том, что, по крайней мере, Жан никого не обманывал и поступил честно. Пусть недолго, пусть меньше года, но Элен была счастлива. А это тоже не так уж мало значит под занавес. И счастье ее, несмотря на первичные опасения Насти, было искренним. Этот мальчик действительно в то время ее любил.

Настя тяжело вздохнула и отправилась к Жаклин отпрашиваться на завтра.

Элен сама открыла дверь, из-за которой на Настю пахнуло безнадежностью и холодом. Мадам Дюваль выглядела плохо: тени вокруг глаз, уставшая кожа, бессмысленный взгляд. Она обрадовалась Насте — на секунду засияли живым блеском глаза, — но у нее не хватило сил, чтобы выразить свои эмоции вслух.

— Проходи, — Элен распахнула шире дверь и посторонилась. — Ты уже знаешь?

— Да, — Настя запнулась. Она знала, что в таких случаях принято говорить, но нужные слова никак не желали сходить с губ, — поэтому и пришла.

— Что, опять написали в газетах? — У Элен болезненно скривились губы.

— Нет-нет, — тут же успокоила Настя, — мне сказал Жан.

— Как?! — Элен обессиленно опустилась на стул. — Где ты его видела?

— Сегодня утром он пришел ко мне и попросил побыть с тобой.

Элен закрыла лицо ладонями и безутешно, как ребенок, заплакала.

— Ты видишь, — сквозь рыдания ее слова едва можно было разобрать, — они все меня бросили. Сначала Эдгар предал, потом дети, потом Жан — ты не представляешь, как я его любила! А теперь Эдгар умер, Жан бросил. Что я им сделала? Я так старалась быть полезной…

— Он тоже тебя любил, — Настя опустила глаза, сама не понимая, зачем она это говорит.

— Эдгар? — спросила Элен сквозь рыдания.

— Я говорю про Жана, — она положила ладонь на колено Элен. — Он действительно тебя любил. А не притворялся, как делают многие.

— Откуда, — Элен отняла лицо от ладоней, — откуда ты это знаешь?

— Я чувствую, — Настя горько усмехнулась, — ты уж поверь моему опыту.

Всю ночь Элен и Настя проговорили, по очереди готовя крепкий кофе. Спать в доме, где недавно находился живой человек, обретший теперь свое временное пристанище в морге, было невозможно и страшно, вот они и решили совсем не ложиться.

Тело привезли на кладбище ровно в двенадцать — там уже ждали. Народу на похороны пришло немного: бывшие подчиненные Эдгара, да и то, как поняла Настя, далеко не в полном составе, некоторые коллеги Элен и ее аспиранты. Последние явились с огромным венком. Элен нервно оглядела компанию: ни Жана, ни его новой подруги не было. Это обстоятельство обрадовало мадам Дюваль — после бессонной ночи она ощущала себя как зомби: только запрограммированные действия и эмоции. Никакие возбудители чувств извне ей сейчас не были нужны. Скорбная процессия двинулась по аллеям старого кладбища вслед за гробом, Настя старалась держаться как можно ближе к Элен. Та не плакала, но каждый шаг давался невероятно уставшей от потрясений пожилой женщине с огромным трудом. Крышка гроба была закрыта. В группе провожающих Эдгара в последний путь вполголоса обсуждали то, насколько сильно пострадало лицо погибшего при аварии. Элен не вмешивалась, хотя могла одним своим словом ответить на все возникшие вопросы: ей, как жене, пришлось пройти процедуру опознания. Совершенно одной.

Католический священник произнес над гробом скорбные слова — Настя не вслушивалась в их смысл. А потом вдруг начался дождь. Сильный, неистовый, словно кто-то повернул на небе вентиль и намеренно включил гигантский душ. Над головами взметнулись черные зонты, Настя прижалась к кому-то в толпе, чтобы не промокнуть. Она посмотрела на свои ботинки, которые на глазах начали утопать в стремительно образовавшейся под ногами луже, перевела взгляд на рыхлую горку земли, извлеченную из свежевырытой могилы, и покачнулась от страха — в ней копошились громадные дождевые черви…

После похорон Настя поехала к Элен: посмотрела на ее бледное лицо, умоляющие глаза и поняла, что не сможет оставить свою бывшую хозяйку одну. Элен благодарно пожала ей руку и молча села в машину.

Купить книгу на Озоне

Алиса Ганиева. Салам тебе, Далгат! (фрагмент)

Отрывок из повести

Он старался идти по тени, но тени почти не было. Тяжелые наряженные женщины, откуда-то скопившиеся на дороге, закрывали путь и мешали ему идти. Обогнав их, он нырнул за угол, где стояла толпа мужчин среднего возраста и плотная, широкая в обхват бабья фигура в шелковом платке, упершая руки в бока. Шел привычный и полутайный торг о цене. Один из мужчин, конфузливо ухмыльнулся зазевавшимся прохожим девочкам: «Уходите, девушки, вам нельзя здесь». Далгата, кольнуло, когда он увидел эту толпу и место, где сам однажды точно так же стоял и торговался, чтобы потом провести два часа с бесстыдной скуластой женщиной.

На длинном заборе, за которым тянулось многолетнее и мучительное строительство спорткомплекса, кто-то написал углем без знаков препинания: «Сестра побойся аллаха — одень хиджаб». Чуть дальше — «Дагестан, защити религию Аллагьа словом и делом! Внуки Шамиля» и наконец — «Смерть врагам ислама аллагьу Акбар». Между ними радужно лепились афиши концертов и рекламы салонов красоты.

Около большого перекрестка, где обычно слонялись со своими автоматами бездельные рядовые милиции, грызя семечки и приставая к медленно прогуливающимся модницам, было оглушительно шумно. Из джипа, надрывающегося от рева местной эстрадной музыки, торчали чьи-то босые ноги и прищелкивающие пальцами руки. По обочинам дремали толстые и худые бабушки с мешками жареных семечек, а из внутренних, завешанных бельем дворов, доносились разноголосые крики.

Дома так и норовили съесть тротуар вместе с наваленными кучками мусора. Кто обнес себе двор забором прямо по проезжей части, кто проглотил трансформаторную будку и дерево, кто на маленькой пяди земли возвел себе длинную, в шесть этажей башню. Забыв, что растут на плоскости, дома по горской привычке лепились друг к другу. Квартирные многоэтажки со всех сторон обрастали огромными пристройками и застекленными лоджиями, а частные саманные хаты упрямо и нудно обносились высокой стеной из модного желтого кирпича.

Далгат свернул в сторону мелких улочек и еврейских кварталов, кучкующихся вокруг порта и холмика Анжи-акра с маленьким маяком на вершине. Он уже слышал звуки лезгинки и видел «Халал» с открытой мансардой и мелькающими белыми фигурами. Во дворе у банкетного зала стояло двадцать или тридцать украшенных лентами автомобилей, возле которых носились тучи детей Невесту, видимо, привезли недавно, потому что, поднявшись по лестнице, Далгат сразу же увидел потного зурнача и барабанщика, которых кто-то поил минералкой. Зал был накрыт на три тысячи человек и полон людьми, большей частью знакомыми или где-то виденными. К Далгату сразу подлетел веселый родственник с брюшком и стал обниматься:

— Салам алайкум, Далгат! Ле, Исрапил, это Ахмеда, мунахIал чураяв (Царство ему небесное (букв. Да смоются его грехи. авар.)), сын, помнишь. Как на отца похож, ва! — восклицал человек с брюшком, радостно представляя Далгата окружающим мужчинам. Те, в основном, узнавали Далгата и звонко хлопали ладонями в пожатии. Обойдя довольно много людей, Далгат оказался в плену двух каких-то женщин в фартуках, с масляными руками. Женщины что-то спрашивали про его мать, и Далгат отвечал им, что мама сейчас в Кизляре. Его подвели к старухам в длинных светлых платках, сидящим в ряд за щедро накрытыми столами. Начались объятия и поцелуи. Далгат давал старухам чмокать себя в руку и отвечал невпопад, потому что ни вопросов, ни ответов не было слышно из-за громкой музыки.

Освободившись, он вспомнил, что ему надо бы внести свою лепту. Недалеко от входа находился столик, за которым сидели две тети с калькулятором и тетрадями, куда записывалось, кто и сколько дал денег. Далгат подошел, поздоровался, кое-как пересиливая музыку, и отдал почти все, что нашлось в кармане.

— Далгат, салам, идем, что здесь стоишь, пошли резко! — крикнул ему в ухо, откуда-то возникший молодой родственник, вихрастый и беспокойный, увлекая, мимо бесчисленных столов в центр событий.

Перед столом молодых, за которым висел красный ковер с выведенными ватой именами «Камал и Амина», шла бурная пляска. В центре тесного круга, медленно и неповоротливо крутилась невеста в пышных юбках, дерзком декольте и опущенным в смущении, сильно накрашенным лицом. Вокруг невесты, оттеснив жениха, козлами скакали его друзья. Один лихо взлетал, горделиво поводя плечами, другой, сменяя его, вертелся на месте, третий, в свою очередь выхватывал у второго белую, в шифоновых кружевах палку, выкаблучивал ногами и выделывал вокруг невесты пасы руками, то неожиданно и быстро смыкая их вокруг ее талии, то воздевая над ее сложной прической и посыпая дождем из смятых купюр. Под зажигательную музыку хотелось плясать, но Далгат зарылся в толпу гостей и только хлопал. Девушки были особенно ухожены и наряжены, все сверкали какими-то украшениями и стразами.

Невеста продолжала лениво переступать ногами, обмахиваясь веером и придерживая кринолиновые юбки. Пока раззадоренные юноши без устали состязались в танцевальных прыжках и кульбитах, издавая громкое «Арс» и прочие молодецкие крики, худая женщина сосредоточенно ловила бумажные деньги, падавшие невесте на голову, под ноги и в складки платья. Расфуфыренная эстафетная палочка мелькала то в одних, то в других руках. Спустя пару минут невеста, видимо, устала крутиться, и вместе с подругами, оправлявшими ей наряд, все так же медленно и осторожно, начала пробираться к месту. Далгат увидел улыбчивого жениха, рыжего и высокого, идущего следом, и вспомнил, как в детстве, в старом селении, они сами были на чьей-то свадьбе. Тогда все сельчане усеяли плоские крыши домов, а на улице, на стол молодых посадили пестро украшенную козлиную голову. Носили тяжелые подносы с хинкалом и вареным мясом. Какой-то ряженый мужчина семь дней разливал вино, а гости семь дней танцевали под зурну и барабаны.

Пока Далгат воспоминал, круг раздался и разлетелся на отдельные танцующие пары. Какая-то девушка тронула его за локоть и поднесла скрученную салфетку, как знак приглашения. Далгат попятился и хотел отказаться, но, засмущавшись, все-таки принял салфетку и воздел кулаки. Пройдя три круга вместе с плавно семенящей девушкой, Далгат почувствовал неловкость за свои скупые и неумелые движения и остановился, слегка склонив голову и похлопав партнерше в знак окончания танца. Девушка взглянула игриво и удивленно, и пошла прочь, а Далгат быстро смял салфетку и сунул ее в карман. Приглашать никого не хотелось.

Он оглядел многолюдный зал и подумал, что Халилбек мог легко здесь затеряться.

— Салам, Халилбека не видели? — спросил он у проходящего сухого человека в фетровой шляпе.

Сухой человек с интересом посмотрел на Далгата и спросил:

— Мун лъиль вас? (Ты чей сын?)

— Мусал АхIмал вас (Сын Ахмеда, сына Мусы.) — ответил Далгат.

Сухой человек оживился и повлек его за собой.

— С нами садись — кричал он сквозь грохот лезгинки.

Сели. На столе стояли блюда с голубцами, картофелем, горячими, посыпанными толокном чуду, зелень и закуски. Несколько человек пили водку. Налили и Далгату.

— Вот скажи, земляк — сказал один из сидящих, грузный и печальный, — сколько это будет продолжаться?

Он неопределенно взмахнул рукой в сторону.

— Что? — спросил Далгат, подавшись к его уху.

— Этот хIапур-чапур. (Чепуха)

Музыка оборвалась и в возникшей тишине слова человека прозвучали громко, как выкрик. Далгат ничего не ответил, и молча наложил себе в тарелку каких-то баклажанов и чуду. В здоровенных динамиках у стены послышалось шуршание, а затем захрипел путающийся, с акцентом, голос.

— Сейчас, дорогие друзья, родственники, гости, слово я предоставлю очень хорошему, очень почетному человеку, который все делает для родных, много достиг в жизни и, короче, помогает им во всем. И в этот день, когда соединяются сердца наших дорогих Камала и Амины, он скажет им напутствие. Слушай сюда, Камал! Потом поговорить успеешь. Тебе сейчас уважаемый Айдемир расскажет, как тебе поступать в будущей семейной жизни. Айдемир, вот скажи мне…

— Ле, земляк, не знаешь, что сказать, да? — спросил грузный мужчина Далгату, не слушая косноязычного тамаду.

— Не знаю — отвечал Далгат, подцепляя масляное чуду.

— Бардак же кругом, кругом бардак — качал головой мужчина.

Из динамиков уже несся голос Айдемира.

— Сегодня соединяются сердца представителей двух народов, двух великих народов Дагестана — вдохновенно и с пафосом говорил голос — аварского и лакского. Мы очень рады, что наш Камал, которого я еще помню вооот в таком возрасте, теперь такой джигит, орел, и что он женится на самой красивой девушке Амине из знаменитого аула Цовкра. Весь мир знает канатаходцев из аула Цовкра и я желаю Камалу, чтобы со своей женой ему было легче, чем канатаходцу на канате. Давайте выпьем за эту новую семью! Пожелаем, чтобы у Камала и Амины родилось десять детей! И все радовали своих родителей.

Айдемир, видимо, поднял бокал, так что все мужчины встали. Далгат тоже поднялся и пригубил для виду. Когда снова уселись, грузный мужчина опять обратился к Далгату.

— Вот лакцы — хорошие они, а даргинцы они шайтаны, купи-продай.

— Почему это? — спросил Далгат.

— Как это, почему? Все знают это! Торговцы они — с чувством сказал ему собеседник.- Выпьем давай.

— Э, ты на даргинцев тоже много не капай, Сайпудин — сказал ему сухой, в шляпе — наши тоже очень много бизнес делают. Вот, Ахмеда сын скажет.

Но Сайпудин молча проглотил водку и снова обратился к Далгату.

— Я, вот этими руками всю жизнь что-то делаю — пожаловался Сайпудин — и все просто так уходит. Туда отдай, сюда отдай, в школе учителю отдай, в вузе за сессию отдай. Дом же есть, никак не построю, двадцать лет строю, теперь сына на работу устраивать надо деньги собирать. Жене говорю, цепочку продавай. Жениться будет, как свадьбу ему сделаем? Красть придется.

— Что красть? — спросил Далгат.

— Невесту, да! — воскликнул Сайпудин — тогда банкет собирать не надо, просто магьар (Мусульманский брачный обряд) сделаем и все.

— Нет, плохо жену красть, это чеченцы крадут, а мы не крадем, нет — вмешался седой мужчина, сидевший напротив. Далгат обратил внимание, что у него на голове, несмотря на жару, высится каракулевая шапка.

— Вах, Далгат, ты что здесь сидишь, танцевать идем — к Далгату нагнулся троюродный брат, белозубый, с умными глазами.

— Привет, Малик — обрадовался Далгат, поспешно вставая с места — иду.

— Стой — сказал Сайпудин, неловко вскакивая со стула и чуть покачиваясь — я твоего отца знал.

Сайпудин навалился на Далгата всем телом, обнимая и хлопая его по тщедушной спине.

— Вот это держи — сказал он, доставая из кармана мятую купюру и всучивая ее Далгату — мне Аллах много денег не дал, но я всем даю.

Далгат осторожно отстранил от себя Сайпудина вместе с его купюрой.

— Спасибо, у меня есть, сыну отдайте — сказал он, оглядываясь на Малика.

— Обижаешь! — воскликнул Сайпудин и под шумно-одобрительные комментарии сотоварищей вложил Далгату купюру в карман джинсов.

Далгат опешил и попытался вернуть деньги, но Малик взял его в охапку и повел к молодежи:

— Оставь да их, сейчас жениха похищать будем — смеялся Малик.

Из-за длинного стола на них с любопытством смотрели девушки.

— Это что, Далгат что ли Мусаевский? — говорила Залина протяжным голосом.

— Далгат, Далгат — отвечала ей, смеясь, Ася.

— Вая, какой он худой! — тянула Залина.

Ася снова захохотала:

— Отвечаю, его пять лет не кормили.

К ним подсела крупная девушка в узкой золотистой юбке, с мелированной челкой и густо намазанным круглым лицом.

— Ай, такой сушняк из-за этой жары, сейчас всю минералку выбухаю — воскликнула девушка, наливая себе воды.

— Патя — говорила Залина, внимательно разглядывая Патю с ног до головы. — Ты юбку эту где купила?

— Из Москвы, в бутике покупала. Это гуччи — важно ответила Патя, проглатывая воду и дуя на челку.

— Такая прелесть. Да же? — спросила Залина, ударяя на последний слог.

Сзади Пати внезапно возник мужчина в летах и поднес ей веточку. Патя недовольно вздохнула, медленно оправила юбку и волосы и, тяжело выбравшись из-за стола, пошла за мужчиной.

— Ой-ой, посмотри на нее — сказала Залина Асе, -. Видела, как она пошла?

— Не говори… И юбка беспонтовая у нее. Она ее на восточном купила, отвечаю — сказала Ася, насмешливо глядя, как Патя лениво крутит кистями, обходя скачущего танцора. — пусть не гонит, что это гуччи. Ты же знаешь, что ее жених слово свое забрал?

— Вая! Как забрал? — загорелась Залина — Даци что ли? Они же уже «Маракеш» сняли, Пятя татуаж сделала, туда-сюда…

— Какой! — воскликнула Ася — Даци ее в «Пирамиде» увидел. Все, говорит, отменяйте. Подарки тоже она все вернула. И чемодан вернула.

— Чемодан саулский, наверное был.

— Ты что! Шуба, одежда, сапоги, телефон навороченный, че только они ей не дарили. Теперь так опозорилась она, зачем сюда пришла вообще?

— Залина! — громко шепнула Ася — ты на Зайнаб посмотри.

Ася ткнула длинным бардовым ногтем в сторону соседнего стола, за которым сидела девица в богатом хиджабе.

— Закрылась. — сказала Залина, искоса взглянув на мусульманский наряд девицы.

— Я так и знала, что закроется после всего.

— После чего? — спросила Залина.

— Ну, она же в селе когда была, ночью одна оставалась с подружкой и, короче, с какими-то парнями маарда (В горы) уехала. Ее брат случайно в тот вечер в дом постучал, ее нет, шум подняли. Утром вернулась она, ее сразу к врачу повели, говорят, на проверку.

— И что?

— Не знаю. Замуж хочет она, теперь святую будет строить.

— Я тоже закрыться хочу — сказала Залина серьезно.

— Брат заставляет?

— Нет, сама хочу. А то как я делаю — не считается. Уразу держу, намаз делаю, но не всегда, а платок не ношу. Ты слышала, что в городе говорят?

— Что говорят? — спросила Ася.

— Боевики на Рамазан всех девушек, кого без платка увидят, убивать будут. Уже убили двух девочек.

— Не гони да! — засмеялась Ася — даже по телеку говорили, что специально в народе панику делают. Неправда это!

— Все равно боюсь — отвечала Залина.

Тут из гущи танцующих выскочил веселый Хаджик и поманил танцевать. Залина радостно заулыбалась и пошла, поблескивая длинным открытым платьем.

Ася смотрела то на Залину с Хаджиком, то на Патю, уже отплясывающую с братом жениха, то на старую бабушку, закручивающую спирали в старинном танце, то на приглашенную певицу, довольно известную. Какой-то молодец вывел певицу танцевать и та, придерживая микрофон, изящно, на персидский манер двигала задом.

Малик с друзьями успели тихонько умыкнуть жениха, невеста, как и принято, сидела с кислым лицом, а Далгат продолжал выискивать Халилбека. Песня закончилась, и смеющуюся певицу уже щупали тамада и уважаемые гости. Там были и Айдемир, и Халилбек, и Залбег, отец жениха, и какие-то гости-чиновники из важных ведомств. Далгата трепал по плечам дядя Магомед.

— Абдуллы дочку пригласи, Мадину, вон она сидит, видишь, рядом с моей матерью — говорил Магомед, показывая на виденную уже на кассете девушку с отглаженными волосами. — Иди давай, когда музыка будет.

Далгат отпирался.

— Я хочу с Халилбеком поговорить — объяснял он Магомеду.

— Хабары свои потом будешь разводить, мозги не делай мне. Иди пригласи, когда музыка будет.

Тамада взял в руки микрофон и снова закосноязычил:

— Эти, вот, кто там, короче, жениха нашего украл. Почему невеста одна сидит, а? Наша делегация уже поехала искать жениха, и мы этих друзей накажем его, которые это сделали. Да же, Халилбек? Сейчас даю слово нашему уважаемому Халибеку, который нашел время и пришел на свадьбу близкого родственника Залбега, который женит сына на красивой цовкринке Амине. И, короче, Халилбек нам скажет, передаст ту мудрость, которой владеет…

— Далгат, салам! — отвлек Далгата чей-то голос, и Далгат увидел небритого и усталого Мурада, своего кузена. — Идем со мной, отойдем на разговор.

— Что случилось? — спросил Далгат.

— Помощь твоя нужна.

Далгат тоскливо оглянулся на тамаду и Халилбека, готовящегося держать речь, и пошел за Мурадом. Они подошли к краю открытой мансарды и перегнулись через перила. Внизу вокруг машин бегали дети, курили мужчины, и женщины в балахонах переносили с места на место свадебные торты.

— У меня сверток есть — говорил Мурад — в ковре. Ты можешь его на несколько дней у себя подержать, матушки нет же твоей.

— Какой сверток? — спросил Далгат, нетерпеливо оглядываясь туда, где звучал из динамиков голос Халилбека.

— Там ничего, просто мне нельзя дома держать — говорил Мурад, потирая красные глаза.

— Он тяжелый? — спросил Далгат — а то я сейчас не домой иду, мне с Халилбеком говорить надо.

— Нет, не прямо сейчас— оживился Мурад — я тебе его вечером сам занесу, ты просто спрячь его куда-нибудь на пару дней. Матушка же в Кизляре у тебя.

— Да, хорошо — отвечал Далгат, желая поскорей закончить разговор.

Внезапно голос Халилбека прервался, раздались женские крики, а из динамиков по ошибке понеслась и тут же заглохла певичкина фонограмма. Люди, стоявшие на улице, побежали по лестнице наверх, на крик. Далгат тоже ринулся в зал и увидел взбудораженные лица, потрясенного тамаду, удерживающего от чего-то Залбега и толпу мужчин, склонившихся к полу. Кто-то громко звал скорую.

— Что случилось? — спрашивал Далгат у гостей, но те только хватались руками за головы.

— ВахIи, вахIи! (Междометия-восклицания) — восклицали бабушки, прикрывая рты концами платков и тревожно вглядываясь в смуту.

— Айдемира застрелили — сказал вихрастый парень, выпучивая глаза. — отвечаю, сам видел! Он стоял же есть, и раз пуля ему в голову, откуда не знаю.

— Мансарда открытая, откуда хочешь могли стрельнуть — раздались голоса.

Невесту вместе с ее пышными юбками выводили из-за стола, не давая оглядываться. Мимо, поскальзываясь, грузно пробежал что-то лопочущий Сайпудин.

— Астауперулла ( Прости, Господи (араб.)) — жеманно вскрикивали девушки, вытекая из зала нарядной толпой.

— Пошли отсюда, Далгат — сказал внезапно возникший Мурад, вытаскивая Далгата наружу.

— Халилбек… — начал Далгат.

— Халилбек побежал милицию встречать, сейчас не до тебя ему — говорил Мурад.

— Это покушение что ли было? — спрашивали друг у друга женщины на лестнице. — Айдемир в прокуратуре работает.

— Если в голову попало, не спасут, нет — говорили другие.

— ВахIи — шептали старушки, перебирая четки.

— Сейчас милиция же есть, всех обыскивать начнет — говорил Мурад, — мол, мало ли, вдруг, просто на свадьбе гуляли от души, в потолок стреляли и в Айдемира попали. А здесь у всех стволы с собой есть… как без них?.. так что лучше идти нам.

Они уже шли по грязному и знойному переулку, когда где-то рядом заныла милицейская сирена и унеслась влево, туда, где горел суетой «Халал».

Ирина Андронати, Андрей Лазарчук. Темный мир (фрагмент)

Отрывок из романа

— Раз, два, три, проверка. Раз, два, три, проверка… Что
за х-х-холера-то?.. Работать будем? Раз, раз… ш-ш-ш-ш…
а так?.. Раз-два-три-четыре-пять, вышел зайчик пострелять,
вдруг охотник выбегает, зайчик целится, стреляет…
Ага, так нормально. Чудо техники. Непоротый суомский
гений. Меню какими ручками ваяли? Двумя левыми
задними?.. Ладно, проехали. Итак, мы ведем наш репортаж
из поезда Петрозаводск—Мурманск, вагон шестой, полупустой…
Меня зовут Константин Никитин, сегодня двадцать
восьмое июня, первый день экспедиции — ну и так
далее. Буду делать такие заметки каждый день, пока чтонибудь
не кончится: батарейки, память или мой железный
самоконтроль. Понятно, что никому мои умственные
упражнения на фиг не сдались, зато опыт. А опыт надо извлекать
из всего. Не путаем с пользой — вот уж чего от
большинства моих кол-л-лег никто никогда не дождется.
Но вот дрозофилы — тоже звери бессмысленные и бесполезные,
а сколько на них всего наоткрывали, а! Итак, тема
тренировочного исследования: «Этнографические наблюдения
за фольклористами и этнографами: нравы, обычаи,
ритуалы, примитивные брачные обряды». Ну, сегодня рассказывать
просто не о чем, пересадка… вокзал такой прикольный,
со шпилем, и чисто… ну и все. Едем. Полночь,
а светло…

Меня действительно зовут Костя Никитин. По крайней
мере, все так считают, и даже я — бoльшую часть времени.
Есть документы, фотки с самого детства и по сю пору, родители
меня узнают, все вроде бы в порядке… только вот кот
Буржуй не подходит — не убегает, но и не подходит, шагах
в двух держится, — и в зеркале я себе не нравлюсь. Особенно
когда нечаянно глазом отражение зацепишь…

Я буду писать от руки и на бумаге, хотя и это глупость,
и написанное на бумаге может измениться не хуже,
чем набитое на винт. Но так мне почему-то чуть-чуть
спокойнее.

Записать все, что произошло, меня побуждает страх.
Слишком быстро все испаряется из памяти. Может быть,
через неделю или через месяц я вообще забуду эту поездку
и она заместится чем-то придуманным. Например, поездкой
в Монголию, не Внутреннюю, а самую настоящую,
и у нас появятся смешные меховые шапки и бараньи жилетики
— других сувениров и не придумывается, — много фотографий
в бессмертном туристском стиле «темная морда на
фоне яркого света», а в паспортах образуются самые настоящие
визы. Ну не визы, а пограничные штемпели. И в универе
еще много лет будут рассказывать о нежданно привалившей
загранпоездке по обмену. Стоп, по обмену? Значит,
наши родные угро-финны должны помнить, как к ним приезжали
монгольские студенты и изучали… Так, монгольские
этнографы — это даже круче, чем монгольские яхтсмены.
Что меня спасает — отвратительное воображение и угрюмый
здравый смысл. А то повыдумываешь, повыпендриваешься,
глядишь — а все уже на самом деле так и течет…

Мне обязательно надо зафиксировать, что было на самом
деле. Хотя бы то, что помню сегодня. Это уже меньше,
чем я помнил вчера, но вчерашнее еще можно попытаться
восстановить.

А может, я так и буду продолжать забывать, забывать —
и забуду вообще все, что было со мной когда-то в жизни, а на
место этого придет придуманное кем-то — и если повезет,
то мной.

Уже почти никто ничего внятно про нашу поездку не
помнит, вот что особенно страшно. Артур — тот совсем обнулился.
Пустота. Отформатированный логический диск на
винчестере. И Патрик — почти ничего. И Джор не помнит.
Вернее, нет. Я расспросил как следует. Джор довольно много
помнит, но как кино, которое смотрел десять лет назад и потому
путает с другими фильмами. Про остальных вообще
молчу, особенно про девчонок.

Так, стоп.

Маринка помнит. Ничего не говорит, потому что… но
я все понимаю.

Да, в диктофонной записи небольшая ошибка. Поезд
не Петрозаводск — Мурманск, а Санкт-Петербург — Мурманск.
Думаю, я так ляпнул потому, что садились мы на него
не в Питере, а в Петрозаводске. Хотя…

Ни в чем нельзя быть абсолютно уверенным. Ни в чем.

Итак, смотр рядов и полная инвентаризация: что у нас
есть в наличии? Моя собственная память, которая в голове.
В ней информации больше всего, но я ей по понятным
причинам не слишком доверяю. Уже упомянутый здравый
смысл — им я проверяю разные свои догадки и вычисления,
а еще долблю факты из разных источников на достоверность
и противоречивость. Здравый смысл у меня вполне приличный
и намного смышленей меня самого. Правда, он — ровно
один.

Идем дальше. Диктофонные записи. Их сорок одна штука,
разной длины, разборчивых — только девятнадцать.

Остальное… как будто случайные включения, какие-то
шумы, звуки, посторонние голоса… Пытался разобрать, но
мало что вышло. Есть еще записи в блокноте ручкой и карандашом.
Это примерно двадцать страниц моим размашистым
почерком, и там встречаются очень странные вещи. Самые
странные из всех, я бы сказал. Почерк мой. Но я в упор не
помню, чтобы хоть что-то писал от руки в блокнот. Ну и наконец,
фотографии у каждого. Хайям, пока связь была, ухитрялся
с мобильника даже в блог что-то скинуть. Вот на фотографиях
все как будто в порядке. Как будто ничего и не
происходило. Отряд, сотрудники отряда, рабочие моменты
экспедиции — куда-то идем, варим еду, берем интервью…
в общем, если бы не те два десятка снимков, можно было бы
подумать…

Кстати, блокнот этот мне подарила Инка Патрик. У меня
день рождения расположен удачно — как раз в конце сессии.
Праздновать тяжело, конечно, потому и не праздную.
Я вообще не люблю свой день рождения. Чужие — сколько
угодно… Блокнот этот с толкованием имени и гороскопом.
Не знаю даже, что по этому поводу и думать.

«Имя: Константин.

Значение: „стойкий, постоянный“.

Происхождение: имя пришло из Византии.

Характер: в детстве очень боязлив, постоянно находится
в состоянии тревоги. Очень трудно привыкает к чужим
людям и новой обстановке. Привыкание к детскому саду
и школе потребует от Константина значительных усилий
и будет стоить родителям немалых волнений. С возрастом
избавится от комплекса страха, но сходиться с людьми будет
трудно. Друзей имеет немного, но все они проверены
временем.

Константин — ответственный и добросовестный работник.
Своему делу отдает всю душу. С подчиненными деликатен,
его приказы больше похожи на просьбы. Может расстраиваться
из-за мелочей.

У Константина тонкое чутье на прекрасное. Он способен
увидеть в человеке едва заметные достоинства и открыть
их другим. В то же время Константин может увлечься яркой
и эффектной женщиной, добиваться ее расположения.
Женившись на такой женщине и обнаружив ее душевную
и нравственную пустоту, быстро охладевает в своих чувствах.
Развод переносит тяжело. Настороженно относится
к теще».

Такие вот четкие и подробные предсказания ближайшего
будущего…

Ничего не сбылось. И про детский сад тоже наврали.

И вот еще что. Почему-то застряло в памяти несколько
сцен, которые к делу вроде бы отношения не имеют. И даже
как-то некрасиво выпирают. Но я на них все равно постоянно
выруливаю. Как неумелый велосипедист, который боится
въехать в яму — и именно поэтому в нее попадает. За двадцать
метров начинает объезжать, потеет, высчитывает расстояние,
скорость, не по формулам, конечно, в голове, интуитивно,
все высчитывает, а потом ап! — или руль вдруг из
рук вывернулся, или другая яма под колесо бросилась. Фиксация.
Я уже пробовал писать без них, брать лишь самое
главное, но понял — не-а. Никак. Это такие якоря, что ли.
Или как у скалолазов — костыли и «сухарики». Пока не закрепишься,
дальше лезть нельзя. Поэтому теперь пишу подряд
все, что могу вспомнить, или восстановить по записи,
или успеваю прихватить. Потому что время от времени чтото
на полсекунды приоткрывается, картинка, движение, запах…
и чаще, конечно, тут же стирается начисто. Но кое-что
остается, хотя бы ненадолго. В мускульной памяти, на сетчатке
глаз. В башке мысли застревают странные, не мои.
А в горле — звуки ворочаются, как камушки. Да такие, что
буквы для них надо уже придумывать.

Черт. Я тут ерничаю… Мне страшно. Мне реально страшно,
ребята.

Официально это называется «экспедиция», но все говорят
«отряд». «Фольклорный отряд», «этнографический отряд» — ну и так далее. «Сотрудник отряда». Отряды отправляют,
когда у универа есть деньги. Два года до этого денег
не было, поэтому фольклористы собирали городской фольклор,
а этнографы изучали быт гастеров и обычаи неформальных
групп. Патрик, например, врубилась в тему, чем
готы отличаются от эмо и почему они готовы друг дружку
поубивать (и съесть). Она даже мне это впарила. Раньше
я их как-то и не различал даже. Азиз — как особо продвинутый
— пытался притвориться гастером, наняться на работу
и заселиться в подпольную общагу. Раскололи в момент, хотели
бить, спасло студенческое удостоверение и подвешенный
язык. У него прозвище — Омар Хайям. Вся общага на
плов скинулась, весь вечер большого ученого человека славили,
а он стихами отвечал. И чужими, и собственноручно
сочиненными.

За плов ему долго еще стыдно было, на деньги, что у него
на безлимитку уходят, те работяги месяц живут. И рис тот
был — не покупной, а узгенский розовый, из дому привезенный.
После практики, правда, Азиз знатно проставился,
и еще раз с курсовика, все по чесноку. Но… Эксперимент пошел
не по плану.

А Маринка так увлеклась своими ролевиками, что теперь
немножечко сама. И даже не немножечко. Доспех у нее есть,
на мечах рубится. Хорошо, что Рудольфыч отговорил ее от
намеченных по плану готов. Полку эмо могло бы и поубавиться,
Маринка — человек азартный. А так — только поприкалывалась
немножко и пошла искоренять силы зла.
Можно с двумя заглавными буквами. Было весело.

А в этом году деньги наконец появились, но мало.
И отряд отправили один, смешанный: фольклорноэтнографический.
То есть с филологического факультета
и с исторического. И хотя из опыта всем давно известно,
что историки и филологи — это пусть и не совсем то же самое,
что филологи и восточники, и даже не фанаты «Зенита» и фанаты «Спартака», — но в одном помещении дольше
получаса… обязательно чем-то кончается; обычно пьянкой,
но бывает и что-то совсем другое, неожиданное. Не всегда
предсказуемое.

Вот список:

1. Начальник отряда — Сергей Рудольфович Брево, он же
Рудольфыч, он же Рудик, — ассистент кафедры фольклористики
филфака.

2. Помощник начальника — Артур Кашкаров, мэнээс
РЭМа и почасовик на истфаке, только в прошлом году закончил
«Герц». Нехороший человек.

3. Инесса Патрикеева, или просто Патрик (склоняется —
в грамматическом смысле — только иногда и только по настроению)
— истфак, кафедра этнографии, четвертый курс.
Свой парень.

4. Аська Антикайнен — истфак, третий курс. Надо присмотреться.
Рыжая.

5. Витька Иорданский, или просто Джордан, — истфак,
четвертый курс. Здоровый бугай с могучим мозгом.

6. Марина Борисоглебская, она же Буча, — истфак, третий
курс. Я ее с детства знаю.

7. Вика Кобетова — филфак, третий курс. По-моему, дура.

8. Азиз Раметов, он же Омар Хайям, — филфак, четвертый
курс. Коренной питерский узбек. Готовить не умеет.

9. Валя Коротких — филфак, третий курс. Не раскрылась.

10. Аз, грешный есмь, — истфак, четвертый курс.

Этот список я составил по собственным записям. Кого
упоминал там по ходу событий — или по имени, или по
приметному чему. Отряд получается ненормально большой,
обычно бывает шесть человек, редко восемь. Ну, может
быть, потому что сводный? В общем… я никак не могу
себя заставить поверить, что упомянул всех. Говорю «упомянул» — потому что не вспомнил, а восстановил. Потому
что вспомнить всех сразу — не могу. На фотографиях то же
самое — по двое, по трое. Одно лицо есть вообще незнакомое…
В деканате лесом послали, ребят от моих вопросов уже
тошнит, и хорошо, что в психушку в наше время только по
предварительной записи да по большому блату попадают.

Главное, теперь бы не забыть и не потерять: десять человек.
Десять как минимум.

«Под парусом черным ушли мы в набег…»

1

С чего же нам начать-то? С чего-то надо. Ну, пусть будет
так: «Жил-был мальчик, и было у него две девочки…»

Это я Артура имею в виду, если кто не в курсе. Про него
рассказывать можно неопределенно долго. Он вообще такой…
ускользающий, что ли. Струящийся. Что о нем ни скажи, будет
не вся правда, а меньше половины. Герц свой педагогический
он закончил с таким отличием, что там ректорат готов
был засушить его и запереть в сейфе на память, а РЭМ, который
посмел такое сокровище перехватить, — сжечь, разнести
по кирпичику и пепелище посыпать солью. Ну и в РЭМе
его, конечно, тоже целуют во все места и продвигают куда-то
вверх, в сияющие золотые небеса чистой науки. И по-моему,
все по делу, потому что настоящий ученый он уже сейчас,
а всякие там степени и звания — вопрос ближайшего времени
и, так сказать, автоматизма системы. В списке пятидесяти
лучших молодых ученых России я его сам видел…

При этом вот лично мне, Косте Никитину, дела с ним
иметь никогда не хотелось. Я даже не могу толком объяснить
почему. Почему-то. Мне и в РЭМ-то иной раз влом
было идти, потому что почти наверняка я бы его там встретил.
Это я еще с ним и знаком-то толком не был, и ничего
компрометирующего о нем не знал. Голос у него, что ли, такой
или парфюм? Один раз он мне даже приснился: взял
меня всей пятерней за морду и так брезгливо оттолкнул.

Я ему этого сна никогда не прощу.

У него родители в разводе, мать богатая, а отец ботаник
— в обоих смыслах. Может, поэтому все так? В смысле
— не так?

Я себе не то чтобы мозги вывихнул… но, в общем, некоторые
усилия пришлось — да и постоянно приходится — прикладывать,
чтобы совместить: да, такой вот талант, эрудит
и надежда нашей этнографической и антропологической науки
— вполне может быть и простым однозначным говнюком.
Так сложилось. Не правило, не закономерность такая,
но и не исключение из ряда вон. Тем более что в нас во всех
есть прошивочка: талантливым людям прощается чересчур
многое, вон Пушкин как весело по чужим женам развлекался,
сукин сын, — а ведь если бы замочил на дуэли кого-то
из рассерженных мужей и огреб, что положено по закону, то
все все равно бы говорили: ну, несчастье-то какое, не повезло
нашему гению, и людишко-то ему подвернулся так себе,
не зачетный… а значит, и гений наш пострадал прямо почти
ни за что, и вообще могли бы учесть, смягчить, закрыть глаза
на этот дурацкий случай. Мужей много, а Пушкин один.
Нет, вы не подумайте, что я Пушкина не люблю, наоборот, —
просто я к тем, кого люблю… ну, по-другому отношусь немного,
строже, что ли. Себя вот не очень люблю, поэтому
много чего прощаю. А любил бы — не прощал бы, нет. Просто
изводил бы придирками.

Удобно, правда?

Так вот, возвращаясь к пройденному: Артур говнюк. И,
как говорили наши недавние предки, — мажор. Только он
мажор с комплексами по поводу папы-ботаника, и от этого
все только хуже. Мажор с комплексами. Мажор, не уверенный
в себе. Он ездит на «ауди», и поэтому мы зовем его
Властелином Колец. Машина не новая, после капремонта
(и я подозреваю, что вообще конструктор — собранная
из нескольких), но заметить это может только наметанный
злой карий глаз. Как у меня например.

Зачем тебе такая машина, спросил я его как-то; мы совершенно
не подружились, но вынужденно много общались;
работа сближает.

Я сам долго думал, сказал он честно, и только потом понял:
это машина для съема.

Если бы он снимал девок только на стороне, я бы ничего
против не имел — с какой стати? В конце концов, это обоюдный
процесс, включающий и мальчиков и девочек. Примитивные
сексуальные ритуалы. Инициация. Формирование
основных поведенческих инстинктов. Но он хватал за все
места и тех девчонок, которые работали у него как у научрука,
а вот это, по-моему, препоганейшее нарушение нравов
и обычаев. Ты же ученый, а не рокер. Им положено. А тебе
западло. Кто сказал? Никто конкретно не сказал. Традиции
веков. Не обсуждается.

Но он таких непонятных тонкостей не признавал. Все
мое.

То же самое, кстати, и с их научными работами… Все,
что создано под моим руководством, — все мое. И вот тут,
кстати, даже на традицию не всегда обопрешься. Могут
и облокотиться.

С Маринкой у нас никогда ничего не было, и даже в мыслях
я фривольного не держал, потому что — ну почти сестра.
В одном доме росли, в садике на одном горшке сидели
(с интервалом в несколько лет, но это не в счет). Какая тут
к черту романтика? Я в нескольких американских фильмах
такие дебильные парочки видел — друзья настолько, что никаких
нормальных биологических чувств, а потом они вдруг
сталкиваются лбами, прозревают и понимают наконец, что
были созданы друг для друга. В жизни с таким я никогда
не встречался и слышать не слышал. Потому что случаи
конгруэнтно-избирательного идиотизма, наверное, феноменально
редки. Поскольку не способствуют выживанию.

И про увлечения ее я многое знал и, собственно, относился
к этому без выраженных эмоций. Она даже приходила
ко мне советоваться по поводу одной поначалу довольно забавной
ситуации, которая грозила стать совсем не забавной.
И я что-то посоветовал, и — уж благодаря ли моему совету
или вопреки — но ситуация быстро и бескровно рассосалась.
Сам же я медленно и осторожно, ходя кругами, присматривался
к Инке. Смущало только одно — что эта дылда
выше меня на два пальца. А так…

Вру, опять вру. Вовсе не это меня смущало. А то, что если
с человеком по-настоящему сближаешься, то он рано или
поздно получает доступ к твоим слабым местам. А я к этому
еще не готов… во всяком случае, думал, что не готов. В Инке
был стержень, хороший каленый стержень. Это многих отпугивало,
и я тоже, как остальные идиоты… в общем, вел
себя глупо. Однако кругами ходить не переставал.

И тут Маринку решительно и по-спортивному быстро
подцепил Артур. На счет «раз». Подсек, не вываживая —
дернул, да и на сковородку, жарить. Казалось бы, ну что мне
до этого? Вот. Ничего. А я взбеленился. Это был апрель. Да,
самый конец апреля. Не март, конечно, но все равно весна —
тем более такая запоздалая.

Мы ходили по колено в воде.

Потом началось наводнение — потому что сразу и ливни,
и тает снег, и ветер южный ураганный, и дамба уже наоборот
— мешает воде вытекать… В общем, три или четыре
дня не ходило метро, неделю не было занятий. Первые этажи
универа залило. Говорили, что не обошлось без жертв —
не на Васильевском, правда, а на Крестовском — смыло несколько
машин, и еще возле Невского лесопарка — там
вообще автобус снесло в реку, и чудо, что он оказался почти
пустой.

Все эти дни я сидел дома и не мог перестать думать о том,
как бы мне утопить Артура, чтобы никто ничего не видел
и чтобы не оставить следов преступления. Все планы
были блестящи. Единственно, что меня остановило, так это
дождь: мерзкий, всепроникающий, почти горизонтальный.
Ходить против него можно было только медленным кролем
— а я почти не умею плавать.

Каждый вечер к соседнему парадному подъезжала темносерая
«ауди», и несколько минут спустя Маринка в зеленом
плаще с капюшоном выкатывалась из-под козырька и прыгала
на переднее сиденье.

Я, между нами говоря, не всегда себя понимаю. Во всяком
случае, реже, чем других. Чего я взбеленился, скажите?
Повторяю, никогда я Маринку не представлял рядом с собой,
никогда не ревновал ее к другим парням, а тут… Затмение
нашло. Амок, говоря выспренним старинным штилем.

Лбом и коленками я пересчитал все твердые острые углы
в нашей нелепой квартире, целыми днями слоняясь от кухонного
окна, уставленного горшками с чем-то зеленым,
которое никогда не цвело, и до навечно запертых межкомнатных
дверей в моей комнате — за ними были еще две анфиладные
комнаты, чужие, других хозяев, и на моей памяти
в них никогда никто не жил, кроме мышей. На двери висела
карта адмирала Пири Рейса, там же его портрет и — повыше
— портрет Миклухо-Маклая. Не представляю, что они
не поделили, но старательно смотрели в разные стороны, игнорируя
друг друга. 

2

Как и положено в этой реальности, спасла меня сессия.
После сдачи этнографии Северного Урала я проснулся сравнительно
нормальным человеком, способным даже с иронией
и сарказмом посмотреть на себя прежнего. Хотя, конечно,
иронический и даже саркастический взгляд на столь жалкое
существо не делал мне чести…

Тогда, кстати, и стало наконец известно, что денег на летний
полевой сезон ректорату удалось немного добыть и что
отряд начинает в спешном порядке формироваться. Под командованием
кэфээна Брево, фольклориста. А мне пофиг,
сказал я себе, пусть будет фольклорист, я не сноб. Пошел
и записался среди первых. И Патрик записалась — еще раньше
меня.

Вот… А буквально через день-два после этого Артур этак
легко и непринужденно Маринку отпустил: дескать, покапока…
что, ты еще здесь, золотая рыбка?

И завел себе Вику.

Типа решил отдохнуть от брюнеток и попрактиковаться
на блондинках. Вика, между прочим, была натуральной
блондинкой. В обоих смыслах.

Кстати, я долго думал, что если у блондинок корни
волос темные — то это значит, что блондинка не настоящая,
а крашеная. Так вот — фиг. Смотреть надо не
на цвет корней, а на плавность перехода: если граница
светлого и темного резкая, вот тогда крашеная. А если переход
плавный — натуральная.

Зачем я это говорю? Просто так. Может, пригодится комунибудь.
Из-за какой только фигни люди себе жизнь не калечили.
Может, я кого-то сейчас спасаю.

Вы ведь только представьте, Маринка как-то не сразу поняла,
что ей дали отлуп. Не, не так. Гирьку с весов скинули,
граммовую такую, почти глазом не видимую. Вынесли за
скобки и сократили. С рукава сдули вместе с пухом.

Знаете, такое даже с самыми умными людьми бывает: тупят.
Особенно если что-то серьезное и в первый раз. А некоторые
вещи случаются только с умными, у кого мозги быстрей
рефлексов. Что, неужели это со мной? Так не бывает…
Ведь никаких признаков не видел. Всему находил объяснения.
Предательство и смерть — это то, что случается только
с другими… ну и тому подобное. Зато когда до нее наконец
дошло…

Мы — отряд — как раз собрались в общаге на Кораблях
на предмет инвентаря. У кого-то из наших давно было все
свое: рюкзаки, спальники, пенки, посуда, — а кому-то приходилось
занимать у археологов и геологов — они обычно
отправляются на практику тогда, когда мы уже возвращаемся.
Лежалое старье стаскивали от добрых людей, и Джор раскладывал
это по полу рекреационной комнаты — осмотреть
и слегка проветрить; а Маринка, Валя и Аська Антикайнен
устроили волейбол в кружок. Мы с Хайямом как раз сравнивали
достоинства трех мыльниц — моего «панаса», его «никона» и отрядного «пентакса», у которого был один серьезный
плюс — это неубиваемость и непромокаемость, а все
прочее — только минусы. Так что именно тогда я сделал
первый сенсационный снимок события… как это по-русскy…
«события, положившего начало длинной цепочке других событий,
приведших к логическому концу…».

Я стебусь, ребята, хотя при этом говорю чистую правду.
Первое в цепочке событий. Взаимосвязанных притом.

Короче: Маринка усмотрела, что Артур, сидя рядом с Викой,
приобнимает ее не за плечико и не за бочок, что было бы
естественно, и даже не за задницу, что еще туда-сюда. И мяч,
конечно, у Маринки с руки срезался и по идеальной прямой
пришел Артуру прямо в нос. Говорил я, что они в волейбол
играли старинным тяжелым заскорузлым кирзовым мячом
со шнуровкой? Так вот, именно шнуровкой мяч и лег в цель.

Хо-хо. КМС по волейболу, если кто не знал.

А я как раз смотрел туда же, куда и Маринка, но не прямо,
а через мониторчик «пентакса» и кнопочку уже держал
нажатой. Не стяжая лавров папарацци, просто глазами наблюдалась
некая странность в позах, а в привычных руках
«мыльница» легко заменяет бинокль. Затвор сработал удивительно
вовремя (ну, вы знаете эту, перемать, особенность
фотомыльниц: они снимают не в тот момент, когда нажмешь
кнопку, а долей секунды позже; сколько великих моментов
так и остались недозапечатленными). И кадр вышел что
надо (а если б специально снимал — не успел бы): отлетающий
вверх мяч, валящийся назад со скамейки Артур (ноги
в стороны и вверх), вцепившийся судорожно в то, что полсекунды
назад нежно поглаживал… И Вика, делающая ручками
вот этак и в ужасе смотрящая вниз и вбок: оторвал или
не оторвал?

Хороший снимок. Динамичный. Вот он.

…Я все думаю: если бы Маринка попала сантиметром
ниже и не просто рассекла Артуру кожу на переносице,
а сломала бы носовой хрящ, и поехал бы с нами не он, а ктото
другой — Вася-боцман например? Изменилось бы чтонибудь?
И вообще — случилось бы что-нибудь?

Хороший вопрос, правда? Я все пытаюсь на него
ответить…

Ну, дальше отметили мой день варенья — узким кругом.
Я почему-то до дрожи не люблю свои дни рождения. Это
еще с детства у меня. Помню, меня закармливали клубникой
и черешней. Клубнику и черешню я из-за этого тоже теперь
не ем.

Родители посидели немного за столом и ушли — типа гуляйте,
молодежь! — а скоро ушли Джор со своей метелкой
(Джор, извини, если ты это читаешь, но она, ей-богу, похожа
на метлу, честное слово) — оставили нас с Инкой наедине.
Я ей немного попел, потом проводил домой. Потом вернулся
и в одиночку надрался. Что-то пел — орал — сам себе, глядя
на отражение в дверце полированного шкафа. Прощай, братан,
тельняшку береги, она заменит орден и медаль. А встретимся,
помянем мы своих. Как жаль тех пацанов, ну как их
жаль. Порвал струны.

Мне было так тоскливо, что не передать.

Купить книгу на Озоне

One Way

Зарисовка из сборника Алексея Алехина «Голыми глазами»

О книге Алексея Алехина «Голыми глазами»

На восьмой день Господь создал доллар.

И в придачу к нему — сосиску в булочке.

«Наслаждайтесь Америкой!» — бросил мне толстый негр иммиграционной службы в аэропорту, возвращая паспорт и отмыкая никелированную калитку для прохода.

Я вынырнул из-под земли на углу 8-й авеню и 42-й улицы, где со ступенек автовокзала сходит увековеченный в металле водитель автобуса со своим кондукторским саквояжиком в руке. И обнаружил, что Вавилонская башня все же была достроена — из кирпича, стекла, бетона — и вся увешана рекламой.

Только ее все время чинят: рабочие в люльках повисли вдоль стеклянных стен, у подножия долбили асфальт, и какой-то ковбой в широкополой шляпе перекидывал мешки с цементом, не выпуская сигары изо рта. Тут были люди всех рас и народов, и кудрявый Портос приветствовал собрата, помахав рукой из кабины подъехавшего автокрана.

Нью-Йорк улыбнулся мне широчайшей улыбкой рекламного дантиста.

И сама мадам Тюссо доброжелательно заглянула мне в лицо, примериваясь острым восковым глазом.

Америка была занята собой.

Меж уходящих в небо стен катили грузовики, похожие на паровозы.

Небольшие толпы переминались с ноги на ногу у еще не открывшихся театральных касс.

Чуть в стороне грустил кирпичный заброшенный небоскребик с ржавым водонапорным баком на крыше.

Пьяный негр, сидя на синем пластмассовом ящике из-под лимонада, проповедовал самому себе.

Видимо, у них это в крови, потому что минутой позже я повстречал другого, в длинном зеленом плаще с крупной белой надписью: «Настоящий Бог».

Ясноглазая американка поцеловала своего ясноглазого американца и облизнулась, будто съела мороженое.

Необъятные в заду джинсы прогуливали крохотные, с подворотами, джинсики.

Воспроизведенная в золоте боттичеллиевская Венера в витрине шикарного магазина демонстрировала на себе модные тряпки.

Официант за стеклом бара бережно протирал бокалы, поднося их к глазам на просвет.

А два других, крахмальных при бабочках, везли на каталке по улице двухметровый, обернутый в целлофан и перевязанный розовой лентой сэндвич для какого-то парадного ланча — как торпеду.

И весь этот уличный шум и гам покрывал вой пожарных не то полицейских сирен, долетающий аж до верхотуры Эмпайр Стейт Билдинг.

Америка, всякий знает, провинциальна.

Американцы — трогательны.

Клянусь, но знаменитый «Гитарист» Эдуарда Мане в Метрополитен-музее обут в белые кроссовки.

Американские вещи, за исключением небоскребов, ненастоящие, будто взяты из детской. Пластмассовые, бумажные — посуда, одежда, мебель, — раскрашенные в детсадовские цвета.

Даже автомобили кажутся воспроизведением коллекционных моделек, а не наоборот.

В Америку, по крайности в эту ее часть, перебрались из Европы самые шустрые, но не самые породистые люди.

У женщин скорее крепкие, чем красивые ноги.

Масса очаровательных детей, но куда они деваются, повзрослев? Вероятно, пересаживаются в автомобили.

Другое дело африканские вожди, которых завозили целыми трюмами. Физически красивыми мне показались, главным образом, негры — правда не те, что слоняются в кирпичном Гарлеме и больше смахивают на вангоговских едоков картофеля, а чистенькие и отутюженные, с 4-й и 5-й авеню.

И уж точно лишь негритянки обладают в жизни фигурами, какие проповедует реклама женского белья.

Независимо от цвета кожи, американцы — люди с чувством достоинства.

«Рентгенологом» называет себя не только врач, но и человек при аппарате, просвечивающем портфели и сумки на входе в охраняемое здание.

А вообще-то быть американцем значит быть человеком со счетом в банке.

В обеденный час сидеть за соком в искусственном воздухе кафе.

Без конца говорить по мобильному телефону.

И платить, платить, платить по счетам.

В шестичасовом автобусе я понял, что Нью-Йорк это город клерков.

Он потому-то и лезет вверх, что уже в трехстах метрах от Бродвея начинается форменное захолустье. А сама эта часть страны на 9/10 одно нескончаемое предместье, как между Люберцами и Панками.

Здесь я увидел покосившиеся деревянные столбы с повисшими мотками обрубленных проводов и черными кишками кабелей. Томсойеровские заборы, не познавшие малярной кисти. Автобусную остановку, крытую поседевшей от времени дранкой, — в довершение картины там стояла толстая негритянка в платке, с лицом совершеннейшей русской бабы.

Одноэтажная Америка подросла за три четверти века, но всего на этаж.

По большей части она застроена чем-то вроде подмосковных дач с балкончиками и крашеными столбиками веранд. Только тут они стоят не в садах, а теснятся плечом друг к дружке и называются «городками».

Центральные улицы таких городков все одинаковы и сразу показались мне страшно знакомыми на вид.

Магазинчик. Забегаловка. «Ремонт автомобильных кузовов». «Продажа часов и пианино».

Все стены в вывесках и указателях, рассчитанных на идиотов, маленькие мигающие рекламки.

Да это ж типичная веб-страничка! Или вернее — это сам Интернет заимствовал вкусы и эстетику захолустного американского городка, распространив их на безбрежный электронный мир.

Где тут менялся стеклянными шариками Билл Гейтс?

Я опасаюсь, что из провинциальной России, когда она придет в себя, получится не уютная европейская глубинка, а вот такая Америка. Понастроим хайвеев. А деревянные заборы и кривые столбы у нас есть.

Но любовь моя, Вавилон!

Америка вся еще в лесах.

Она только теперь обретает свое настоящее лицо.

Главная достопримечательность Нью-Йорка — Нью-Йорк, умопомрачительная помесь марсианского города с Конотопом.

Гуляя по нему, испытываешь ощущение, будто едешь в лифте: взгляд непроизвольно забирается все выше и выше, пока не застревает на чем-нибудь вроде нелепой жестяной пагоды, венчающей 60-этажную башню «Крайслера».

Запечатлеть этот город можно только на вертикальных снимках.

Американский юмор грандиозен. Образчик его — небоскреб «Утюг», похожий на тонко отрезанный ломоть необъятного кремового торта.

Поодиночке небоскребы, за редким исключением, крайне уродливы. Но толпой…

Город виагры. Какая эрекция!

Его небоскребы преисполнены детской американской веры в электричество и «Дженерал Моторс».

К ним невозможно привыкнуть, зато легко избаловаться: уже через пару дней ловишь себя на мысли, что Мэдисон какая-то низкорослая.

Тут есть и своя археология. Она проступает на старых кирпичных спинах зданий в полусмытых дождями белых письменах, рекламирующих несуществующие компании с несуществующими телефонами и адресами.

По этим адресам ходили герои О’Генри, ловя удачу.

А теперь сквозь всю эту вздыбленную мешанину и эклектику начинают прорисовываться новые и чистые черты.

Америка перестает громоздить до небес подобия стократно увеличенных трансформаторных будок и ампирных европейских переростков, жертв акселерации.

Когда ветер дует с благоприятной стороны, Нью-Йорк пахнет океаном.

И мне кажется, этим океанским ветром навеяна новая, уже не скребущая небо, а в него уходящая архитектура.

Чтоб убедиться в этом, достаточно посидеть молча полчаса в каком-нибудь тенистом ухоженном уголке на отстроенной заново 3-й авеню.

Любуясь отражающим ступенчатое небо бесконечно вертикальным боком любой из башен и тем, как по нему скользит, преломляясь, отражение летящего средь облаков самолета, и его рокот умиротворенно вплетается в городской шум, подкрашенный выкриками девушек, собирающих деньги на бездомных.

Если забраться на небоскреб, город разверзается.

Но того, кто довольствуется высотой собственного роста, дарит ощущениями Ионы, прогуливающегося по киту.

Я так и поступил.

Я прошел Манхэттен пешком, от Уолл-стрит до Гарлема.

На меня дуло то прохладным воздухом из ювелирных лавок, то горячим ветром подземки из тротуарных решеток.

Из банков высыпа$ли стайки клерков с пластиковыми бирками на цепочках.

Встретилась компания совершенно одинаковых мистертвистеров в соломенных шляпах, кремовых пиджаках, черных бабочках на розовых сорочках и с толстенными сигарами в зубах.

Какой-то Уолт Уитмен в джинсовой робе просил на жизнь.

Толпы с плеерами в ушах спускались в провалы метро, как в помойку.

Там, десятью метрами ниже гранитных цоколей, их ждала совершеннейшая Лобня с покалеченными скамейками, изрисованным кафелем и запахом мочи.

Зато на поверхности я обнаружил магазин, где продают «роллс-ройсы».

Но еще прежде пересек замусоренный, как настоящий Китай, здешний «чайна-таун».

Я имел возможность записаться в уличную «школу Аллаха», но упустил свой шанс.

Треугольные бродвейские скверики украшали скульптуры и складные зеленые стулья, на которых офисные девицы поедали из пластмассовых корытец, как кролики, ничем не приправленные листы салата.

Там я увидел монумент Джеймсам Беннетам, отцу и сыну, основателям «Нью-Йорк Геральд Трибюн», и святому духу американской прессы с бронзовым герценовским колоколом.

Возле крашенной суриком груды металлолома перед билдингом «IBM», изображающей скульптуру, бродили длиннобородые евреи в круглых черных шляпах и долгополых лапсердаках, невзирая на жару.

Посреди какой-то стрит лежал, задрав к небу крючковатый нос и глядя невидящими глазами на мелкие облачка над верхними этажами, седой сухопарый джентльмен в сером костюме и полосатом галстуке. Сердце прихватило. Больше ему не надо думать о деньгах.

На Таймс-сквер под латиноамериканскую музыку танцевали нумерованные пары: какой-то конкурс для тех, кому за тридцать.

Так я добрался до Сентрал-парка с его именными скамейками, украшенными табличками вроде «Дорогому дедушке, любившему тут гулять со своею палкой».

Выводок младших школьников дисциплинированно лизал мороженое, любуясь прудом.

Туберкулезный негр, кашляя, рылся в урне.

Из-под ног шедшей навстречу по аллее девушки вспорхнул голубь, так что на миг показалось, что это она махнула мне крылом.

Бронзовый Морзе без конца принимал свои бронзовые телеграммы. Я спросил, нет ли и для меня.

— Вам ничего…

За то время, что я не видел тебя, тут уже два раза подстригали траву.

С яблонь опали все розовые лепестки и улеглись на газон вроде импрессионистских овальных теней под кронами.

Весна в Нью-Йорке кончилась, и наступило то время года, когда фрукты на теневой стороне улицы делаются дороже, чем на залитой солнцем.

Изнутри я начал обрастать английскими словечками, как чайник накипью. Еще чуть-чуть, и стану по-русски думать с мистейками.

«Так и бывает», — мелькнуло в голове, когда я мысленно стоял с прадядей Лазарем в огромном зале Музея иммиграции на Эллис-Айленде перед клерком, решавшим его и мою судьбу.

Я чувствовал за спиной колыхание толпы с чемоданами и коробками и слышал, как они шикают на детей.

И угадывал их взгляды, тоскливо устремленные через высокое окно в сторону не воздвигнутой еще величественной Статуи Свободы с восьмидесятицентовым вафельным мороженым в подъятой руке.

Америка — новая страна, и американский дом всегда с иголочки нов.

Это не европейское жилище, кирпичное и каменное, с дубовыми переплетами стропил, тяжелое и рассчитанное на поколения детей и внуков, если не прямо на вечность.

Это легкое и простое в изготовлении сооружение из прессованных опилок, фанеры и чуть ли не картона.

Когда придет время Америку сносить, изрядную часть ее просто сдадут в макулатуру.

Как-то мне решили показать действительно старый дом и привели туда. Он был построен в начале 70-х.

Внутри вы также не обнаружите ни одной старой вещи.

Лишь редкие эмигрантские дома замусорены книгами и безделушками в достаточной мере, чтобы напоминать жилье.

А дом холостяка отличается от того, в каком обитает женщина, только отсутствием зеркала в рост.

Зато в каждой спальне высится по черной с хромом патентованной дыбе, чтобы вытягивать мускулы, наливаться силой и худеть.

И по всему дому, днем и ночью, в кондиционированной тишине попискивает тут и там что-то электронное, вроде сверчка.

Нет, право, это прекрасная и безмятежная страна, где упакованную в пленку почту просто бросают на асфальт у крыльца под латунным ящиком без замка.

Перед коттеджами трепещут флаги с самодельной геральдикой в виде какой-нибудь белой киски на синем фоне, или желтой клюшки для гольфа на зеленом.

Благоухают цветники.

Гладко зачесанные девицы выруливают из гаражей в громадных лендроверах.

С решетчатой башенки новехонькой, как и всё вокруг, церковки раздается записанный на пленку колокольный звон.

А в небе кувыркается легкий спортивный самолет, раскрашенный, как аквариумная рыбка.

Чтобы выбраться отсюда, я целый час прождал в одиночестве на автобусной остановке, мимо которой проносилась, гудя, масса сверкающего лаком порожнего железа.

Американцы есть американцы, и напугавшая меня поначалу длиннющая музейная очередь тянулась вовсе не к Вермееру, а на выставку личных вещей и фотографий Жаклин Кеннеди.

Среди туземной живописи я было заприметил на удивление знакомую физиономию, но сообразил, что это Бенджамин Франклин со стодолларовой купюры.

Зато я повстречал там своего старого приятеля Ван-Гога, и мы вышли из музейных вертящихся дверей вместе, да еще присоединился почтальон Рулен в своей синей фуражке.

Винсент шарахнулся от мусоровозного бронтозавра с никелированным рылом и сразу задрал голову вверх, как всякий, кто впервые в Нью-Йорке.

Картина, из которой я его увел, стоила тридцать с лишним миллионов, но в карманах у художника не оказалось ни цента, только десять су. И я угостил их с Руленом на свои целомудренно упрятанным в бумажные пакетики пивом. А после, на скамейке, посвященной памяти чьей-то пропавшей таксы, к нам подсел Лорка. У него нашлась фляжка тростниковой водки в кармане пиджака.

«One way»: все дороги ведут в Рим.

Ты, Америка, страна третьего тысячелетия, и я могу быть спокоен за потомков.

Но я не завидую им. Да меня там и не будет.

Самое дорогое, что я имел при себе за океаном, был обратный билет: в Старый Свет и век.

Все ж, Америка, я не жалею, что заглянул в твои небоскребы.

Даже прощаю твой расчисленный по калориям корм из бумажных коробочек.

Я бы прошелся еще разок по плохо уложенному нью-йоркскому асфальту.

Сходил бы на джаз и на бокс.

Постоял бы у того небоскреба, что по ночам сторожит бесквартирный русский поэт.

…По моей пропахшей поп-корном Америке идут, пощелкивая компостерами, чернокожие кондукторши.

И проверяют билеты.

Купить книгу на Озоне

Сергей Кузнецов. Хоровод воды (фрагмент)

Отрывок из романа Сергея Кузнецова «Хоровод воды»

О книге Сергея Кузнецова «Хоровод воды»

1. Всегда так

Когда мой отец умер, говорит Мореухов, я был абсолютно трезв. Впервые в этом году.

Вот и хорошо: две недели назад тело Александра Мельникова затерялось бы среди других мертвых тел.

Посиневшие и распухшие, изъеденные рыбами, изодранные клешнями, изувеченные подводными корягами. Раздутые детские тела — словно уродливые карлики, лохмотья плоти между разлагающихся бедер мужчин и женщин. Они смотрят мертвыми глазами — те, у кого остались глаза. Они поднимаются один за другим, выныривают из придонной тьмы — и течение шевелит волосы, неотличимые от сгнивших водорослей.

Они плывут к нему, тянутся, окружают. Лишенные ногтей пальцы хватают Мореухова за руки, почерневшие языки игриво щекочут шею.

Плесень, слизь, ил.

Все они — только свита. А потом выплывают подводные боги: старик с длинной бородой, чешуйчатыми руками, большими выпуклыми глазами. Еще один, с рыбьим хвостом, витыми рогами, цепкими лягушачьими пальцами: наполовину высунулся из темной воды, хлопает по ней перепончатыми ладонями, брызги тьмы взлетают в воздух. Следом — еще один, верхом на соме, держит усы, будто вожжи. Еще один, еще и еще.

Склизкие, пахнущие болотом и чешуей, они выныривают из мрака: рыбьи рты, жабьи глаза, висячие усы… они тянут руки, обхватывают, увлекают вниз, на дно, туда, где тьма и чернота, корни, коряги, сгнившие пни, подводные чудища, слизь, липкие объятья, запах страха, запах собственной блевоты.

Надо бы откупиться — да нечем.

Хорошо. Значит, мертвецы и водяные. Это — в самом конце. А что раньше?

Раньше — провал. Никогда не могу вспомнить, разве что случайно. Кажется, виски «Red Label». Какая-то блондинка, не помню имени, какое-то очень смешное. Вообще было смешно. Весело. Все-таки Новый год, Рождество, Старый Новый год — праздники, все гуляют. Офисный планктон резвится, шампанское пьют прямо на улице.

Значит, вначале было шампанское?

Нет, нет. Я не люблю шампанское. Вначале, как всегда, коктейли, ну, такие, дешевые, в баночках. Типа «отвертка» и «джин-тоник». Иногда — двухлитровка «Очаковского. Я так долго могу — неделю, две, даже месяц. Пока деньги не начнут кончаться.

А потом?

Потом — как всегда. Подхожу к прилавку, ну, знаешь, у меня рядом с домом есть такой магазинчик, «На опушке», я всегда почему-то там бухло покупаю… и, значит, подхожу я к прилавку и вместо джин-тоника прошу «водки за тридцать» — и тогда продавщица достает откуда-то бутылку, каждый раз с новой этикеткой, но всегда по той же цене. И я прямо у прилавка делаю несколько больших глотков, а потом ничего уже не помню. Только через несколько дней, иногда через неделю, редко позже, выныриваю у себя в квартире. Морда в кровь, костяшки сбиты, у кровати сидит Димон и этот… Тигр Мракович, то есть Лев Маркович, ну, нарколог мой, его Димон всегда вызывает. Капельница там, физраствор, воды побольше. Таблетки еще оставляет, но я их все равно не пью.

И, значит, через две недели ты приходишь в норму?

Ну, что значит — в норму? Какая вообще может быть норма? Ты на меня посмотри — у меня руки даже сейчас трясутся. Морда опухшая, зуба переднего нет. Ни хрена себе норма. Ну, короче, да, через две недели я почти такой же, как до запоя. И даже кошмары свои не могу вспомнить. То есть не хочу вспоминать.

Но 4 февраля ты был трезв?

Кто ж его знает? Всего лишь неделя прошла. Условно можно считать — был трезв.

Хорошо. И как ты узнал о смерти отца?

Что значит — как узнал? И почему — отца? Может, он и не отец мне. Может, это я сам себе все придумал. Отчество-то мое — Васильевич, не Александрович. Может, и отец мой — не Александр, а Василий Мельников, его брат. А дядя Саша как и есть — дядя.

Ну хорошо. Так как ты узнал о смерти дяди Саши?

Что ты пристала? Как узнал, как узнал… Чего ты меня допрашиваешь? Ты сама — кто такая?

В самом деле — кто я такая?

Я могу ответить «Аня», могу — «Эльвира», могу просто сказать — «твоя сестра».

Слово «сестра» не требует уточнения: родная, сводная, двоюродная. Просто — сестра, та самая, которую ты никогда не видел в детстве. Сестра, которая даже не знала, что у нее есть брат.

Да и сейчас — я почти ничего не знаю о тебе. Я лишь пытаюсь представить тебя — человека, который иногда называл моего мертвого отца — своим отцом. Пытаюсь представить твою жизнь, твою квартиру, твои запои и твоих чудовищ — мерзких и смешных, как монстры в компьютере у Андрея.

Пытаюсь представить, как Мореухов лежит на продавленной тахте посреди разгромленной комнаты, сунув руку в грязные трусы, смотрит черно-белый фильм, снятый так давно, что сейчас наверняка мертвы не только знаменитый режиссер и исполнители главных ролей, но буквально все, вплоть до последнего помощника осветителя. И вот Мореухов смотрит на бледные тени этих умерших людей, а в этот момент на другом конце города Александр Мельников хватается за грудь, синеет, задыхается, тянется к телефону, в последний раз пытается вдохнуть, судорожно раскрывает рот — словно рыба, пойманная на крюк, вытащенная на сушу, выдернутая невидимой леской в сухое небытие смерти.

Мореухов узнает об этом и скажет: когда мой отец умер, я был абсолютно трезв, хотя сам не уверен — был ли он трезв? был ли Александр Мельников его отцом?

И Аня со злостью думает: вот еще одна ложь. С моим отцом всегда так. 

2. Мой перебьется

Дочь Александра Мельникова официально стала Аней в шестнадцать лет. До этого она всюду была записана Эльвирой — бабушка настояла, неистребимая восточная любовь к экзотическим именам. Но мама все равно всегда звала ее Аней.

Аня до сих пор злится: почему бабушка Джамиля не выбрала какое-нибудь нормальное татарское имя? Звали бы ее Земфира, Зарема или Алсу — не стала бы менять. Или сразу дали бы русское; мама, например, с рождения была Татьяной — и ничего.

Впрочем, Аня, Эльвира, Алсу — какая разница? С любым именем видно, что татарка — широкие скулы, раскосые глаза, азиатский стиль…

Бабушка Джамиля была по-своему знаменита и, как говорила Ане мама, только случайно не получила в свое время Звезду Героя. Снайперша, убившая несколько сотен немцев. Хорошо бы, конечно, помнить точную цифру, но, наверное, не всегда понятно, убила или только ранила.

Были ли уже изобретены оптические прицелы? Если да — были ли они у советских снайперов? В частности — у бабушки?

Бабушка была невысокая, худенькая. Трудно ее представить на войне, с винтовкой в руках.

На той неделе трехлетний Гоша на прогулке соорудил из клюшки ружье, лег в сугроб, обстреливал прохожих. Вот и бабушка, наверное, так же лежала — все четыре военных года. В снегу, в грязи, в траве, в развалинах…

Бабушка умерла два года назад — уже не спросишь, как оно было. Может, мама знает? — и Аня улыбается, представляя, как с порога огорошит маму Таню вопросом: Ты не помнишь, мам, сколько немцев бабушка убила?

Гоша, впрочем, только порадуется.

Как всегда, вспоминая сына, Аня улыбается. Не той судорожной улыбкой, которое ее научили в «ИКЕЕ», нет, едва заметно, кончиками губ. Напарница Зинка случайно ловит ее взгляд:

— Чего улыбаешься? Опять к Андрею собралась?

Аня кивает. Зинка подходит ближе и шепчет:

— А я себе у Настьки отложила офигенный комплект. У них распродажа сегодня, я ее уговорила мой размер заныкать до понедельника. Куплю с аванса. Офигенный. Черный с красным, все в кружевах. Грудь в нем вообще — во такая! — и Зинка, увлекшись, показывает руками едва ли не в полуметре перед собой.

Аня хихикает.

— Да ладно тебе, — говорит Зинка, — мой от белья знаешь как заводится? Ты бы к Настьке подскочила, подобрала бы себе тоже чего-нибудь.

Аня пожимает плечами:

— Мой перебьется.

— Ой, гляди, Анька, упустишь мужика! Уведут! За такого двумя руками держаться надо! Ты, конечно, красавица, мужики-то на тебя вон как смотрят, но все-таки…

Тоже скажет — красавица! Просто бывшая спортсменка. Фигура хорошая, да и привыкла себя держать в форме. Каждое утро — холодный душ и зарядка. Двадцать пять минут. Приседания, наклоны, отжимания. Пресс, поясница, голеностоп. Еще со школы, с секции по плаванью. Чтобы день начался как всегда. Даром, что ли, бабушка всегда повторяла: «Здоровье в порядке — спасибо зарядке». Потому, наверное, никто и не дает Ане ее тридцати трех, потому, наверное, ей до сих пор приятно смотреть на себя в зеркало.

Мужики-то — черт с ними, главное — чтобы самой нравилось.

Если честно, мужики могли бы и меньше внимания обращать, даже лучше было бы.

Вот Марк Борисович, генеральный менеджер их филиала, каждый раз взглядом провожает. Аня, слава Богу, знает такой взгляд — и ничего хорошего он не обещает, особенно если это взгляд начальства. И тут уж без разницы — вещевой рынок или уютный магазинчик в торговом центре. Разве что в «ИКЕЕ» без этого обходилось — ну, шведы, знамо дело, холодные северные люди, дисциплина, экономия, все такое. Так что было у Ани три года перерыва — и ладно.

Марк Борисович подходит, улыбается масленно, спрашивает:

— Как дела, Анечка?

Зинка сразу — назад на свою половину, где мужская обувь. Мол, много работы, вы уж сами разбирайтесь.

Тоже все понимает.

— Спасибо, Марк Борисович, хорошо дела, — отвечает Аня. — Покупателей только маловато сегодня, странно даже, все-таки пятница.

— Ну ничего, подтянутся еще, как с работы пойдут. — Потирает маленькие ладони, машинально трет средним пальцем левой обручальное кольцо. — А ты что сегодня после смены делаешь? Может, закатимся куда-нибудь? Кофейку попить, музыку послушать. И вообще.

Аня улыбается во всю икейную улыбку:

— Я бы с радостью, Марк Борисович, но никак не получится. Мне ребенка надо из сада забирать.

— А, ребенка… — он сразу скучнеет. — А может, ты маме позвонишь, пусть она и заберет?

Вот ведь внимательный, а? Неужто слышал, как я по мобильному с мамой договаривалась, чтобы она за Гошей заехала и к себе забрала?

— Никак не получится сегодня, Марк Борисович. Может, в другой раз.

— В другой раз — это хорошо, — и снова улыбается масленно. — Может, в следующую пятницу? А то, Анечка, я вижу, вы все работаете, работаете, даже не отдохнете как следует.

Это правда. Аня все работает. Вот уже пятнадцать лет — и все продавщицей.

Пятнадцать лет трудового стажа, пятнадцать лет самостоятельной жизни — да еще и в самые страшные годы, после перестройки.

Аня помнит: тяжелое было время.

Она помнит: талоны, пустые прилавки, коммерческие палатки, вещевые рынки, обменники, миллионные ценники, аббревиатуру «у.е.», деноминацию, оптовые рынки, закрытые павильоны, торговые центры, кризис девяносто восьмого, и снова — пустые прилавки, все сначала.

Пятнадцать лет продавщицей. А что делать? Не в киллеры же идти. Да и стрелять она не умеет.

В отличие от бабушки.

— Спасибо, Марк Борисович, — говорит Аня, — обязательно как-нибудь сходим кофейку попить.

А что тут поделать? Рано или поздно придется соглашаться — и кофейку попить, и музыку послушать. Ну а там и до «вообще» дело дойдет, куда уж деться.

Не хотелось бы место терять, все-таки шестьсот долларов плюс премия. Нормированный рабочий день, трудовая книжка. Отдел обуви в торговом центре.

Хорошая работа, не хуже «ИКЕИ». И платят больше.

Завтра, в субботу, Аня приедет забирать Гошу от мамы, мальчик кинется навстречу, Аня обнимет сына и только потом поднимет глаза.

Татьяна Тахтагонова молчит, скрестив на животе маленькие руки. Лицо словно онемело.

— Что-то случилось? — спрашивает Аня почему-то шепотом, и мама Таня отвечает, тоже тихо, словно боясь, что Гоша услышит:

— Сашка вчера умер, — и после паузы добавляет: — Твой отец.

И снова замирает молча, да и в самом деле — что тут добавить, Аня после развода видела отца раза три-четыре, а что было раньше — не помнит, слишком маленькая была.

Дядя Саша развелся, когда мне было семь, и с тех пор они не сказали с моим отцом ни единого слова. Я видел дядю Сашу на днях рождения дедушки и бабушки, тогда-то он рассказал мне, что у меня есть сводный брат, сын моего отца от другой женщины, тоже Саша, как он. Мне было уже лет двадцать, наверное.

Так что я видел дядю Сашу редко, пару раз в год — а Аню-Эльвиру, его дочку, и того реже. Но мне почему-то нравится представлять, как она стоит в своем обувном магазинчике, беседует с начальством, а потом, в прихожей у матери, обнимает сына и спрашивает одними губами: что-то случилось, мама?

А Гоша ничего не слышит, прыгает по прихожей, размахивает рожком для обуви, кричит: мама, смотри, какой у меня пистолет! Смотри, смотри!

И я, Никита Мельников, смотрю в окно такси, вздыхаю и думаю: «Я бы тоже хотел такого сына».

3. Целоваться не мешает?

У Никиты нет детей.

У Никиты есть небольшой бизнес, есть хорошая квартира, машина «тойота», жена Маша — а детей нет.

Вроде он не слишком на эту тему переживает.

Сейчас он сидит на краю гостиничной кровати, простыня мокрая — хоть выжимай, рубашка и брюки валяются где-то на полу, вместе с Дашиным платьем. Сама Даша рядом, лежит на спине, чуть повернувшись к Никите, закинув полные руки за голову, покрытую короткими — несколько миллиметров — волосами.

В гладко выбритых подмышках блестят капельки пота, и на груди тоже, и на бедрах, и на животе. Никите кажется, даже в пупке — маленькая лужица.

Даша улыбается.

Улыбка, полные руки, поворот головы.

В ушах — массивные серебряные серьги. Проколотая бровь и — теперь Никита знает об этом — язык.

Вот она, Даша. Ей двадцать два.

Никите через три года — сорок.

Он думает: неплохо получилось, а?

Значит, у Никиты еще есть молодая любовница. Зовут Даша.

Даша и Маша — какая-то навязчивая рифма, Никите не нравится. Если честно, Никита не уверен, что ему вообще нравится вот так сидеть на краю гостиничной постели, где лежит малознакомая девушка. Но что уж тут поделать — как-то само получилось.

Три часа назад Даша пришла выбирать аквариум для какой-то мелкой конторы. Сказала, работает там секретаршей. С ней должна была встретиться Зоя, но Зоя опоздала (не то застряла в пробке, не то проспала, надо бы, кстати, потом выяснить), ну да, значит, Зои не было, Виктор тоже пропадал где-то у клиента, так что кроме Никиты и некому было. Компания-то небольшая, в офисе всего человек семь. А с клиентами говорить — только они трое.

И вот три часа назад Никита сидел, старался не пялиться на Дашину грудь в вырезе темного платья, разглядывал ежик волос, раздражался, что тратит время на ерунду — заказ-то пустяковый, нет бы Зое с этой девицей говорить! — отвечал на вопросы, злился все больше. А это оригинальные индийские статуэтки? В смысле — из Индии или местная копия? Простите, вот этих я знаю, а это кто? Мне кажется, танцующий Шива по канону изображается немного иначе.

Родители Никиты уверены, что он разводит рыбок. На самом деле, рыбок он покупает в «Мире аквариума» на Новинском бульваре, а его компания только оформляет и обслуживает аквариумы. У других — стандартный набор из декоративных каравелл и пиратских сокровищ, а у Никиты — этнические аквариумы с затонувшими экзотическими городами, китайскими и японскими беседками, многорукими индийскими богами, статуями острова Пасхи, даже затопленными русскими церквями (есть даже заключение специалистов: мол, церкви — точная копия погребенных на дне Рыбинского водохранилища в апреле 1941 года). Еще римские развалины, арабские минареты, индийские руины. Откуда арабские минареты на дне моря, Никита не знает, но клиенты берут. Вероятно, им видится в этом пророчество о поражении ислама в войне цивилизаций.

На удивление успешный бизнес. Никита и сам не понимает — как так вышло?

Девушка явно никуда не спешила, опять и опять уточняла цены, задавала новые и новые вопросы. Никита в конце концов проголодался, стал поглядывать на часы, но Даша намека не поняла, Никита вздохнул — клиент всегда прав, что поделать, — и предложил пообедать вместе, заодно уж и договорить.

В прихожей офиса Никита подал девушке видавшую виды пуховку — когда Дашины руки скользнули в рукава, она обернулась сказать «спасибо». Их лица оказались совсем рядом, и Никита впервые подумал: а она ничего, секси. Только очень уж молоденькая.

Никита давно уже решил: молоденькие девочки не для него. Глупые, бессмысленные. И еще — жадные до денег. Зачем еще молодой-красивой строить глазки сорокалетнему мужику?

Впрочем, кто ее разберет, двадцатилетнюю — строит она глазки или просто так щебечет мне кажется, этнические мотивы — это очень тренди. Настоящий нью-эйдж. Вы, наверное, должны любить Кастанеду? Люди вашего поколения всегда любят Кастанеду.

Бизнес-ланч уже закончился, в кафе они были единственными посетителями. Гламурно здесь у вас, сказала Даша, оглядев зал. Никита вполуха слушал ее болтовню, разделывал на тарелке окуня и только время от времени кидал взгляд на девушку. Чуть полноватая, покатые круглые плечи, большая грудь так и выпирает из выреза. Колечко в левой брови — думал, пирсинг вышел из моды, остался где-то в девяностых.

И тут как раз серебряная скобка звякнула о ложечку. Даша рассмеялась:

— Это я по молодости сделала. В десятом классе.

В нашем девятом, автоматически пересчитывает Никита. Теперь ведь учатся одиннадцать лет, не десять, как в его время.

— Хотела убрать, но лень как-то. Пусть себе.

Она на секунду высунула язык, скобка поймала отблеск лампы дневного света, вспыхнула серебристым огоньком.

— А целоваться не мешает? — спросил Никита.

— Я покажу, — ответила Даша.

Никита замешкался всего на секунду, хотел отстраниться, да не успел: девушка перегнулась через стол, обхватила за шею полными руками и поцеловала, языком раздвинув губы.

Вот так оно и вышло: серебряный вкус первого поцелуя, тепло молодого тела, улыбка в гардеробе, номер в гостинице через дорогу.

Как говорится: он был богат и успешен, а она — молода и красива.

Достаточный повод, чтобы переспать, — хотя Никита уже сам не помнит, когда изменял Маше в последний раз. Кажется, пять лет назад. Или семь. Тоже — совсем случайно, тоже — само вышло.

Я спрашиваю себя: почему Никита не остановился после того поцелуя? Наверно, было интересно — все-таки у него никогда не было девушки на пятнадцать лет моложе. А может, захотелось проверить — в самом ли деле пирсинг языка помогает при минете: в каком-то фильме об этом говорили.

(Никита, конечно, не может вспомнить, в каком, а мне и вспоминать не надо, я, слава Богу, и так знаю: это Розанна Аркетт говорила в «Палп Фикшн».)

И вот они торопливо раздеваются, не то от страсти, не то потому, что обоим надо спешить, Даше назад в свою контору, Никите — в свой офис, быстро кончу — и разбежимся, думает он, лаская Дашину грудь, посасывая сережку в левой брови, запоздало соображая: надо было купить презерватив.

И тут Даша тянется к сумочке, нашаривает там Durex.

Предусмотрительная, думает Никита. Дашины руки скользят по его телу, по выпирающему животу, седеющим волосам на груди, серебряная скобка скользит по коже, влажный язычок, острые коготки.

Предусмотрительная, да. И старательная.

В самом деле — интересно с молоденькой. В наше время девушки были совсем другими.

В конце концов они принимают традиционную позу. Никита сверху, Даша, раскинув руки, под ним. Шумное дыхание, скрип гостиничной кровати.

Ведь гостиничная кровать должна скрипеть, правда? Я-то никогда не трахался в гостинице, только в кино видел да в книжках читал. Зато я трахался в таких местах, которые Никита и представить себе не может.

Итак, шумное дыхание, скрип, может быть — слабые стоны. Никита думает: интересно, сколько сейчас времени?, никак не может кончить и даже немного злится, точь-в-точь как несколько часов назад, в офисе, во время разговора об аквариумах. Думает: может, позу сменить? — но тут Даша содрогается, запрокидывает голову, мелко трясется. Глаза закатываются, приоткрывается рот, волна проходит по всему телу.

Вздрагивания, колыхания, колебания, раскачивания, мелкая дрожь, спазматические судороги. Все поры тела сочатся влагой: маленькое озерцо на животе, ручейки в руслах складочек, морщинок и расщелинок, капли воды выступают на коже. Даша скользит под Никитой, он сам не понимает — приятно ли? — и тут из глубины ее тела поднимается мощный звук — глухой, утробный, нечеловеческий.

Так, в рассказе Брэдбери ревет доисторический зверь, выплывая на свидание к завывающему маяку.

Звук становится все громче, заполняет гостиничный номер, выплескивается в коридор, на лестницы, в вестибюль. Никита думает: как же ей хватает дыхания? — и тут все обрывается, тишина ударяет по барабанным перепонкам, Дашино тело скручивает узлом последней судороги, Никита вцепляется в полные, скользящие под руками плечи и кончает с громким мужским рыком.

Он перекатывается на соседнюю половину кровати и спрашивает:

— Прости, что ты сказала?

— А что ты услышал?

— Когда мы кончали, ты крикнула любовь. Это к чему?

Он думает, что знает ответ. Молодые девушки, глупые молодые девушки не могут кончить не по любви. Если уж трахаешься — нужно говорить «я тебя люблю». Когда-то, много лет назад, у него были такие подружки — еще до Маши, конечно.

Но Даша отвечает другое:

— Это у меня что-то вроде транса. — Она лежит на спине, чуть повернувшись к нему, закинув за голову полные руки. — Иногда я кричу какое-нибудь слово. Каждый раз новое. Не всегда, но часто. От меня это не зависит, я даже не помню, что кричу. Пробовала заказывать слова — ничего не вышло. — В гладко выбритых подмышках блестят капельки пота. — Я обычно заранее предупреждаю, но сегодня забыла, извини, если напрягло.

Даша улыбается.

Улыбка, полные руки, поворот головы.

— Нет-нет, не напрягло, — заверяет Никита, — даже забавно: кончить под слово любовь.

— Можешь воспринимать как сексуального оракула, — говорит Даша. — Иногда помогает вопросы задавать перед началом. Можно даже мне не говорить — какие.

Никита садится. Простыня мокрая — хоть выжимай, рубашка и брюки валяются где-то на полу, вместе с Дашиным платьем.

И тут звонит мобильный. Даша протягивает руку, берет «нокию» с тумбочки, передает Никите, краем глаза взглянув на экран.

Там написано «папа».

Никита говорит аллё, а отец ему сразу: знаешь, Саша умер.

Я представляю: у него такой упавший, надтреснутый голос. Мне хочется верить: он любил брата. Даром, что тридцать лет не разговаривал.

Даша садится, подтаскивает ногой платье, Никита спрашивает в трубку: какой Саша? брат? — а отец отвечает да, и каждый думает о своем брате: Никитин отец — о дяде Саше, Никита — обо мне, о Саше Мореухове.

Мы виделись всего несколько раз, сначала детьми, потом на похоронах бабушки с дедушкой — почему он вспомнил меня? Может, дело в февральском сумраке за окном, а может, в каплях пота на Дашиной коже, в нарастающем чувстве вины, в мысли неплохо получилось, а? Как будто для него это — заурядное дело, снять молодую девицу, отвести в гостиницу, трахнуть от всей души, будто нет пятнадцати лет разницы, будто нет жены, которую вроде бы любит?

Вот он сидит на краю гостиничной кровати, будто он какой-то вечно-молодой-вечно-пьяный, безответственный человек, что-то вроде собственного брата, вроде меня, Саши Мореухова, художника-алкоголика.

Выходит, нет ничего удивительного, что услышав надтреснутый отцовский голос — знаешь, Саша умер, — Никита не сразу вспоминает о своем дяде Александре Мельникове, пятидесяти шести лет, точно так же, как я сам не сразу вспоминаю, какой фильм смотрел в тот день, когда умер дядя Саша.

Купить книгу на Озоне

Татьяна Москвина. Страус – птица русская (фрагмент)

Несколько эссе из сборника

О книге Татьяны Москвиной «Страус — птица русская»

Труп ленина и сердце Гамбетты

В Москве, в Мавзолее лежит мумия Владимира Ленина, борца за светлое будущее всех трудящихся, и многие считают, что это дикость, варварство, поклонение идолам и типичное азиатское безобразие.

А в центре Парижа, в Пантеоне, у входа в крипту замуровано в изящном сосуде сердце Леона Гамбетты, либерала-политика, провозгласившего республику (70-е годы Девятнадцатого века), и это считается возвышенным, европейским и прекрасным.

То, что замариновали тело Ленина — это, значит, плохо. А то, что вырезали сердце и в отдельном сосуде на веки вечные поставили в каменной домине, где ни солнышка тебе, ни птичек, ни креста — это, значит, хорошо.

Чудны дела твои, Господи! Одно можно сказать твердо: судя по всему, пламенное сердце Гамбетты работает в мистическом плане куда более энергично и плодотворно, чем лишенный мозга еще в 20-х годах труп Ленина. Наверное, именно это сердце так рьяно и бесперебойно гонит французских трудящихся на борьбу за свои права.

Первого мая, в день Труда, я была в Париже и оказалась на Больших бульварах. Я видела своими глазами демонстрацию трудящихся, которую потом в газетах назвали неудачной — на улицы Парижа вышли «всего» 300 000 человек. (Что ж, в конце мая трудящиеся взяли реванш и вышли миллионами — протестуя против повышения пенсионного возраста). Тяжело было видеть это человеку из России! Пылая жаром сопротивления, массы трудящихся шагали разноцветными колоннами, скандируя лозунги, разбрасывая листовки, влекомые сотнями сплоченных организаций — Левый фронт, Рабочая борьба… Маленькой кучкой застенчиво шла и французская компартия — но ей, конечно, и следовало вести себя как виноватая раскаявшаяся грешница. Впрочем, во Франции есть кому защищать трудящихся без всякой компартии с её сказочками про чудесное завтра. Никакого завтра — справедливость сейчас и немедленно, вот пафос современных социалистов.

Франция — закоренелая буржуазная республика, и правят ею, как положено, цепные псы буржуазии. Однако они находятся под хроническим, огромным, властным давлением прекрасно организованной борьбы трудящихся за свои права. И видя это, попросту ложишься на свою несчастную землю и плачешь.

У нас что, нет трудящихся? Ну, несли судить по нашему кино и ТВ — нет и в помине. Есть олигархи, политики, бандиты, неотличимые от них менты, развратные девки, жуткие «звезды» шоу-бизнеса, чьи дегенеративные телодвижения неустанно описывает пресса и — где-то вдалеке смутный непонятный «народ», которым занимается в случае катаклизмов министр Шойгу.

Однако мы понимаем, что трудящиеся в России никуда не делись, и они числом поболее, чем во Франции. Плавится сталь, выращивается картофель, строятся дома, извлекается электричество и уголь, работают железные дороги, аэропорты, больницы и школы…тьма трудящихся!

Они выйдут миллионами бороться за свои права и протестовать против несправедливости и угнетения? Мирным, законным путем отстаивать свои интересы?

Пока — нет. Наши трудящиеся как будто парализованы, растеряны и вообще плохо понимают, что у них есть права, которые приходится постоянно отстаивать. Потому что буржуазия она и есть буржуазия — мигом захапает все, что плохо лежит и не сопротивляется.

Но мы подзабыли, как это делается! Давненько уж очень это было — рабочая борьба. С 1905 года не знаем, что такое всеобщая стачка. Случись делать баррикады — руками разведем: забыли рученьки! Слово «солидарность» ушло из лексикона — какая там солидарность, человек человеку волк, каждый за себя, все умрут, а я останусь!

Фу, в какое же дурное пошлое мировоззрение мы въехали — такого в цивилизованном мире давно уж нет. А у нас принято или не верить никому и ни во что, ожесточенно, в одиночку сражаясь с жизнью, или исступленно ждать милостей у государства и, не дождавшись, столь же исступленно его проклинать.

У нас трудящиеся выходят на улицы, когда совсем труба. Когда жизнь с воплем отчаяния зависает у последней черты. Да и то — далеко не всегда. Нормальная, спокойная, цивилизованная, постоянная, ставшая частью образа жизни, борьба за свои права нашим трудящимся пока неведома.

И получается, что любое улучшение положения трудящихся у нас происходит только через катастрофу. Когда после министра Шойгу на место прибывает премьер-министр Путин и медным голосом приказывает мордатым воеводам прекратить царство голого чистогана или хотя бы повернуть его малым профилем в сторону трудящихся. Путин, надо заметить, вообще рыцарски предан идее более разумного распила прибавочной стоимости между населением. Да только что он может один? Без мощной предъявы со стороны самих трудящихся?

Сердце Гамбетты бьет труп Ленина и в плане идеологии и пропаганды. Французские мастера искусств или аполитичны, или являются крайне левыми. «Свобода, равенство, братство» по-прежнему начертано в сердцах интеллектуалов, пусть их пафос уже от времени стал пародийным и не вполне искренним. Но не принято воспевать капитал, восхищаться властями, прогибаться перед имущими, лебезить перед начальниками. Этого не носят во Франции ни в каком сезоне!

А наши? То они ставили спектакли про доярок и сталеваров и писали эпопеи про трудовые династии, то как корова языком слизнула с экранов, сцены и книжных страниц вообще какие бы то ни было упоминания о профессиональной деятельности человека, о труде, о правах людей труда.

Боже, видимо, в этих головах может проживать только одна идея — ну, нет места для нескольких. Если мы уже не строим коммунизм — значит, гори все синим огнем, и человек человеку волк. Но ладно, нет ни меры, ни вкуса — так хоть инстинкт выживания должен работать? Здравый смысл может хоть иногда включаться?

От того, что мы не строим коммунизм, трудящиеся-то никуда не делись, верно. Значит, надо сызнова вспоминать уроки истории. Как в том анекдоте эпохи застоя, когда воскресший Ленин исчезает, оставив записку Дзержинскому:

«Феликс, я в Париже. Явки старые. Надо начинать все сначала».

Корова, собака, лошадь…

Корова, собака, лошадь…продолжите ряд. Вы поняли, что я перечисляю?

Это русские ругательства.

Странно, правда? Не сыскать животных, полезнее для человека, нежели корова, собака, лошадь. Но даже тут особенно выделяется корова. Существовала ли на свете хоть одна вредная корова? Кто-нибудь видел такое? Один вид коровы уже благотворен и утешителен : не зря в Индии она отождествляется с образом Богини-Матери и считается священной. Священная корова, «гваматра». Бродит, где хочет, никто не смет тронуть.

А у нас священное животное — медведь. Поэтому у нас чтят грубую силу, в шерсти, с когтями, зубами и грозным рыком.

А чтоб оскорбить крупную женщину, которая, как правило —жена и мать, её обзывают коровой.

— Кар-рова! — и перекошенная от злобы рожа мужского скота. Впрочем, напрасно я употребила слово «скот». Им тоже не стоило бы ругаться. Скот — полезные животные нелегкой судьбы. Лучше сказать как-то иначе — дрянь, сволочь, ублюдок. Не ругаться именами и названиями прекрасных животных, которые ни в чем не повинны.

Говорю, потому что обидели меня на днях. Приехала я поездом из Москвы и запутка вышла с дальнейшим транспортом. Ну, думаю, ладно, вещей нет, пойду поймаю машину на Староневском.

Стою, ловлю. Подходит ко мне таксист, предлагает услуги. Нет,— отвечаю я твердо ,— нет. У меня деньги трудовые, я их не собираюсь дарить этим странным людям, которые у нас называются таксистами и «заряжают» до изумления. Не может такси в Петербурге стоить дороже, чем в Париже и Нью-Йорке! А оно именно так и стоит.

Так что я отвечаю вежливым отказом, что почему-то бесит эту мужскую тварь. Тут он меня и выругал «кар-ровой». Он это зря сделал.

Я повернулась к нему (он сел в свою машину) и говорю. Хорошим, громким голосом, поставленным еще в драмкружке дома культуры имени Ильича в 1972 году.

— Ты что, выругал меня коровой? Ты считаешь, это плохо —быть коровой, ты воображаешь, что ты лучше, выше меня? Ты хотел меня оскорбить? За что? За то, что я не хочу отдавать тебе свои честные деньги? Да, я корова, я мать детей, я труженица, ты обязан меня уважать, а ты что? Плохой человек. Ты —плохой человек. Ты мне не нравишься. Знаешь что? Пожалуй, давай-ка ты сегодня у нас до дома до своего не доедешь. Вот я возьму сейчас и плюну тебе на колеса. Чтоб ты понял, на кого можно пасть разевать, а на кого нельзя.

Надо сказать, он такого отпора не ожидал. На подобных коров он до сих пор явно не напарывался. А что делать! Не в Индию же ехать, в самом деле. Придется здесь жить-доживать, в этой земле, где женщина-мать за свою коровью вахту от государства получит полкукиша без масла, а от мужских тварей — обиды и оскорбления. Так что надо уметь держать удар…

Что они «коровой» ругаются — это частность. Но эта частность исходит из большого отвратительного целого.

Я к тому веду, что мало у нас уважения к женщине-матери, а потому такое варварское отношение и к природе, и к Родине. Даже не знаю, что нам, коровам, делать! Вот возьмем и собьемся в эдакое взбешенное коровье стадо, рога и копыта отрастим-отточим и начнем защищаться, да так, что небу жарко станет.

Ведь коровы не так уж безобидны. Просто у них установка на мир и покой. Стоят, жуют, смотрят своими потрясающими глазищами, в которых — какая-то Вселенная спит. А вот возьмет эта Вселенная и проснется. И взбунтуется. И поднимет на рога тех, кто «коровой» ругается…

Теперь еще один вопрос возникает интересный: вступать ли коровам в союз с лошадьми? Ведь если крупных, толстых женщин именуют коровами, то женщин сильных, высоких обзывают «лошадьми». Это разные категории женских существ. Почему-то они редко дружат между собой, хотя в открытую войну не ввязываются. Держат что-то вроде нейтралитета. И это правильно, с точки зрения грамотного домашнего хозяйства.

Но перед лицом общих врагов, и коровы и лошади могут объединиться! Для защиты своего двора. И своего природного достоинства.

А то что придумали — «кошечка» у них похвала, а «корова» и «лошадь» — ругань.

Вот гады!

2010

Страус — птица русская

Маленькая история, которую я вам сейчас расскажу — чистая правда. Ни одной — даже крошечной — выдумки в ней нет. Да и за каким чертом литератору на Руси что-то выдумывать? Русская жизнь это делает за нас. В наши небольшие головы просто не может поместиться её изобретательность!

По субботам я люблю ходить на рынок, вооружившись объёмистой французской сумкой из плетеной соломки. Как человек подозрительный и недоверчивый, я тщательно вглядываюсь в разложенные на прилавках продукты и возвышенные над ними лица продавцов. Пытаюсь понять тайные каверзы и пороки, в них заключенные.

Почему-то особо радушны и веселы продавщицы солений, видимо, есть связь между сутью продукта и продающим его, а соленый огурец — он что? Он классика. Поэтому в мире рынка продавщицы соленых огурцов держатся как-то особенно твердо и уверенно.

А вот на лицах продавщиц птичьего отдела, где курицы-индейки, залегли с недавних пор странные тени.

Дело в том, что у них на прилавке, среди наших обыкновенных, синявинско-бугровских цыпок, завелись какие-то загадочные части неведомых птичьих тел. Названия гласят: «голень индейки», «шея индейки», «крыло индейки». Но, мысленно складывая эти разрозненные части в первоначальную птицу, приходишь к мысли, что это не индейка. Или какая-то фантасмагорическая индейка, гораздо более метра в высоту. Ведь её голень одна только достигает полуметра, а устрашающая шея и огромные крылья вообще навевают воспоминания о птеродактилях. Смотрела я смотрела на эти загадочные части тела, и вырвись у меня крик души: «Господи, что ж это у вас за индейка! Прямо страус, а не индейка!»

Продавщица с некоторым уважением посмотрела на смышленого покупателя, и тихо ответила: «Да это и есть страус…»

Страус?!

И молния озарила ум.

Я вспомнила, как некоторое время тому назад видела по телевизору выступления одного русского маньяка, который убежденно говорил о необычайно высоких вкусовых свойствах страуса как съедобной птицы и срочной необходимости разведения заморского чуда в России. Маньяк, разумеется, был вооружен множеством цифровых выкладок и особым блеском в глазах, который без всяких цифр убеждал в том, что участь страуса решена: страус — птица русская. Такой же блеск пытливых глаз в связи с учением марксизма когда-то решил и судьбу России. Марксизм был привезен, взращен и внедрен с потрясающим результатом…

Какое-то время о судьбе страусов как русских птиц ничего не было известно. Потом пришли тревожные вести: на ферме случились катастрофы, страусы пали и мы по-прежнему были лишены вкусовых свойств чудо-птицы. Но маньяк не сдавался. Периодически то здесь то там я находила отзвуки информации о деятельности внедрителя страусов. И наконец, как можно догадаться, всё получилось!! Буквально не прошло и двадцати лет.

То есть страусы укрепились, размножились и стали давать приплод в промышленном количестве. И тут героя-страусовода настиг эффект, понятный без разъяснений всем коренным петербуржцам: по-питерски уважая маниакальность таких размеров в теоретическом плане, мы на практике страусов есть не собираемся. Недаром сегмент экзотических блюд в наших самых дорогих ресторанах ничтожен. Консервативны-с! Согласитесь, надпись «мясо страуса» надолго способно лишить аппетита почти любого петербуржца. Вот если бы продавались перья страуса— это еще как-то могло бы заинтриговать хотя бы театральный Петербург, где до сих пор идут пьесы из господской жизни. Но кушать страусов! Это нереально. С тем же успехом можно было бы продавать мясо тигра…Тем более цена у них внушительная — под 300 рублей кило.

И вот развязка: страусов продают под видом индейки. Полуметровые голени и трубы шей заморского чуда, плодоносящего на русской земле, скармливаются под ярлыком более-менее обыкновенным, хоть как-то привычным потребителю. Удивление размерами новоявленной «индейки» остается внутренним явлением будней рынка. Нельзя сказать, что реальный страус, который индейка по документам, зажил яркой товарной жизнью — его покупают вяловато, однако покупают, особенно когда синявинские цыплята заканчиваются. Но если бы страус не скрывался лукаво, а так и лежал под собственным экзотическим именем, даже вялое впаривание его закончилось бы намертво!

Эта история меня напрягла. Теперь я с некоторым страхом всматриваюсь и в прочие товары на рынке: кто их знает, наших весельчаков? Не выдают ли они кенгуру за телятину? Точно ли передо мной хурма, а не плоды каучукового дерева? А это вообще молоко или сок амариллиса? Вправду ли эти яйца куриные, а не крокодиловые?? После индейковидного страуса ожидать можно всего.

Вот ведь беда приходит, откуда и не ведаешь. Не проговорись продавщица, никогда бы не подумала, что в мирном птичьем отделе завелись такие чудеса. А еще считается, что профессия домохозяйки — тихая и спокойная.

Да это самое опасное нынче занятие. Хуже, чем по морю ходить. Кругом рифы, ямы и буруны. Одни подвохи! Не знаешь, что принесешь домой в корзиночке — еду или отраву.

А к страусам теперь я отношусь нежно. Это раньше он был далеким и странным. Теперь не то. Теперь у страуса завелась русская судьба, наша, родная, понятная. Мерзнет он, горемычный, где-то в области на ферме, клюет что-то там понемногу, размножается поневоле — и едет на прилавок под именем индейки, никем не опознанный, безымянный, бесславный русский зэка!

Эх, страус, русская птица. Обнять бы тебя вечерком, выпить по маленькой и поплакать о нашей общей судьбинушке…

2009

Купить книгу на Озоне

Двенадцать смертей Веры Ивановны

Отрывок из повести Нелли Мартовой

О книге «Наследницы Белкина»

Вера Ивановна решила умереть. Всю свою долгую
жизнь она презирала людей, у которых по семь пятниц
на неделе. Про нее этого уж точно сказать было нельзя:
если что решила, то решила. Если задумала на обед
борщ, значит, будет борщ, даже если отключат газ. Если
решила умереть, значит, умрет, и непременно девятого
числа. Неважно, какого месяца. В идеале, конечно,
лучше бы в сентябре. Тогда на памятнике будут красивые
цифры: «09.09.1939 — 09.09.2009».

Первого января две тысячи девятого года она сидела
у окна, в крохотной хрущевской кухне, и смотрела, как
во дворе играет ребятня. Мерно тикали ходики.

Высунулась кукушка и хрипло сказала:

— Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!

Кот Васька широко зевнул и почесал за ухом. Мотнул
головой и уложил полосатую морду обратно на тощие
лапы.

В тазике кипятилось белье, и окно потихоньку запотевало.
Вера Ивановна нарисовала пальцем точку, потом еще
одну и соединила их между собой. Через любые две точки
на плоскости можно провести прямую, и только одну.

Вот так, от точки к точке уже почти семьдесят лет
рисовала учительница математики строгую линию
своей жизни. Окончить институт, выйти замуж, родить
ребенка, стать заслуженным работником образования,
выйти на пенсию, похоронить мужа после второго
инфаркта. Эх, растить бы сейчас внуков! Но внуков
Вера Ивановна не дождалась. Дочка еще в молодости,
в походе, по глупости застудилась, приговор врачей
был однозначным. Зять попался непутевый, много пил,
нигде толком не работал. Долгое время держалась Вера
Ивановна одной только любимой работой, но после
шестидесяти стала подводить память. Теоремы и аксиомы
она помнила отлично, а вот имена учеников и расписание
уроков стала частенько забывать. Провожали
ее с почетом, ребята подарили рисунки и огромную
коробку конфет.

На пенсии Вера Ивановна считала дни от праздника
до праздника. Дочь жила в другом городе, часто болела,
мать навещала редко, но по праздникам обязательно
звонила, а изредка приезжала и понемногу помогала
деньгами.

Вера Ивановна вязала теплую шаль к Новому году
или вышивала подушку к восьмому марта и отправляла
посылкой, непременно заранее, чтобы успела дойти.
В комнате возле швейной машинки до сих пор лежало
недоделанное лоскутное одеяло. Она никак не находила
в себе сил убрать его.

Пьяный водитель плюс гололед на дороге плюс полная
людей автобусная остановка равняется мгновенной
смерти. От перемены мест слагаемых сумма не меняется.

Вера Ивановна так привыкла к тому, что хотя дочери
рядом и нет, но где-то там, откуда слышны только родной
усталый голос и бормотание телевизора, она всетаки
есть, что не могла поверить: неужели этот мир
далеких звуков исчез? Иногда она по привычке ждала
звонка и засыпала, глядя на молчавший телефон.

Зять настаивал, что надо требовать от водителя компенсации,
что иномарка у него дорогая и если пообещать
попросить за него в суде, то можно даже договориться
насчет квартиры. Обещал приезжать, помогать
деньгами и по хозяйству, но Вера Ивановна сразу после
похорон вернулась домой. Во-первых, она никогда
в жизни не умела ничего требовать, кроме выполнения
заданий от учеников, даже повышения зарплаты
стеснялась попросить, а во-вторых, и зять, и пьяный
водитель существовали в параллельной плоскости,
а параллельные плоскости, как известно из школьной
геометрии, не пересекаются.

Теперь в ее жизни осталась только одна точка —
место на кладбище.

Отчего-то Вера Ивановна была уверена, что Бог
пошлет ей смерть сразу же, как она попросит. И не нужно
будет класть голову в духовку с риском взорвать весь
дом, или глотать таблетки, чтобы захлебнуться потом
в рвотной массе, и бросаться из окна тоже не придется.
Достаточно будет просто лечь и закрыть глаза. Мать ей
рассказывала, что так умерла в деревне ее прабабушка
в возрасте за девяносто. Так и сказала детям: «Помру
я завтра». Подоила корову, перестирала белье, отдраила
полы, сходила в баньку, переоделась в чистое, легла да
и померла себе тихонько. А она чем хуже прабабки?

Но сначала надо все привести в порядок — и дела,
и квартиру. А потом прочертить последний отрезок
— спокойный и радостный день, достойный финал
достойной жизни. И тогда она умрет тихо и легко, без
мучений, и непременно попадет в рай. Вот только бы
сделать одну давно задуманную вещь, но непременно
в день смерти. Потому что стыдно, если кто об этом при
ее жизни узнает. А после смерти пусть, ей уже все равно
будет.

Белье давно остыло, а Вера Ивановна все сидела
у окна. Надела очки, вгляделась в морозные узоры на стекле.
Говорят, если в доме холод рисует красивые узоры,
значит, в нем живут хорошие люди. Чем больше смотрела
она на ажурные переплетения снежных линий,
на тонкие и воздушные расписные кружева, тем больше
ей верилось, что задуманное непременно сбудется.

Восьмого марта она опять будет по привычке ждать
звонка от дочери. И первого мая, а потом девятого. А телефон
будет молчать, и одеяло будет лежать возле швейной
машинки. И руки будут ничем не заняты, потому что ни
ей самой, ни дочери ничего больше не нужно.

Нет, сил ждать до сентября у нее больше нет. А до девятого
января всего-то чуть больше недели. «09.09.1939 —
09.01.2009» — тоже красивые цифры.

Январь

Самым важным делом перед смертью Вера Ивановна
посчитала обеспечить достойную старость для кота
Васьки. Кот не виноват, что хозяйка решила умереть.
Надо найти ему хороший дом, где его будут любить.
Собственно, до пенсии она и домашних животных-то
в доме не держала, потому что от них шерсть кругом
и запах. А этого котенка принесли ученики в ее первый
День учителя, что прошел не на работе, трогательно
повязали ему на шею розовый бантик. Тогда ее еще помнили
и коллеги, и дети, поздравляли со всеми праздниками,
а она радовалась и угощала всех домашними
пирожками с картошкой.

Поначалу Вера Ивановна хотела куда-нибудь пристроить
нежданный подарок, но котенок был страшным
— тощий, куцый, усы с левой стороны обломаны,
да еще и хромал на одну лапу. К тому же нежностей
он не проявлял, спал на полу возле батареи, мордой об
ноги не терся и почти не мурлыкал. Зато исправно уминал
всю еду из мисок и по весне ускользал через форточку
за приключениями. Возвращался грязным, исцарапанным,
но довольным. «Приняла обузу», — вздыхала
Вера Ивановна, но раз уж взяла на себя ответственность
за живое существо, то выгнать не могла. Покупала на
рынке кильку да куриные шейки, кормила бандита,
смазывала боевые раны зеленкой. Муж-покойник поговаривал,
что с котом как-то дома веселее, уютнее.

Слава богу, кот — не собака, сохнуть по хозяйке не
будет. Найти ему теплое местечко, где миска всегда полная,
и ладно.А тот будто мысли ее читал, только начинала
она голову ломать, куда девать бандита, как поднимал
облезлую полосатую морду и таращил большие желтые
глаза. А иногда вспрыгивал на подоконник, глядел сначала
за окно, а потом — укоризненно — на хозяйку. Мол,
куда ж я в такой мороз, сдохну ведь на улице.

Поначалу попыталась Вера Ивановна предложить
кота Лизе. Елизавета, социальный работник, навещала
пенсионерку регулярно, обычно раз в неделю. Если Вера
Ивановна болела, то приносила лекарства и продукты,
помогала по дому. А чаще просто составляла компанию
за чашечкой чая.

— Вериванна, да вы что! Сколько лет он с вами живет!
А мне муж все равно не разрешает животных держать.

— Не прокормить мне его, пенсия-то маленькая, а он
картошку с хлебом есть не будет, — вздыхала Вера Ивановна.

— Ничего, вон, летом, на улицу будет бегать да
мышей с голубями ловить.

«Отдам в добрые руки старого полосатого кота», —
вывела Вера Ивановна ровным учительским почерком.
Потом подумала и добавила: «Кормить нечем». На объявление,
к ее удивлению, откликнулось несколько человек.
Правда, кота никто забирать не хотел. Но в холодильнике
целая полка заполнилась пакетиками вискаса
и дешевыми сосисками. После визитов таких гостей
Васька вываливал на коврик надутое пузо и даже издавал
едва слышное утробное бурчание. Вера Ивановна
качала головой и продолжала заниматься наведением
порядка.

Собственно, в квартире порядок и так царил идеальный.
Что еще делать пожилой женщине на пенсии, как
не перебирать старые вещи? Каждый год она что-нибудь
выкидывала. Нарядное платье, шифоновое с атласными
рукавами — в нем она получала награду «Учитель года»,
а теперь не влезет в него, и немодное оно, и ходить в нем
некуда. Чемодан, с которым ездила раньше в гости к
дочери, — совсем развалился, да и ездить больше некуда.
Не поднималась рука выкинуть только учебники по
математике, с пятого по одиннадцатый класс, алгебра
и геометрия, да сборники олимпиадных задачек.

Квартиру сразу после смерти дочери она завещала
Лизавете. Во-первых, больше некому было, а во-вторых,
та ютилась в однушке с мужем, матерью и ребенком.
В советские времена они давно бы получили квартиру,
а сейчас с ее зарплатой социального работника
и мужа — врача на «скорой» — они за всю жизнь не накопят.
Пусть хотя бы Вера Ивановна в силу своих обстоятельств
выполнит роль, какую должно было выполнить
государство, это будет справедливо.

Правда, сама Лиза об этом пока ничего не знала.
В любом случае, учебники ей вряд ли понадобятся,
дочка еще мала, да и наверняка сейчас пользуются другими.

Морозным утром седьмого января Вера Ивановна
отнесла связку толстых учебников к помойке. Поставила
рядышком с вонючим мусорным ящиком, может,
все-таки возьмет кто. Ушла и даже не оглянулась ни
разу. Только стало ей сразу как-то легче, будто половину
линии провела до последней, самой важной точки.

А восьмого января случилась радость. Соседка Клава
позвонила в дверь в несусветную рань, в половине седьмого.

— Слышь, Вер, мы в деревню собрались. Давай Ваську
своего, там котом меньше, котом больше, мышей на всех
хватит, — и зычно расхохоталась.

— Тише ты, Клав, перебудишь всех.

Она сунула ей в руки округлившееся за последнюю
неделю кошачье тело, дала пару пакетиков корма
в дорогу. Морда у кота была сытая, сонная. Он приоткрыл
глаза, глянул снизу вверх на Веру Ивановну и снова
зажмурился.

— Езжай, бандит старый. Будешь там местным ловеласам
уроки давать.

Спать она больше не ложилась. Шутка ли дело —
один день остался, один последний день!
Выкинула баночки из-под сметаны, что служили
коту мисками, остатки корма отдала дворницкой собаке
Жужке. Перемыла все полы, еще раз проверила, аккуратно
ли разложено белье в шкафу в стопочки. Приготовила
конверт с копией завещания и похоронными
деньгами — для Лизы. У нее есть свой ключ, она должна
заглянуть в субботу, десятого. Хотела написать записку,
да передумала. Весь вечер ходила по квартире, поправляла
посуду в буфете, еще раз смахивала пыль с вазочек.
На душе было легко и светло, как всегда, когда она готовилась
добраться до следующей точки. Еще один день, и не
будет больше мучительно молчать телефон, и не увидит
она, как бегут под окном ребятишки с ранцами в школу.

Наступило девятое января. Вера Ивановна позавтракала
творогом и сухим печеньем, выпила стакан чая.
Потом долго гуляла в парке, так, что нос и щеки стали
красными, а ноги в валенках сковал холод. В церковь
заходить не стала, она никогда не была особенно набожной.
Но старушкам возле входа подала, по целых пятьдесят
рублей. Днем приняла горячую ванну, потом
как следует отдраила ее после себя. Пообедала вчерашними
постными щами и остаток дня читала потрепанный
томик Чехова. Водила глазами по строчкам, которые
знала наизусть, а в голове звенела легкая, приятная
пустота. В восемь вечера, после манной каши на ужин,
постелила чистую постель. Сегодня она ляжет спать,
а завтра, десятого, не проснется.

Конверт для Лизы она положила на тумбочке возле
кровати. Потом села за стол. Одно-единственное последнее
дело осталось. Вера Ивановна усмехнулась. Посмеются
над ней, да и ладно. На том свете все равно. На
кухне захрипели часы.

Она подперла голову рукой и принялась, по привычке,
считать вслух.

— Один, два, три…

С девятым ударом за дверью раздалось истошное
мяуканье. Вроде не март, чего там коты разорались?
Вера Ивановна пыталась сосредоточиться на предстоящем,
но вопли за дверью становились все более истошными,
будто ребенок плачет-надрывается. Не прошло
и десяти минут, как раздался звонок в дверь. Она вздохнула
и пошла открывать.

— Вера Ивановна, не слышите, что ли, как ваш разоряется?

В квартиру метнулась серая тень. А когда она вернулась
в комнату, из-под батареи на нее смотрела страшная
и облезлая кошачья рожа. Кончики ушей Васька
поморозил, но из груди его доносилось глухое утробное
мурчание, суровое и мужское, как хор советской армии.

— Тьфу на тебя, черт полосатый, — ругнулась Вера
Ивановна, что она позволяла себе очень редко.

Февраль

Вера Ивановна сидела у окна и смотрела на тяжелую
снежную тучу. Вальяжные снежинки неторопливо
покрывали машины и скамейки во дворе. В кухне снова
стояли кошачьи баночки из-под сметаны, их полосатый
обладатель свернулся под батареей куцей потрепанной
шапкой. Когда кот трескал вареную кильку и за ушами
у него хрустело, у Веры Ивановны будто таяла где-то
внутри крохотная льдинка. Надо же, вернулся ведь,
удрал с полдороги и нашел дом. Впрочем, она где-то
читала, что кошки привязываются к дому, а вовсе не
к хозяевам. В конверте для Лизы появилась коротенькая
записка: «А Ваську отдай тете Клаве в деревню, да пусть
смотрит, чтоб не сбежал по дороге».

Весь остаток января Вера Ивановна работала над
лоскутным одеялом. Она решила, что нельзя оставлять
на этом свете недоделанное дело. Одеяло можно отдать
в больницу или в детский дом. А еще лучше — в дом
престарелых. Поначалу она думала, что ничего не получится,
не сможет она вот так, как ни в чем не бывало,
сесть за машинку и соединять лоскутки. Еще два
месяца назад она мечтала, как дочь будет укутываться
в одеяло зимними вечерами, а о чем мечтать теперь? Но
к ее удивлению руки согласились послушно выполнять
работу. Иногда ей казалось, что она даже знает, для кого
делает одеяло. Смутный теплый образ выплывал будто
оттуда, куда она собиралась уйти навсегда, и для него
она продолжала строчить целыми днями, будто стоит
ей закончить одеяло, как этот незнакомый, но уже родной
человек материализуется из ниоткуда, чтобы получить
свой подарок и сказать спасибо.

Она безжалостно распорола летний веселый халат
в цветочек и две хлопковые блузки — все равно не пригодятся.
После целого дня за работой у нее болела спина,
и тогда она перевязывала поясницу теплой шалью.

Васька пристраивался рядом, чего раньше за ним не
наблюдалось, и грел больное место мягким кошачьим
теплом. Дело двигалось медленно. Иногда она ошибалась
и приходилось отпарывать несколько лоскутков
и пришивать их снова.

Ходики на кухне стучали в такт швейной машинке,
пестрые лоскутки ложились аккуратно рядом, один
к другому, настольная лампа светила и грела, будто
маленькое солнышко. Один вечер превращался в другой,
и пока под руками ложился аккуратный шов, Вера
Ивановна думала о том, какой лоскуток приладить следующим.

Однажды она обнаружила на двери подъезда объявление,
что девятого февраля в соседнем доме культуры
состоится благотворительная ярмарка какого-то
не то «ханмада», не то «хиндмайда». Лиза разъяснила,
что «хэндмейд» — это все, что сделано своими руками.
Вера Ивановна очень обрадовалась, когда узнала, что на
ярмарке можно будет продать свое одеяло, а деньги пойдут
в благотворительный фонд. Надо же, какое удачное
совпадение!

— Красота-то какая, Вериванна, с руками ведь оторвут!
— восхищалась Лиза. — Задешево не продавайте!

Лучше б себе деньги-то оставили, пенсия ведь маленькая.
Наступило восьмое число, толстые снежинки торопились
укрыть землю очередным слоем покрывала, а в
комнате, на диване, лежало готовое одеяло, отпаренное
и выглаженное. Последние три дня Вера Ивановна
даже спать ложилась не раньше двух ночи, и вот успела,
закончила. Хорошо, что, когда она будет уходить, в этом
мире останется два новых уютных одеяла — новенькое
снежное для улиц и газонов, и лоскутное, теплое для
какого-нибудь хорошего человека.

Свою работу оценила Вера Ивановна дорого —
в целую пенсию. Деньги-то ей нужны были не для себя.
Многие подходили, щупали одеяло, хвалили. Отчего-то
было ей неприятно, когда чужие руки гладили
лоскутки, каждый из которых был таким родным: кусочек
летнего халата, в котором она жарила пирожки для
дочери, и клетчатая рубашка мужа, последняя из тех,
что она долго не решалась выкинуть, и темно-зеленая
летняя штора, которая хранила в знойные дни прохладу
в спальне. Поначалу Вера Ивановна хотела уйти,
но она ведь уже решила, что продаст одеяло. И потом,
сегодня девятое число. И дома снова чисто вымыты
полы, и ждет не дождется последняя из тех несбывшихся
мечт, что еще не поздно исполнить даже в самый
последний момент жизни.

Симпатичную пару она заметила сразу, еще возле
соседнего столика. Совсем юная беременная девушка,
на седьмом месяце, не меньше, и улыбчивый парень
сразу ей понравились.

— Димуль, смотри, какое одеяло красивое. Давай
такое на дачу купим?

Она прикоснулась к желтому лоскутку, и Вера Ивановна
вдруг подумала, что это могла бы быть ее внучка,
с огромным неповоротливым пузом, и тогда она сейчас
вязала бы целыми днями крохотные носочки и
варежки.

— Бабушка, и сколько же вы хотите за эту красоту? — 
спросил парень.

— Сынок, тебе скидку сделаю.

Вера Ивановна аккуратно сложила одеяло, положила
в заранее приготовленный пакет и отдала девушке
в руки. Прикоснулась к теплой ладони, и будто проступил
на мгновение тот образ, что все стоял перед глазами,
пока она шила, и тут же спрятался, едва задев краешек
сознания.

Она шла с ярмарки, довольная собой. Пушистые снежинки
ложились на пальто, а где-то там, в цветастом
пакете, будущие родители несли домой теплое одеяло.
Вера Ивановна улыбалась, будто на душу, на самое дырявое
место, заплатку наложили из веселого лоскутка.
День складывался как нельзя лучше. От пенсии оставалось
немного денег,и Вера Ивановна купила в магазине
кусок хорошей колбасы, не для себя, Ваську побаловать
напоследок.

Домой идти отчего-то не хотелось. Прогулялась по
парку, купила в киоске пирожок с мясом и стакан горячего
чая.

Только когда стемнело, она подошла к своему подъезду.

Ключ не хотел находиться в сумочке. А когда, наконец,
нашелся, она зашла в прихожую, щелкнула выключателем
и обомлела.

Кругом была вода — и в кухне, и в ванной, и в прихожей,
и даже в комнате. Плавали тапочки, колыхались,
будто водоросли, коврики, упала набок табуретка. Старые
сапоги сразу промокли, холодная влага пробралась
внутрь, и ноги заломило. Взъерошенный Васька смотрел
со шкафа и недовольно мяукал. Ах ты! Ведь конверт
для Лизы и все похоронные деньги она спрятала в комнате,
под ковриком! Теперь, значит, все намокло.

Вера Ивановна села на стул посреди затопленной
кухни и заплакала.

— Ну чего ты ревешь-то, дура старая! Ведро неси, —
раздался из прихожей зычный голос Клавы.

Купить книгу на Озоне

Дан Витторио Сегре. Мемуары везучего еврея. Итальянская история

Отрывок из романа

О книге Дана Витторио Сегре «Мемуары везучего еврея. Итальянская история»

Предисловие к русскому изданию

По вполне понятным причинам слово «фашизм» в
сознании русского читателя ассоциируется, как правило,
с немецким нацизмом. Однако при том, что
Вторая мировая война практически поставила между
ними знак равенства, необходимо понять, что до середины
тридцатых годов ХХ века между этими явлениями
существовала заметная разница, в особенности
в том, что касается еврейского вопроса.

Возникновение фашизма в Италии неразрывно
связано с именем Габриеле д’Аннунцио, которого
многие называют Иоанном Крестителем фашизма.
Этот поэт-футурист, романист и драматург во время
Первой мировой войны снискал огромную популярность
своей безрассудной храбростью в качестве
летчика и десантника. Блестящий оратор и весьма
оригинальный теоретик, он возглавил в 1919 году захват
города Фьюме (сегодня — хорватский город Риека),
населенного в основном итальянцами, и основал
там корпоративную республику, конституция
которой представляла собой странную смесь крайне
левых и крайне правых идей, замешанных на романтической эстетике. Эти идеи оказались созвучны
романтически-артистичной натуре итальянцев в
момент кризиса, в который Первая мировая война
швырнула хрупкую самоидентификацию единой Италии,
наследницы Рисорджименто. Решение Лиги Наций
передать Югославии области, на которые претендовала
Италия, вызвало в стране убеждение, что Италия
оказалась обкраденной демократическими странами
Антанты, лишившими ее плодов победы в войне,
за которую было заплачено жизнями шестисот тысяч
погибших.

Разочарование объединило крестьянство с буржуазией
в противостоянии социальным, экономическим
и политическим вызовам, в частности вызову
коммунистов, угрожавших экспроприацией фабрик и
земель, а также объединило перед лицом изменений,
связанных с научно-технической модернизацией, что
способствовало развитию популистского авторитаризма,
который нашел себе символ — рабочую рубашку,
превращенную в партийную форму (черную в
Италии, коричневую в Германии, зеленую в Египте).
Это послужило причиной того, что в коллективном
сознании слово «фашизм» стало связываться с тоталитарными
националистическими, антибуржуазными,
революционными или псевдореволюционными
режимами, пусть даже они сильно отличались друг от
друга. Подобная маскировка символами долгое время
препятствовала пониманию феномена фашизма,
дебаты о котором еще не окончены.

Существует два основных течения в интерпретации
фашизма. Первое, марксистское, утверждает, что
фашизм муссолиниевского типа есть не что иное, как
результат манипуляции массами, и не имеет под собой
рациональной основы. Таким образом ставится
знак равенства между итальянским фашизмом и другими
формами диктатуры. В Италии заметная часть
правящего класса увидела в «фашистской революции
» продолжение эпопеи Рисорджименто, в которую
евреи Апеннинского полуострова внесли огромный
вклад. Это объясняет и симпатию Муссолини
к сионизму, и неприятие режимом, вплоть до 1938
года, антисемитской идеологии, и поддержку режима
многими евреями, при том что либеральное, социалистическое
и коммунистическое меньшинство евреев
приняло активнейшее участие в антифашистских
движениях.

Другая историческая интерпретация, наоборот,
утверждает, что итальянский фашизм является частью
большого исторического движения, где нужно
рассматривать каждый отдельный случай. Для этого
второго течения антисемитизм изначально существовал
в генах не только муссолиниевского фашизма, но
и всей европейской культуры и рано или поздно выплыл
бы на поверхность даже без союза с Германией.
Эти дебаты еще не закончены, они вышли за рамки
европейского контекста и переросли в диалог между
различными культурами, цель которого — обрести
социально-экономическое, политическое и моральное
равновесие, разрушенное в двух мировых войнах.

Даниэль Фрадкин

Глава 1. Револьвер

Мне, наверное, еще не исполнилось пяти лет от
роду, когда мой отец выстрелил мне в голову. Он
чистил свой револьвер «Смит-энд-Вессон 7-65», и
из дула вдруг вылетела пуля — никто не знает, каким
образом.

Отец сидел за тем самым столом, за которым я
пишу эти строки, массивным дубовым столом, отлично
приспособленным для тяжелых гроссбухов, в
которые он тщательно заносил своим четким, чуть
наклоненным вправо почерком ежедневные расходы,
регистрировал приобретение скота и семян,
записывал доходы от продажи вина и зерна, уплату
налогов, так же, как и маленькие суммы денег, которые
он клал в мешочек, висящий на шее Бизира,
его огромного сенбернара, обученного приносить
сигары из табачной лавки. В городке все знали этого
шерстистого, добродушного пса местного мэра.
Иногда продавец в лавке ошибался и давал Бизиру
не ту пачку сигар, но только лишь для того, чтобы
к всеобщему удовольствию заставить его рычать.
На этом дубовом столе, теперь моем, до сих пор не
отягощенном — как и прежде — современными
приборами, как-то: телефоном, транзистором или
компьютером, я держу фотографию отца. Бизир
стоит на задних лапах, положив передние отцу на
плечи. Фотография поблекла и до сих пор пахнет
табаком, как и выдвижные ящики, полные старых
предметов. Там лежат трубки, рулетки, ластики,
проржавевшие компасы, чернильница — вещи, которыми
я больше не пользуюсь, но которые бережно
храню как остатки ушедшего мира моей семьи.

В день того выстрела, на шестой год фашистской
революции, я наверняка был бы убит, если
бы отец держал револьвер под чуть-чуть иным
углом. Я заполз в его кабинет, расположился, не
замеченный им, напротив его огромного письменного
стола и внезапно встал в тот самый момент,
когда из револьвера выскочила пуля. Она
чиркнула мне по голове, сожгла, как мне рассказывали
снова и снова, локон моих — в то время
белокурых — волос и вонзилась в секретер стиля
ампир, стоявший за моей спиной.

Это был один из тех предметов мебели с откидной
крышкой, превращающейся в письменный
стол: он ошибочно именовался в нашей семье
serre-papiers. Я до сих пор время от времени вижу
в витринах антикварных лавок такие секретеры,
из которых сделали бары с отделениями для бутылок,
рюмок и бокалов. Моя жена, считающая, что
у мебели, как и у цветов, есть свое достоинство,
приходит в негодование, когда видит подобные
аберрации. Она их рассматривает как извращение
природы. Я, правда, так не думаю, однако
все же убежден, что этот конкретный serre-papiers
располагает какой-то особой индивидуальностью.
Любопытно, как бы он, будучи свидетелем
моей смерти, воспринимал бы мои похороны.

Маленький белый гроб стоял бы посреди отцовской
библиотеки, превращенной по этому
случаю в похоронный зал. Раввин, прибывший из
Турина, стоял бы там в своей шестиугольной церемониальной
шапке напротив монахинь из СанВенсана,
сестер местной больницы, молящихся
за спасение моей души, в их широкополых крахмальных
чепцах и с четками в руках. Меня отвезли
бы на кладбище в катафалке, запряженном парой,
а то и четверкой лошадей с белым плюмажем
на головах и расшитыми попонами, как на картинах
Паоло Учелло. Толпа народу рыданиями
сопровождала бы похоронные дроги. Наша верная
служанка Анетта была бы там, одетая в черное
платье и белую шляпу, повариха Чечилия стояла бы с подносом шоколадного печенья, которое
она пекла для маминых четверговых чайных вечеров.
Кучер Виджу надел бы шляпу, украшенную
фазаньим пером, и были бы еще две собаки колли,
большущий кот, мои оловянные солдатики, а
вся семья, разумеется, плакала бы вокруг меня.

Их горе меня не тронуло. Даже абстрагируясь
от подобных снов, я всегда задавал себе вопрос:
что на самом деле означает разделять чужое горе?
Случаи, когда люди искренне солидаризируются с
чувствами других людей, редки. В конце концов,
вросший ноготь причиняет бoльшую боль, чем
смерть тысячи китайцев; мы живем в мире, где
разделяем нашу «глубокую скорбь» или «большую
радость» с людьми, находящимися на расстоянии,
посредством телеграмм, которые обходятся дешевле,
если пользоваться специальным кодом. Похоже,
что никто не учится на горе других и только
изредка учится на своем собственном. Только в собачьем
взгляде доверия и любви или в глазах раненого
животного, полных страха, можно уловить
мимолетное мгновение мировой боли.

Годами я сочувствовал этому предмету мебели,
раненному вместо меня. Не хочу сказать, что serre-papiers
принял на себя мою боль, но часто я думал,
что тот выстрел установил особую связь между
нами, что этот старый секретер из полированного
дуба обладал странной жизненной силой, как бы
заключая в себе частицу моей судьбы.

Андрей Остальский. Жена нелегала

Отрывок из книги

О книге Андрея Остальского «Жена нелегала»

1

Жена в конце концов взяла письмо из рук Данилина, но с таким брезгливым видом, будто это был какой-то мусор, сомнительная, грязная тряпка или мерзкое насекомое. Читала, поджав губы и наморщив нос, но постепенно черты ее лица разгладились, глаза загорелись, через минуту она уже не могла оторваться. Прочитала. Отложила в сторону, сказала, ни к кому не обращаясь: «Ни фига себе!» Потом снова взяла письмо и принялась читать заново.

А поначалу ведь и видеть его не хотела. С ночи Данилин подложил письмо на столик, за которым она пила кофе — в былые времена они завтракали там вместе, — однако утром она сделала вид, будто ничего не заметила. Думала, наверно, что Данилин отстанет от нее после этого. Но нет, не на того напала. Данилин пошел за ней на кухню с письмом в руке и, как только она наклонилась над раковиной, закинул его на конфорку плиты — уж там его не заметить не получится! Закинул, как ему казалось, ловко и незаметно. «Ну, и в чем дело, почему я должна это читать? Это что, любовное послание какое-нибудь? И почему по-английски?», —сказала жена, не оборачиваясь и продолжая мыть посуду. Данилин был настолько поражен, что не нашелся, что сказать внятного, только промычал что-то. Что-то насчет глаз в затылке. Жена наконец обернулась, вытерла руки полотенцем и впервые посмотрела прямо в лицо Данилину. «Так в чем дело?», — повторила она скорее грустно, чем враждебно. «Видишь ли, Таня…», — начал было Данилин, но жена лишь нетерпеливо взмахнула рукой, дескать, ладно, сейчас сама разберусь, что ты тут мне подсовываешь и зачем.

Она прочитала письмо два раза, несколько раз возвращаясь к отдельным местам. Потом сказала: «Смотри, вода на него попала». «Ага, разговаривает!», — про себя обрадовался Данилин. А вслух сказал: «Не страшно, высохнет… И вообще, ты же видишь — это ксерокопия. Я лично вчера на ночь глядя сделал, когда никого уже не было. И в отделе писем должны были еще одну снять. Это правило у нас такое: если главному адресовано и сквозь заслоны пропущено, а тем более из-за границы, то автоматически делается ксерокопия. И все регистрируется». «Ну конечно, раз главному, тогда конечно, — насмешливо отвечала Таня. — Но скажи, зачем тебе так уж было нужно, чтобы я это прочитала?». — «А что, разве тебе неинтересно было?». — «Еще бы неинтересно… Но в чем была сверхзадача — ты просто меня развлечь хотел перед началом рабочего дня?». — «Нет, я хотел узнать твое мнение. Воспользоваться твоей знаменитой интуицией…»

На это Таня ничего не ответила, только повела головой, выражая сомнение — один из тех ее собственных, неподражаемых жестов, которые когда-то так нравились Данилину.

Помолчав немного — необходима была какая-то пауза, — он спросил: «Как ты думаешь: можно верить этой женщине? Или это все выдумки? Или даже — болезнь? Паранойя?». — «Не стану биться об заклад, но, кажется, похоже на правду… я верю… Однако… послушай. Неужели ты собираешься это как-то расследовать? Это же невозможно!» — «Посмотрим… я ведь тебе говорил, к нам генерал Трошин ходит. У него свой интерес, а у меня — свой… Может, под это дело удастся что-нибудь из него вытянуть». — «Из Трошина? Вытянуть? Ну ты даешь, Лёшка!». Таня вдруг провела левой рукой перед своим лицом и тут же превратилась в сурового надменного генерала. Потом принялась показывать, как из него вытягивают что-то вроде веревки, а тот сопротивляется.

Данилин засмеялся, а Таня комично нахмурилась.

«Очень похоже, — сказал Данилин. — Один к одному, вылитый Трошин!» Таня опять забавно повела головой, теперь немного по-другому, на этот раз это значило: не преувеличивай.

«Лёшкой меня назвала, — вспомнил Данилин. — Это, кажется, в первый раз с тех пор…»

Собственно, уже с утра почудились ему некие неплохие приметы. Таня надела темно-серый костюм с розовой блузкой, который давным-давно не носила. Не могла же она забыть, что это его любимое сочетание? Или все-таки могла? Что это — некий сигнал или просто так, бессмысленное совпадение? — ломал голову Данилин.

«Мне пора», — сказал он, вздохнув. Хотел, чтобы Таня спросила: «Чего вздыхаешь?» Но она не спросила, только сказала: «Ну, пока!» И отвернулась.

Отвернулась!

Данилин поплелся в прихожую, натянул куртку, взял рожок, повертел его в руках, будто забыл на секунду предназначение этого предмета… начал надевать ботинки, раздумал. Постоял, прислушиваясь, потом прокрался в носках к двери в кухню. Прячась за косяком, осторожно заглянул внутрь.

Таня сидела у окна и, нахмурясь, снова перечитывала письмо.

Данилин на цыпочках вернулся в прихожую, надел наконец чертовы ботинки. Открыл дверь, почти вышел уже, потом опять вернулся на секунду, крикнул, не слишком громко: «Пока, я пошел». Но Таня не ответила; не расслышала, наверно.

2

Данилин опоздал минут на десять, и у двери его кабинета уже пританцовывал ответсек Игорь.

— Ну что, что тебе неймется, балерун, дай хоть кабинет открыть, — проворчал Данилин.

— Сегодня день тяжелый, а ты опаздываешь! — огрызнулся Игорь. — С третьей полосой надо срочно решать.

— А, Веревкина точно снимаем?

— Снимаем, снимаем! Ты ж его в Чечню услал, как будто больше некого было. А без него никто не доделает.

— Но парень не виноват!

— А мне все равно, кто виноват, мне подавай приличный материал на третью, и все тут!

Данилин работал с Игорем в газете пятнадцать лет, начинали оба корреспондентами, были на «ты». И имелась у ответсека такая, несколько натужная манера фамильярничать — что поделаешь, если ему важно показывать отсутствие дистанции с начальником. Приходилось не только ее терпеть, но и виду не подавать, что она слегка Данилина раздражала.

О чем бы они ни говорили, на самом деле у Игоря к Данилину вечно был один и тот же тяжкий разговор, а у Данилина к Игорю — свой, не менее тяжелый. Ответственный секретарь доказывал Данилину, что тот оторвался от газетной реальности, перестал быть журналистом и выродился в чинушу. А Данилин в свою очередь считал своим долгом слегка, ненавязчиво ставить ответсека на место. Не самолюбия, а дела ради. Потому как зазнавшийся ответсек — беда редакции. И еще в последнее время Данилин старался использовать каждую возможность, чтобы мобилизовать Игоря на борьбу с «джинсой» — то есть по тихому оплаченными кем-то публикациями. Сунет бизнесмен конвертик бедствующему журналисту — глядишь и задаст он нужный предпринимателю тон. Или твою компанию в позитивном свете выставит, или конкурента походя охает.

На «джинсу» Игорь явно смотрел сквозь пальцы. Попустительствовал. Не потому, надеялся Данилин, что одобрял ее или, не приведи господь, имел в ней личную материальную заинтересованность, а потому, что, видимо, считал эту проблему делом, не достойным своего высокого внимания. Данилина это здорово злило, просто с трудом сдерживался.

Вот и сейчас, устраиваясь по разные стороны баррикады — то есть Данилин за своим могучим столом, с прежними еще, номенклатурными телефонами и даже с правительственной связью — «вертушкой», а Игорь напротив него, за столом заседаний, каждый готовился к своему бою. Но у Данилина были сегодня основания не особенно задираться.

Игорь всегда говорил примерно одно и то же:

— Ну что ты всё со своим Тимофеичевым носишься? Что он такого написал замечательного в последнее время, а? Да ничего! Интервью у Черномырдина взял, ну и так себе интервью! Можно было бы и пожестче вопросы задать. Все заслуги — в прошлом. А Пуртов? Все про пережитки сталинизма? А Краснопольский? Опять про всеми забытого героя войны? Ну сколько можно? Не хотят больше этого читать.

Или всё про третью страницу (на жаргоне — полосу) гундосил. Вот и сегодня:

— Проваливается у нас третья! Молодежь у нас шустрая, поэтому вторая полоса номера вытягивает, а твои заслуженные ветераны не соответствуют, ерунда какая-то, не будет народ это всякое морализаторство читать. Ему клубничку подавай или малинку, расследований побольше, репортажей из-под воды, из-под развалин, из огня да из радиоактивных зон. Или изнутри организованной преступной группировки какой-нибудь. И мнения нужны, конечно, но не твое сбалансированное занудство английского типа — с одной там стороны, с другой… Провокационные нужны мнения, резкие, на грани фола.

— Ты бы лучше за своей шустрой молодежью смотрел попристальней, — отбивался Данилин. — Что ты там поставил на потребительской? А? Все говорят: «джинса» чистой воды. Названия компаний так и мелькают! Один этот твой Чабров чего стоит… А Дворкин? Опять про него чего-то там такое-этакое? Ты не забыл еще скандала, когда в прошлом месяце имя одного бизнесмена у нас в номере упоминалось трижды?

— Меня не было, я в отпуске был.

— Знаю, что не было. Если бы «тебя было», я бы решил: всё, выдохся старый кот, мышей не ловит.

— Ты поосторожней, насчет кота-то…

Игорь раскладывал свои «пасьянсы», излагал возможные варианты перетасовки газетных материалов, чтобы ответить на вопрос: что поставить на третью полосу. Ведь третья особенно важна! «Важна-то важна, но не настолько, как тебе кажется!», — думал Данилин.

Ему стало скучно, он слушал вполуха и исподтишка наблюдал за Игорем, пытаясь представить себе, каким бы тот был, как бы держался, если бы он стал главным вместо Данилина. Изменилось ли бы его выражение лица, манера держаться и говорить? А что, вполне возможно! Надулся бы, наверно, распух от важности. Бровь правая поднималась бы вверх круче. Говорил бы медленнее, внушительнее, не частил бы так, как сейчас, надменнее бы головой ворочал. Может быть… Ну а сам-то он, Данилин, сильно ли изменился с тех, спецкоровских, пор? Вроде не очень. Хотя это надо со стороны смотреть…

Данилин слушал рассеянно и потому упустил момент, когда Игорь вдруг по собственной инициативе вернулся к теме «джинсы».

— Где ты обитаешь, на каких небесах, — злился Игорь. — Кто, какая полиция нравов этим тебе заниматься будет? И где я тебе тогда материалов наберу? Что не напечатаешь, про всё кто-нибудь да скажет: «джинса»! Может, вообще прикажешь про бизнес не писать? Экономику запретить? Да это же важнейшая часть жизни сегодня!

И после паузы:

— Я уж не говорю о том, что все и так лыжи вострят, кто куда… Кто в «Коммерсант», кто в «Сегодня», кто на телевидение. С нашими зарплатами мы людей не удержим.

— Плохо, что вострят. Но всё равно нужно сохранить репутацию — и это важнее всего. Есть газеты, где считается нормальным провести расследование, набросать скандальных деталей и потом с набранным уже материалом, с гранками, ехать к какому-нибудь олигарху — якобы за комментарием. А олигарх уже догадывается, что лучший комментарий — это конверт, а в нем тысяч двадцать—тридцать «зелененьких». И материал тогда в газете не выйдет — факты окажутся не до конца проверенными. Некоторые этим даже похваляются. У них, по крайней мере, это централизовано, деньги в редакционную казну текут, а не в карманы отдельных шустрых сотрудников. Но у нас-то другая ниша, нам другое требуется — в долгосрочной перспективе всё равно нет капитала сильнее, чем безупречная репутация… Вон, посмотри на английскую «Файнэншл таймс»…

— А что мне на нее смотреть — не в Англии, чай, живем, — поморщился Игорь. — А насчет долгосрочной перспективы — позволь напомнить тебе цитату из твоего любимого, английского опять же, экономиста: «В долгосрочной перспективе мы все — мертвецы». А жить-то надо сейчас, и питаться тоже, и лечиться, и детей на море возить.

Данилин смотрел сквозь окно своего шикарного кабинета на Пушкинскую площадь, на потоки машин и людей и ёжился от тоски. «Наверно, на самом деле я уже не журналист, а что-то другое», — думал он. Ему даже казалось иногда, что журналистов он ненавидит, что эта профессия ему отвратительна.

А ведь когда-то гордился принадлежностью к гильдии. Как завидовал Игорю, когда тот вдруг рванул и стал первым замом ответственного секретаря! Ключевая фигура в формировании номера, в подборе запаса и так далее. В каком-то смысле важнее иных редакторов отделов. Со спецкором Данилиным новый начальник держался снисходительно: дескать, смотри, не зазнаюсь, общаюсь почти на равных. Помню, как оба в стажерах ходили. Но наглеть тоже не надо, если видишь, что с членами редколлегии и обозревателями за столом в кофейне сижу, подсаживаться не обязательно. А если всё же подсел на свободное место с краю, так в беседу не встревай, тут и без тебя люди очереди ждут, чтобы словечко ввернуть, показать себя интересными и крутыми собеседниками.

А теперь вот вам, пожалуйста, всё перевернулось. Почему-то именно он, Данилин, сидит в массивном редакторском кресле, а где Игорь? А он — напротив, на стульчике приютился и знай бубнит про третью полосу и другую скучную текучку. И при этом прикрывает всяких халтурщиков. И пьет, как лошадь, судя по внешнему виду.

Когда социализм кончился, «Вести» удалось быстренько приватизировать. Дело это было тяжелейшее, склочное, темные страсти кипели, дружбы многолетние распадались, вчерашние бессребреники впадали в публичные истерики по поводу лишнего десятка акций.

Создали сначала товарищество, которое затем стало акционерным обществом закрытого типа. На практике это означало, что акции полагались всем штатным сотрудникам и даже недавно вышедшим на пенсию — в обмен на ваучеры и на наличные деньги. Но не всем раздали поровну, о нет! Система была придумана такая — каждый запрашивал себе любое количество «от фонаря». Потом общее число запрошенных акций разделили на реально имеющиеся в наличии (а кто решил, сколько всего должно быть акций, и зачем такие уж жесткие ограничения — непонятно).

Разделили — вычислили коэффициент. То есть, например, просили вы сто двадцать акций, но коэффициент оказался равен трем. Значит, вам полагается сорок акций.

Данилин был в тот момент всего лишь одним из членов редколлегии, да еще по загранкомандировкам много мотался. Ошалевшие от новой российской открытости иностранцы поначалу рвали на части — звали на бесчисленные конференции, форумы да рауты, дорогу и отели оплачивая. Поэтому самый болезненный момент в жизни коллектива он почти упустил, прогулял, не заметил. Вдруг осознал: отношения стали другими.

Да и на кухню, где приватизация варилась, Данилин допущен не был. Но кто-то всё же шепнул ему, проси, мол, как можно больше. Но что значит больше? Больше — это сколько? А если примерно столько и дадут, сколько просишь? Откуда же столько денег взять? Невдомек было, что деньги в таком случае надо брать где угодно и под какие угодно проценты. Потому как те, кто был «в курсе» и соответственно поступил, обеспечил себя на всю жизнь, некоторые даже купили дачи на Рублевке и прочее. А остальные… остальные остались наемными писаками. Ну, или, в крайнем случае, наемными управленцами, как Данилин.

А потом еще скупка-перекупка началась. У вдов и пенсионеров. У наивных уборщиц и машинисток. У алкоголиков. Просто у бедствующих или ничего не понимающих. Данилин своих шестнадцати акций никому не продал, но ничего ни у кого и не покупал. Остался при своих.

Вся штука, вся фишка состояла в том, что вместе с газетой акционерное общество за просто так получило в собственность также и «необходимые для производственного процесса рабочие помещения». То есть применялся тот же принцип, что и при приватизации заводов или фабрик. Но только в данном случае речь шла не о задымленных и обшарпанных заводских корпусах на дальней окраине, а о шикарном огромном здании в самом центре Москвы.

У Данилина не было внутренней уверенности в праведности такого образа действий редакции. Ну да, допустим, на приватизацию торговой марки «Вестей» они имеют моральное право. И на Западе прецеденты есть. Французский «Монд», например. Но вот шикарное здание в самом центре Москвы… Разве они, журналисты, его строили или стройку оплачивали? Но сомнения эти Данилин не очень афишировал, тем более что энтузиасты приватизации говорили ему: это единственный способ обрести настоящую редакционную свободу. Не зависеть ни от государства, ни от банков, ни от олигархов. Сами себе хозяева! Полностью свободны говорить правду. Разве это не оправдывает всего остального? На это Данилину нечего было возразить.

Скоро стало понятно, что именно здание, с его колоссальным коммерческим потенциалом, а не газета, с ее знаменитым брендом, представляет собой главный капитал акционерного общества.

Но это же обстоятельство делало газету вдвойне привлекательной для хищников. «Вестям» еще относительно повезло. Во-первых, значительную часть акций успела скупить сама редакция. Во-вторых, появился, откуда ни возьмись, некий «добрый волшебник», человек по имени Сергей Щелин, никому до тех пор в журналистском мире не известный. Не то чтобы олигарх, но почти.

Ирина Кисельгоф. Необязательные отношения

Отрывок из романа

О книге Ирины Кисельгоф «Необязательные отношения»

По зеленой траве носился Никита, над ним высоко в небе реял воздушный змей. Он щурил раскосые глаза и скалился загадочной улыбкой далеких и древних юго-восточных чудовищ. Лаврова сидела обхватив колени и мечтательно смотрела в небо. Оно было прохладным и чистым. Если постучать по небу стеклянной палочкой, оно запоет, как драгоценный богемский хрусталь. Долго лететь в этом небе нельзя, можно легко замерзнуть. И тогда надо забраться в теплое ватное облако, завернуться в него, как в одеяло, и хорошенько отогреть свои крылья. Лаврова верила, что ее летающее счастье сейчас греется в самом большом, самом горячем ватном облаке. Стоит еще немного подождать, и отдохнувшее счастье к ней вернется.

— О чем думаешь? — сонно спросил Минотавр.

— Интересно, меня кто-нибудь еще полюбит по-настоящему?

— В этом деле редко кому везет.

— Мне везло, — Лаврова щелчком сбила ползущую по ее ноге букашку, — до поры до времени.

Минотавр промолчал. Лаврова засунула свою голову между коленями и закрыла ее ладонями, скрестив пальцы. Голос чужого ребенка и стрекот кузнечиков стали тише. Ее макушка была горячей от солнца, ладони стали защитой от его лучей. В ее скрещенные пальцы вдруг что-то воткнули. Она подняла голову и поднесла руку к глазам. Между пальцев покоился огромный лимонный цветок с толстыми восковыми лепестками. Внутри него толпились длинные тычинки с головками желтых одуванчиков.

— Это тебе, — улыбнулся Никита.

Лаврова засмеялась и засунула цветок за ухо.

— Ты очень красивая, — серьезно сказал чужой ребенок.

За его спиной небрежно лежал лицом вниз проигравший сражение юго-восточный бог.

«Как здорово, что дети не умеют лгать, когда им это не нужно», — подумала Лаврова.

Она схватила Никиту за руку, и они побежали к дому, вниз по склону, за ними волочился плененный, поверженный юго-восточный божок.

— Быстрей! — кричала Лаврова. — Я не успею на последний автобус.

— Зачем автобус? Тебя папа отвезет на машине.

— На автобусе интереснее. Там можно поговорить с кондуктором о жизни.

— Я тоже хочу ездить на автобусе, — позавидовал Никита.

— Папа, купи ребенку автобус! — расхохоталась Лаврова, вспомнив бородатый анекдот.

— И кондуктора, — добавил прагматичный сын богатого человека.

В доме Лаврова быстро схватила сумку, ей надо было спешить на автобус.

— Оставайся у нас ночевать, — попросил мальчик.

— Я не могу, мне завтра на работу.

Минотавр довез ее до остановки и уехал. «Хаммер» на прощание подмигнул Лавровой габаритными огнями.

— Тьфу на тебя! — сказала Лаврова и уселась на скамейку.

— Автобус ждешь? А он только что уехал. — Рядом с Лавровой сидела посторонняя тетка

— Что же мне делать? — растерянно спросила Лаврова.

— К хахалю возвращаться, — ответила тетка, поднялась и пошла прочь, подхватив свои сумки.

Лаврова легла на скамейку и сложила на груди руки. Она смотрела на облака. Ее летающее счастье было в самом далеком облаке и уносилось вместе с ним в незнаемые края.

На площадку въехал «Хаммер» и сыто рыгнул. Его лоснящееся крокодилье тело посверкивало в лучах заходящего солнца. Минотавр подошел к Лавровой.

— Я решил из магазина заехать сюда. Проверить, уехала ли ты.

— Проверил? — поинтересовалась Лаврова. — Ну и вертайся в свой магазин.

— Садись в машину. Переночуешь у нас. Тебя приглашали.

«Хаммер» раскрыл пасть, Лаврова влезла в его утробу. Он иронически хохотнул своим механическим сердцем и повез ее к дому Минотавра.

Лаврова вышла на балкон и привязала свежевыстиранное белье к чугунным перилам. Она засмотрелась вдаль. Края черных гор светились багрянцем в лучах догорающего солнца, как угли костра. Рядом с ней возник Минотавр.

— Что приперся без стука?

— Я у себя дома.

Лаврова задохнулась от негодования. Минотавр окинул взглядом балкон.

— Вывесила белый флаг? — он смотрел на полошащееся на ветру ее нижнее белье.

— Если бы я вывесила белый флаг, я бы сама пришла.

— Пойдем ужинать.

Лаврова прислушалась к своему организму. Он просил есть. Ей пришлось принять приглашение и пойти за Минотавром на кухню.

У Лавровой не было тапочек, она ходила босыми ногами по ледяным плитам пола на цыпочках. От холодильника к столу, от стола к плите. Минотавр сидел у стола и, покачиваясь на стуле, лениво наблюдал за ней. Он не считал нужным ухаживать за Лавровой, она была в состоянии накормить себя сама.

Лаврова поставила на стол блюдо с бутербродами и не заметила, как оказалась сидящей на столе. Над ней скалой навис Минотавр, она оттолкнула его ногами. Он даже не пошевелился.

— У тебя ноги ледяные, — сказал он.

— У тебя как тумбы.

Минотавр развязал пояс ее махрового халата.

— С ума сошел, — Лаврова кинула испуганный взгляд на дверь

— Он уже спит.

— А как же?

— Никак. — Минотавр сорвал с нее халат.

На нее смотрели его глаза. Они были такие же, как он сам. В черноземе радужки от зрачка, как от ствола, раскинулись крепкие, разлапистые корни. Они давали жизненную силу красным, изогнутым ветвям, свободно расходящимся в голубизне склеры. Лаврова увидела свое отражение в роговице. Его глаза сплели красную паутину, и она запуталась в ней глупой, самонадеянной жертвой. Лаврова закрыла глаза и закусила губы. Когда она закричала, ей закрыли рот рукой. Ее очередное поражение осталось тайной для спящих обитателей лабиринта.

— Молодец, — Минотавр одобрительно похлопал ее по влажному плечу. — Чайник включи.

Купить книгу на Озоне