Хербьёрг Вассму. Сто лет

Отрывок из книги

О книге Хербьёрг Вассму «Сто лет»

Знак

Позор. Его я боюсь больше всего. Мне всегда хочется его
скрыть, стереть или каким-нибудь другим образом избавиться от него. Писать книги — позор, который скрыть
трудно, книга сама по себе документ, и от этого никуда
не деться. Позор, так сказать, приобретает масштаб.

В детстве и в ранней юности, в Вестеролене, я пишу дневник, и меня пугает его содержание. В нем есть
что-то позорное, и я не могу допустить, чтобы кто-нибудь узнал об этом позоре. У меня много тайников, но
главный — в подполе пустого хлева. Под крышкой люка, куда выбрасывают навоз. Этот хлев — место моего
добровольного изгнания. Он пустой. Если не считать
кур. А кормить их — моя обязанность.

Я сижу в пустом стойле на пыльной скамейке для
дойки коров под еще более пыльным окном и пишу желтым шестигранным карандашом. У меня есть финский
нож, которым я затачиваю карандаш. Блокнот тоже желтый. Маленький. Чуть больше моей раскрытой ладони.
Я купила его в лавке Ренё в Смедвике на собственные
деньги и точно знаю, для чего он мне нужен.

Здесь, в хлеву, я чувствую себя в безопасности. Но
лишь до того дня, когда он обнаружит мое убежище. Насколько опасным мог оказаться мой дневник, я поняла
лишь много лет спустя. Однако тревожное предчувствие
зародилось во мне именно там, на скамейке. Поэтому я
молчу и прячу дневник. Складываю свои блокнотики в
клеенчатый мешок для спортивного костюма, затягиваю
шнурок и вешаю мешок на гвоздь под полом хлева. Это
надежно и необходимо, в хлеву сильно дует из подпола.

Однажды в воскресенье он около полудня приходит
в хлев. Я пытаюсь убежать, однако он загораживает дверь.
Я успеваю спасти дневник, незаметно сунув его в сапог.
Но дневник его не интересует, ведь он еще не знает, что
мне может прийти в голову там написать.

После того как он обнаруживает мое убежище, я вынуждена найти другое. Под нависшей скалой недалеко
от дома. Оно не такое надежное, во всяком случае — когда идет снег. Следы. Я кладу свои блокнотики в жестяную коробку и прячу ее среди камней. Зима. Я пишу в
варежках. Иногда земля покрывается снежным настом.
Это хорошо, только если наст не присыпан свежим снегом. Дневник лучше, чем вечерняя молитва. Молитва
слишком короткая, и я произношу ее быстро, мне нечего просить у Бога.

В одиннадцать лет я уже понимаю, какими опасными могут быть слова. Прямо по Юнгу, которого я тогда еще не читала, я сжигаю вещи. Вещи, к которым он
прикасался. Втыкаю иголки в его шерстяные носки. Связываю шнурки на его башмаках так крепко, что их приходится разрезать. Осмеливаюсь положить финский нож
на мисочку для бритья. Вырезаю длинный лоскут из его
анорака. Но последнее оказывается бесполезно. Маме
приходится ставить на анорак заплату. Странно, что он
этого не понимает. Не про анорак, конечно. А про все
остальное.

Он много говорит, но ничего путного в его словах
нет. Бранит нас, но мы напуганы и без того. Йордис, моя
мама, ставит заплату на анорак. Она тоже ничего не понимает. Йордис вообще говорит мало, лишь когда ей
есть что сказать.

Только когда его пароход отходит далеко от берега,
я чувствую себя в безопасности.

«Не грозит опасность детям, Бог хранит их всех на
свете».

В этой книге я пишу о своей бабушке, прабабушке и их
мужьях. У нас многочисленный род, и каждый хочет,
чтобы о нем узнали. О некоторых я даже не вспомню, о
других упомяну мимоходом. Он больше других требует,
чтобы о нем написали. Он все разрушает, сеет хаос и
мрак. И обладает властью портить хрупкую радость или
прогонять приятные мысли. Только после его смерти у
меня возникла потребность понять его как человека. Не
для того чтобы простить, но чтобы спасти самое себя.
Прощать, к счастью, не моя обязанность, этим займутся
высшие силы.

Мне помогает, когда я вижу единство нашего рода.
Не скрытность, не позор и не ненависть, а все остальное. Помогает, когда я вижу людей там, где они находились в определенное время, а не такими, какими стали
потом. Он тоже был когда-то ребенком. В этом и спасение мое, и боль.

Можно ли постичь всю правду о человеке?

С другой стороны, как могут люди, принадлежащие
одному роду, быть такими разными, такими не способными понять жизнь друг друга? Люди — это загадка, и
все-таки я пишу о них, словно эту загадку можно разгадать.

Я собираю знаки. Иногда они бывают расплывчатые, ничего не говорящие, совсем как люди, встреченные мимоходом. А иногда становятся близкими и требовательными, точно вызов, который необходимо принять. В молодости я познакомилась с одной религиозной или
метафизической теорией, согласно которой человек сам
выбирает своих родителей. Тогда эта мысль испугала меня. Но теперь я именно это и делаю. То есть выбираю себе прабабушку с материнской стороны. И руководствуюсь при этом критериями, которые не одобрил бы ни
один специалист по генеалогии. Однако я верю своей
истории.

Интерес к тому, чего я никогда не смогу узнать точно, дает мне необходимые силы. Словно дорога через неизвестную местность — единственная и другой не существует. Мне приходится полагаться только на себя. Кроме того, на меня, конечно, влияют гены и семейные предания.

Мысль написать историю моей бабушки и прабабушки пришла мне в голову много лет назад, когда моя дочь
прислала мне брошюру о Лофотенском соборе в Кабельвоге. В ней была цветная фотография запрестольного образа. Сюжет — моление о чаше Иисуса Христа в Гефсиманском саду. В брошюре сообщалось, что пастор и художник Фредрик Николай (Фриц) Йенсен закончил этот
образ в 1869 или 1870 году и что ангела, протягивающего Христу чашу, он писал с реальной женщины.

Эта реальная женщина — Сара Сусанне Крог, урожденная Бинг Линд, родилась 19 января 1842 года в Кьопсвике в Нурланде. Дочь пишет, что, очевидно, это моя
прабабушка!

Больше всего меня поразило, что она родилась в тот
же день, что и мой сын, и была ровно на сто лет старше меня самой
.

Читая брошюру, я вижу перед собой мою бабушку
Элиду, она рассказывает о моей прабабушке — Саре Сусанне. И я понимаю, что ангел и в самом деле очень похож на моих бабушку, маму и тетю. Если черты лица могут повторяться из поколения в поколение, наверное, так
же могут повторяться и мысли? Как прилив, бьющий о
скалы, повторяется из поколения в поколение, хотя нас
это ничему и не учит.

То, что эту брошюру прислала мне дочь, — тоже
знак. Но еще много воды утечет, прежде чем я по-настоящему пойду по этому следу. Я сопротивляюсь как могу. Словно моя собственная история — яд, который может все отравить. Моя жизнь не может быть литературой. Ее нельзя сочинить и рассказать, как правду. Так мне
кажется. Но потом я понимаю, что должна рассказать ее
так же, как я рассказываю другие истории. Ибо что есть
истинная правда? Разве человеческая мысль, неподвластная контролю, — это неправда? А наши поступки, они
что, более правдивы только потому, что их можно контролировать? Ведь они могут быть насквозь фальшивы
по сравнению с нашими чувствами и мыслями. Насколько мы можем узнать человека, которого встречаем в жизни?

Постепенно я понимаю, что жизнь постоянно меняется, и в плохом и в хорошем. Все только вопрос времени.

Я нигде не нашла письменных свидетельств о том, что
заставило меня взяться за эту историю, — свидетельств
о встрече Сары Сусанне с художником и пастором Йенсеном. Даже если бы они у меня и были, я не могла бы
утверждать, что это истинная правда об этих двух людях. Тот, кто рассказывает историю, подчиняется своим
законам. Род может хранить в тайне что-то неблаговидное, и каждому приходится все начинать заново. Что же
касается моей истории, я слишком мало знаю и помню
из всего того, что сформировало меня как личность. Может быть, потому, что не хочу помнить. Я тратила и трачу много усилий, продвигаясь вперед. Словно будущее
можно построить, не оглядываясь назад.

Фру Линд

Фру Линд овдовела в 1848 году, но раздел имущества в
семье состоялся только в 1851-м.

Это говорит о том, что между наследниками Иакова Линда от двух браков — шестью детьми от первого
брака и девятью от брака с Анне Софией Дрейер — были вполне мирные отношения. Чтобы разделить на всех
имущество и лавку, их пришлось продать, и каждому досталось не так уж и много. Вдова распоряжалась своей
долей в торговле и домами в ожидании, когда ее старший
сын, пятнадцатилетний Арнольдус, станет взрослым. Другой сын, Иаков, был на шесть лет моложе. О дочерях же,
благослови их всех Бог, тоже следовало позаботиться, так
или иначе.

Рыжеволосая Сара Сусанне была шестым ребенком,
ей тогда было шесть лет.

Никто не скажет, что Арнольдус не пытался по мере
сил облегчить участь матери. У него был один недостаток, а может, достоинство, это как посмотреть. В тех краях этим свойством обладали лишь немногие порядочные
мужчины. А именно, ему была присуща бесстрашная привычка выкладывать без обиняков все, что было у него в
мыслях или лежало на сердце. Обольстительная откровенность и мягкое внимание. Можно назвать и шармом, если кому-то больше нравится это слово. Это свойство привлекало всех женщин, независимо от возраста. Сестры Арнольдуса, начиная от годовалой и до тринадцатилетней,
доверчиво вручили ему свои жизни. За исключением старшей сестры, Марен Марии. После смерти отца она неожиданно обнаружила, что перестала быть в семье главной.
Главным вдруг стал Арнольдус. Ей же пришлось трудиться не покладая рук. На нее был возложен уход за младшей
сестрой, Анне Софией. К тому же она должна была выслушивать бесконечные рассуждения матери о любви и
страданиях. Как будто фру Линд была единственная, на
чью долю выпали эти испытания. А все остальные, в том
числе и ее собственные дети, были бессловесными животными, не понимавшими, что такое страдание.

Однако напрасно кто-нибудь ждал от Марен проявления своенравия или упрямства. Она была наблюдательна и не теряла зря времени. Своих младших братьев и
сестер она воспитывала одним взглядом, не прибегая ни
к подзатыльникам, ни к похвалам. Марен была надежна
и тверда, как каменная ступенька перед дверью в дом. Хотя известно, что камень, на который никогда не попадает солнце, не может быть теплым.

Но Марен Мария Линд и не ждала солнца. Она
только искала возможности избежать тени. Каждого
мужчину, который приходил в лавку или в дом к Линдам или встречался ей по воскресеньям на пригорке у
церкви, Марен Мария взвешивала на своих собственных
весах. Эти весы были естественной частью ее самой и
находились у нее в голове. Скрытые от посторонних
глаз. Она пользовалась гирями, которые по необходимости меняла. Сначала гири были слишком тяжелые и отправляли всех мужчин прямо в космос. Но после конфирмации Марен Мария мало-помалу постигла тайны
жизни. Она поняла, что человека нельзя взвешивать на
обычных грузовых весах, его надо делить на части и каждую часть класть на чашу весов по отдельности. Чтобы
потом оценить полученные результаты. Главное — необходимо понять, что этому человеку нужно. Так, по мере
надобности, можно было заменять гири, оказавшиеся
слишком тяжелыми. Несколько раз при более близком
знакомстве ей приходилось признать, что товар, показавшийся ей первосортным, годится разве на то, чтобы один
раз попить с ним кофе на церковном празднике.

Но поскольку Марен никогда никому не доверялась,
то, допустив ошибку, не теряла лица. Инстинктивно она
отстранялась от бесконечной болтовни матери о чувствах, от ее завораживающей обходительности и, не в последнюю очередь, от ее заботы об Арнольдусе и младшем
брате Иакове. Как будто братья уже по определению были существами высшего сорта. Марен знала, что каждый,
кого мать угощала кофе и кто отнимал у матери время,
лишал времени и ее самое и укорачивал ее ночи.

В пятнадцать лет она понимала, что хорошо сложена, но уже давно чувствовала себя старой. Она видела,
какими красивыми становятся ее сестры. Особенно Сара Сусанне. К тому же они были более веселого нрава,
чем она. Прежде всего, Амалия и Эллен Маргрете, между которыми был всего год разницы. Они вели себя так,
словно мир вращался вокруг них. Словом, будущее и
танцы принадлежали сестрам. Марен оставалось только
быть их поверенной, помощницей и утешительницей, а
когда начинались танцы, у нее уже не было сил танцевать.

В 1855 году, который люди называли «богатым на события», газета «Трумсё-Тиденде» писала, что условия для заготовки сена были благоприятны, но все остальное не
уродилось. А ведь именно в тот год люди, имевшие землю, в основном посадили картофель и посеяли хлеб.
Нужда в картофеле была велика. К счастью, это был последний год, когда Крымская война мешала торговле зерном с северной Россией. В январе следующего года было заключено перемирие, а 30 марта подписан мирный
договор. Однако боги погоды требовали своего. Мало
того, что люди не получили даров Божьих от земли, но
и у торговцев в кассах было пусто.

Фру Линд и двадцатидвухлетний Арнольдус испытали это на себе. В семье было слишком много голодных
ртов. Правда, сын Иаков уже обеспечивал себя сам, он
еще не был женат и ходил шкипером на шхуне. Зато дочери доставляли матери много бессонных ночей. Внешне эти огорчения никак не проявлялись, однако старшие
дочери чувствовали тревогу матери и воспринимали ее
как упрек. Провести всю жизнь в услужении в чужом доме — разве об этом они мечтали?

В один прекрасный день в Кьопсвик приехал молодой Юхан Лагерфельд, уроженец Трондхейма. Марен как
раз нужны были сильные мужские руки, чтобы вынести
из поварни котел с супом. Юхан не стал тратить время
на приветствия и обеими руками взялся за котел. Пар
окутал его морковного цвета шевелюру, и шея покраснела от напряжения. Жесткие густые усы тихо шевелились
от его дыхания.

Это было начало. Спустя некоторое время, после регулярных и частых визитов, он, улыбаясь, как обычно, и
без малейшего смущения, посватался к Марен.

— Ты никак не шла у меня из головы. Так уж, пожалуйста, выходи за меня замуж. Что скажешь?

Марен стояла в саду возле стола, который накрывала на воздухе по случаю хорошей погоды. Юхан выпрямился и подошел к ней. Они были одни, и она забыла
взвесить его на своих весах. Должно быть, она все знала
заранее. Как будто это был давно решенный вопрос, как
будто все было записано и скреплено печатью.

После свадьбы, на которой Юханнес Крог с Офферсёя был шафером, молодые переехали на остров Хундхолмен.

Но еще до этого события зима 1855–56 года выдалась
на севере тяжелой и для людей и для скота. Лед в Гисундете был крепкий, как железо, и сошел только к концу мая.
За ценами было не угнаться, и голод заглядывал в разрисованные морозом окна, особенно в домах бедных арендаторов и рыбаков. Власти наняли разъездного агронома,
но люди как будто не понимали, что им с ним делать. Они
просили о помощи и Господа Бога, и светские власти. Но,
как всегда, помочь им должно было время, даже если для
кого-то эта помощь и пришла слишком поздно.

Однако те, кто выстояли, быстро обо всем забыли.
В 1859 году все опять было в порядке. Честь этого Сельскохозяйственное общество целиком приписало себе, даже не подумав поделиться ею с Господом. Агроном, как
проповедник, пробуждающий души, ездил по всему краю
и призывал людей следовать новой моде и рыть на своей
земле оросительные канавы. Мол, именно в этом и кроется тайна успешного земледелия.

На Хундхолмене у Юхана и Марен со временем появились два работника, две служанки и семья квартирантов из шести человек, правда, хозяйство квартиранты вели отдельно. Кроме того, у Юхана с Марен было четыре
коровы, двенадцать овец, поросенок и несколько кур. Они
сеяли бочонок ячменя и сажали восемь бочонков картофеля. Благодаря своему замужеству Марен чудесным образом вырвалась из-под господства матери. Дом у нее был
не такой богатый, как у ее родительницы, и она унаследовала не так много мебели и вещей, чтобы с них трудно
было смахнуть пыль или стоило показывать их гостям, но
она не нуждалась и была полной хозяйкой в своем доме.
К тому же избавилась от детского крика. Тогда она еще
не знала, что природа отказала ей в даре материнства.

Но, как известно, и душа человека, и его судьба непостижимы и со временем он становится одержимым
тем, чего не смог получить.

Михаил Марголис. АукцЫон: Книга учета жизни

Отрывок из книги

О книге Михаила Марголиса «АукцЫон: Книга учета жизни»

Гандболист, киномеханик, театрал

Сила «Аукцыона» в случайностях. Они определяют все — от состава команды до ее названия и существования как такового. Несколько сверстников (речь сейчас о Гаркуше, Федорове, Озерском, Бондарике; один-два года разницы в возрасте между ними — не в счет) из ленинградских спальных районов вполне могли бы пойти по жизни разными, не совсем рок-н-ролльными и совсем не рок-н-ролльными путями. Но пересеклись и сложились в феноменальный организм, затянувший в свое энергетическое поле еще массу душ, столь же непохожих друг на друга, как эти четверо.

Неатлетичный, картавящий Леня в школьную пору «о музыке серьезно не думал». Он учился в спортивном классе и выступал за сборную Ленинграда по гандболу.

— Я еще и в хоккей играл — вспоминает Федоров. — Меня в СКА хотели брать, но я уже успел гандболом проникнуться. У нас была достаточно сильная детская команда, но, как ни странно, на взрослом уровне никто из нее особо не блеснул. В лучшем случае, кто-то сейчас работает тренером в детской спортшколе. А в основном — все быстро прекратили занятия. Из девчонок, правда, одна впоследствии играла даже за сборную Польши. Хотя в своем возрасте обе наши команды — и мальчиков, и девочек — входили в тройку по стране. Белорусы, украинцы и казахи с нами конкурировали, а москвичей мы обыгрывали…»

Пока Леня закидывал мячики в ворота сборных республик-сестер, Олег закончил восьмилетку и двинул за средним профессиональным образованием. Туда, где могли выучить на «директора пивного бара или винно-водочного магазина», экзамены сдать не удалось, зато Гаркушу взяли в Ленинградский кинотехникум, где в первый же учебный день он получил по фэйсу от однокашников постарше. Далее ремесло киномеханика, любопытство и несуразная внешность способствовали ему в активном постижении окружающего мира и, прямо по Бродскому, смещали Гаркунделя «от окраины к центру», где Невский проспект, «Сайгон», филофонисты-фарцовщики у Гостиного двора, народившийся рок-клуб на Рубинштейна, разные люди, масса знакомств и дорог.

— Когда ты молод, из тебя выходят зелененькие росточки — душевно констатирует Гаркуша. — Тебе все интересно, интересен практически любой человек. А если он еще и с б[о]льшим, чем у тебя, жизненным опытом, то и подавно. Грязь, слякоть, сугробы, минус 30, «если диктор не врет» — тебе по барабану. Все рок-клубовские концерты, тусовки в «Сайгоне», парадники (по-московски — подъезды) с приятельскими компаниями, дискотеки — меня притягивали. Я увлекался звукозаписями, частенько тусовался в магазине «Мелодия» и однажды прочел там объявление, что в ДК им. Первой пятилетки (сейчас его уже нет — там Еврейский театр) клуб «Фонограф» проводит лекцию, то ли о «Лед Зеппелин», то ли о «Дип Перпл». Это был год 1980 или 1981. Я, естественно, на нее помчался. И потом ходил на каждую. А они проводились достаточно регулярно. На лекции о «Машине Времени» познакомился с известным ныне питерским журналистом Андреем Бурлакой. Он меня, собственно, в скором времени и ввел в рок-клуб. Хотя еще раньше, году в 1979-м, я побывал на концерте «Россиян», когда никакого рок-клуба не существовало.

Потом я сам стал лектором. Кто-то из ведущих заболел, мне предложили его заменить, поскольку я там уже примелькался, и я с задачей справился. В моей коллекции были какие-то интересные слайды, записи, я начал делать программы о разных группах «демократического лагеря» — из ГДР, Венгрии, Польши.

За лекциями следовали дискотеки, диджействовать на которых тоже доверяли Гаркуше. В собственных мемуарах Олег расписал это так: «Я стоял на возвышении, приплясывал, объявлял группы…В перерыве между танцами я шел в бар, выпивал и ел пирожные. Выбор тогда был щедрый. Вино, шампанское, коньяк и коктейли. После возлияния дискотека продолжалась. Я не выдерживал и пускался в пляс. Ставил рок-н-роллы и твисты».

Озерского на гаркушиных дискотеках не было. Он отплясался раньше.

— Родители с малых лет пихали меня в различные самодеятельные кружки, как, в общем-то, происходит с большинством детей, — говорит Дима, поглядывая на моросящий дождь за окном. Класса до шестого я занимался танцами, а потом по состоянию здоровья мне это запретили, и я пошел в театральную студию. Она была достаточно заметной в Питере. Из нее вышло немало известных людей. Например, кинорежиссер Дима Астрахан.

В студии занимались разные начитанные ребята постарше и подрастающее поколение, к которому я тогда относился. Это сподвигало к чтению. Культурный набор у всех нас тогда был общий: перепечатки Толкиена, «Мастер и Маргарита», братья Стругацкие…

В «Сайгон» и вообще в неформальную, музыкальную тусовку я попал позже. До того у меня сложился сугубо театральный круг вращения. А это достаточно замкнутая сфера. На мой взгляд, музыканты гораздо шире знакомы с жизнью, чем театральные люди, варящиеся в собственном соку, в своем коллективчике, и постоянно изобретающие велосипед. Однако моими приоритетами были литература и театр.

— А я о приключениях любил читать. «Остров сокровищ», например. И фантастику, — возвращается в далекую юность Бондарик. — А чтобы там чего-то думать, сложные книги — нет. «Войну и мир» так и не осилил. Пытался, пытался…

В общем, они не были продвинутыми юношами. «Когда я уходил в армию, то даже не знал, что рок-клуб существует», — признается Витя. Они проводили львиную долю времени, как говорят нынешние тинейджеры, «на районе». Они и мысли не допускали, что когда-нибудь музыка станет их основным делом. Двое из них, Озерский и Гаркуша, не играли ни на каком инструменте и не собирались этого делать (Олег, в общем-то, остался верен данному принципу до сих пор). В сей четверке, ставшей незыблемой основой «Аукцыона», кажется, не было (и теперь нет) и йоты целеустремленности, но, видимо, в ней быстро пробуждалось чутье на «не сегодняшнее», желание двигаться туда, где «ощущение „под“ превращается в ощущение „на“», и так невзначай родилась самая нонконформистская и беспредельная (в поэтическом восприятии эпитета) отечественная рок-группа.

Леня и папа

Вот и вышел, паскуда, в своем свитерке!..
Юрий Арабов. «Предпоследнее время»

В чуть растянутом свитерке болотного цвета Леня появился на сцене где-то в первой половине 1990-х (раньше он использовал иные прикиды), и такой его облик оказался не менее выразительной и знаковой чертой «Ы», чем белые перчатки и инкрустированный бижутерией пиджак Гаркуши. К этому времени хребетная значимость Федорова в группе стала очевидна любому, кто хоть раз видел и слышал «Аукцыон». А до того реально «заведующий всем» Леня был квинтэссенцией «аукцыоновской» парадоксальности. Человек, вокруг которого, собственно, и строились история группы, ее мелодия, голос, кредо, казался самой миниатюрной и малоприметной фигурой в «Ы». Ну, у какого еще коллектива найдется такой лидер?

За подлинной федоровской индифферентностью к популярности и сторонним оценкам скрывалась, как выяснилось, редкие основательность и мощь. Он, год за годом, от альбома к альбому, стремительно рос во всех переносных смыслах. И вырос, не побоюсь чуждой Леониду пафосности, в заметную личность русской современной культуры.

— Ленька-то был парень довольно простой, а я — из интеллигенции петербургской, знал всю богему, хорошо тусовался, — рассуждает с высоты своих 50 лет «господин оформитель» раннего «Ы», художник-неформал Кирилл Миллер. — И я не ожидал, что впоследствии именно он ни с того, ни с сего достигнет таких вершин. Федоров единственный музыкант из мне известных, кто пребывая в фаворе, на волне успеха, полез в глубь музыки. Популярность почему-то останавливает развитие большинства музыкантов. Они начинают просто тиражировать себя, купаться в своей известности. А Ленька в пику собственному успеху заинтересовался бесконечностью музыки. Это меня потрясло и вызвало фантастическое к нему уважение.

Потому и «паскуда» в эпиграфе, кстати. Здесь это не ругательство, а восторженное восклицание, типа: каков стервец! Ведь начиналось-то все по-мальчишески типично и легкомысленно…

— Еще в дошкольном возрасте родители отвели меня в музыкальную студию при ДПШ (Дом пионеров и школьников), — рассказывает Федоров. — Изначально я сам туда хотел, но после нескольких занятий на фортепиано мне всё там дико не понравилось. Тем не менее я отходил в студию лет десять, наверное. И ничего из нее не вынес. Сольфеджио я игнорировал, специальных знаний фактически не приобрел, играть нормально не научился. Ну, руки мне там поставили кое-как, конечно, за такой-то срок. И всё.

В первые школьные годы меня даже коробило от того, что я, как «ботан», хожу заниматься на пианино. Благо, нашлись в моем классе два приятеля, посещавшие ту же студию. Я с ними сошелся и уже в девятилетнем возрасте мы пытались что-то вместе исполнять — «битлов», кажется. Приятели, кстати, играли гораздо лучше меня…

Где-то году в семьдесят седьмом, зимой, я все-таки уговорил папу купить мне гитару и пошел учиться играть на ней в другой ДПШ при ДК имени Газа. А летом, в деревне, один из моих старших товарищей, с которым мы до сих пор общаемся, показал мне три блатных аккорда. За каникулы я их хорошо освоил. С тем же парнем, к слову, я и курить начинал, и выпивать. Лет с двенадцати я уже алкоголь точно употреблял. Правда, года через два уже «завязал». В старших классах я не пил, не курил, поскольку спортом серьезно занимался. А до того, в каникулы, мы в основном пили какое-то эстонское яблочное вино. Деревня находилась недалеко от Нарвы. И любимые наши сигареты «Лайэр» были эстонскими.

В четырнадцать лет я собрал свой первый ансамбль из одноклассников. Репетировали у меня в квартире, на первом этаже сталинского дома в районе Автово. Помнится, у нас были маленькие пионерские барабанчики, которые мы струбцинами прикрепляли к стульям. Собирались вечерами, раза три в неделю. И мои родители нас как-то терпели. Ансамбль состоял из гитариста, барабанщика и клавишника. Последний играл либо на моем домашнем пианино, либо на каких-то дешевых клавишах, которые мы впоследствии ему купили. Однажды в наш класс перевели из другой спортшколы парня по имени Миша Маков. Выяснилось, что он тоже играет на гитаре и поет. Я взял его в ансамбль, и вскоре он привел на репетицию своего приятеля, басиста, Витю Бондарика. Это был 1978 год…

Знаменательная встреча Лени и Вити считается некоторыми днем зарождения «Аукцыона». В таком случае сегодня «Ы» уже за тридцать. Солидно, но слегка преувеличенно. Та безымянная команда, что продолжила вместе с Бондариком репетировать у Федорова «на флэту», — не более чем ленино «школьное сочинение».

Впрочем, появление Вити годится для открытия списка животворных «аукцыоновских» случайностей, о которых упоминалось в предыдущей главе. Бондарик явился в федоровский бэнд тем еще басиситом. За его плечами был минимальный опыт подъездно-домашнего бренчания на обычной акустической гитаре с приятелем Маковым. Баса он в глаза не видел. Но когда пришел к Лене и получил положительный ответ на вопрос: «Можно ли с вами поиграть?» — отчего-то сказал, что хочет «попробовать на бас-гитаре». И на эту его просьбу откликнулись, мол, если желаешь — пробуй.

— Других ансамблей у нас в районе я, честно говоря, не знал, — поясняет Виктор, — и очень обрадовался, что оказался в такой компании. Те наши занятия были для меня, в сущности, процессом обучения, поскольку ни в какие музыкальные кружки и школы я не ходил. Я привыкал, что называется, держать бас-гитару. И все свои навыки черпал по ходу дела: кто-то нам что-то показывал, у кого-то я что-то подсматривал… Гитары нам Ленькин отец делал. Пилил их из фанеры, сам паял схемы, крутил датчики. Искал нужную информацию по радиожурналам.

Инженер-электротехник Валентин Федоров, по словам своего сына, «оказался вообще активным».

— Когда собрался наш ансамбль, — вспоминает Виктор, — батя нашел какие-то специальные книжки и сделал мне гитару. Потом еще две: соло-гитару для меня и бас для Витьки. Да еще через профсоюз купил нам барабанную установку, клавиши, какие-то колонки. До окончания школы мы на всем этом и играли. А тот первый, самодельный, бас у Бондарика, кажется, до сих пор сохранился.

Мы записывались тогда дома, на мой кассетный магнитофон и по праздникам играли для своих друзей. Гаркуша говорит, что у него сохранилась какая-то пленка с теми записями. Откуда она у него взялась, не знаю, но чего-то такое он мне действительно как-то давал послушать.

Олег и сестра

Воплощенный герой «аукцыоновских» песен — шизоидно-юродивый Гаркундель, открыл в себе поэта в карельском поселке Гирвас (где проходил летнюю трудовую практику) в 1980 году, после тесного контакта с тамошней «первой блядью на селе». Красота северо-западной природы и «неопределенная влюбленность» побудили будущего автора «Панковского сна» и «Польки» («Сосет») к рифмовке строк о «царях эфира», «сверканье звезд» и «судьбине мира». В ту же олимпийскую пору его родная сестра Светлана, считавшая своего старшего брата малым, не вполне адекватным (что не помешало ей через два года после поступления Олега в кинотехникум избрать ту же стезю и оказаться в одной учебной группе с…Витей Бондариком), стала девушкой Лени Федорова.

Бессменный басист «Аукцыона» в конце 1970-х был не только однокашником Светы, но и наладил с ней «романтические отношения». Витя нередко наведывался в Веселый поселок, где Света жила со своей мамой и братом Олегом, и как-то привез туда руководителя любительского ансамбля, в котором играл, — Леню. Увидев последнего, Гаркуша-младшая, еще не подозревая, что обращается к будущему супругу и отцу своих дочерей, заботливо предупредила: «будь поосторожней с моим братом, он очень странный». Федоров, юноша на тот момент, по собственной оценке, «вполне обычный», рассудил, однако, прогрессивно, в грибоедовском духе, мол, «а не странен кто ж?» — и к Гаркунделю проникся симпатией. А к сестре его, как оказалось, тем паче. Через некоторое время он увел девушку у Вити, что, в принципе, грозило потерей друга. Но толерантность и приоритет свободного выбора, видимо, являлись, для «аукцыонщиков» базовыми принципами еще в доисторический период группы. Проще говоря, никто сильно не напрягся.

— Никакого конфликта или обид у нас с Леней по этому поводу не было, — поясняет Бондарик. — Всегда стараюсь претензии предъявлять сначала к себе. Если так случилось, значит, я сам виноват.

— Так вышло, — солидарен с другом Федоров. — Витя, конечно, расстроился. Но Света ж сама выбирала. Причем, я был такой мальчик, неиспорченный. И специально никакими благоприятными моментами не пользовался. Всё было чисто. Мы все тогда еще почти детьми оставались.

Вскоре Виктор надолго, аж на три года, ушел служить в военно-морском флоте, а Леня и Света в 1983 году поженились.

— Обычная свадьба была, — вспоминает Леня, — веселая. Человек шестьдесят гостей. Никакой рок-н-ролльной тусы. Я тогда не очень в нее вливался. Учился в институте. Жил не в центре и лишний раз выезжать из района меня ломало.

— Сестра моя стала встречаться с Леней еще до ухода Вити в армию, — растолковывает Гаркуша. — Ее личное дело. Это жизнь, здесь никого не нужно осуждать. Тем более, Федоров мне больше нравится, чем Бондарик. Я человек откровенный. И много раз, по пьяни, это самому Вите говорил. Да я ему и сейчас, совершенно трезвый, так говорю. Думаешь, только пьяницы говорят правду?..

Амурные хитросплетения не потопили федоровский домашний бэнд. Напротив, посткарельский Гаркуша влил в него свежую кровь.

— Мы и в квартирных условиях уже репетировали песни своего сочинения, — рассказывает Федоров. — Музыку писал я, а тексты использовали различные, те, что находили в книгах и журналах. На стихи Блока что-то пели, на стихи Смелякова…В начале 1980-х ряды поэтов пополнил Гаркундель.

Я не считал тебя на пальцах,
И не терял в кромешной мгле
И не искал, как кольца в ЗАГСе,
На красном бархатном столе…

— глаголил Олег, и Леня сразу признал в виршах потенциального родственника поэзию, достойную музыкального переложения. До настоящего «Аукцыона» еще было далеко, но авторский альянс Федоров—Гаркуша стал, конечно, семимильным шагом ему навстречу. А тут и Озерский возник…

Дима и клавиши

Побаловавшийся в пору юную эстонским табачком и ради спорта завязавший с этим вредным занятием, Леня по окончании школы опять закурил. То ли от того, что вдруг решил пойти нелегкой металловедческой стезей и поступил в питерский Политех, дабы постичь технологию термической обработки металлов, то ли потому, что его кустарный ансамбль стал, по мнению Федорова, «реальной группой».

Из лёниной квартиры команда перебралась на свою первую настоящую репетиционную базу — в подростковый клуб «Ленинградец» на улице Петра Лаврова (ныне ей возвращено историческое название Фурштатская) неподалеку от метро «Чернышевская», где, по рассказам Бондарика, молодым музыкантам «предоставили гитары «Урал», какие-то колонки, усилители, короче, все дела…

Группе, которая по смутным воспоминаниям Лени, именовалась в тот момент, «кажется, „Блю бойз“», хотелось «играть на танцах».

— Песенки-то у нас получались довольно бойкие, — констатирует Федоров. — Играли рок какой-то. Все мы в группе тогда любили примерно одну и ту же музыку: «Дип Перпл», «Лед Зеппелин», из нашего — «Земляне».

Ансамбль состоял теперь уже из бывших моих одноклассников: Лешка Виттель, Зайченко Димка, Александр Помпеев на клавишах, Бондарик и Маков. Вскоре Витька ушел в армию, а Миша еще какое-то время оставался с нами, зато потом отправился сразу в военное училище.

Видимо, Макову однокурсник Федорова Дима Озерский, «с детства баловавшийся написанием каких-то дурацких стишков, веселивших товарищей», и посвятил свой «юмористический» опус: «Твой скорбный путь к венцу военной славы, движение сквозь тернии вперед, во имя благоденствия державы народ почтит, а партия зачтет. Дай Бог, тебе дожить до генерала, тяжелого от водки и наград. И поглупеть не с самого начала, а лет хотя бы в 40-50. Иначе, если раньше поглупеешь, не будешь ты командовать полком. А лишь простой полковник, полысеешь, и в добрый путь простым военруком. Занятие достойное мужчины. Бог Марс простер ладони над тобой. Раз не перевелись еще кретины, то маршируй под медною трубой».

— В нашей институтской группе было человек двадцать—двадцать пять, но мы с Ленькой как-то нашли друг друга. Я однажды показал ему свои стишки, они его заинтересовали, — воссоздает анатомию «Аукцыона» Озерский.

— Наше знакомство с Димкой произошло на почве того, что я сообщил ему о своем ансамбле, — развивает тему Федоров. — И еще сказал, что мне «Машина Времени» нравится. Озерский сразу дал мне книжку стихов своего приятеля, Олега Киселева, кажется (Димка до сих пор у него останавливается, когда в Москву приезжает), который как раз тогда писал что-то в духе «Машины» и заодно сказал, что сам может сочинять тексты. Вскоре он присоединился к нашему составу.

Если верить Федорову, мечта о выступлении «на танцах» осуществилась у его команды в 1981-м, когда она превратилась из «Блю бойз» в «Параграф», а «Параграф» вскоре стал «Фаэтоном», несколько поменял состав и даже получил грамоту на конкурсе патриотической песни среди ВИА Дзержинского района Ленинграда, проходившем в клубе «Водоканал».

— До сих пор помню, что мы исполняли песню на стихи Ярослава Смелякова, где были замечательные строчки, которые нас с Озерским очень веселили:

Не глядя на беззвездный купол
И чуя веянье конца,
Он пашню бережно ощупал
руками быстрыми слепца…

Начиналось это стихотворение, «Судья» (1942), тоже радикально:

Упал на пашне у высотки
Суровый мальчик из Москвы;
И тихо сдвинулась пилотка
С пробитой пулей головы…

От такого военного трагизма и каверов на зарубежные и советские хиты федоровский коллектив вскоре станет плавно переходить к реалистичному абсурдизму Гаркунделя и Озерского. Последний же, параллельно с написанием текстов и участием в институтском театральном кружке, приступит к освоению игры на клавишах.

— Поначалу я в ансамбле ни на чем не играл, поскольку ни на чем и не умел играть, — доходчиво поясняет Дима. — Конечно, три гитарных аккорда я знал, ибо, как все подростки, класса с пятого чего-то бренчал в подворотне. Потом даже попробовал заниматься на ритм-гитаре в какой-то самодеятельной команде, хотя своего инструмента у меня так и не было. Вскоре в том коллективе появились ребята, игравшие на этих самых ритм-гитарах на порядок лучше меня, и я оттуда удалился.

Когда мы встретились с Ленькой, он мне резонно посоветовал: гитаристов много, давай, начинай играть на клавишах. И хотя клавиш я прежде никогда не касался, предложение воспринял нормально. В сущности, как и на гитаре, требовалось взять те же три нотки: ту-ту-ту… Времени у меня свободного было много, и я принялся совмещать театральные занятия с музыкальными. Даже записался, будучи студентом, в музыкальную школу — на фортепиано. Но протянул в таком режиме с полмесяца и понял, что на всё меня не хватает. В музыкалке было четыре—пять занятий в неделю, это чересчур. Решил осваивать инструмент самостоятельно. Тыкал одним пальцем по клавишам и разучивал песню за песней.

Не прошло и года, как Озерского вслед за музыкальной школой достал и Политехнический. Сначала он взял академический отпуск, а потом совсем ушел из чуждого ему негуманитарного вуза в институт культуры на режиссерский факультет. Для грядущего «Аукцыона» такой трансфер Димы получился весьма полезным. Спустя некоторое время «кулек», благодаря коммуникативности Озерского, стал поставщиком ценных кадров для раннего «Ы».

Дина Рубина. Синдром Петрушки

Отрывок из романа

О книге Дины Рубиной «Синдром Петрушки»

«…И будь ты проклят со всем своим балаганом! Надеюсь, никогда больше тебя не увижу. Довольно, я полжизни провела за ширмой кукольника. И если ко­гда-нибудь, пусть даже случайно, ты возникнешь передо мной…»

Возникну, возникну… Часиков через пять как раз и возникну, моя радость.

Он аккуратно сложил листок, на котором слово «кукольник» преломлялось и уже махрилось на сгибе, сунул его во внутренний карман куртки и удовлетворенно улыбнулся: все хорошо. Все, можно сказать, превосходно, она выздоравливает…

Взглядом он обвел отсек Пражского аэропорта, где в ожидании посадки едва шевелили плавниками ночные пассажиры, зато горячо вздыхал кофейный змей-горыныч за стойкой бара, с шипением изрыгая в чашки молочную пену, и вновь принялся рассматривать двоих: бабушку и внучку-егозу лет пяти.

Несмотря на предрассветное время, девочка была полна отчаянной энергии, чего не скажешь о замордованной ею бабке. Она скакала то на правой, то на левой ноге, взлетала на кресло коленками, опять соскальзывала на пол и, обежав большой круг, устремлялась к старухе с очередным воплем: «Ба! А чем самолет какает, бензином?!»

Та измученно вскрикивала:

— Номи! Номи! Иди же, посиди спокойно рядом, хотя б минутку, о-с-с-с-поди!

Наконец старуха сомлела. Глаза ее затуманились, голова медленно отвалилась на спинку кресла, подбородок безвольно и мягко опустился, рот поехал в зевке да так и застопорился. Едва слышно, потом все громче в нем запузырился клекот.

Девочка остановилась против бабки. Минуты две неподвижно хищно следила за развитием увертюры: по мере того как голова старухи запрокидывалась все дальше, рот открывался все шире, в контрапункте храпа заплескались подголоски, трели, форшлаги, и вскоре торжествующий этот хорал, даже в ровном гуле аэропорта, обрел поистине полифоническую мощь.

Пружиня и пришаркивая, девочка подкралась ближе, ближе… взобралась на соседнее сиденье и, навалившись животом на ручку кресла, медленно приблизила лицо к источнику храпа. Ее остренькая безжалостная мордашка излучала исследовательский интерес. Заглянув бабке прямо в открытый рот, она застыла в благоговейно-отчужденном ужасе: так дикарь заглядывает в жерло рокочущего вулкана…

— Но-ми-и-и! Не безззобразззь… Броссссь ш-ш-ша-лить-сссссь… Дай бабуш-шшш-ке сссс-покойно похрапеть-ссссь…

Девочка отпрянула. Голос — шипящий свист — раздавался не из бабкиного рта, а откуда-то… Она в панике оглянулась. За ее спиной сидел странный дяденька, похожий на индейца: впалые щеки, орлиный нос, вытянутый подбородок, косичка на воротнике куртки. Самыми странными были глаза: цвета густого тумана. Плотно сжав тонкие губы, он с отсутствующим видом изучал табло над стойкой, машинально постукивая пальцами левой руки по ручке кресла. А там, где должна была быть его правая рука… — ужас!!! — шевелилась, извивалась и поднималась на хвосте змея!

И она шипела человечьим голосом!!!

Змея медленно вырастала из правого, засученного по локоть рукава его куртки, покачивая плоской головой, мигая глазом и выбрасывая жало…

«Он сделал ее из руки!» — поняла девочка, взвизгнула, подпрыгнула и окаменела, не сводя глаз с этой резиново-гибкой, бескостной руки… В окошке, свернутом из указательного и большого пальцев, трепетал мизинец, становясь то моргающим глазом, то мелькающим жалом. А главное, змея говорила сама, сама — дядька молчал, чесслово, молчал! — и рот у него был сжат, как у сурового индейца из американских фильмов.

— Ищо! — хрипло приказала девочка, не сводя глаз со змеи.

Тогда змея опала, стряхнулась с руки, раскрылась большая ладонь с длинными пальцами, мгновенно и неуловимо сложившись в кролика.

— Номи, задира! — пропищал кролик, шевеля уша­ми и прыгая по острому колену перекинутой дядькиной ноги. — Ты не одна умеешь так скакать!

На этот раз девочка впилась глазами в сжатый рот индейца. Плевать на кролика, но откуда голос идет? Разве так бывает?!

— Ищо! — умоляюще вскрикнула она.

Дядька сбросил кролика под сиденье кресла, раскатал рукав куртки и проговорил нормальным глуховатым голосом:

— Хорош… будь с тебя. Вон уже рейс объявили, растолкай бабку.

И пока пассажиры протискивались мимо бело-синих приталенных стюардесс, запихивали сумки в багажные ящики и пристегивали ремни в своих креслах, девочка все тянула шею, пытаясь глазами отыскать чудно2го индейца с косичкой и такой восхитительной волшебной рукой, умеющей говорить на разные голоса…

А он уселся у окна, завернулся в тонкий плед и мгновенно уснул, еще до того, как самолет разогнался и взмыл, — он всегда засыпал в полете. Эпизод со змеей и кроликом был всего лишь возможностью проверить на свежем зрителе некую идею.

Он никогда не заискивал перед детьми и вообще мало обращал на них внимания. В своей жизни он любил только одного ребенка — ту, уже взрослую девочку, что выздоравливала сейчас в иерусалимской клинике. Именно в состоянии начальной ремиссии она имела обыкновение строчить ему гневные окончательные письма.

* * *

Привычно минуя гулкую толкотню зала прибытия, он выбрался наружу, в царство шершавого белого камня, все обнявшего — все, кроме разве что неба, вокруг обставшего: стены, ступени, тротуары, бордюры вкруг волосато-лакированных стволов могучих пальм — в шумливую теплынь приморской полосы.

Всегда неожиданным — особенно после сирых европейских небес — был именно этот горячий свет, эти синие ломти слепящего неба меж бетонными перекрытиями огромного нового терминала.

Водитель первой из вереницы маршруток на Иерусалим что-то крикнул ему, кивнув туда, где, оттопырив фалды задних дверец, стоял белый мини-автобус в ожидании багажа пассажиров. Но он лишь молча поднял ладонь: не сейчас, друг.

Выйдя на открытое пространство, откуда просматривались хвосты самолетов, гривки взъерошенных пальм и дельфиньи взмывы автострад, он достал из кармана куртки мобильный телефон, футляр с очками и клочок важнейшей бумаги. Нацепив на орлиный нос круглую металлическую оправу, что сразу придало его облику нарочитое сходство с каким-то кукольным персонажем, он ребром ногтя натыкал на клавиатуре номер с бумажки и замер с припаянным к уху мобильником, хищно вытянув подбородок, устремив бледно-серые, неизвестно кого и о чем умоляющие глаза в неразличимую отсюда инстанцию…

…где возникли и томительно поплыли гудки…

Теперь надо внимательно читать записанные русскими буквами смешные слова, не споткнуться бы. Ага: вот кудрявый женский голосок, служебное сочетание безразличия с предупредительностью.

— Бокер тов! — старательно прочитал он по бумаж­ке, щурясь. — Левакеш доктор Горелик, бвакаша…

Голос приветливо обронил картавое словцо и отпал. Ну и язык: бок в каше, рыгал Кеша, ква-ква…

Что ж он там телепается-то, господи!.. Наконец трубку взяли.

— Борька, я тут… — глухо проговорил он: мобильник у виска, локоть отставлен — банкрот в ожидании последней вести, после которой спускают курок. И — горло захлестнуло, закашлялся…

Тот молчал, выжидая. Ну да, недоволен доктор Горелик, недоволен. И предупреждал… А иди ты к черту!

— Рановато, — буркнул знакомый до печенок голос.

— Не могу больше, — отозвался он. — Нет сил.

Оба умолкли. Доктор вздохнул и повторил, словно бы размышляя:

— Ранова-а-то… — и спохватился: — Ладно. Чего уж сейчас-то… Поезжай ко мне, ключ — где обычно. Пошуруй насчет жратвы, а я вернусь ближе к вечеру, и мы все обмозгу…

— Нет! — раздраженно перебил тот. — Я сейчас же еду за ней!

Сердце спотыкалось каждые два-три шага, словно бы нащупывая, куда ступить, и тяжело, с оттяжкой било в оба виска.

— Подготовь ее к выписке, пожалуйста.

…Маршрутка на крутом повороте слегка накренилась, на две-три секунды пугающе замешкалась над кипарисовыми пиками лесистого ущелья и стала взбираться все выше, в Иерусалимские горы. День сегодня выходил мглисто-солнечным, голубым, акварельным. На дальних холмах разлилось кисельное опаловое озеро, в беспокойном движении которого то обнажался каскад черепичных крыш, то, бликуя окнами, выныривала кукольно-белая группка домов на хвойном темени горы, то разверзалась меж двух туманных склонов извилисто-синяя рана глубокой долины, торопливо затягиваясь таким же длинным жемчужным облаком…

Как обычно, это напомнило ему сахалинские сопки, в окружении которых притулился на берегу Татарского пролива его родной городок Томари, Томариора по-японски.

Так он назвал одну из лучших своих тростевых кукол — Томариора: нежное бледное лицо, плавный жест, слишком длинные по отношению к маске, тонкие пальцы и фантастическая подвижность узких черных глаз — за счет игры света при скупых поворотах головы. Хороший номер: розовый дым лепестков облетающей сакуры; изящество и завершенность пластической мысли…

Вдруг он подумал: вероятно, в этих горах, с их божественной игрой ближних и дальних планов, c их обетованием вечного света, никогда не прискучит жить. Видит ли она эти горы из окна своей палаты, или окно выходит на здешнюю белокаменную стену, в какой-нибудь кошачий двор с мусорными баками?..

От автобусной станции он взял такси, также старательно зачитав водителю адрес по бумажке. Никак не мог запомнить ни слова из этого махристого и шершавого и одновременно петлей скользящего языка, хотя Борька уверял, что язык простой, математически логичный. Впрочем, он вообще был не способен к языкам, а те фразы на псевдоиностранных наречиях, что вылетали у него по ходу представлений, были результатом таинственной утробной способности, которую она считала бесовской.

На проходной пропустили немедленно, лишь только он буркнул имя Бориса, — видимо, тот распорядился.

Потом пережидал в коридоре, увешанном пенистыми водопадами и росистыми склонами, на которых произрастали положительные эмоции в виде желто-лиловых ирисов, бурный разговор за дверью кабинета. Внутри, похоже, отчаянно ругались на повышенных тонах, но, когда дверь распахнулась, оттуда вывалились двое в халатах, с улыбками на бородатых разбойничьих лицах. Он опять подумал: ну и ну, вот язык, вот децибелы…

— Я думал, тут драка … — сказал он, входя в ка­би­нет.

— Да нет, — отозвался блаженно-заплаканный доктор Горелик, поднимаясь из кресла во весь свой кавалергардский рост. — Тут Давид смешную историю рассказывал…

Он опять всхлипнул от смеха, взметнув свои роскошные чернобурковые брови и отирая огромными ладонями слезы на усах. В детстве у смешливого Борьки от хохота просто текло из глаз и носа, как при сильной простуде, и бабушка специально вкладывала в карман его школьной курточки не один, а два наглаженных платка.

— Они с женой вчера вернулись из отпуска, в Ницце отдыхали. Ну, в субботу вышли пройтись по бульвару… Люди религиозные, субботу блюдут строго: выходя из дому, вынимают из карманов деньги и все мирское, дабы не осквернить святость дня. Гуляли себе по верхней Ницце — благодать, тишина, богатые особняки. Потом — черт дернул — спустились вниз, на Английскую набережную… — И снова доктор зашелся нежным голубиным смехом, и опять слеза покатилась к усам. Он достал платок из кармана халата, протрубил великолепную руладу, дирижируя бровями.

— Ох, прости, Петька, тебе не до этого… но жутко смешно! Короче: там то ли демонстрация, то ли карнавал — что-то кипучее. Какие-то полуголые люди в желтых и синих париках, машины с разноцветными флажками. Толпа, музыка, вопли… Минут через пять только доперли, что это гей-парад. И тут с крыши какой-то машины спрыгивает дикое существо неизвестного пола, бросается к Давиду и сует ему что-то в руку. Когда тот очнулся и глянул — оказалось, презерватив…

Большое веснушчатое лицо доктора расплылось в извиняющейся улыбке:

— Это дико смешно, понимаешь: святая суббота… и возвышенный Давид с презервативом в руке.

— Да. Смешно… — Тот криво усмехнулся, глядя куда-то в окно, где из будки охранника по пояс высунулся черно-глянцевый парень в оранжевой кепке, пластикой разговорчивых рук похожий на куклу Балтасара, последнего из тройки рождественских волхвов, тоже — черного и в оранжевой чалме. Он водил его в театре «Ангелы и куклы» в первые месяцы жизни в Праге.

Волхв-охранник возбужденно переговаривался с водителем легковушки за решетчатыми воротами, и невозможно опять-таки было понять — ругаются они или просто обмениваются новостями.

— Ты распорядился? Ее сейчас приведут?

Борис вздохнул и сказал:

— Сядь, зануда… Можешь ты присесть на пять минут?

Когда тот послушно и неловко примостился боком на широкий кожаный борт массивного кресла, Борис зашел ему за спину, обхватил ручищами жесткие плечи и принялся месить их, разминать, приговаривая:

— Сиди… сиди! Зажатый весь, не мышцы, а гаечный ключ. Сам давно психом стал… Примчался, гад, кто тебя звал? Я тебя предупреждал, а? Я доктор или кто? Сиди, не дергайся! Вот вызову полицию, скажу — в моем же кабинете на меня маньяк напал, законную мою супругу увозит…

— Но ты правда распорядился? — беспокойно спросил тот, оглядываясь через плечо.

Доктор Горелик обошел стол, сел в свое кресло. С минуту молча без улыбки смотрел на друга.

— Петруша… — наконец проговорил он мягко (и в этот момент ужасно напомнил даже не отца своего, на которого был чрезвычайно похож, а бабушку Веру Леопольдовну, великого гинеколога, легенду роддома на улице Щорса в городе Львове. Та тоже основательно усаживалась, когда приступала к «толковой беседе» с внуком. В этом что-то от ее профессии было: словно вот сейчас, с минуты на минуту покажется головка ребенка, и только от врача зависит, каким образом та появится на свет божий — естественным путем или щипцами придется тащить). — Ну что ты, что? В первый раз, что ли? Все ж идет хорошо, она так уверенно выходит из обострения…

— Знаю! — перебил тот и передернул плечами. — Уже получил от нее три письма, все — проклинающие.

— Ну, видишь. Еще каких-нибудь три, ну, четыре недели… Понимаю, ты до ручки дошел, но сам вспомни: последняя ее ремиссия длилась года два, верно? Срок приличный…

— Слушай, — нетерпеливо произнес тот, хмурясь и явно перемогаясь, как в болезни. — Пусть уже ее приведут, а? У нас днем рейс в Эйлат, я снял на две ночи номер в «Голден-бич».

— Ишь ты! — одобрение бровями, чуть озадаченное: — «Голден бич». Ни больше ни меньше!

— Там сезонные скидки…

— Ну, а дальше что? Прага?

— Нет, Самара… — И заторопился: — Понимаешь, тетка у нас померла. Единственная ее родственница, сестра матери. Бездетная… То есть была дочь, но на мотоцикле разбилась, вместе с кавалером, давно уже… Теперь вот Вися померла. Там квартира, вот что. Ее же можно продать?

— Наверное, — Борис пожал плечами. — Я уже совсем не понимаю, что там у них можно, чего нельзя.

— Это бы нас здорово поддержало.

Доктор потянулся к телефону, снял трубку и что-то в нее проговорил…

— Пересядь вон туда, в угол, — распорядился он, — не сразу увидит… — И вздохнул: — Каждый раз это наблюдать, можно самому рехнуться.

Второе кресло стояло в углу под вешалкой, и, распахнувшись, дверь становилась ширмой для того, кто в кресле сидел. А если еще укрыться гигантским уютным плащом доктора Горелика, закутаться в него, закуклиться… забыть вдруг и навсегда — зачем приехал: ее забыть. Вот радость-то, вот свобода… Черта с два! Все последние мучительные недели он мечтал об этих вот минутах: как ее приведут и, еще не замеченный, он увидит трогательную и будто неуверенную фигурку в двух шагах от себя.

Из-за этой субтильности никто никогда не давал ей ее возраста.

Шаги в коридоре… На слух-то идет кто-то один, и грузный, но его это с толку не собьет: она с детства ступала бесшумно — такими воробьиными шажками шествуют по сцене марионетки.

И разом дверь отпахнулась, и под гортанный приветственный рокот заглянувшей и тут же восвояси потопавшей по коридору медсестры в контражуре окна вспыхнул горячей медью куст воздушных волос: неопалимая купина моя… С рюкзаком на плече, в джинсах и тонком бежевом свитерке — в том, в чем он привез ее сюда в августе, — она стояла к нему спиной: ювелирная работа небесного механика, вся, от затылка до кроссовок, свершенная единым движением гениальной руки.

Как всегда после долгой разлуки, он был потрясен удивительно малым — метр сорок восемь — ростом: как ты хрупка, моя любовь… И тут как тут — услужливым детским кошмаром, из-под шершавой ладони Глупой Баси, которая пыталась закрыть ему глаза, заслонить мальчика от картины смерти, — взметнулась в памяти синяя простыня над телом, ничком лежащим на «брукивке» мостовой. И две живые, длинные пурпурные пряди, словно отбившись от медного стада волос, весело струились в весеннем ручейке вдоль тро­туара…

— Ну, привет, Лиза! — воскликнул доктор Горелик с ненатуральным энтузиазмом. — Я смотрю, ты молодцом, м-м-м? Премного тобой доволен…

Как ты хрупка, моя любовь… Скинь же рюкзак, он оттянул плечико.

Она скинула рюкзак на пол, подалась к столу и, опершись о него обеими ладонями, оживленно заго­во­рила:

— Да, Боря, знаешь, я совершенно уже здорова. И даю тебе слово, что… видишь ли, я чувствую, я просто уверена, что смогу жить одна… Ты ведь сам говорил, что у меня абсолютно самостоятельное мышление…

— Лиза… — бормотнул доктор, вдруг заинтересованно подавшись к экрану компьютера, вздыхая и поводя своими, отдельно и широко живущими на лице бровями (никогда не умел притворяться, как не умел в школе списывать на контрольных). — Лиза ты моя, Лизонька…

— И ты был прав! — с каким-то веселым напором продолжала она, поминутно касаясь беспокойными пальцами предметов на полированной столешнице — бронзовой плошки со скрепками, степлера, сувенирного плясуна-хасида с приподнятой коленкой, — то выстраивая их в ровную линию, то движением указательного пальца опять расталкивая порознь. — Прав был, что начинать надо с места в карьер, все отрезав! Я все отсекла в своей жизни, Боря, не оглядываясь назад, ничего не боясь. Я теперь внутренне свободна, полностью от него свободна! Я уже не марионетка, которую можно…

И тут, перехватив беспомощный взгляд Бориса, направленный поверх ее головы в дальний угол комнаты, мгновенно обернулась.

Засим последовала бурная, рывками произведенная мизансцена: двое мужчин, как по команде, вскочили, и только сачков не хватало в их руках, чтобы прихлопнуть заметавшуюся пунктиром бабочку. Впрочем, все продолжалось не более пяти секунд.

Она молча опустилась на стул, закрыла лицо ладо­нями и так застыла.

— Лиза… — Доктор Горелик, пунцовый, несчастный, обошел стол и осторожно тронул ее сведенные судорогой, детские по виду плечи. — Ты же умница и все сама понимаешь… Ну-ну, Лиза, пожалуйста, не стынь так ужасно! Ты сама знаешь, что необходим период э-м-м… адаптации. Есть же и бытовые обстоятельства, Лиза! С ними надо считаться. Человек не может жить вне социума, в воздухе, нигде… Ты уже выздоровела, это правда, и… все хорошо, и все, поверь мне, будет просто отлично… Но пока, сама понимаешь… ты же умница… Петя только временно — вдумайся, — вре-мен-но… ну, просто в качестве э-м-м… дружеского плеча…

Тот, в качестве дружеского плеча, с помертвевшим костистым лицом, с пульсирующей ямой под ребрами, пустыми глазами глядел в окно, где под управлением дары приносящей руки черного волхва-охранника медленно пятилась в сторону решетка автоматических ворот, пропуская на территорию больницы машину-амбуланс…

Он знал, что эти первые минуты будут именно такими: ее оголенная беспомощная ненависть; его, как ни крути, оголенное беспомощное насилие. Всегда готовился к этим проклятым минутам — и никогда не бывал к ним готов.

* * *

Всю дорогу до Эйлата он внешне оставался невозмутим, меланхолично посвистывал, иногда обращался к ней с каким-нибудь незначимым вопросом:

— Ты хочешь у окна или?..

Она, само собой, не отвечала.

Это нормально, твердил он себе, все как в прошлый раз. Надеялся на Эйлат — прогнозы обещали там райскую синь и румяные горы — и уповал на отель, за который, при всех их сезонных благодеяниях, выложил ослепительные деньги.

Пока долетели, пока вселились в роскошный до оторопи номер на девятом этаже, с балконом на колыхание длинных огней в воде залива, на желто-голубое электрическое марево такой близкой Акабы, — уже стемнело…

Они спустились и молча поужинали в китайском ресторане в двух шагах от моря, среди губасто ощеренных, в лакированной чешуе, комнатных драконов, расставленных по всему периметру зала. Она долго штудировала меню и затем минут пятнадцать пытала официанта — коренастого, вполне натурального с виду китайца (вероятно, все же таиландца) — на предмет состава соусов. Она всегда неплохо щебетала и по-французски и по-английски: отцово наследие.

В конце концов заказала себе неудобопроизносимое нечто. Он же под учтивым взглядом непроницаемых глаз буркнул «ай ту», после чего пытался вилкой совладать с кисло-сладкими стручками, смешанными с кусочками острого куриного мяса. Есть совсем не хотелось, хотя в последний раз он ел — вернее, выпил водки из пластикового стаканчика — ночью, в самолете. И знал, что есть не сможет до тех пор, пока…

После ужина прошлись — она впереди, он следом — по веселой, бестолково и тесно заставленной лотками и лавками торговой части набережной, где ветер приценивался к развешанным повсюду цветастым шароварам, блескучим шарфикам и длинным нитям лукаво тренькающих колокольцев. Прошествовали по холке голландского мостка над каналом, в черной воде которого огненным зигзагом качалась вереница огней ближайшего отеля; потолкались меж стеллажами книжного магазина «Стемацкий», куда она неожиданно устремилась (хороший признак!) и минут десять, склонив к плечу свой полыхающий сноп кудрей, читала, шевеля губами, названия книг в русском отделе (три полки завезенной сюда мелкой пестрой плотвы российского развода). Он поторопился спросить: «Ты бы хотела какую-ни?..» — ошибка, ошибка! — она молча повернулась и направилась к выходу; он за ней…

В отдалении гигантская вышка какого-то увеселительного аттракциона швыряла в черное небо огненный шар, истекающий упоительным девичьим визгом.

Она все молчала, но, украдкой бросая взгляд на ее озаренный светом витрин и фонарей профиль витражного ангела, он с надеждой подмечал, как чуть поддаются губы, углубляя крошечный шрам в левом углу рта, как слегка округляется подбородок, оживленней блестят ее горчично-медовые глаза… А когда приблизились к аттракциону и внутри освещенного шара увидели смешно задравшую обе ноги девушку в солдатской форме, она оглянулась на него, не сдержав улыбки, и он посмел улыбнуться ей в ответ…

В отель вернулись к десяти, и еще выпили в гостиничном баре какой-то тягучий ликер (как же здесь, черт подери, все дорого!); наконец вошли в стеклянный цилиндр бесшумного лифта и поплыли вверх, стремительно, будто во сне, нанизывая прозрачные этажи один на другой. Затем по бесконечной ковровой тиши коридора, вдоль дрожащего — на черных горах — хрустального облака огней дошли до нужной двери, и — вот он, в подводном свете полусонных торшеров, их огромный аквариум с заливистой стеной во всю ширь балкона, с великолепной, хирургически белой ванной комнатой. Браво, Петрушка!

Пока она плескалась в душе (сложная полифония тугого напора воды, шепотливо журчащих струй, последних вздохов замирающей капели, наконец, жужжания фена; на мгновение даже почудилось легкое мурлыкание?.. нет, ошибся, не торопись, это за стенкой или с соседнего балкона), он распеленал белейшую арктическую постель с двумя огромными айсбергами подушек, разделся, расплел косичку, взбодрив пятерней густые черные с яркой проседью патлы, и тем самым преобразился в совершенного уже индейца, тем более что, полуобнаженный, в старой советской майке и трусах, он странным образом утратил жилистую щуплость, обнаружив неожиданно развитые мышцы подбористого хищного тела.

Присев на кровать, достал из рюкзака свой вечный планшет с эскизами и чертежами, на минуту задумавшись, стоит ли сейчас вытаскивать перед ней все это хозяйство. И решил: ничего страшного, не думает же она, что он сменил ремесло. Пусть все будет как обычно. Доктор Горелик сказал: пусть все как обычно. Кстати, разыскивая карандаш в неисчислимых карманах рюкзака, он наткнулся на пять свернутых трубочкой стодолларовых бумажек, которые Борька умудрился втиснуть в коробку с ее таблетками лития. Ах, Борька…

Он вспомнил, как тот суетился, провожая их до ворот: добрый доктор Айболит, великан, не знающий, куда деть самого себя; похлопывал Петю по спине мягким кулачищем, как бы стараясь выправить его сутулость, и возмущенно дурашливо бубнил:

— Увозят! Законную мою супругу умыкают, а?! — и Лиза ни разу не обернулась.

…Наконец вышла — в этом огромном махровом халате (а ей любой был бы велик), с белой чалмой на голове. Подобрав полы обеими руками и все же косолапо на них наступая, она — привет, Маленький Мук! — прошлепала на балкон и долго неподвижно там стояла, сложив тонкие, в широченных рукавах, руки на перилах, как старательная школьница за партой. Разглядывала черную ширь воды с дымчато-гранатовыми созвездьями яхт и кораблей и безалаберно кружащую толпу на променаде. Там веселье только начиналось. Они же оба, невольники гастрольных галер, всю жизнь привыкли укладываться не позже одиннадцати.

Вернувшись в номер, она остановилась перед ним — он уже лежал в постели, нацепив на острый нос нелепые круглые очки и сосредоточенно чиркая что-то на листе в планшете, — стянула с головы полотенце, мгновенно пыхнув карминным жаром в топке ошалелого торшера, и с чеканной ненавистью произнесла, впервые к нему обращаясь:

— Только посмей до меня дотронуться!

Молчание. Он смахнул резиновые крошки с листа на котором в поисках лучшей двигательной функции разрабатывал принципиально новую механику локтевого узла марионетки, и ответил несколько даже рас­сеянно:

— Ну что ты, детка… Ляг, а то озябнешь.

В обоих висках по-прежнему бухал изнурительный молот. И, кажется, черт побери, он забыл свои таблетки от давления. Ничего, ничего… Собственно, сегодня он ни на что и не надеялся. И вообще, все так прекрасно, что даже верится с трудом.

Минут сорок он еще пытался работать, впервые за много недель ощущая слева блаженное присутствие туго завернутого махрового кокона с огнисто мерцавшей при любом повороте головы копной волос и тонким, выставленным наружу коленом. Замерзнет, простудится… Молчать! Лежи, лежи, Петрушка, лежи смирно, и когда-нибудь тебе воздастся, старый олух.

Наконец потянулся к выключателю — как все удобно здесь устроено! — и разом погасил комнату, высветлив черненое серебро залива за балконом…

В пульсирующем сумраке из глубин отеля, откуда-то с нижней палубы, текла прерывистая — сквозь шумы набережной, звон посуды в ресторане и поминутные всплески женского смеха — струйка музыки, едва достигая их отворенного балкона.

Вальяжными шажками прошелся туда-сюда контрабас, будто некий толстяк, смешно приседая, непременно хотел кого-то рассмешить. Ему скороговоркой уличной шпаны монотонно поддакивало банджо, а толстяк все пыжился, отдувался и пытался острить, откалывая кренделя потешными синкопами; банджо смешливо прыскало густыми пучками аккордов, и, вперебивку с истомно флиртующей гитарой и голосисто взмывающей скрипкой, все сливалось в простодушный старый фокстротик и уносилось в море, к невидимым отсюда яхтам…

Он лежал, заложив за голову руки, прислушиваясь к миру за балконом, к неслышному утробному шороху залива, понемногу внутренне стихая, хотя и продолжая длить в себе настороженное, тревожно-мучительное счастье… Лежал, поблескивая в лунной полутьме литыми мускулами, — привычно отдельный, как вышелушенный плод каштана, — и не двинулся, когда она зашевелилась, высвобождаясь из халата — во сне? нет, он ни минуты не сомневался, что она бодрствует, — и юркнула под одеяло, перекатилась там, обдав его накопленным теплом, оказавшись вдруг совсем рядом (лежать, пес!), — хотя по просторам этой величественной кровати можно было кататься на велосипеде…

Все его мышцы, все мысли и несчастные нервы натянулись до того предела, когда впору надсадным блаженным воплем выдавить из себя фонтан накопленной боли… И в эту как раз минуту он почувствовал ее горячую ладонь на своем напряженном бедре. Эта ладонь, словно бы удивляясь странной находке, решила основательней прощупать границы предмета…

«Соскучилась, подумал он, соскучилась, но ты не шевелись, не шевелись… не ше…» — и не вынес пытки, подался к ней всем телом, робко встретил ее руку, переплел пальцы…

В следующий миг хлесткая оплеуха, довольно грандиозная для столь маленькой руки, сотрясла его звон­кую голову.

— Не сметь!!! — крикнула она. — Белоглазая сволочь!!! — и зарыдала так отчаянно и страшно, что если б соседи не коротали этот час в кабачках и барах набережной, кто-то из них обязательно позвонил бы в полицию. И, между прочим, такое уже бывало…

Он вскочил и первым делом затворил балконную дверь; и пока она исходила безутешными горестными рыданиями, молча метался по номеру, пережидая этот непременный этап возвращения, который вообще-то ожидал не сегодня, но, видно, уж она так соскучилась, так соскучилась, моя бедная! Да и слишком многое сегодня на нее навалилось, слишком быстрая смена декораций — из больничной палаты в эти дворцовые покои… Может, это его очередная ошибка, может, стоило снять скромную комнату в недорогом пансионе? И почему он, идиот собачий, никогда не чувствует ее настроения?!

Когда наконец она стихла, забившись под одеяло, он подкрался, присел рядом с ней на кровать и долго так сидел, задумчиво сутулясь, зажав ладони между колен, все еще не решаясь прилечь по другую сторону от сбитого хребтом одеяла…

Внизу по-прежнему наяривал квартет; ребята честно отбывали свою халтуру до глубокой ночи. Играли хорошо, со вкусом и некоторым даже изыском составив программу из джазовой музыки тридцатых-сороковых, и звучала, все-таки звучала в этих мелодиях теплая, наивная и грустная надежда: еще немного, еще чуток перетерпеть, и все наладится! Завтра все будет иначе… Солнце, ветерок, море-лодочки… купальник купим… какое-нибудь колечко, что там еще?

Вдруг — после долгой паузы, когда он решил, что музыканты уже получили расчет на сегодня и, присев к крайнему столику, накладывают в тарелки салаты, — вспыхнул, улыбнулся и поплыл родной мотивчик «Минорного свинга» Джанго Рейнхардта, вбитый, вбуравленный в каждую клеточку его тела… Еще бы: он сотни раз протанцевал под него свой номер с Эллис… Да-да: эти несколько ритмичных и задорных тактов вступления, в продолжение которых — во фраке, в бальных лаковых туфлях — он успевал выскользнуть на сцену и подхватить ее, одиноко сидящую в кресле.

И тогда начиналось: под марципановые ужимки скрипочки и суховатые удары банджо вступает основная мелодия: тара-рара-рура-рира-а-а… и — умп-умп-умп-умп! — отдувается контрабас, и до самой перебивки, до терпкого скрипичного взмыва: джу-диду-джи-джа-джу-джи-джа-а-а-а! — Эллис двигается вот тут, под его правой рукою, багряный сноп ее кудрей щекочет его щеку… оп! — перехват — четыре шага влево — перехват и — оп! — снова перехват — четыре вправо, и пошли-пошли-пошли, моя крошка, синхронно: нога к ноге, вправо-влево, вправо-влево, резко всем корпусом — резче, резче! Оп! Тара-рара-рури-рира-а-а… А теперь ты как томный шелковый лоскут на моей руке: плыви под меланхоличный проигрыш гитары и скрипки, плыви, плыви… только огненные кудри, свесившись с локтя, колышутся и вьются, и змеятся, как по течению ручья…

Он не обратил внимания, как сам уже взмыл с постели, и плывет, и колышется в полнотелом сумраке ночи — правая рука, обнимая тонкую спину невидимой партнерши, согнута в локте, левая умоляюще протянута — и плывет, и плывет сквозь насмешливо-чувственный лабиринт «Минорного свинга»…

Он протанцовывал сложный контрапункт мельчайших движений; искусные его пальцы наизусть перебирали все рычажки и кнопки, при помощи которых извлекались томные жесты отсутствующей сейчас малютки Эллис, — так вызывают духов из царства тьмы. Его позвоночник, шея, чуткие плечи, кисти рук и ступни ног знали назубок каждый сантиметр ритмического рисунка этого сложного и упоительного танца, которому аплодировала публика во многих залах мира; он кружился и перехватывал, и, выпятив подбородок, бросал на левый локоть невесомую хрупкую тень, то устремляясь вперед, то останавливаясь как вкопанный, то хищно склоняясь над ней, то прижимая ее к груди… И все это совершал абсолютно автоматически, как если б, задумавшись, шел по знакомой улице, не отдавая отчета в направлении и цели пути, не слыша даже собственных шагов. Если бы движения его оставляли в воздухе след, то&

Джош Айело. Книга Хипстера

Отрывок из книги

О книге Джоша Айело «Книга Хипстера»

Предисловие

Атлас-определитель городского хипстера представляет собой отчет о полевых исследованиях, не имеющих себе равных не только в данной области знаний, но, возможно, и вообще в современной науке. Социальные антропологи вроде меня с нетерпением предвкушали выход последней книги Айелло. Как и следовало ожидать, рукопись стала результатом титанического труда, работы всей жизни, и первым фундаментальным исследованием в области прикладной хипстерологии — пособием, которое будет полезно как профессионалу, так и любителю.

В мае 1989 года, будучи студентом университета Темпл, Филадельфия, я услыхал о появлении нового молодежного движения, быстро завоевывавшего популярность. Помимо названия «гранж», об этих людях тогда было известно лишь то, что их жизнь отличается пристрастием к слегка чересчур депрессивным стихам, фланелевым рубашкам и энциклопедическим знаниям о поп-культуре (вплоть до самых незначительных мелочей). Отчаянно нуждаясь в теме для научного исследования, я решил попробовать во всем этом разобраться.

Вскоре я уже топтал улочки Сиэтла. Поскольку погружение в атмосферу субкультуры является ключом к пониманию наших хипстеров, шанс своими глазами увидеть их в естественной среде обитания и проникнуться глубоким смыслом происходящего представлялся весьма существенным. Рядом с одним из местных отделений Армии Спасения, которое, по многочисленным свидетельствам, являлось меккой для этих созданий, я обнаружил небольшое кафе «Java’Tude». Там я и засел, приготовившись наблюдать и записывать. Пока бармен наливал мне кофе по-домашнему, я заметил рядом с ним парня, который готовил латте, украдкой изучая обстановку поверх кофе-машины. Это был Джош Айелло.

За пару лет до этого Айелло выступал моим напарником на одном симпозиуме в Бостонском университете. Хотя нашу яркую совместную защиту оценили весьма высоко, председатель симпозиума нашел неприемлемыми явно бунтарские методы работы Айелло. Резкость критики этого подлинного динозавра науки лишь укрепила меня во мнении, что Айелло — настоящий пионер своего дела.

Позднее в тот судьбоносный вечер в Сиэтле мы с Айелло встретились еще раз — инкогнито, чтобы не нарушать выстроенную им здесь легенду. Он только что обнаружил сообщество, состоящее из мирно сосуществующих хипстеров, принадлежащих преимущественно к видам гранжеры и литераторы. Пока Джош описывал мне нюансы своей излюбленной тактики наблюдения, я сидел как громом пораженный.

К 1990 году, когда внешне мирный симбиоз представителей этих двух видов перестал быть столь мирным, Айелло был уже на шаг впереди, заранее предсказав обреченность их союза. В своей книге «Отвязнее тебя», изданной дождливым летом 1991 года, он провел подробный анализ диверсий, тайных склок и подковерных войн за власть, завершившихся окончательным утверждением доминирующего вида. Пророческая глубина этого исследования стала очевидной лишь спустя годы, когда все местные культовые тошниловки легли под корпорации фастфуда, а гранж потерял своего Элвиса.

А потом Джош исчез. Прошло десять лет, за которые научное сообщество, потерявшее надежду на выход второй книги, нашло себе пристанище в бесконечном пережевывании ключевой работы Айелло, эссе под названием «Индивидуальность в загоне: Сюзи прокалывает пупок». Поэтому тем прошлогодним осенним вечером, когда в дверь позвонили, я решил, что это пожаловал мальчишка-разносчик (кстати, тридцативосьмилетний) со свежей газетой. Но за дверью, радостно вытирая ноги о мою воскресную «Нью-Йорк таймс», стоял насквозь промокший доктор Айелло. В сумке у него лежала рукопись этой самой книги.

Мы уселись у камина, и Айелло, как всегда неотразимый, рассказал, потягивая бренди, где он за это время побывал и что повидал…

Доктор естественных наук, заслуженный профессор хипстерологии государственного университета Калифорнии Уильям Гриффит

Альфа-самки

Stepfordia promisculoris

Внешний вид: черные брюки в обтяжку или джинсы с низкой талией; обтягивающие футболки.

Аксессуары: сумочки «Fendi», «Louis Vuitton» или «Gucci».

Прическа: неизменно ухоженная.

Особенности речи: непрестанная визгливая болтовня.

Как и у их аналогов мужского пола, выходцев из студенческих братств (см. Homoeroticum misogynystica), взрослая жизнь альфа-самок формируется под влиянием своего рода «внутриутробнго периода», через которое каждая особь проходит во время обучения в колледже или университете. Особенностью данного вида является невероятное чутье на новые модные тенденции. При этом выглядят альфа-самки вполне обычно: джинсы с низкой талией, которые они носят сегодня, — прямой аналог обтягивающих брюк, модных в прошлом сезоне. Значительную часть своего времени и сил альфа-самки тратят на то, чтобы всегда оставаться буферами (и это не каламбур) между высокой модой и реальностью. Проще говоря, именно им (по их собственному убеждению) суждено решать, кто и что должен носить. К счастью, «последний писк» практически без задержек можно отследить через Интернет (например, на www.dailycandy.com). Тем же способом приобретаются и кое-какие новики, причем часто за вполне разумную цену.

Стадность

Врожденный стадный инстинкт, давно подавленный большинством видов хипстеров, не относящихся к семейству КОЛЛЕКТИВУС, — основная движущая сила альфа-самок в их стремлении всегда жить по принципам толпы. В их мотивации общеизвестная привлекательность принципа «вместе мы сила» сливается с непреодолимой тягой и в университете придерживаться «кучкования», к которому они так привыкли в школе. К счастью, особый инстинктивный крик о помощи, у которого есть даже свое особенное название — «рашинг» (Комплекс испытаний, который каждый претендент должен пройти, чтобы в конце концов попасть в студенческую организацию.), гарантирует каждой особи бесперебойную общественную жизнь, избавляя от хлопотной и изнурительной обязанности куда-то ходить и по-настоящему «встречаться с людьми». Обычно в ходе рашинга отсеиваются только самые кондовые дуры. Их судьба — вечное одиночество, конец которому способны положить лишь смерть или выпуск с отличием.

Процесс рашинга каждая стая проводит чуть по-своему, однако он неизменно включает хоровое пение, приглушенный свет, зажженные свечи, разговоры по душам о жизни, алкоголь, черные наряды и жесткие оценки. Подобные многоступенчатые состязания, по сути своей аналогичные торгам на рабском рынке, обычно превращаются в ожесточенное соревнование в духе отборочных игр чемпионата мира по футболу.

Брачные игры

Обычно альфа-самкам диктуют правила игры в плане сексуальных отношений их собственные соседки по общежитию, они же «сестры». Определяющая поведение логика примерно такова: «Раз уж тут все друг с другом спят, то чем я хуже?» Самая неразборчивая в связях девушка из сестринства всегда может сказать себе: «Ну, по крайней мере, я не так распутна, как Джеки». В самых запущенных случаях добрые самаритяне приносят в девичьи общежития целые ящики презервативов.

Запутанную схему сексуальных девиаций и запретов, которых придерживаются альфа-самки, могут проиллюстрировать два приведенных ниже противоречия.

1. Хотя все считают альфа-самок милыми, вменяемыми, очаровательными и вполне обычными девушками, которым суждено стать отличными женами и матерями, представительницы этого вида ведут себя в миллионы раз разнузданнее, чем женские особи любых других, внешне более агрессивных видов (см. «Панки», «Бутч / фэм», «Готы»).

2. Внешние проявления сексуальности альфа-самок не идут ни в какое сравнение с тем, что «сестрички» позволяют себе за закрытыми дверями. Вот пример обычной ситуации: девушке делают выговор за танцы топлесс, а за ее возражения в духе «Но Сюзи, Кимми и Лекси вчера устроили групповушку с теми ребятами из „Фи-гамма“, и им ничего за это не было!» ее исключают из сестринства.

Кульминацией замысловатых брачных танцев вида (представляющих собой тонкую комбинацию алкоголя, ошибочных суждений и низкой самооценки) является утренняя попытка особи заплетающимся шагом добраться домой. Это действо носит название «Путь стыда».

В некоторых случаях альфа-самки связывают себя социальными обязательствами с некими мужчинами, не принадлежащими к видам семейства КОЛЛЕКТИВУС. Однако бывает это чрезвычайно редко и встречается, в основном, в консервативных южных штатах.

Пост-университетская миграция

Окончив колледж или университет, альфа-самки обычно выбирают один из двух путей: немедленный переезд в пригород, сопровождающийся браком, или временный переезд в крупный город с целью сделать карьеру. Учитывая неутолимый аппетит альфа-самок ко всякого рода сводничеству, первый вариант зачастую оказывается более предпочтительным. Кухня, дружеские посиделки, вечеринки на дому и прочие радости быта служат хорошим прикрытием простому желанию постоянно быть с кем-то, поэтому подобные вещи и царят в мечтах молоденьких девушек о счастливом браке. Священным Граалем для любой университетской свахи являются печально знаменитые вечеринки «Обвиняй сестер». Ниже приведено описание одной из таких вечеринок, полученное от одной из непосредственных участниц (назовем ее Крисси).

«„Обвиняй сестер“ — такое мясо! Смысл в том, чтобы пригласить парней, к которым на обычных вечеринках девчонка даже подойти боится. Делается это так: сестры тянут жребий с именами друг друга, и для той, чье имя тебе выпало, ты и подбираешь парня. Пусть мне, например, выпала Тиффани. Я ее спрашиваю: „С кем ты хочешь замутить?“ Она дает мне список, а потом я иду к этим парням. Иногда приглашаешь одного, иногда — несколько (чтобы были запасные варианты). Потом все идут на вечеринку, и там девушки притворяются, что они типа в шоке — „надо же, Том Смит пришел сюда ради меня!“, и все такое, хотя любому известно, что они фотками этих парней все тумбочки в общаге обклеили. Зато, если что-то не срослось, можно обвинять сестер».

Учитывая годы усилий, которые альфа-самки тратят на попытки реализоваться на сексуальном поприще, немудрено, что после выпуска они готовы немедленно повыскакивать за своих университетских кавалеров.

«Не пропадай!» в буквальном смысле

Несмотря на отсутствие у альфа-самок физической нужды постоянно находиться в лоне сестринства, значительная часть их социокультурной активности прямо или косвенно связана со сравнением своего нынешнего положения с тем, что было в школе. В частности, они стараются быть в курсе всего, что творится в их альма матер, а кроме того, альфа-самки одержимы разного рода «встречами выпускников». Они постоянно пишут письма и лично отправляют их всем персонам, принадлежащим к особому кругу посвященных их сестринства. Любопытно, что альфа-самки часто обсуждают, кого принять в сестринство по окончании рашинга в этом году, а кого с позором отвергнуть, и стараются следить за всеми сокурсниками, вне зависимости от того, кто в какой части света сейчас находится. Альфа-самки городского типа сублимируют тягу к школьным приключениям при помощи разного рода рекламных акций на вечеринках, в ходе которых скидки предлагаются тем, кто больше выпьет, или тем, кто придет в обтягивающей футболке.

Главным поводом встретиться с сестрами в жизни альфа-самок являются, конечно же, свадьбы. Эти фантастические, эпохальные события представляют собой кульминацию лихорадочной охоты на мужей и являются заслуженной наградой за все одинокие бессонные ночи, проведенные подготовке к этому главному событию жизни.

Общность мышления

Стая всегда едина, инакомыслящих в ней не любят и не церемонятся с ними. Альфа-самки зашли по этому пути настолько далеко, что разработали даже целый список кодов (На основе греческого алфавита, по аналогии с названиями студенческих братств по заглавным греческим буквам.), которыми обозначают тех, кто предпочитает жить по-своему: к примеру, «проклятые индивидуалисты» — «[Π]-[Ι]» («Пи-йота»). В истории хипстеров это первый случай официального объявления бойкота любой независимой мысли.

Кошачьи бои

Альфа-самки возвели рукопашный бой в ранг настоящего искусства. В этом мире манерных тычков и пощечин каждая особь, которая отсутствует в данный момент, может с легкостью стать объектом шуточек и насмешек — от ироничных до вполне похабных. Стервозность здесь часто проявляется в весьма элегантных формах: конкретную особь определяют не по имени (его могут даже и не знать), а по ее «подвигам» (например, «Смотри, вон девчонка, которая замутила одновременно с преподом и парнем из „Тета-альфа“»). Больше того: в угоду эволюции, одарившей данный вид любовью к лаконизму, альфа-самки именам предпочитают различные прозвища, вроде бессмертного «морда лошадиная».

Места обитания

У хипстеров данного вида напрочь отсутствуют какие-либо собственные увлечения, поэтому альфа-самки обычно встречаются там, где предпочитают проводить досуг их мужские половинки.

Нью-Йорк, штат Нью-Йорк

«Club At Turtle Bay» (47-я Восточная улица, 236). В этой провинциальной копии «Зверинца» (Ностальгическая комедия о колледже с участием Джеймса Белуши.) любая может гарантированно склеить мужика. Уйти отсюда «ни разу не отдохнув» — это не только неслыханно, но еще и очень-очень стыдно. Даже вон та уродина, на которую и слепой не польстится, сегодня уйдет не одна. «Джим говорит, у нее сиськи обвислые». — «Вот потаскуха!»

«Sutton Place», (Вторая авеню, 1015). Три этажа отстоя на деле являются клубом, оформленным в духе университетских гулянок. Здесь есть зал для курящих, где всегда полно гадких, кашляющих, но таких милых парней. Диджеи ставят классику вроде «той песни с выпускного, помнишь?». По телику постоянно крутят спорт, а прелестная площадка на крыше идеальна для того, чтобы слинять туда, когда толпа внизу станет совсем уж невыносимой. Реально громкая музыка заставляет мужчин буквально лезть языком в ухо своим партнершам, а еда «на вкус чуть лучше спермы».

Филадельфия, штат Пенсильвания

«Chemistry Nightspot» (Мэйн-стрит, 4100). Надевайте свою самую похабную одежду, потому что в этом танцевальном клубе все девчонки ого-го! А ведь кроме них здесь полно парней, которые учатся на доктора, а заодно и спортзалом не брезгуют. Готовьтесь делать ставки и помните, что здесь, конечно, бейсболки не в ходу, но «вот бы он надел такую на нашем втором свидании». Местные утверждают, что эта девка за стойкой думает, будто она красотка.

Вашингтон, округ Колумбия

«Carpool» (Фейрфакс-драйв, 4000, Арлингтон). Подъезжайте на своей «хонде» прямо к этому бильярдному бару, оформленному в автомобильной тематике. Местным здесь все напоминает «то путешествие, помнишь, на первом курсе, когда мы катались в Саванну на День Святого Патрика». С красавцами в отпадных маечках от «Abercrombie» приятно пофлиртовать между партиями в дартс, хотя настоящий кайф тут — барбекю, пиво и музыкальный автомат «с моей песней с выпускного».

Корпоративные хипстеры (хипстеры-на-полставки)

Trendidia nocturnum

Внешний вид: мускулистые, крепко сбитые. Одеваются так же, как альтернативщики или инди-рокеры: джинсы; модные мокасины; тупоносые туфли; винтажные сорочки; облегающие футболки из плотной ткани синего, серого или черного цвета.

Аксессуары: очки (в помещении и на улице); яркие головные уборы.

Раскраска: татуировки, редко — пирсинг.

Особенности речи: возбужденная, неумолкающая болтовня.

Ключевым признаком данного вида хипстеров является способность оставаться на самом острие модных тенденций и в то же самое время стойко держаться корпоративных ценностей. Хипстеры-на-полставки не знают себе равных в искусстве притворства и мимикрии. Неподготовленный наблюдатель может классифицировать одного и того же корпоративного хипстера как представителя совершенно разных видов, причем каждый раз в подлинности оценки не будет ни тени сомнения. Эту уловку корпоративные хипстеры оттачивают годами, не жалея ни энергии, ни, самое главное, денег, так что здесь они настоящие эксперты.

Свой стильный образ жизни такие хипстеры финансируют из средств, которые получают, занимаясь совершенно не творческой, а зачастую просто нудной работой. В итоге они легко могут себе позволить все те товары и услуги, которые недоступны хипстерам настоящим — то есть тем, кому наши корпоративные хамелеоны пытаются подражать. Как и альтернативщикам (см. Nervanum slackerius), корпоративным хипстерам стало заметно проще жить, когда изобрели веб-дизайн — профессию, которая позволяет им работать на корпорацию, но при этом чувствовать себя творческими натурами или даже птицами вольного полета (если веб-дизайнер трудится удаленно).

Подобно туристам в двух противоположных мирах — мире корпораций и мире хипстеров, — эти особи по-настоящему не принадлежат ни одному из миров. У них нет ни таланта, ни смелости, необходимых для того, чтобы сделать карьеру в мире искусства. При этом они не желают расставаться с иллюзиями по поводу собственной креативности, что не дает им нормально вписаться в офисную жизнь. В результате разум их пребывает в совершенно жалком состоянии: мрачные мысли, разброд и полнейшая каша. И на клубных вечеринках, и на корпоративных мероприятиях они могут быть невероятно занудными.

Хипстеры этого вида могут по желанию превращаться из офисного планктона в полноценного хипстера. Эксперты сходятся во мнении, что превращение обычно происходит между шестью и полседьмого вечера, но в реальности никто и никогда не наблюдал этого явления воочию.

Самоопределение

Как уже было сказано выше, данный вид принадлежит к царству хипстеров, поскольку его представители исповедуют идеи, присущие полноценным хипстерам разных видов. Обычно в хипстерском обличьи наши хамелеоны становятся не слишком яркими персонами — альтернативщиками, диджеями, инди-рокерами или непризнанными художниками. Но бывалого наблюдателя так просто не обмануть! Ниже приведен ряд примет, которые позволят даже новичкам отличить правду от одной из ролей.

  1. Любовь к выходным — такая же сильная, как и у выходцев из студенческих братств (см. Homoeroticum misogynystica).
  2. Склонность к саморекламе и щедрость на унылые как бы творческие идеи (например, советы по поводу того, какие темы стоит раскрывать в своем творчестве писателям).
  3. Неспособность уловить порог использования аксессуаров, перешагнув который, настоящий хипстер начинает выглядеть неестественно.
  4. Стремление всегда оставлять за собой последнее слово, вне зависимости от степени знакомства с темой (особенно если речь идет о политике, урбанизации, инфраструктуре, кино и так далее).
  5. Постоянное самокопание и вытекающие из него объяснения тех или иных поступков (к примеру, составление списка причин, из-за которых они решили не уходить с работы, чтобы реализовать себя в искусстве).
  6. Громкий, даже трубный голос.
  7. Мускулатура.
  8. Неспособность идти на компромисс.

Брачные игры

Чтобы захомутать подходящую особь женского пола (Данный вид практически полностью состоит из особей мужского пола. Возможно, существуют и корпоративные хипстерши, но официальных свидетельств их существования у нас пока нет.), корпоративные хипстеры забрасывают сети в потоки юных, лишенных творческой жилки карьеристок. Часто едва оправившиеся от университетских отношений, карьеристки представляют собой идеальную мишень — их легко обмануть сравнительно не-братским (отличным от выходцев из студенческих братств) поведением, например, закружив в водовороте возмутительно шикарных и освежающе интересных свиданий. Ужины в ресторане, концерты на открытом воздухе, прогулки по музеям, навевающие ассоциации с Пигмалионом, и тому подобные уловки работают практически без осечки — для девушек это настоящий рай после безумной череды спортивных баров, пьянок и утреннего бодуна после этих самых пьянок.

Места обитания

Днем корпоративных хипстеров проще всего застать в каком-нибудь густонаселенном заведении, где можно пообедать. Правда, в этой среде их практически невозможно отличить от обычных офисных служащих.

По вечерам же эти ребята бывают только в проверенных, ультрамодных местах. Выбирая досуг, они с поистине религиозным пылом шерстят путеводители по развлечениям (вроде журнала «Тайм-аут»), а также различные хипстерские СМИ (к примеру, издание «VICE»). Чтобы привлечь внимание данных особей, заведение должно быть официально и безоговорочно признано самым крутым и хипстерским.

Нью-Йорк, штат Нью-Йорк

«Diner» (Бродвей, 85, Бруклин). «Запиши на корпоративный счет», — требуют завсегдатаи этой горячей точки, попутно извиняясь, что появились так поздно — жуткие проблемы с поездом. Скорее надевайте свою новую рубашку как от старой кадетской формы, а затем набрасывайтесь на бургеры — лучшие в центре. Выкурите сигу-другую, и не забудьте попотчевать товарищей свежими преданиями «из моих будущих мемуаров». Будьте уверены, почти все оценят вашу попытку узурпировать внимание, хотя кое-кто, конечно, и расстроится, что «меня вот так взяли и заткнули».

«Void» (Мерсер-стрит, 16). Спокойное местечко. Здесь достаточно темно, чтобы принародно полапать подружку. А по ходу дела ей можно растолковать суть экспериментального видео, которое крутят на огромном, «больше, чем мое эго», экране. Кое-кто подумывает начать снимать кино, но основная масса посетителей настроена просто немного погонять в «Pac-man» или покритиковать диджея, прежде чем свалить отсюда на поиски полночных суши-баров.

Бостон, штат Массачусетс

«Enormous Room» (Массачусетс-авеню, 567, Кембридж). Это похожее на чердак место, «уютнее кресла „Aeron“ у меня в кабинете», отлично подходит для того, чтобы немного выпустить пар после особенно отвратного совещания или переосмыслить кое-какие слабейшие работы Абеля Феррары. Местные обожают здешние перформансы, хотя некоторым кажется, что «я даже в студенческой труппе круче выступал».

Кафе «Delux» (Чендлер-стрит, 100). «Я бывал здесь с той француженкой из колледжа», — утверждают мерзкие клиенты этого бара-ресторана. Да, «полагаю, это место мне подходит», — по крайней мере, «здесь определенно лучше, чем в том клоповнике, куда вы, парни, хотели меня затащить». Еда здесь, хоть и прекрасна на вкус, порой напоминает кормежку в загородном клубе предков. Подача, тем не менее, всегда на высоте, поскольку здешний шеф изобретателен, как игра на понижение или покупка фьючерсов.

Леонид Юзефович. Самодержец пустыни

Вступление к книге

О книге Леонида Юзефовича «Самодержец пустыни»

Это новый, переработанный и расширенный вариант
книги, изданной в 1993 году, а законченной еще тремя
годами раньше. Я исправил имевшиеся в первом издании ошибки, но наверняка допустил другие, потому что
не ошибаются лишь те, кто повторяет общеизвестное. Здесь много новых фактов, значительная часть которых почерпнута мной из
материалов, опубликованных С. Л. Кузьминым («Барон Унгерн
в документах и мемуарах»; «Легендарный барон: неизвестные
страницы Гражданской войны»; оба издания — М., КМК, 2004), но
гораздо больше наблюдений, толкований и аналогий. Шире, чем
прежде, я использовал слухи, легенды, устные рассказы и письма людей, чьи предки или родственники оказались втянутыми в
монгольскую эпопею барона, и хотя их достоверность часто сомнительна, дух времени они выражают не менее ярко, чем документы. Тут я следовал за Геродотом, говорившим, что его долг —
передавать все, о чем рассказывают, но верить всему он не обязан.
Я пытался пристальнее взглянуть на самого Унгерна, но еще внимательнее — на мир, в котором он жил, и на людей, так или иначе
с ним связанных. В этом, наверное, главное отличие нового издания от предыдущего.

За семнадцать лет, прошедших после выхода моей книги,
и отчасти, может быть, благодаря ей «кровавый барон» сделался
популярной фигурой. Как всякий персонаж массовой культуры,
он приобрел лоск, но сильно потерял в объеме. Так проще иметь с ним дело. Ныне это кумир левых и правых радикалов, герой
бульварных романов, комиксов, компьютерных игр и диковатых
политических сект, объявляющих его своим предтечей. Когда-то
я смотрел на него как на побежденного в неравном бою, теперь он
взирает на нас с высоты своей посмертной победы и славы.
Как и раньше, я старался быть объективным, но объективность всегда ограничена личностью наблюдателя. Делать вид, будто я остался прежним, нелепо, за последние два десятилетия все
мы стали другими людьми. Я не хочу сказать, что вместе с нами
изменилось и прошлое, хотя это совсем не так глупо, как может
показаться, но чем дальше оно отодвигается от нас, тем больше
может сказать о настоящем — не потому, что похоже на него, а потому, что в нем яснее проступает вечное.

Л. Юзефович

Летом 1971 года, ровно через полвека после того,
как остзейский барон, русский генерал, монгольский князь и муж китайской принцессы
Роман Федорович Унгерн-Штернберг был взят
в плен и расстрелян, я услышал о том, что он,
оказывается, до сих пор жив. Мне рассказал об этом пастух
Больжи из бурятского улуса Эрхирик неподалеку от Улан-Удэ. Там наша мотострелковая рота с приданным ей взводом «пятьдесятчетверок» проводила выездные тактические
занятия. Мы отрабатывали приемы танкового десанта. Двумя годами раньше, во время боев на Даманском, китайцы из
ручных гранатометов поджигали двигавшиеся на них танки,
и теперь в порядке эксперимента на нас обкатывали новую
тактику, не отраженную в полевом уставе. Мы должны были
идти в атаку не вслед за танками, как обычно, не под защитой их брони, а впереди, беззащитные, чтобы расчищать им
путь, автоматным огнем уничтожая китайских гранатометчиков. Я в ту пору носил лейтенантские погоны, так что о
разумности самой идеи судить не мне. К счастью, ни нам,
ни кому-то другому не пришлось на деле проверить ее эффективность. Китайскому театру военных действий не суждено было открыться, но мы тогда этого еще не знали.
В улусе имелась небольшая откормочная ферма. Больжи состоял при ней пастухом и каждое утро выгонял телят к
речке, вблизи которой мы занимались. Маленький, как и его
монгольская лошадка, издали он напоминал ребенка верхом
на пони, хотя ему было, думаю, никак не меньше пятидесяти, из-под черной шляпы с узкими полями виднелся густой
жесткий бобрик седины на затылке. Волосы казались ослепительно белыми по сравнению с коричневой морщинистой шеей. Шляпу и брезентовый плащ Больжи не снимал
даже днем, в самую жару.

Иногда, пока телята паслись у реки, он оставлял их и
выходил к дороге полюбоваться нашими маневрами. Однажды я принес ему котелок с супом. Угощение было охотно принято. В котелке над перловой жижей с ломтиками
картофеля возвышалась баранья кость в красноватых разводах казенного жира. Первым делом Больжи объел с нее
мясо и лишь потом взялся за ложку, попутно объяснив мне,
почему военный человек должен есть суп именно в такой
последовательности: «Вдруг бой? Бах-бах! Все бросай, вперед! А ты самое главное не съел». По тону чувствовалось,
что это правило выведено из его личного опыта, а не взято в
сокровищнице народной мудрости, откуда он потом щедро
черпал другие свои советы.

В следующие дни, если Больжи не показывался у дороги во время обеденного перерыва, я отправлялся к нему
сам. Обычно он сидел на берегу, но не лицом к реке, как сел
бы любой европеец, а спиной. При этом в глазах его заметно было выражение, с каким мы смотрим на текучую воду
или языки огня в костре, словно степь с дрожащими над
ней струями раскаленного воздуха казалась ему наполненной тем же таинственным вечным движением, волнующим и одновременно убаюкивающим. Под рукой у него всегда
были две вещи — термос с чаем и выпущенный местным издательством роман В. Яна «Чингисхан» в переводе на бурятский язык.

Я не помню, о чем мы говорили, когда Больжи вдруг
сказал, что хочет подарить мне сберегающий от пуль амулет-гay, который в настоящем бою нужно будет положить в нагрудный карман гимнастерки или повесить на шею. Впрочем, я так его и не получил. Обещание не стоило принимать
всерьез; оно было не более чем способом выразить мне дружеские чувства, что не накладывало на говорившего никаких обязательств. Однако назвать это заведомой ложью я
бы не рискнул. Для Больжи намерение важно было само по
себе, задуманное доброе дело не обращалось от неисполнения в свою противоположность и не ложилось грехом на
душу. Просто в тот момент ему захотелось сказать мне что-нибудь приятное, а он не придумал ничего лучшего, как посулить этот амулет.

Подчеркивая не столько ценность подарка, сколько
значение минуты, он сообщил мне, что такой же гау носил
на себе барон Унгерн, поэтому его не могли убить. Я удивился: как же не могли, если расстреляли? В ответ сказано
было как о чем-то само собой разумеющемся и всем давно
известном: нет, он жив, живет в Америке. Затем с несколько меньшей степенью уверенности Больжи добавил, что
Унгерн — родной брат Мао Цзэдуна, «вот почему Америка
решила дружить с Китаем».

Имелись в виду планы Вашингтона, до сих пор считавшего Тайвань единственным китайским государством, признать КНР и установить с ней дипломатические отношения.
Это можно было истолковать как капитуляцию Белого дома
перед реалиями эпохи, но с нашей стороны законного злорадства не наблюдалось. Газеты скупо и без каких-либо комментариев, что тогда случалось нечасто, писали о предполагаемых поставках в Китай американской военной техники.
Популярный анекдот о том, как в китайском генеральном
штабе обсуждают план наступления на северного соседа
(«Сначала пустим миллион, потом еще миллион, потом танки». — «Как? Все сразу?» — «Нет, сперва один, после — другой».), грозил утратить свою актуальность. Впрочем, и без
того все опасались фанатизма китайских солдат. Говорили,
что ни на Даманском, ни под Семипалатинском они не сдавались в плен. Об этом рассказывали со смесью уважения и
собственного превосходства — как о чем-то таком, чем мы
тоже могли бы обладать и обладали когда-то, но отбросили
во имя новых, высших ценностей. Очень похоже Больжи
рассуждал о шамане из соседнего улуса. За ним безусловно признавались определенные способности, не доступные
ламам из Иволгинского дацана, в то же время сам факт их
существования не возвышал этого человека, напротив — отодвигал его далеко вниз по социальной лестнице.

Говорили, что китайцы стреляют из АКМ с точностью
снайперской винтовки, что они необычайно выносливы,
что на дневном рационе, состоящем из горсточки риса, пехотинцы преодолевают в сутки чуть ли не по сотне километров. По слухам, территория к северу от Пекина изрезана бесчисленными линиями траншей, причем подземные
бункеры так велики, что вмещают целые батальоны, и так
тщательно замаскированы, что мы будем оставлять их у себя
за спиной и постоянно драться в окружении. Успокаивали
только рассказы о нашем секретном оружии для борьбы с
миллионными фанатичными толпами, о превращенных в
неприступные крепости пограничных сопках, где под слоем дерна и зарослями багульника скрыты в бетонных отсеках смертоносные установки с ласковыми, как у тайфунов,
именами («Василек»). Впрочем, толком никто ничего не знал. На последних полосах газет Мао Цзэдун фигурировал как персонаж одного бесконечного анекдота, между тем
в Забайкалье перебрасывались мотострелковые и танковые
дивизии из упраздненного Одесского военного округа.

Из китайских торговцев, содержателей номеров, искателей женьшеня и огородников, которые наводнили Сибирь
в начале ХХ столетия, из сотен тысяч голодных землекопов
послевоенных лет нигде не осталось ни души. Они исчезли
как-то вдруг, все разом; уехали, побросав своих русских жен,
повинуясь не доступному нашим ушам, как ультразвук, далекому и властному зову. Казалось, шпионить было некому,
тем не менее мы почему-то были убеждены, что в Пекине
знают о нас все. Некоторые считали шпионами бурят и монголов или подозревали в них переодетых китайцев. Когда я
прибыл в часть по направлению из штаба округа, дежурный
офицер сказал мне: «Ну, брат, повезло тебе. У нас такой
полк, такой полк! Сам Мао Цзэдун всех наших офицеров
знает поименно». Самое смешное, что я этому поверил.

Поверить, что Унгерн и Мао Цзэдун — родные братья,
при всей моей тогдашней наивности я не мог, но волновала
сама возможность связать их друг с другом, а следовательно,
и с самим собой, пребывающим в том же географическом
пространстве. Лишь позднее я понял, что Больжи вспомнил про Унгерна не случайно. В то время должны были
ожить старые легенды о нем и появиться новые. В монгольских и забайкальских степях никогда не забывали его
имени, и что бы ни говорилось тогда и потом о причинах
нашего конфликта с Китаем, в иррациональной атмосфере
этого противостояния безумный барон просто не мог не
воскреснуть.

К тому же для него это было не впервые. В Монголии
он стал героем не казенного, а настоящего мифа, существом
почти сверхъестественным, способным совершать невозможное, умирать и возрождаться. Да и к северу от эфемерной государственной границы между СССР и МНР невероятные истории о его чудесном спасении рассказывали
задолго до моей встречи с Больжи. Наступал подходящий
момент, и он вставал из своей безвестной могилы в Новосибирске, давно затерянной под фундаментами городских
новостроек.

Унгерн — фигура локальная, если судить по арене и результатам его деятельности, порождение конкретного времени и места. Однако если оценивать его по идеям, имевшим мало общего с идеологией Белого движения; если
учитывать, что его планы простирались до переустройства
всего существующего миропорядка, а средства соответствовали целям, это явление совсем иного масштаба.

Одним из первых в ХХ столетии он прошел тот древний путь, на котором странствующий рыцарь неизбежно
становится бродячим убийцей, мечтатель — палачом, мистик — доктринером. На этом пути человек, стремящийся
вернуть на землю золотой век, возвращает даже не медный,
а каменный.

Впрочем, ни в эту, ни в любую другую схему Унгерн
целиком не укладывается. В нем можно увидеть фанатичного борца с большевизмом, евразийца в седле, бунтаря
эпохи модерна, провозвестника грядущих глобальных столкновений Востока и Запада, предтечу фашизма, создателя
одной из кровавых утопий XX века, кондотьера-философа
или самоучку, опьяненного грубыми вытяжками великих
идей, рыцаря традиции или одного из тех мелких тиранов,
что вырастают на развалинах великих империй, но под каким бы углом ни смотреть, остается нечто ускользающее от
самого пристального взгляда. Фигура Унгерна до сих пор
окружена мифами и кажется загадочной, но его тайна скрыта не столько в нем, сколько в нас самих, мечущихся между
желанием восхищаться героем и чувством вины перед его
жертвами; между надеждой на то, что добро приходит в мир
путями зла, и нашим опытом, говорящим о тщетности этой
надежды; между утраченной верой в человека и преклонением перед величием его дел; наконец, между неприятием
нового мирового порядка и пугающим ощущением близости архаических стихий, в любой момент готовых прорвать
тонкий слой современной цивилизации. Есть известный
соблазн в балансе на грани восторга, страха и отвращения;
отсюда, может быть, наш острый и болезненный интерес к
этому человеку.

Купить книгу на Озоне

Мэри-Энн Шафер, Анни Бэрроуз. Клуб любителей книг и пирогов из картофельных очистков

Отрывок из романа

О книге Мэри-Энн Шафер и Анни Бэрроуз «Клуб любителей книг и пирогов из картофельных очистков»

Джулиет — Сидни

8 января 1946 года

Сидни Старку, издателю

Стивенс энд Старк Лтд.

Площадь Сент-Джеймс,

Лондон S.W.1

Англия

Дорогой Сидни!

Сьюзан Скотт просто прелесть. Мы с ней продали больше сорока экземпляров книжки, что само по себе очень здорово, но главное счастье здесь — еда. Сьюзан ухитрилась раздобыть по карточкам сахарную пудру и настоящие яйца и сделала меренги. Если все наши литературные ланчи будут проходить на столь же высоком уровне, я не возражаю против турне по стране. Как думаешь, щедрые комиссионные вдохновят ее на сливочное масло? Попробуем? Деньги вычтешь из моего гонорара.

Теперь о грустном. Ты спрашивал, как продвигается работа над новой книжкой. Сидни — никак!

А ведь поначалу «Слабости британцев» так много обещали. «Общество по борьбе с возвеличиванием английского зайчика»… По идее, тут можно строчить тоннами. Я нашла снимок: марш профсоюза крысоморов по Окфорд-стрит; плакаты: «Долой Беатрикс Поттер!» Но, кроме заглавия, что здесь еще напишешь? Буквально ничего.

Я передумала заниматься этой книгой — и голова и сердце против. Как ни дорога мне (была) Иззи Бикерстафф, она себя исчерпала. Надоело числиться в юмористках. Разумется, вызвать у читателя смех — хотя бы легонькое хи-хи — для журналиста в военное время дело великое, но… у меня что-то больше не получается смотреть на мир с горних высот, а без этого, бог свидетель, смешного не сотворишь.

Впрочем, я рада, что «Иззи Бикерстафф идет на войну» приносит «Стивенс энд Старк» денежки. На совести все же легче — учитывая фиаско с биографией Энн Бронте.

Огромное спасибо за все,

с любовью,

Джулиет

P.S. Я сейчас читаю письма миссис Монтегю. Знаешь, что это чудовище написало Джейн Карлейль?

«Милочка Джейн, у каждого из нас есть дар свыше. Вам, как никому, удаются постскриптумы». Искренне надеюсь, что Джейн свыше на нее плюнула.

Сидни — Джулиет

10 января 1946 года

Мисс Джулиет Эштон

Глиб-плейс 23

Челси

Лондон

Дорогая Джулиет!

Поздравляю! По словам Сьюзан, на ланче публика потянулась к тебе, точно алкоголик к бутылке, поэтому перестань волноваться о турне. Нисколько не сомневаюсь, что на следующей неделе тебя ждет оглушительный успех. Я прекрасно помню, как блистательно восемнадцать лет назад ты исполнила «Песнь пастушка в долине унижений», и с тех пор знаю: ты умеешь одним легким движением заставить аудиторию оцепенеть. Маленький совет: возможно, на сей раз по окончании представления не стоит бросать книгу в зал.

Сьюзан спит и видит протащить тебя по всем книжным магазинам от Бата до Йоркшира. А Софи, конечно, мечтает заманить в Шотландию. Я же на это отвечаю — наинуднейшим голосом истинного старшего брата: «Поживем — увидим». Понимаю, она очень по тебе соскучилась, но у «Стивенс энд Старк» нет морального права принимать во внимание подобные аргументы.

Я только что получил отчет по продажам «Иззи» в Лондоне и ближних графствах — цифры впечатляющие. Опять же, поздравляю!

Не переживай из-за «Слабостей»; если энтузиазм угас, лучше сейчас, чем через полгода писанины. С вульгарной — коммерческой — точки зрения идея была привлекательна, но тема, согласен, дохловата. Ты обязательно придумаешь что-то еще — то, что тебе понравится.

Поужинаем до твоего отъезда? Скажи когда.

С любовью,

Сидни

P.S. Ты тоже мастер постскриптумов.

Джулиет — Сидни

11 января 1946 года

Дорогой Сидни!

С удовольствием — где-нибудь на реке? Хочу устриц, шампанского и ростбиф, если будут; если нет, сойдет курица. Я счастлива, что «Иззи» хорошо продается. Может, ехать в турне уже не надо?

Кстати, поскольку мой скромный успех — заслуга твоя и «Стивенс энд Старк», я угощаю.

С любовью,

Джулиет

P.S. Я бросила «Пастушка» не в зал — в преподавательницу риторики. Хотела бросить к ногам, но промахнулась.

Джулиет — Софи Стречен

12 января 1946 года

Миссис Александр Стречен

Феочен-фарм близ Оубен

Аргилл

Дорогая Софи!

Мне безумно хочется тебя видеть, но я в данный момент не я, а бездумный безвольный механизм. По приказу Сидни мне надо ехать в Бат, Колчестер, Лидз и еще какие-то дебри — сейчас не вспомню какие, — поэтому взять и слинять в Шотландию просто невозможно. Сидни насупит брови — сощурит глаза — и будет гневаться. А ты знаешь, как ужасно он гневается.

Как здорово было бы улизнуть в деревню, к тебе. Ведь ты бы меня баловала? Разрешила бы поваляться на диване? Подоткнула одеяльце, принесла чаю. Александр не станет возражать против постоянной оккупации дивана? Ты говорила, он человек терпеливый, но такое не всякий вынесет.

И почему мне грустно? Надо радоваться возможности читать «Иззи» вслух перед зачарованной публикой. Ты знаешь, до чего я люблю беседовать о книгах и как обожаю комплименты. Мне бы трепетать от восторга, а я хожу мрачная — мрачнее, чем во время войны. Все, решительно все кругом разрушено, Софи: дороги, дома, люди. Особенно люди.

Думаю, это у меня последствия вчерашнего званого ужина. Еда, естественно, была чудовищна, но иного я не ждала. Доконали гости — на редкость тоскливое собрание. Говорили о бомбежках и голоде. Помнишь Сару Моркрофт? Я ее встретила: гусиная кожа, кости и кроваво-красная помада. А была ведь хорошенькая…. сохла еще по типу, который ездил верхом и потом поступил в Кембридж. Так вот, тип отсутствовал; Сара замужем за серолицым доктором. Он щелкает языком всякий раз перед тем, как что-то сказать. Однако и доктор — истинный герой романа по сравнению с господином, доставшимся в пару мне, причем только оттого, что он холостяк — видимо, последний на земле… Ужас, какая я зануда и нытик!

Честно, Софи, со мной что-то не в порядке. Мужчины, которые мне попадаются, невыносимы. Вероятно, надо занизить стандарты — не до серощекого щелкуна, конечно, но чуть-чуть. Главное, тут даже не война виновата — с мужчинами мне всегда не везло.

Неужели печник из Св. Суизина так и останется моей единственной настоящей любовью? Вряд ли — все-таки мы ни разу не разговаривали… Зато моя страсть не омрачена разочарованием. А его черные кудри? За печником, если помнишь, последовал «год поэтов». Сидни все хихикает надо мной, а ведь сам нас знакомил. Следующим шел бедняга Эдриан. Не стану в сотый раз пересказывать печальную повесть, но, Софи, Софи — что со мной не так? Я слишком разборчива? Но нельзя же выходить замуж просто ради замужества. Жизнь с тем, с кем нельзя поговорить, а тем более помолчать — худшее из одиночеств.

Письмо получилось противное, нудное, скучное. Ты наверняка вздохнула с облегчением — ура, она в Шотландию не приедет. А я, может, еще приеду — моя судьба в руках Сидни.

Поцелуй от меня Доминика и передай, что на днях я видела крысу — здоровенную, ростом с терьера.

Привет Александру,

с любовью,

Джулиет

Доуси Адамс — Джулиет
о-в Гернси, Нормандские острова

12 января 1946 года

Мисс Джулиет Эштон

Оукли-стрит 81

Челси

Лондон S.W. 3

Дорогая мисс Эштон!

Мое имя — Доуси Адамс. Я живу на острове Гернси в приходе Сент-Мартин, на собственной ферме. О Вас я узнал из книги. Она когда-то принадлежала Вам — «Избранные сочинения Элии». Автора в реальной жизни звали Чарльз Лэм . А Ваши фамилия и адрес указаны изнутри на обложке.

Скажу просто — я обожаю Чарльза Лэма. Моя книжка называется «Избранное», вот я и думаю: значит, он написал еще. Хотелось бы почитать. Но на Гернси, хотя немцы уже ушли, книжные лавки закрыты.

Можно попросить Вас об одолжении? Не сообщите ли название и адрес какого-нибудь книжного магазина в Лондоне? Я бы по почте заказал сочинения Чарльза Лэма. Также хорошо бы узнать, издана ли его биография. Если да, хотелось бы достать. Мысли у мистера Лэма яркие, забавные, но жизнь, похоже, была не сахар.

Он смешил меня даже во время фашистской оккупации. Особенно рассказ про жареную свинью. Наш клуб любителей книги и пирогов из картофельных очисток тоже появился благодаря жареной свинье, которую пришлось прятать от немцев, и от этого мистер Лэм стал нам еще ближе.

Неприятно Вас беспокоить, но еще неприятней — ничего не узнать о нем, ведь из-за его книжки он стал мне как друг.

Надеюсь, что не очень потревожил,

Доуси Адамс

P.S. Одна моя знакомая, миссис Моджери, купила памфлет, тоже когда-то принадлежавший Вам. Он называется: «Горел ли куст? Апология Моисея и десяти заповедей». Ей понравилась Ваша заметка на полях: «Слово Господне или способ управлять толпой???» Вы уже решили, что именно?

Джулия — Доуси

15 января 1946 года

М-ру Доуси Адамсу

Ле Воларен

Ля Буви

Сент-Мартинс, Гернси

Дорогой мистер Адамс!

Я больше не живу на Оукли-стрит, но чрезвычайно рада, что Ваше письмо нашло меня, а моя книжка — Вас. Мне было поистине горестно расставаться с «Избранными сочинениями Илии». Являясь счастливой обладательницей двух экземпляров, я одновременно нуждалась в свободном пространстве на книжных полках, однако при продаже все равно чувствовала себя предательницей. Ваше письмо пролило бальзам на мою кровоточащую совесть.

Интересно знать, как «Сочинения» добрались до Гернси? Может, у книг есть особый инстинкт, который позволяет отыскивать идеального читателя? Замечательно, если так.

Для меня рыться на полках книжных магазинов — высшее наслаждение. Поэтому, едва прочитав Ваше послание, я моментально отправилась к «Хастингу и сыновьям», куда хожу много лет и где непременно обнаруживается та единственная книга, что была мне нужна — плюс еще три, о необходимости которых я не подозревала. Мистер Хастингс уяснил, что Вам необходим экземпляр рядового издания «Новых сочинений Элии» в хорошем состоянии. Мистер Хастингс отправит его бандеролью (с приложением квитанции). Он очень обрадовался, узнав, что Вы являетесь почитателем Чарльза Лэма, и сказал, что лучшая его биография написана Е. В. Лукасом, и обещал ее разыскать, но на это может потребоваться некоторое время.

А пока, полагаю, Вы не станете возражать против маленького подарка от меня самой. Это из его «Избранных писем» и, по-моему, говорит о Лэме больше самой подробной биографии. E. В. Лукас наверняка слишком академичен и вряд ли приводит в своем произведении мой любимый отрывок из Лэма:

Бум-бум-бум, трах-тах-тах,

Вжик-вжик-вжик, та-ра-рах!

Я, конечно, приду — покарайте меня.

Слишком много я выпил за эти два дня.

Моя совесть почти что издохла,

Даже вера в Бога засохла.

Вы найдете это в «Письмах» на стр. 244 — мое первое знакомство с Лэмом. Стыдно признаться, но книгу я купила лишь потому, что читала где-то про некого Лэма, который навещал в тюрьме своего друга Ли Ханта — тот сидел за клевету на принца Уэльского.

Лэм вместе с Хантом выкрасили потолок камеры под голубое небо с белыми облаками, а после нарисовали на стене шпалеру роз. Позже я узнала, что Лэм кроме всего прочего помогал семье Ханта деньгами, хотя сам был нищ как церковная крыса. И выучил младшую дочь Ханта наизусть читать «Отче наш» — задом наперед. О таком человеке, естественно, хочется знать все.

Вот что мне нравится в чтении: одна-единственная деталька в повествовании заставляет взяться за другую книгу, а крохотная деталька в ней — за третью… Бесконечная геометрическая прогрессия — рожденная погоней за удовольствием.

Красное пятно на обложке, напоминающее кровь — это кровь. Я неосторожно обошлась с ножом для бумаг. Прилагаемая открытка — репродукция портрета Лэма кисти его друга Уильяма Хэзлитта.

Если у Вас есть время на переписку, не могли бы Вы ответить на несколько вопросов? А именно, на три. Почему жареную свинью потребовалось прятать? Как из-за нее возник литературный клуб? И самое любопытное: что за пирог из картофельных очисток — и почему он фигурирует в названии клуба?

Я снимаю квартиру по адресу Глиб-плейс 23, Челси, Лондон S.W.3.

Мою квартиру на Оукли-стрит разбомбило в 1945-м, и я все еще по ней скучаю. Там было чудесно — из трех окон вид на Темзу. Знаю: счастье, что мне вообще удалось найти в Лондоне квартиру, но, видите ли, я скорее нытик, чем оптимист. Однако рада, что охота за «Илией» привела Вас ко мне.

Искренне Ваша,

Джулиет Эштон

P.S. Насчет Моисея я так и не решила — до сих пор мучаюсь.

Купить книгу на Озоне

Лена Миро. Мальвина и Скотина

Глава из романа

О книге Лены Миро «Мальвина и Скотина»

Вопреки моим надеждам, субботнее утро не выдалось томным. Как только я залегла в ванну и приготовилась полистать Vogue, потягивая прохладное белое вино и покуривая ментоловые сигареты, мой покой был бесцеремонно нарушен долгим и требовательным звонком в домофон. Relax, just ignore it, сказала я сама себе, размазывая по лицу витаминную маску. В эту секунду к вою домофона присоединился трезвон мобильника. На экране высветилась надпись: МАМА ВИКА. Господи, ну, почему некоторые люди (особенно мамы) никак не могут понять, что час дня субботы — это еще раннее утро — время, когда организм только-только начинает выходить из дремотного состояния, а, значит, особенно подвержен стрессам!

— Привет! Спишь, что ли? — подозрительно спросила мама.

— Ну что ты! Кто ж спит в час дня! — деланно рассмеялась я.

— Тогда почему не открываешь? У меня уже палец устал на домофон жать!

— Ой, а я и не знала, что это ты жмешь. Секунду! — ангельским голосом пропела я, по-солдатски выпрыгивая из ванны.

И пока Вика поднималась в квартиру, мне удалось эквилибристическим образом совершить ряд следующих действий:

  1. выдернуть пробку из ванной,
  2. смыть сигарету в унитазе,
  3. вылить вино в раковину,
  4. закинуть бокал, бутылку и пепельницу в корзину с грязным бельем,
  5. выдавить в рот немного зубной пасты,
  6. включить в ванной вытяжку,
  7. набросить на разобранную кровать покрывало, а на себя халат,
  8. открыть дверь с улыбкой счастья на лице.

— Мам, а ты не предупреждала, что заедешь, — я робко попыталась защитить свою privacy.

— Глупости! Я — мать, и имею право на визиты без предупреждения! Кстати, почему у меня до сих пор нет ключей от твоей квартиры? — Вика решительным шагом направилась к плите. — Я привезла грибной суп и котлеты. Сейчас мы все разогреем, и ты в кои-то веки поешь нормально.

— Но я всегда ем нормально, — заняла я оборонительную позицию. Мысль о супе и котлетах вместо холодного белого вина с «Камамбером» ввела меня в состояние легкой печали.

— Не говори ерунду! Ты совсем не готовишь, а в ресторанах — это не еда, — перешла в активное наступление мама, пристрастно осматривая содержимое моего холодильника и, не найдя там ничего, кроме кусочка сыра и свежевыжатого клубничного сока, устремила на меня взгляд победителя. — У тебя даже сметаны нет!

— Но я не ем сметану!

— И очень зря. Сметана полезна. Сбегай быстренько в ближайший магазин. Грибной суп нужно есть со сметаной, — непринужденно скомандовала Вика так, будто речь шла о самых привычных вещах, а не о ПОХОДЕ! В МАГАЗИН!! В СУББОТУ!!! УТРОМ!!!! ЗА СМЕТАНОЙ!!!!!

И несмотря на то, что я:

  1. уже давно не бегаю «быстренько в ближайший магазин»,
  2. не имею ни малейшего представления о том, где этот чертов ближайший магазин находится,
  3. редко покупаю продукты,
  4. никогда не покупаю продукты в субботу утром,
  5. ни разу в жизни не покупала сметану,
  6. не люблю супы, в целом, и грибной, в частности,
  7. имела иные планы на субботнее утро,

мой организм все-таки уступил маминому натиску и обреченно потащился в магазин. За блядской сметаной.

А вернувшись, я застала умилительную сцену: мама и Фролкин ведут светскую беседу. Пастораль, блядь, маслом!

— Я тут проезжал мимо и решил завезти тебе цветы, а твоя мама любезно меня впустила, — попытался оправдать свое присутствие в моей квартире Глеб.

— Не люблю растения, не интересуюсь ботаникой и не собираю гербарии.

— Мальвина, где твое воспитание? — неодобрительно посмотрела на меня мама. — Разве так нужно встречать своего молодого человека?

Я было открыла рот, чтобы возразить, но посмотрела на Фролкина, потом на маму, потом опять на Фролкина и, оценив эмоциональные и временные затраты, решила не отстаивать истину.

Мы сели за стол. Пока мой лже-молодой человек с аппетитом (реальным или хорошо имитируемым) уплетал котлеты, я медленно двигала челюстями, уставившись в одну точку где-то в районе дверного косяка, и думала о том, какую выгоду можно извлечь из сложившейся ситуации. Плюсов оказалось не так уж мало. Легализовав Фролкина в качестве своего официального бой-френда (ОБФ), можно:

  1. не дать Вике ключи от квартиры, сославшись на наличие ОБФ,
  2. пропускать некоторые семейные мероприятия, сославшись на совместные планы с ОБФ,
  3. раз и навсегда прекратить разговоры о Саше Монастырском (сын друзей моих родителей, «очень приличный молодой человек», работает в МИДе),
  4. сократить время сегодняшнего визита мамы Вики.

Не прошло и сорока минут, как я безболезненно избавилась от непрошенных гостей: сначала от мамы (ОБФ все-таки!), а потом и от Фролкина (Я вас не приглашала).

На часах было ровно три. У меня оставалась куча времени, чтобы подготовиться к свиданию, а вчерашний поход за шмотками и в SPA значительно упрощал эту процедуру.

Чем бы заняться? Бесцельно пошатавшись по квартире, я вдруг вспомнила, что у меня есть телефон рыжей Соньки из «Порто Мальтезе»! Той, что согласно моей задумке, должна помочь дистанцировать Бориску от Тейлора!

Во всей этой суете вокруг Забелина я непростительно забыла о своей миссии в «Рудчермете»: скомпрометировать СЕО.

Тейлор уходит с поста, я получаю пол-лимона баксов, и good-bye forever опостылевший офис c его дурацкими электронными пропусками, омерзительным дресс-кодом и непонятными показателями по дОбыче, вскрыше и литым заготовкам! Welcome back сон до обеда, London week-ends и via Monte Napoleone!

А, может, я, черт возьми, захочу самореализоваться и начну заниматься чем-то, помимо шопинга, походов по салонам и ужинов в пределах Садового кольца! Каким-нибудь серьезным делом, например. Тем, что меня увлекает.

А что меня увлекает? Ну, мне нравится… Мне нравится… Блин! Ничего так сразу на ум и не приходит! Честно говоря, я ничем особенным не интересуюсь. Никакой там японской поэзии американских дуалистов конца шестнадцатого века, никаких постмодернистских направлений в архитектуре Тибета эпохи палеолита. Да и менее интеллектуальные занятия типа вышивания крестиком на валенках меня тоже не вдохновляют.

В свободное время я просто листаю глянцевые журналы, хожу по магазинам и не пропускаю ни одного показа на MFW и RFW. А однажды была и на лондонской (это, конечно, не на нью-йоркской, но все-таки). Стоп! Недели моды. Моды! Bingo! Я люблю моду! Да что там люблю! Я жертва моды! Ее раба, как ни банально это звучит! У меня есть все номера русского Vogue, начиная с сентября 1998 года. Все! До единого! Я умею смешивать ткани, цвета, стили и расставлять акценты. Я могу выигрышно одевать себя, а, значит… Значит, смогу одевать и других!

Решено! Я буду создавать шикарные вещи, которые захочет надеть каждая женщина! Я поеду учиться в Parsons School of Design, а затем мои коллекции увидят свет в Москве, Париже, Милане, Нью-Йорке, Лондоне. Я буду пить кофе с Аленой Долецкой, перезваниваться с Анной Винтур и дружить с Карлом Лагерфельдом. Как это здорово! И для исполнения моей мечты нужно-то всего ничего — деньги. На учебу в школе дизайна и на выпуск первой коллекции. Пожалуй, я смогу уложиться в сумму своего гонорара за Тейлора.

Короче, позвоню-ка я Сонечке. Это будет правильно.

Сонечкиному «ааа-льооо» позавидовала бы любая труженица секса по телефону: в нем был призыв, обещание, намек, чувственность, похоть и стыдливость.

— Здравствуйте, Соня. Это…

— Мальвина — подруга Дениса, — не дала мне договорить рыжая бестия, — Я вас узнала. По голосу. Он у вас детский. Мечта педофила. Я такие вещи запоминаю.

Пропустив мимо ушей, комментарий про детский голос и мечту педофила, но подметив быстроту Сонькиной реакции и хорошую память, я сразу же приступила к делу.

— Сонь, хотите денег?

— Всегда! — нисколько не удивившись подобному вопросу от малознакомого человека, ответила моя собеседница и тоном спасателя вселенной из американских боевиков добавила, — Что от меня требуется?

— Ничего особенного, но дело деликатное. Давайте обсудим при встрече. Когда вам удобно?

— Сегодня я везу Эллу на кастинг, а завтра я свободна.

— Тогда завтра, в семь вечера, в «Кофемании» на Большой Никитской.

На том и договорились.

За два часа до ужина с Забелиным я решила, что пора собираться и прикурила сигарету.

В тот момент я не чувствовала ничего из того, что должна чувствовать девушка перед свиданием с понравившимся мужчиной: никакого там волнения, трепета, надежды на чудо и прочей романтической чепухи. Намерения Забелина мне были предельно ясны и понятны: сначала он хочет надо мной постебаться (иначе пригласил бы в другое место, а не в этот привет из совка с кухней времен застоя), а потом трахнуть. И именно поэтому он не отменил ужин после сцены в магазине: желание со мной переспать перевесило его олигархическую гордыню и закрытость.

А в том, что Андрей Забелин — персона закрытая, я нисколько не сомневалась. Как и любой аллигатор, он живет в очень узком мире, отгородившись от окружающих многочисленной службой безопасности, умеющими отсечь любой контакт личными помощниками, мигалками на крышах «Мерседесов», высокими заборами вокруг особняков, частными самолетами, VIP-залами и сотнями километров воды вокруг яхты. Вот такой он недоступный, этот господин Забелин.

А я тоже не пальцем делана: недаром уже двадцать семь лет ношу гордое имя Мальвина! Он хочет постебаться и переспать, ну а мне интересно постебаться и не переспать. Посмотрим, чья возьмет?!

С такими боевыми мыслями я наносила последние штрихи к макияжу. Из зеркала на меня смотрела уверенная и сексапильная брюнетка с собранными в высокий хвост волосами. Я долго колебалась при выборе парфюма и, наконец, остановилась на First от Van Cleef & Arpels. По-моему, это очень породисто — носить аромат от ювелирных кутюрье.

Забелин позвонил ровно в назначенное время.

— Я внизу. Спускайтесь побыстрее.

Хам, подумала я, застегивая новенькие босоножки.

— Вы не только прислали машину, но еще и себя в ней, — язвительно заметила я, залезая в просторный, как футбольное поле, и роскошный, как покои падишаха, салон лимузина.

— Не льстите себе. Было удобно — вот и заехал, — магнат бросил в мою сторону быстрый взгляд и углубился в чтение «Коммерсанта».

Терпеть не могу игнор в свой адрес!
¬

— «Коммерсант» читают только зануды и понторезы, — с вызовом заявила я.

— Это почему же? — не отрываясь от газеты, поинтересовался Забелин.

— Потому что нормальному человеку читать такое — скучно.

Моя провокация была встречена холодным молчанием, и я заткнулась. Минут через двадцать наш автомобиль въехал в типичный московский двор где-то между Мясницкой и Кривоколенным переулком и остановился возле неприметной двери с лестницей, ведущей вниз.

— Вот мы и приехали, — отложив «Коммерсант» в сторону, сказал Забелин, и мы вышли из автомобиля.

«Петрович» оказался подвальным заведением с несколькими соединенными между собой залами.

— Здесь все оформлено в духе московской коммуналки шестидесятых, — пояснил мой кавалер, помогая мне присесть. — Кстати, не спросил: вы-то любите холодец и селедку под шубой?

— Давно не ела ничего подобного, поэтому не помню, — честно призналась я.

— Ну что ж: у вас есть прекрасный шанс вспомнить. Вы что пьете?

— Что можно пить под такую закуску? Водку, конечно.

— А вы не лишены здравого смысла, — как-то очень хитро улыбнулся Забелин и заказал графинчик «Столичной», две порции селедки под шубой и холодец.

— Значит так ужинают простые русские мужики из Forbs?

— Я человек обеспеченный, поэтому потребностей у меня немного. В продолжение нашего разговора позвольте поинтересоваться: а что же, по-вашему, нескучно читать нормальному человеку?

— Vogue.

— Vogue? — Забелин посмотрел на меня высокомерно.

И вот тут-то я по-настоящему разозлилась. Потому что на меня нельзя так смотреть. Я сама высокомернее всякого высокомерного.

— Да, Vogue. А знаете ли вы, что по Vogue можно прогнозировать состояние мировой экономики, изучать историю и много чего еще?

— Историю? Это как?

— Очень просто. Вот, например, в последнем номере есть статья о том, где и как одевались первые леди Америки. И рассказано о них в такой последовательности, что сразу становится понятно, какой президент за кем следовал: сначала был Рейган, потом — Буш старший, потом — Клинтон, потом Буш младший, потом Обама. Но лично мне больше всех нравится Кеннеди, потому что у него жена красивая. А известно ли вам, что изысканные туалеты Жаклин сделали для побед Америки в ХХ веке больше, чем все авианосцы и ракеты, вместе взятые?

На лице Забелина появилось очень странное выражение — некая смесь настороженной серьезности и безмолвного возмущения.

— Вы это серьезно? — спросил он и, получив от меня утвердительный кивок, добавил. — Первый раз вижу человека, который изучает историю государственной власти США по Vogue.

— А вы что-то имеете против Vogue? — я вся как-то внутренне подобралась, приготовившись ринуться на защиту своей правды.

— Это смешно.

— Что именно?

— Относиться с таким пиететом к дешевому бабскому глянцу. Смешно и глупо, — равнодушно пожал плечами Забелин и уставился в стену. Это выглядело так, словно он только что мысленно прилепил ко мне ярлык «тупая кукла», и я перестала представлять для него какой бы то ни было интерес. Такое отношение взбесило меня еще сильнее.

— Именно благодаря тому, что я с пиететом отношусь к глянцу, мне без разговоров понятно, что вы за человек.

— И что же я за человек? — в глазах Забелина мелькнула искорка любопытства.

— Вы надели джинсы, пиджак, простую белую футболку и ботинки в стиле милитари. А могли бы надеть джинсы и рубашку. Или свитер. И туфли. Как сделало бы большинство мужчин вашего возраста. Вам ведь лет сорок пять, верно?

— Полтинник, — коротко бросил Забелин, не отводя от меня заинтересованного взгляда.

— И в свои пятьдесят вы оделись, как тридцатилетний продвинутый модник. Продумано и ультрасовременно. О чем это говорит?

— И о чем же? — Забелин отложил вилку.

— О том, что вы молодитесь. А молодитесь вы, потому что бабник.

— Да, я действительно люблю женщин. Но чтобы это понять, не обязательно читать Vogue. Я же мимо вас не прошел. Разве не достаточно?

— Можно я продолжу? — тоном, полным официоза, спросила я.

— Послушаю с удовольствием, — с саркастичной блядской улыбочкой ответил Забелин.

— Так вот: судя по вашему сегодняшнему внешнему виду, вы — бабник. Но, если учесть, что джинсы и пиджак на вас от Dsquared, а братья Кейтоны делают одежду провокационную, дорогую, но практичную и без пафоса, то можно почти со стопроцентной уверенностью заключить, что вы не тусовщик, — мне польстило, что Забелин слушает мой монолог, чуть ли не с раскрытым от изумления ртом, и я продолжила с еще большим вдохновением. — Тусовщик, при аналогичном аутфите, скорее всего, остановил бы свой выбор на более узнаваемом бренде. Например, на D&G. К тому же, на вас часы Breguet — классика уровня luxury, и, скорее всего, носите вы их каждый день, не подбирая под одежду. А у тусовщика есть часы для спорта, офиса, ночного клуба, свидания и обеда на plain air.

Забелин посмотрел на меня с недоверием и даже, как мне показалось, с опаской, быстро выпил две рюмки водки без закуски и спросил:

— Вы сейчас шутите?

— Да нет. Я серьезно. А парфюм у вас Cerutti 1881 — классический до тошноты. Его выбирают мужчины-консерваторы, склонные к накоплению капитала. Ну, примерно так, — подвела итог я.

— Вы с какой планеты?

— А какое это имеет значение? — пожала плечами я и тоже выпила две рюмки водки. Как и он, без закуски.

Так мы пили и ели. Надо сказать, с аппетитом. Еще мы слушали электроскрипку, изредка обмениваясь колкостями. А потом Забелин отвез меня домой, с нарочитой церемонностью поблагодарил за приятный вечер и уехал.

Уехал. Представляете? Безо всяких приставаний. Как будто обычная девушка, а не объект сексуальных желаний любого нормального мужчины!

В недоумении я позвонила Денису.

— Ну что? — сразу приступил к допросу мой друг.

— Что-что! Этот козел взял и уехал! Поблагодарив, блядь, за приятный вечер! Я что — уродина?

— Детка моя, даже думать так не смей! Ты — самая красивая, а Забелин — импотент. Точно-точно. Забудь о нем. Выпей шампанского, полежи в пене, посмотри что-нибудь красивое и печально-обреченное. «Осень в Нью-Йорке» или «Элегию», например. А потом ложись спать.

И я добросовестно выполнила все, что посоветовал Динечка: пока валялась в ванной, осушила пару бокалов шипучки и, надев Мишкин белый хлопковый свитер, улеглась на диване. На экране разворачивалась история любви Ричарда Гира и Вайноны Райдер. Я пребывала в состоянии светлой печали и легкого алкогольного опьянения. И в тот момент, когда прекрасный Ричард Гир узнает, что его прекрасная возлюбленная (в этом прекрасном фильме все такое до розовых соплей прекрасное) безнадежно больна, в мою дверь постучали.

Почему не в домофон? Странно.

Кто? — смахивая с лица сентиментально-пьяные слезы, спросила я.

Ответа не последовало. И тогда я, оглупленная то ли шампанским, то ли фильмом, решила, что там, на коврике, сидит крошечный котенок — замерзший, голодный и бесконечно одинокий. Как я…

Вместо котенка на пороге стоял Забелин. Один. Без охраны. Красивый и злой. Не дожидаясь приглашения, он быстро вошел в квартиру и закрыл за собой дверь. Я инстинктивно попятилась назад. А Забелин все стоял, не говоря ни слова, и смотрел на меня исподлобья. Я тоже ничего не говорила. И тоже на него смотрела. Не знаю, сколько времени так прошло, пока я, наконец, не спросила:

— Что вы тут делаете? — Мой голос звучал хрипло. Раньше такого не было. У меня вообще-то высокий голос.

— Ты такая красивая сейчас, — не отрывая взгляда от моих голых ног, ответил Забелин.

И близко-близко подошел ко мне. Пахнет кофе и сигарами, подумала я, а в следующую секунду его ладони грубо и нетерпеливо залезли под мой свитер. Я попыталась отстраниться, но он был весь словно из стали. Вот уж и впрямь стальной магнат! Поначалу я еще хотела вырваться, молотя кулаками по его спине и голове, но он, ни на что не обращая внимания, продолжал гладить меня своими огромными ручищами и нагло целовать. А потом в моем сознании мелькнула мысль: если он сейчас меня не трахнет, я умру. И тогда он достал член, виртуозно раскатал презерватив, и не осталось ничего, кроме ощущения чего-то большого внутри, тепла его кожи под моими ладонями и дыхания над ухом. Кулаки стали ватными, а голос, казалось, весь вышел из меня и завис где-то в районе потолка. Я больше не выебывалась и старательно подстраивалась под его ритм. Потому что непонятно откуда взявшимся звериным чутьем знала, что мое хорошо сейчас зависит только от него. Он развернул меня спиной и вошел сзади. Не знаю, сколько все это продолжалось. Наверное, долго. Потом я кончила, а он пыхтел еще пару минут.

— Как ловко потрахались! — стягивая презерватив, весело подмигнул Забелин и попросил у меня сигарету.

— Ты куришь?

— Исключительно после качественного секса.

Я на негнущихся ногах дошла до ванной и встала под душ. Попыталась включить голову. Мой мозг выдал две фразы:

  1. Забелин — скотина.
  2. Мне еще никогда не было так хорошо с мужчиной.

Когда я вышла, он уже вовсю храпел на диване в гостиной. Я легла в спальной. Мыслей не было. Только радость от того, что за стенкой спит лучший мужчина на свете. Задремала я под утро, а когда проснулась, в квартире не было никаких следов пребывания Забелина.

Али Сабахаттин. Мадонна в меховом манто

Отрывок из романа

О книге Али Сабахаттина «Мадонна в меховом манто»

Из всех людей, встречавшихся мне, лишь один
произвел неизгладимое впечатление на меня. Все
произошло очень давно, но я никак не могу этого забыть, и когда остаюсь один, перед глазами
всегда возникает простое лицо Раифа-эфенди, его
взгляд словно не от мира сего, лицо, на котором,
проскальзывало нечто вроде улыбки, когда он случайно встречался с кем-либо глазами. При этом его
нельзя было назвать необычным человеком. Он,
скорее, был одним из тех заурядных, ничем не примечательных людей, мимо которых мы, не замечая,
проходим каждый день. Его жизнь не смогла бы никого заинтересовать — ни ее скрытые, ни ее видимые
стороны. Встречая таких людей, мы часто задаемся
вопросом: «Для чего они живут? Что находят они в
жизни? Какая логика, какая тайная причина заставляет их ходить по земле и существовать?» Однако,
когда мы так думаем о подобных людях, мы замечаем только внешнее и совсем не задумываемся о том,
что и у них есть разум, и они так или иначе мыслят,
и результат их мыслей — внутренний мир, у каждого
человека свой. Не замечая проявлений этого скрытого мира, мы часто полагаем, что они вовсе не живут духовной жизнью. Если бы мы проявили обычное любопытство, то, возможно, узнали бы что-то, о
чем вовсе не подозревали, и столкнулись бы с таким
духовным богатством, обнаружить которое совсем
не ожидали. Однако люди почему-то предпочитают
интересоваться только теми явлениями, о которых
заранее все известно. Легко найти героя, который
залез бы в колодец с драконом, чем найти того, кто
осмелился бы спуститься в колодец, ничего не зная
о том, что там его ждет. А то, что я все-таки близко
узнал Раифа-эфенди, оказалось делом случая.

После того, как я был уволен с маленькой должности в одном из банков (почему меня уволили, я так
и не узнал: мне сказали, что просто сокращение, но
через неделю на мое место взяли другого человека),
я долго искал работу в Анкаре. Некоторое количество денег позволило мне безбедно прожить летние
месяцы, но приближавшаяся зима вынуждала смириться с тем, что пришел конец отдыху на тахте в
гостях у друзей. У меня не осталось денег даже на то,
чтобы продлить карточку на питание, которая через
неделю должна была закончиться. Я вновь и вновь
расстраивался, когда мои многочисленные попытки
устроиться на работу, которые, как я полагал, ничем
не закончатся, на самом деле заканчивались ничем.
Не получая никаких ответов от знакомых, которых
я просил помочь с работой, но получая отказы из
магазинов, куда я просился в продавцы, в отчаянии
я бродил по городу до полуночи. Кое-кто из друзей
иногда приглашал меня выпить, но даже это не позволяло мне забыть о моем отчаянном положении.
Самое странное: по мере того, как у меня прибавлялось трудностей, и мое материальное положение
ухудшалось так, что невозможно было дожить до завтра, моя застенчивость и стыдливость усиливались.
Встречая на улице знакомых, к которым я раньше
обращался за помощью, от кого я не видел ничего дурного, я опускал голову и быстро проходил
мимо. Изменилось и мое отношение к приятелям,
которых я раньше без смущения просил угостить
меня, и у которых прежде, не стесняясь, одалживал
деньги. Если меня спрашивали: «Как дела?», я, смущенно улыбаясь, отвечал: «Ничего… Перебиваюсь
временной работой!» и сразу сбегал. Насколько я
нуждался в людях, настолько же возрастало и мое
желание избегать их.

Однажды под вечер я медленно брел по пустынной улице между Выставочным центром и вокзалом; глубоко вдыхая необыкновенную анкарскую
осень, я хотел настроиться на оптимистический лад.
Солнце, отражавшееся от стекол Народного дома
и забрызгавшее здание из белого мрамора пятнами
цвета крови, непонятный туман, — то ли пар, то ли
пыль — поднимавшийся над молодыми соснами и
акациями, молчаливые и сутулые рабочие в рваных
робах, возвращавшиеся с какой-то стройки, асфальт,
на котором тут и там виднелись следы мокрых автомобильных шин… Все вокруг, казалось, было довольно своим существованием. Хотелось принимать
все, как есть, да мне и не оставалось ничего иного.
И вдруг мимо меня проехал автомобиль. Я обернулся, лицо за стеклом показалось мне знакомым.
А машина, проехав еще несколько метров, остановилась, дверь открылась, из машины высунул голову
мой школьный приятель Хамди и окликнул меня.

Я подошел.

— Куда ты идешь? — спросил он.

— Никуда, просто гуляю!

— Поедем ко мне!

Не дожидаясь моего ответа, Хамди подвинулся. По дороге он рассказал, что возвращается домой
после осмотра нескольких фабрик, принадлежавших фирме, где он работал.

— Я уже дал домой телеграмму, что скоро приеду. Должно быть, там уже все готово. Иначе я не
решился бы тебя пригласить! — добавил он.

Я улыбнулся.

Раньше с Хамди мы часто встречались, но не
виделись с тех пор, как я уволился из банка. Я знал,
что он работает заместителем директора в какой-то
фирме, занимавшейся перепродажей машин, а также
производством строевого леса и пиломатериалов и
неплохо зарабатывает. Став безработным, я именно
поэтому не обращался к нему: стеснялся, что он решит, будто мне нужна не работа, а деньги.

— Ты все еще в банке? — спросил он.

— Нет, я ушел оттуда, — ответил я.

Он удивился:

— И где же ты работаешь?

— Нигде, — нехотя проговорил я.

Он пристально посмотрел на меня, на то, как
я одет, но, должно быть, не пожалел, что пригласил
меня в гости, улыбнулся и, дружески похлопав меня
по плечу, сказал:

— Не расстраивайся, сегодня вечером что-нибудь придумаем!

Он выглядел уверенным в себе и довольным
жизнью. Значит, он мог позволить себе роскошь
делать широкие жесты, помогая знакомым. Я позавидовал ему.

Он жил в маленьком, но симпатичном доме.
У него была некрасивая, но приятная жена. Они
поцеловались, не стесняясь меня. Хамди, оставив
меня, пошел умыться.

Он не представил меня жене, и я в растерянности стоял посреди гостиной. А она стояла у двери, незаметно меня разглядывала и какое-то время,
видимо, раздумывала. Затем ей, вероятно, пришло в
голову предложить мне сесть. Но потом она, скорее
всего, решила, что в этом нет необходимости, и потихоньку ушла.

Я задумался, почему Хамди, которого никогда
нельзя было назвать небрежным, уделявший много
внимания правилам этикета и своим жизненным
благополучием отчасти обязанный этой привычке,
бросил меня одного. Проявление этой, пожалуй,
осознанной небрежности по отношению к своим
старинным приятелям, в чем-либо уступающим им,
становится одной из главных особенностей тех, кто
добился важного положения в жизни. Внезапно
они начинают вести себя с окружающими по-простому и небрежно, до такой степени, что обращаются на «ты» к тем, кого они прежде называли на «вы».
Они перебивают своего собеседника на полуслове,
спрашивая о какой-нибудь мелочи, и считают вполне естественным проделывать это из раза в раз с жалостливой и лжемилосердной улыбкой. Я столько
раз сталкивался со всем этим в последнее время, что
мне даже не пришло в голову рассердиться и обидеться на Хамди. Я решил встать и незаметно уйти,
таким образом выйдя из этого затруднительного
положения. Но в этот момент пожилая, провинциального вида женщина с покрытой головой, в белом переднике и заштопанных черных чулках молча
принесла кофе. Я присел на одно из голубых кресел,
расшитых золотыми и серебряными цветами, и огляделся. На стенах были фотографии семьи и портреты артистов, в стороне висела книжная полочка,
должно быть, принадлежавшая хозяйке дома, на которой лежали журналы мод и пара-тройка дешевых
романов. Несколько альбомов по истории живописи, аккуратно расставленных под сигарным столиком, были порядком истрепаны — видимо, гостями.
Не зная, что делать, я взял один из них, но не успел
его раскрыть, как в дверях показался Хамди. Одной
рукой он расчесывал влажные волосы, а другой застегивал пуговицы на рукавах белой рубашки европейского покроя с расстегнутым воротником.

— Ну, как ты, рассказывай! — спросил он.

— Да никак. Я уже все рассказал, — ответил я.

Казалось, он был доволен, что встретил меня.
Вероятно потому, что радовался возможности продемонстрировать мне то, чего достиг, или же тешил
себя тем, что не оказался в таком положении, как я.
Нам свойственно испытывать облегчение, узнав,
что людей, когда-то шагавших с нами по жизни,
постигли несчастья, или что они переживают трудности, словно эти несчастья и трудности миновали
нас самих, и мы всегда проявляем милосердие и сострадание к этим несчастным, будто они навлекли
на себя беды, которые предназначались нам. Хамди,
кажется, испытывал ко мне подобные чувства.

— Пишешь что-нибудь? — поинтересовался он.

— Иногда… Так, стихи, рассказы, — улыбнулся я.

— Ну и как, помогает?

Я снова улыбнулся.

— Брось ты это! — сказал он и пустился в рассуждения о том, сколь успешна жизнь человека, у которого есть серьезная профессия, и о том, что такие
бесполезные вещи, как литература, после школьной
скамьи не приносят ничего, кроме вреда. Ему даже
не приходило в голову, что с ним можно поспорить
и ему можно возразить. Он говорил с таким видом,
словно читал нравоучение ребенку и совершенно
не стеснялся демонстрировать, что этой смелости
он набрался именно из-за успехов в жизни. Я удивленно смотрел на него с глупой, как мне казалось,
улыбкой на лице, и всем своим видом, наверное,
придавал ему еще больше смелости.

— Приходи ко мне в контору завтра утром, —
сказал он. — Посмотрим, что-нибудь придумаем.
Парень ты способный. Правда, не очень-то трудолюбивый, но это не страшно. Жизнь и нужда — хорошие
учителя. Завтра приходи, разыщи меня! Не забудь!

Говоря все это, Хамди, видимо, напрочь забыл, что сам некогда был одним из первых лентяев
в школе. И был уверен, что я не решусь напомнить
ему об этом.

Он сделал движение, словно собирается встать.

Я вскочил и протянул ему руку:

— С твоего разрешения… Позволь удалиться…

— Еще так рано, дорогой мой! Но… как знаешь!

Я забыл, что он позвал меня на обед, но сейчас
внезапно вспомнил об этом. Весь его вид свидетельствовал о том, будто он совершенно забыл, что пригласил меня. Я прошел к двери и взял шляпу:

— Мое почтение госпоже!

— Конечно, конечно! А ты завтра ко мне зайди! Не расстраивайся! — ободрял он, хлопая меня по
спине.

Когда я вышел на улицу, уже стемнело, и зажглись фонари. Я глубоко вздохнул. Даже смешанный с пылью воздух показался мне невероятно чистым и освежающим. Я медленно побрел домой.

На следующий день, ближе к полудню, я направился в фирму, где работал Хамди. Между тем
вчера, выходя из его дома, я вовсе не собирался
этого делать. Он, в общем-то, ничего определенного мне не обещал. Проводил меня ни к чему не
обязывающими словами: «Посмотрим, что-нибудь
придумаем, что-нибудь сделаем!», — словами, которые я привык уже слышать от других благодетелей.
Несмотря на это я все же пошел. Помимо надежды
во мне почему-то зрело желание почувствовать себя
униженным. Я будто хотел сказать себе: «Ты молча
его слушал вчера вечером, позволяя ему обращаться
с тобой как благодетелю. Так надо довести это до
конца, ты это заслужил!»

Секретарша проводила меня в маленькую комнатку и попросила подождать. Когда я вошел в кабинет Хамди, то опять почувствовал, что глупо улыбаюсь, как вчера, и еще больше разозлился на себя.
Хамди разбирал бумаги, разложенные перед
ним, и одновременно разговаривал с сотрудниками,
которые то и дело входили и выходили. Он указал
мне головой на стул и продолжил заниматься своими делами. Не осмеливаясь пожать ему руку, я сел.
Сейчас, перед ним, я действительно был смущен,
словно он был моим начальником или благодетелем, и признавал, что достоин такого унизительного обращения. Какая огромная пропасть чуть больше чем за двенадцать часов разделила меня и моего
одноклассника, еще вчера вечером усадившего меня
к себе в автомобиль! До чего смешны, случайны и
пусты правила, определяющие отношения между
людьми, как мало общего у них с настоящими человеческими чувствами…

А ведь со вчерашнего дня ни я, ни Хамди не
изменились. Какое бы положение мы не занимали,
мы оба были прежними. Однако мы кое-что узнали
друг о друге — я о нем, а он — обо мне, и именно эти
маленькие незначительные подробности развели
нас… Что самое странное, мы оба принимали эти
перемены как должное и считали естественными.
Злился же я не на Хамди, не на себя, а на то, что все-таки пришел сюда.

Когда комната, наконец, обезлюдела, мой приятель поднял голову и сказал:

— Я нашел тебе работу.

Затем, дерзко и многозначительно посмотрев
на меня, он добавил:

— То есть я придумал для тебя работу. Не слишком тяжелую. Будешь вести наши дела в некоторых
банках и в особенности в нашем собственном. Будешь кем-то вроде ответственного по связям с банками. А в свободное время будешь сидеть в кабинете и
заниматься своими делами. Стихов пиши — сколько
хочешь. С директором я уже поговорил, оформим
твое назначение. Платить много мы тебе сейчас не
сможем: только сорок-пятьдесят лир. В дальнейшем,
конечно, повысим. Ну все, давай! Удачи!

Не поднимаясь с кресла, он протянул мне руку.
Я пожал ему руку и поблагодарил. На его лице было
написано искреннее удовлетворение от того, что он
сделал доброе дело. Я подумал, что он, в принципе,
совсем неплохой человек и делает то, к чему его обязывает положение, и что, наверное, действительно
так и надо. Однако, выйдя из кабинета, я какое-то
время стоял в коридоре, раздумывая, идти мне в мой
новый кабинет или же все бросить и уйти. Затем я
медленно сделал несколько шагов, глядя перед собой,
и спросил у первого встречного сотрудника, где кабинет переводчика Раифа-эфенди. Тот неопределенно махнул рукой в сторону какой-то двери и удалился. Я остановился. Почему я не могу все бросить
и уйти? Неужели я не могу отказаться от сорока лир?
Или же я стесняюсь некрасиво поступить с Хамди?
Нет! Но моя многомесячная безработица, неясное
будущее, поиски работы… А еще моя робость, которая теперь окончательно овладела мной… Все это
держало меня в том темном коридоре и заставляло
ждать, пока пройдет кто-нибудь еще.

Наконец, я наобум приоткрыл одну дверь и увидел Раифа-эфенди. Я не был с ним знаком, но, тем не
менее, сразу узнал человека, согнувшегося над столом. Впоследствии я часто задавался вопросом, почему я сразу узнал его. Хамди говорил мне: «Я велел
поставить тебе стол в кабинете нашего немецкого переводчика, Раифа-эфенди. Он тихий, простой человек, никому не мешает». Его все называли «эфенди»,
в то время как к другим обращались «бай» и «байян».
Возможно, я узнал его сразу потому, что этот седовласый, плохо выбритый человек в очках в черепаховой оправе, задумчиво посмотревший на меня, очень
был похож на человека, которого я себе представлял.
Не смутившись, я вошел и спросил:

— Раиф-эфенди — это вы, не так ли?

Сидевший передо мной человек некоторое
время рассматривал меня. Затем тихо и немного испуганно сказал:

— Да, я! А вы, кажется, наш новый сотрудник?
Вам здесь подготовили стол. Проходите, добро пожаловать!

Я вошел, сел за стол и начал разглядывать выцветшие чернильные пятна и царапины на поверхности, бросая исподтишка взгляды на моего соседа.
Мне хотелось тайком рассмотреть его — и составить
о нем первое и, конечно же, неверное впечатление,
как всегда бывает при встрече с новым, посторонним человеком. Но тут я заметил, что он мною не
интересуется, а, склонившись над столом, занят своими бумагами, как будто меня нет совсем.

Так продолжалось до полудня. Я уже смело
смотрел на человека напротив меня. Макушка его
коротко стриженой головы уже начала лысеть, на
шее было множество морщин. Тонкими и длинными пальцами Раиф-эфенди перебирал документы,
лежавшие перед ним, и с легкостью переводил их.
Иногда он поднимал глаза, словно задумываясь над
каким-то словом, которого не мог подобрать, и, когда наши взгляды встречались, на его лице мелькало
что-то похожее на улыбку. Его лицо, лицо пожилого человека, было таким простодушным и наивным,
особенно, когда он так улыбался, что невозможно
было не удивиться. Это впечатление усиливали его
рыжие усы с подрезанными кончиками.

Отправляясь около полудня на обед, я увидел,
что он остался сидеть на своем месте, и, открыв один
из ящиков стола, вытащил завернутый в бумагу хлеб
и маленькую кастрюльку. Пожелав ему приятного
аппетита, я вышел.

Хотя мы целыми днями сидели друг напротив
друга в одной комнате, мы почти не разговаривали.
Я познакомился со многими сотрудниками из других отделов, по вечерам мы часто уходили вместе
и отправлялись куда-нибудь в кофейню поиграть в
нарды. Судя по тому, что я узнал, Раиф-эфенди был
одним из старейших сотрудников нашей фирмы.
Фирма еще не была организована, когда он работал
переводчиком в банке, который принадлежал теперь
нам, а когда он пришел работать в банк — уже никто не помнил. Говорили, что он содержит большую
семью, и его денег им едва хватает. Я удивлялся, почему контора, которая сорит деньгами направо и
налево, не повысит ему зарплату, как работнику с
большим стажем, и тогда молодые сотрудники улыбались: «Потому что он — лентяй. Еще неизвестно,
хорошо ли он знает язык!» Впоследствии я узнал,
что немецкий он знал великолепно, и переводы его
были весьма точными. Он с легкостью переводил
письмо о качестве строевого леса из ясеня и пихты,
который должен был прибыть из хорватского порта
Сушак, или о том, как работают машины, пробивающие дыры в шпалах, и о запасных частях к ним.
Контракты и соглашения, которые Раиф-эфенди переводил с турецкого на немецкий, директор фирмы,
ничуть не сомневаясь, сразу же отправлял по месту назначения. Я видел, что в свободное время он,
выдвинув один из ящиков стола, задумчиво читает
какую-то книгу, не вытаскивая ее наружу. Однажды
я спросил: «Что это такое, Раиф-бей?» Он покраснел, словно я застал его за каким-то грязным делом,
и сразу закрыл ящик, пробормотав: «Да так, ничего… Один немецкий роман». Несмотря на это, во
всей фирме никто даже и мысли не допускал о том,
что он хорошо знает хотя бы один иностранный
язык. Они вполне могли так думать, потому что он
совершенно не был похож на человека, владеющего
иностранным языком. В речи Раифа-эфенди никогда
не проскакивало никаких иностранных слов, и никто
никогда не слышал, чтобы он говорил, что знает языки. У него никогда не видели никакой иностранной
газеты или журнала. Короче говоря, в нем не было
ничего, что делало бы его похожим на людей, которые кричат всем своим существом: «Мы знаем европейские языки!» Это впечатление усиливало еще и
то, что он никогда не просил повысить себе зарплату,
чтобы она соответствовала его знаниям, и никогда не
искал другую, более высокооплачиваемую работу.

По утрам он приходил вовремя, обедал у себя
в кабинете, а по вечерам, сделав кое-какие покупки,
сразу шел домой. Он ни разу не согласился пойти
со мной в кофейню, хотя я приглашал его несколько
раз. «Меня ждут дома», — говорил он. «Счастливый
отец семейства, торопится скорее домой», — думал я.
Позднее я узнал, что все было совсем не так, но об
этом речь дальше. Его трудолюбие и усердие не мешали сотрудникам фирмы плохо с ним обращаться.
Если наш Хамди находил малейшую опечатку в переводах Раифа-эфенди, то всегда вызывал беднягу,
а иногда сам приходил в наш кабинет и устраивал
ему нагоняй. Легко было понять, почему мой приятель, намного более осторожный с другими подчиненными и опасавшийся не понравиться молодым
людям, каждый из которых пользовался какой-либо
протекцией, так грубо обходился с Раифом-эфенди, который, как он знал, никогда не осмелился бы
дать ему отпор; и почему из-за перевода, задержанного на несколько часов, он краснел до корней волос и кричал так громко, что было слышно во всем
здании… Ведь что еще так сладко опьяняет людей,
как не возможность испытать свою силу и власть на
себе подобных? Особенно, если, вследствие неких
тонких расчетов, поступать так можно только с некоторыми определенными людьми.

Купить книгу на Озоне

Элизабет Гилберт. Есть, молиться, любить

Отрывок из романа

Что это за книга, или Загадка сто девятой бусины

В Индии, особенно в путешествиях по святым местам и ашрамам,
повсюду встречаются люди с четками на шее. Такие же четки
висят на шеях голых костлявых йогов устрашающего вида,
глядящих на вас с фотографий, развешанных на каждом шагу.
(Правда, иногда на них встречаются и откормленные йоги с
добродушной улыбкой.) Эти четки называются джапа-мала.
В Индии их использовали веками: они помогают индуистам и
буддистам поддерживать сосредоточение во время религиозной
медитации. Четки берут в одну руку и перебирают пальцами
по кругу — одно повторение мантры на каждую бусину.
В эпоху религиозных войн средневековые крестоносцы, придя
на Восток, увидели, как местные молятся и перебирают джапа-мала.
Обычай им понравился, и они привезли четки в Европу.

В традиционной джапа-мала сто восемь бусин. У восточных
философов-мистиков число «сто восемь» считается самым благоприятным:
совершенное трехзначное число, которое делится
на три, а составляющие его цифры «один» и «восемь» при сложении
образуют девятку — три умножить на три. Цифра «три», в
свою очередь, воплощает идеальное равновесие, и это понятно
любому, кто когда-либо видел Святую Троицу или простой барный табурет. Так как моя книга посвящена попыткам найти равновесие,
я решила организовать ее по типу джапа-мала. В ней
сто восемь глав, или бусин. Цепочка из ста восьми историй делится
на три больших раздела, посвященных Италии, Индии и
Индонезии, — ведь именно в эти три страны меня завел поиск
собственного Я, которому я посвятила целый год. Выходит, что
в каждом разделе по тридцать шесть глав, и это число имеет для
меня особенное, личное значение — я пишу эту книгу на тридцать
шестом году жизни.

Но довольно нумерологии — иначе вы начнете зевать, так и
не начав читать. Хочу только сказать, что сама идея нанизать одну
историю на другую, подобно бусинам джапа-мала, кажется
мне такой удачной, потому что в ней есть структура. Искренний
духовный поиск всегда был связан со строгой самодисциплиной
и остается таким и сейчас. Истину не нащупать случайно,
разбрасываясь по пустякам, даже в наш век, когда вся жизнь —
сплошное разбрасывание по пустякам. Четкая структура пригодилась
мне и в духовных поисках, и в написании книги; я старалась
не отвлекаться от «перебирания бусин», чтобы все внимание
было сосредоточено на цели.

Но это еще не все. У джапа-мала есть еще одна, дополнительная
бусина — специальная, сто девятая. Она висит за пределами
совершенного круга из ста восьми как медальон. Раньше я думала,
эта бусина — что-то вроде запасной на непредвиденный случай,
как пуговка, пришитая изнутри к дорогому свитеру, или
младший сын в королевском семействе. Но оказалось, сто девятая
бусина служит более высокому предназначению. Когда во
время молитвы пальцы доходят до этой бусины, отличной от
остальных, следует прервать глубокую медитацию и вознести
благодарность духовным учителям. Моя сто девятая бусина —
Предисловие. Я хочу взять паузу в самом начале и поблагодарить
всех учителей, которые явились ко мне в этот год, порой
принимая любопытные обличья.

Однако больше всего я благодарна своей гуру, позволившей
мне учиться в ее ашраме в Индии. Эта женщина — само воплощение
человечности. Думаю, сейчас самое время прояснить
еще вот что: в книге описаны исключительно мои личные впечатления
от пребывания в Индии. Я — не теолог и не официальный
представитель какого-либо течения. Именно поэтому не называю имени своей гуру — кто я такая, чтобы говорить от ее
имени? Учение этой женщины говорит само за себя. Я также не
упоминаю название и местоположение ее ашрама. Этому замечательному
месту ни к чему лишняя реклама, и оно просто не
справится с наплывом желающих.

И наконец, последняя благодарность. Имена некоторых людей
изменены по разным причинам, но, что касается учеников
индийского ашрама (индийцев и европейцев), я решила изменить
их все. Я уважаю тот факт, что большинство людей отправляются
в духовное паломничество не затем, чтобы их имена потом
всплыли в какой-то книге. (Кроме меня, конечно.) Я сделала
лишь одно исключение для своего правила всеобщей анонимности:
Ричард из Техаса. Его на самом деле зовут Ричард, и он на
самом деле из Техаса. Мне захотелось назвать его настоящее
имя, потому что этот человек сыграл в моей жизни важную
роль.

И последнее: когда я спросила Ричарда, как он относится к
тому, что в книге будет написано о его алкогольно-наркотическом
прошлом, он сказал, что ничуть не возражает.

Ричард ответил: «Я и сам хотел, чтобы все об этом узнали, но
не знал, как лучше сказать».

Но об этом потом. Сначала все-таки была Италия…

Книга первая

Италия, или «Ты — то, что ты ешь», или 36 историй о поиске наслаждения

1

Вот бы Джованни меня поцеловал…

Но это плохая идея, и причин тому миллион. Для начала —
Джованни на десять лет меня моложе и, как и большинство итальянцев
до тридцати, до сих пор живет с мамой. Одно это делает его
сомнительной кандидатурой для романтических отношений,
тем более со мной — писательницей из Америки, недавно пережившей
коллапс семейной жизни и измученной затянувшимся на
годы разводом, за которым последовал новый горячий роман,
разбивший мое сердце вдребезги. Из-за сплошных разочарований
я стала угрюмой, злой на весь мир и чувствовала себя столетней
старухой. К чему тяготить милого, простодушного Джованни
рассказами о моем несчастном покалеченном самолюбии? Да и к
тому же я наконец достигла того возраста, когда женщина волей-неволей
начинает сомневаться в том, что лучший способ пережить
потерю одного юного кареглазого красавчика — немедленно
затащить в койку другого, такого же. Именно поэтому у меня
уже много месяцев никого не было. Мало того, по этой самой причине
я решила дать обет целомудрия на целый год.

Услышав это, смышленый наблюдатель непременно спросил
бы: тогда почему из всех стран на свете я выбрала именно Италию?

Хороший вопрос. Это все, что приходит в голову, особенно
когда напротив сидит неотразимый Джованни.

Джованни — мой языковой партнер. Звучит двусмысленно, но
ничего такого в этом нет (увы!). Мы всего лишь встречаемся несколько
вечеров в неделю в Риме, где я живу, чтобы попрактиковаться
в языках. Сначала говорим по-итальянски, и Джованни
терпит мои ошибки; потом переходим на английский — и тогда
уж моя очередь быть терпеливой. С Джованни мы познакомились
через несколько недель после моего приезда в Рим, благодаря
объявлению в большом интернет-кафе на пьяцца Барбарини —
того, что стоит прямо напротив фонтана с атлетичным тритоном,
дующим в рог. Он (Джованни, не тритон) повесил на доске
листовку: итальянец ищет человека с родным английским для
разговорной практики. Рядом висело в точности такое объявление,
слово в слово, даже шрифт был одинаковый — только адреса
разные. На одном объявлении был имейл некоего Джованни, на
втором — Дарио. Но вот их домашние телефоны совпадали.

Положившись на интуицию, я отправила письма обоим одновременно
и спросила по-итальянски: «Вы, случаем, не братья?»

Джованни ответил первым, прислав весьма провокационное
сообщение. «Лучше. Мы — близнецы».

Ну как тут не согласиться — двое лучше, чем один. Высокие,
смуглолицые, видные и неотличимые друг от друга, обоим по двадцать
пять, и у обоих огромные карие глаза с влажным блеском —
типичные итальянские глаза, от которых у меня мурашки бегут по
коже. Познакомившись с близнецами лично, я невольно засомневалась,
не стоит ли мне внести кое-какие поправки в свой обет целомудрия.
Например, хранить целомудрие, но сделать исключение
для двоих симпатичных двадцатипятилетних близнецов из
Италии? Тут я вспомнила одну свою знакомую, которая, будучи вегетарианкой,
все же никогда не может отказаться от бекончика…
В мыслях уже складывался текст письма для «Пентхауса»:

…Стены римского кафе освещали лишь дрожащие свечи,
и было невозможно понять, чьи руки ласкают…

Ну уж нет.

Нет, нет и еще раз нет.

Я оборвала фантазию. Не время сейчас искать приключений
на свою голову и (что неизбежно) усложнять и без того запутанную
жизнь. Мне нужно исцеление и покой, а их способно подарить
лишь одиночество.

Как бы то ни было, к середине ноября (то есть к сегодняшнему
дню) мы с Джованни, который оказался скромным и прилежным
парнем, стали хорошими друзьями. Что касается Дарио,
более взбалмошного из двоих, то его я познакомила со своей
очаровательной подружкой Софи из Швеции, и они проводили
время вместе, практикуя совсем другое. Мы же с Джованни только
говорили. Мы ужинали вместе и общались вот уже несколько
чудесных недель, исправляя грамматические ошибки за пиццей,
и сегодняшний вечер был не исключением. Новые идиомы,
свежая моцарелла — словом, приятное вечернее времяпрепровождение.

Сейчас полночь, стоит туман, и Джованни провожает меня
домой по римским закоулочкам, петляющим вокруг старинных
зданий, подобно змейкам-ручейкам в тенистых зарослях кипарисовых
рощ. Вот мы и у двери моего дома, стоим лицом к лицу.
Джованни обнимает меня по-дружески. Уже прогресс, первые
несколько недель он отваживался лишь пожать мне руку. Останься
я в Италии еще годика на три, глядишь — набрался бы
храбрости для поцелуя. А вдруг он прямо сейчас меня поцелует?
Здесь, на пороге… ведь есть еще шанс… и мы стоим, прижавшись
друг к другу в лунном свете… это, конечно, будет ужасной ошибкой,
но нельзя же упускать возможность, что он сделает это прямо
сейчас… ведь всего-то и нужно наклониться и… и…

И ничего.

Джованни отступает.

— Спокойной ночи, дорогая Лиз, — говорит он.

— Buona notte, caro mio, — отвечаю я.

Я в одиночестве поднимаюсь на четвертый этаж. Одна вхожу
в свою маленькую студию. Закрываю дверь. Меня ждет очередная
одинокая ночь в Риме. Долгий сон в пустой кровати в компании
итальянских разговорников и словарей.

Я одна, совсем одна, одна-одинешенька.

Мысль об этом заставляет меня выронить сумку, опуститься
на колени и прикоснуться к полу лбом. И там, на полу, я обращаюсь
ко Вселенной с искренней молитвой благодарности.

Сначала по-английски.

Потом по-итальянски.

И в довершение, чтобы уж наверняка, — на санскрите. 

2

Раз уж я стою на коленях, позвольте перенести вас на три года в
прошлое — в то самое время, когда началась эта история. Оказавшись
там, вы обнаружили бы меня в той же позе: на коленях,
на полу, бормочущей молитву.

Но, не считая позы, все остальное три года назад было совсем
не похоже на день сегодняшний. Тогда я была не в Риме, а в ванной
на втором этаже большого дома в пригороде Нью-Йорка.
Этот дом мы с мужем купили совсем недавно. Холодный ноябрь,
три часа ночи. Муж спит в нашей кровати. А я прячусь в ванной,
пожалуй, уже сорок седьмую ночь подряд и, как и все предыдущие
ночи, плачу. Плачу так горько, что наплакала уже лужу слез,
которая разлилась передо мной на кафельной плитке резервуаром
душевных радиоактивных отходов, — тут и стыд, и страх,
и растерянность, и печаль.

Не хочу больше быть замужем.

Мне очень не хотелось верить в это, но правда засела глубоко
внутри и не давала мне покоя.

Не хочу больше быть замужем. Не хочу жить в этом доме.
Не хочу иметь детей.

Но как это — не хочу детей?! Я же должна их хотеть! Мне тридцать
один год. Мы с мужем вместе восемь лет, женаты шесть, и вся
наша жизнь построена на уверенности, что после тридцати — самое
время остепениться — я наконец успокоюсь и рожу ребеночка.
Нам обоим казалось, что к тому времени я устану от постоянных
разъездов и с радостью поселюсь в большом доме, полном
хлопот, детишек и сшитых собственноручно лоскутных одеял. На
заднем дворе будет сад, а на плите — уютно побулькивающая кастрюлька
с домашним рагу. (Кстати, это весьма точное описание
моей матери, что еще раз доказывает, как трудно было мне отделить
себя от этой властной женщины, в чьем доме я выросла.) Но
мне все это было не нужно. Я осознала это с ужасом. Мне исполнилось
двадцать восемь, двадцать девять, и вот уже неизбежная
цифра тридцать замаячила на горизонте, как смертный приговор.
Тогда я и поняла, что не хочу заводить ребенка. Я все ждала, когда
это желание появится, а оно все не приходило и не приходило.
А ведь мне прекрасно известно, что значит желать чего-то.
И ничего подобного я не чувствовала. Мало того, мне все время
вспоминалось, что сказала сестра, когда кормила грудью своего
первенца: «Родить ребенка — это как сделать наколку на лбу. Чтобы
решиться на такое, надо точно знать, что тебе этого хочется».

Но разве можно теперь дать задний ход? Ведь у нас все идет
по плану. Ребенок запланирован на этот год. По правде говоря,
мы уже несколько месяцев упорно пытаемся зачать. Но ничего
не происходит (разве что — в порядке издевательской насмешки
над беременными? — у меня началась психосоматическая
утренняя тошнота: каждое утро дарю туалету свой завтрак).
А каждый месяц, когда приходят месячные, я украдкой шепчу в
ванной: «Спасибо, Господи, спасибо, спасибо за то, что еще хотя
бы месяц у меня будет моя жизнь…»

Я пыталась убедить себя в том, что со мной все в порядке. Все
женщины наверняка чувствуют то же самое, когда пытаются забеременеть.
(Это чувство я характеризовала как «противоречивое», хотя вернее было бы сказать «чувство всепоглощающего
ужаса и паники».) Так я и уговаривала себя, что со мной все нормально,
хотя все свидетельствовало об обратном. Взять хотя бы
одну знакомую, которую я встретила на прошлой неделе. Она
только что узнала, что беременна, — после двух лет лечения от
бесплодия, которое обошлось ей в кругленькую сумму. Она была
в экстазе. По ее словам, она всегда мечтала стать матерью. Годами
тайком покупала одежду для новорожденных и прятала ее
под кроватью, чтобы муж не нашел. Ее лицо так и лучилось от
счастья, и я вдруг поняла, что это чувство мне знакомо. Именно
так я чувствовала себя прошлой весной, в тот день, когда узнала,
что журнал, где я работаю, посылает меня в Новую Зеландию с
заданием написать статью о поисках гигантского кальмара. И я
решила: «Когда мысль о ребенке вызовет у меня такой же восторг,
как предвкушение встречи с гигантским кальмаром, тогда
и заведу детей».

Не хочу больше быть замужем.

В дневные часы я отталкивала эту мысль, но по ночам не могла
думать ни о чем ином. Это была настоящая катастрофа. Лишь
я одна могла проявить поистине преступный идиотизм: дотянуть
брак до такой стадии — и только потом понять, что хочу
все бросить. Дом мы купили всего год назад. Неужели мне не хочется
жить в этом замечательном доме? Ведь когда-то он мне
нравился. Так почему же теперь каждую ночь я брожу по его коридорам
и завываю, как Медея? Неужели я не горжусь всеми нашими
накоплениями — дом в престижном районе Хадсон-Вэлли,
квартира на Манхэттене, восемь телефонных линий, друзья,
пикники, вечеринки, уик-энды, проведенные в магазинах очередного
торгового центра, похожего на гигантскую коробку,
где можно купить еще больше бытовой техники в кредит? Я активно участвовала в построении этой жизни — так почему же
теперь мне кажется, что вся эта конструкция, до последнего
кирпичика, не имеет со мной ничего общего? Почему на меня
так давят обязательства, почему я устала быть главным кормильцем
в семье, а также домохозяйкой, устроителем вечеринок, собаковладельцем,
женой, будущей матерью и, в урывках между
всем этим, еще и писательницей?

Не хочу больше быть замужем.

Муж спал в соседней комнате на нашей кровати. Я любила и
ненавидела его примерно поровну. Будить его и делиться своими
переживаниями было совершенно ни к чему. Он и так был
свидетелем того, как в течение нескольких месяцев я разваливалась
на куски и вела себя, как ненормальная (я была даже не
против, чтобы меня так называли). Я порядком его утомила. Мы
оба понимали, что со мной что-то не так, но терпение мужа было
не бесконечным. Мы ссорились и кричали друг на друга и
устали от всего этого так сильно, как устают лишь пары, чей
брак катится к чертям. Даже взгляд у нас стал, как у беженцев.

Многочисленные причины, по которым я больше не хотела
быть женой этого человека, не стоит перечислять здесь хотя бы
потому, что они слишком личные и слишком безотрадные.
Во многом виновата была я, но и его проблемы сыграли свою
роль. И это естественно: ведь в браке всегда две составляющие,
два голоса, два мнения, две конфликтующие стороны, каждая из
которых принимает собственные решения, имеет собственные
желания и ограничения. Но я думаю, что некрасиво обсуждать
проблемы мужа в этой книге. И не стану никого убеждать, что способна
пересказать нашу историю беспристрастно. Пусть лучше
рассказ о том, как разваливался наш брак, так и останется за кадром.
Я также не стану открывать причины, по которым мне одновременно
и хотелось остаться его женой, не стану говорить о том,
какой чудесный это был человек, за что я любила его и почему вышла
за него замуж и почему жизнь без него казалась мне невозможной.
Все это останется при мне. Скажу лишь, что в ту ночь муж
был для меня в равной степени маяком и камнем на шее. Перспектива
уйти от него казалась немыслимой, но еще более невыносимой
была перспектива остаться. Мне не хотелось, чтобы кто-то
(или что-то) пострадал по моей вине. Если можно было бы тихонько
выйти через черный ход без всякой сумятицы и последствий и бежать, бежать, бежать до самой Гренландии — я бы так и
сделала.

Это не самая радостная часть моей истории. Но я должна
рассказать ее, потому что именно тогда, на полу в ванной, случилось
нечто, навсегда изменившее весь ход моей жизни. Это
было сравнимо с тем непостижимым астрономическим явлением,
когда планета в космосе переворачивается на сто восемьдесят
градусов без всякой на то причины и ее расплавленная
оболочка смещается, изменяя расположение полюсов и меняя
форму так, что планета в одно мгновение становится овальной,
а не круглой. Нечто похожее я тогда и испытала.

А случилось вот что: я вдруг начала молиться.

Ну, знаете, как люди молятся Богу. 

3

Надо сказать, такого со мной еще не случалось. Кстати, раз уж я
впервые произнесла это многозначительное слово — БОГ и
поскольку оно еще не однажды встретится на страницах книги,
думаю, справедливо будет отвлечься на минуту и объяснить, что
я подразумеваю под этим словом, — чтобы люди сразу решили,
стоит ли считать мои слова оскорбительными или нет.

Отложим на потом спор о том, существует ли Бог вообще.
Хотя нет — давайте лучше совсем забудем об этом споре. Сначала
поясню, почему я использую слово «Бог», хотя вполне можно
было бы назвать Его, скажем, Иеговой, Аллахом, Шивой, Брахманом,
Вишну или Зевсом. Я, конечно, могла бы называть Бога
«Оно», как в древних санкритских священных книгах — это довольно
точно характеризует то всеобъемлющее, не поддающееся
описанию нечто, к которому мне порой удавалось приблизиться.
Но «Оно» — какое-то безличное слово, скорее объект,
чем существо. Лично мне нелегко молиться кому-то, кого называют
«Оно». Мне нужно имя, чтобы создать впечатление личного
общения. По этой же причине я не могу обращаться ко Вселенной,
Великой бездне, Великой силе, Высшему Существу,
Единству, Создателю, Свету, Высшему разуму и даже самой поэтичной интерпретации имени Божьего — Тени Перемен, — кажется,
так Его называли в гностических евангелиях.

Ничего не имею против всех этих названий. По мне так все
они имеют равное право на существование, поскольку в равной
степени адекватно и неадекватно описывают то, что описать
нельзя. Но каждому из нас нужно имя собственное, которым бы
мы называли это неописуемое нечто. Мне ближе всего Бог, вот я
и зову Его Богом. Признаюсь также, что обычно зову Бога «Он»,
и меня это ни капли не коробит, так как я воспринимаю слово
«Он» всего лишь как подходящее личное местоимение, а не анатомическую
характеристику и уж точно не повод для феминистского
бунта. Не имею ничего против того, что для кого-то
Бог — это «Она», я даже понимаю, что вынуждает людей звать
Его женским именем. Но, по-моему, Бог-Он и Бог-Она имеют
равное право на существование и одинаково точно и неточно
описывают то, что должны описать. Хотя стоит все-таки писать
эти местоимения с большой буквы в знак уважения к божественному
присутствию — мелочь, а приятно.

Вообще-то, по рождению, а не по убеждению, я христианка.
Родилась в англо-саксонской протестантской семье. Но, несмотря
на мою любовь к Иисусу, великому проповеднику мира на земле,
несмотря на то, что я сохраняю за собой право в определенных
жизненных ситуациях задаваться вопросом, как поступил
бы Он, с одной христианской догмой я все же никогда не соглашусь.
Это постулат о том, что единственный путь к Богу — вера в
Иисуса. Так что, строго говоря, никакая я не христианка. Большинство
моих знакомых христиан с пониманием и непредвзятостью
относятся к моим чувствам. Правда, большинство моих
знакомых никак не назовешь догматиками. Тем же, кто предпочитает
говорить и думать строго в рамках христианского канона,
могу выразить лишь сожаление и пообещать не лезть в их дела.

Меня всегда привлекали трансцендентальные мистические
учения во всех религиях. Я с трепетным волнением в сердце отзывалась
на слова любого, кто утверждал, что Бог не живет в догматических
рамках священных писаний, не восседает в небе на
троне, а обитает где-то совсем рядом с нами — гораздо ближе,
чем мы можем предположить, наполняя наши сердца своим дыханием.
И я благодарна всем, кому удалось заглянуть в самый
центр собственного сердца и кто вернулся в мир, чтобы сообщить всем нам, что Бог — это состояние безусловной любви. Во
всех мировых религиозных традициях всегда были мистики-святые
и просветленные, и все они описывали один и тот же
опыт. К сожалению, для многих дело кончилось арестом и казнью.
И все же я отношусь к ним с глубоким трепетом.

По существу, того Бога, к которому я пришла, очень легко
описать. Был у меня когда-то песик. Бездомный, из приюта. Он
был помесью примерно десяти разных пород, и от каждой из
них взял самое лучшее. Пес был коричневого цвета. И когда люди
спрашивали, что это за собака, я всегда отвечала одинаково:
«Это коричневый пес». Так и на вопрос, в какого Бога я верю, отвечаю
просто: «В хорошего Бога».

4

Конечно, с той ночи, когда я заговорила с Богом впервые в ванной
на полу, у меня было немало времени, чтобы сформулировать
мнение о Всевышнем. Но тогда, в самом эпицентре мрачного
ноябрьского кризиса, мне было не до теологических
рассуждений. Меня интересовало только одно: как спасти свою
жизнь. Наконец я поняла, что достигла того состояния безнадежного,
самоубийственного отчаяния, когда некоторые как раз и
просят о помощи Бога. Кажется, я читала об этом в книжке.

И вот сквозь рыдания я обратилась к Богу и сказала что-то
вроде: «Привет, Бог. Как дела? Меня зовут Лиз. Будем знакомы».

Да-да, я обращалась к Богу так, будто нас только что представили
друг другу на вечеринке. Но каждый говорит, как может, а я
привыкла, что знакомство начинается именно с этих слов. Мне
даже пришлось одернуть себя, чтобы не добавить: «Я ваша большая
поклонница…»

— Извини, что так поздно, — добавила я. — Но у меня серьезные
проблемы. И прости, что раньше не обращалась к Тебе напрямую,
хотя всегда была безмерно благодарна за все то хорошее,
чем Ты наградил меня в жизни.

При этой мысли меня накрыла новая волна рыданий. Бог
ждал. Я взяла себя в руки и продолжила:

— Молиться я не умею, да Ты и сам видишь. Но не мог бы Ты
мне помочь? Мне очень нужна помощь. Я не знаю, что делать.
Мне нужен совет. Пожалуйста, подскажи, как поступить. Скажи,
что мне делать. Скажи, что мне делать…

Так вся моя молитва свелась к одной простой просьбе — «скажи,
что мне делать». Я повторяла эти слова снова и снова. Уж не
знаю, сколько раз. Но молилась я искренне, как человек, чья
жизнь зависит от ответа. И плакала.

А потом все резко прекратилось.

Я вдруг поняла, что больше не плачу. Не успела я довсхлипывать,
как слезы исчезли. Печаль улетучилась, как в вакуумную дыру.
Я отняла лоб от пола и удивленно села, отчасти ожидая увидеть
некое великое божество, которое осушило мои слезы.
Однако в ванной я была одна. Но при этом рядом со мной ощущалось
что-то еще. Меня окружало нечто, что можно описать как
маленький кокон тишины — тишины столь разреженной, что
боязно дышать, чтобы не разрушить ее. Меня окутал полный покой.
Не помню, когда в последний раз мне было так спокойно.

А потом я услышала голос. Не паникуйте — то не был зычный
Божий глас, как в голливудских фильмах в озвучке Чарлтона Хестона.
И он не приказывал мне построить бейсбольное поле на
заднем дворе. Это был мой голос, и доносился он изнутри. Но я
никогда не слышала, чтобы мой внутренний голос был таким
мудрым, спокойным и понимающим. Мой собственный голос
мог бы звучать именно так — будь моя жизнь наполнена любовью
и определенностью. Невозможно описать, какой заботой и
теплом был проникнут этот голос, который дал мне ответ и навсегда
избавил от сомнений в существовании божественного.

Он сказал: «Иди спать, Лиз».

И я вздохнула с облегчением.

Сразу стало ясно, что это и есть единственный выход. Ведь

любой другой ответ показался бы мне подозрительным. Вряд
ли я поверила бы хоть одному слову, если бы раскатистый бас
вдруг произнес: «Ты должна развестись с мужем!» или «Ты не должна разводиться с мужем!» В этих словах нет истинной мудрости.
Истинно мудрый ответ — единственно возможный в
данный момент, а в ту ночь единственно возможным выходом
было пойти спать. Иди спать, сказал всеведущий внутренний
голос, потому что тебе необязательно знать главный ответ прямо
сейчас, в три часа ночи, в четверг, в ноябре. Иди спать, потому
что я люблю тебя. Или спать, потому что единственное, что
тебе сейчас нужно, — хорошо отдохнуть и позаботиться о себе
до тех пор, пока не узнаешь ответ. Иди спать, и, когда разразится
буря, у тебя хватит сил ей противостоять. А бури не избежать,
моя милая. Она придет очень скоро. Но не сегодня. Поэтому…

Иди спать, Лиз.

Между прочим, этому эпизоду свойственны все типичные
признаки опыта обращения в христианство: душа, погруженная
в глубокие сумерки, мольба о помощи, голос свыше, чувство перерождения.
Но для меня это не было обращением в традиционном
смысле слова — то есть перерождением, или спасением. Я бы
скорее назвала случившееся в ту ночь началом религиозного общения.
То были первые слова открытого и сулящего открытия
диалога, который в конечном счете приблизил меня к Богу.

Мои любимые пельмешки

Глава из книги Олега Тинькова «Я такой как все»

О книге Олега Тинькова «Я такой как все»

Поздней осенью 1997 года произошла феноменальная встреча. Однажды
в субботу я нажрался, как скотина, и голова утром в воскресенье
ужасно болела. Даже не знал, что делать, но мне посоветовали
пойти в сауну. Я пришёл на пятый этаж гранд-отеля «Европа» на
Невском проспекте и стал чередовать прохладный бассейн с заходом
в парную. В сауне сидел старый седой мужик. Поскольку
на нас обоих были кресты, а он на русского не походил, я спросил:

— Вы православный, из какой страны?

— Я грек, да, православный. Меня зовут Афанасий.

— Очень приятно, Олег.

Мы разговорились на английском языке — я к тому времени
неплохо его освоил, поскольку регулярно бывал в Штатах. Афанасий
рассказал, что возит в Россию оборудование для производства
продуктов питания и сейчас пытается продавать машины для
производства равиоли. Но зачем они в нашей стране? Настоящие
итальянские равиоли тогда мало кто ел, а пельмени в основном
лепили руками или не на полностью автоматизированном оборудовании.

Мы с Афанасием обменялись координатами и, вернувшись домой,
я спросил у жены:

— Рина, а ты пельмени покупаешь?

— Да, конечно.

— А сколько пачек в неделю?

— Две пачки.

Хорошо, думаю, рынок вроде есть. Тогда я предложил Гоше Спиридонову
заняться этим делом, и мы стали узнавать «что почём».
Для начала мы позвонили в питерскую компанию «Равиоли»:

— Здравствуйте, мы торгуем продуктами питания. Можно купить
у вас тонну пельменей?

— Ребята, вы что, смеётесь? Дистрибьюторам мы отпускаем
от 20 тонн.

Тут я офигел, объёмы рынка оказались не такими маленькими,
как я предполагал. И сказал Гоше: «Вау, это интересно!» Дальше мы
узнали, сколько стоит сырьё для производства, прикинули, каковы
будут другие расходы, такие, как зарплата сотрудников. После такого
«маркетингового исследования» я решил закупить у Афанасия
оборудование.

Одна равиольная машина производительностью 300 килограммов
в час с холодильником стоила порядка 50 тысяч долларов, а все
инвестиции составили около 250 тысяч долларов. Гоша договорился,
и позади дворца, в бывших царских конюшнях, мы соорудили
свои цеха по хранению и производству.

Пока строились цеха, я постоянно думал: какие же пельмени
нам производить? Однажды поехал в Москву по делам и пошёл в
кинотеатр на премьеру фильма, снятого Гариком Сукачёвым. Перед
собой в зале я увидел человека со знаменитой копной волос — Андрея
Макаревича из группы «Машина времени» — тогда он ещё не
был таким лысым. Я постучал его по плечу и без обиняков спросил:

— Андрей, у вас есть передача «Смак». Можно договориться
и купить марку «Смак» для нашего нового производства
пельменей?

— Вот вам телефон моего директора Николая Билыка.

Я позвонил Коле, и он быстро согласился. Оказалось, что продюсерский
центр Макаревича товарный знак «Смак» на себя не зарегистрировал.
Внимание! Что бы сделал нормальный
начинающий российский предприниматель? Правильно, зарегистрировал
марку «Смак» на себя по классу пельменей доброта,
и не связывался бы с Макаревичем вообще. чистоплотность
Мой друг и юрист Саша Котин так и совето-и порядочность
вал: «Давай всё-таки зарегистрируем! Одно иногда не знают
дело телевидение, другое — пельмени».

Но моя душевная доброта, чистоплотность
и порядочность иногда не знают границ.
Я решил, что это неправильно, и сообщил Николаю о ситуации с торговым
знаком. Мы подождали, пока они зарегистрируют марку,
потом купили лицензию и стали производить пельмени «Смак».

Фундаментальная разница между итальянскими равиоли
и русскими пельменями в том, что они кладут в тесто уже варёное
мясо, а мы варим сырое мясо в сыром же тесте. Соответственно
итальянская машина для пельменей оказалась не приспособлена
— она не принимала сырое мясо, постоянно ломалась и вместо
100 килограммов в сутки вырабатывала 50. Мы привезли итальянского
инженера и попросили доработать машину под российские
нужды. Когда они сделали модернизацию (к названию машины
даже добавили букву R — Russian), мы закупили ещё две машины.
Заказал я их, когда на Новый год полетел в Австрию кататься на
лыжах. Там взял машину напрокат и поехал в Италию в Dominioni,
где подписал контракт стоимостью полмиллиона долларов. Сразу
заплатить я смог только 400 тысяч, а 100 — остался должен. Но за
отсрочку я предложил итальянцам на каждой упаковке пельменей написать «Произведено на оборудовании Dominioni». Я получил беспроцентный
и необеспеченный кредит, а итальянцы впоследствии
с лихвой это окупили.

Что им это дало? Реклама на пачках обеспечила им миллионные продажи по всему СНГ. У Dominioni сегодня на Россию приходится 80 процентов сбыта. Когда я последний раз встретил на Сардинии
Фабрицио Доминиони, сына основателя
компании Пьетро Доминиони, он ехал на
красной Ferrari. «Как дела?» у людей на таких машинах не спрашивают, потому что
ответ очевиден, но я всё-таки поинтересовался. Фабрицио сказал, что российский рынок очень помог фирме в бизнесе, и большая
часть продаваемых у нас пельменей, тарта
лини и равиоли производится на оборудовании Dominioni. В бизнесе никогда точно
не знаешь, откуда что пойдёт. В данном случае благодаря странной
встрече грека Афанасия с русским Олегом маленькая семейная
фирма Dominioni, основанная в 1966 году в Италии, смогла значительно
расширить свой бизнес. Сработала моя любимая концепция
«win-win»: в любой сделке должны выигрывать оба партнёра.
Это западный подход, он правильный. У нас же в России переговоры
в основном строятся по принципу «кто кого прогнёт», и в сделке есть
победитель и проигравший. Всегда старайтесь добиваться, чтобы
в выигрыше были обе стороны сделки.

* * *

Итак, зимой 1998 года мы установили две вновь закупленные
линии. Я полностью увлёкся пельменями и почти перестал появляться
в офисе «Техношока». Мы там, конечно, зарабатывали, но
возврат на инвестиции даже рядом не стоял с теми результатами,
что показывал пельменный бизнес. Всем занимался Андрей Сурков.
Я настолько погрузился в новый бизнес, что однажды, вернувшись из Америки, где жили Рина с Дашей, поехал на своем шестисотом «мерседесе» не домой, а на пельменный завод в Петергоф.

Там почему-то не хватало людей, и я, пока водитель спал в машине,
до утра проработал в цеху — подавал, принимал, засыпал пельмени.
Параллельно, конечно, смотрел, как устроена и работает машина,
можно ли что-то улучшить.

Поначалу три линии, работая не на полную мощность, производили
300 килограммов в час. Потом мы разогнали машины,
и в середине 1998 года, перед самым кризисом, делали уже тонну
в час. Полная себестоимость пельменей на выходе, включая сырьё,
составляла один доллар за килограмм. Отпускная цена — три доллара. Я выбрал эксклюзивных дистрибьюторов — «Фудлайн» и МБК.

Учитывая, что марка «Смак» благодаря передачам Макаревича на
ОРТ хорошо раскрутилась, мы неплохо зарабатывали. Чистая прибыль
составляла около половины оборота, превышавшего 700 тысяч
долларов в месяц.

Наши пельмени начали просто рвать из рук, потому что мы применили
две новые технологии. Во-первых, благодаря оборудованию
стали производить тонны в день, что руками сделать невозможно.
Во-вторых, применяли шоковую заморозку, позволяющую пельменям
долго храниться на полках даже при нулевых температурах.

С помощью кредита «Промстройбанка» мы выкупили склад
«Техношока» на Предпортовой улице. На его базе мы построили
завод: залили полимерные полы, поставили огромные технологические
линии, установили шоковую заморозку, — общие инвестиции
в фабрику составили порядка трех миллионов долларов — там до
сих пор находится основное производство «Дарьи». Мы одними из
первых в России создали продуктовое производство, полностью
отвечающее западным стандартам чистоты. Проверяющие были в
шоке: нержавейка, белые халаты, перчатки и даже маски у рабочих
мясного цеха.

В этот момент Гоша Спиридонов захотел быстрых денег и решил
прекратить инвестиции. Я выкупил его долю за 100 тысяч долларов,
и он отвалил, не понимая, что у бизнеса большое будущее.

1 июня 1998 года я запустил завод, рассчитывая на огромную
прибыль. Но через два с половиной месяца грянул кризис. Доллар
вырос В РАЗЫ. До середины августа главная для меня валюта стоила около шести рублей, но потом начала резко расти: семь,
десять, двенадцать, четырнадцать… Наши пельмени лежали везде,
но по три доллара их уже никто не покупал. Снижать отпускную
цену было мучительно больно: при себестоимости в один доллар
нам приходилось продавать пельмени по доллару, но уже в новых
рублёвых ценах, просто отбивая себестоимость.

Но кризис создал резерв для роста производства. Работая с маленькой
прибылью, мы стали быстро наращивать долю рынка,
благо пять линий на нашем заводе давали
полторы тонны пельменей в час! ОКОЛО
30 ТОНН В СУТКИ! Мы, по сути, начали
заваливать страну пельменями. Но чтобы
по-настоящему завалить ими страну, одного «Смака» было мало. И я решил создать
собственный бренд.

Я часто слышал, как жена зовёт дочь:
«Дарья, иди сюда! Дарья, садись кушать!»
При этом пятилетняя Даша очень любила
пельмени. Я подумал и решил: Дарья — это
же классно! Давайте так и назовём наши
пельмени! Мы зарегистрировали марку
и заказали логотип и фирменный стиль у питерской компании
Coruna. Сочетание красного и зелёного цветов тогда мало кто использовал;
марка выглядела свежо и аппетитно.

Но для продвижения нужна реклама. Иначе никак. И тут пришла
другая гениальная мысль: сделать провокационную сексуальную
рекламу. Ничто не продаёт так, как секс, — подумал я и оказался
прав. Я просто вспомнил сцену из жизни: какой-то мужик взял
свою жену за сиськи и сказал: «Вот это пельмешки!» А почему бы
не задействовать для рекламы женскую задницу?

Мы нашли студентку, синюю, как курица, ведь дело было зимой.
Дизайнер Андрей Катцов (отработавший в трёх компаниях —
«Петросибе», «Дарье» и даже в «Тинькофф») позвал своего друга-фотографа,
и они ночью, прямо у нас на заводе, присыпали жопу мукой и сфотографировали её. Оставалось только написать «Твои
любимые пельмешки!» — и реклама готова!

Мы поставили всего пять плакатов в Питере и два — в Москве,
где заключили дилерские соглашения с крупными дистрибьюторами.
Что тут началось! Прорыв, наш звёздный час! Что называется,
попёрло. Люди до сих пор помнят эту рекламу с голой задницей, а выражение «любимые пельмешки» пошло в народ. Даже в кризис наш огромный завод
работал на полную мощность, выпуская не
только пельмени, но и вареники «Дарья».

* * *

Цех в Петергофе продолжал выпускать
«Смак», но мы уже начали ругаться с Макаревичем. Его директор Николай, увидев
наши результаты, стал нас душить, зажимать, повышать роялти.
Любовь закончилась. Кроме того, они стали раздавать марку «Смак»
другим производителям. Причём — даже право производить пельмени,
что, по нашему мнению, было неприемлемо, ведь качество
«второго» «Смака» оставляло желать лучшего. Покупатели, встречавшие
оба «Смака» в магазинах, просили питерский «Смак». Макаревич
нас настолько замучил, что в середине 1999 года мы зарегистрировали
свою торговую марку «Питерский смак», логотип
которой существенно отличался от логотипа «Смак». И даже стали
атаковать саму программу «Смак» (с помощью Евгения Ариевича из
компании Baker & McKenzie), устроив Макаревичу большую головную
боль. И всё потому, что они повели себя некрасиво. При всём
уважении к творчеству Андрея Макаревича про его бизнес-качества
я ничего хорошего сказать не могу. Возможно, он просто шёл на
поводу у своего пронырливого конферансье.

Но всё, что ни делается, к лучшему. Благодаря непонятной ситуации со «Смаком» я сделал ставку на СВОЙ бренд. В своё не жалко вкладывать деньги, и мы агрессивно рекламировали «Дарью».

Мы размещали световую рекламу в Москве, на Новом Арбате,
скупали билборды, снимали ролики, запустили рекламу на телевидении,
и всё это заметили потребители.

Полакомлюсь, как встарь, я.
Сама лепила, Дарья.

Думаю, этот слоган до сих пор у многих из вас в памяти. Возможно,
кто-то вспомнит и другую нашу провокационную рекламу:
Meat inside с рисунком, похожим на логотип Intel, и United Colours
of Daria, где мы пародировали слоган Benetton.

Потребитель просил, требовал наши пельмени. Кроме того,
мы грамотно работали с дистрибьюторами. Надо отдать должное
Игорю Пастухову, перешедшему в «Дарью» из «Петросиба», он сумел
наладить работу с партнёрами.

Во всех моих бизнесах, включая нынешний, я всегда проповедовал
то, что должна быть большая маржа, прибыль. Нет прибыли
— нет маржи. Ты не можешь сам зарабатывать и не делиться
с дистрибьюторами. Это безответственно по отношению и к себе,
и к партнёрам.

Например, если мы с килограмма давали им 20 центов, а мои
конкуренты (например, «Талосто», «Колпин» или «Равиоли») могли
платить только пять центов, дистрибьюторы были полностью мотивированы
на продажу наших пельменей и вареников. Естественно,
у нас при таком подходе отпускная цена выше, чем у конкурентов,
но нельзя просто взять и назначить такую цены «с потолка». Нужно
её чем-то подтвердить. У нас была качественная, талантливая,
грамотная маркетинговая стратегия, основанная на реальном положении
дел. Наши пельмени можно считать инновационным продуктом.
Почему «Дарья» была инновацией? Потому что использовалась
шоковая заморозка, никто не трогал пельмени руками, все производилось
на новых импортных нержавеющих станках. На советских
мясных заводах продукцию ставили в холодильник и морозили около
часа. У нас всё замораживалось в течение 5–10 минут, поэтому
пельмени не слипались и могли храниться даже при нулевой температуре
в течение суток. Мы имели все 4P маркетинга — Product,
Place, Price, Promotion (продукт, дистрибуция, цена и продвижение).
Наличие всех этих элементов и их высокое качество давали нам возможность
продавать дорого. В команде работали хорошие ребята,
мы быстро зарабатывали большие деньги.

Мы росли очень быстро, агрессивно набирая обороты.
В 1999 году продавали три тысячи тонн продукции в месяц. Ежемесячная
чистая прибыль составляла около 300 тысяч долларов.

Мы часто экспериментировали с ассортиментом. Помимо «Дарьи» и «Питерского смака» продавали товар под брендами «Толстый
кок», «Добрый продукт», «Царь-батюшка». Самые разные пельмени,
вареники, чебуреки и т. д. Но лучше всего
продавались самые обычные пельмени «с мясом молодых бычков», не помню, кто придумал эту гениальную фразу, но её до
сих пор используют разные производители.
Звучит красиво, но на самом деле это, конечно, была обычная говядина.
По выходным я брал Рину и Дашу, и мы
таскались по магазинам. Я смотрел, что есть
и чего нет на рынке. Рина орала: «Достал ты
со своими пельменями и маркетинговыми
исследованиями». А я был рад совмещать
общение с семьёй с анализом рынка.

Бывая за границей, я отмечал, что там
хорошо продаётся. С Запада пришла идея запустить консервированные
пельмени. Но не пошло! У нас в России лучше продаются не
такие виды консервов, как на Западе. Например, очень популярные
в США консервированные супы так и не прижились у нас, хотя у них
это миллиардный бизнес во главе с брендом Campbell’s.

В пельменном бизнесе я сделал важный шаг в области дистрибуции
— вошёл в партнёрство с крупным дистрибьютором — компанией
МБК Сергея Рукина. С ним я познакомился на вечеринке в «Планетарии», он был младшим партнёром Евгения Финкельштейна. Спустя
несколько лет он позвонил и сказал, что торгует замороженными
продуктами, и предложил продавать наши пельмени «Смак».

Сначала я ему не поверил: как организатор дискотеки может
торговать пельменями? Но Сергей — настоящий бизнесмен.
Его компания МБК стала самым большим нашим дистрибьютором,
и в итоге мы им дали лучшие цены благодаря объёмам закупок.
Иногда объём МБК доходил до 40 процентов всех наших продаж.
Чтобы ещё больше мотивировать МБК и, по сути, привязать его
к «Дарье», я схитрил и предложил Сергею партнёрство. Он согласился.
Мы вместе стали строить в Пушкине маленький заводик,
инвестировав в него что-то около трех миллионов долларов, и через
два года успешно продали его за шесть или семь миллионов.

На новом заводе мы производили пельмени и котлеты под брендом
«Три поросёнка». Сергей был максимально лоялен к «Дарье»,
так как был моим партнёром по бизнесу, и его доля в наших продажах
выросла.

Как залезть на большое дерево? Нужно подружиться с птицами.
Всегда думайте, как заинтересовать вашего партнёра и сделать так,
чтобы ситуация развивалась по принципу «win-win». Так сделал
и я, в результате у Сергея Рукина была очень мощная мотивация —
продавать и наш общий, и мой основной товар. Ведь ВМЕСТЕ мы
зарабатывали большие деньги.

Подведу итог под пельменным этапом своей биографии. «Дарья» — мой первый продовольственный, производственный, дико
прибыльный проект. Если торговля электроникой в «Техношоке»,
«Петросибе» велась с небольшой наценкой, то теперь я познакомился с действительно высокой маржой:
100–200 процентов.

Производство продуктов питания — достаточно простой процесс, но важна технология, рецептура, вернее, соблюдение первого и второго. Выигрывает тот, кто может выпускать товар с одинаковым
и стабильным качеством. Изменение качества — бич молодых российских предприятий на рынке продуктов.

Я на практике понял, что такое построение и контроль бренда, впервые опробовал агрессивные технологии
продвижения, в частности, тему секса в рекламе. Большую часть
работы мы делали по наитию, в этом я убедился, когда во второй
половине 1999 года обучался маркетингу в американском Университете
Бёркли.

Купить книгу на Озоне