Сентиментальное путешествие по Италии XXI

  • Ипполитов А. Особенно Ломбардия: Образы Италии XXI. М.: КоЛибри, Азбука-Аттикус, 2012

Сразу после выхода первой части «Сентиментального путешествия по Франции и Италии 1768 года» автор умирает, так и не закончив итальянскую часть своего травелога. Остроумный рецепт Владимира Набокова — «Веди рассказ от первого лица, и доживешь до самого конца» — не помог, как не помогли умирающему священнику Стерну все медицинские светила Англии. Описание путешествия, травелог, — жанр, создавший европейскую литературу, и история эволюции этого жанра, в общем-то, и есть история европейской литературы, от Одиссея до Улисса. Одним из поворотных моментов этого «путешествия жанра» стал 1768 год, когда вышло «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии» Лоренса Стерна, священника из Йорка. К тому моменту Стерн уже был скандально известен благодаря самому изощренному роману XVIII века «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена», где переосмыслялся и деконструировался роман-бытие, роман-автобиография. Следующей мишенью священника-писателя стал жанр романа-путешествия.

Размышляя о библиотеке задуманных, но так и не случившихся текстов в истории литературы, я особенно часто возвращаюсь именно к итальянской части «Сентиментального путешествия»: какую бы ловушку придумал автор Стерн рассказчику Йорику? Куда бы отправил он своего сладострастного святошу? Что бы эрудит и знаток Стерн показал нам, описывая свое чувствительное путешествие по Италии?

Но что есть ипполитовские «Образы Италии», если не наше «Сентиментальное путешествие по Италии»? И кто есть Аркадий Ипполитов, если не Лоренс Стерн XXI — мастер деконструкции жанровых границ и обнажения приема, читая которого, все время хочется повторять адресованное Стерну пушкинское: несносный наблюдатель! Знал бы лучше про себя, многие того не заметили б! Примечательно, что предыдущая книга Ипполитова «Вчера, сегодня, никогда» (СПб., 2008) вполне могла бы иметь стернианское название «Жизнь и мнение Аркадия Ипполитова, джентльмена».

В седьмой главе стерновский рассказчик решает написать предисловие к своему путешествию (стернианский тайм-менеджмент неочевиден, но всегда точен), в этом предисловии Йорик классифицирует всех путешественников, выделяя следующие группы: «праздные путешественники, пытливые путешественники, лгущие путешественники, гордые путешественники, тщеславные путешественники, желчные путешественники. Затем следуют: путешественники поневоле, путешественник-правонарушитель и преступник, несчастный и невинный путешественник, простодушный путешественник, и на последнем месте (с вашего позволения) чувствительный путешественник (под ним я разумею самого себя), предпринявший путешествие (за описанием которого я теперь сижу) поневоле и вследствие besoin de voyager, как и любой экземпляр этого подразделения. При всем том, поскольку и путешествия и наблюдения мои будут совсем иного типа, чем у всех моих предшественников, я прекрасно знаю, что мог бы настаивать на отдельном уголке для меня одного».

Русские формалисты давно разгадали фокус под названием «игра точек зрения в романе», прием этот работает и в прозе Аркадия Ипполитова, притворяющейся не художественной, о чем и сам он, истинный стернианец, прекрасно осведомлен. Вот автор и играет масками: то он чувствительный путешественник, то гордый, то пытливый.

Ну и желчный, конечно. Хотя кого этим удивишь? Язвительности-то от него все и ждут: эрмитажному хранителю гравюры маньеризма по должности положено щелкать по носу пошляков и вместе со снобами сетовать, что «Лувр стал похож на огромный развлекательный комплекс, и что там теперь пахнет чипсами, как в „Макдональдсе“, и что никуда не пробиться и ничего не увидеть среди толп, рыскающих в поисках Джоконды, которая все равно не видна, сидит за бронированными стеклами, как президент в лимузине, а все диваны усыпаны, как говно мухами, американцами в шортах с „Кодом да Винчи“ в руках и отсутствием какого-либо намека на мысль в глазах». Цитировать одно удовольствие. Главный объект насмешки Желчного — Голландский Огурец, он же Глупая Говядина. Важный для повествователя собирательный образ, к которому он будет апеллировать на протяжении всей книги. Имя этому герою, которым пользуется Ипполитов, придумал еще Толстой: так Вронский называл иностранного принца, к которому был приставлен, чтобы показывать достопримечательности Петербурга. Под достопримечательностями главным образом имелись в виду актриски-балеринки и шампанское с белой печатью. Компания принца тяготила Вронского, увидевшего в нем кого-то очень похожего на себя, кого в XX веке называли яппи, кого левые презирают за консюмеризм, одним словом, потребителя не только гелей и лосьонов, актрисок-балеринок, но и «культурки, духовки и нетленки». Над любителями «духовки», для которых Милан ограничивается Собором, Пассажем и Ла Скала, где «— о варварство! — приходится отключать мобильник и поэтому все время отжимать эсэмэски», Желчный оттягивается по полной программе, тонко, зло и очень смешно.

Но все эти язвительные остроумные пассажи — более чем предсказуемое достоинство книги. Удивительно другое: как трогательно и вовремя на смену Желчному приходит Простодушный путешественник. Кто-то прыснет: «Простодушный Ипполитов?! Ха! Как же!», но вы только вслушайтесь: «Вокруг Мадонны белобрысые ангелы в белых длинных рубашках, как будто крестьянские дети после бани с удивительными лицами — ну чистый тургеневский „Бежин луг“…»; «Всех мальчиков было пять: Федя, Павлуша, Илюша, Костя и Ваня, только у Филиппо Липпи их шесть, на одного больше, зовут Петя, все тесно сгрудились вокруг Девы Марии и смотрят прямо на зрителя с большой заинтересованностью. Кроме ангелов-мальчиков, перед Мадонной еще стоят коленопреклоненные святые; у святого Петра Мученика в голове с натянутым на нее капюшоном застрял нож, как в арбузе, застрял прямо в капюшоне, причем на капюшоне белоснежном, ни пятнышка крови…». Да и сам Ипполитов в описании миланского Собора Дуомо признается, что умеет быть и Простодушным путешественником: «Множество сосулек топорщится на его фасаде и свисает в разные стороны, и весь Собор такой ломкий и хрустящий. <…> Простодушный американец Марк Твен восхищался Дуомо как чудом, <…> а английский эстет Оскар Уайльд в письме к матери назвал его чудовищным провалом, монструозным и нехудожественным. Детям и простодушным туристам собор очень нравится. Мне тоже очень нравится…». Прочитав эти признания, уже не чувствуешь никакого снобистского пренебрежения к читателю, даже если читатель и отдыхает на лавочке в Лувре с чипсами в одной руке и Дэном Брауном в другой после волнительной встречи с Джокондой. Ведь простодушие стерновского «простодушного путешественника», которое демонстрирует Ипполитов — это не та простота, которая сами знаете чего хуже, а простота подлинного аристократизма, как «вкус Флоренции, аристократично-простой, — ведь только подлинные аристократы представляют ангелов в виде Феди и Павлуши, Илюши, Кости и Вани, и только аристократ „Бежин луг“ мог написать».

Большую часть повествования ведет не Желчный и не Простодушный, а тот самый удивительный стернианский Чувствительный путешественник, готовый грустить с атлантами Каза дельи Оменони, которые «так устало меланхоличны, прямо как интеллектуалы какие-нибудь, раздумывающие над тем, что вера жестока, безверие же катастрофично»; оплакивать юного Гастона де Фуа, что, «воссозданный резцом Бамбайи, воплощает собой обещание счастья, и от его мраморной смерти веет таким покоем, что она совсем не страшна, а благостна, — чего ж бояться, если умерев пятьсот лет тому назад, можно оставаться таким красивым и обещать так много счастья». И все поистине энциклопедические познания автора, блестящие исторические параллели, удивительные наблюдения об искусстве и литературе изложены Чувствительным путешественником с таким пониманием природы человеческой, что они начисто лишаются налета высоколобой интеллектуальности, от которой порой веет смертельным холодом либо разворачивает скулы зевотой.

Есть еще один тип путешественника, который стерновский Йорик не выделяет, лишь по ханжеской скромности своей, хотя сам вполне относится к этому типу — это Чувственный путешественник. Повествование Ипполитова необыкновенно ароматно и чувственно: «Но вдруг появляются фигуры столь изысканно написанные, нервные и наряженные и осеняют зрителя улыбками столь многозначительными, что дух захватывает, и из-под тени черных сутан придворных неожиданно выглядывает соблазн „красивых лиц и чувственного влечения“, импульсы леонардовского сладострастия пробиваются сквозь благочестие, высшая духовность становится похожей на совращение…». Или строки про «макабрическую эротику Франческо дель Кайро», про Бернини, «брызжущего соком сладострастия», или про интерьер Санта Марии прессо Сан Сатиро, находясь в котором, «испытываешь какое-то чувственное наслаждение. <…> Бледно-голубой свод и мерцание старинного золота капителей, гротески рельефов и кессоны потолка, похожие на идеальное изображение влагалища. <…> Чувственность рождает вину: нет ли в блаженной осязательности красоты архитектуры Браманте кощунства?» Особенно фрустрированных призываю вспомнить слова священника Стерна: «Вы, чьи мертвенно холодные головы и тепловатые сердца способны побеждать логическими доводами или маскировать ваши страсти, скажите мне, какой грех в том, что они обуревают человека? Если Природа так соткала свой покров благости, что местами в нем попадаются нити любви и желания, — следует ли разрывать всю ткань для того, чтобы их выдернуть? — Бичуй таких стоиков, великий Правитель природы!»

Именно эту стернианскую идею взаимопроникновения (чувственную даже в своей логической механике) и развивает Аркадий Ипполитов: «Караваджо — эстет не меньший, чем самые изысканные маньеристы, и велик не тем, что писал Деву Марию с утонувшей проститутки, а тем, что своей гиперчувственностью растворил все границы между высоким и низким, прекрасным и безобразным. <…> Эстетика всегда связана с чувственностью и сексуальностью, и даже когда она их отвергает, а чувственность и сексуальность связаны с протестом, и караваджизм — перманентный Grunge, гранж европейского искусства». «Образы Италии», чей первый том под названием «Особенно Ломбардия», только что вышел в свет, демонстрируют не только жанровое взаимопроникновение (ленивый не написал, что это и не путеводитель, и не мемуары, и не искусствоведческая монография), но и создают свою страну, в которой время течет извиваясь, как S-образная линяя красоты.

Конечно же, эти точки зрения необходимы автору не для мифической объективности — плевал он на объективность, да и что такое ваша объективность? Часы работы миланского Пассажа? Ответ в том, что «на свете ничего нет незамутненного; и величайшее из известных наслаждений кончается обыкновенно содроганием почти болезненным».

«Образы Италии» — мастерски сконструированный текст, повествование в котором ведется голосами Ашенбаха и Тадзио, Карениной и Вронского, Пушкина и Кузмина — голосом рассказчика неуловимого, как Протей и как сама Италия.

Простодушный и Желчный, Чувствительный и Чувственный — все эти голоса нужны автору, чтобы язык обрел свою объемную целостность, чтобы балансировать на грани alta moda и китча, и чтобы текст был finto — интеллектуальный и изощренный, как «вкус раннего маньеризма, как интеллектуальны и изощрены меха для раздувания огня в коллекции Кастелло Сфорцеско».

Полина Ермакова

Евгения Микулина. Вкус смерти безупречен

  • Издательство «КоЛибри», 2012 г.
  • Влюбленные Марина и Влад живут в непростом мире. Мало того что у них суетная работа — в глянцевом журнале Alfa Male, где она главный редактор, а он — арт-директор. Мало того что у них служебный роман. Вдобавок ко всему она — двухсотлетняя вампирша, а он — обычный смертный. Влюбленным приходится постоянно быть настороже: в их окружении начинают исчезать люди… и появляться новые вампиры. В конце концов становится понятно, что за этим стоит чей-то злой умысел. Влад, Марина и ее старый друг, испанский вампир Серхио, должны добраться до источника зла, пока не станет слишком поздно. Ареной их приключений становятся Москва с ее гламурными ночными клубами и кафе, Париж с его модными показами и Лондон, в котором расположена штаб-квартира журнала Alfa Male.
  • Купить книгу на Озоне

Великая любовь — это, конечно, круто. Но когда
дело доходит до организации совместного
быта, большое чувство несколько теряется
среди других проблем. Любовь случается с нами —
если нам повезет, конечно, — она сбивает нас с ног,
меняет жизнь. Мы пугаемся, радуемся, потом принимаем
то, что на нас свалилось, и начинаем с этим
жить. Мы до такой степени привязываемся к любимому
существу, так начинаем от него зависеть, что
нам хочется быть с ним все время — постоянно. У людей
это обычно выливается в понятие «жить вместе». И вот тут начинаются сложности. Возникают
практические вопросы.

Например, такой: куда положить мои диски? Или
мои книги. Или, к примеру, мои штаны. Не то чтобы
у меня было какое-то невероятное количество штанов
— я не одежный маньяк и покупаю новые вещи
главным образом потому, что работа обязывает: артдиректор
мужского модного журнала не может всегда
ходить в одном и том же. Проблема в другом. В Марининой
квартире нет места для любого, сколь угодно
малого количества мужских штанов, и вообще для посторонних вещей. У нее все слишком элегантно,
точно и… одиночно рассчитано. Отличная квартира
— центр Москвы, Чистые пруды, идеальное пространство
для проживания успешной и сногсшибательно
красивой молодой женщины. В квартире все
так, как нужно ей, — так, как ей удобно и привычно.
Пространство заточено под нее — тюнинговано, как
дорогущий автомобиль. У нее есть рабочее место,
и шкафы, и музыкальный центр, и диваны перед телевизором,
и холодильник, в котором только с моим
появлением появилась нормальная еда — раньше
Марина дома особенно не ела. И еще у нее есть гардеробная,
которая вмещает ровно столько вещей,
сколько Марине придет в голову иметь (она из тех
невероятных женщин, что на самом деле выбрасывают
одежду, которую не надевали больше года, как
рекомендуют глянцевые журналы, а не складируют
ее тоннами — на случай, если настроение изменится).
Все идеально, все на своих местах. И, несмотря
на обилие свободного пространства, добавлять сюда
что-то кажется странным. Чужие — мужские — мои
вещи сюда просто не впишутся. Для них нет места
в ее квартире.

И в общем можно сделать смелый вывод о том,
что места для мужчины нет не только в ее квартире,
но и в ее жизни.

Нет, поймите правильно — это не упрек. Трудно
упрекать Марину в том, что она не планировала совместной
жизни со среднестатистическим молодым
москвичом, который не имеет привычки аккуратно
складывать одежду и регулярно забывает DVD-диски
в компьютере. Она вообще искренне собиралась всегда быть одна — к этому ее, как она полагает, обязывала
сама ее физическая природа (хотя, по-моему,
степень обязательности тут примерно такая же, как
в случае со мной и дизайнерскими джинсами, — ну
кто реально заметит, что я хожу в старых? Кому я настолько
интересен?). У нее была масса вариантов
жить не одной — я даже теперь вроде как дружу с одним
из этих «вариантов», Серхио его зовут. Но она
их все отметала, и за это мне следует благодарить
высшие силы. Она не ждала любви — ни моей, ни
еще чьей-то. Не готовилась и места для нее в своей
жизни не оставляла. Она была твердо намерена
жить одна, и я это понимаю и принимаю. И я благодарен
за то, что она это решение изменила.

Поэтому теперь, стоя над коробкой с дисками,
которые я перевез из своей квартиры на Чаплыгина
и которые совершенно некуда пихать, я могу только
растерянно чесать репу. И упрекать себя за то,
что столько всего с собой набрал. Глупо в наш век
цифровых технологий держаться за материальные
носители кино и музыки. Все можно в компьютер
закачать. Моя привязанность к пластмассовым коробочкам
с зеркальными кружками внутри неразумна,
они дороги мне иногда не из-за звуков, которые
на них записаны, — это все и правда есть в iTunes
Store и «доступно для скачивания», — а из-за всяких
обстоятельств их приобретения. Некоторые
вещи я купил, когда они только-только появились
в Москве, на Горбушке, у каких-то мутных пиратов-перекупщиков.
Что-то привез из «своей первой
заграницы» — интересно, есть ли у других народов
такое священное почитание первого выезда за рубеж, как у «россиян»? Моей первой заграницей,
кстати, был Лондон — я везучий парень. В общем,
с каждой коробочкой у меня связано что-то сентиментальное
— какая-то частичка прожитой жизни.
Это не музыкальные записи вовсе, а человеческие
слабости. Ну я человек, и у меня имеются слабости.
В этом вся соль. Это Марине и нравится. И поэтому
она никогда не скажет мне, что у меня слишком много
барахла.

А я никогда не скажу ей, что она вполне могла
бы попробовать переехать ко мне. Не так уж у меня
мало места, и район тоже хороший — тот же самый,
собственно, квартиры в двух минутах пешком. Но
я ей даже и предлагать не стал. Во-первых, втиснуть
ее в безалаберное пространство моего обитания
было бы ничуть не легче, чем меня в ее белоснежный
дизайнерский рай. В любую уютно выстроенную
одинокую жизнь трудно вписать второго человека
— нужно сильно себя перекроить, и изменения
в квартире лишь наглядно отражают те внутренние
перемены, ту перестройку организма, которая нужна,
чтобы быть с кем-то ВМЕСТЕ. Это даже странно,
как жалко отказываться от привычного, как это больно
— меняться, жертвовать сонным комфортом, уютной
летаргией одиночества, даже когда ты делаешь
это ради безмерно любимого существа. Во-вторых…
Во-вторых, мой переезд к ней — дело символическое.
Она — больше меня. Ее жизнь — больше моей. И она
впустила меня к себе: физически — в свою квартиру,
а по сути — в свое сердце. И это такой подарок, огромный
и, вообще говоря, все еще необъяснимый,
что мне остается только похоронить на задворках сознания неясное ощущение, что я непременно буду
скучать по своему собственному дому.

Я же не собираюсь в самом деле скучать по одиночеству,
по жизни без нее? Конечно нет. В конце концов,
если для меня меняться — больно, но все-таки
возможно, то она-то просто не может измениться.
Такая уж у нее природа.

И мысль о том, что она, может быть, не впустила
меня в свою жизнь, а поглотила мою своей, я сейчас
словесно оформлять не буду. Главное, что мы вместе,
а в каком уж я качестве (проглочен ею или в самом
деле рядом иду) — не суть важно.

Потому что есть планеты и есть спутники. И я
точно знаю, кто из нас спутник.

И вовсе не потому, что я по уши влюбленный идиот.
И не потому, что я страус, который прячет голову
в песок, стараясь не видеть проблем. Чтобы не видеть
наших проблем, надо быть совсем тупым. А я не
тупой — я знаю, что от наших проблем не спрячешься.
Как в том старом анекдоте было, про объявление
в зоопарке? «Не пугайте страуса — пол в клетке бетонный!» Наши проблемы — они как этот бетонный
пол. И никакое количество романтических поцелуев
в темной машине посреди залитого дождем Лондона,
и никакие наши улыбки, и даже наше молчание
по ряду важных вопросов надолго нас от этого бетонного
пола не спасут.

Размышления об этом, однако, непродуктивны.
Если уж я что и изучил досконально за последний
год — год любви к Марине, — так это то, что она всегда
придерживается избранной линии поведения.
Решит быть несчастной и озабоченной — и ничто ее не успокоит. Решит быть счастливой — будет такой
счастливой, что умри все живое. В Лондоне я сумел
переломить ее настроение (и это было чудо, на самом
деле) — она-таки решила быть беззаботной и веселой
и отдаться, так сказать, нашей любви. И поэтому я теперь
переезжаю. И поэтому столкнулся с проблемой
того, что я-не-вписываюсь-в-ее-интерьер. Коробка
с дисками в этом плане — всего лишь символ, но очень
наглядный. Коробка эта обычная, картонная, прочная
— такие очень любит герой Youtube, жирный
японский кот Мару: его хозяйка регулярно выкладывает
ролики о том, как Мару, помешанный на всяких
дырках, влезает в разного формата коробки и ведет
с ними безнадежную борьбу. Страшно себе даже представить,
что же такое эта японская девушка все время
покупает, чтобы обеспечить Мару нужным количеством
картонных врагов. Или, может, она специально
покупает все время новые пылесосы и телевизоры,
чтобы ему было куда скакать?.. Это сильная мысль —
кот Мару как двигатель японской экономики.

Какого черта я стал сейчас думать о Мару и вместе
с ним обо всех котах по определению? Мой кот —
мой покойный кот — еще один элемент моей жизни,
который никак не был совместим с Мариной. И поэтому
я его потерял, что тоже символично. Но я не
хочу сейчас об этом думать. Я лучше предамся самоуничижению,
глядя на коробку, которая, как уже
было сказано, приехала со мной на такси с Чаплыгина
и теперь торчит посреди светлой Марининой
гостиной, как гнилой недолеченный зуб среди идеальных
коронок. Ну или, если быть гламурнее, как
золотая фикса во рту Джека Воробья.

Надо, короче, выкинуть к чертовой матери все
эти диски. Кому какая разница, что вот этот диск
«Иисус Христос — Суперзвезда» я когда-то с большим
волнением приобрел в контрабандистском
ларьке в фойе кинотеатра «Ударник»? Я уже сто лет
его не слушал.

Я сажусь на корточки возле коробки, чтобы поднять
ее и решительным движением уволочь во двор,
в направлении мусорного ящика. Собственно, я задерживаюсь
только для того, чтобы последний раз
сентиментально полюбоваться на любимые обложки.
И тут в комнату входит моя прекрасная возлюбленная
— она возилась на кухне, варя кофе, — я слышу
восхитительный запах, кофе она варит, по-моему,
лучше всех в мире. Молниеносно оказавшись рядом,
Марина наклоняется над моими предназначенными
на выброс сокровищами.

Восхитительное обстоятельство моей новой —
уже почти совместной — жизни с любимой женщиной
заключается в том, что для кого-то разница есть.
Марине не все равно. Ей интересен весь мусор, который
я собрал за свои двадцать семь лет.

В голосе ее звучит неподдельный восторг.

— Ой, оригинальная запись «Суперзвезды»! Здорово
как… Я так хорошо помню, как ходила на премьеру.
Эндрю меня пригласил. Это было так круто —
такой драйв, просто нереальный!.. Критики все
обругали, конечно, — но когда они этого не делают?
Ее темные вишневые глаза загораются энтузиазмом,
яркие губы раскрываются в улыбке, и она, не
говоря больше ни слова, хватает диск из коробки и,
пританцовывая, отправляется к музыкальному центру, напевая на ходу «I don’t know how to love him».

Через секунду квартира уже полна звуками музыки,
и Марина кружится по комнате, единолично изображая
целую ликующую по поводу въезда в Иерусалим
главгероя толпу. Комната освещена рассеянным
светом — за окном солнце, но занавески из светлого
льна плотно задернуты. В приглушенном свете светлая
кожа Марины словно сияет, и красный отлив
в темных волосах, которыми она задорно встряхивает,
кажется еще богаче и сложнее. Как у самого ценного
красного дерева.

Она красива, как богиня, и я люблю ее до остановки
сердца. Я знаю, о чем говорю, — у меня она,
эта остановка сердца, была. Правда, не от любви, но
это в широком смысле все равно.

Я люблю ее. И это все, что имеет для меня значение.

Марина скачет по комнате и поет. Такая юная
и задорная, такая замечательно двадцатитрехлетняя.
Она говорила сейчас, на минуточку, о событии,
которое произошло в 1971 году. На Бродвее, в Нью-Йорке
— в Большом, так сказать, Яблоке.

Вот такого рода разговоры бывают у людей, когда
они живут с бессмертными. И от такого рода ситуаций,
собственно, у нашего смертного брата и захватывает
дух. У кого бы не снесло крышу, если бы его
столь очевидно юная возлюбленная упоминала время
от времени между делом о том, что лично была свидетельницей
самых неожиданных и разных событий
в истории — событий вековой или более давности?

Надо все-таки спросить у нее, где хранятся сокровища
Романовых. Хотя она не скажет, конечно.

Она вообще не очень любит отвечать на специальные
вопросы о прошлом — своем и остального мира.
Тем ценнее моменты вроде того, что мы пережили
только что, — когда какое-то воспоминание случайно
срывается у нее с языка. Очень важные моменты
в нашей жизни. Моменты, которые говорят мне, что
она полностью расслабилась в моем присутствии —
ничего от меня не скрывает.

Она говорит иногда, что самое главное, что дарит
ей мое присутствие в ее жизни, — возможность быть
самой собой. Не притворяться. Не играть никаких
ролей. Ни роли юной девы, ни роли моей начальницы,
ни просто — роли смертного человека с жизненным
опытом, ограниченным теми двадцатью тремя
годами, на которые она выглядит. Теми двадцатью
тремя годами, когда — двести лет назад — ее убили,
чтобы затем насильно вернуть к жизни. Убили по
прихоти, которую убийца считал любовью.

Может, он правда верил, что это любовь?

И как — если это так — можно вообще разобраться,
что такое любовь? Как узнать: то, что происходит
у нас с Мариной, — любовь или безумие, только чуточку
другого рода? Менее, может быть, агрессивное,
но, наверное, в конечном счете не менее пагубное.

Не стоит мне сейчас об этом думать. Смысла нет.
Стоит наслаждаться моментом, когда она счастлива
и я счастлив — когда мы оба можем расслабиться. Конечно,
такие моменты бывают только наедине — на
людях мы оба играем. И собственно, ради того, чтобы
таких моментов было как можно больше, люди
и съезжаются, несмотря на то что это трудно, и им,
на первый взгляд, некуда на новом месте девать свои
штаны.

Ясно, что диски я выбрасывать не буду. И беспокоиться
по поводу того, куда их девать, я тоже не буду.
Марина имеет нынче намерение и настроение быть
счастливой — значит, оно все как-нибудь устроится.

Она продолжает танцевать, бросает на меня
взгляд через плечо и, заметив, что я к ней не присоединяюсь,
поднимает брови:

— А ты чего стоишь? Немедленно танцевать!

Я неопределенно хмыкаю, и она корчит недовольную
гримасу:

— Зануда!

— Я не зануда, просто из меня танцор еще тот.

Ну я мог бы догадаться, конечно, что возражения
приниматься не будут. Она подтанцовывает ко мне,
решительно берет за обе ладони и рывком поднимает
с пола — я как сел возле коробки, когда она вошла,
так и сижу.

У нее восхитительно прохладные руки, и ее бледные
пальцы кажутся такими хрупкими и тонкими
в моих обыкновенных мужских руках.

Я обнимаю ее за талию:

— Сама напросилась… Чтобы потом без жалоб на
отдавленные ноги.

Она смотрит на меня снизу вверх, и ее глаза улыбаются.

— Что-то я не припомню, чтобы ты был такой
скромный в плане танцев. Когда мы на зимнем корпоративе
танцевали, с моими ногами все было хорошо.

— Это потому, что я был скромный и соблюдал
дистанцию.

Несколько секунд мы просто стоим обнявшись,
слегка покачиваясь — вроде как танцевать начинали,
нет? — но на самом деле полностью игнорируя
музыку. Не знаю, как она, а я вспоминаю ту зимнюю
ночь, когда наша жизнь была еще совершенно беспроблемной
— потому что, конечно, служебный
роман, который мы тогда еще пытались скрывать,
на фоне всех остальных наших сложностей и правда
не проблема. С тех пор много всего произошло,
и хорошего и плохого, и между нами стало гораздо
меньше недомолвок, а вот горечи прибавилось…
Но я понимаю вдруг, отчетливо, что не жалею
о временах своего неведения. Правда — она всегда
лучше вранья.

Откуда в мозгу возникает хрестоматийное «умножая
знание, умножаешь скорбь»?

Марина утыкается лицом в мое плечо и коротко
блаженно вздыхает, а потом говорит задумчиво:

— А ведь мы с тобой и в самом деле очень мало
вместе танцуем. Это надо исправить.

Моя очередь поднимать брови.

— Что, в «Дети ночи» пойдем? Там особо не потанцуешь
— места маловато.

Марина качает головой, отвергая идею похода
в свой любимый ночной клуб:

— Нет, ну его — поднадоел. Надо найти какое-то
новое место… Не такое… заезженное, вот. Надо будет
с Серхио посоветоваться, наверняка он что-нибудь
уже обнаружил получше — у него нюх на новые
классные места… Черт!

Внезапная смена выражения на ее лице — с мечтательного
на озабоченное — заставляет мое сердце
пропустить удар. Интересно, я когда-нибудь перестану
волноваться за нее по поводу и без повода? И возможно
ли это вообще — перестать волноваться за нее?

— Что такое? Опять ваши «семейные» тайны?

Она отрывается от меня и начинает лихорадочно
копаться в брошенной на диване сумочке. Несмотря
на то что Марина — феноменальное сверхъестественное
существо, в некоторых аспектах она самая
настоящая девочка, и хрестоматийный женский беспорядок
в сумке (то, что нужно, всегда оказывается
на самом дне) — это про нее. Не прекращая поисков,
она бормочет, обращаясь ко мне:

— Нет, нет, никаких тайн — я просто тупо забыла
ему позвонить, а он должен нам назначить ужасно
важную встречу…

— Нам? — Я слегка настораживаюсь, как всегда,
когда речь идет о Маринином «кровном брате». Нет,
я в самом деле отношусь к Серхио, можно сказать,
как к другу, я многим ему обязан… «Многим» — это
мягко сказано, вообще-то можно и честнее сказать:
жизнью и счастьем. Потому что он однажды спас
мне жизнь — а потом обеспечил счастье, объяснив
кое-какие Маринины заморочки. Но тем не менее
факт остается фактом: с Серхио всегда связаны и какие-нибудь тайны и проблемы. По-моему, он их вообще
с собой иногда приносит, эти проблемы. А потом
их решает. Эдакая изысканная смесь саботажника
и кризисного менеджера: сначала слегка нагадит,
потом эффектно всех спасет.

— Нам — в смысле как паре, тебе и мне, или нам
как представителям славного журнала Alfa Male? — 
переспрашиваю я.

Марина, откопавшая тем временем (на самом дне
сумки, конечно) свой новенький iPhone, уже набирает
номер, одновременно поясняя:

— Как представителям славного журнала… — 
Она дозванивается и виновато вздыхает уже
в трубку: — Серхио!.. Да, я жалкое существо, забывшее
обо всем на свете, у меня нет мозга… Да, если
хочешь знать, с ним я и занята… Будешь издеваться
— покусаю! Мы переезжаем… Ну естественно,
это ОН переезжает…

Я так думаю, что мне лучше этот разговор не слушать.
Не то что они скажут что-то обидное — боже
упаси. Просто его тема и тональность этой беседы
невольно возвращают меня к мыслям о квартирах,
жизненных пространствах и мебели. И о том, что я в
каком-то смысле тоже мебель, которую перевезли на
новое место и ее пока что трудно вписать в сложившуюся
картину мира.

Я лучше пойду на кухню — там имеется свежий
кофе. И ничего, что он несколько остыл, пока мы
танцевали в гостиной, — я люблю холодный кофе.

Я стою на кухне у открытого окна с чашкой кофе
и сигаретой и наслаждаюсь видом. Из соседней комнаты
слышно, как Мария Магдалина успокаивает
уставшего Христа: «Everything is all right now…» «Теперь
все хорошо…» Окно выходит в сторону двора,
но этаж такой высокий, что все равно видно далеко
— и крыши домов пониже, и Покровку, и даже деревья
во дворе роддома тут, по соседству, в котором
я, между прочим, родился. Самый конец лета, Москва
еще тихая-тихая, потому что люди не вернулись
из отпусков, и запыленная, и уютная, как в старых советских фильмах. По крыше напротив шествует,
ковыляя, толстый голубь с драным хвостом — боец,
видать: либо соперники покоцали, либо кошка потрепала.
Кроны деревьев пожелтели, но редеть еще
не начали. В окно влетает легкий ветерок — очень
теплый и какой-то… ласковый.

Солнце скоро сядет, и мы пойдем гулять и пить
кофе в нашей любимой «стекляшке» на углу. И все
будет хорошо.

Я тихонько вздыхаю. Наверное, я смогу привыкнуть
к этому новому месту — к этой новой жизни.
Everything is all right now… Ну да, наверное.

Маринина рука ложится мне на плечо так неожиданно,
что я вздрагиваю.

— Ты чего загрустил?

Я оборачиваюсь, чтобы встретиться с ней взглядом:

— Я не загрустил. Я просто приполз на запах
кофе, да так тут и остался.

Она кивает и садится на подоконник, полуобернувшись
ко мне. В руке у нее бокал с чем-то красным.
Это точно не вино — она не стала бы пить вино без
меня. Донорская кровь из пакетика, надо думать. Вот
не люблю я, когда Марина пьет человеческую кровь,
даже такую, из-за которой никто не умирал. Но тут
мне сказать нечего: есть-то ей надо, а охотиться на
бродячих собак за хлопотами с переездом у нее времени
не было. Она делает глоток и некоторое время
молча смотрит на город за окном — так же, как
я только что смотрел. Но вот только я теперь города
за окном не вижу — только ее: тонкий профиль на
фоне золотистого неба, и длинные ресницы, и то,
как ветер слегка касается ее челки, заставляя темные
волоски отлетать с бледного лба. В такие моменты
мне хочется вернуться к давно оставленным занятиям
живописью — фотографировать такое бессмысленно,
надо рисовать.

Но это глупо и сентиментально, и следовало бы
помнить, что портреты мне никогда не удавались.
Моя сила — это пейзажи всякие. Но не люди. Они
у меня всегда получались какие-то деревянные. Словно
неживые. А в данном случае это было бы вовсе
неправильно: неживая девушка, которую я люблю,
одновременно — самое живое существо, которое
я знаю. Пусть она сейчас и задумалась так глубоко,
что не шевелится.

Чтобы привлечь к себе внимание, я касаюсь пальцами
ее шеи. Она мгновенно оборачивается ко мне
с виноватой улыбкой. Я улыбаюсь в ответ:

— Так что Серхио-то? Простил тебя?

— Простил, конечно. Он просто не может простить
сразу — надо непременно несколько минут
меня подразнить.

— И что со встречей?

Она кивает с довольным видом:

— Все хорошо. Он ее назначил. У тебя завтра есть
важные дела в редакции?

Я пожимаю плечами:

— Ты начальница, тебе лучше знать.

— Значит, нет. Эта затея важнее.

— Да что за затея-то? Ты такая вся внезапная, противоречивая
вся…

Марина показывает мне язык и спрыгивает с подоконника,
чтобы отправиться к холодильнику и освежить
содержимое своего бокала.

— Затея крутая и прекрасная. Ты знаешь, как давно
я искала для нашего журнала какой-то возможности
засветиться — в смысле пиара — в каком-то небанальном
месте? В чем-то, что не связано с модой
и прочими очевидными вещами?

Мне ли не знать… Это одна из ее идей фикс. Я киваю
— мол, продолжай, не томи.

— Ну так вот — похоже, у нас есть отличный
шанс. Большой готовит постановку какого-то супермодного
и страшно смелого балета, специально
для них написанного неким модным авангардистом
из Питера, который собираются после
премьеры здесь отправить обменным образом
в Париж — прямиком на сцену Гранд-опера. Это
большое дело — государственные деньги, великое
культурное значение и все такое. Серхио наш — как
звезда музыкальной критики — очень во все это вовлечен.
Даже не спрашивай меня, почему и как,
меньше знаешь — лучше спишь. И можешь ли ты
себе представить, что у них имеются проблемы
с двумя вещами: с глянцевым информационным
спонсором и еще некоторые — с художественным
оформлением. С разработкой стиля, короче. Серхио
устроил так, что мы, скорее всего, сможем
к этому примазаться. И встреча у нас с людьми, которые
там всем заправляют и принимают нужные
решения. Вуаля!

По моей спине пробегает холодок. Я смотрю на
нее с сомнением:

— Марина, я, конечно, сильно верю в себя и в
свой великий талант, но постановкой балетов я заниматься
не готов.

Она весело ерошит мне волосы — будто они еще
недостаточно лохматые:

— Дурачок. Никто не требует, чтобы ты ставил
балеты. Просто ты — ну мы как журнал Alfa Male —
чуток проконсультируем их арт-директора, внесем
в балетные ряды струю современной моды и высокого
глянцевого стиля, сделаем неземной красоты
съемку — наши модели среди балерунов и наоборот,
сделаем выставку к премьере в Москве и в Париже,
получим пиар — и станем героями глянца.
Всего-то делов — начать и кончить.

— Почему мне кажется, что ты все несколько
упрощаешь?

Она разводит руками:

— Потому что ты меня хорошо знаешь? Да ладно
тебе, не ворчи. У страха глаза велики — ты сам не заметишь,
как оно у тебя все легко и прекрасно выйдет.
На губах у нее триумфальная, победоносная улыбка.
И я, несмотря на весь свой немалый ужас перед
теми перспективами, которые она мне нарисовала,
не могу ей ничего возразить. Во-первых, потому, что
есть планеты и спутники, и ежели моя планета что-то
решила, то мне остается только сходить с орбиты
вместе с ней. Во-вторых, потому, что, когда глаза ее
вот так сияют и она вся светится таким энтузиазмом,
надо вовсе сердца не иметь, чтобы ее расстроить.
В-третьих — потому, что описанная ею история и в
самом деле, судя по всему, интересна. Будет чем заняться,
кроме журнальной рутины.

Будет кем себя почувствовать, кроме как подчиненным,
который крутит роман с начальницей и живет
у нее в квартире.

Я ухмыляюсь:

— Мне стоило знать, что с вами, ребята, не соскучишься.
Но когда я облажаюсь, и выйдет ужасная
гадость, и международная критика меня проклянет,
и пиар для нашего модного листка получится сугубо
негативный… Тогда я оставляю за собой право сказать:
«Я тебя предупреждал!»

Она смеется и приближает свое лицо к моему,
чтобы поцеловать.

И говорит тихо, но внятно:

— Ничего. Всех, кто посмеет нас критиковать, мы
с Серхио загрызем.

Оксана Даровская. Жизнь и любовь Елены

  • Издательство «КоЛибри», 2012 г.
  • В крепкий узел Большого Города сплелись невыдуманные
    истории нескольких поколений женщин, ищущих счастья, но
    понимающих его по-разному. Перипетии их судеб будоражат,
    извлекая на свет множество непростых вопросов. Оттого и
    сюжетные линии, и стилистику романа невозможно вместить
    в рамки сентиментальной «женской прозы».

Случается в медицинских стационарах коварный промежуток безвременья — некий час
«зеро», когда все от главврача до уборщицы,
будто по мановению волшебной палочки, внезапно испаряются и больничный коридор вместе с врачебными, процедурными, смотровыми
кабинетами ненадолго вымирает. В такой час
дозваться кого-либо на безлюдном этаже не
стоит даже и пробовать. Но не знающие об
этом рассредоточенные по палатам скорые роженицы продолжали кричать. Одни громко
и настойчиво — сообразно мощным схваткам,
другие, с менее сильными схватками, — скромнее, с большими интервалами.

Лишь одна без пяти минут роженица по
имени Соня лежала себе тихо-спокойно, словно
пребывая в легком дремотном забытьи-полусне.
А живот ее в это время жил активной, но как
бы отдельной от нее, самостийной, жизнью:
он вовсю двигался, то увеличиваясь и выпирая
с одной стороны, то неожиданно перемещаясь
в противоположную сторону и острым холмиком выпячиваясь уже там. Ребенку явно не терпелось на свободу.

За ледяной филигранью окон Грауэрмановского роддома наплывали ранние сумерки
схваченной приличным морозом зимней сердцевины. К закату шел день старого Нового,
1956 года. Соня лежала на спине, прикрыв
небольшими пухлыми ладошками разносторонние поползновения живота, и думала о недавнем прошлом. Ей вспоминались танцы десятимесячной давности, устроенные 8 Марта на
их предприятии, — там она познакомилась с отцом своего будущего ребенка. Он был начинающим военным, почти выпускником училища,
и пришел на танцы с близким приятелем — женихом Сониной подруги Томы. Девушки жили
в ту пору в двухместной комнате женского общежития, принадлежащего заводу электромедицинской аппаратуры (сокращенно «ЭМА»).
Завод базировался на Таганке. В бухгалтерии
завода они и работали, начисляя сотрудникам
зарплаты, а иногда премии и прогрессивки.

Лежа на скрипучей роддомовской койке,
Соня почти ощущала обнимающие ее тогда
в танце горячие, как печка, молодые мужские
руки. Руки жарили ей спину через шерстяную
кофточку, надетую поверх легкого крепдешинового платья, обжигающие волны от рук распространялись по всему телу и отдавали пульсирующим пламенем в самом низу живота. Столь
острое интимное желание посетило ее на этих
танцах, пожалуй, впервые в жизни.

Три следующих за мартовскими танцами месяца она почти каждую ночь тонула в пышущих
огнем военных руках. Ее мягкая, с голубоватыми прожилками вен грудь, нежный, шелковистый живот, полноватые белоснежные ноги
да и вся ее внутренняя сущность содрогались
и млели — то от осторожных, теплых прикосновений, то от обжигающе сильных, затяжных обхватов, оставляющих на дебелом теле вмятины,
а затем быстро проступающие бледно-сиреневые синяки. Томка убегала с ночевками к жениху, с которым у нее недавно был назначен
день свадьбы, и комната в общежитии освобождалась для новой любви, а вернее, для всеобъемлющей молодой страсти. Поздними вечерами
марта и апреля 1955 года в хорошо натопленном,
душноватом воздухе комнаты висела горячечная, чувственно-тягучая истома — она продолжала томное парение и в мае при выключенном
отоплении. С ноющим от вожделения низом
живота словно под гипнозом Соня ожидала еле
слышного удара в окно мелкого камушка. То был
знак прихода, мужского присутствия под окнами; пора было распахивать оконные створки
и сбрасывать вниз со второго этажа скатанную
в плотный жгут, перехваченную в нескольких
местах бельевой веревкой простыню с тугим узлом на конце.

Объявление внизу при входе гласило: «Всем
гостям и посторонним в обязательном порядке
надлежит покинуть общежитие до 22.00. Администрация». Посему действия обоих были отработаны до мелочей. Под покровом темноты
в два-три ловких обхвата крепких рук тот, кто
стоял только что под окном, оказывался в комнате, и Соня мгновенно опрокидывалась в его
объятия. Два сросшихся воедино тела делали
несколько синхронных шагов от окна к кровати
и падали в нее словно в безбрежный и бездонный, густой и теплый, как жирное парное молоко, океан. Впопыхах вывернутые наизнанку
военная форма и байковый халат тут же оказывались на полу и до половины шестого утра
покоились рядом с кроватью в причудливых
конфигурациях, соприкасаясь рукавами, являя
собой неделимое целое.

В одну из таких всепроникающих и всепоглощающих апрельских ночей и зародилась в Соне
новая крохотная жизнь. Но неопытная молодая
дуреха, успевшая познать животную телесную
страсть, но не наученная многодетной горемыкой-матерью никаким женским премудростям,
еще долгое время не знала о новой в ней жизни.

Пока Соня предавалась сладко-горьким воспоминаниям о недавнем прошлом, на этаж, сменив покинувших вахту коллег, стремительно
ворвались трое врачей. За ними подтянулся
средний медицинский персонал. Надев изрядно
поношенные халаты, игривыми бантиками завязав друг другу на спинах дряхлые, полуоторванные тесемки, они рассредоточились по палатам
угомонять страждущих женщин. Соне крупно
повезло. В ее палату вошел всеобщий любимец отделения Николай Николаевич. Некоторые молоденькие медсестры думали про него,
будто он начал принимать роды еще до революции, но дело обстояло не совсем так; Николаю
Николаевичу было чуть за шестьдесят — из них
он принимал роды тридцать пять лет, с начала
20-х, с условным четырехлетним перерывом на
Великую Отечественную. Условным перерыв
считался потому, что и на фронте помимо различных ампутаций, многочисленных извлечений пуль, бесконечного штопанья ран неоднократно пригождалась его основная акушерская
профессия, ибо ни одна война не может остановить процессов взаимного любовного тяготения и последствий таких военно-экстремальных
влечений. Многие перепуганные и оглушенные
войной молодые росомахи не успевали комиссоваться до родов.

Доктор присел на край Сониной кровати,
аккуратно откинул одеяло, осмотрел и легонько
ощупал, убрав ее ладошки, затихший, на время
испугавшийся живот и спокойно произнес:

— Так, матушка-барыня, а ты что безмолвствуешь? Воды-то уж отошли, а ты лежишь, понимаешь ли, в луже и хоть бы хны. Ну, давайте ее
на каталку и в родильную, — обратился Николай
Николаевич к двум сопровождающим его санитаркам, часовыми стоявшим по краям от Сониной кровати. Через несколько минут снабженные видавшим виды средством передвижения
две крепко сбитые, средних лет медработницы
вернулись в палату, обхватили Соню за разные
части пухлого тела, помогли ей переместиться
на каталку и, дребезжа разболтанными, мотающимися в разные стороны колесами, повезли по
коридорному пролету в родильную комнату.

Не часто Николаю Николаевичу приходилось встречать в своей долголетней практике
столь индифферентных рожениц. Обычно те
из женщин, что мучились многочасовыми тяжелыми родами, несмотря на полуобморочное, почти бездыханное состояние, из последних сил старались помогать выходу ребенка
из тесных, темных врат в большую слепящую
жизнь, а сейчас перед пожилым врачом лежала
молодая, пышущая здоровьем, дебелая квашня-неумеха, вовсе еще не уставшая, но категорически не желающая выполнять главную на земле
женскую миссию — извечную функцию деторождения.

* * *

Соня совсем не хотела рожать. Но так уж
вышло. Спохватилась слишком поздно. Узнала
о беременности случайно — почувствовала головокружение и тошноту, резко спрыгнув с высокого подоконника при мойке окна. Гигантское
окно это являлось частью роскошного эркера
в недавно полученной от работы комнате.

В последние дни мая 55-го года Соню вызвало к себе руководство завода и торжественно
провозгласило: «За отличную работу, примерную дисциплину, безотказность и неконфликтный, покладистый нрав Аверченкова Софья
Николаевна получает комнату в коммунальной
квартире». (Представители заводской администрации совершенно не догадывались о ночных
ее забавах в стенах общежития.) Обескураженная девушка молча стояла перед руководством
и, обомлев от нежданного чуда, почти не верила в происходящее: неужели все эти события
случились именно с ней и столь добрые, хвалебные слова, подкрепленные фантастическим
делом, звучат непосредственно в ее адрес? В
минуты растерянности или стеснения на округлом Сонином лице проступала легкая рассеянная улыбка, образующая на розоватых щеках
небольшие уютные ямочки. Вот так, в своей
полуулыбке «в ямочку», и простояла она рядом
с дверью, не отважившись пройти в глубину
профкомовского кабинета для получения заветных ключей; и председателю месткома пришлось
самому встать из-за стола, широким жестом вложить ключи в ее мягкую ладошку, громко сказав
при этом: «Пользуйся! И в дальнейшем радуй
нас своими трудовыми успехами!»

Комната оказалась чудесная, эркером выходила в милейший Савельевский, прежде Пожарский, переулок. В трех шагах от шикарного, до
революции доходного, дома простиралась тихая, спокойная Остоженка, а чуть подальше манила желтой аркой с колоннами станция метро
«Дворец Советов», через два года переименованная в «Кропоткинскую». Располагалась комната на очень высоком втором этаже, в самом начале полной закоулков и лабиринтов огромной
коммунальной квартиры, в отдельном, закрывающемся дополнительной дверью невеликом коридорчике. Соню поразили необычайной красоты окна, глядящие на нее во все глаза с фасада
дома — большие, как будто удивленные, с полукруглыми арочными сводами вверху. Такого великолепия она не видывала отродясь. Дом имел
сквозную арку в небольшой дворик с палисадником и выходом во 2-й Обыденский переулок.
Ну а об эркере в комнате и говорить нечего —
он дорогого стоил! Правда, на широченной,
с двумя плитами и множеством допотопных
деревянных столов кухне тараканы-прусаки падали в кастрюли и тарелки прямо с потолка — да
ну и что? Кого удивишь тараканами? В комнате
не бегают, и слава богу. Вот в общежитии тараканы шныряли повсюду, существовали на каждом квадратном сантиметре, только что в нос
и рот во время сна не заползали. А в родительском доме так вообще мыши спокойно ходили
и рыскали по всем углам, ощущая себя полноправными хозяевами жизни.

Соня и верила, и не верила счастью в виде
персональной у нее комнаты. И когда зародившийся в ее телесных недрах ребенок впервые
дал о себе знать приливами тошноты и головной боли (а случилось это в конце июня, на
основательно третьем месяце беременности),
она ужасно испугалась. Смутные догадки наконец-то начали проникать в ее отрешенную, чудаковатую голову.

Первым делом она поделилась непонятными ощущениями с замужней теперь Томкой.
Томка недавно переехала к молодому мужу
и жила в отдельной квартире со строгими, но
порядочными, себе на горе, мужниными родителями, скрепя сердце давшими добро на
свадьбу и окончательное переселение к ним
новоиспеченной шустрой невестки, оказавшейся, ко всем своим сельским прелестям, еще
и старше их сына.

Негромкая беседа подруг происходила в обеденный перерыв за хлипким столиком заводской
столовой. Томка, перестав жевать салат из свежей капусты с морковкой, внимательно слушала,
широко вытаращив и без того огромные, выпуклые глаза, а как только немногословная Соня
смолкла, без единой секунды промедления выпалила:

— Ты что, с ума сошла? Тебя же комнаты
лишат, когда узнают. Они же на тебя рассчитывали как на работника, потому и комнату
выделили. Ой, Сонька, вытурят тебя теперь
и с работы, и из комнаты. — У приехавшей
в Москву с первой волной лимита Томки, чудом осевшей в бухгалтерии завода, да еще
и сумевшей подцепить столичного жениха
с двухкомнатной квартирой, в голове крепко
укоренился и царствовал единственный святой
приоритет — безусловная, ни с чем не сравнимая ценность московского жилья. Но помимо
этого у Томки имелся еще и сугубо личный,
корыстный интерес. Она привыкла к Соне, ей
было комфортно работать рядом с доброй, безотказной подругой. Конечно, кроме них в бухгалтерии существовали и другие сотрудницы,
но подруги, как самые молодые, держались
особняком, неразлучной парочкой, и Томке
вовсе не улыбалось обнаружить как-нибудь
утром на Сонькином месте вреднючую пожилую грымзу-кикимору из плеяды широко распространенной сухой бухгалтерской братии.

Между тем известный по недавнему любовно-весеннему угару, но ни о чем пока не
догадывающийся виновник Сониных недомоганий — друг новоиспеченного Томкиного мужа
Сергей — не мог похвастаться наличием московских метров. Он, коренной ростовчанин, отслужив в армии и получив отличную армейскую
характеристику-рекомендацию, был направлен
три года назад на учебу в Москву и обосновался
в общежитии при военном училище. И ждало
его совсем скорое, уже объявленное распределение на Дальний Восток, а именно в город
Хабаровск, с последующими традиционными
многолетними перемещениями по различным
городам и весям нашей великой в ту пору Родины. За Томкиного же окольцованного месяц назад избранника похлопотал прошедший
войну отец-полковник, и начинающего военного распределили на службу в подмосковный
город Жуковский.

Доедая салат, что-то быстро обдумывая,
Томка спросила:

— А своему сказала?

Соня отрицательно помотала головой.

— Ну и правильно, — резюмировала Томка,
отодвинув пустую тарелку, — он тебе в этом деле
не помощник. Скоро поедет скитаться, а ты
что, попрешься за ним с пузом на край земли,
бросишь Москву, лишишься работы, прописки?
Нет, — захлебывалась она страстной речью, — не
для того ты приехала в столицу из своего Горького и получила комнату, чтоб все потерять ради
пожизненной стирки вонючих галифе на краю
географии.

Сама она в данном бытовом вопросе полагалась, судя по всему, на крепкую моложавую
свекровь. «А какая ей, на фиг, разница, сколько
порток в тазу замочить, — мысленно рассуждала
свежевыпеченная сноха, — где мужнины галифе,
там до кучи и сыновьи».

— В общем, — дальше звенела она, — нужно
срочно искать врача и делать аборт. Я поговорю
тут с одной, вроде бы она знает такого, обращалась,
и он помог, сделал все как следует, только придется
денег заплатить — сколько, тоже узнаю. А насчет
мужа не дрейфь, москвича себе потом найдешь.

Счастливо устроившаяся Томка, молотя языком без костей, соблюдая персональную выгоду,
вовсе не озадачивалась, что дает совет, давать
который не имеет никакого права, и что в данный момент за шатким, кривоватым столиком
местной столовой решается не только Сонина
судьба, но и судьба существа, день ото дня все
явственнее напоминающего о себе в глубинах
мягкого Сониного живота.

Каждое Томкино слово отзывалось в Сонином сердце и мозгу острыми, болезненными
иголками, заставляло возвращаться в воспоминания о совсем несладком горьковском периоде.

Приоткрытая дверь

Отрывок из книги Алана Филпса и Джона Лагутски «Дай мне шанс. История мальчика из дома ребенка»

О книге Алана Филпса и Джона Лагутски «Дай мне шанс. История мальчика из дома ребенка»

— Можно мне игрушку? Пожалуйста?

Ванин вопрос остался без ответа. В комнате было
много малышей, однако ни один из них не шевелился.
Воспитательница Настя бесшумно сновала между ними
и протирала мебель мокрой тряпкой. Ваня, не отрывая
глаз, следил за каждым ее движением. Однако Настя ни
разу не повернулась к нему. Теперь она шла к креслу-качалке,
которое никогда не качалось и в котором неподвижно
лежала крошечная Валерия. У девочки были
открыты глаза, но она ничего не видела. Настя тоже ее
будто не замечала. Она не посмотрела в ее сторону, не
коснулась ее, не сказала ей ни слова, словно та ничем
не отличалась от деревянных игрушек на полке. Но вот
тряпка слегка задела ее ножку — Валерия дернулась,
и на ее личике появилось испуганное выражение.

Ваня ждал, что Настя оглянется, когда закончит
вытирать пыль. Напрасная надежда — она направилась
к манежу, в котором слепой Толя безуспешно
искал игрушки, которых там не было. Заметив, что
дети грызут перила, Настя шикнула на них.

Она наклонилась протереть ходунки Игоря, на которых
он не мог передвигаться, так как они были намертво
прикреплены к манежу. Игорь выгнул спину
и стал биться головкой о манежную решетку, желая,
как понимал Ваня, привлечь к себе внимание Насти.
Ничего не вышло.

Во второй раз попросить игрушку Ваня не посмел.
Мало ли что ей взбредет в голову. В начале дежурства
она обычно была сердитой, но молчаливой, но после
перекура срывалась, кричала, а то и вовсе распускала
руки. Ваня своими глазами видел, как однажды она не
переложила, а спихнула Игоря с пеленального столика
в манеж, — синяк у него на голове потом не проходил
еще долго.

Ваня посмотрел на своего друга Андрея, сидевшего
напротив него за маленьким столиком, и испугался.
Тот с бессмысленным выражением лица
безостановочно раскачивался вперед-назад, как это
делают малыши в ходунках. Подобное могло продолжаться
целый день, а Ване так хотелось поговорить
с другом — больше было не с кем. Надо срочно что-то
предпринять. Ждать, когда Настя обернется, бесполезно.
Тем более что она стояла в другом углу комнаты
и складывала детскую одежду.

— Пожалуйста, Настя, дай нам игрушки, — проговорил
Ваня ей в спину.

Спина напряженно замерла. Ваня приготовился
выслушать гневную тираду. Затаив дыхание, он смотрел, как она медленно поворачивается, потом делает
пару шагов к шкафу с игрушками и снимает с верхней
полки ободранную матрешку. Ваня едва сдерживал радость,
когда Настя несла ему игрушку.

— На! И поделись с Андреем.

Настя швырнула деревянную матрешку на стол
между мальчиками. Андрей перестал раскачиваться,
но выражение его лица не изменилось.

Ваня сразу обнаружил, что нескольких маленьких
матрешек внутри большой не хватает, другие побиты,
однако заполучить хоть какую-то игрушку — пусть
даже сломанную — все же лучше, чем ничего. Он не
спеша расставил матрешек в ряд по росту перед Андреем.
Затем вновь спрятал их в большую матрешку.
Эту процедуру он повторил несколько раз, но Андрей
никак не реагировал на его старания.

— Давай, Андрей. Теперь твоя очередь, — шепотом,
но настойчиво произнес Ваня.

Андрей продолжал смотреть прямо перед собой.
Однако Ваня не собирался отступать:

— Я покачу к тебе одну матрешку, а ты ее поймаешь.

Матрешка покатилась по столу, стукнулась об Андрея
и упала на пол, но Андрей даже не пошевелился.
Ваня испугался, как бы Настя не услышала шум,
но, к счастью, она была полностью поглощена сортировкой
колготок.

— Андрей, надо просто протянуть руку. Давай еще
раз.

Он подержал матрешку перед лицом друга, и Андрей,
чуть повернув голову, пустыми глазами уставился
на деревянную игрушку.

— Так-то лучше. Давай еще раз.

И снова Андрей даже не шелохнулся, чтобы поймать
матрешку и позволил ей скатиться со стола на
пол. Но на этот раз Настя услышала стук.

— Опять игрушки на пол кидаете? Не умеете играть,
ничего не получите.

Она сердито подобрала рассыпавшихся матрешек.
Ваня в ужасе смотрел, как она убирает их обратно на
верхнюю полку. Затем уселась за свой стол и начала
заполнять какие-то бумаги.

Ваня опустил глаза на опустевший стол. Потом
перевел взгляд на Андрея, который смотрел в сторону
и снова раскачивался на стуле. В манеже Игорь все так
же ритмично бился головой о прутья решетки. В промежутках
между ударами до Вани доносилось тихое
мяуканье маленькой Валерии.

Взгляд Вани остановился на батарее под окном.
Он улыбнулся, подивившись ее приземистой форме,
вспомнив шероховатую поверхность металла и исходившее
от нее умиротворяющее тепло. Ему захотелось
слезть со стула и прикоснуться к батарее, однако
ползать по комнате ему разрешала только одна воспитательница
— его любимая Валентина Андреевна,
которую он называл Андреевночкой. А Настя, если
увидит, что он слезает со стула, заверещит как резаная.

Ваня вспомнил одно прекрасное утро, когда дверь
распахнулась и в группу вошел дяденька с чемоданчиком.
Он объявил, что будет чинить батарею. Ваня
сразу спросил его, кто он такой, и тот позволил ему
сидеть рядом и смотреть, как он работает. Я водопроводчик,
объяснил дяденька, и открыл чемоданчик,
в котором лежали инструменты.

Мальчик ахнул — за все пять лет своей жизни он еще
ни разу не видел таких интересных вещей. Водопроводчику понравился любознательный парнишка, и он дал
ему подержать гаечный ключ. Вытащив из чемоданчика
другой ключ, он принялся отвинчивать крепившие батарею
болты. Ваня следил за каждым его движением
и спрашивал название каждого инструмента, повторяя
их вслух, словно хотел запомнить. Водопроводчик
только весело хмыкал. Он разрешил Ване подержать
другой ключ. К счастью, дежурила Андреевночка, и она
не возражала, чтобы Ваня посидел возле водопроводчика.
Еще и сегодня, вспоминая тот прекрасный день,
Ваня улыбался. Потом из трубы неожиданно потекла
вода, и на полу образовалась лужа. Андреевночка побежала
за тряпкой, а водопроводчик крикнул Ване, чтобы
тот быстро достал ему из чемоданчика нужный ключ.

Ваня закрыл глаза и мысленно проиграл всю сцену.
Только теперь водопроводчиком был он сам, а его помощником
— Андрей, державший наготове ключ, который
мог понадобиться. «Быстрее, Андрей, — говорил
Ваня. — Давай сюда ключ. Иначе нам не удержать
воду!» Андрей протягивал ему ключ, а Ваня изо всех
сил затягивал гайку. Вода больше не капала, и Андреевночка
насухо вытирала пол. А Ваня-водопроводчик
собирал инструменты, укладывал их в блестящий металлический
чемоданчик и отправлялся чинить другую
батарею. Это было здорово!

Настя развернулась на стуле и встала. Ваня столько
времени провел, наблюдая за ней, что сразу понял —
она собирается устроить себе перерыв. Настя подошла
к висевшей на стене сумке и достала из нее пачку
сигарет. Порылась еще немного в кармане пальто,
отыскивая зажигалку. В зеркало она не посмотрелась
— не то что Таня, которая, выходя из комнаты,
всегда подкрашивала губы.

У Вани, пока он следил за Настей, громко билось
сердце. Он уже обратил внимание на то, что дверь
в соседнюю комнату была приоткрыта. Обычно ее
всегда плотно закрывали. Повезло! Настя, кажется,
ничего не заметила. Ваня встрепенулся, предчувствуя
приключение. Пока Насти не будет, он сможет подползти
к двери и заглянуть в другую комнату, которую
воспитательницы обычно называли «первой группой».
Ваня знал, что там есть другие дети. А вдруг он
найдет кого-нибудь, похожего на себя, с кем можно
поговорить? Андрей так и сидел с бессмысленным
выражением на лице. Даже если детей по соседству
нет, может, Ваня встретит там незнакомую добрую
воспитательницу? И она скажет ему что-нибудь ласковое?
Тогда ему будет что вспоминать во время
дневного сна.

Настя, с сигаретами в руках, помедлила и обвела
взглядом комнату. Ваня наклонил голову и затаил дыхание.
Неужели она прочитала его мысли и раскрыла
его план? Что она делает? Почему мешкает? Так, идет
к двери. Сердце у Вани почти выпрыгивало из груди.
Только бы не заметила приоткрытую дверь и не закрыла
ее, лишая Ваню надежды на приключение. Но
тут мальчик облегченно вздохнул: Настя сняла сумку
с крючка на стене. Случилось чудо. Она не обратила
внимания на открытую дверь. Ваня следил за воспитательницей,
пока та не вышла из комнаты. Когда она
уже была в коридоре, он услышал, как в замке повернулся
ключ.

Оставшись без присмотра, Ваня не стал медлить.
Сползая со стула, он не удержался и упал на пол,
больно при этом ударившись. Ползать ему было запрещено:
воспитатели говорили, что пол грязный
и Ваня обязательно потом заболеет. Он отогнал от
себя мысли о том, что устроит Настя, не застав его на
обычном месте, и, собрав силенки, пополз по скользкому
полу. Он уже был на середине комнаты, когда
из-за полуоткрытой двери до него донеслись прекрасные
звуки. Там кто-то пел. Ваня пополз еще быстрее.

Поднатужившись, он пошире отодвинул дверь.
Его ослепило яркое солнце, пробивавшееся в помещение
через тюлевые занавески, так что он разглядел
лишь высокий силуэт на фоне окна. Ваня прищурился
и разглядел молодую женщину, бережно укладывавшую
младенца в кроватку. Женщина казалась такой
ласковой, в ее движениях было столько заботы, что
Ваня глазам своим не верил. Потом она взяла на руки
другого ребенка, и Ваня обратил внимание, что женщина
одета не так, как другие воспитательницы, не
в белый халат, а в джинсы, туго обтягивавшие стройные
ноги. Волосы она распустила по плечам, а не собрала
их сзади в пучок, как обычно причесывались все
сотрудницы дома ребенка.

Ваня онемел. Он молча наблюдал за незнакомой
женщиной, словно боясь спугнуть волшебное видение.
Ему хотелось запечатлеть в памяти каждую подробность,
чтобы потом вспоминать их снова и снова.

Женщина ходила по комнате, укачивая ребенка,
и неожиданно их с Ваней взгляды встретились. Не
прерывая песни, она улыбнулась Ване. Не закричала,
не приказала убираться вон, а не произнесла ни слова
и улыбнулась. Это придало ему смелости, и он немного
продвинулся вперед. Как жалко, что ему нельзя
здесь остаться. Эта женщина была совсем другой. Неужели
она ему снится? Он совсем размечтался и вдруг
услышал громкий крик:

— Ваня! Немедленно назад! Тебе туда нельзя!

Ваня узнал голос. Настя вернулась с перекура.
И он пополз назад в свою «вторую группу». Настя
захлопнула дверь, подхватила мальчика под мышки,
протащила его через всю комнату и буквально бросила
на стул.

— Больше так не делай! — грозно сказала она, обдав
его неприятным запахом.

Наступил час обеда. Поварихи принесли две огромные
алюминиевые кастрюли, поднос, уставленный
мисками и бутылочками с коричневым супом,
и водрузили все это на стол возле двери. Ваня оглядел
поднос в поисках специального «угощения» — кусочка
хлеба. Детям хлеб не полагался, но Андреевночка
в свою смену неизменно приносила ему черного
хлебушка. Но сегодня дежурила Настя, а от нее
гостинцев не дождешься. Но может быть, повариха
вспомнила о нем и положила между бутылками кусочек?

Настя разложила по мискам десять порций картофельного
пюре и залила их овощным супом. Ваня
с Андреем всегда первыми получали еду и сейчас нетерпеливо
поглядывали на миски — они проголодались.
Андрей даже раскачиваться перестал. Но Настя
повернулась к Ване и громко отчеканила:

— Из-за плохого поведения получишь обед последним.
И дружок твой тоже подождет.
Расстроенный Ваня смотрел, как Настя несет миску
и садится на корточки около Игоря. Толкая его миской
в подбородок, она добивалась, чтобы он отклонил
назад голову, и вливала ему в рот большую ложку
похлебки. После первого же глотка Игорь закричал.
Даже Ване было ясно, что ему слишком горячо. Но
Настя, как будто ничего не видя, продолжала опрокидывать
ему в рот ложку за ложкой. Игорь извивался,
отворачивал голову и сжимал зубы.

— Ну, не хочешь, не надо, — сказала Настя, поднялась
и поставила миску на стол.

Потом вытащила из манежа Толю, посадила его на
стульчик и взяла другую миску. Ваня видел, как слепой
мальчик пытается понять, где он. Пока его пальчики
ощупывали стул, Настя откинула ему голову назад
и начала вливать в рот суп. Ложка двигалась все быстрее,
и Толя не успевал глотать. Стоило ему отвернуться,
чтобы перевести дух, как Настя рывком поворачивала
его голову обратно и продолжала впихивать
в него еду. Суп выливался изо рта и по подбородку
стекал на подстеленную тряпку. Тем не менее вскоре
миска опустела, и Настя двинулась дальше.

Теперь она взяла бутылочку с коричневым супом,
подошла к Валерии, лежавшей в кресле-качалке, и сунула
соску в крошечный девочкин ротик. Валерия
была до того слаба, что Ваня даже не слышал, как она
сосет.

— Давай, шевелись, — проговорила Настя и отвернулась
оглядеть комнату. Валерия сосала все медленнее,
потом совсем затихла, хотя бутылка была еще
почти полной. Но Настя нетерпеливо выдернула соску
изо рта малышки и отправилась дальше.

Голодный Ваня не мог оторвать от Насти глаз. Ему
очень хотелось получить свой кусочек хлеба. Может
быть, если он вежливо попросит… Нет, сегодня не
получится. Как он и предполагал, когда Настя поставила
перед мальчиками миски и положила ложки, никакого
хлеба ему не дали.

— И не пачкаться мне! — потребовала она.

Ваня и Андрей молча хлебали холодную протертую
бурду.

Мальчики еще не доели, а Настя уже начала одного
за другим перетаскивать детей на пеленальный стол
и менять им мокрые колготки на сухие. Ни одного не
приласкала, ни одному не сказала доброго словечка.
Потом понесла всех в соседнюю комнату, укладывать
в кроватки. Наступило время послеобеденного сна.

Ваня ненавидел валяться в кровати. С тоской ожидая
своей очереди, он старался придумать хоть что-нибудь,
желая оттянуть неизбежное. В дни, когда
дежурила Андреевночка, она позволяла ему немного
посидеть рядом с собой после того, как уложит остальных,
и разучивала с ним песенку или стихотворение.
Однако сегодня был Настин день. Она уже унесла
Андрея. Ваня растягивал последние ложки жижи, напряженно
раздумывая, о чем бы заговорить с Настей.
Когда она наклонилась над ним, он спросил:

— Ты купила ковер, да?

Настя была потрясена:

— Откуда ты знаешь про ковер?

— Слышал, как ты говорила с врачом. Ты сказала,
что видела на рынке ковер, и хочешь после смены его
купить.

— Ишь ты, шустрый какой. Ну да, я купила ковер.
Пошла да купила.

— Красивый?

— Очень.

Настя молча взяла Ваню на руки.

— А что такое рынок?

— Место, где покупают всякие вещи. А тебе пора
спать.

— Но я не хочу спать!

Ни слова не говоря, Настя потащила его за собой.
Положила в кроватку и закрыла за собой дверь. Ване
только и оставалось, что смотреть сквозь прутья кровати
на потрескавшуюся крашеную стену да водить
по трещинам пальчиком. Огромный промежуток
времени, которое он должен провести в молчании,
ничего не делая, давил на него страшным грузом. Он
знал: когда его освободят, уже стемнеет. Другие дети
вели себя беспокойно. Из кроваток, выстроенных
вдоль стен, доносились стоны и плач.

Ваня постарался мысленно отгородиться от жалобных
всхлипываний и сосредоточиться на великом
приключении, пережитом утром, пока Настя ходила
курить. Он вызвал в памяти образ молодой женщины
с распущенными волосами, которая нежно держала на
руках младенца и что-то напевала этому счастливчику.
Ване припомнилось, как она улыбнулась, и он представил,
будто песенка предназначалась ему. Кто же
она, эта незнакомая женщина? Почему она одета не
так, как остальные воспитательницы? Почему не накричала
на него и не отшлепала за то, что он ушел из
своей группы? Но как ни ломал он себе голову, ответа
на эту загадку не находил.

Устав размышлять, Ваня решил мысленно поиграть.
Вообразил набор матрешек, только на этот
раз все оказались на месте и были новенькими, без
единой царапинки. Для начала он расставил их на
столе от самой маленькой, с его мизинчик, до самой
большой, ростом почти с Валерию. Матрешек было
так много, что они загромоздили всю поверхность
стола, а с Ваниной стороны стола образовали стену,
за которой Ваня спрятался от Андрея. Андрей рассмеялся.

Купить книгу на Озоне

Гвидо Кнопп. Королевские дети (фрагмент)

Предисловие к книге

О книге Гвидо Кноппа «Королевские дети»

Отпрыски европейских монархов молоды, как правило,
богаты или по крайней мере обеспечены и известны всему
миру. Они несут бремя древних традиций и непреходящей
ответственности за продолжение династии. «Королевская
мистерия — это отдельная жизнь. Нам нельзя срывать с нее
покров тайны и чуда», — заявил в 1867 году британский
профессор государственного права Уолтер Бэджет. И в
самом деле, частная жизнь монархов веками была более
или менее скрыта от посторонних глаз, и лишь немногим
удавалось увидеть то, что происходит внутри дворцовых
стен, — их существование, которое лишь кажется легким
и безоблачным. Времена меняются: современные наследники
престола давно усвоили, что будущее царствующих
семейств в большой степени зависит от их популярности
и народной любви. Их предки восходили на престол
и правили милостью Божьей, ничего больше не требовалось.
Нынешних монархов наделяет властью их народ,
и никто другой. Представители политической и экономической
элиты призваны создавать и поддерживать репутацию
монаршей фамилии двадцать четыре часа в сутки.
«Королевский дом — это фирма, требующая постоянного
руководства, бренд, который необходимо беречь и поддерживать» — такое удачное сравнение привела недавно
принцесса Мэри Датская. При этом речь идет не об одних только представительских функциях, а о созвучии эпохе.
Вместе с тем королевские дети не должны домогаться
дружбы и набиваться в друзья своим подданным. Немного
чуда и тайны — вот что всегда должно присутствовать,
чтобы сказка о принце и принцессе продолжала существовать.
В XXI веке монархии, чтобы выжить, приходится
быть гибкой и балансировать между традицией и современностью,
популярностью и мифом.

Завтрашние монархи как нельзя лучше подготовлены
к подобной эквилибристике: они изучают право, историю,
политику и экономику в европейских и американских университетах,
проходят военную службу и осваивают иностранные
языки. Образование их предшественников было
доверено домашним учителям и гувернерам, нынешние
же отпрыски королевских семей растут в самой обычной
обстановке, вместе со сверстниками учатся в открытых
школах, у них есть увлечения и интересы, и, наконец, они
самостоятельно выбирают себе спутников жизни. То, что
еще лет пятьдесят назад казалось совершенно невозможным,
сегодня — обычное дело: короли больше не скрывают
своих возлюбленных «низкого происхождения», женятся
или выходят за них замуж. Современные монархии
принимают в свои семьи новых членов незнатного происхождения.
В Норвегии, Дании, Испании и Нидерландах
наследники престола взяли в жены молодых женщин из
простых, не аристократических семей. Падают и другие
бастионы: в Великобритании принцев Уильяма и Гарри
часто видят в обществе их «гражданских» подруг. В Швеции
принцесса Виктория отдала свое сердце тренеру по
фитнесу. Даниэль Вестлинг — так зовут сильного мужчину,
на чье крепкое плечо она решила опереться. Любовь
облагораживает и возвышает. Может быть, генетическое
родство с собственным народом — единственная надежда
современных монархий? Скорее всего, так оно и есть. Похоже,
королевские дома вызывают все большее восхищение, почти завораживают простых людей. Королевские
свадьбы и крестины становятся телевизионными топ-шоу,
миллионы восторженных зрителей любуются королями
на экране.

Тюльпаны и танго. Виллем-Александр и Максима Нидерландские

Максима оказала Виллему-Александру неоценимую услугу.
До женитьбы он был известным плейбоем, ночами кутил
в самых злачных местах Амстердама и постоянно менял
подружек. За пристрастие к пиву и разгулу он получил
прозвище «принц Пильз», а его имя склоняли на всех
углах. «Алекс живет необычайно активной сексуальной
жизнью», — писал тогда один из колумнистов либеральной
газеты «Телеграф». Другие газеты и журналы называли
молодого человека «карнавальным принцем» и даже
«королевским эксгибиционистом». Казалось, плохи дела
принца Оранского.

Но потом он встретил Максиму и доказал всем, что
способен полюбить и что мужчину делает женщина, как
гласит старинная пословица. Однако, когда наследник
престола в 2001 году представил голландцам энергичную
аргентинку как свою невесту, подданные устроили
влюбленным настоящую проверку на прочность. Многие
в тюльпановом королевстве называли Максиму Соррегьету
«невестой без места». Ее отец, Хорхе Соррегьета,
в 1976–1983 годах, во время военной диктатуры в Аргентине,
когда были изгнаны, замучены и убиты тысячи противников
режима, занимал должность статс-секретаря
в Министерстве сельского хозяйства. Он входил в команду
экономистов генерала Хорхе Видела. «Дочь такого отца
не может быть нашей королевой!» — возмущались парламентарии
леволиберального толка. Но Виллем-Александр
был непреклонен: если парламент не даст согласия, пусть
королевство ищет себе другого наследника. Так было заявлено
общественности. Монархический кризис напомнил
голландцам о 1966 годе, когда кронпринцесса Беатрикс
вышла замуж за Клауса фон Амсберга, немца, который во
время Второй мировой войны служил в гитлеровских танковых
войсках и носил форму Вермахта. Несмотря на беспорядки,
дымовые шашки демонстрантов и выкрики «Клаус, убирайся вон!» — Беатрикс осталась со своим возлюбленным — так
же невозмутимо и уверенно, как спустя без малого сорок
лет ее сын — с Максимой. Когда же наконец 2 февраля
2002 года состоялась свадьба, страсти уже улеглись. Благодаря
исключительному обаянию и свободному владению
голландским языком невеста мгновенно покорила сердца
подданных и была встречена всенародным ликованием.
Однако Максиме все же пришлось смириться с тем, что ее
родителям не позволили присутствовать на свадьбе единственной
дочери.

Между тем буря утихла, королевский дом Нидерландов
обожают как никогда раньше. Во многом это заслуга
будущей королевы Максимы. Не только потому, что она
подарила нидерландскому престолу наследницу: после
Виллема-Александра на трон взойдет их старшая дочь
Катарина-Амалия. Максима может себе позволить время
от времени выступать с провокационными заявлениями
от имени монархии. Громкие убийства политика Пима
Фортуйна и кинорежиссера Тео ван Гога потрясли королевство
и вызвали кризис. Тогда Максима заявила: там, где
бессильны политики, монархия будет решать насущные
проблемы государства. А когда речь зашла об интеграции
иностранцев, принцесса выразила пожелание, чтобы все
приезжие чувствовали себя в Нидерландах так же комфортно,
как она сама: «Лично я чувствую себя здесь дома».

Сказка летней ночи. Виктория Шведская и ее Даниэль

Она считается образцом будущей королевы: прилежна,
скромна, а главное, не замешана ни в каких скандалах.
Когда кронпринцесса Виктория однажды унаследует
престол своего отца, у шведов будет безупречная, блестяще
образованная королева. Виктория с отличием
окончила школу, затем — университет, быстро освоив
курс истории искусства, политологии, истории и иностранных
языков. За теорией последовала и практика.
Симпатичную шведку не испугала даже военная служба
с ее муштрой. Ко всему прочему, обожаемая шведами
принцесса обучалась дипломатии. Она уверена: быть
королевой означает нечто большее, чем просто носить
корону и мило улыбаться подданным. Единственная роскошь,
которую позволила себе прилежная кронпринцесса,
— это любовь. Уже много лет рядом с образцовой
наследницей престола — тренер по фитнесу Даниэль
Вестлинг. Казалось бы, пышущий здоровьем спортсмен
ей совсем не пара: едва ли он знает хоть один иностранный
язык или имеет даже отдаленное представление
о придворном этикете. Тем не менее он был представлен
королю Карлу-Густаву. Поначалу монарх не слишком обрадовался
выбору дочери, хотя сам когда-то женился на
девушке незнатного происхождения Сильвии Зоммерлат,
с которой в 1972 году познакомился на Олимпийских
играх в Мюнхене. Прекрасная уроженка Гейдельберга
мгновенно пленила сердца шведов. Удастся ли то
же самое Даниэлю Вестлингу — покажет время. Пока же
из спортивного вида студента в джинсах и бейсболке будут
лепить элегантного принца в костюме и очках в золотой
оправе.

Кронпринц и журналистка. Фелипе и Летиция Испанские

Много лет он был самым завидным женихом среди европейской
аристократии. Стройный, рослый, красивый,
спортивный — вслед за кронпринцем Фелипе Испанским,
где бы он ни оказался, неизменно устремлялись женские
взгляды и помыслы. Шарм, породу и стать он, несомненно,
унаследовал от отца, короля Хуана-Карлоса. Монарх, который
после сорока лет военной диктатуры привел страну
к демократии, всегда был примером для принца. В тринадцать
лет Фелипе в кабинете отца стал свидетелем того, как
король сумел предотвратить попытку государственного переворота,
предпринятую сторонниками Франко. «Корону
нужно завоевывать ежедневно» — этот завет отца Фелипе
никогда не забывал. Король может быть спокоен: когда
его сын взойдет на трон Бурбонов, он продолжит его дело
и стиль правления. Фелипе уже однажды подтвердил это,
горячо ратуя за конституцию Испании. В стране, которая
то и дело содрогается от террористических актов сепаратистов,
монарх — стержень и гарант национального единства.
Этому и намерен посвятить себя Фелипе как будущий
король. Все чаще наследник престола выполняет функции
отца, вынужденного отойти от дел по состоянию здоровья.
С 2004 года рядом с Фелипе — его жена, Летиция Ортис,
бывшая тележурналистка. Еще недавно казалось невероятным,
чтобы женщина незнатного происхождения стала королевой
Испании. Испанский королевский дом считается
самым консервативным в Европе. Разумеется, Хуан-Карлос
и королева София мечтали совсем о другой невестке — родовитой
аристократке и уж конечно не разведенной женщине.
Но Фелипе сделал свой выбор сам, заявив родителям,
что без Летиции не желает наследовать престол.

22 мая 2004 года в Мадриде сыграли их свадьбу, за которой
в прямом эфире следили более миллиона телезрителей. С тех пор бывшая журналистка познает на собственном
опыте, что значит быть «публичной персоной».
Испанский народ наблюдает за каждым ее шагом и принимает
живейшее участие в ее личной жизни: судачит о ее
мнимом «бесплодии» и «истощении», пристально следит
за тяжелой беременностью, ликует по поводу рождения
дочери Леонор, которая, возможно, когда-нибудь взойдет
на престол. Толковали о том, что у Леонор в будущем
появится брат. Однако второй ребенок наследной четы,
родившийся в мае 2007 года, — тоже девочка, инфанта София.
Если третьим будет сын, то трон унаследует он, а это
значит, что испанцы не изменят свою конституцию.

Золушка и принц. Метте-Марит и Хокон Норвежские

Обучаясь в Калифорнийском университете в Беркли, он
звался просто Магнусом и избегал всяких разговоров
о своем происхождении. Его королевское высочество
кронпринц Норвежский Хокон-Магнус жил в Соединенных
Штатах в свое удовольствие: там он мог вести обычную
жизнь обычного человека, о которой давно мечтал.
Наследник норвежского престола всегда тяготился своим
высоким положением и наследием. В одном интервью он
признался, что постоянно мучился вопросом: ценят его
просто как человека или же исключительно как принца.
Его родители король Харальд Норвежский и королева
Соня, тоже незнатного происхождения, считали важным
дать детям самое демократичное воспитание. Кронпринц
учился в открытой общеобразовательной школе, проводил
много времени в загородном поместье Скаугум в Аскере,
подаренном дедом, королем Олафом V, его родителям на
свадьбу. Принца и его старшую сестру Марту-Луизу долгое
время ограждали от всякой публичности. Лишь достигнув восемнадцати лет, Хокон стал выполнять положенные
ему представительские обязанности. Когда же в октябре
2000 года Хокон объявил о помолвке с девушкой из простой
семьи Метте-Марит Тьессем-Хойби, норвежский
трон буквально зашатался. Появление белокурой жительницы
Осло раскололо нацию и обострило антимонархические
настроения в стране. Метте-Марит выросла в неблагополучной
распавшейся семье, получала социальное
пособие, посещала столичные вечеринки и злачные места,
была замешана в мелкой торговле наркотиками и родила
внебрачного сына. Одним словом, она совершенно не годилась
на роль будущей королевы. Если после Второй мировой
войны монархию в Норвегии поддерживало около
девяноста процентов населения, то после объявления об
этой помолвке число сторонников монархии сократилось
до шестидесяти пяти процентов. Однако кронпринц
остался непоколебим в своем «смелом решении» и не отступился
от Метте-Марит. 24 августа 2001 года он произнес
свадебную речь, растрогавшую невесту до слез: «Дорогая
Метте-Марит, душа твоя полна света. Я никогда еще не был
так переполнен любовью, как сейчас, с тобой. Благодаря
тебе раскрывается все лучшее, что есть во мне. Я горжусь
тем, что могу называться твоим супругом. Я люблю тебя».
Кажется, сказка о Золушке и принце все-таки сбывается.
Пока, по крайней мере.

Сокровище викингов. Фредерик и Мэри Датские

Принцесса — это профессия, так, по крайней мере, считает
австралийка Мэри Элизабет Дональдсон. Со дня бракосочетания
с наследником датского трона принцем Фредериком
она излучает истинно королевское достоинство,
которому позавидовали бы самые родовитые европейцы.
Всегда безупречно одетая, она стала эталоном стиля не
только для датчан, которые в один голос сравнивают ее
с Жаклин Кеннеди. Ее новый народ настолько восхищен
ею, что уже поговаривают о «датской Диане».

«Королевский дом — это фирма, требующая постоянного
руководства, и бренд, который необходимо беречь
и поддерживать» — так бывшая сотрудница рекламного
дома выразила свое представление об ответственности
современных королей. Мэри и Фредерик стали новыми
звездами европейской высшей аристократии. Где бы
они ни появились, они вызывают всеобщий восторг и восхищение.

Этот имидж — результат тяжелой работы: когда принц
познакомился с Мэри на летних Олимпийских играх
в Сиднее, девушка и представить себе не могла, что имеет
дело с наследником престола одной из старейших монархий
Европы. Спустя несколько месяцев после первого свидания
она записалась на курсы этикета и светского поведения
«Стар Квест».

Так началось превращение раскрепощенной и шаловливой
дочери университетского профессора в представительницу
европейской аристократии. 14 мая 2004 года
Фредерик и Мэри принесли обет супружеской верности.
Это была исключительно трогательная свадебная церемония.
Сын королевы Маргрете, обычно хладнокровный
и сдержанный, не мог сдержать слез, ожидая невесту у алтаря.
Осталась довольна и свекровь: закончилось холостяцкое
житье ее сына с разными блондинками, да и прошлое
невесты представляется безупречным — никаких скандалов,
никаких компрометирующих снимков, никаких тайн.

Через три года все чаще стал звучать вопрос: что скрывается
за этим идеальным фасадом? Для критиков монархии
стиль жизни Мэри и Фредерика давно уже как кость
в горле: два миллиона евро государственного содержания
в год! В Европе ни одной королевской семье не выделяют
больше. Они утопают в роскоши, которая обходится налогоплательщикам
слишком дорого. Королеву Маргрете, как
известно, всегда ценили за ее скромность.

Сумеет ли Мэри стать образцом нового поколения королевских
отпрысков? Что она испытывает в новом качестве,
после того как ей пришлось столько всего поменять
в жизни: проститься с родной Австралией, перебраться
в далекую от семьи и горячо любимого отца Данию, отказаться
от профессии, карьеры и самостоятельного, независимого
существования? А что чувствует молодой человек,
привыкший с детства к публичности, вспышкам фотоаппаратов
и огромной ответственности, на него возложенной?
Молодой человек, который надеется, что обрел наконец
свою вторую половину и с ней будет благополучен
и спокоен. Как эти двое из столь разных миров нашли друг
друга? Оправдает ли Мэри надежду датчан на появление
«датской Дианы»? Или ее, как и образец, на который она
равняется, постигнет неудача?

Принц и мятежник. Уильям Британский

Он считается самым завидным женихом среди европейского
дворянства. Но подруг себе Уильям выбирает из демократических
кругов. «Прекрасный Принц» очень похож
на свою жизнерадостную мать Диану, ставшую причиной
столь многих неурядиц и скандалов, связанных с британской
королевской семьей. Его обязанность — навести
порядок в монархии, и уже сейчас все больше подданных
видят в роли будущего короля скорее Уильяма, чем его
отца принца Чарльза. На карту поставлено само существование
британской монархии. Гуманизм у Уильяма в крови,
однако это не удерживает его от кровавых развлечений
вроде охоты.

Общественность вдруг усомнилась, сумеет ли он вообще
когда-нибудь выполнять обязанности короля. Известно,
что принц тяготеет к «обычной» жизни, насколько ему позволяет
его положение. Этому, вопреки правилам королевского
дома, придавала значение его мать, а после ее смерти
его устремлениям способствовал «пакт о ненападении», заключенный
между монаршей семьей и британской прессой.
Так, «кроткому принцу» позволили беспрепятственно
окончить школу и университет, а также провести год на
альтернативной социальной службе в Южной Америке.
Прессу от случая к случаю подкармливали фотографиями
и интервью симпатичного скромного юноши. Однако отсрочка
уже истекает.

В начале 2006 года Уильям стал президентом британской
футбольной федерации и одновременно окончил военную
академию Сандхерст. Из принца-мятежника вырос
вежливый, сдержанный и крайне ответственный представитель
британской короны. Знатоки придворной жизни
утверждают: уж теперь-то принц понимает, что значит
быть королем. А на примере своего отца Чарльза он узнал,
как много воды утечет прежде, чем корона увенчает его
чело.

Между тем принц расстался со своей давней подругой
Кейт Миддлтон. В свои двадцать четыре года он еще не
готов связать себя узами брака. И он прав: лучше успеть
повеселиться до свадьбы, чем после нее. Поэтому, прежде
чем зазвучат свадебные колокола, мы еще увидим принцев
в обществе самых разных спутниц.

До сих пор превращение стеснительного мальчика,
рано потерявшего мать, в будущего короля Великобритании
и надежду британской короны происходило довольно
гладко. Но испытания еще впереди.

«Монархия — это лотерея», — размышляет британский
критик королевской династии Пол Флинн, имея в виду
прежде всего опыт принца Чарльза.

«Королевские привилегии переходят по наследству,
и каким бы ни был наследник — неуклюжим, неповоротливым,
странным в своих сердечных склонностях, — мы
должны его принять» — такой диагноз поставил острый на
язык писатель Билл Брайсон.

В принципе мы можем быть вполне довольны нашими
королевскими отпрысками. Красивые, представительные,
самостоятельные — вот идеальный портрет монархии
XXI века. Монархии только выиграли оттого, что короли
теперь могут жениться не только на ровне, но и по любви.
Старая сказка о Золушке, ставшей принцессой, иногда
сбывается. Возможно, не для нас, а для наших детей и внуков
— ведь многие наследники престола уже позаботились
о продолжении рода. Так продолжается история.

Купить книгу на Озоне

Господин Ожогин дома и на работе

Отрывок из романа Марины Друбецкой и Ольги Шумяцкой «Продавцы теней»

О книге Марины Друбецкой и Ольги Шумяцкой «Продавцы теней»

Из студии мадам Марилиз Ожогин вышел с
явственной ухмылкой на губах. Все эти туники,
босоногие девчонки, свободный танец,
корявые импровизации неопытных
наяд… Ну как к ним относиться? Он сам по молодости
лет не чурался Терпсихоры. В родном Херсоне держал
танцкласс. Езжали солидные люди, платили солидные
деньги, танцевали танго и фокстроты. Меньше чем за год
он стал херсонской знаменитостью.

Ожогин улыбнулся, вспоминая провинциальную
юность. И вернулся мыслями к мадам Марилиз. Следует, впрочем, отдать ей должное: дело она поставила
прочно и на широкую ногу. Если бы старуха занималась
синематографом, ходила бы у него в первейших конкурентах.

Подумав о конкурентах, Ожогин нахмурился. В первейших конкурентах ходил у него Студёнкин, владелец
самой большой в Москве кинофабрики, тип крайне неприятный и скользкий. Эмблемой кинофабрики Студёнкина была голова рычащего льва. Ожогин же выбрал для
эмблемы женскую фигуру в длинной, свободно ниспадающей тунике, с высоко поднятым горящим факелом в руке. Опять туники! И он засмеялся в голос.

Однако по мере того, как он двигался по Пречистенке
к Волхонке и далее, мимо Музея изящных искусств
к Пашкову дому, улыбка сходила с его лица, уступая место
сосредоточенному и немного сонному выражению,
какое всегда появлялось у него при усиленной работе
мысли или волнении. Дело было в той странной девочке.
Ленни? Раньше он не обращал на нее внимания. Видел
сквозь щелку в ширме, что скачет по залу какое-то несуразное
существо, удивлялся мельком огромному количеству
энергии, заключенному в столь тщедушном тельце,
но девчонка его не интересовала. У нее было неподходящее
лицо. Не задерживало взгляда. Угловатая мальчишеская
фигура, порывистые движения, непроизвольный
взмах руки, чуть прыгающая походка, резкий поворот
головы — да, это было хорошо. Для танца. Для театра.
Но не для кино. Для кино требовалось лицо. Но сегодня
что-то, связанное с девчонкой, зацепило его. Сначала он
поразился тому, как быстро, ловко, деловито, напористо
и в то же время спокойно она ликвидировала конфликт
в кабинете Мадам — за его ширмой весь разговор был отчетливо
слышен. А затем… Что она говорила о преломлении
солнечного света? Об игре света и тени? Значит
ли это, что, изменив освещение, можно изменить и видимую
фактуру предмета, сделать его расплывчатым, зыбким,
тающим, превратить в тень?

Доехав до Лубянки, он свернул на Мясницкую
и почти сразу — к себе, в Кривоколенный. У большого
серого дома с фонарями и эркерами остановил машину
и вылез. Рядом стояло другое авто, алого цвета. Проходя
мимо, он похлопал по капоту рукой. Алое авто тоже принадлежало
ему.

Поднявшись в бельэтаж, Ожогин отпер дверь квартиры
своим ключом — не любил, когда открывала прислуга,
— и оказался в большой квадратной прихожей.
Снял перчатки, кепи, автомобильные очки и бросил на
деревянный резной ларь в углу.

Из глубины квартиры раздавались голоса, звон посуды. Здесь круглые сутки кто-нибудь завтракал, обедал,
ужинал, похмелялся, пил чай с вареньем, кушал кофе, выпивал и закусывал, поэтому в столовой всегда стоял накрытый стол.

По длинному коридору Ожогин двинулся на голоса.
Навстречу выскочили два пуделя — белый и черный —
и затанцевали вокруг его ног.

— Привет, привет, — ласково сказал Ожогин и наклонился
потрепать их. Пудели начали повизгивать
и лизать ему руку. — Ну хватит, Чарлуня. И ты, Дэзи,
прекрати. Я занят. — Он еще раз потрепал пуделей. — 
Приходите вечером в кабинет, поиграем.

Пудели убежали. Ожогин заглянул в одну из многочисленных
открытых дверей. Это была столовая, на сей
раз полупустая. Горничая собирала грязные тарелки. На
диване, уткнувшись носом в бархатную подушку и посапывая,
спал нежный отрок неизвестного назначения.

«Наверное, из актерское агентство прислало», — подумал
Ожогин. За столом сидел давний приятель, известный
поэт-символист. Подперев кулаком крутые монгольские
скулы, он нараспев проговаривал стихи.

— Тень несозданных созданий…

«Вот именно», — буркнул про себя Ожогин, думая
о своих тенях и светотенях. У поэта был лоб неандертальца
с сильными выпуклыми надбровными дугами,
слегка приплюснутый нос, широкое, угловатое, грубой
лепки лицо и бородка клинышком, как у университетского
профессора.

— А-а, Саша! — меланхолически сказал поэт, увидев
Ожогина. — Хорошо, что ты пришел… Давай выпьем.

Ожогин присел к столу. Поэт разлил водку. Выпили.
Ожогин прикусил кусочек хлеба. Поэт ничего не прикусил,
налил еще и снова выпил.

— Эх, и влипли же мы с тобой, Сашка! — так же меланхолически
произнес он.

— И не говори, — ответил Ожогин, не понимая,
о чем речь.

Бросив на поэта последний жалостливый взгляд,
Ожогин похлопал его по плечу, вышел из столовой и направился
в кабинет.

Одну стену кабинета занимал огромный письменный
стол, другую — гигантский аквариум с экзотическими
рыбами, лесом из водорослей, замками и пещерами
из речных камней и специально сконструированным по
заказу Ожогина устройством, по которому в аквариум
подавался воздух. В проеме окна висела клетка с кенаром.
Кенар давно не пел и много лет морочил всем голову покашливанием
и покряхтыванием, намекая, что вот-вот
начнет распеваться.

Ожогин уселся за стол и придвинул бювар с фирменным
оттиском «Поставщик двора Его Императорского
Величества». Поставщиком двора Ожогин стал по прихоти
судьбы, когда несколько лет назад буквально «глаза
в глаза» сфотографировал царя на параде. Как ему удалось
так близко подойти к царствующей особе, осталось
загадкой. Но то, что Ожогин пронырлив и авантюрен,
было известно всей Москве. Говорили, что ни одно столичное
действо не проходит без него и его фотоаппарата.
Ожогин везде — на берегу во время показательной ловли
рыбы в водах Москва-реки, в камере во время посещения
тюрьмы Великой княгиней, в Елисеевском во время прибытия
новой партии белужьей икры, в карете во время
встречи австрийского посланника, во дворце во время
бала по случаю тезоименитства цесаревича. Снимки парада
неожиданно понравились Его Величеству, и Ожогин
получил звание Поставщика.

Следующий подвиг он совершил, еще находясь в эйфории
от успеха при дворе. Запечатлел на кинопленку
Великого Драматурга. Великий Драматург запечатлеваться
не хотел и даже его жена, знаменитая актриса Малого
театра Нина Зарецкая, стервозная, несдержанная на язык 40-летняя дамочка, не смогла уговорить упрямого
старца. Тогда Ожогин спрятался с киноаппаратом в дачном
деревянном сортире и сквозь отверстие в двери, вырезанное
в форме сердечка, заснял Драматурга, который,
ни о чем не подозревая, неторопливо прогуливался по
дорожке. Вскоре мэтр умер. Видовая фильма Ожогина
осталась единственным его движущимся изображением.

Со своим фотоаппаратом Ожогин давно распрощался.
За киноаппарат тоже сам не вставал. Теперь у него
была сеть фотоателье, где пленки проявляли с помощью
электричества, небольшая типография, в которой печатались
открытки с изображением звезд синема и брошюрки
в дешевых бумажных обложках с их биографиями. Теперь
он жил в огромной квартире в Кривоколенном, держал
двух пуделей, безголосого кенара, игуану, помещенную
в отдельную комнату, чертову прорву рыбок, трех горничных,
посыльного, повара, преподавателя китайского
языка, у которого по причине сугубой занятости не взял
ни одного урока, и жену — волоокую кинодиву Лару Рай,
в миру Раису Ларину. И главное — к 35 годам он воплотил
в жизнь свою мечту: построил огромную кинофабрику,
поражающую воображение москвичей, которые
по воскресеньям ездили за Калужскую заставу полюбоваться
этим чудом из стекла и металла.

Он сидел за столом и думал о предстоящем разговоре
с Зарецкой. Чертова баба ломалась, не желала продавать
ему наследие Драматурга, набивала цену. После
смерти Драматурга осталось пять пьес. Каждая — шедевр,
однако совершенно непригодный для кино. В них
абсолютно ничего не происходило. Герои выясняли отношения,
томились от смутных желаний, жаловались на
жизнь. Однако Великий старец недаром в молодости писал
юмористические рассказы. Под конец жизни он решил
посмеяться над собой и написал пять блистательных
пародий на собственные пьесы. Ожогин подозревал, что
сделал он это, будучи в сильном подпитии. Пародии —
каждая всего несколько страничек текста — просилась
на экран. Кто бы мог подумать, что старик сможет так
упруго развернуть действие, так уморительно прописать
диалоги, так безжалостно вывести характеры.

Ожогин знал, что Студёнкин тоже точит на пьески
зубы. Следовало опередить нахала, испортить ему праздник.
Он взял пять листков с подслеповатыми прыгающими
машинописными буквами и принялся за чтение.
Пять сценариусов, написанных по пяти пародиям.

«ТЕТЯ МАНЯ. Сцены помещичьей жизни. Тетя
Маня, сестра богатого московского профессора Золотухина,
ведет хозяйство в его имении. Тетя Маня влюблена
в старого холостяка доктора Копытова, который, в свою
очередь, влюблен в свою работу. Поэтому тете Мане приходится
скрывать свои чувства. Как-то в предрассветный
час она, заламывая руки…»

Ожогин не стал дочитывать, взял красный карандаш,
начертал сверху название: «Горечь слез». Приступил
к следующему сценариусу.

«ТРИ КУЗЕНА. Сцены провинциальной жизни. Три
кузена — Олег, Миша и Игорь — невыносимо страдают
от бессмысленности своего существования в маленьком
захолустном городке и мечтают уехать в Москву, чтобы
предаться упорному труду, так как по месту жительства
они не могут этого сделать. Олег руководит местной
гимназией и уже отчаялся найти любовь. Игорь собирается
жениться на дочери баронессы фон Валетт, некрасивой
девушке в очках. Миша просто прожигает жизнь.
В порыве отчаянной тоски…»

Красный росчерк Ожогина: «Отрава поцелуя». Следующий
опус.

«ГАДКИЙ УТЕНОК. Сцены дачной жизни. Знаменитая
актриса Арнольдова смотрит дачную постановку
на открытом воздухе по пьесе своего сына, нервного
юноши Пригожина. Арнольдова влюблена в своего сожителя
Болтунова, который влюблен в юную Лину Запрудную. В нее же влюблен и Пригожин. Творческая несостоятельность
толкает его на непоправимое…»
В течение секунды Ожогин колеблется, потом пишет:

«Месть врагов». Два последних сценариуса — «Аптекарский
огород» и «Сидоров» — он вообще не читает, просто ставит
сверху: «Клевета друзей», «За что тебя благодарить?».
Отодвинув листы в сторону, он замечает на столе еще одну
страничку с бледным текстом. «Александр Федорович! А не
угодно ли вариант сценариуса «Тетя Маня» под названием

«ДЯДЯ СТЕПА»? Это его ребята с кинофабрики хохмят.

— Вот черти, что хотят, то и строчат, — бормочет
Ожогин, рвет листок, бросает в изящную серебряную
корзину для ненужных бумаг и, тяжело вздохнув в предвкушении
разговора с Зарецкой, снимает трубку телефонного
аппарата.

— Барышня? Центр два-двадцать пять, пожалуйста.

Зарецкая отвечает сразу, будто сидит у телефона
и ждет звонка.

— Желаю здравствовать, любезнейшая Нина Петровна,
— елейным голосом начинает Ожогин.

— И вам не хворать, — отвечает любезнейшая.

— Видел, видел вас вчера в «Последней жертве». Нет
слов описать то сильнейшее впечатление, которое вы
производите своей незабываемой игрой на нас, простых
людей. Ваше влияние на современный театр, на души соотечественников…

— И-и! Понес, батюшка, будто и не взнуздывали.
Чего хочешь?

Будто не знала продувная бестия, чего он хочет!
Желала, чтобы поунижался, хвостом повилял. Будто он
и без того не залил ее по уши вареньем и патокой.

— То великое наследие, которое оставил ваш гениальный
супруг, должно найти дорогу к широкой публике,
стать для каждого гражданина…

— Не размазывай, батюшка, манную кашу по тарелке,
говори сколько.

Ожогин назвал сумму.

— За все пять? — деловито осведомилась вдова и назвала
цифру в два раза больше.

Ожогин чуть надбавил. Вдова была непреклонна.
Ожогин надбавил еще. Вдова хмыкнула и упомянула
Студёнкина. Так они выделывали коленца до тех пор,
пока Ожогин не обнаружил, что почти вплотную приблизился
к сумме вдовы, которая так и не спустилась ни
на шаг со своего немыслимого пика. Дальнейший торг
был неуместен.

— Черт с вами, разлюбезная Нина Петровна! — воскликнул
он молодецки, в душе восхищаясь стойкостью
вдовы и ее умением вести дела. — Будь по-вашему! Сегодня
же пришлю к вам поверенного. А все же алчная вы
особа, хоть и гордость русской культуры.

— Вот это по-нашему, батюшка, — откликнулась довольная
вдова. — Присылай своего мальчонку, подпишу
договор. И уж денежки не забудь сразу передать, а то запамятуешь,
а мне, старухе, неловко будет напомнить.

— Это вы-то старуха? Это вам-то неловко? — засмеялся
Ожогин и повесил трубку.

Несколько минут он сидел, уставившись в стол, не
зная, горевать или радоваться заключению сделки. Сумма,
что и говорить, была велика. И риск велик. Однако и прибыли,
если фильмы будут иметь успех, ожидались немалые.
Комедии народ любил.

Он снова снял трубку и попросил барышню соединить
его с кинофабрикой. Вызвал директора, давнего
друга, проверенного человека, преданного всей душой
и ему, и синематографу, умницу, понимающего все с полуслова
Васю Чардынина.

— Вася, готовь срыв «Годунова»! — сказал резко.

— Да уж готово все, Саша, — как всегда флегматично
отозвался Чардынин.

За что он любил Чардынина, так это за то, что у того
всегда все было готово. О срыве «Годунова» они говорили давно. «Годунова» снимал Студёнкин, в качестве
козыря выставляя свою новую звезду Варю Снежину, которая
должна была играть Марину Мнишек. Намечалась
грандиозная премьера в «Элизиуме», где Ожогин собирался
представлять «Веронских любовников». Ожидались
члены царской семьи. Газеты давали репортажи со
съемок. Не сорвать Студёнкину «Годунова» — себя не
уважать, считал Ожогин. Чардынин соглашался. Именно
он предложил другу сделать своего «Годунова», а на роль
Мнишек взять Софочку Трауберг, растолстевшую после
родов и давно не появлявшуюся на экране. Публике будет
интересно посмотреть на Софочку. Выйдут, конечно,
плюясь. В общем, к премьере Студёнкина публика удовлетворит
любопытство, останется недовольна и не захочет
тратить деньги, чтобы еще раз смотреть ту же
историю. Остается рассчитать, за сколько дней до студёнкинской
премьеры выпускать собственного провального
«Годунова». Все это он обговорил с Чардыниным
и остался доволен.

Затем он отправился в дальний конец квартиры, где
располагались комнаты жены. Там ее не было. Он прошел
в ванную комнату, примыкающую к спальне. Волоокая
Лара Рай лежала в ванне — огромной мраморной
посудине на массивных золотых львиных лапах, — нежась
в пене из душистого французского жидкого мыла.
Ее роскошные черные волосы были забраны вверх черепаховыми
шпильками.

Вокруг на многочисленных столиках, пуфиках, креслицах,
диванчиках валялись полотенца, чулки, нижние
юбки, ленты, корсажи, прочая воздушная дребедень, стояли
флакончики с духами, баночки с кремами, коробочки
с пудрой, тюбики губной помады. Ожогин присел на диванчик
и вытащил сигару. Лара поморщилась.

— Я же просила здесь не курить, — недовольно молвила
она и повела рукой, как бы разгоняя несуществующий
дым. — И так душно, нечем дышать.

Он послушно сунул сигару обратно в карман. Лара
поднялась из пены.

— Дай, пожалуйста, халат.

Он подал ей махровый халат, невольно отмечая искушенным
отвлеченным взглядом человека, привыкшего
профессионально рассматривать и оценивать людей, что
за последнее время Лара отяжелела, поплыла, что талию
ее скоро придется заковывать в корсет, а грудь драпировать,
иначе с экрана полезет всякое безобразие.

Лара завернулась в халат и села к зеркалу. Принялась
пристально разглядывать свое лицо. Он тоже стал разглядывать
изображение в зеркале. За спиной Лары маячил
он сам — массивный, широкий, кряжистый, с коротким
ежиком густых жестких волос. Он перевел взгляд на Лару.
Она задумчиво водила пальцем по лицу, будто не была
уверена, что это именно ее лицо, и знакомилась с его
линиями, а может быть, искала точку, с которой начнет
сейчас бережное ублаготворение, умащивание маслами
и кремами этого произведения искусства. В любом случае,
это были любовные прикосновения.

Ожогин тем временем оценивал ее лицо, как только
что оценивал тело. Он видел тонкие морщинки в уголках
глаз, слегка опустившиеся губы, утяжелившийся овал,
рыхловатую кожу. Прекрасная форма Лариного лица
огрубилась и опростилась. Из дивы полезла баба.

— Знаешь, Раинька, — неожиданно для себя сказал
Ожогин, — я сегодня слышал такой странный разговор…
Впрочем, не важно. Я вот что подумал — может быть,
нам попробовать снимать тебя через вуаль?

— Зачем? — спросила Лара, зачерпывая из баночки
белое вещество, похожее на сметану, и нанося его на лицо.

— Ну, понимаешь, сквозь вуаль твое лицо станет еще
загадочней. Мы добьемся, чтобы оно было немножко затенено
и размыто. Ты меня слушаешь?

— Угу, — отозвалась Лара. — Зачем мне затенять
лицо? Наоборот, пусть все видят, какое… ммм… ммм…

Ожогин вздохнул.

Лара тем временем священнодействовала, забыв обо
всем на свете. Ее лицо постепенно теряло привычные
черты, превращаясь в белую маску, сверкающую холодом
алебастра, неподвижную, неживую и — неожиданно —
прекрасную, как восковой цветок. Этот цветок возникал
на глазах у Ожогина, опровергая все законы времени
и старения, увядания и распада, и в то, что под ним скрывается несовершенная, живая, слабая, жалкая плоть, верилось с трудом.

— Н-да… Через вуаль… — пробормотал Ожогин,
поднимаясь и выходя из ванной.

Входя в кабинет, он услышал, как звонит телефонный
аппарат, и тут же схватил трубку.

— Да! Что?! Что значит «декорация упала»? Вы что
там, спите, что ли? Ставьте обратно! Что значит «рассыпалась»?
Кто ставил? Почему не послали в «Театральные
мастерские» к Пичугину? Немедленно пошлите! А-а!..
Лучше я сам. Через полчаса буду!

На ходу натягивая пиджак, он выбежал из дома
и вскочил в авто.

На съемках мелодраматической фильмы «Сон забытой любви» рухнули декорации. Так часто бывало — декорации мастерили из картона и тонких деревянных щитов, устанавливали наспех.

Через полчаса Ожогин был на кинофабрике. Чардынин
встречал его у дверей. Оказалось, все не так страшно.
И остатки декораций собрали, и в «Театральные мастерские»
послали. Ожогин успокоился. Положив руку на
плечо Чардынина, он медленно шел с ним по коридору.

— Послушай, Вася, — говорил он. — Вот какая идея.
Мы ведь ставим лампионы прямо перед актерами, так?

— Так.

— Освещаем их спереди, и получаются не лица,
а блины на сковородке. Это некрасиво, Вася. Вот в
«Осенней элегии любви» Милославскому один глаз перекрасили, а другой недокрасили. И все видно. На экране,
Вася, все видно, пойми.

— Понимаю.

— А ведь можно как-то затенить, чтобы публике
в глаза не бросалось. Или сделать эдакую романтическую
дымку. Чтобы фигуры были как в тумане. Или, наоборот,
просветить их насквозь, вроде как пронзить солнечным
светом. Совсем другая экспрессия. Как думаешь, Вася?

— Я думаю, Саша, Эйсбара надо позвать.

— Что за птица?

— Птица любопытная. Мастер по электричеству.
«Электрические вечера в саду «Эрмитаж» знаешь? Его рук
дело. И у нас тут крутится. С лампионами возится. Говорит,
готовит световые эффекты. Видовые сам снимает.
Помнишь, недавно помер японский посланник? Еще
пышная церемония была, когда покойника отправляли…
Эйсбар оказался такой ушлый, прямо ты в молодости.
Чуть в гроб не влез со своим киноаппаратом.

— Ну, зови своего вундеркинда.

Чардынин крикнул помощника.

— Эйсбара бы мне, и поскорее.

— Да тут я! Все слышал! Сейчас, только выберусь, —
раздался придушенный голос, и из-за наваленных в углу
старых пыльных декораций выскочил чумазый человек
в грязной расстегнутой рубахе и покатился прямо Ожогину
под ноги.

Ожогин отшатнулся. Человек был похож на черта.
И пахнул так же. Дымно и неприятно.

— Эйсбар, — представился человек и протянул Ожогину
черную руку.

Купить книгу на Озоне

Каринэ Арутюнова. Пепел красной коровы (фрагмент)

Несколько рассказов из книги

О книге Каринэ Арутюновой «Пепел красной коровы»

Хамсин1

Тель-Авив
год 5758
канун Судного дня

Когда полезешь на стену от духоты, мысли станут
горячими и бесформенными, а кожа покроется волдырями,
тогда, только тогда, отмокая в ванне, подставляя
лицо тепловатой струе с привкусом хлора, только
тогда, задыхаясь, пробегая, нет, проползая мимо летящего
весело синебокого автобуса, это если «Дан», и краснобокого,
если «Эгед», только тогда, вдыхая песок вперемешку
с выхлопами бензина,

ожидая очереди и отсчитывая дни, дни и часы, часы
и секунды, кубометры и миллилитры дней, заполняющих
двуногое пространство, с фалафельной на углу
улицы Хаим Озер, не важно какого города, с пьяным
негром-баскетболистом на заплеванной тахане мерказит2,
— утопая в чудовищном гуле голосов, распухающих
в твоей башке кашей из «ма шломех, кама оле, иди сюда,
шекель, шекель тишим», ты будешь плакать и метаться по
залам и этажам, сбивая по пути флажки и заграждения,
сжимая в руке билет, счастливый билет, вымученно
улыбаясь свежевыбритому щеголеватому водителю
с ласковыми, как южная ночь, глазами гуманоида,
только тогда, вздрагивая от толчка и треска, и даже
тогда, взлетая в воздух, мешаясь с красными и белыми
кровяными тельцами вашего соседа, изрыгая последнее
— ох, нет, матьвашу, нет, — выблевывая свой мозг,
селезенку, утренний кофе, музыку мизрахи3, надменную
мину ваадбайта4, неотправленное письмо, невыгулянную
собаку, просроченный чек, добродушный
и неподкупный лик банковского клерка, неприготовленный
обед, неизношенные еще туфли,

не успев порадоваться неоплаченным кредитам и вдумчиво
взглянуть в ставшее красным небо и не вспомнить
лиц, обещаний, клятв, родильной горячки, всех рожденных
тобою или зачатых, возносясь в сферы, называемые
небесными, и взирая на массу сплющенных, воняющих
горелой резиной, вздувшихся, только тогда, не
ощущая ни голода, ни жажды, ни страсти, ни вины, оставив
свое либидо и свое эго там, на заплеванной тахане,
с маленьким эфиопом, похожим одновременно на кофейное
дерево и на китайского болванчика, и с бесполезными
мешками и сумками, с прекрасной бесполезной дешевой
едой с шука Кармель — пастрамой, апельсинами, связками
пахучей зелени, орешками, коробками маслин, плавающих
в затхлой соленой водице, раздавленными куриными
потрошками, слизью и кровью, вонью, мухами, истекающей
медом баклавой на липком лотке белозубого араба,
враз лишаясь оболочек, каркаса, цепей, застежек, ощущая
ватный холод в ногах, улыбаясь застенчивой улыбкой
невесты, самоотверженно сдирающей с себя капрон
и креп-жоржет, натягивая развороченное чрево блудницы
на остов последнего желания, отдаваясь с жаром
и спешкой деловито сопящим архангелам, — вот Гавриил,
а вот — черт знает кто еще, — мешая ультраортодоксов
и хилоним, кошерное и трефное, прикладывая
ладонь к выпуклости над лобком, заходясь от невыразимого,
ты станешь следствием и судом, поводом и причиной,
желанием и пресыщением, — возносясь уже чем-то
эфемерным, освобожденным от веса, пола, правды, вранья,
счетов за коммунальные услуги, диагнозов и приговоров,
споров и измен,

ты станешь аз и есмь, алеф и бет, виной и отмщением,
искуплением и надеждой, семенем и зачатьем, победой
и поражением, ямбом и хореем, резником и жертвой,
— чаша весов качнется вправо, — раздирая рот
и хватая пальцами воздух, ты будешь корчиться в потугах,
выталкивая смятым языком Его имя, — под визгливое
пение ангелов — далеко, очень далеко от вздыбленного
хребта улицы Арлозоров и русского маколета5 на
углу Усышкин, от лавки пряностей с запахом гамбы
и корицы до куриных крылышек и четвертей, от маклеров
и страховых агентов, от пабов и дискотек, от сверкающего
центра Азриэли до бесконечной улицы Алленби,
прямо к морю, к вожделенной прохладе, — остановка
шестьдесят шестого и пятьдесят первого по дерех
Петах-Тиква, — ты станешь глиной и дыханием, творением
и Творцом,

распахивая несуществующие крылья на несуществующих
лопатках, продираясь сквозь страшную резь от
невообразимого света под истошный вой «Шма Исраэль», ты вздрогнешь от чистого звука шофара, — в иссохшем
сиротском небе загорится первая звезда

и прольется дождь.

Все армяне Иерусалима

Чудо, конечно же, происходит. На фоне совершенно
обыденных, казалось бы, вещей. Допустим, звонит
телефон, и взволнованный женский голос сообщает,
что все армяне Иерусалима. И все евреи у Стены Плача.
Они тоже молятся. Да еще как! И, представьте, это работает.

Я совершенно нерелигиозный человек. Но что-то
такое… Вы понимаете.

Что-то такое безусловно есть. Когда, допустим, веселый
молодой врач разводит руками и сообщает, что
надежд, собственно, питать не следует, и советует готовиться.
Все, разумеется, бледнеют, хватают друг друга за
руки. Мечутся по тускло освещенным коридорам.

Готовьтесь, милые мои, — бодро говорит врач и, потирая
ладони, уносится дальше, по своим неотложным
делам, — там, впереди, маячат и лепечут другие, — лепечут,
заламывают руки, пытают назойливыми расспросами,
— готовьтесь, — он рассеянно улыбается и летит
дальше, оставив вас практически в пустыне — без капли
воды, без молекулы веры — оседать на пол, хвататься за
холодные стены, щупать ускользающий пульс.

И тут случается чудо. Из буквально какой-то ерунды.
Кто-то кому-то звонит — просто набирает номер, и звонок
раздается у самой Стены, — ну, еще не вполне
так, — допустим, кто-то едет в автобусе, следующем по
маршруту Ор-Йеуда—Иерусалим либо Тель-Авив—Хайфа,
и раздается какая-нибудь «Хава Нагила» либо «Турецкий
марш», — немолодая женщина с грудой пластиковых
пакетов, набитых дребеденью вроде слабосоленой
брынзы, пары куриных растопыренных ног, банки
хумуса, коробки кислых маслин, долго роется в сумочке,
во всех кармашках и потайных отделениях — сыплются
просроченные билеты, крошки вчерашнего печенья,
смятые кусочки фольги, — але, — але, — вы еще мечетесь
по коридорам,а чудо уже начинается, допустим, на
автобусной остановке неподалеку от шука, — передайте,
скажите, — задыхаясь просит немолодая полноватая
женщина в нелепо скособоченной шляпке, — в Иерусалиме
осень, но нет запаха прелой листвы, — передайте,
скажите ему — все армяне Иерусалима, — неужели
все? — спрашиваете вы, — ну, почти все, — они
молятся, — а евреи? — они тоже молятся — каждый на
своем месте.

И вы летите домой — дорога от метро занимает
минут десять, — пока вы вспарываете ключом замочную
скважину и хватаете телефонную трубку, которая
не умолкает ни на минуту, потому что все армяне.
Иерусалима, Москвы, Копенгагена, и все евреи — они
буквально сговорились, ни на минуту не оставлять вас
в покое, наедине с жизнерадостным врачом, подписывающим
приговор, — глупости, — говорят они, кричат
наперебой — вай мэ, ахчик, что знает врач? что вообще
знают врачи? — глупости, — бормочете вы, обнимая
подушку, впервые проваливаясь в сон, в котором впервые
— не бесконечные узкие коридоры с холодными
стенами, а, допустим, набирающий скорость самолет
и стремительно расширяющееся пространство.

Цвет граната, вкус лимона

Женщина похожа на перезрелый плод манго — она
мурлычет мне в лицо и мягко касается грудью, — не
зажигай свет, — бормочет она, увлекая в глубь комнаты.
В темноте я иду на запах, чуть сладковатый, с экзотической
горчинкой. Вы бывали когда-либо в апельсиновом
пардесе? Сотни маленьких солнц под вашими ногами —
они обращены к вам оранжевой полусферой, но стоит
нагнуться и поднять плод, как покрытый седовато-зеленым
ворсом цитрус начинает разлагаться в вашей руке,
и сладковатый запашок гниения преследует до самого
утра.

В окно врывается удушливая ночь с белеющим
во тьме лимонным деревом. Каждое утро я срываю
по одному лимону. Признаться, я и мечтать не смел
о подобном чуде.

В той стране, откуда я прибыл, лимоны не растут на
деревьях. Они лежат в ящиках, заботливо укрытые от
морозов.

Я срезаю тонкую кожицу и вкладываю в рот моей гостьи
ломтик лимона. Женщина-манго смеется и принимает
из рук моих Божий дар. Это добрый знак. Она не отшатывается,
а молча, как заговорщик, вбирает мягкими
губами ломтик лимона и нежно посасывает его вместе
с моим пальцем. Я ощущаю жало ее языка, мне горячо
и щекотно. Женщина ведет меня по запутанному лабиринту
толчками и касаниями. Сегодня я решил быть
ведомым. Легко даю снять с себя одежды и медленно
обнажаю ее, слой за слоем. Легким нажатием ладони
задаю темп и направление. Женщины ночи щедры
и любвеобильны.

Мои соседи — жалкий сброд на окраине восточного
городка, они скупают краденое и режут кур на Йом
Кипур. Дети их красивы. Это дети от смешанных браков
— тут парси перемешались с тайманим, а марокканцы
с поляками. Все плодится и размножается на
этой благословенной земле. От брит-милы до бармицвы
один шаг. Здесь нет декораций, только тощие
египетские кошки у бомбоубежища, скудная эвкалиптовая
рощица. За ней четыре действующие синагоги,
по две для сефардов и ашкеназим, и опутанная проволокой
военная база. Чуть поодаль бейт-кварот, пустынное
густозаселенное кладбище со скромными белыми
плитами.

Все здесь и сейчас, плодитесь и размножайтесь. У них
грубые лица и крепкие челюсти. Они разделывают жен
на купленных в кредит матрасах, раскладывают их
добросовестно и неутомимо после обильно приправленной
специями пищи, которая варится и жарится
в больших котлах. Они зачинают ангелоподобных
младенцев. Они провожают субботу и встречают ее
с первой звездой. Так поступали их деды и прадеды. Вот
женщина, вот мужчина, — треугольник основанием
вниз накладывается на другой, вонзающийся острием
в землю. Ее основание вселяет уверенность в меня.
Она становится на четвереньки, поблескивая замшей
бедер и пульсирующей алой прорезью между, — соединенные,
мы напоминаем изысканный орнамент либо
наскальный рисунок, — мне хочется укрыться там, в их
бездонной глубине, и переждать ночь.

Комната, в которой я живу, заполнена призраками.
Говорят, не так давно здесь жила русская женщина,
проститутка. Все местное ворье ошивалось у этих
стен, — на продавленном топчане она принимала
гостей, всех этих йоси и хескелей. Переспать с русской
считалось доблестью и хорошим тоном. Низкорослые,
похожие на горилл мужчины хлопали ее по заду
и кормили шаурмой, и угощали липкими сладостями
ее малолетнего сына, маленького олигофрена, зачатого
где-то на окраине бывшей империи, и совали шекели
в ее худую руку. Женщина была молода и курила наргилу.

Я слышу хриплый смех, вижу раскинутые загорелые
ноги. По субботам она ездила к морю и смывала с себя
чужие запахи, потом долго лежала в горячем песке,
любуясь копошащимся рядом уродцем, и возвращалась
к ночи, искривленным ключом отпирала входную
дверь и укладывала мальчика в постель. Обнаженная,
горячая от соли и песка, курила у раскрытого окна — что
видела она? лимонное дерево? горящую точку в небе?
мужчин? их лица, глаза, их жадные, покрытые волосами
руки? Наверное, ей нравилось быть блядью. В этом
сонном городке с бухарскими невестами и кошерной
пиццей, с утопающими в пыли пакетами от попкорна
и бамбы. Иногда она подворовывала в местном супермаркете,
так, по мелочи. Нежно улыбаясь крикливому
румыну в бейсболке, опускала в рюкзак затянутое пленкой
куриное филе, упаковку сосисок, банку горошка,
шпроты, горчицу, палочки для чистки ушей, пачку сигарет.
Мальчик канючил и пускал слюни. С ребенком на
руках и заметно округлившимся рюкзаком выходила
она из лавки. Мадонна с младенцем.

В Тель-Авиве ей, можно сказать, повезло. Маленький
горбун встретился на ее пути, на углу АлленбиШенкин,
— искусство, омманут6, — закатывая глаза,
пел марокканец из Рабата жилистой гортанью, повязанной
кокетливым платком. О, он знал толк в красоте,
в цвете и форме, объеме и пропорциях. Искусство для
него было — фотокарточки с голыми девушками в разнообразных
сложных позах, женщина была для него
диковинным цветком с наполненной нектаром сердцевиной.
Установив мольберт посреди офиса, крохотной
комнатушки в полуразрушенном здании на улице
Левонтин, он наслаждался искусством. Над каждой
позой работал часами, словно скульптор, — разворачивая
модель покрытыми старческой гречкой костистыми
руками, — приближая напряженное лицо, задерживая
дыхание, наливаясь темной кровью. Он не набрасывался
на истомленную ожиданием жертву, о нет, скорее,
как гурман в дорогом ресторане, наслаждался сервировкой,
ароматом, изучал меню. Выдерживая паузы,
подливая вино, пока со стоном и хрипом, взбивая пену
вздыбленными во тьме коленами, она сама, сама, сама.

Женщина ночи не отпускает меня. Тело ее покрыто
щупальцами — они ласкают, укачивают, вбирают
в себя, — у нее смех сытой кошки, тревожный и чарующий.
Смеясь и играя, мы перекатываемся по топчану.
Вином я смазываю ее соски, и она поит меня, покачивая
на круглых коленях. Призрак белоголовой мадонны
с младенцем там, на обочине дороги, за лимонным деревом
и свалкой, тревожит и смущает. Она протягивает
руки и бормочет что-то несуразное на славянском наречии,
таком диком в этих краях, — пить, пить, — шепчет
она, — ее ноги в язвах и рубцах, а сосцы растянуты,
как у кормящей суки, — пить, — просит она без звука,
одним шелестом губ, — завидев мужчину, она кладет
дитя на землю и привычно прогибается в пояснице.
У женщины ночи терпкий вкус и изнуряющее чрево.
Еще несколько мгновений она будет мучить и услаждать
меня, под заунывные и вязкие песнопения Умм
Культум и причитания сумасшедшей старухи из дома
напротив.

Исход

Вы чувствуете? нет, вы чувствуете атмосферу? — это
особая атмосфера, — шабат, понимаете? — тон собеседника
из вопросительного стал угрожающе-восторженным,
фанатично-восторженным, что ли, — он обвел
пустеющую на глазах улицу торжествующим взглядом
и склонил голову набок, — казалось, еще минута,
он зальется соловьиной трелью, — это было мгновение
немого восторга перед опустившейся на многогрешную
землю красавицей-субботой.

Опьяненная внезапно осознанной миссией, я поспешила
к дому. Еврейская женщина, очаг, свечи, — кто,
если не я?

А мы тут за крысой гоняемся, — в глазах шестилетнего
сына сверкал охотничий азарт, — из ванной комнаты
раздавался топот, сдавленные крики и глухие удары об
стену, — вот, нет, — да вот же она! — каким-то непостижимым
образом несчастная крыса очутилась в барабане
стиральной машины, — я взвизгнула и мигом взлетела
на диван, — ведь никто и никогда не объяснял мне,
как поступила бы в подобном случае настоящая еврейская
женщина, хранительница домашнего очага.

Мы сели к столу часа через два, взмыленные и порядком
уставшие. Выпущенная на свободу крыса победно
вильнула голым хвостом и юркнула в небольшое отверстие,
изящно закамуфлированное розовой плиткой.

Супруги Розенфельд появились на пороге в моцей
шабат7, одинаково громоздкие, будто представители особой
человеческой породы. Они всегда появлялись вместе,
рука об руку, — моя тетя, безуспешно попытавшаяся
объясниться с ними отчаянной пантомимой, едва
не зарыдала от счастья, услышав такой родной идиш.
Минут десять длился диалог, не имеющий аналогов
в мировой литературе, разве что единственный — родной
братик! узнаешь ли ты брата Колю? — обрывки слов,
усвоенные в далеком детстве, звучали невпопад, но это
никого не смущало, — растягивая фразы, холеная мадам
Розенфельд почти с нежностью взирала на всплескивающую
ладошками крошечную тетю Лялю, — о чем речь,
мы же свои люди!

Вложив расписанные на год чеки в кожаное портмоне,
Михаэль Розенфельд приобнял растроганную жиличку
и подал руку своей жене. Оставив позади шлейф едких
духов, супруги с трудом втиснулись в кабину лифта.

По дороге они встретили моего брата, одетого довольно
экстравагантно, в добротный пиджак и сомбреро. На
спор брат дошел до местной синагоги и возвращался к
дому. Преисполненный достоинства, он шел прямо —
шляпа грациозно покачивалась на его голове, — следует
отметить, что брат мой совсем не относится к тому замечательному
типу мужчин, которым идут этнические
костюмы. Какие все-таки странные эти русские, —
наверняка шепнула Лея Розенфельд озадаченному
мужу, — до Пурима еще далеко, — возможно, это
какая-то национальная забава?

В первую же ночь я пробудилась от непонятного шума.
Бросившись к выключателю, наткнулась на стучащую
зубами тетю Лялю — тттам… там… — от ножки ее кровати
наискосок двигалась цепочка упитанных Blatta
orientalis, попросту говоря, тропических черных тараканов.
Это было похоже на исход, великое переселение
народов. Процессия двигалась медленно, но не сбивалась
с курса, — тараканы явно знали, куда и зачем шли.

Что интересно, при появлении квартирных хозяев
хитрые твари не высовывались из своих нор, — изображая
разведенными в стороны руками их величину, тетя
выуживала из глубин памяти давно забытые слова, —
голос ее дрожал, а из глаз текли слезы, но супруги Розенфельд
снисходительно посмеивались над чудачествами
этих «русских». Да, да, невзирая на идиш, мы все равно
оставались для них чужими, не знающими основного
закона ближневосточных джунглей, — выживает тот,
кто пришел первым.

Израиль — страна чудес, — не уставала повторять моя
тетя. Она приходила в детский восторг при виде сочной
январской зелени, — пальм, кокосов, сверкающих автобусов,
— огромному мрачному арабу, швыряющему
на весы груду цитрусов, на чистейшем русском языке
она объяснила, как нехорошо обвешивать покупателей,
тем более своих, — ну, вы понимаете, еврей еврея, — на
что араб, просияв, ответил сложноподчиненной конструкцией,
состоящей из весьма оригинально отобранных
русских выражений, и что вы думаете, осталась ли
в накладе моя дорогая тетя, сорок лет проработавшая
инженером на советском предприятии?

Гефилте фиш и салат оливье, Новый год и Рош-ашана,
международный женский день и марокканская
Мимуна8, маца и сдоба, перченые шарики фалафеля
и морковный цимес, фрейлахс, сальса и тяжелый рок,
синеватые деруны и пряная кусбара, кофе по-турецки,
узбекский плов и кисло-сладкое жаркое — все это чудесным
образом уживалось в съемных апартаментах на
Цалах Шалом, 66. Удивительно, но никто так и не запомнил
тот знаменательный день и час, когда тропические
тараканы, будто сговорившись, навсегда покинули наш
дом. Видимо, это был второй закон ближневосточных
джунглей. Совсем не так давно меня разбудили вопли
из квартиры напротив, — туда вселились новые, совсем
свежие репатрианты, то ли из Аргентины, то ли из Бразилии,
кстати, прекрасно понимающие идиш моей тети
Ляли.


1 Хамсин — горячий воздух пустыни, «ломается» обычно к вечеру
(иврит).

2 Тахана мерказит — центральная автобусная станция (иврит).

3 Музыка мизрахи — восточная музыка (иврит).

4 Ваадбайт — управдом (иврит).

5 Маколет — гастроном (иврит).

6 Омманут — искусство (иврит).

7 Моцей шабат — на исходе субботы (иврит).

8 Мимуна — последний день Песаха (иврит).

Джеми Доран, Пирс Бизони. Гагарин. Человек и легенда

Предисловие космонавта Георгия Гречко и отрывок из книги

О книге Джеми Дорана и Пирса Бизони «Гагарин. Человек и легенда»

12 апреля 1961 года произошло событие, ставшее
поворотным в мировой истории, — впервые
человек покинул Землю и совершил полет
в космос. Началась новая эра, эра космических
полетов и освоения Вселенной. Имя героя, имя
Первого космонавта, тут же узнали все земляне — это был
Юрий Гагарин, двадцатисемилетний уроженец Смоленщины,
старший лейтенант ВВС и обладатель удивительно
обаятельной улыбки.

Тот знаменательный день показал: Советский Союз
обогнал всех в космической гонке, продемонстрировав неоспоримое
превосходство своих технологий, своих ученых
и конструкторов. Это был настоящий триумф!

А готовили его долго и трудно действительно яркие,
замечательные люди — люди со сложными судьбами,
вместившими в себя годы сталинских репрессий, тяготы
страшной войны. Это и Сергей Королев, и Николай Каманин,
и члены первого отряда космонавтов, один из которых
стал Первым космонавтом…

Американцы Джеми Доран и Пирс Бизони написали замечательную
книгу, посвященную истории советского космического
проекта, — честную, насыщенную информацией,
рассказами людей, лично принимавших участие в описываемых
событиях, и сведениями, которые были долгие годы
неизвестны в Советском Союзе. Доран и Бизони создают
удивительно живой образ Юрия Гагарина, человека благородного,
целеустремленного, но и не лишенного некоторых
слабостей, — советского летчика, которому довелось стать
Первым космонавтом, символом побед социализма. Гагарин
нес это бремя с достоинством. Легендарные 108 минут
полета перевернули всю его жизнь, на него обрушилась невероятная
мировая слава. Официальные приемы, встречи
с кинозвездами и главами государств… Выдержать все это
было непросто, и, может, ему порой казалось, даже посложнее,
чем совершить свой полет… А потом весь мир узнал
о его страшной, непонятной, нелепо ранней гибели… Конечно,
книга в основном о Юрии Гагарине, но не только.
На ее страницах оживают его близкие, коллеги, учителя,
друзья и завистники. Доран и Бизони рассказывают о политической
подоплеке советских успехов и о том, что происходило
в те годы в США, у главных соперников, конкурентов
нашей страны и в политике, и в космических исследованиях.

В 2011 году исполняется 50 лет с того памятного дня,
может быть, одного из самых главных в истории России.
Многих выдающихся людей, стоявших у истоков нашей
космической программы, уже нет в живых, но жива память
о них и память о ликовании, охватившем весь советский
народ в тот день, жива память о подвиге Юрия Гагарина,
поскольку первый полет в космос был настоящим, великим
подвигом, жива память о чудесной гагаринской улыбке
и его легендарном «Поехали!».

Летчик-космонавт, дважды Герой Советского Союза Г. М. Гречко

Деревенский мальчишка

Это история о человеке, которого знают во всем
мире. Слава пришла к нему в 1961 году. До того
имя его было мало кому известно. Чтобы совершить
свой великий подвиг, ему понадобилось
меньше двух часов, но предшествовали этим двум часам
многие годы тяжкого, героического труда. Уже в двадцать
семь лет он стал абсолютным победителем, суперзвездой,
но к своему тридцать третьему дню рождения подошел
измотанным, измученным человеком. В тот, последний,
год своей короткой жизни он сражался с властями страны,
пытаясь спасти коллегу, осужденного почти на верную
смерть. На темных лестницах он встречался с агентами
госбезопасности, прячась от тайных микрофонов и передавая
настолько секретные и деликатные документы, что
лишь из-за беглого взгляда на них легко можно было потерять
работу. Этот человек рисковал собственной жизнью
сначала ради страны, потом — ради друзей. Даже в детстве
этому человеку требовалась смелость — ему пришлось
пережить страшные события, в которых немногие смогли
уцелеть…

Для нас Юрий Алексеевич Гагарин — первый человек
на Земле, отправившийся в космос, но его биография этим
совсем не ограничивается.

Юрий Гагарин родился 9 марта 1934 года в селе Клушино Смоленской области, в 160 километрах к западу от
Москвы. Его родители работали в местном колхозе: отец,
Алексей Иванович, — плотником, мать, Анна Тимофеевна, — на молочной ферме. У Юрия были старшая сестра
Зоя и два брата: Валентин, на десять лет старше, и Борис,
на два года младше. Несмотря на все тяготы, семья существовала более-менее благополучно, при всей неумолимой
жестокости сталинской коллективизации и притом что во
круг то и дело пугающе и необъяснимо исчезали друзья
и соседи.

Заботиться о детях, пока Анна работала в колхозе, приходилось ее единственной дочери Зое. Позже она рассказывала, что ей было всего семь лет, когда родился Юра, но
в семь в деревне уже умеешь нянчить малышей, так что она
быстро привыкла. Зоя присматривала за маленькими, а Валентин помогал ухаживать за колхозной скотиной.

В официальных советских рассказах о «крестьянской»
семье Гагарина опускается тот факт, что в Петербурге отец
Анны Тимофеевны работал буровым мастером, пока революция 1917 года не заставила его переправить семью
в деревню; не учитывается и то, что Анна была весьма образованна и никогда не ложилась спать, не почитав детям
вслух; иногда она помогала им читать самим. Что касается
Алексея, то он, судя по всему, был верным мужем, строгим, но обожаемым отцом, а кроме того, опытным плотником и искусным ремесленником, хотя тогда, в начале 30-х,
лучше было не афишировать свои таланты. Сталин с маниакальной
подозрительностью относился к крестьянам»
кулакам«. Когда началась коллективизация, Алексею поручили
поддерживать в должном состоянии колхозные
постройки.

А в это время маленький Юра учился отличать сосну от
дуба, клен от березы лишь на ощупь и по запаху древесины.
Он умел делать это даже в темноте. Первые впечатления
Юрия о материалах и механизмах были неразрывно связаны с древесной стружкой и особой гладкостью хорошей
плотницкой заготовки, а рано выработавшийся в нем вкус
к точности — с отцовскими стамесками, рубанками и пилами.

Все изменилось летом 1941 года, когда немецкие дивизии
вторглись в Советский Союз, стремительно тесня
Красную армию по линии фронта длиной три тысячи километров.
После нескольких дней растерянности и бездействия
Сталин приказал своим войскам отступать при
каждом столкновении, заманивая немцев в глубь советской
территории, чтобы их (как прежде Наполеона) застала врасплох
первая же русская зима. За кратким летом нацистского
успеха последовали, по существу, два года отступления
русских, сопровождавшиеся чудовищными потерями
с обеих сторон. Смоленская область лежала как раз на пути
продвижения фашистских войск. Гжатск и окружающие
его деревни и села, в том числе Клушино, были оккупированы
гитлеровцами.

В конце октября 1942 года немецкая артиллерия начала
обстреливать Клушино. «Фронт был всего в шести километрах от нас, каждый день к нам в село залетали снаряды, —
вспоминает Валентин. — Похоже, немцы думали, что
мельница — опасный ориентир, поэтому они ее взорвали,
и церковь тоже взорвали. Через час наши ответили им артобстрелом.
Все это было бессмысленно, у всех наверняка
на картах были отмечены одни и те же ориентиры».

Вскоре после этой перестрелки через село прошли четыре
колонны немецких войск. В близлежащих лесах произошло
кровопролитное сражение, обе стороны понесли
огромные потери, общее число убитых и раненых составило
не меньше 250 человек. Через два дня после того, как
бой затих, старшие сыновья Гагариных, Валентин и Юрий,
пробрались в лес, чтобы посмотреть, что произошло. «Мы
нашли там нашего полковника, он был тяжело ранен, но
еще дышал: он упал и пролежал на одном и том же месте,
в кустах, два дня и две ночи, — вспоминал Валентин. — 
К нему подошли немецкие офицеры, а он притворился,
что ослеп. Какие-то большие чины пытались его о чем-то
спросить, а он ответил, что плохо слышит, и попросил наклониться
поближе. Они склонились над ним, и тут он
взорвал гранату, которую прятал за спиной. Никто не выжил».

После этого случая Юра быстро превратился из улыбчивого
постреленка в серьезного парня, который то и дело
спускался в подвал за хлебом, картошкой, молоком и овощами,
а потом раздавал их беженцам из других районов,
пробирающимся через село, пытаясь скрыться от фашистов.
«В те годы он улыбался реже, хотя по натуре был
очень жизнерадостный. Помню, он редко плакал от боли
или из-за всех тех ужасов, которые нас окружали. Мне кажется,
он плакал только тогда, когда задевали его самолюбие…
Многие из этих черт характера помогли ему в дальнейшей
жизни, когда он стал летчиком и космонавтом,
а сложились они в то самое время, в войну».

А потом трагедия пришла и в Клушино: немцы, мрачные,
хмурые, в желто-бурой форме, срывали двери с петель,
вламывались в дома, выволакивали местных жителей и безжалостно
расстреливали. Если же требовалось экономить
патроны, людей протыкали штыками или сгоняли в сараи,
где сжигали заживо.

Один особенно мерзкий тип, рыжий баварец по имени
Альберт, собирал севшие аккумуляторы немецких автомобилей,
чтобы снова заполнить их кислотой и дистиллированной
водой из своих запасов; кроме того, он чинил
рации и другое оборудование, установленное на больших
танках. Альберт сразу невзлюбил младших Гагариных —
из-за битого стекла. Деревенские мальчишки делали что
могли, разбивая бутылки и усеивая блестящими осколками
асфальтовые и грунтовые дороги, а потом, прячась
в кустах, с восторгом наблюдали, как у немецких грузовиков
с боеприпасами и снаряжением лопаются покрышки
и машины, вильнув, теряют управление. Альберт решил,
что один из юных диверсантов — Борис. Как-то раз Борис
играл с Юрием, и немец уселся на скамейку, чтобы
за ними понаблюдать. Спустя некоторое время он предложил
Борису кусочек сахара; положил его на землю, а когда
Боря протянул руку, чтобы взять его, наступил мальчику
на пальцы. «У него содрало кожу, так что Борька, понятно,
завопил, — вспоминает Валентин. — А потом Черт, мы
его так прозвали, схватил Борьку и повесил на шарфе на
ветке яблони. Мама пришла и увидела, как Черт его фотографирует.
Трудно об этом говорить…» Анна Тимофеевна
бросилась на немца, и тогда он взялся за винтовку.
В какой-то ужасный момент показалось, что он вот-вот
выстрелит, но произошло чудо: командир окликнул его,
и он ушел. К счастью, Черт сработал плохо, из шерстяного
детского шарфа не получилось хорошей петли. Когда немец
убрался подальше, Анна и Алексей сняли сына с дерева.

К тому времени Альберт и другие солдаты занимали
весь их дом, так что Гагарины выкопали себе примитивную
землянку. Сюда-то они и принесли обмякшее тело Бориса.
Лишь силой воли, своей любовью они сумели вернуть ребенка
к жизни. «Борис целую неделю провел в землянке,
боялся выйти», — рассказывает Валентин. Он вспоминает,
как Альберт нашел одну из немногих семейных драгоценностей
Гагариных, граммофон, который надо было заводить
ручкой, и как немец снова и снова крутил одну и ту
же пластинку, надеясь выманить семью, скорчившуюся
в своем грубом убежище. «Он открывал окно в нашем доме
и на всю мощь запускал красноармейский марш. Видно, не
знал, что это такое».

Вскоре после жуткой истории с яблоней Юрий стал
упорно следить за Альбертом, ожидая, когда тот выйдет
из дома. При каждом удобном случае мальчик пробирался
к бесценному штабелю немецких танковых аккумуляторов
и горстями сыпал в них землю или наливал реактивы для их
заправки не в те отделения. Когда Альберт и его приятели
возвращались, аккумуляторы выглядели вполне нормально,
а утром водители патрульных танков заезжали, чтобы их
забрать. Они обменивались с Альбертом рукопожатием,
вскидывали руку в нацистском приветствии и уезжали, но
к вечеру возвращались в бешенстве. Альберт подсунул им
севшие батареи, кричали они. Большинство танковых командиров
были офицерами СС, так что их неудовольствие
было чревато весьма серьезными последствиями для всех —
и для немцев, и для русских. «Их тяжело было утихомирить»,
— сухо замечает Валентин.

Однажды разъяренный Альберт после стычки с эсэсовцами решил отомстить мальчишке. Он разыскивал Юрия
по всей деревне. Охоту пришлось вести пешком, поскольку
проклятый ребенок запихнул картофелины в выхлопную
трубу его армейской машины и та не заводилась. Черт
промчался по всем землянкам, грозясь, что пристрелит
Юрия, как только увидит. Видно, немецкому командованию надоели неработающие аккумуляторы Альберта — его
перевели на другое место, а потому он так и не смог раз
делаться с мальчиком раз и навсегда.

Валентину вместе с восемью другими местными парнями,
чтобы выжить, пришлось работать на немцев. «Правила
были простые. В восемь утра начинаешь работу и либо
помрешь, либо работаешь до тех пор, пока тебе не прикажут
остановиться. Даже если ты наполовину срубил дерево
и оно вот-вот свалится тебе на голову, изволь прекратить
работу в ту секунду, как они тебе велели, а не то получишь
палкой или прикладом». Потом немцы начали окапываться
на зиму: им просто хотелось уцелеть, как, впрочем, и жителям
деревни. То и дело возникала путаница: непонятно
было, где враги, а где свои. Так, имелась одна особенно
большая общая землянка, на триста-четыреста человек, но,
кто ее соорудил, немцы или русские, неизвестно: ее одновременно
использовали и те и другие. Валентин говорит:
«Однажды утром прилетел чей-то самолет и сбросил на нее
несколько бомб, по полторы тонны каждая, так считали
немцы. Никто не знает, сколько при этом народу погибло».
Весной 1943 года Валентина и Зою вместе с другими
местными жителями немцы загнали в «детский поезд»,
чтобы депортировать в Германию. Сначала их отвезли
в польский Гданьск, где они работали в соседних лагерях.
«Мне приходилось каждую неделю обстирывать сотни немцев, — рассказывает Зоя. — Мы кое-как перебивались, но
они были хозяева, а мы — рабы. Они всё могли с нами сделать
— могли убить, а могли оставить жить. Нас все время
мучил страх, а выглядели мы как оборванные золушки,
кожа да кости, одни локти торчат. Обуви у нас не было,
иногда мы находили солдатские сапоги, но они были для
нас слишком большими… Немцы селили нас в разрушенных
домах, после того как выгоняли оттуда тех, кто там
жил». Зоя не любит вспоминать о том, что она тогда пережила
— пятнадцатилетняя девочка, угнанная врагами.

Когда немцы стали отступать, командование регулярных
фашистских частей посчитало, что эсэсовское обыкновение
перевозить пленных на поезде — непозволительная
роскошь. «Детские поезда», шедшие через Польшу, меняли
свой маршрут, по приказу или без него. Валентин с Зоей
сбежали из лагерей и две недели скрывались в лесу, ожидая
появления советских войск. «Когда они наконец пришли,
мы надеялись, что нам дадут вернуться домой, — вспоминает
Зоя, — но нам сказали, что мы должны остаться при
нашей армии добровольцами». Зою послали работать на
конюшне кавалерийской бригады, и по горькой иронии
судьбы она вместе с советскими солдатами отправилась
в глубь Германии, как раз в те места, куда должен был ее доставить
«детский поезд». К тому времени Валентина сочли
достаточно взрослым для службы на передовой. Он быстро
научился обращаться с противотанковым гранатометом
и другим тяжелым вооружением.

Алексей и Анна Гагарины, оставшиеся в своей деревне,
были уверены, что их старшие дети погибли. Алексея,
никогда не отличавшегося богатырским здоровьем, подкосили
горе и голод, к тому же он получил серьезные
травмы — немцы жестоко избили его, когда он отказался
на них работать. Остаток войны Алексей провел в полевом
госпитале, сначала в качестве пациента, затем — как
санитар. Анна тоже пробыла там какое-то время — после
того как немецкий сержант Бруно полоснул ее косой,
оставив глубокую рану на левой ноге; Юрий яростно защищал
мать — отгонял Бруно, бросая немцу в глаза комья
грязи.

В конце концов немцев выбили из Клушина. Это произошло
9 марта 1944 года. Алексей, хромой, но непокорный,
показывал наступающим русским войскам, где фашисты,
в спешке отступая, заложили мины на асфальтовых и проселочных
дорогах. Анна оправилась от ранения и изо всех
сил заботилась о Борисе и Юрии, хотя под рукой не было
практически никакой еды. Лишь ближе к концу сорок пятого
она узнала, что Валентин и Зоя живы. Наконец ее повзрослевшие
дети вернулись домой.

Лидия Обухова, писательница, хорошо знавшая Гагариных
в 60-е годы, в 1978 году вспоминала: «Война, оккупация,
страшный немецкий постой в гагаринской избе,
казалось, способны были исковеркать, навеки принизить
детские души. Но отец и мать и тут не сфальшивили ни
в чем. Они переносили несчастье стойко. Ни одной черты
приспособленчества, угодливости перед врагом не проявилось
в них. А следовательно, не было этого и в детях…
Когда оккупанты угнали на работы в Германию деревенскую
молодежь, в том числе Валентина и Зою, девушку
совсем юную, пятнадцатилетнюю, полную привлекательности
— такую трагически беззащитную перед превратностями,
которые могли постигнуть ее на чужбине! — мать
почернела от горя. Она плакала так безудержно, что муж
взмолился: «У нас осталось еще двое маленьких сыновей.
Ты им нужна!»

После войны Гагарины переехали в близлежащий город
Гжатск и выстроили там новый дом, используя балки
и кровлю своего старого домика. Получилось весьма
скромное жилище — кухня да две комнаты. Конечно, после
войны жизнь была тяжелая. От Бреста до Москвы немцы
всё разрушили, весь скот угнали, дома все были в развалинах.
Зоя вспоминала, что в их селе всего два дома осталось.
Жители Гжатска построили школу; директором и учительницей
вызвалась быть молодая женщина по имени Елена
Александровна, старавшаяся сделать для своих учеников
все что могла — без мела, без нормальной доски, без учебников.
Юрий и Борис учились читать по старому руководству
для бойцов Красной армии, оставшемуся после
отступающих частей. А на уроках географии они изучали
военные карты, извлеченные из полусгоревших кабин армейских
грузовиков и танков.

Елена Александровна недолго работала в школе одна.
В 1946 году к ней присоединился Лев Михайлович Беспалов:
он преподавал математику и физику. Так в жизни
Юрия появился, в сущности, второй отец. В беседе с австралийским
журналистом в 1961 году Юрий отзывается
о Беспалове так: «Он был настоящий волшебник. К примеру,
он наполнял бутылку водой, закрывал ее, выносил на
мороз, и вода превращалась в лед, расширялась и взрывала
бутылку, раздавался громкий хлопок, нам это очень нравилось.
А еще Беспалов умел заставлять булавки плавать по
воде и получал электричество, расчесывая волосы». Возможно,
самым привлекательным в учителе была выцветшая
летчицкая гимнастерка. Дело в том, что среди хаоса и ужаса
военных лет Юрий однажды увидел нечто удивительное,
волшебное. Потом это нечто разобрали и увезли, но воспоминание
о чуде осталось. Этим чудом был самолет.

Как-то в небе над Клушином разгорелся воздушный
бой между двумя советскими истребителями Як и ЛаГГ
и двумя немецкими «мессершмиттами». Перевес оказался
на стороне фашистов. Подбитый Як упал на болотистый
луг в полукилометре от деревни. При ударе одна из стоек
шасси погнулась, а винт совершенно искорежило. Земля
оказалась мягкой, что скомпенсировало неудачную посадку.
Пилот уцелел, но сильно поранил ногу. Тут же к нему подбежала
целая толпа местных жителей. Ногу перевязали,
а потом дали летчику попить молока и покормили солониной.

Спустя какое-то время рядом с селом на клеверное поле
с более твердой поверхностью благополучно опустился
другой русский самолет — поликарповский По-2. Летчики
прозвали эти аппараты «кукурузниками», потому что
их легкая фанерная конструкция позволяла садиться на
неровных полях. На сей раз самолет выполнял не только
спасательную операцию: члену экипажа По-2 следовало
узнать о здоровье пилота сбитого Яка и удостовериться,
что сам истребитель не попал в руки врага, и при необходимости
— уничтожить упавший самолет.

Юрий наблюдал за самолетом как завороженный. Валентин
рассказывает: «Некоторых мальчишек постарше
отправили на клеверное поле с остатками керосина, какие
только удавалось нацедить, чтобы заправить По-2. У пилота
была плитка шоколада, он дал ее Юре, а тот разделил
ее между остальными мальчишками, и получилось так, что
себе он ничего не оставил. Похоже, его куда больше интересовали
самолеты».

Сгустились сумерки, и двух пилотов пригласили
укрыться в землянках, но они предпочли провести ночь,
свернувшись рядом с По-2: им следовало охранять самолет. Они очень старались выполнять свой долг, но летчики
устали, да к тому же замерзли, а потому вскоре заснули.
Когда же рано утром они проснулись, то увидели, что на
них во все глаза смотрит Юрий. Днем пилоты решили, что
поврежденный Як больше охранять незачем, поэтому они
подожгли его, а потом с трудом пробрались по полю к По-2: раненый опирался на плечо товарища. Они без особых
проблем подняли «кукурузник» в небо и улетели, пока пораженный
Юрий глядел на все это, а из обломков другого
самолета клубами поднимался дым.
И теперь летная форма Льва Беспалова просто завораживала
мальчика. Форму учитель получил по праву — как
стрелок и радист Военно-воздушных сил Красной армии.
Юрий восхищенно смотрел на него, слушал и учился.

По воспоминаниям Елены Александровны, Юра был хорошим
учеником — озорным, но честным. «Как все дети
в его возрасте, он иногда шалил, но когда мы спрашивали
ребят: „Кто это сделал?“ — Юра, если был виноват, всегда
отвечал: „Это я, я больше не буду“. И он был очень живой
и непоседливый. Надо сказать, что при этом он был очень
достойный и ответственный мальчик. Когда мы узнали
о его полете в космос, сразу вспомнили его замечательную
улыбку. Она у него осталась на всю жизнь. Та самая, еще
мальчишеская». Учительница вспоминала, как на несколько
дней посадила Юру впереди, чтобы в классе наблюдать
за ним, ведь он был не из тех мальчишек, которых можно
надолго оставлять без присмотра. Даже под носом у учительницы
ухитрялся проказничать. «Вместо парт столики,
а перед ними на двух чурбаках доска-скамейка. Мальчишки
иногда выдирали гвозди, которыми доска держалась на
чурбаках, и вдруг посреди урока — бух на пол! Тут уж не
обходилось без Юры Гагарина». Но Елена Александровна
не могла на него долго сердиться. Она вспоминает крошечную девочку по имени Анна, которую всегда отодвигали
куда-то в сторону, когда остальные ребята начинали рез
виться и скакать. Юра стал ее защищать, он провожал Анну
домой и нес ее ранец.

Только вот с музыкой получилась незадача. Он участвовал во всех видах самодеятельности. Инструменты
для оркестра школе подарил колхоз. Юра играл на трубе.
Он всегда гордо вышагивал впереди. Как вспоминает Зоя,
семейству Гагариных приходилось терпеть его упражнения, и особого удовольствия оно не получало. Он при
носил свою трубу домой и начинал заниматься. Наконец
отцу надоело. Как-то весной, в солнечный день, отец отправил его на улицу, сказав, что у него уже голова болит
от этого шума. Так что Юра начал заниматься на улице.
У Гагариных была корова, и она стала мычать. Получился
просто какой-то бесплатный концерт. Все хохотали как сумасшедшие.

Зоя с любовью вспоминает младшего брата. Он был такой неугомонный, рассказывает она, всегда был вожаком
в играх, застрельщиком и никому не хотел подчиняться.

Из школьных предметов Юрий больше всего любил
математику и физику, а кроме того, с азартом занимался
в кружке авиамоделирования, к большому смущению
Елены Александровны. Как-то раз они запустили модель из
окна, и она свалилась на прохожего. Тот разозлился и пришел в школу жаловаться. Все притихли, но тут Юра встал
и извинился. Видимо, уже тогда в нем возникло страстное
желание летать.

Валентин вспоминает, как его младший брат еще в шесть
лет приставал к нему и к отцу, требуя, чтобы они сооружали
ему маленькие планеры или деревянные игрушки с винтом,
приводимые в действие резинкой. Юрочка упорно канючил:
«Я буду героем, буду на самолете летать!» Самолеты
в небе над Клушином появлялись очень редко — во всяком
случае до начала войны. Случайные промельки воздушных
аппаратов наверняка производили на мальчика огромное
впечатление.

В шестнадцать лет Юрий уже стремился уйти из дома и зарабатывать
на жизнь самостоятельно. Он видел, как тяжело
живется родителям, и стремился как можно скорее получить
профессию, чтобы не сидеть у них на шее, рассказывает
Зоя. Сама она не хотела его отпускать, но он заявил,
что хочет продолжать учиться, и мать тоже хотела, чтобы он
учился. Юрий рвался поступить в Ленинградский институт
физкультуры. Он был в хорошей физической форме,
при небольшом росте — подвижный и с неплохой координацией
движений. Он считал, что мог бы стать гимнастом
или еще каким-то спортсменом. Валентин вспоминает, как
отец возражал против такого плана. Он говорил, что это не
работа. Может, это и тяжело физически, только занятие-то
глупое. Но Беспалов, учитель физики, настаивал, чтобы
родители отпустили Юру. Старший Гагарин надеялся, что
когда-нибудь его три сына будут плотничать вместе с ним…

Однако в ленинградских вузах мест не оказалось. Самым
подходящим из доступных вариантов стал Люберецкий
завод сельскохозяйственных машин, при котором
имелось ремесленное училище. Здесь Юрий мог освоить
достойную профессию — литейщика. Родственники с отцовской
стороны поспособствовали Юре с собеседованиями, рекомендациями, обустройством. В 1950 году его приняли учеником, и он поселился в Москве у дяди Савелия Ивановича, согласившегося на время приютить племянника.

В Люберцах Юрий Алексеевич Гагарин получил свою
первую взрослую форму — фуражку литейщика с эмблемой профсоюза, мешковатую гимнастерку из жесткой, как
картон, саржи с чересчур длинными рукавами, темные
штаны, такие же мешковатые, и широкий кожаный ремень
с большой латунной пряжкой. Посмотрев на себя в зеркало, он решил, что такой потешный наряд необходимо запечатлеть. Юра потратил последние оставшиеся рубли на то, чтобы сфотографироваться и отослать снимок домой.

Бригадиром Гагарина в Люберцах был Владимир Горинштейн,
угрюмый грузный человек с висячими усами,
бугристыми мышцами и язвительным языком, обжигающим
не хуже расплавленной стали, с которой он так любил
работать. «Привыкайте обращаться с огнем, — наставлял
он съежившихся от страха учеников. — Огонь силен,
вода сильнее огня, земля сильнее воды, но человек сильнее
всего!» Представьте себе этого гиганта с физиономией
моржа, скользящего по преисподней сталелитейного завода
и при этом изрыгающего на кучку безбородых юнцов,
только что из колхоза, словесную мешанину, состоящую
из крестьянской романтики и сталинской пропаганды…
«Мы его побаивались», — вспоминал Гагарин в интервью
1961 года.

Его первое задание: вставить стержни в крышки только
что собранных металлических опок. «Морж» приблизился,
чтобы посмотреть его работу. Стуча кулаками по лбу
и яростно бранясь, он показал, что Гагарин допустил кое
какие небольшие ошибки. В частности, вставил стержни
не тем концом. «На другой день дело пошло лучше», —
вспоминал Гагарин. Как он сам признавался, это для него
характерно: он не умел схватывать новое с первого раза.
Ему требовалось серьезно трудиться над заданием, снова
и снова оттачивая навыки. Много лет спустя бригадир Горинштейн
говорил в кратком интервью: «Юра показался
мне поначалу слишком хлипким, тщедушным. А вакансия
оставалась единственно в литейную группу, где дым, пыль,
огонь, тяжести… Вроде бы ему не по силам… Мне сейчас
трудно припомнить, почему я пренебрег всеми этими отрицательными
моментами и что заставило все-таки принять
Гагарина. Наверно, та целеустремленность, которой
он отличался всю последующую жизнь… Но был ли он
особенным? Нет. Просто работящим, живым, обаятельным».

В конце года Горинштейн написал Гагарину отличную
характеристику. Собственно, Юрий стал одним из всего
лишь четырех учеников, которых отобрали для учебы в недавно
построенном Саратовском индустриальном техникуме,
на берегу Волги. Здесь ему предстояло изучать секреты
тракторного производства.

Весной 1951 года Юрия и трех его счастливых товарищей
по Люберцам отправили в Саратов под предводительством
нового учителя — Тимофея Никифорова. Не
прошло и нескольких часов после их приезда, как Гагарин
увидел объявление: «Аэроклуб». «Вот так штука, братцы!
Вот бы куда поступить!» Его приятели рассмеялись, но
спустя несколько дней в клубе дали положительный ответ
на его заявление. К большому огорчению Гагарина, занятия
в Индустриальном техникуме не оставляли свободного
времени, и лишь спустя несколько недель он смог попасть
на аэродром клуба, располагавшийся в пригороде Саратова.

Купить книгу на Озоне

анемоны

Рассказ из сборника малой прозы Дениса Осокина «Овсянки»

О книге Дениса Осокина «Овсянки»

анемоны

покрывшие

железо и ткань

кровати

анемоны плеч

анемоны рук

анемоны глаз

анемоны свитера

анемоны декабря

света спит на железной койке потому что
чувствует к ней симпатию. правильно — обе
как сестры — похожи друг на друга. длинные
и смешные. света койку называет светой —
а себя койкой. утром света застилает койку,
протирает обувь и идет на работу. вечером
возвращается, стелит койку и ложится спать.

кварталы у северной границы города тоже похожи на
свету. неизвестные миру трамвайные пути, магазины,
аптеки. деревянные улицы с промышленными
названиями, прямыми линиями уходящие к лесу.
никто здесь не гуляет — все думают что ехать сюда
очень далеко и совершенно незачем. а света любит
здесь очутиться — и добирается двумя трамваями.

света любит аперитив с яичницей — и в
выходные дни часто этим завтракает. пить
аперитив и заедать яичницей очень здорово.
так вкусно что хочется плакать. аперитив —
это горечь на травах. крепко но легко. а потом
света едет на северную окраину и там гуляет.

вечером света читает книгу. там написано:
алуксне сине-зеленого цвета — синие крыши,
зеленые окна и двери, стены пятнами. вечером
глядеть на траву — вот вам и город алуксне —
зелень окутанная синевой. ветрено — улицы как
качели. есть озеро — в нем купаются голышом.
спины у девушек алуксне все в веснушках.

свете нравятся анемоны. но не как цветы —
света цветы не очень и любит. света думает что
анемоны означают гораздо большее. анемоны
как слово — это какой-то пароль. анемоны как
смысл напрямую связаны с любовью. света
думает: анемоны: и волнуется: от нежности.

у светы маленькие груди. иногда она на них
смотрит. вы миленькие. — произносит вслух.
если койка — светина сестра, то брат у светы —
с балкона велосипед. она на нем не ездит — потому
что может упасть. света коротко стрижется.
выпал снег. наступила зима. анемоны рядом.

анемоны — это не цветы.

анемоны — это поцелуи в спину. ну или в ключицу.
или в плечо — только долго. когда целуют в спину —
любят на самом деле. в губы в ноги и между ног
человек целуется с летом. а когда анемоны —
целуют только тебя. анемоны рождают декабрь
и одеяло. и желание пройтись. стоять на улице,
мерзнуть. анемоны — поцелуи в спину иногда
через белый свитер. иногда через черное пальто.

а так бывает — обнимешься в толстых куртках
и ну целоваться, иногда попадая в лицо. тут уж
определенно имеешь дело с анемонами. и руки
в перчатках или в варежках. встретились —
нечего сказать. анемоны — поцелуи через одежду.

выпьешь вина и наешься снега. с анемонами
едешь через весь город и плачешь. придумываешь
подарки. покупаешь пирожки. рисуешь улитку.
вышиваешь бабочку. купишь ткань для красивой
ночнушки — шьешь и думаешь — не получится.
наполняешь квартиру керосиновыми лампами —
а толку-то что? — без конца вытираешь с них пыль.

анемоны желто-красные, синие. фиолетовые
анемоны. анемоны и молчание. анемонов полны глаза.
анемонами на балконе покрываешь морозный воздух.
анемоны — когда на улице поцелуешь себя в рукав.

так бывает. сделаешь кофе и поцелуешь чашку.
придешь в хозяйственный магазин чтобы
перецеловать все ведра и инвентарь. каждый
тазик и цветочный горшок. банки с клеем для
обоев все до одной. все бутылки со скипидаром.
мясорубки. гладкие черенки. резиновые
коврики. шланги. мешки с удобрением. кассира
и продавщицу. купишь ситечко и уйдешь
оставив магазин наполненный анемонами.

так бывает. купишь много вкусной еды.
и откроешь форточку. и выйдешь из дома.
вот и вечер пришел за твоими анемонами.

ее вырвало на пол — а ты трезвей. вытираешь ей
простынью рот и убираешь блевотину. аллеснормалес.
— говорит она. долго возишься. она спит —
в свитере и в ботинках. наступает утро. сидишь
на полу. целуешь ее от ботинок до стриженого
затылка. после гладишь эти новые анемоны.

хватит не плакать и не грустить и шить некрасивые
игрушки. хватит рисовать картинки а потом
вставлять их в рамочку. как же жить среди такого
количества анемонов? как же ходить как дышать
когда их столько в такой небольшой квартире?

анемоны. ну всё. ну всё.

прав кто как света догадывается об анемонах. мы не
знаем где она — но в анемонах уверены. пишем пальцем
на белом стекле — анемоны — и целуем каждую букву.

*

начинается начинается — ах ах. дом был очень
маленький. зима дровами щелкала. горячо аж
было. хлеб был — торжественно выносился из
столовой, в столовой брали — вечером — там она
и работала. мыла полы — на полу анемоны — и на
швабре — и на ведре. тугая полоска под майкой
со стороны спины анемонами особенно покрыта.
я буду чинить эту батарею — думал я — и на руках
проступала позолота. дверь заменим — старую
поставим в праздничный угол. почтовый ящик —
ржавая лепешка. маленькая — но плечом рисуешь
в темноте. скачешь на одной ноге и руками машешь.
на деревьях висят бутылки. кто развесил их?

ждать ждать ждать — завернувшись в пижаму —
звонка из киева. засобираться в люблин — надо бы
съездить — надо. автобус с цыганами через улицы
коломыи, через неверные особняки. в черновцах
новый год. и в сучаве новый год. ночью румынские
села спят. буковинские села спят. в городе
рэдэуць на румынской буковине больше всего
анемонов. ‘рэынтоарчереа ля рэдэуць’ — анемонов
личная песня. анемоны — иначе ветреницы.

в перемышле в перми в брашове анемоны
выстилают поребрики — и на крышах такси —
и билетные кассы. простым глазом видно как
цепляются анемоны — вверх и вниз — местность-то
ведь холмистая. идет продавщица из нотного
магазина — пожалуйста остановись! — запусти
в свои волосы руку — что там? — анемон на анемоне.

болезнь бывает так трогательна — шататься по
квартире — в каждой комнате бухаться на кровать —
в каждой комнате на табуретках лекарства — горло
горит а голова кружится. что ж хорошего? — а то
что увлажняющим кремом натираешь губы —
под красным одеялом кривишь улыбку и ждешь.
звонок в дверь — стук в комнату. через щель
под дверью протискиваются анемоны. входит
и забирается в шерстяном платье в перемятую
кровать. на губах ее кровь от твоих ненадежных
губ. анемоны обволакивают пружины — не дают им
громко скрипеть. когда уходит — ползешь на кухню
толкать и в нос и на губы отвратительную мазь.

грохнулись на парту в лекционном зале — и не
жестко ведь. там ковер — из красных анемонов.
голова болтается в воздухе — как же так? — 
почему удобно? это желтые анемоны мягко
поддерживают голову. синие анемоны заслонили
дверь чтобы никто не вошел — не отличил от стен.

радоваться надо — скромнее надо быть — потому что
нету скромности. пальчики твои перебираю как четки —
потому что нету скромности. споткнулся — упал —
оторвал умывальник — потому что нету скромности.
видел тебя — был — радован радошевич — потому что вы
ее не знаете — скромности этой — не бывает скромности.

вот завернутый в целлофан кулич, вот рябиновая
наливка, а вот мой подарок — сливы. сейчас же
все выпьем и сожрем, искупаемся в грязном
озере. вода зацвела густо-густо — покроемся этой
зеленью. она лишь разукрасит пестрые анемоны,
которыми мы покрыты с позавчерашнего утра.

анемоны исчезают — гибнут — покидают — бросают
нас — злючки. колдовать бессмысленно — надо
целоваться. целовать кнопку лифта, рыхлый
и темный снег, тяжелую дверь в главпочтамт.
анемоны родятся — смотри на них — теперь не скоро
исчезнут. анемоны не обмануть — ни губами ни
голосом. чтобы украсить анемонами например утюг —
нужно дважды до его размеров увеличившееся
сердце. а лягушку можно не целовать — достаточно
ее потрогать. возможно ли чтобы анемонами
оказалась покрыта пепельница? — ну конечно же
да. здесь совсем ничего не следует делать — просто
закрыв за гостем дверь вернуться прибраться
в кухне и обнаружить что пепельница вся охвачена
анемонами. анемоны с предметов не исчезают
подолгу — бывает что никогда. анемоны исчезают
с человека очень и очень быстро — и с одежды
его — вот беда. футляр из-под очков легко набить
анемонами — сложнее натолкать их в карманы пальто.

слово да — салфетка плетенная из анемонов —
красно-желтый узор. но их может быть много и в
слове нет — анемоны здесь более дымчаты — бледносиние,
фиолетовые, темно-зеленые. а — это красный
цвет выстилающий поверхность мира — позывной
живых. а — любовь — анемоны свадеб и встреч, дома,
своей постели. анемоны слова нет — воздушные,
подземные — анемоны вокзальной ночи, гостиниц,
кофе — анемоны прощания — анемоны небесной
нежности когда не рассчитывают быть вместе.

мы не будем жить вместе — нет. это нет плещущее
в глазах разрешает нам прорасти насквозь тысячами
синих анемонов и любить друг друга. наши ласки
возможны если они — в анемонах. анемоны слова нет —
украшают небо. анемоны слова да — не покидают земли.

на анемоны — и вызывай такси. да ладно — стукнемся
головами — и всё. подбрасывай анемоны до потолка —
а уж я объясню таксисту почему мы так медленно
едем — почему так трудно дышать — почему на его
сиденьях шуршанье и нежный запах — почему колеса
чуть отрываются от земли — охапки моих анемонов
устремились к небу. нечего сказать — простились.

ехать не шевелясь, не раздеваясь, не вынимая
коржиков. слушать как исчезают твои анемоны —
но до конца дороги хватит. каждое легкое движение
стряхивает их с тебя. не улыбаться чтобы анемоны
не ронялись мускулами лица — ведь и так трясет
и стучит. а сколько их оторвалось когда пришлось
сходить взять постель. а если дорога особенно
долгая — ближе к ее концу можно и выйти в тамбур.
задрать голову — передать привет последним
анемонам уходящим через крышу поезда.

анемоны — это стало ясно вполне. в сумке —
шерстяные чулки разрисованные орнаментом —
словно вазы для красных анемонов. с анемонами
танцевать — не жалеть и умереть от жалости.
существование анемонов — лучшее знание и опыт.
лучшая спешка и неподвижность. но не предмет.
все предметы можно держать в кулаке. анемоны
не являются предметами — и в кулаке не держатся.

поэтому первым и лучшим предметом
мы называем керосиновую лампу.

*

анемоны ткутся и ткутся — вне предметного мира —
нами и ради нас — случайно или намеренно — пусть.

удерживать и следить за ними никто не пытается —
что вы? лучше поешь-ка суп и картошки с грибами
и выпей. будем ходить в кафе и подмигивать друг
другу. мы ведь предметы — и не имеем власти над
непредметами. будем шутить и целоваться с летом
в раскрытые ноги подруг. никого не станем искать
и специально ездить на румынскую буковину. пусть
радио нам споет. пусть появляются дети не знающие
анемонов. жизнь без анемонов смешна и приятна.

притащимся в зоопарк и еще подумаем — стоит ли
покрывать анемонами всех этих бородавочников
и обезьян. если надо будет — покроем хоть змею —
если сердце вдруг станет такое же длинное — если
вдруг замолчим. но бегает жираф — а мы хохочем.

ну-ка что я такое принес? — жестяную коробку
с бомбошками — выкрал из елочного подарка.
есть их надо весь будущий год — доставая
изредка — предчувствуя анемоны. утром встали —
и по очереди пьем из чайника — ой ой ой — вот
так повеселились — под столом семь пустых
бутылок — и бомбошки все сожраны — в пустой
зеленой коробке две последние и налит портвейн.

здравствуй милая — не думай об анемонах — такой
грудью как у тебя анемоны только пугать — ну их
к чертовой матери — поскорее ее достань — раз два
три — прыгаем со стола в кровать. не уснули ни
ночью ни утром — лежа курили — бегали на балкон.
распрощались — смеялись у лифта. я на улице
раскачиваюсь и машу — ты в окно в новый раз
вываливаешь устрашение анемонов. не считая года —
через четыре дня — звоню в твою дверь и целую
дверную ручку — и косяк и глазок — открываешь — и вот
они — вот они анемоны — ну не плачь — ну не шевелись!

замерли замерли — ну давай замерзнем — ну
давай превратимся в сугроб — пусть нас спасают,
везут в больницу — мы оживем — без ушей или
пальцев ног — разве мы виноваты что холодно —
разве мы вправе мешать рождению анемонов?

моя хорошая — стой на месте! — мы никуда не
идем — мы не звоним — не приносим извинений.
возможно мы когда-нибудь и разденемся — когда
обрадованные усталые анемоны чуть раздвинутся
и уступят место лету. тогда мы коснемся живота
и губ — глазами грохнемся в середину тела —
покажем лето и станем им в присутствии анемонов
притихших на спинках кровати на стенах и потолке.

а пока лето ходит где-то под окнами и не смеет
войти в квартиру. так будет долго — ровно столько
сколько на наших одеждах пуговиц ниточек
волосков — сколько вязаных петелек складок
и разводов рисунка — на штанинах и свитерах.

казань

2002

Не идиот

Рассказ из книги Бориса Гайдука «Плохие слова»

С каждым днем я все больше уверен в том, что я не
идиот.

Может быть, я был идиотом раньше. В детстве,
например, когда учился в школе. Это была специальная школа, обычные дети туда не ходили. Один
мальчик постоянно пытался схватить учительницу
за грудь. Другой голыми руками душил кошек. Две
девочки все время смеялись как заведенные. Там все
были идиоты, все до одного. Да, верно, я тогда тоже
был идиотом.

Позже, в училище, я попал к другим детям, но
лучше мне не стало. Каждый день мне говорили, что
я придурок, болван и много других обидных слов.
Мне постоянно казалось, что я виноват перед ними
в том, что я такой. Я старался всем угодить, всегда
имел в кармане жвачку и сигареты. За это меня почти
не били.

На заводе меня уже совсем не били, но я все равно
чувствовал их отношение: недоумок, жалкий дурачок. Все годы на заводе я делал одну и ту же работу —
отрезал резиновые шланги, вставлял в них провода и зачищал концы с обеих сторон, чтобы можно было потом припаять клеммы. Это было нужно для
ремонта тормозной системы автобусов. Одно время
я даже гордился тем, сколько автобусов в Москве
ездит по улицам с моими шлангами. Я провожал
автобусы взглядом, стараясь угадать, есть ли у них
внутри мои тормоза.

Потом в какой-то момент мне стало очень грустно,
и было грустно много дней подряд, от этого я много
плакал и оказался в больнице. На больничных окнах
были решетки, а мама и бабушка приходили к этим
окнам и снизу махали мне руками. Чтобы поправиться, мне нельзя было волноваться, поэтому я вел
себя очень тихо. С соседями по палате я не разговаривал и старался даже не смотреть на них, чтобы каким-либо образом не помешать выздоровлению. Было
холодно, мама передала мне ватное одеяло, и я очень
боялся, что его отнимут, так как вокруг были чужие
люди. Но на одеяло никто не обращал внимания.
Я укутывался в тепло по самые уши, а чтобы занять
себя, рассматривал ветвистую трещину на потолке.
Трещина начиналась над входной дверью и росла
в мою сторону. Над моей кроватью она причудливо
разделялась на многие линии, а ближе к окнам терялась в побелке. Я до сих пор помню эту трещину и все
ее изгибы, а одно время даже скучал по ней. Я отвечал
на все вопросы, которые задавали мне врачи, и принимал все их лекарства. За это меня скоро выписали,
и мама забрала меня домой.

Мама и бабушка никогда потом не вспоминали
о больнице.

И еще они никогда, даже в детстве, не называли
меня идиотом. Может быть, теперь, спустя много лет,
это мне и помогло.

Сейчас все изменилось.

На первых порах я не решался думать об этом,
но теперь все больше и больше уверен в том, что я не
идиот. Все говорит за то, что если я и не совсем еще
нормален, то уже близок к этому.

Во-первых, я получаю много денег. Больше, чем
мама и бабушка. Точнее, уже в первый месяц это было
больше маминой зарплаты и бабушкиной пенсии
вместе взятых, а теперь это гораздо больше. Идиоты
не зарабатывают много денег, это я знаю наверняка.
Они могут годами резать шланги на заводе, могут
убирать снег вокруг детского садика или разносить
по почтовым ящикам бесплатные газеты. И много
еще чего, но, что бы они ни делали, платят им всегда
мало, в этом я убедился лично. А мне сейчас платят
хорошо, более того, некоторые клиенты дают «на чай».
Это просто так называется, чай на эти деньги покупать совсем не обязательно. У меня никогда не было
столько денег. Большую часть я, конечно, отдаю маме,
а часть оставляю себе. Я их пока почти не трачу, но
знать, что я могу купить очень многое, необыкновенно приятно.

Однажды, правда, получилось неловко. В большом универмаге я засмотрелся на витрину с моделями автомобилей. Очень дорогие, но одну
или две я вполне мог бы себе купить. А красивая
продавщица улыбнулась мне и спросила: «Сколько
лет вашему мальчику?» Я сразу же ушел, мне стало
стыдно, потому что я едва не повел себя, как идиот.
Я не мальчик. Я давно взрослый, опора нашей
с мамой и бабушкой семьи. Я выполняю сложную
и ответственную работу.

Я мою машины.

Поначалу мне и здесь не доверяли, я помогал другим мойщикам, включал и выключал воду, подавал шампуни, мыл коврики. Потом была эпидемия
гриппа, почти все заболели, и несколько раз мне пришлось мыть машины самостоятельно. После эпидемии Юрий Петрович решил, что я могу справляться
сам. И действительно, с каждым днем у меня получалось все лучше и лучше. За мной перестали присматривать, наоборот, стали доверять самые сложные
и грязные машины.

Я очень привязался к машинам и полюбил их.
Мне часто нравится думать, что они живые, как
люди или животные, а я помогаю им обрести их
настоящую красоту. Как мастер в дорогой парикмахерской или художник, который рисует картину и видит в натурщице то, чего не видит она
сама. Невозможно передать, какой восторг охватывает меня всякий раз, когда вместо какой-нибудь
заляпанной грязью «четверки» появляется на свет
чистенькая рабочая лошадка. Или убитая черная «Волга» как будто выпрямляется после моей мойки
и вспоминает свое важное райкомовское прошлое.
Или двадцатилетняя «бээмвуха» становится вовсе
не «бээмвуха», а БМВ, Байерише Машиненверке, это
по-немецки.

А как прекрасны дорогие иномарки! Некоторые
напоминают мне изящных волшебных бабочек. Другие точь-в-точь хищные мускулистые звери со злыми
прищуренными фарами. Есть похожие на огромных
слонов, прожорливых и тупых. А некоторые машины
у меня просто нет слов описать, настолько они великолепны. Например, «ягуар». Дважды мне приходилось мыть «ягуар», и оба раза я дрожал от волнения.
Честное слово, я бы мыл все эти машины бесплатно,
но благодаря необыкновенной удаче за то, что мне
нравится больше всего на свете, мне вдобавок платят
большие деньги. Правда, я мою машины чуть медленнее других мойщиков, но уж гораздо тщательнее.
Тут у меня нет соперников. И Юрий Петрович это
замечает. Когда к нам приезжают его знакомые, или
гаишники, или кто-нибудь из очень важных людей,
он в последнее время почти всегда поручает работу
мне, а гостей уводит в свой кабинет или в кафе. Но
даже самой шикарной машине иногда приходится
меня подождать, потому что я не спешу поскорее отделаться от той, что в работе. Каждая машина заслуживает того, чтобы быть красивой.

В машинах я стал разбираться очень хорошо.

Я покупаю блестящие автомобильные журналы, но вовсе не для того, чтобы вырезать и повесить на стену
картинки. Я их читаю от начала до конца и стараюсь
запомнить даже то, что мне не понятно. Иногда от
чтения заболевает голова, и тогда я делаю перерыв
на несколько дней. Журналы лежат стопкой на моей
полке, время от времени я просматриваю старые,
чтобы не забыть что-нибудь нужное.

А разбираться в машинах для моей работы очень
нужно. Всегда приятно видеть на мойке модель из
журнала или с последнего автосалона.

В таких случаях я стараюсь обязательно сказать
клиенту, как я восхищен его машиной. Это удается
не всегда, но если получается, то бывает очень здорово. Например, владельцу крайслеровского «крузера» я сказал, что его машина, видимо, единственный «крузер» в Москве. Я сам удивился, насколько
приятно клиенту было это слышать. «Не, сейчас еще
две штуки есть», — сказал он с притворной досадой,
а сам даже порозовел от удовольствия.

После мойки он обошел машину, провел рукой
под бампером и, клянусь, посмотрел на меня с уважением. Потом полез в карман, дал мне полтинник и сказал: «Ну, бывай, парень». Юрий Петрович
и ребята смотрели на меня так, что я почувствовал
себя актером на сцене среди грома аплодисментов.
Но дело, конечно, не только в деньгах.

Я никогда раньше не замечал, как, оказывается,
приятно говорить людям хорошее и сколько хорошего им можно сказать. Почти в каждой машине есть что-то необычное, чем владелец гордится, нужно
только это разглядеть и очень осторожно похвалить.
Например, сказать, что ухоженная «копейка» выглядит так, как будто только что сошла с конвейера. «Так
это же еще наполовину итальянская!» — с гордостью
скажет хозяин. «Вот именно, сразу видно». Или процитироватьстатью,вкоторойдвадцатьпервая»Волга»
названасамойстильнойсоветскоймашиной.«Раньше
умели делать! А железо какое, броня!» — воодушевится пенсионер, который, кроме своей дачи, давно
уже никуда не ездит. Или, к примеру, напомнить владельцу «Нивы», что по проходимости его скромная
трудяга превосходит почти все заграничные джипы.
Обязательно услышишь в ответ парочку историй
о том, как эта самая «Нива» вылезла из невиданного
бездорожья и спасла своего хозяина от неприятностей. Даже у студента на битом «иже» можно спросить, почем взял, если не секрет. «Триста баксов», —
ответит студент. «Для трехсот баксов машина просто
видеальномсостоянии».—»Помойка!«—поморщится
студент, но все равно ему будет приятно.

И мне тоже.

Скажу вам больше, некоторые клиенты теперь
приезжают специально ко мне, а если я занят, ждут,
когда я закончу работу. Ребята на меня иногда даже
обижаются, потому что мне достается больше чаевых, но Юрий Петрович сказал, что это правильно,
и в шутку назвал меня вип-мойщиком. Я не знаю, что
это такое, но, судя по тону, он меня похвалил.

Красивая ухоженная дама на «навигаторе» приезжает уже четвертый раз, при этом не уходит ни
в кафе, ни в магазин, стоит поблизости и смотрит, как
я намыливаю, мою и натираю ее блестящего зверя.
И еще я случайно подсмотрел, что при этом она иногда сжимает кулаки и кусает губы.

Непонятно, зачем такой изящной женщине, настоящей леди, это огромное животное. Куда больше ей
подошла бы небольшая полуспортивная модель спокойного холодноватого цвета. В журнале было написано, что автомобиль способен рассказать о сексуальности владельца больше, чем его нижнее белье.
Я ничего не понял, но может быть, все дело именно
в этом. Неужели у этой дамы белье такое же прочное
и тяжеловесное, как ее машина?

Впрочем, у состоятельных людей всегда есть
несколько машин, для разных случаев жизни.
Вот, кстати, еще один признак того, что я не идиот.
Последние месяцы я все чаще смотрю на женщин
и замечаю, как они красивы. Я имею в виду женщин
настоящих, живых, а не тех, что в журналах или телевизоре. Или тем более на открытках, которые я прячу
от мамы и бабушки.

И еще: я теперь иногда думаю, что и у меня могла
бы быть девушка, чтобы нам вместе ходить в кино
или, например, в летний день купить ей мороженого.

Вина мне, к сожалению, нельзя, но ведь и девушки
не все любят вино, хотя, конечно, многие. Сейчас мне кажется, что уже вполне возможно познакомиться
с девушкой.

Конечно, я не могу и мечтать о том, чтобы рядом
со мной оказалась красавица из тех, что в журналах. Но ведь даже в самой неказистой девушке обязательно найдется что-нибудь милое. А я бы смог разглядеть это и сказать ей. Теперь я умею так делать.
Даже лучше, чтобы она оказалась некрасива, но с чем-нибудь таким необыкновенно прекрасным, чтобы
только я смог это увидеть и сказать ей. И за это прекрасное я бы стал любить ее всю жизнь. Женщинам
нравится, когда кто-нибудь любит их всю жизнь.

Нет, совершенно точно я не идиот.

Идиотам нужны плакаты на стенах, открытки
с голыми манекенщицами, а если есть видео, то
и фильмы, я имею в виду порно. Ни один идиот не
сумеет разглядеть, как красивы настоящие женщины, а сама мысль о том, что одна из них может
оказаться рядом с тобой, волнует больше любого
фильма.

Нужно попробовать. Я чувствую, что еще
немного — и можно будет попытаться.

Раньше я никогда не думал об этом, а сейчас мечтаю почти каждый день.

Вот и половина седьмого, скоро домой. За всю ночь
только четыре машины.

Теперь я очень редко попадаю в ночную смену,
хотя и живу недалеко от мойки. Я слишком хороший
мойщик, чтобы работать в ночную смену.

Но у моего друга раньше времени рожает жена, и я
согласился его заменить.

Все равно после полуночи работы почти нет. Сиди
и думай о своем. Можно разговаривать с охранником
или вместе молча смотреть телевизор.

Самые трудные часы на мойке — утренние, люди
едут на работу.

Представительские автомобили наводят глянец,
чтобы как следует доставить своих важных владельцев к банкам и офисам. Как будто перед свиданием
кокетливо прихорашиваются маленькие дамские
машинки. Бомбилы приводят в порядок свои рабочие тачки, потому что в наше время не всякий пассажир сядет в грязную.

Мне нравится начало нового дня, все эти звуки
проснувшегося города. Торопливые хмурые люди,
резкие сигналы на набережной, запах выхлопных
газов и речной сырости. Мойка наполняется теплым
паром, из всех шлангов льется вода, шипит сжатый
воздух. Ребята суетятся вокруг машин, блестит униформа, желтая с серым. Пенятся большие разноцветные губки, мелькают сушильные полотенца.

Юрий Петрович говорит, что мойка машины для
клиента должна быть как шоу. Никаких лишних движений, никаких разговоров во время работы.

В восемь открываются кафе и магазинчик автопринадлежностей. В кафе у нас всегда очень недорогие свежие пирожки, их печет женщина из соседнего дома. Я покупаю себе пирожки с капустой и с грибами, летом еще брал с картошкой, летом в пирожках с картошкой бывает много зелени, так вкуснее.
К девяти часам приезжает Юрий Петрович, проходит в свой кабинет за толстым стеклом. Придумано здорово, в любой момент Юрий Петрович
может видеть, что творится на мойке. А поскольку
его самого тоже всегда видят и мойщики, и клиенты,
Юрий Петрович почти всегда в костюме и галстуке,
выглядитбезупречно.Толькоиногда,еслисразупосле
работы он собирается на дачу, на нем куртка или свитер. Часам к одиннадцати народу становится меньше,
можно передохнуть.

Но сегодня это не для меня.

В восемь часов, когда придет утренняя смена,
я отправлюсь домой. Пройду по пешеходному
мостику над Яузой, сверну между домами в переулок,
налево по тропинке через двор, и вот мой дом.
В последнее врем я яхожу медленнее, но не потому,
что заболел или мне некуда спешить. Нет, просто
теперь я обязательно смотрю по сторонам и замечаю
много интересного. Например, дети в ярких курточках у детского сада однажды показались мне похожими на разноцветные воздушные шарики в парке.
Бомжи возле мусорных ящиков напомнили тараканов вокруг грязной посуды. А вчера я видел, как мужчина в длинном строгом пальто разогревал замок на
гараже, а сам очень смешно вытягивал руку с горящей газетой. Старался уберечь от огня свое красивое
пальто.

Все, что я вижу, откладывается где-то глубоко внутри меня.

Почему-то мне кажется, что это увиденное
и сохраненное мне очень нужно. Я верю, что, пока
непонятным для меня образом, мои наблюдения
окончательно превращают меня в нормального человека. И я очень стараюсь не пропустить ничего важного.

По дороге на работу мне особенно приятно издали
смотреть на нашу мойку, приближаться к ней и радоваться тому, что завтра и послезавтра я проделаю
этот путь снова. И так много раз, может быть до
самой старости. Я все время боюсь себе признаться,
но, кажется, в такие моменты я счастлив. Идиоты
никогда не бывают счастливы. В самом лучшем случае сыты и ко всему равнодушны, уж поверьте мне.
Но сегодня я пойду не на работу, а домой. Мама будет
собираться в свою контору, которую она ненавидит,
но терпеть придется еще два года. Будет красить губы
помадой или обдувать феном волосы. Дверь откроет
бабушка, спросит меня: «Пришел?», она всегда так
говорит, это у нее не вопрос, а что-то вроде приветствия. Потом она пройдет на кухню, переваливаясь
из стороны в сторону из-за больных ног. «Поешь или
спать будешь?» — спросит она оттуда.

Сегодня я, пожалуй, поем, с вечера должны были
остаться блинчики с творогом. Я люблю блинчики
с творогом.

Потом я сяду в кресло.

Раньше я мог сидеть в кресле очень долго, почти
целый день. Мне нравилось цепенеть, уставившись
в одну точку, тупо рассматривать завиток на обоях,
впитывать в себя его изгибы, раскладывать рисунок
на мельчайшие черточки и полутона; или следить за
движением солнечных квадратов сначала по шкафу,
потом по ковру и, наконец, по книжным полкам на
стене; или вслушиваться в ход часов, стараясь уловить различия между тиканиями, — и не думать ни
о чем, совсем ни о чем.

Может быть, только в кресле я чувствовал себя
в покое и безопасности. Или же мне трудно было
думать, и я при первой возможности пытался этого
не делать. Не знаю.

Сейчас я стараюсь надолго не засиживаться, и у меня
это часто получается, но после работы все-таки почти
всегда сижу, хотя уже не так долго, не больше часа.
Потом я попробую встать с кресла или хотя бы
повернуть голову и на чем-нибудь сосредоточиться.
Это не так просто, привычное и теплое оцепенение
никогда не уходит легко, но я постараюсь.

Я должен.

Раз уж я никак не могу научиться просыпаться
вовремя и все время… ну, делаю это прямо в постели.

Да, вы понимаете меня, извините. Мама и бабушка
никогда, ни в детстве, ни теперь, не ругали меня за
это, но сейчас я сам стираю за собой белье.

Просыпаться вовремя для меня очень сложно,
и сейчас я ничего не могу с собой поделать, но позже я обязательно вернусь к этому. А пока я хочу добиться
того, чтобы не сидеть в кресле слишком долго.
Бабушка обязательно скажет мне: «Ну посиди,
посиди еще. Ты ведь с работы, ты устал».

Я всегда слушался бабушку. Но теперь я все равно
попытаюсь встать и чем-нибудь заняться. Я хочу
совсем перестать сидеть в кресле, я не идиот…

Купить книгу на Озоне