Свежий начальник

Рассказ из сборника Ашота Аршакяна «Свежий начальник»

О книге Ашота Аршакяна «Свежий начальник»

Десяток бытовок в сугробах, плиты, башенный
кран — нулевой цикл.

Начальнику-грузину в управлении я понравился.
В отделе кадров завели трудовую книжку. Теперь
я тоже начальник — мастер.

Первое утро на объекте. Смотрю на бытовки, на
выпавший за ночь снег и дедуктивно размышляю:
у дверей я заметил желтые пещерки в свежем снегу,
значит, в бытовках кто-то есть. Зайти боюсь. Дожидаюсь
начальника участка, Петровича.

Он появляется непонятно откуда, в военной
шапке, с лицом как у Ельцина, за ним трусит толстый
сторож с собаками.

Петрович кричит:

— Выходи! Хватит спать!

Рабочие выходят.

— Сколько подъемов? — спрашивает Петрович.

— Сколько? — поддакивает сторож.

— Двадцать четыре!

— А почему в ночную сорок?

— Панели роем! Централизация! Иди ты!

Меня приняли тепло:

— Ну что, начальник… Главное, не мешай! Ходи,
смотри.

Переодевался в бытовке для ИТР. Там над учетными
журналами сидела маленькая блондинка
Катенька, звучало радио, в холодильнике не переводилось
сало и горбушка черного, на стене висело зеркало
и был электрический чайник.

— Сам ничего не делай, — посоветовала мне
Катенька, — а то не будут уважать.

Я и не спешил что-то делать — грелся.

Приехал начальник-грузин, выгнал меня на улицу и велел изучать централизацию.

— Освоишь централизацию — все у тебя будет
хорошо! А рабочие лучше нас с тобой знают, как строить.

— А чего мы строим? — спросил я.

— Учи централизацию!

Централизация мне не давалась. Зато я понял, что
обычно раздражало начальника-грузина, когда тот
приезжал на объект: нельзя было находиться рядом
с рабочими и нельзя было греться в Катенькиной
бытовке. Оптимально, чтобы начальник-грузин тебя
видел, но издалека.

Хорошо было помогать геодезисту. Лежишь наверху,
с краю, и отмечаешь мелом черточку на углу плиты.
Внизу на земле черточку через линзы теодолита
видит геодезист. И кричит, куда передвинуть мел:

— Левее! Еще! Рисуй! Так!

Последней моей обязанностью, перед тем как
я перешел в ночную смену, было ездить в кузове грузовичка
за обедами.

Инженер по технике безопасности выдал мне удостоверение
мастера.

К Новому году я стал выходить в ночь.

Поначалу я расслабился. Приходил вечером,
включал радио, проверял, есть ли что новое в холодильнике,
ложился на Катенькин топчан, под голову
подкладывал Катенькину сменную одежду и дремал.

В полночь в бытовку врывались рабочие. Они смахивали
на партизан, занявших фашистский штаб
и встретивших забытого тут по ошибке рядового
фрица.

Бригадир срывал с моей головы Катенькину
куртку и призывал:

— Вставай, начальник!

Я отпирал рабочим столовую, выпивал с ними
стакан водки и опять ложился спать.

Через неделю или две все надоело, хотелось деятельности.
Я с завистью смотрел, как на высоте
искрит сварка, как толстенький, но ловкий стропальщик
Багиров цепляет крюками плиты, панели
и блоки, слышал короткие команды: «Майна! Вира!»
и жалел, что окончил техникум и стал начальником.

И донимал меня вопрос: какое же, в конце концов,
здание мы строим? Ни генплана, ни поэтажного
плана, вообще никаких чертежей я еще не видел.

Я рылся в Катенькиных бумагах, но ничего, кроме
учетных журналов, табелей и ведомостей, не находил.
В генеральной бытовке, где днем отлеживался
Петрович, на стене висела физическая карта мира.

Внешне строящееся здание не походило ни на
жилой дом, ни на учреждение. Говоря профессиональным
языком, это было панельное здание с внутренним
каркасом, этот тип годился под любое назначение.
Лифтовые шахты размещались хаотично,
коридорные системы сменялись лестничными площадками.
Казалось, рабочие строят по привычке,
по наитию и, возможно, сами не представляют, что
получится.

Я пытался поговорить со сторожем. Тот сперва был
вкрадчив и ласков, но, услышав мой вопрос, цыкнул
на любимую собаку. Та разлаялась, а я выбежал из
бытовки на улицу.

Как-то раз я подошел к стропальщику и, приняв
начальствующий тон, крикнул:

— Багиров!

И осекся, ведь начальник не должен спрашивать
у стропальщика то, что должен знать сам. Какой же
я тогда начальник?

— Багиров, — начал я нежнее и как-то отчаяннее,

— Багиров, чего мы строим?

— Да ладно, начальник, — улыбнулся Багиров. — 
Стройка идет.

— Эй! Давай двести семнадцатую!
Стропы опустились. Багиров полез цеплять
панель.

Я задрал голову:

— Мужики, я к вам!

— Поднимайся, начальник!

На монтажном уровне бригадир стыковал стеновую
панель. Ему помогал монтажник Вольдемар,
сварщик был наготове. В свете прожектора мельтешили
снежинки. На перекрытиях стыл цементный
раствор.

Я решил не спрашивать в лоб. Курил, смотрел за
работой.

Когда сварщик прихватил петли и бригадир освободил
плиту от строп, я спросил:

— Слушайте, а чертежи у вас есть какие-нибудь?
Бригадир посмотрел на меня непонимающе,
потом будто что-то вспомнил и пошел куда-то в темноту.

— Иди сюда, начальник!

Я последовал за ним и вдруг заметил, что дальше,
в той стороне, куда ушел бригадир, перекрытия еще
не смонтировали, и бригадир уверенно шагал по
обледенелому торцу перегородки, по краям которой
была пустота.

Я понял, что, если не пойду за ним, надо мной
будет смеяться вся стройка. И я не узнаю, чего же мы
все тут строим. С другой стороны, если я разобьюсь,
то и вовсе ничего не узнаю. Мне вдруг вспомнился
запах Катенькиной сменной одежды. Но я знал, что
сзади стоит Вольдемар и наверняка ухмыляется,
и крановщик смотрит на меня сверху, жует бутерброд
и тоже ухмыляется. И там, в темноте, меня ждет бригадир, и, если я сейчас не пройду по этой перегородке,
он никогда не будет меня уважать.

Я шагнул вперед, сразу же поскользнулся. Падая,
ударился коленом и, ухватившись руками за перегородку,
повис.

— Форсит начальник.

Это смеялся Вольдемар. Он стоял надо мной, но не
помогал.

— Стенку отпусти. Тут невысоко.

Голос был снизу, я посмотрел и увидел рядом бригадира
с листами бумаги в руках.

Я спрыгнул, взял чертежи и спустился в бытовку.

Это были чертежи отдельных узлов. Ни внешнего
вида здания, ни даже названия, которое обычно
пишут в правом углу в красивой рамке, — не было.
Были только схемы монтажа, узлы кровли и фундамента.

Когда в полночь бригада ввалилась ко мне, чтобы
я открыл им столовую, я спросил бригадира напрямую:

— Скажи серьезно, чего мы строим?

Но бригадир, видимо, был не в духе:

— Ты строитель или где?!

В столовой мне, как обычно, налили стакан водки.
Я выпил. Попросил еще.

— «Еще» в магазине, — сказал Вольдемар.

Я знал, что начальнику можно бегать за водкой
только для другого начальника, но не для рабочих —
субординация. Но мне уже было все равно. Я надеялся,
что, напившись, бригада расколется.

Я вернулся из магазина с двумя литрами.

Закуски с дневной смены оставалось много. Бригадир
поставил на стол поддон с котлетами. Вольдемар
подтащил бак с гречкой.

Приняв третий или пятый стакан, я расплылся. Но
и рабочие не были трезвы: бригадир с Вольдемаром
спорили, сварщик спал. А Багиров философствовал.

— Ты знаешь, — говорил он мне, — прямо сейчас
на кране сидит крановщик, ведь он не спустится, не
будет пить с нами. О чем это говорит? О том, что он,
гнида, ленится! А ведь я такой же, как он, но совсем
другой. Крановщик сидит один наверху, а я сижу
один. Внизу. И ты, начальник, сидишь один в бытовке
и валяешь Катькины шмотки. А стройка идет!

Тут я попытался вмазать Багирову по морде, но
получилось лишь ткнуть кулаком в плечо.

Бригадир с Вольдемаром перестали спорить. Сварщик
проснулся, разлил водку по стаканам.

— Мужики, чего мы строим, скажите, а? — Я чуть
не прослезился.

— Какой ты непонятливый, начальник, — сказал
бригадир. — Вот сдадим объект и узнаем. Утро уже.
Мы выпили, посидели еще. Дверь в столовую
открыл начальник-грузин, за ним стояли Петрович
и сторож.

— Привет, начальники! — крикнул я. — Ответьте
мне, чего мы строим-то?!

Я сразу отрезвел от собственной наглости, но не
извинялся и ждал ответа. Начальник-грузин должен
был заорать и, может быть, даже ударить меня. Но он
переглянулся с Петровичем, со сторожем и спросил
разочарованно:

— А ты что, не знаешь? — и потом рявкнул: — Учи
централизацию!

Меня долго отчитывали в генеральной бытовке.
Я не слушал, смотрел на физическую карту мира
и вспоминал еще из школы, что рабочие-китайцы
при постройке Великой стены не знали, что они
строят, как не знают об этом и умирающие при строительстве
островов кораллы. Но сторож загораживал
мне спиной Тихий океан, а за начальниками я не
видел ни Великой Китайской стены, ни африканских
термитников, ни других чудес света.

Фотография из ЖЖ автора: http://arshakyan.livejournal.com

Роман Сенчин. Изобилие

Два рассказа из сборника

О книге Романа Сенчина «Изобилие»

Очистка

Генка вывалился из универмага, толкая входящих и
выходящих.

— Раздись, ёптель! Дорогу, бляха!

Люди послушно шарахались от него, кто морщился,
кто отворачивался.

На улице хороший мартовский день. Тает снег,
солнце светит ярко, припекает даже.

— Ё-о! — громко хрипит Генка, сдвигая плешивую
кроличью шапку на затылок. — Бля буду — весна!
Он, шатаясь, бредет по тротуару. Никто не хочет
с ним столкнуться, обходят.

— Эй, землячка, погоди! — пытается заговорить
Генка с миловидной женщиной. — Давай эт самое…
Я плачу! Ну-у…

Замечает курящего парня.

— Во, зёма, стоять!

Парень, замедлив шаг, недружелюбно смотрит
на Генку.

— Зёма, дай, бля, покурить. Курить хочу охренеть
как! — Принимает сигарету. — Во, и огоньку. Зашибись!
Держи копыто!

Топает дальше. Улица широкая, чистая. Весна,
солнце. Люди кругом, жизнь. Сигарета тухнет.

— Э-э, бля! Ну, ёп-та! Сука, бля!

Генка стоит посреди тротуара, шатается, крутит
в руках окурок.

— Ён-ный рот!

Он расстроен.

— Твою-то мать!..

Прохожие сторонятся, обтекая пьяного. Какой-то
пожилой, плотный дядя не хочет просто пройти —
встал перед Генкой.

— Чего раскричался? — спрашивает.

— А те хер ли надо? А?

— Чего орёшь-то? Постеснялся бы, — грустно говорит
дядя. — Заберут ведь.

Генка не понимает:

— Чё, ветеран? Медаль есть, ёп-та? Чё ты, бля, лезешь?

— Эх, ты-ы! — качает головой пенсионер.

— Рот закрой!

— Научился…

— Рот, говорю, закрой! Пень тухлый. Медаль, да?

Вали дальше, удод!

— Научился… Домой бы ступал, проспался хоть.

— У-у! Затрахать решил, да?!

— Молоде-ец… — И пенсионер медленно идет
дальше, убедившись, что этого не исправишь.

Генка еще долго стоит, хрипит, размахивает
руками, потом тоже двигается по улице. Споткнулся,
упал. Потерял окурок.

— Ох, бляха-муха!

Встал, огляделся по сторонам.

А день-то кончается. Солнце скатилось за пятиэтажки.
Грустно, обидно…

Генка заводит песню:

— Да красноярское солнце, да над проклятой тайгою!..

К Генке подходят. Двое высоких, хорошо одетых
парней. С приятными лицами.

— Подожди-ка, — говорит один, беря Генку за локоть.

— Чего?

— Давай пройдем сюда.

Они подталкивают Генку к забору.

— Чего, ёп-та? — удивляется Генка.

И вот за забором. Тут намечалась когда-то стройка.
Котлован, на дно его сочится рыжая вода. Вокруг кучи
земли, бетонные плиты.

— Чего надо, бляха?

— Вот сюда…

Заводят за штабель плит, ближе к котловану.

Генка испуган:

— Зёмы, вы чё?..

— Давай, Андрей, — кивнул тот, что держит Генку
за локоть.

Андрей вынул из-под пуховика молоток.

— Зёмы?!

— Мы не зёмы. Мы очищаем город от мрази.

Андрей!..

— Зё-о!..

Рот Генке закрывают рукой в мягкой перчатке,
резко наклоняют вперед. Шапка слетает с головы,
катится в котлован. Андрей коротко размахивается
и крепко бьет Генку молотком по затылку раз и второй.

1995 г.

Будни войны

Пленные, в количестве восьми человек, копают братскую
могилу для своих и наших трупов. День очень
жаркий, воздух повышенно влажный. Все потеют.

Я сижу на пригорочке, отвалясь на ствол сосны,
и наблюдаю за работой, вытирая время от времени
мокрое лицо вонючей, обтрепанной пидоркой.

Пленные белеют незагорелыми голыми торсами,
кое-кто даже снял свои пятнистые х/б штаны и остался
в синих трусах. Мне неприятно смотреть на их шевеления,
слушать их вздохи и тихие разговоры.

Я охраняю их не один: вокруг сидят другие ребята
в теньке деревьев, с автоматами на коленях и тоже смотрят
на пленных или дремлют.

Недалеко от готовящейся могилы сложены пирамидкой
убитые с обеих сторон, в одинаковых камуфляжах,
с одинаково короткими стрижками, в кирзачах
одной фабрики. От них еще не пахнет мертвыми, так
как полегли они все часа четыре назад, когда наш батальон
сжимал кольцо.

В двух шагах от трупов лежат умирающие враги.
Они изредка постанывают и просят воды. Они
не шумят и почти не двигаются, и на них не обращают
внимания.

Вражеский солдат со сломанной рукой спрятался
в кусте вереска и тихо плачет там от боли или от страха.

Я крикнул ему, устав молчать:

— Не ной, боец, уже скоро…

Он высунул лицо из куста, мутно на меня посмотрел,
покачиваясь всем телом, и снова спрятался,
ничего не сказав.

Пленные копают саперными лопатками, и работа
их продвигается медленно. Хорошо еще, что могила
сегодня будет небольшая — человек на полста.

Все пленные — сержанты и рядовые; их безусого
лейтёху сразу после боя куда-то увели, а участь этих
ребят определил приказ за номером двести семьдесят
два… Они все молодые — лет по восемнадцать—двадцать.
И мы тоже молодые. Срочники.

Постепенно работающие скрываются всё глубже
и глубже. Я встаю, снимаю с ремня фляжку, делаю пару
глотков теплой воды и подхожу к яме.

— Ну что, хватит? — спрашиваю.

Пленные прекращают копать, смотрят на меня
снизу без злобы и без надежды.
Один, в трусах, отвечает:

— Если аккуратно сложить, то хватит.

Я помолчал, прикинул, потом сказал:

— Углубитесь еще чутка, и хорош.

Возвращаюсь к сосне, сажусь.

— Эй… Эй, братан, дай водички глоток, а? — жалобно
просит из куста парень со сломанной рукой.

Я отвечаю:

— Не дам.

Он не настаивает.

В такую жарень даже курить нет никакого желания.
Но скоро вечер. Если ПХД подошла, то наши уже жрут.
Что там сегодня?.. А потом — и сон.

Я махнул Борьке, сидящему под соседней сосной.
Он лениво поднялся, подошел.

— Давай за кэпом. Скорее со всем этим кончим…
Хавать охота — кишки слипаются.

Борька бросил автомат за спину, побрел через лес
к лагерю.

Я крикнул пленным:

— Ладно, закругляйся! Хорош.

Из ямы вылетели лопатки, затем вылезли парни.

Собрали лопатки и сложили в кучку. Присели на прохладный
— из глубины — песок. Вытирают тела несвежими
майками, чешутся.

Мне тоже охота чесаться. Эх, искупаться б сейчас…

Пленные ведут себя тихо. Молчат, ничего не просят,
не ноют. Один только, худенький, чернявый,
что-то подозрительно цепко поглядывает на меня. Вот
не вытерпел и неуверенно подошел, но не близко, шага
три не дошел. Я смотрел, ждал, чего скажет, а он переминался
с ноги на ногу.

— Чего тебе?

Он тут же присел на корточки, быстро заговорил:

— Слушай, д… друг, ты ведь из Питера?

Я пожал плечами:

— Учился там. А чего?

— Ты на концерте был?.. Помнишь, концерт был…
«Алисы»? В «Юбилейном», а? Я тебя видел…

— Ну. И чего? — Мне не хотелось ничего вспоминать.

— Друг, ты, это, ты скажи, чтоб не стреляли. А?
Я у вас… за вас, короче… Скажи… Помоги, друг, а?

— Не знаю, — сказал я. — Сейчас капитан придет,
разберется. Жди пока.

Он ушел к своим. Я закурил.

Пленные посматривали на сигарету, но попросить
не решались. Да я бы и своему не дал — с куревом
нынче снова напряги.

Пришел капитан Пикшеев. Он в выцветшем камуфляже,
с рацией на боку, в высоких ботинках старого
образца. Я встал ему навстречу.

— Ну как, Сенчин, подготовил? — спросил капитан.

— Так точно. Трупы укладывать?

— Первый раз, что ли? Давай быстренько!

Я крикнул пленным:

— Складывай этих давай.

Они принялись таскать убитых в могилу.
— Место экономим, плотнее, — говорил я время
от времени.

Закончили. Капитан посмотрел в яму, поцокал языком
раздумчиво.

— Давай теперь раненых.

Я поставил автомат на одиночные выстрелы, передернул
затвор… Один из пленных переворачивал лежащих
лицом в землю, а я стрелял. Стрелял в затылок,
чуть выше шеи. Умирали тихо. Всех спрятали в яму.

Капитан снова посмотрел туда и сказал:

— Хреново выкопали, жлобы. Поверх лежать будут.
Трогая теплое дуло своего АК, я ответил:

— Да привалим землей потолще, ничего. Пусть
бугор будет.

Капитан поморщился, потянул время. Потом велел:

— Ну, теперь этих… — И вздохнул. — Что-то тяжело
сегодня… Давление, что ли.

Солнце уходило за поросшую ельником и сосняком
ближайшую с запада сопку. С озера потянуло свежестью.
Очень хотелось есть.

— Пора, пора, товарищ капитан, — сказал я. — 
Только один момент. — Понизил голос. — Вот тот, с черными
волосами который, с краю, он к нам просится.

Капитан Пикшеев посмотрел, поразмышлял, как
всегда, и махнул рукой:

— А, еще возиться с ним… Всех — так уж всех.

— Ясно. — Я пошел к пленным: — Давай, братва,
вставай на край.

Они повиновались неторопливо и молча. До этого
сидели на земле и о чем-то перешептывались. Теперь
кто-то крупно дрожал, кто-то надевал штаны.

Наши парни стекались сюда же, готовили автоматы.

Вдруг из числа пленных выступил невысокий
коренастый мужчинка в промасленной, заношенной
пидорке с новенькой, яркой трехцветной кокардой
и в застегнутом на все пуговицы камуфляже.

Он заговорил сильным, но подрагивающим голосом:

— Товарищ капитан, может, не надо этого…
по-человечески. Одно дело — в бою этом дурацком,
а так… Ведь на одном же языке говорим, все ведь… россияне.
Зачем так?.. Потом же… товарищ капитан…

— Ладно, боец, — перебил Пикшеев, — давай
не жалоби меня. У меня есть приказ. Ясно? Если я его
не буду исполнять, меня самого туда же отправят. — 
Капитан разошелся, он вообще не любит дискуссий. — 
И жалобить меня не надо — сами знали, что будет.
Присягу давали? Давали. Теперь пора отвечать. А просьбами
я сыт по горло уже. Ясно, нет? Стан-вись!

Пленные сбились в кучу. Из вереска вылез увечный
и прибился к своим, непрерывно качая распухшую
руку.

Невдалеке послышался шум знакомого «ЗИЛа». Это
Костик везет в лагерь ПХД. Наконец-то… Мне с новой
силой захотелось есть.

Наши встали ломаной цепью шагах в десяти от еще
не убитых. Капитан Пикшнеев похаживал по зеленой
травке, беззвучно шевелил ртом, глядел под ноги.
Остановился, достал из кармана мятый носовой платок,
вытер пот со лба. Посмотрел на небо, бесцветно,
нестрашно сказал:

— Огонь.
Ударил дружный залп короткими очередями.

1993 г.

Купить книгу на Озоне

Ирина Андронати, Андрей Лазарчук. Темный мир (фрагмент)

Отрывок из романа

— Раз, два, три, проверка. Раз, два, три, проверка… Что
за х-х-холера-то?.. Работать будем? Раз, раз… ш-ш-ш-ш…
а так?.. Раз-два-три-четыре-пять, вышел зайчик пострелять,
вдруг охотник выбегает, зайчик целится, стреляет…
Ага, так нормально. Чудо техники. Непоротый суомский
гений. Меню какими ручками ваяли? Двумя левыми
задними?.. Ладно, проехали. Итак, мы ведем наш репортаж
из поезда Петрозаводск—Мурманск, вагон шестой, полупустой…
Меня зовут Константин Никитин, сегодня двадцать
восьмое июня, первый день экспедиции — ну и так
далее. Буду делать такие заметки каждый день, пока чтонибудь
не кончится: батарейки, память или мой железный
самоконтроль. Понятно, что никому мои умственные
упражнения на фиг не сдались, зато опыт. А опыт надо извлекать
из всего. Не путаем с пользой — вот уж чего от
большинства моих кол-л-лег никто никогда не дождется.
Но вот дрозофилы — тоже звери бессмысленные и бесполезные,
а сколько на них всего наоткрывали, а! Итак, тема
тренировочного исследования: «Этнографические наблюдения
за фольклористами и этнографами: нравы, обычаи,
ритуалы, примитивные брачные обряды». Ну, сегодня рассказывать
просто не о чем, пересадка… вокзал такой прикольный,
со шпилем, и чисто… ну и все. Едем. Полночь,
а светло…

Меня действительно зовут Костя Никитин. По крайней
мере, все так считают, и даже я — бoльшую часть времени.
Есть документы, фотки с самого детства и по сю пору, родители
меня узнают, все вроде бы в порядке… только вот кот
Буржуй не подходит — не убегает, но и не подходит, шагах
в двух держится, — и в зеркале я себе не нравлюсь. Особенно
когда нечаянно глазом отражение зацепишь…

Я буду писать от руки и на бумаге, хотя и это глупость,
и написанное на бумаге может измениться не хуже,
чем набитое на винт. Но так мне почему-то чуть-чуть
спокойнее.

Записать все, что произошло, меня побуждает страх.
Слишком быстро все испаряется из памяти. Может быть,
через неделю или через месяц я вообще забуду эту поездку
и она заместится чем-то придуманным. Например, поездкой
в Монголию, не Внутреннюю, а самую настоящую,
и у нас появятся смешные меховые шапки и бараньи жилетики
— других сувениров и не придумывается, — много фотографий
в бессмертном туристском стиле «темная морда на
фоне яркого света», а в паспортах образуются самые настоящие
визы. Ну не визы, а пограничные штемпели. И в универе
еще много лет будут рассказывать о нежданно привалившей
загранпоездке по обмену. Стоп, по обмену? Значит,
наши родные угро-финны должны помнить, как к ним приезжали
монгольские студенты и изучали… Так, монгольские
этнографы — это даже круче, чем монгольские яхтсмены.
Что меня спасает — отвратительное воображение и угрюмый
здравый смысл. А то повыдумываешь, повыпендриваешься,
глядишь — а все уже на самом деле так и течет…

Мне обязательно надо зафиксировать, что было на самом
деле. Хотя бы то, что помню сегодня. Это уже меньше,
чем я помнил вчера, но вчерашнее еще можно попытаться
восстановить.

А может, я так и буду продолжать забывать, забывать —
и забуду вообще все, что было со мной когда-то в жизни, а на
место этого придет придуманное кем-то — и если повезет,
то мной.

Уже почти никто ничего внятно про нашу поездку не
помнит, вот что особенно страшно. Артур — тот совсем обнулился.
Пустота. Отформатированный логический диск на
винчестере. И Патрик — почти ничего. И Джор не помнит.
Вернее, нет. Я расспросил как следует. Джор довольно много
помнит, но как кино, которое смотрел десять лет назад и потому
путает с другими фильмами. Про остальных вообще
молчу, особенно про девчонок.

Так, стоп.

Маринка помнит. Ничего не говорит, потому что… но
я все понимаю.

Да, в диктофонной записи небольшая ошибка. Поезд
не Петрозаводск — Мурманск, а Санкт-Петербург — Мурманск.
Думаю, я так ляпнул потому, что садились мы на него
не в Питере, а в Петрозаводске. Хотя…

Ни в чем нельзя быть абсолютно уверенным. Ни в чем.

Итак, смотр рядов и полная инвентаризация: что у нас
есть в наличии? Моя собственная память, которая в голове.
В ней информации больше всего, но я ей по понятным
причинам не слишком доверяю. Уже упомянутый здравый
смысл — им я проверяю разные свои догадки и вычисления,
а еще долблю факты из разных источников на достоверность
и противоречивость. Здравый смысл у меня вполне приличный
и намного смышленей меня самого. Правда, он — ровно
один.

Идем дальше. Диктофонные записи. Их сорок одна штука,
разной длины, разборчивых — только девятнадцать.

Остальное… как будто случайные включения, какие-то
шумы, звуки, посторонние голоса… Пытался разобрать, но
мало что вышло. Есть еще записи в блокноте ручкой и карандашом.
Это примерно двадцать страниц моим размашистым
почерком, и там встречаются очень странные вещи. Самые
странные из всех, я бы сказал. Почерк мой. Но я в упор не
помню, чтобы хоть что-то писал от руки в блокнот. Ну и наконец,
фотографии у каждого. Хайям, пока связь была, ухитрялся
с мобильника даже в блог что-то скинуть. Вот на фотографиях
все как будто в порядке. Как будто ничего и не
происходило. Отряд, сотрудники отряда, рабочие моменты
экспедиции — куда-то идем, варим еду, берем интервью…
в общем, если бы не те два десятка снимков, можно было бы
подумать…

Кстати, блокнот этот мне подарила Инка Патрик. У меня
день рождения расположен удачно — как раз в конце сессии.
Праздновать тяжело, конечно, потому и не праздную.
Я вообще не люблю свой день рождения. Чужие — сколько
угодно… Блокнот этот с толкованием имени и гороскопом.
Не знаю даже, что по этому поводу и думать.

«Имя: Константин.

Значение: „стойкий, постоянный“.

Происхождение: имя пришло из Византии.

Характер: в детстве очень боязлив, постоянно находится
в состоянии тревоги. Очень трудно привыкает к чужим
людям и новой обстановке. Привыкание к детскому саду
и школе потребует от Константина значительных усилий
и будет стоить родителям немалых волнений. С возрастом
избавится от комплекса страха, но сходиться с людьми будет
трудно. Друзей имеет немного, но все они проверены
временем.

Константин — ответственный и добросовестный работник.
Своему делу отдает всю душу. С подчиненными деликатен,
его приказы больше похожи на просьбы. Может расстраиваться
из-за мелочей.

У Константина тонкое чутье на прекрасное. Он способен
увидеть в человеке едва заметные достоинства и открыть
их другим. В то же время Константин может увлечься яркой
и эффектной женщиной, добиваться ее расположения.
Женившись на такой женщине и обнаружив ее душевную
и нравственную пустоту, быстро охладевает в своих чувствах.
Развод переносит тяжело. Настороженно относится
к теще».

Такие вот четкие и подробные предсказания ближайшего
будущего…

Ничего не сбылось. И про детский сад тоже наврали.

И вот еще что. Почему-то застряло в памяти несколько
сцен, которые к делу вроде бы отношения не имеют. И даже
как-то некрасиво выпирают. Но я на них все равно постоянно
выруливаю. Как неумелый велосипедист, который боится
въехать в яму — и именно поэтому в нее попадает. За двадцать
метров начинает объезжать, потеет, высчитывает расстояние,
скорость, не по формулам, конечно, в голове, интуитивно,
все высчитывает, а потом ап! — или руль вдруг из
рук вывернулся, или другая яма под колесо бросилась. Фиксация.
Я уже пробовал писать без них, брать лишь самое
главное, но понял — не-а. Никак. Это такие якоря, что ли.
Или как у скалолазов — костыли и «сухарики». Пока не закрепишься,
дальше лезть нельзя. Поэтому теперь пишу подряд
все, что могу вспомнить, или восстановить по записи,
или успеваю прихватить. Потому что время от времени чтото
на полсекунды приоткрывается, картинка, движение, запах…
и чаще, конечно, тут же стирается начисто. Но кое-что
остается, хотя бы ненадолго. В мускульной памяти, на сетчатке
глаз. В башке мысли застревают странные, не мои.
А в горле — звуки ворочаются, как камушки. Да такие, что
буквы для них надо уже придумывать.

Черт. Я тут ерничаю… Мне страшно. Мне реально страшно,
ребята.

Официально это называется «экспедиция», но все говорят
«отряд». «Фольклорный отряд», «этнографический отряд» — ну и так далее. «Сотрудник отряда». Отряды отправляют,
когда у универа есть деньги. Два года до этого денег
не было, поэтому фольклористы собирали городской фольклор,
а этнографы изучали быт гастеров и обычаи неформальных
групп. Патрик, например, врубилась в тему, чем
готы отличаются от эмо и почему они готовы друг дружку
поубивать (и съесть). Она даже мне это впарила. Раньше
я их как-то и не различал даже. Азиз — как особо продвинутый
— пытался притвориться гастером, наняться на работу
и заселиться в подпольную общагу. Раскололи в момент, хотели
бить, спасло студенческое удостоверение и подвешенный
язык. У него прозвище — Омар Хайям. Вся общага на
плов скинулась, весь вечер большого ученого человека славили,
а он стихами отвечал. И чужими, и собственноручно
сочиненными.

За плов ему долго еще стыдно было, на деньги, что у него
на безлимитку уходят, те работяги месяц живут. И рис тот
был — не покупной, а узгенский розовый, из дому привезенный.
После практики, правда, Азиз знатно проставился,
и еще раз с курсовика, все по чесноку. Но… Эксперимент пошел
не по плану.

А Маринка так увлеклась своими ролевиками, что теперь
немножечко сама. И даже не немножечко. Доспех у нее есть,
на мечах рубится. Хорошо, что Рудольфыч отговорил ее от
намеченных по плану готов. Полку эмо могло бы и поубавиться,
Маринка — человек азартный. А так — только поприкалывалась
немножко и пошла искоренять силы зла.
Можно с двумя заглавными буквами. Было весело.

А в этом году деньги наконец появились, но мало.
И отряд отправили один, смешанный: фольклорноэтнографический.
То есть с филологического факультета
и с исторического. И хотя из опыта всем давно известно,
что историки и филологи — это пусть и не совсем то же самое,
что филологи и восточники, и даже не фанаты «Зенита» и фанаты «Спартака», — но в одном помещении дольше
получаса… обязательно чем-то кончается; обычно пьянкой,
но бывает и что-то совсем другое, неожиданное. Не всегда
предсказуемое.

Вот список:

1. Начальник отряда — Сергей Рудольфович Брево, он же
Рудольфыч, он же Рудик, — ассистент кафедры фольклористики
филфака.

2. Помощник начальника — Артур Кашкаров, мэнээс
РЭМа и почасовик на истфаке, только в прошлом году закончил
«Герц». Нехороший человек.

3. Инесса Патрикеева, или просто Патрик (склоняется —
в грамматическом смысле — только иногда и только по настроению)
— истфак, кафедра этнографии, четвертый курс.
Свой парень.

4. Аська Антикайнен — истфак, третий курс. Надо присмотреться.
Рыжая.

5. Витька Иорданский, или просто Джордан, — истфак,
четвертый курс. Здоровый бугай с могучим мозгом.

6. Марина Борисоглебская, она же Буча, — истфак, третий
курс. Я ее с детства знаю.

7. Вика Кобетова — филфак, третий курс. По-моему, дура.

8. Азиз Раметов, он же Омар Хайям, — филфак, четвертый
курс. Коренной питерский узбек. Готовить не умеет.

9. Валя Коротких — филфак, третий курс. Не раскрылась.

10. Аз, грешный есмь, — истфак, четвертый курс.

Этот список я составил по собственным записям. Кого
упоминал там по ходу событий — или по имени, или по
приметному чему. Отряд получается ненормально большой,
обычно бывает шесть человек, редко восемь. Ну, может
быть, потому что сводный? В общем… я никак не могу
себя заставить поверить, что упомянул всех. Говорю «упомянул» — потому что не вспомнил, а восстановил. Потому
что вспомнить всех сразу — не могу. На фотографиях то же
самое — по двое, по трое. Одно лицо есть вообще незнакомое…
В деканате лесом послали, ребят от моих вопросов уже
тошнит, и хорошо, что в психушку в наше время только по
предварительной записи да по большому блату попадают.

Главное, теперь бы не забыть и не потерять: десять человек.
Десять как минимум.

«Под парусом черным ушли мы в набег…»

1

С чего же нам начать-то? С чего-то надо. Ну, пусть будет
так: «Жил-был мальчик, и было у него две девочки…»

Это я Артура имею в виду, если кто не в курсе. Про него
рассказывать можно неопределенно долго. Он вообще такой…
ускользающий, что ли. Струящийся. Что о нем ни скажи, будет
не вся правда, а меньше половины. Герц свой педагогический
он закончил с таким отличием, что там ректорат готов
был засушить его и запереть в сейфе на память, а РЭМ, который
посмел такое сокровище перехватить, — сжечь, разнести
по кирпичику и пепелище посыпать солью. Ну и в РЭМе
его, конечно, тоже целуют во все места и продвигают куда-то
вверх, в сияющие золотые небеса чистой науки. И по-моему,
все по делу, потому что настоящий ученый он уже сейчас,
а всякие там степени и звания — вопрос ближайшего времени
и, так сказать, автоматизма системы. В списке пятидесяти
лучших молодых ученых России я его сам видел…

При этом вот лично мне, Косте Никитину, дела с ним
иметь никогда не хотелось. Я даже не могу толком объяснить
почему. Почему-то. Мне и в РЭМ-то иной раз влом
было идти, потому что почти наверняка я бы его там встретил.
Это я еще с ним и знаком-то толком не был, и ничего
компрометирующего о нем не знал. Голос у него, что ли, такой
или парфюм? Один раз он мне даже приснился: взял
меня всей пятерней за морду и так брезгливо оттолкнул.

Я ему этого сна никогда не прощу.

У него родители в разводе, мать богатая, а отец ботаник
— в обоих смыслах. Может, поэтому все так? В смысле
— не так?

Я себе не то чтобы мозги вывихнул… но, в общем, некоторые
усилия пришлось — да и постоянно приходится — прикладывать,
чтобы совместить: да, такой вот талант, эрудит
и надежда нашей этнографической и антропологической науки
— вполне может быть и простым однозначным говнюком.
Так сложилось. Не правило, не закономерность такая,
но и не исключение из ряда вон. Тем более что в нас во всех
есть прошивочка: талантливым людям прощается чересчур
многое, вон Пушкин как весело по чужим женам развлекался,
сукин сын, — а ведь если бы замочил на дуэли кого-то
из рассерженных мужей и огреб, что положено по закону, то
все все равно бы говорили: ну, несчастье-то какое, не повезло
нашему гению, и людишко-то ему подвернулся так себе,
не зачетный… а значит, и гений наш пострадал прямо почти
ни за что, и вообще могли бы учесть, смягчить, закрыть глаза
на этот дурацкий случай. Мужей много, а Пушкин один.
Нет, вы не подумайте, что я Пушкина не люблю, наоборот, —
просто я к тем, кого люблю… ну, по-другому отношусь немного,
строже, что ли. Себя вот не очень люблю, поэтому
много чего прощаю. А любил бы — не прощал бы, нет. Просто
изводил бы придирками.

Удобно, правда?

Так вот, возвращаясь к пройденному: Артур говнюк. И,
как говорили наши недавние предки, — мажор. Только он
мажор с комплексами по поводу папы-ботаника, и от этого
все только хуже. Мажор с комплексами. Мажор, не уверенный
в себе. Он ездит на «ауди», и поэтому мы зовем его
Властелином Колец. Машина не новая, после капремонта
(и я подозреваю, что вообще конструктор — собранная
из нескольких), но заметить это может только наметанный
злой карий глаз. Как у меня например.

Зачем тебе такая машина, спросил я его как-то; мы совершенно
не подружились, но вынужденно много общались;
работа сближает.

Я сам долго думал, сказал он честно, и только потом понял:
это машина для съема.

Если бы он снимал девок только на стороне, я бы ничего
против не имел — с какой стати? В конце концов, это обоюдный
процесс, включающий и мальчиков и девочек. Примитивные
сексуальные ритуалы. Инициация. Формирование
основных поведенческих инстинктов. Но он хватал за все
места и тех девчонок, которые работали у него как у научрука,
а вот это, по-моему, препоганейшее нарушение нравов
и обычаев. Ты же ученый, а не рокер. Им положено. А тебе
западло. Кто сказал? Никто конкретно не сказал. Традиции
веков. Не обсуждается.

Но он таких непонятных тонкостей не признавал. Все
мое.

То же самое, кстати, и с их научными работами… Все,
что создано под моим руководством, — все мое. И вот тут,
кстати, даже на традицию не всегда обопрешься. Могут
и облокотиться.

С Маринкой у нас никогда ничего не было, и даже в мыслях
я фривольного не держал, потому что — ну почти сестра.
В одном доме росли, в садике на одном горшке сидели
(с интервалом в несколько лет, но это не в счет). Какая тут
к черту романтика? Я в нескольких американских фильмах
такие дебильные парочки видел — друзья настолько, что никаких
нормальных биологических чувств, а потом они вдруг
сталкиваются лбами, прозревают и понимают наконец, что
были созданы друг для друга. В жизни с таким я никогда
не встречался и слышать не слышал. Потому что случаи
конгруэнтно-избирательного идиотизма, наверное, феноменально
редки. Поскольку не способствуют выживанию.

И про увлечения ее я многое знал и, собственно, относился
к этому без выраженных эмоций. Она даже приходила
ко мне советоваться по поводу одной поначалу довольно забавной
ситуации, которая грозила стать совсем не забавной.
И я что-то посоветовал, и — уж благодаря ли моему совету
или вопреки — но ситуация быстро и бескровно рассосалась.
Сам же я медленно и осторожно, ходя кругами, присматривался
к Инке. Смущало только одно — что эта дылда
выше меня на два пальца. А так…

Вру, опять вру. Вовсе не это меня смущало. А то, что если
с человеком по-настоящему сближаешься, то он рано или
поздно получает доступ к твоим слабым местам. А я к этому
еще не готов… во всяком случае, думал, что не готов. В Инке
был стержень, хороший каленый стержень. Это многих отпугивало,
и я тоже, как остальные идиоты… в общем, вел
себя глупо. Однако кругами ходить не переставал.

И тут Маринку решительно и по-спортивному быстро
подцепил Артур. На счет «раз». Подсек, не вываживая —
дернул, да и на сковородку, жарить. Казалось бы, ну что мне
до этого? Вот. Ничего. А я взбеленился. Это был апрель. Да,
самый конец апреля. Не март, конечно, но все равно весна —
тем более такая запоздалая.

Мы ходили по колено в воде.

Потом началось наводнение — потому что сразу и ливни,
и тает снег, и ветер южный ураганный, и дамба уже наоборот
— мешает воде вытекать… В общем, три или четыре
дня не ходило метро, неделю не было занятий. Первые этажи
универа залило. Говорили, что не обошлось без жертв —
не на Васильевском, правда, а на Крестовском — смыло несколько
машин, и еще возле Невского лесопарка — там
вообще автобус снесло в реку, и чудо, что он оказался почти
пустой.

Все эти дни я сидел дома и не мог перестать думать о том,
как бы мне утопить Артура, чтобы никто ничего не видел
и чтобы не оставить следов преступления. Все планы
были блестящи. Единственно, что меня остановило, так это
дождь: мерзкий, всепроникающий, почти горизонтальный.
Ходить против него можно было только медленным кролем
— а я почти не умею плавать.

Каждый вечер к соседнему парадному подъезжала темносерая
«ауди», и несколько минут спустя Маринка в зеленом
плаще с капюшоном выкатывалась из-под козырька и прыгала
на переднее сиденье.

Я, между нами говоря, не всегда себя понимаю. Во всяком
случае, реже, чем других. Чего я взбеленился, скажите?
Повторяю, никогда я Маринку не представлял рядом с собой,
никогда не ревновал ее к другим парням, а тут… Затмение
нашло. Амок, говоря выспренним старинным штилем.

Лбом и коленками я пересчитал все твердые острые углы
в нашей нелепой квартире, целыми днями слоняясь от кухонного
окна, уставленного горшками с чем-то зеленым,
которое никогда не цвело, и до навечно запертых межкомнатных
дверей в моей комнате — за ними были еще две анфиладные
комнаты, чужие, других хозяев, и на моей памяти
в них никогда никто не жил, кроме мышей. На двери висела
карта адмирала Пири Рейса, там же его портрет и — повыше
— портрет Миклухо-Маклая. Не представляю, что они
не поделили, но старательно смотрели в разные стороны, игнорируя
друг друга. 

2

Как и положено в этой реальности, спасла меня сессия.
После сдачи этнографии Северного Урала я проснулся сравнительно
нормальным человеком, способным даже с иронией
и сарказмом посмотреть на себя прежнего. Хотя, конечно,
иронический и даже саркастический взгляд на столь жалкое
существо не делал мне чести…

Тогда, кстати, и стало наконец известно, что денег на летний
полевой сезон ректорату удалось немного добыть и что
отряд начинает в спешном порядке формироваться. Под командованием
кэфээна Брево, фольклориста. А мне пофиг,
сказал я себе, пусть будет фольклорист, я не сноб. Пошел
и записался среди первых. И Патрик записалась — еще раньше
меня.

Вот… А буквально через день-два после этого Артур этак
легко и непринужденно Маринку отпустил: дескать, покапока…
что, ты еще здесь, золотая рыбка?

И завел себе Вику.

Типа решил отдохнуть от брюнеток и попрактиковаться
на блондинках. Вика, между прочим, была натуральной
блондинкой. В обоих смыслах.

Кстати, я долго думал, что если у блондинок корни
волос темные — то это значит, что блондинка не настоящая,
а крашеная. Так вот — фиг. Смотреть надо не
на цвет корней, а на плавность перехода: если граница
светлого и темного резкая, вот тогда крашеная. А если переход
плавный — натуральная.

Зачем я это говорю? Просто так. Может, пригодится комунибудь.
Из-за какой только фигни люди себе жизнь не калечили.
Может, я кого-то сейчас спасаю.

Вы ведь только представьте, Маринка как-то не сразу поняла,
что ей дали отлуп. Не, не так. Гирьку с весов скинули,
граммовую такую, почти глазом не видимую. Вынесли за
скобки и сократили. С рукава сдули вместе с пухом.

Знаете, такое даже с самыми умными людьми бывает: тупят.
Особенно если что-то серьезное и в первый раз. А некоторые
вещи случаются только с умными, у кого мозги быстрей
рефлексов. Что, неужели это со мной? Так не бывает…
Ведь никаких признаков не видел. Всему находил объяснения.
Предательство и смерть — это то, что случается только
с другими… ну и тому подобное. Зато когда до нее наконец
дошло…

Мы — отряд — как раз собрались в общаге на Кораблях
на предмет инвентаря. У кого-то из наших давно было все
свое: рюкзаки, спальники, пенки, посуда, — а кому-то приходилось
занимать у археологов и геологов — они обычно
отправляются на практику тогда, когда мы уже возвращаемся.
Лежалое старье стаскивали от добрых людей, и Джор раскладывал
это по полу рекреационной комнаты — осмотреть
и слегка проветрить; а Маринка, Валя и Аська Антикайнен
устроили волейбол в кружок. Мы с Хайямом как раз сравнивали
достоинства трех мыльниц — моего «панаса», его «никона» и отрядного «пентакса», у которого был один серьезный
плюс — это неубиваемость и непромокаемость, а все
прочее — только минусы. Так что именно тогда я сделал
первый сенсационный снимок события… как это по-русскy…
«события, положившего начало длинной цепочке других событий,
приведших к логическому концу…».

Я стебусь, ребята, хотя при этом говорю чистую правду.
Первое в цепочке событий. Взаимосвязанных притом.

Короче: Маринка усмотрела, что Артур, сидя рядом с Викой,
приобнимает ее не за плечико и не за бочок, что было бы
естественно, и даже не за задницу, что еще туда-сюда. И мяч,
конечно, у Маринки с руки срезался и по идеальной прямой
пришел Артуру прямо в нос. Говорил я, что они в волейбол
играли старинным тяжелым заскорузлым кирзовым мячом
со шнуровкой? Так вот, именно шнуровкой мяч и лег в цель.

Хо-хо. КМС по волейболу, если кто не знал.

А я как раз смотрел туда же, куда и Маринка, но не прямо,
а через мониторчик «пентакса» и кнопочку уже держал
нажатой. Не стяжая лавров папарацци, просто глазами наблюдалась
некая странность в позах, а в привычных руках
«мыльница» легко заменяет бинокль. Затвор сработал удивительно
вовремя (ну, вы знаете эту, перемать, особенность
фотомыльниц: они снимают не в тот момент, когда нажмешь
кнопку, а долей секунды позже; сколько великих моментов
так и остались недозапечатленными). И кадр вышел что
надо (а если б специально снимал — не успел бы): отлетающий
вверх мяч, валящийся назад со скамейки Артур (ноги
в стороны и вверх), вцепившийся судорожно в то, что полсекунды
назад нежно поглаживал… И Вика, делающая ручками
вот этак и в ужасе смотрящая вниз и вбок: оторвал или
не оторвал?

Хороший снимок. Динамичный. Вот он.

…Я все думаю: если бы Маринка попала сантиметром
ниже и не просто рассекла Артуру кожу на переносице,
а сломала бы носовой хрящ, и поехал бы с нами не он, а ктото
другой — Вася-боцман например? Изменилось бы чтонибудь?
И вообще — случилось бы что-нибудь?

Хороший вопрос, правда? Я все пытаюсь на него
ответить…

Ну, дальше отметили мой день варенья — узким кругом.
Я почему-то до дрожи не люблю свои дни рождения. Это
еще с детства у меня. Помню, меня закармливали клубникой
и черешней. Клубнику и черешню я из-за этого тоже теперь
не ем.

Родители посидели немного за столом и ушли — типа гуляйте,
молодежь! — а скоро ушли Джор со своей метелкой
(Джор, извини, если ты это читаешь, но она, ей-богу, похожа
на метлу, честное слово) — оставили нас с Инкой наедине.
Я ей немного попел, потом проводил домой. Потом вернулся
и в одиночку надрался. Что-то пел — орал — сам себе, глядя
на отражение в дверце полированного шкафа. Прощай, братан,
тельняшку береги, она заменит орден и медаль. А встретимся,
помянем мы своих. Как жаль тех пацанов, ну как их
жаль. Порвал струны.

Мне было так тоскливо, что не передать.

Купить книгу на Озоне

Двенадцать смертей Веры Ивановны

Отрывок из повести Нелли Мартовой

О книге «Наследницы Белкина»

Вера Ивановна решила умереть. Всю свою долгую
жизнь она презирала людей, у которых по семь пятниц
на неделе. Про нее этого уж точно сказать было нельзя:
если что решила, то решила. Если задумала на обед
борщ, значит, будет борщ, даже если отключат газ. Если
решила умереть, значит, умрет, и непременно девятого
числа. Неважно, какого месяца. В идеале, конечно,
лучше бы в сентябре. Тогда на памятнике будут красивые
цифры: «09.09.1939 — 09.09.2009».

Первого января две тысячи девятого года она сидела
у окна, в крохотной хрущевской кухне, и смотрела, как
во дворе играет ребятня. Мерно тикали ходики.

Высунулась кукушка и хрипло сказала:

— Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!

Кот Васька широко зевнул и почесал за ухом. Мотнул
головой и уложил полосатую морду обратно на тощие
лапы.

В тазике кипятилось белье, и окно потихоньку запотевало.
Вера Ивановна нарисовала пальцем точку, потом еще
одну и соединила их между собой. Через любые две точки
на плоскости можно провести прямую, и только одну.

Вот так, от точки к точке уже почти семьдесят лет
рисовала учительница математики строгую линию
своей жизни. Окончить институт, выйти замуж, родить
ребенка, стать заслуженным работником образования,
выйти на пенсию, похоронить мужа после второго
инфаркта. Эх, растить бы сейчас внуков! Но внуков
Вера Ивановна не дождалась. Дочка еще в молодости,
в походе, по глупости застудилась, приговор врачей
был однозначным. Зять попался непутевый, много пил,
нигде толком не работал. Долгое время держалась Вера
Ивановна одной только любимой работой, но после
шестидесяти стала подводить память. Теоремы и аксиомы
она помнила отлично, а вот имена учеников и расписание
уроков стала частенько забывать. Провожали
ее с почетом, ребята подарили рисунки и огромную
коробку конфет.

На пенсии Вера Ивановна считала дни от праздника
до праздника. Дочь жила в другом городе, часто болела,
мать навещала редко, но по праздникам обязательно
звонила, а изредка приезжала и понемногу помогала
деньгами.

Вера Ивановна вязала теплую шаль к Новому году
или вышивала подушку к восьмому марта и отправляла
посылкой, непременно заранее, чтобы успела дойти.
В комнате возле швейной машинки до сих пор лежало
недоделанное лоскутное одеяло. Она никак не находила
в себе сил убрать его.

Пьяный водитель плюс гололед на дороге плюс полная
людей автобусная остановка равняется мгновенной
смерти. От перемены мест слагаемых сумма не меняется.

Вера Ивановна так привыкла к тому, что хотя дочери
рядом и нет, но где-то там, откуда слышны только родной
усталый голос и бормотание телевизора, она всетаки
есть, что не могла поверить: неужели этот мир
далеких звуков исчез? Иногда она по привычке ждала
звонка и засыпала, глядя на молчавший телефон.

Зять настаивал, что надо требовать от водителя компенсации,
что иномарка у него дорогая и если пообещать
попросить за него в суде, то можно даже договориться
насчет квартиры. Обещал приезжать, помогать
деньгами и по хозяйству, но Вера Ивановна сразу после
похорон вернулась домой. Во-первых, она никогда
в жизни не умела ничего требовать, кроме выполнения
заданий от учеников, даже повышения зарплаты
стеснялась попросить, а во-вторых, и зять, и пьяный
водитель существовали в параллельной плоскости,
а параллельные плоскости, как известно из школьной
геометрии, не пересекаются.

Теперь в ее жизни осталась только одна точка —
место на кладбище.

Отчего-то Вера Ивановна была уверена, что Бог
пошлет ей смерть сразу же, как она попросит. И не нужно
будет класть голову в духовку с риском взорвать весь
дом, или глотать таблетки, чтобы захлебнуться потом
в рвотной массе, и бросаться из окна тоже не придется.
Достаточно будет просто лечь и закрыть глаза. Мать ей
рассказывала, что так умерла в деревне ее прабабушка
в возрасте за девяносто. Так и сказала детям: «Помру
я завтра». Подоила корову, перестирала белье, отдраила
полы, сходила в баньку, переоделась в чистое, легла да
и померла себе тихонько. А она чем хуже прабабки?

Но сначала надо все привести в порядок — и дела,
и квартиру. А потом прочертить последний отрезок
— спокойный и радостный день, достойный финал
достойной жизни. И тогда она умрет тихо и легко, без
мучений, и непременно попадет в рай. Вот только бы
сделать одну давно задуманную вещь, но непременно
в день смерти. Потому что стыдно, если кто об этом при
ее жизни узнает. А после смерти пусть, ей уже все равно
будет.

Белье давно остыло, а Вера Ивановна все сидела
у окна. Надела очки, вгляделась в морозные узоры на стекле.
Говорят, если в доме холод рисует красивые узоры,
значит, в нем живут хорошие люди. Чем больше смотрела
она на ажурные переплетения снежных линий,
на тонкие и воздушные расписные кружева, тем больше
ей верилось, что задуманное непременно сбудется.

Восьмого марта она опять будет по привычке ждать
звонка от дочери. И первого мая, а потом девятого. А телефон
будет молчать, и одеяло будет лежать возле швейной
машинки. И руки будут ничем не заняты, потому что ни
ей самой, ни дочери ничего больше не нужно.

Нет, сил ждать до сентября у нее больше нет. А до девятого
января всего-то чуть больше недели. «09.09.1939 —
09.01.2009» — тоже красивые цифры.

Январь

Самым важным делом перед смертью Вера Ивановна
посчитала обеспечить достойную старость для кота
Васьки. Кот не виноват, что хозяйка решила умереть.
Надо найти ему хороший дом, где его будут любить.
Собственно, до пенсии она и домашних животных-то
в доме не держала, потому что от них шерсть кругом
и запах. А этого котенка принесли ученики в ее первый
День учителя, что прошел не на работе, трогательно
повязали ему на шею розовый бантик. Тогда ее еще помнили
и коллеги, и дети, поздравляли со всеми праздниками,
а она радовалась и угощала всех домашними
пирожками с картошкой.

Поначалу Вера Ивановна хотела куда-нибудь пристроить
нежданный подарок, но котенок был страшным
— тощий, куцый, усы с левой стороны обломаны,
да еще и хромал на одну лапу. К тому же нежностей
он не проявлял, спал на полу возле батареи, мордой об
ноги не терся и почти не мурлыкал. Зато исправно уминал
всю еду из мисок и по весне ускользал через форточку
за приключениями. Возвращался грязным, исцарапанным,
но довольным. «Приняла обузу», — вздыхала
Вера Ивановна, но раз уж взяла на себя ответственность
за живое существо, то выгнать не могла. Покупала на
рынке кильку да куриные шейки, кормила бандита,
смазывала боевые раны зеленкой. Муж-покойник поговаривал,
что с котом как-то дома веселее, уютнее.

Слава богу, кот — не собака, сохнуть по хозяйке не
будет. Найти ему теплое местечко, где миска всегда полная,
и ладно.А тот будто мысли ее читал, только начинала
она голову ломать, куда девать бандита, как поднимал
облезлую полосатую морду и таращил большие желтые
глаза. А иногда вспрыгивал на подоконник, глядел сначала
за окно, а потом — укоризненно — на хозяйку. Мол,
куда ж я в такой мороз, сдохну ведь на улице.

Поначалу попыталась Вера Ивановна предложить
кота Лизе. Елизавета, социальный работник, навещала
пенсионерку регулярно, обычно раз в неделю. Если Вера
Ивановна болела, то приносила лекарства и продукты,
помогала по дому. А чаще просто составляла компанию
за чашечкой чая.

— Вериванна, да вы что! Сколько лет он с вами живет!
А мне муж все равно не разрешает животных держать.

— Не прокормить мне его, пенсия-то маленькая, а он
картошку с хлебом есть не будет, — вздыхала Вера Ивановна.

— Ничего, вон, летом, на улицу будет бегать да
мышей с голубями ловить.

«Отдам в добрые руки старого полосатого кота», —
вывела Вера Ивановна ровным учительским почерком.
Потом подумала и добавила: «Кормить нечем». На объявление,
к ее удивлению, откликнулось несколько человек.
Правда, кота никто забирать не хотел. Но в холодильнике
целая полка заполнилась пакетиками вискаса
и дешевыми сосисками. После визитов таких гостей
Васька вываливал на коврик надутое пузо и даже издавал
едва слышное утробное бурчание. Вера Ивановна
качала головой и продолжала заниматься наведением
порядка.

Собственно, в квартире порядок и так царил идеальный.
Что еще делать пожилой женщине на пенсии, как
не перебирать старые вещи? Каждый год она что-нибудь
выкидывала. Нарядное платье, шифоновое с атласными
рукавами — в нем она получала награду «Учитель года»,
а теперь не влезет в него, и немодное оно, и ходить в нем
некуда. Чемодан, с которым ездила раньше в гости к
дочери, — совсем развалился, да и ездить больше некуда.
Не поднималась рука выкинуть только учебники по
математике, с пятого по одиннадцатый класс, алгебра
и геометрия, да сборники олимпиадных задачек.

Квартиру сразу после смерти дочери она завещала
Лизавете. Во-первых, больше некому было, а во-вторых,
та ютилась в однушке с мужем, матерью и ребенком.
В советские времена они давно бы получили квартиру,
а сейчас с ее зарплатой социального работника
и мужа — врача на «скорой» — они за всю жизнь не накопят.
Пусть хотя бы Вера Ивановна в силу своих обстоятельств
выполнит роль, какую должно было выполнить
государство, это будет справедливо.

Правда, сама Лиза об этом пока ничего не знала.
В любом случае, учебники ей вряд ли понадобятся,
дочка еще мала, да и наверняка сейчас пользуются другими.

Морозным утром седьмого января Вера Ивановна
отнесла связку толстых учебников к помойке. Поставила
рядышком с вонючим мусорным ящиком, может,
все-таки возьмет кто. Ушла и даже не оглянулась ни
разу. Только стало ей сразу как-то легче, будто половину
линии провела до последней, самой важной точки.

А восьмого января случилась радость. Соседка Клава
позвонила в дверь в несусветную рань, в половине седьмого.

— Слышь, Вер, мы в деревню собрались. Давай Ваську
своего, там котом меньше, котом больше, мышей на всех
хватит, — и зычно расхохоталась.

— Тише ты, Клав, перебудишь всех.

Она сунула ей в руки округлившееся за последнюю
неделю кошачье тело, дала пару пакетиков корма
в дорогу. Морда у кота была сытая, сонная. Он приоткрыл
глаза, глянул снизу вверх на Веру Ивановну и снова
зажмурился.

— Езжай, бандит старый. Будешь там местным ловеласам
уроки давать.

Спать она больше не ложилась. Шутка ли дело —
один день остался, один последний день!
Выкинула баночки из-под сметаны, что служили
коту мисками, остатки корма отдала дворницкой собаке
Жужке. Перемыла все полы, еще раз проверила, аккуратно
ли разложено белье в шкафу в стопочки. Приготовила
конверт с копией завещания и похоронными
деньгами — для Лизы. У нее есть свой ключ, она должна
заглянуть в субботу, десятого. Хотела написать записку,
да передумала. Весь вечер ходила по квартире, поправляла
посуду в буфете, еще раз смахивала пыль с вазочек.
На душе было легко и светло, как всегда, когда она готовилась
добраться до следующей точки. Еще один день, и не
будет больше мучительно молчать телефон, и не увидит
она, как бегут под окном ребятишки с ранцами в школу.

Наступило девятое января. Вера Ивановна позавтракала
творогом и сухим печеньем, выпила стакан чая.
Потом долго гуляла в парке, так, что нос и щеки стали
красными, а ноги в валенках сковал холод. В церковь
заходить не стала, она никогда не была особенно набожной.
Но старушкам возле входа подала, по целых пятьдесят
рублей. Днем приняла горячую ванну, потом
как следует отдраила ее после себя. Пообедала вчерашними
постными щами и остаток дня читала потрепанный
томик Чехова. Водила глазами по строчкам, которые
знала наизусть, а в голове звенела легкая, приятная
пустота. В восемь вечера, после манной каши на ужин,
постелила чистую постель. Сегодня она ляжет спать,
а завтра, десятого, не проснется.

Конверт для Лизы она положила на тумбочке возле
кровати. Потом села за стол. Одно-единственное последнее
дело осталось. Вера Ивановна усмехнулась. Посмеются
над ней, да и ладно. На том свете все равно. На
кухне захрипели часы.

Она подперла голову рукой и принялась, по привычке,
считать вслух.

— Один, два, три…

С девятым ударом за дверью раздалось истошное
мяуканье. Вроде не март, чего там коты разорались?
Вера Ивановна пыталась сосредоточиться на предстоящем,
но вопли за дверью становились все более истошными,
будто ребенок плачет-надрывается. Не прошло
и десяти минут, как раздался звонок в дверь. Она вздохнула
и пошла открывать.

— Вера Ивановна, не слышите, что ли, как ваш разоряется?

В квартиру метнулась серая тень. А когда она вернулась
в комнату, из-под батареи на нее смотрела страшная
и облезлая кошачья рожа. Кончики ушей Васька
поморозил, но из груди его доносилось глухое утробное
мурчание, суровое и мужское, как хор советской армии.

— Тьфу на тебя, черт полосатый, — ругнулась Вера
Ивановна, что она позволяла себе очень редко.

Февраль

Вера Ивановна сидела у окна и смотрела на тяжелую
снежную тучу. Вальяжные снежинки неторопливо
покрывали машины и скамейки во дворе. В кухне снова
стояли кошачьи баночки из-под сметаны, их полосатый
обладатель свернулся под батареей куцей потрепанной
шапкой. Когда кот трескал вареную кильку и за ушами
у него хрустело, у Веры Ивановны будто таяла где-то
внутри крохотная льдинка. Надо же, вернулся ведь,
удрал с полдороги и нашел дом. Впрочем, она где-то
читала, что кошки привязываются к дому, а вовсе не
к хозяевам. В конверте для Лизы появилась коротенькая
записка: «А Ваську отдай тете Клаве в деревню, да пусть
смотрит, чтоб не сбежал по дороге».

Весь остаток января Вера Ивановна работала над
лоскутным одеялом. Она решила, что нельзя оставлять
на этом свете недоделанное дело. Одеяло можно отдать
в больницу или в детский дом. А еще лучше — в дом
престарелых. Поначалу она думала, что ничего не получится,
не сможет она вот так, как ни в чем не бывало,
сесть за машинку и соединять лоскутки. Еще два
месяца назад она мечтала, как дочь будет укутываться
в одеяло зимними вечерами, а о чем мечтать теперь? Но
к ее удивлению руки согласились послушно выполнять
работу. Иногда ей казалось, что она даже знает, для кого
делает одеяло. Смутный теплый образ выплывал будто
оттуда, куда она собиралась уйти навсегда, и для него
она продолжала строчить целыми днями, будто стоит
ей закончить одеяло, как этот незнакомый, но уже родной
человек материализуется из ниоткуда, чтобы получить
свой подарок и сказать спасибо.

Она безжалостно распорола летний веселый халат
в цветочек и две хлопковые блузки — все равно не пригодятся.
После целого дня за работой у нее болела спина,
и тогда она перевязывала поясницу теплой шалью.

Васька пристраивался рядом, чего раньше за ним не
наблюдалось, и грел больное место мягким кошачьим
теплом. Дело двигалось медленно. Иногда она ошибалась
и приходилось отпарывать несколько лоскутков
и пришивать их снова.

Ходики на кухне стучали в такт швейной машинке,
пестрые лоскутки ложились аккуратно рядом, один
к другому, настольная лампа светила и грела, будто
маленькое солнышко. Один вечер превращался в другой,
и пока под руками ложился аккуратный шов, Вера
Ивановна думала о том, какой лоскуток приладить следующим.

Однажды она обнаружила на двери подъезда объявление,
что девятого февраля в соседнем доме культуры
состоится благотворительная ярмарка какого-то
не то «ханмада», не то «хиндмайда». Лиза разъяснила,
что «хэндмейд» — это все, что сделано своими руками.
Вера Ивановна очень обрадовалась, когда узнала, что на
ярмарке можно будет продать свое одеяло, а деньги пойдут
в благотворительный фонд. Надо же, какое удачное
совпадение!

— Красота-то какая, Вериванна, с руками ведь оторвут!
— восхищалась Лиза. — Задешево не продавайте!

Лучше б себе деньги-то оставили, пенсия ведь маленькая.
Наступило восьмое число, толстые снежинки торопились
укрыть землю очередным слоем покрывала, а в
комнате, на диване, лежало готовое одеяло, отпаренное
и выглаженное. Последние три дня Вера Ивановна
даже спать ложилась не раньше двух ночи, и вот успела,
закончила. Хорошо, что, когда она будет уходить, в этом
мире останется два новых уютных одеяла — новенькое
снежное для улиц и газонов, и лоскутное, теплое для
какого-нибудь хорошего человека.

Свою работу оценила Вера Ивановна дорого —
в целую пенсию. Деньги-то ей нужны были не для себя.
Многие подходили, щупали одеяло, хвалили. Отчего-то
было ей неприятно, когда чужие руки гладили
лоскутки, каждый из которых был таким родным: кусочек
летнего халата, в котором она жарила пирожки для
дочери, и клетчатая рубашка мужа, последняя из тех,
что она долго не решалась выкинуть, и темно-зеленая
летняя штора, которая хранила в знойные дни прохладу
в спальне. Поначалу Вера Ивановна хотела уйти,
но она ведь уже решила, что продаст одеяло. И потом,
сегодня девятое число. И дома снова чисто вымыты
полы, и ждет не дождется последняя из тех несбывшихся
мечт, что еще не поздно исполнить даже в самый
последний момент жизни.

Симпатичную пару она заметила сразу, еще возле
соседнего столика. Совсем юная беременная девушка,
на седьмом месяце, не меньше, и улыбчивый парень
сразу ей понравились.

— Димуль, смотри, какое одеяло красивое. Давай
такое на дачу купим?

Она прикоснулась к желтому лоскутку, и Вера Ивановна
вдруг подумала, что это могла бы быть ее внучка,
с огромным неповоротливым пузом, и тогда она сейчас
вязала бы целыми днями крохотные носочки и
варежки.

— Бабушка, и сколько же вы хотите за эту красоту? — 
спросил парень.

— Сынок, тебе скидку сделаю.

Вера Ивановна аккуратно сложила одеяло, положила
в заранее приготовленный пакет и отдала девушке
в руки. Прикоснулась к теплой ладони, и будто проступил
на мгновение тот образ, что все стоял перед глазами,
пока она шила, и тут же спрятался, едва задев краешек
сознания.

Она шла с ярмарки, довольная собой. Пушистые снежинки
ложились на пальто, а где-то там, в цветастом
пакете, будущие родители несли домой теплое одеяло.
Вера Ивановна улыбалась, будто на душу, на самое дырявое
место, заплатку наложили из веселого лоскутка.
День складывался как нельзя лучше. От пенсии оставалось
немного денег,и Вера Ивановна купила в магазине
кусок хорошей колбасы, не для себя, Ваську побаловать
напоследок.

Домой идти отчего-то не хотелось. Прогулялась по
парку, купила в киоске пирожок с мясом и стакан горячего
чая.

Только когда стемнело, она подошла к своему подъезду.

Ключ не хотел находиться в сумочке. А когда, наконец,
нашелся, она зашла в прихожую, щелкнула выключателем
и обомлела.

Кругом была вода — и в кухне, и в ванной, и в прихожей,
и даже в комнате. Плавали тапочки, колыхались,
будто водоросли, коврики, упала набок табуретка. Старые
сапоги сразу промокли, холодная влага пробралась
внутрь, и ноги заломило. Взъерошенный Васька смотрел
со шкафа и недовольно мяукал. Ах ты! Ведь конверт
для Лизы и все похоронные деньги она спрятала в комнате,
под ковриком! Теперь, значит, все намокло.

Вера Ивановна села на стул посреди затопленной
кухни и заплакала.

— Ну чего ты ревешь-то, дура старая! Ведро неси, —
раздался из прихожей зычный голос Клавы.

Купить книгу на Озоне

Ночной полет

Рассказ из книги Александра Шарыпова «Клопы»

«На следующей планете жил пьяница».

А. де Сент-Экзюпери

Он любил, когда темно, бывать на всяких крышах
и видеть огни улиц, разноцветные окна домов, поэтому,
выйдя с хлопушкой на улицу и увидев, что темно,
полез на крышу оранжевого «Москвича», который стоял
у дверей. Крыша гремела, прогибаясь под его коленями,
что было удивительно, и его тащили в разные стороны,
и он сказал кому-то в лицо, чтоб его не тащили зря,
а шли праздновать свой Новый год, после чего полетел
вниз башкой, и его несли в темноту, взяв за штанины
и рукава, а вверху виднелись кресты колокольни, и он
кричал, что залезет еще на крышу колокольни и ухватится
за крест. В темноте ничего не было видно, и он
разбил какую-то банку с капустой, ища выход, и вот,
почувствовав жгучий холод, посмотрел на свои руки
и увидел, что держит обеими руками обледенелые уши
большого чугунного креста, и от неожиданности выпустил
их из рук, и стал падать, и только открыл рот, чтоб
закричать, как встретил спиной твердь. Он ожидал,
что еще покатится, что свалился не до конца, что покатится
по крыше колокольни и свалится вниз, потом
осторожно приподнялся на локтях и увидел носки
ботинок, расплывающиеся в темноте, и крест, торчащий
из сугроба, покрытый снегом и потому заметный,
как снег. В памяти всплыла какая-то лампочка
и дверь под ней, в которую он стучал ногой. Да! Где же
шапка? — ухватился он за голову. Шапка лежала тут же.
Он сел и, дыша, ощутил боль в груди — в той кости, где
скрепляются спереди ребра. Это мокрый детина налетел
на него плечом, и эта самая кость тогда, наверное,
треснула и с тех пор болела, если надышишься холодным
воздухом.

— Кладбище, — сказал он вслух, показав пальцем на
крест.

Рука, описав дугу, попала в карман и вытащила
оттуда горсть квашеной капусты и в ней согнутую в три
погибели сгоревшую бенгальскую свечу. С трудом ухватив
негнущимися пальцами свечку, он бросил ее прочь,
а капусту, понюхав, отправил в рот, а потом, пошарив
вокруг себя, опять нашел черную свечку, долго смотрел
на нее и сунул обратно в карман, после чего начал вставать,
но наступил ногой на пальто снизу и опять упал
коленками на лед, просыпав изо рта капусту, и усмехнулся
над собой, и нелепая снежинка, летя неизвестно
откуда, шлепнулась ему прямо в переносицу.

Встав, он налетел животом на ограду, которую
скрывала темнота, и, оттолкнувшись от нее, побрел по
дорожке, и остановился, раздумывая, в ту ли сторону
идет; посмотрел назад и вперед, но везде была одинаковая
темнота со снегом, и тогда он пошел вперед, чтоб
делать следы, как на Луне.

— Пустыня, — думал он и говорил вслух то, что
думал, роясь в одежде на груди и щупая кость, где
скрепляются ребра, — кругом огни и город, троллейбус
гудит, а вот… — он поскользнулся и замолчал.

Было слышно, как скребут шершавую корку на льду
ноги и где-то гудит троллейбус, разгоняясь.

— Оазис тишины, — сказал он, вытаскивая из-за
пазухи руку.

Темные люди сидели, и казалось, что ждут и встанут
навстречу, когда он подойдет, но они не вставали,
а он едва не упал, зацепившись ногой за неясное скопление
веток и бумаг, будто грачиное гнездо, сдунутое
ветром. Он посмотрел на ветки, и, медленно перегнувшись,
уперся руками в снег, и, глядя еще раз,
решил, что это не гнездо, а венок из елки, а бумажные
клочки — вместо цветов, и потащил венок изо
льда, и венок стал трещать и ломаться и все равно
наполовину остался во льду вместе с иголками. Тогда
он понес другую половину и водрузил на одинокий
крест, на котором ничего не было, но не как венок,
а как гнездо, чтоб прилетали и гнездились тут грачи,
и вздохнул.

— Грачи, — сказал он и посмотрел на небо, но небо
крутнулось вместе с крючьями веток, и он, чтоб не
упасть, ухватился за ограду, громыхнув ее составными
частями.

— Я был честным человеком, — сказал он, держась
за прутья, расплющенные сверху, и потряс ограду, пробуя
ее на прочность, и схватился за голову, чтоб потрогать
шапку, и пошел дальше, главным образом по
дорожке, изредка натыкаясь на барьеры из снега, сделанные
безымянным дворником по ту и другую сторону
пути.

— Хуже всего, — сказал он, имея в виду, что хуже
всего, если у человека нету глаз назади, и обернулся по
поводу красных точек, похожих на глаза.
Кто-то большой и черный стоял спиной к нему. Он
кинул колючим снегом, осыпался снег. Он стоял, шатаясь,
и если б мог, побежал, но не мог бежать, потому что
все части тела испытывали какие-то сотрясения от бега.
Поэтому стоял, глядя на кресты и ограды, а когда защекотало
в горле, кашлянул и опять обернулся, но в другую
сторону, и увидел там бледный огонь. Он зажмурился
и, вытащив руки из карманов, стал мять и тереть
ими лицо, а потом открыл глаза и, когда растаяли розовые
фонари, увидел, что огонь все светится. И в голову
ему вдруг полезли совсем не страшные мысли.

— Смело, товарищи, в ногу, — сказал он вполголоса и,
торопливо шагнув через барьер, устремился к бледному
огню.

Он шел, проваливаясь в глубоком снегу, и капризы
тяготения норовили уронить его.

— Спокойно, — сказал он, с грохотом налетая на деревянную
ограду. И пошел вперед, но вернулся обратно,
потому что ограда уцепилась за пальто и не пускала.

— Отдайте, — кричал он, дергая пальто изо всех
сил. — Отдайте, дьяволы! А-ат! Духом окреп… — и, выдернув
пальто, полетел на деревянный крест и вместе
с ним в снег, — в борьбе, — говорил он, пытаясь встать,
но, захлебнувшись, кашлянул и опять сел в сугроб и,
размотав шарф, стал дышать, глядя в небо.
Потом вытянул шею, ища огонь, а найдя, показал на
него пальцем, успокоился и снова стал дышать, глядя
в небо и на снег под собой.

— Гниль, — сказал он, дыша, и поддел ногой упавший
крест, большой, как заборный столб.

Он воткнул его в сугроб, но тот стукнулся в сугробе
о твердь и подскочил, и он понял, что этот крест не от
этой могилы, потому что она каменная, а он деревянный.
И была дыра под снегом в плите, но в нее пролез
только палец.

— Вот, — сказал он всем, вставая и показывая
рукой вперед, и пошел, куда показывал рукой, а огонь
вдруг мигнул, погас и засветился так же слабо чуть
дальше.

Он остановился, но тут же пошел еще быстрей, проваливаясь
в ямы, перелезая через бугры и натыкаясь
на ограды. Ветка, подцепив сверху шапку, скинула ее
в снег, за что он сломал ветку и хотел сломать еще, но
не мог подпрыгнуть и достать. И вот когда совсем уже
рядом был огонь, он вдруг ступил на твердую поверхность,
ударив по ней ногой, и чуть не ткнулся лицом
в бледный огонь, но оказалось, что это стекло, под которым
смеется кудрявая тетка, а бледный огонь был рядом
и везде, где стекла и пластинки. Обернувшись, он
увидел, как вдали горит яркий язычок пламени, и, засопев,
пошел к этому язычку, и хотел замахать руками,
как бабочка, потому что бабочка летит на свет, но одна
рука махнула, а в другой оказался крест, который он
повалил в снег, и сказал: «Окрепнем», — а может, какой-нибудь
другой.

Яркий язычок медленно двигался слева направо
и потух, когда ветки воткнулись в шапку. Он с досадой
отогнал ветки от головы. Впереди опять стало темно,
и он ощутил, как холодно и сыро ногам в ботинках,
которые сделаны, чтобы ходить по паркету. Ноги дергались
на ходу, он хотел зевнуть, но зубы клацнули друг
о друга, и тут опять желтый язычок засветился в темноте,
и стал двигаться справа налево, прыгая и рисуя
загогулины в такт шагам, и погас, когда нога наткнулась
на снеговой барьер.

— Ходит шо швечкой, — сказал он, разевая опять рот,
и со всего маху грохнулся наземь, ударившись об лед
локтями.

Засвистело в ушах, и что-то плотное сдавило со всех
сторон лицо. Он устало вздохнул и закрыл глаза. Хотелось
уснуть и проспать до утра и никуда не ходить. Он
чувствовал, как горячи веки и тяжелы руки и ноги и зря
все это, зря снег и лед, и нужно было лишь одеяло, шершавое
сухое одеяло сверху, чтоб темно, и еще чтоб снизу
было не так холодно, чтоб не лед, не мокрый холодный
лед, а хотя бы доски и половик, и можно было уснуть
и проспать до утра. Но был только лед, и костяшки
пальцев, замерзнув, заставляли отталкиваться и подниматься,
упираясь ладонями под себя, и еще он помнил
огонь, который горел вдали и звал. Поднявшись, он
сразу пошел.

Перед глазами прыгали мячики, и он таращился,
стараясь видеть огонь, и остановился, потому что там
стоял кто-то. Мысли мешались в голове. Он не мог
вспомнить, зачем и кто там стоит, только сердце стало
стучать громче.

И, вытащив руки из карманов, волнуясь, он пошел к
сутулому человеку, застывшему у огня, и спросил:

— Что?

Голос его срывался, и сердце стучало как колотушка
в барабан. Человек молчал, и он подумал, что это,
может быть, не человек, а может, человек,который стоит
и мерзнет, но почему он молчит?

— Что? — повторил он громче. — Не спится? — 
а потом с размаху сел на каменную плиту.

Большое прозрачное пламя металось по всей плите,
будто пытаясь оторваться от черного круга и убежать
в темноту, и гудело, и хлопало. А плита была раньше
красной, но закоптилась и стала черной, и на черных
столбах висела крыша из гранита, а у подножья столбов
был грязный лед, на котором сидел он, обняв крест,
и выглядывал из-за пламени, и звал человека сесть
рядом, но человек не шел, и тогда он замолчал.

Пламя успокоилось и стало гореть ровно, еле слышно
шипя. Лед или камень щелкал и трескался то тут, то там,
и что-то все время сыпалось после щелчка, как песок.
Отставив в сторону крест, он задумал снять ботинки,
которые сделаны, чтоб ходить по паркету, но тело его
и руки двигались слишком резко, и даже голова на шее
поворачивалась зачем-то то на один бок, то на другой,
а потом взяла и задралась вверх, отчего с головы съехала
шапка, и он, чтоб взять шапку, перевернулся на четвереньки,
но не удержался и упал вперед, ткнувшись головой
в грязный ноздреватый лед, и вспомнил, как, стоя
посреди заснеженной улицы, ловил такси с зеленым
огоньком, и такси совсем было остановилось, и он начал
дергать дверцу, но то ли он дергал не как надо, то ли не
ту совсем дверцу, но дверца не открывалась, и такси
вдруг заворчало и поехало прочь, и он, не удержавшись,
упал прямо на дорогу.

— Эй! — крикнул он, чистя шапку. — Говори чегонибудь!
Новый год! Слышишь или нет? Молчать
нельзя!

Серые от высохшей слякоти ботинки он поставил
слева и справа от себя и вытянул ноги к огню, с трудом
шевеля закоченевшими пальцами.

— Только не молчи. Стихи читай!.. Песни пой! — 
глядя на синюю нитку, торчащую из носка, он потянулся
и оторвал эту нитку, и, обняв пальцы ног, принялся
сжимать их, стараясь согреть, и тут пламя прыгнуло
к нему, обдав кислым газом; он отпрянул, упав на локти,
и пламя опять притихло.

— Иль села обходи с медведем, — пробормотал он,
шевеля пальцами ног, и вдруг услышал чей-то далекий
голос.

Он прислушался, и ему почудилось, что выпившие
девушки идут вдалеке и хохочут друг над дружкой,
и он, торопливо натянув ботинки, полез на четвереньках
и спрятался за столб. Потом поднялся
и взял с собой крест. Он стоял, слушая и улыбаясь,
с открытым ртом, и сердце опять стучало громко,
заглушая все звуки. Он оглянулся назад, улыбаясь,
а сзади синие фонари уходили в темноту, и он повернулся
обратно и прислонился лбом к черному граниту,
гладкому, блестящему и с желтым мусором
внутри.

И, глядя на мусор, вспомнил, как в троллейбусе стоял,
упершись лбом в стекло, залепленное снегом с обратной
стороны, а рука его стыла на ледяном поручне,
и большой палец вдруг придавило чем-то теплым, и это
оказался локоть девушки в коричневой куртке, и он
посмотрел ей в лицо и сказал, что вот дом рыжий, как
радиола, и она засмеялась,сморщив нос.

Он думал, что сейчас, когда они и он — все пьяные,
и пьяные сторожа, и устали, и хотят спать, они обнимутся
по крайней мере и постоят, как пингвины,
прижимаясь носами и щеками. Он шагнул из-за
столба навстречу смеющимся девушкам, но девушек
не было, а была темная ночь. Пламя набрасывалось
на воздух и пустоту, и прозрачная снежинка, свалившись
сверху, ударилась о гранит и полетела, кувыркаясь
и ломаясь, к ногам. Он посмотрел на пальцы рук,
красные, в черных крупинках вытаявшего мусора,
и, раскрыв рот, перевел взгляд на синий пушистый
шар вдалеке, и, не закрывая рта, усмехнулся.

Потом прислонился к черной стене, съехал на корточки
и стал смотреть на крест, прислоненный напротив,
а смотря, подпирал щеки кулаками. Глаза слезились,
и все расплывалось. Обернувшись к молчавшему
человеку, он сказал:

— Я знал, но забыл: мы умрем, — и двинул рукой,
показывая на крест, отчего тот полетел, но он подхватил
его и поставил обратно и, раскачиваясь и подперев
щеки кулаками, опять стал смотреть.

Крест был залеплен снегом, который таял и катился
вниз, объезжая ржавые шляпки гвоздей, и там, как на
велосипеде, стоял ржавый номер 0696, а под перекладиной
болталась паутина в изумрудных бусинках влаги,
и в ней длинные желтые иголки. И снег, который стал
водой, расплывался вдоль по трещинкам, наплывая на
свернувшиеся лохмотья краски и отражая в выпуклостях
огонь. Он покачал головой и поднялся, щелкнув
коленкой.

— Нет, — сказал он, глядя в пустоту и воздух
мокрыми глазами. — Что-то здесь недодумано, с этой
смертью. Слышь, друг? Не выходит. Не боится никто,
и все, бляха.

Он нащупал в кармане что-то мягкое и в нем колючее
и вытащил согнутую в три погибели бенгальскую
свечу, желтую квашеную капусту и в ней ярко-красную
клюквину. Глядя сверху на эти комплектующие, он
бережно погладил их пальцем все по очереди. Пламя
сзади замерло, он заметил это, обернулся и сказал, озаряемый
пламенем:

— А замысел был неплохой. Да. Надо признать.
Свежо и остро пахли морем на блюде устрицы во
льду, — и, подняв ладонь с капустой, как бокал, поднес
ее ко рту, но отвел, потому что увидел себя в черном
граните.А рядом, внизу, отражался огонь толстым
и изогнутым, как в кривом зеркале.А сам гранит отделился
от деревьев и оград, а деревья и ограды отделились
от неба, которое поднялось вверх, и все за ним
устремилось вверх — и тонкие стальные прутья оград
взлетали вверх, и черные ветки, которые лезли в разные
стороны, казалось, только искали лазейку, чтобы
пролезть кверху, а вершины так качались, стремясь
оторваться от низа, что ему захотелось бросить все
и лезть на крышу.

— Магический реализм, — сказал он, выпрямляя
свечку, и, нагнувшись, сунул ее в пламя, и ждал, когда
она вспыхнет ярким огнем, но она не вспыхивала,
а только краснела, а пламя уклонялось. Он, раскачиваясь,
терпеливо водил рукой и совал свечку в пламя, но
оно уклонялось быстрей, и он не успевал за ним.

— Магический реализм, — пробубнил он в шарф
неизвестно откуда всплывшие слова и отдернул руку,
потому что свеча вспыхнула, но она не вспыхнула,
а просто несколько искр высыпалось из нее и погасло,
и тут он вспомнил, что эта свечка уже сгорела и поэтому
не горит.

Тогда он поднял свечку над головой и сказал:

— Слушайте все! Пусть как будто она горит!
И, подняв ногу, шагнул с гранитного пьедестала на
ледяную дорогу, и пошел по дороге, размахивая свечой
налево и направо и говоря громко и нараспев:

— Зайки пушистые! Волки зубастые! Белке я рад
и лисе! Здравствуйте, мальчики! Девочки, здравствуйте!
Здравствуйте, здравствуйте все! Тук-тук-тук!
Я Дед Мороз! Эй, кто там прячется? Выходи на середину!
Теперь Новый год! Я Дед Мороз, а вы кто? Прекратить
молчание! Нате вам шапку за девяносто рублей!
Нате вам!.. Кашне!.. Стило!.. Выходите все! Будем плясать!
А вот ключики! Ай, какие ключики! Ключикибубенчики!
Нельзя молчать! Пляшут все! Внимание!
Раз, два, три! Магический реализм!

Он повернулся боком и запрыгал приставными
шагами:

— Рич-рач, румби-бум, румби-бум, румби-бум.
Рич-рач, румби-бум, румби-бум, румби-бум. Та-рарирари-
рарарарам-пам, та-ра-ри-рари-рарарарам, — он
плясал, махая ногами, и, как бубен, звенела мелочь
в кармане.

— Рич-рач, румби-бум, румби-бум, румби-бум. Ричрач,
румби-бум, румби-бум, румби-бум. Вы-ходи-ла на
берег Катюша… Эх! На веселый берег, на крутой…
Он плясал, пока все не поплыло перед глазами,
и тогда, шатаясь, он оперся об ограду, перегнулся через
нее и отдохнул, мотая головой, разглядывая повешенные
на ограду железные венки, а потом поднял голову
и увидел на сосне огромный щит, на котором было
написано красной краской: «Складирование мусора
запрещено. За нарушение штраф». Он оттолкнулся от
ограды и побрел к своему огню, все еще тяжело дыша,
но огонь как-то померк, и, оглядевшись, он понял, что за
тучами вверху уже начался восход, и пока еще сумерки,
но скоро будет совсем светло, и вот поэтому все отделилось
и перевернулось.

— Все стоишь, — сказал он сутулому человеку и,
нагнувшись и поднеся пальцы к переносице, громко
высморкался. После чего, проглотив слюну, поглядел
на светлеющее небо, на мерзнущего человека в черном
комбинезоне.

— Надо было подержать эту идею в столе, — сказал он,
и, подняв свой крест, сунул его нижним концом в огонь,
и долго ждал, когда тот загорится, но он не стал гореть,
а только зашипел, и из него полезла наружу белая пена
и пошел пар. — Понимаешь, дело-то в чем? Не боятся
ничего. Египтяне, жены… мать… жнецы. Думают: зароем
в землю — и вырастет десять человек. Им же говорят:
при жизни, дура! При жизни! — он постучал кулаком по
лбу, махнул рукой и закинул крест на плечо.
— Эй! — крикнул он, держа одной рукой крест за
мокрую перекладину, а другую засунув в карман. — Эй!
Дядя летчик! Парле ву франсе? Десин муа ен мутон! — 
и, не услышав ответа, пошел навстречу тускнеющим
фонарям.

Он шел под фонарями, шел под черной крышей, спускался
вниз по лестнице на обычную улицу, он шел по
пустынной светлой улице и кричал:

— Эй! Аще убо ревенонз а но мутон! Медам! Месье!
Ревенонз а но мутон! Десин муа ен мутон! Силь ву
пле! (Вернемся к нашим баранам. Нарисуй мне барашка, пожалуйста.) — кричал он. На лицо ему садились холодные
мелкие капли, возникающие из ничего. Они клубились
в воздухе как пыль, которую не видно в тени. Зато
с крыш капали крупные капли, разъедавшие лед на
тротуаре, а из водосточных труб текли струи, как из
дул чайников, и вода пузырилась и журчала в блюдцах,
вытаявших во льду, и ноги разъезжались на сером
в темных пятнах тротуаре. Январь был как апрель, или
как январь, но в Париже.

— Десин муа ен мутон! Эй, кто-нибудь! Выходи из
ящиков! Неужели все перемерли?

— Пф, — треснул сзади крест, и он обернулся,
и полоса дыма возникла перед ним и поплыла, распадаясь
в клочья, а на льду лежала красная крошка и стала
ярко-желтой, а потом погасла и исчезла, и он пошел
дальше, проткнув лбом висящий в воздухе голубой огурец.

— Ле конкомбр бле, — сказал он, ощущая потребность
говорить по-французски, потому что все было как
в Париже, и даже Эйфелева башня чернела вдалеке, но какая-то чересчур голая, будто тут с нее все облетело, не
выдержав морозов.

— Ля Тур Эйфель ню, — сказал он и остановился,
услышав далекий нарастающий гул.

Что-то приближалось сзади или сверху неумолимо,
он смотрел на бело-голубой киоск, мокрый от воды,
стараясь запомнить. И когда уже дальше некуда было
нарастать, что-то знакомое и родное лязгнуло сзади.
Он обернулся и увидел смотрящий на него троллейбус.
Он смотрел на троллейбус и ждал, что будет. И в самом
деле: из дверей вышла девушка в тигровой шубе, и прошла,
не глядя на него, и поскользнулась, и пошла дальше,
и мокрая пыль садилась на нее; прогнувшись назад, он
смотрел на ее красный шарф; когда она прошла мимо,
он сказал:

— Ну что же вы, — троллейбус лязгнул дверьми, —
что же вы, — сказал он, прогнувшись вперед, троллейбус
загудел и задрожал, но колеса вертелись на месте, разбрызгивая
воду.

— Куда же вы! — спохватившись, крикнул он вслед
девушке. — Почему вы не обняли меня? — Он сделал шаг,
но поскользнулся и отчаянно засеменил ногами, прогнувшись
назад; троллейбус смотрел на него и трясся. — 
Нас же не будет! Стойте! — кричал он, широко расставив
ноги и прогнувшись вперед. — Так не делают! Так
делают одни мытари! Да стойте! Слушайте! Я пророк!
Я Дед Мороз! Я Прометей! Я похитил огонь!

Он сделал шаг, но опять поскользнулся и взмахнул
руками, крест поехал с плеча и упал ребром, крякнув,
как кукла, постоял на ребре и шлепнулся плашмя
в лужу, обрызгав его ботинки. Девушка оглянулась издалека
и пошла дальше, закинув на спину красный шарф.
Троллейбус отъехал одним боком.

— Недодумано, — сказал он. И сел на корточки,
обхватив голову руками, и сдавил ее изо всех сил. — 
Недодумано! — крикнул он в отчаянии, понимая, что
не успеет.

Бух-бух-бух-бух — дружно топая, к нему торопливо
бежали сторожа.

О книге Александра Шарыпова «Клопы»

Владислав Отрошенко. Персона вне достоверности

Отрывок из книги

1

Оно существовало всего три месяца, это призрачное
книгоиздательство С.Е. Кутейникова «Донской арсенал» на Атаманской улице. В мае оно выпустило две
брошюрки, в июле — тощую книжицу с помпезным
шмуцтитулом и бесследно исчезло. В доме № 14, где оно
размещалось, занимая весь первый этаж, пристройку
и обширный подвал, в августе, как явствует из рекламного
объявления в «Донских областных ведомостях»,
уже обосновалась французская фотография, оснащенная
новейшими аппаратами из Парижа и предметами
красочной амуниции средневековых армий Европы.
(«Жак Мишель де Ларсон увековечит Вашу наружность
в романтической обстановке»). В сентябре владелец
фотографии поместил в той же газете гневное уведомление,
в котором говорилось, что он не имеет ни
малейшего понятия об издательстве «Донской арсенал»
и что он просит гг. агентов книжной торговли оставить
в покое его заведение и впредь не обращаться к нему
с расспросами, где им разыскивать некоего г-на Кутейникова,
которого, может статься, вообще не существует
в действительности. «Что же касается почтеннейшей
публики, — добавлял де Ларсон аккуратным петитом, —
то заведение Жака Мишеля на Атаманской, 14 открыто
для нее во все дни недели, за исключением вторника.
Для желающих преобразить свою внешность имеются
накладные усы и бороды из театральных мастерских
Амстердама».

Книгоиздатель С.Е. Кутейников откликнулся на это
уведомление оригинальным способом. Рождественский
номер «Коммерческого вестника» Общества
торговых казаков вышел с его портретом. «Мсье
Жак, — гласила витиеватая подпись, —

дабы рассеять Ваши сомнения относительно моего натурального
пребывания в этом исполненном всяческой
жизни, блистательно-сказочном мире и доказать Вам со
всей очевидностью, что я не плод воображения гг. агентов
книжной торговли, я помещаю здесь свою фотографию,
сработанную на Атаманской, 14. Ваш настырный ассистент
уговорил-таки меня, как видите, вооружиться датским
мечом и даже наклеить за гривенник Ваши поганые
усы из Амстердама. Однако же я надеюсь, что это маленькое
фиглярство, на которое я решился благодаря озорной
минуте и веселому повороту мысли, не помешает моим
компаньонам и многим почтенным торговцам узнать меня
на портрете и не судить строго книгоиздателя С.Е. Кутейникова,
честь имеющего поздравить всех коммерсантов
Области войска Донского с Рождеством Христовым!»

В феврале 1912 года С.Е. Кутейников вновь дал о себе
знать. «Озорная минута», выхваченная им из будничного
потока времени перед Рождеством, продлилась до Сретения, а «веселый поворот мысли» завел его, вероятно,
так далеко, что он уже не мог остановиться на полпути.
Словом, он решил продолжить газетную баталию
с Жаком Мишелем.

После того как последний напечатал в газете «Юг»
грозный ультиматум, в котором он потребовал, чтобы
г-н Кутейников, независимо от того, существует он
или нет, публично извинился за свою рождественскую
выходку, ущемляющую коммерческие интересы его
заведения, — «в противном случае, — писал уязвленный
француз, — я принужден буду обратиться в окружной
суд, с тем чтобы он взыскал нанесенный мне ущерб
либо с таинственного издателя, либо с „Коммерческого
вестника“, потакающего небезобидному ерничеству
этого фантастического субъекта», — Кутейников
поместил во всех новочеркасских газетах, за исключением
«Донских епархиальных ведомостей» и «Вестника
казачьей артиллерии», объявление довольно странного,
если не сказать немыслимого, содержания:

«Книгоиздатель С.Е. Кутейников сообщает, что в силу
неведомых нарушений в извечном миропорядке поколебалась
привычная однозначность земного пространства,
занятого домом № 14 по Атаманской улице, где обретается
и будет обретаться вплоть до 1915 года издательство „Донской
арсенал“. Каким-то непостижимым способом сюда
внедрился фотографический мастер Жак Мишель де Ларсон,
чье назойливое заведение в этом месте и в это время,
на взгляд издательства, не более чем фантазия и пыль. Удивительно,
что то же самое утверждает и г-н Ларсон относительно
издательства „Донской арсенал“, которое готовит
в настоящее время дополнительный тираж „Исторических
разысканий Евлампия Харитонова о походе казаков
на Индию“. То обстоятельство, что при нынешнем обороте
действительности заведение г-на Ларсона обладает,
по всей вероятности, в большей степени счастливым качеством
зримости, никоим образом не отразится на превосходной
внешности наших книг, для которых уже закуплена
отличная и вполне ощутимая бумага фабрики „Токгаузен
и КО“ в Екатеринодаре».

Какое впечатление произвело на француза это объявление,
неизвестно. Известно только, что войсковой атаман
Павел Иванович Мищенко на своем экземпляре
«Гражданских новостей» (он получал их в 7.30 утра)
прямо на объявлении Кутейникова написал огромными
буквами, синим карандашом «Тю!!!» и послал на
Атаманскую, 14 дежурного вахмистра с конным отрядом.

Разумеется, никакого издательства ни в доме № 14,
ни в соседних домах вахмистр не нашел. В рапорте атаману
он, однако же, доложил, что ему «удалось обнаружить
некоторую невразумительность в ехидной
фигуре француза Ж.М. де Ларсона, которая производит
на Атаманской, 14 фотографические портреты
лиц всех сословий, сама же на себе никакого устойчивого
лица не имеет и может представиться в натуральном
виде не токмо что французским фузилером,
но даже хорошенькой маркитанткой. А так как означенный
дом совершенно дьявольским образом погрузился
в обманчивость сгинувшей жизни и невозможных
времен, то и фигура упомянутой маркитантки…»
Впрочем, нет нужды цитировать далее этот нелепый
рапорт: вахмистр, согласно донесению караульного сотника,
сочинял его «уже сильно нетрезвый», на гауптвахте,
в бакенбардах а-ля Франц-Иосиф, в которых он
сфотографировался у Жака Мишеля и в которых ездил
все утро по городу, разыскивая, как он всем говорил не
без гордости, «демоническое издательство инфернального
свойства», пока наконец не взят был под стражу
в ресторации Фридриха Брутца на углу Скородумовской
и Московской. Заслуживают большего внимания вполне достоверные, хотя и растворенные в бравурной
риторике сведения, что заведение Жака Мишеля посетил
в тот же день (то есть 2 февраля по старому стилю)
и сам войсковой атаман; нагрянув поздно вечером на
штабном автомобиле в сопровождении двух адъютантов
по гражданской части, окружного квартирмейстера
и целой свиты верховых офицеров, весело гарцевавших
с оголенными шашками по обе стороны невозмутимого
«Руссо-Балта», всполошившего певучим клаксоном всю
улицу, он тщательно осмотрел сначала снаружи (обойдя
его дважды), а затем изнутри таинственный дом (принадлежавший,
впрочем, Обществу взаимных кредитов),
спустился в подвал, заглянул во флигель, похвалил
Жака Мишеля за прилежное содержание арендованных
помещений и уехал, купив у него фламандскую гвизарму
для своей оружейной коллекции.

Наутро чиновник особых поручений атаманской
канцелярии доставил Жаку Мишелю пакет, в котором
находились бакенбарды, снятые с вахмистра в «освежительной
камере», и предписание начальника интендантского
отдела войскового штаба, обязывающее всех
содержателей фотографических салонов, действующих
на территории Области войска Донского, выполнять
следующие требования:

«1. Фотографировать рядовых и приказных казаков, унтер-
и обер-офицеров, а равно и штаб-офицеров казачьих войск
только с имеющимся у них уставным оружием и в принадлежащих
их званию мундирах.

2. Исключить из процедуры фотографирования наклеивание
усов, бровей и проч. лицевой растительности, дабы
всякий военный чин, действительный или отставной,
а также свободный от военной службы казак имел на портрете
свой собственный, Богоданный вид.

3. Изъять из употребления в фотографических целях бутафорские
либо подлинные вещи, относящиеся к военному
быту иноземных армий любых времен.

4. Не изображать посетителей — как военных, так и гражданских
— в виду полотен и ширм, рисующих вымышленные
баталии и походы, а также любые исторические
военные действия, к коим Российская армия не имела
касательства.

Всякий фотографический мастер, нарушающий эти требования,
будет оштрафован первоначально на сумму в 200 руб.
ассигн. в пользу войсковой казны, а при повторном нарушении
выдворен за пределы Области войска Донского».

Можно представить, в какое отчаяние повергло это
неожиданное предписание изобретательного француза,
сумевшего поставить свое дело так, что в городе
закрылась, не выдержав с ним конкуренции, старейшая
фотография Кикиани и Маслова. (Гигантский бердыш,
который они повесили в витрине, и обещание
фотографировать в стрелецких кафтанах не прельстили
своенравную публику.) Отчаяние побудило
Жака Мишеля немедленно рассчитаться с ненавистным
ему издателем, беззаботно кружившим неуязвимым
газетно-бумажным призраком над Атаманской,
14. Решив исполнить свое намерение, о котором он заявил
в аптекарском «Юге», он уже нанял адвокатов,
сочинил с ними иск против Кутейникова и изготовился
к бою, как вдруг получил записку от есаула гвардии,
адъютанта по гражданской части, князя Степана Андреевича
Черкесова. Написанная орешковыми чернилами,
какие тогда уже не водились в канцеляриях, и вложенная
в обычный, без войскового герба, конверт, записка
была, несомненно, приватной и даже в некоторых
местах шутливой, но вместе с тем она не могла не остудить
сутяжнический пыл Жака Мишеля.

Адъютант сообщал ему, что войсковое начальство не
оставило без внимания возникшее между ним и Кутейниковым
недоразумение. «Мне поручено разобраться
в этом деле, — писал Черкесов, — однако же без того,
чтобы притеснять кого-либо из вас. Речь идет о личном
интересе атамана к Вашим таинственным контрам
с Кутейниковым. Павел Иванович полагает, что за
ними кроется нечто чрезвычайное. Скажу Вам более, он
вполне допускает возможность, что Кутейников вовсе не
шутит в своих последних объявлениях. Надеюсь, Вы не
станете расценивать это мое сообщение Вам как требование
не предпринимать никаких шагов против Кутейникова.
Упаси Вас Бог так истолковать мои слова! Я хочу
лишь дать Вам сугубо житейский и вполне дружеский
совет — не раздувать скандала и по возможности относиться
терпимо ко всяким причудам г-на издателя,
батюшка которого, Ефрем Афанасьевич, служивший
у нас каптенармусом, а при Самсонове ведавший аж
войсковым арсеналом! был тоже небезызвестный шутник
и фанфарон. Представьте себе, запугал однажды
лейб-трубачей Государя, ехавших на Кавказ, какими-то
невообразимыми разбойниками, которые будто бы не
боятся пуль, а только трепещут в мистическом ужасе
перед всякими топорами, кои имеют форму священного
для них полумесяца; потом вооружил их, шельма,
с самым серьезным видом — с расписками и наставлениями
— бомбардирскими алебардами, валявшимися
в кордегардии Бог знает с каких времен, да еще отписал
атаману в отчете: «Сие ободряющее оружие выдано
доблестным музыкантам Его Величества как наилучшее,
по их разумению, для устрашения злонамеренных
горцев», — говорят, что Самсонов смеялся до слез,
хоть и отдал прохвоста под трибунал… Надеюсь также,
м-е Ларсон, что Вы не усомнитесь в полезности моего
совета. Разумеется, Вы вольны пренебречь им и руководствоваться
собственными соображениями, в том
числе и соображениями коммерческой выгоды. Но если
уж речь здесь зашла о выгоде, то я хотел бы заметить
Вам, что Вы обязаны в некотором роде нынешним процветанием
Вашей фотографии именно г-ну Кутейникову.
Шутит он или нет, но он привлек всеобщее внимание
к Атаманской, 14, а стало быть, и к Вашему
заведению. Публика, и в особенности гражданская, падкая
до всякой загадочности, атакует Вас с утра до вечера,
и Вы, как я слышал, уже едва справляетесь с заказами.
Не думаю, чтобы Вас при таком обороте дела серьезно
смущало то обстоятельство, что в обиходе Вашу фотографию
стали называть «кутейниковскою», тем более что
Вы и сами приложили к тому немало усилий. Я недавно
проезжал по Атаманской и видел у Вас в витрине —
я не мог ошибиться! — огромный портрет Кутейникова
в усах и с моноклем. Более того, у меня есть сведения,
что Вы скупили в магазине Сущенкова все книги,
выпущенные «Донским арсеналом», и, пользуясь случаем,
продаете их своим посетителям по довольно высокой
цене, — те экземпляры «Исторических разысканий
Евлампия Харитонова о походе казаков на Индию», на
которых Ваш ассистент умело подделал дату и которые
выдаются за тот самый мифический «дополнительный
тираж», якобы уже выпущенный Кутейниковым, —
где-то Бог его знает где, в чудодейной незримости, —
идут по 15 руб., не так ли? Впрочем, меня это не касается.
Как должностное лицо я могу указать Вам только
на то, что Вы уже целый месяц нарушаете 4-й пункт
предписания начальника интендантского отдела войскового
штаба. Имейте в виду, он человек проворный
и неумолимый. Даже интерес атамана к Вашей персоне
не помешает ему выдворить Вас, к примеру, в Воронежскую
губернию, где порядки мягче, но климат суровее
да и коммерция не столь оживленная, как в нашей благословенной
столице!

Марта 6-го с. г. Атамана войска Донского адъютант по
гражданской части кн. Черкесов«.

2

Строго говоря, фотограф де Ларсон вовсе не нарушал 4-го
пункта предписания начальника интендантского отдела
войскового штаба, как на то указывал ему адъютант
Черкесов. Полотна и ширмы, «рисующие вымышленные
баталии и походы, а также любые исторические военные
действия, к коим Российская армия не имела касательства», он незамедлительно убрал. И заменил их другими.
Они являли собою, как пишет журнал «Фотографический
курень» (№ 4, 1912), «нечто вроде постраничных иллюстраций
к нелепейшим „Историческим разысканиям
Евлампия Харитонова о походе казаков на Индию“, кои
выпустил в прошлом году в своем скандально известном,
хотя и лопнувшем как мыльный пузырь „Донском
арсенале“ г-н Кутейников». Именно эти ширмы и имел
в виду адъютант, запугивая француза колючими январями
и знойными комариными июлями Воронежской
губернии, скучающей в глубине континента. Однако
же дело обстояло так, что использование этих ширм,
которые приносили де Ларсону фантастический доход
(«Шутка ли сказать, — писал язвительный корреспондент
„Фотографического куреня“, — обыватели выстраиваются
в очередь и платят, не задумываясь, по десяти
рублей только за то, чтобы просунуть свои физиономии
в овальные прорези и стать таким образом воображаемыми
участниками каких-то невозможных в истории и
по виду довольно разнузданных сцен, вроде переправы
казаков через Инд и прочей глупости! Куда же смотрит
наше войсковое начальство, которое якобы так печется
о пуританстве в фотографическом деле, издавая при
этом, к слову сказать, уморительные указы!»), не противоречило
4-му пункту предписания. О походе казаков
на Индию нельзя было сказать, что он является вымышленным,
так же как нельзя было отрицать, что в нем принимало
участие сорок донских полков — двадцать три
тысячи присягнувших на верность российскому престолу
казаков и казачьих офицеров. Поход, предпринятый
по приказу императора Павла Петровича, которым
вдруг овладела в неистребимой сырости Михайловского
замка, окутанного петербургскими вьюгами, пылкая,
согревающая его мечта завоевать колонию Англии,
щедро осыпанную лучами солнца, огнепалимую Индию,
начался 27 февраля 1801 года. В два часа пополудни, после
того как в войсковом Воскресенском соборе Старого Черкасска
была отслужена торжественная литургия, а затем
прочитан на Ратной площади у церкви Преображения
напутственный молебен, авангард из тринадцати полков,
возглавляемый походным атаманом генералом
Матвеем Платовым, двинулся на восток. За ним, выдержав
первоначальную дистанцию в десять верст, вышли
артиллерийские полки, потянулись обозы, нагруженные
провиантом, свинцом, фуражом, порохом, ядрами, стругами,
и, наконец, уже в сумерках пределы города покинул
конный арьергард…

Жак Мишель де Ларсон, как иностранец, да к тому
же еще человек гражданский, вовсе не обязан был
знать, что поход казаков на Индию завершился утром
24 марта того же года в каком-то богом забытом хуторе
на юго-востоке Оренбургской губернии. В качестве
оправдательного документа, подтверждающего историческую
достоверность сцен, изображенных на его ширмах,
он мог выставить (да и выставлял в буквальном
смысле — прямо в витрине) книгу, выпущенную Кутейниковым,
который отважился заявить в предисловии,
что он несет «полную ответственность за это издание,
так как автор, отставной подъесаул Евлампий Макарович
Харитонов, скончался в станице Покровской, не
успев подписать формального согласия на публикацию
своих разысканий».

Француз не обязан был знать и того, что источники,
которые цитировались в этом сочинении, были (на
взгляд любого — даже не очень-то разборчивого — профессора)
в высшей степени сомнительными: какие-то
«бутанские рукописи» начала XIX столетия, якобы переведенные
автором с языка бхотия (тибето-бирманская
группа), всевозможные «записки» разноязыких путешественников,
колесивших в 1801 году по Азии и видевших
казачьи дружины кто в Персии, кто на склонах
Каракорума, «походные дневники старшин» и прочие
«свидетельства», неизвестно как и где добытые любознательным
подъесаулом. Жаку Мишелю достаточно
было того, что в «Разысканиях», которые были
написаны, как уверял издатель, «на основании новых
и весьма достоверных сведений», утверждалось, будто
«донской Бонапарт» — так называл Харитонов генерала
Матвея Платова — довел казачьи полки до заснеженных
Гималаев, а не до оренбургских степей, «как
то считалось ранее». «Весь поход, — говорилось на 29-й
странице, — завершился блестяще — в полном соответствии
с замыслом Императора Павла, который вовсе не
думал завоевывать Индию, а только хотел казачьими
шашками пригрозить с Гималайских вершин зазнавшейся
Англии». (На ширме Жака Мишеля — как видно
из иллюстрации в «Фотографическом курене» — это
изображалось так: казаки, сбившись в кучку на острие
горного пика, окутанного облаками, браво размахивают
шашками, палят из фузей и штуцеров, а на них с ужасом
взирает, высунувшись по пояс из окошка Букингемского
дворца, Георг III.) Далее, на страницах 44–53,
Евлампий Макарович подробно рассказывает о том, как
какой-то «седой старшина в епанче» уговорил атамана
Платова не поворачивать полки назад по повелению
нового императора Александра Павловича, а выполнять
приказ — предыдущего, скоропостижно скончавшегося
в ночь с 11 на 12 марта Павла Петровича. «Потому что
смерть приказавшего, — сказал седой старшина, — не
отменяет его приказа. И в этом, ваше превосходительство,
весь смысл воинской доблести». Спустя две страницы
отставной подъесаул, видимо спохватившись,
сообразив, что этого седого старшину за таковые глаголы
генерал Платов скорее всего одел бы в кандалы,
выдвигает на всякий случай и другую версию. Авангард
(теперь уже только авангард) из тринадцати полков
продолжил поход на Индию потому, что гонец от генерала
Орлова, командовавшего арьергардом и получившего
пакет из Петербурга, не доскакал до генерала Платова,
«уже зело углубившегося в восточные владения
России», — погиб в степи. И доблестный генерал Платов
так и не узнал, что юный Александр, «жалуя казаков
отчими домами», повелевает прекратить поход на лучезарную
Индию, затеянный его родителем…

Словом, весь смысл книги сводился к тому, что
поход — по мнению немногочисленных его тогдашних
исследователей, самый бесславный в истории войска
Донского, — был блестящим и славным. Конечно же
ничего дурного не было в этом стремлении отставного
подъесаула представить поход вопреки всему в лучшем
виде. Быть может, Евлампий Макарович, если он действительно
жил на свете, если его не выдумал г-н Кутейников,
сам участвовал в этом походе (Кутейников пишет
в предисловии, что он умер в возрасте 132 лет), и он, быть
может, всю свою долгую жизнь таил обиду и на императора
Павла, пославшего его в этот (впоследствии всеми
забытый) экпедицион, и на императора Александра, не
давшего ему помахать шашкой на гималайских вершинах.
И от обиды выдумал книгу — написал ее перед
смертью, сидя с пером, в очочках и бурках, под крышей
какого-нибудь древнего куренька. Так обстояло
дело или иначе, ясно одно: сочинение подъесаула скорее
всего осталось бы незамеченным. В отчетах Общества
распространения полезных книг в Области войска
Донского за 1911 год оно отнесено к разряду «частных
исторических экскурсов отставных военных чинов, кои
на сегодняшний день не пользуются спросом». Однако
недоразумение, возникшее между издателем и фотографом,
или, как выражались газетчики, «дело о раздвоении
Атаманской, 14» (о том, что оно негласно расследуется
гражданским адъютантом, знал, разумеется, весь
город), вывело «Исторические разыскания Евлампия
Харитонова…» спустя несколько месяцев и на целых три
года в разряд книг «наиболее читаемых, хотя и малополезных».

О книге Владислава Отрошенко «Персона вне достоверности»

Тициано Скарпа. Венеция — это рыба

Вступление к книге от автора и от переводчика

О книге Тициано Скарпа «Венеция — это рыба»

Эта книга уже авторитетного в Италии
писателя Тициано Скарпы в оригинале
имеет подзаголовок «Путеводитель».
Представьте себе путеводитель по Москве
под названием «Москва — это пробка» (известно какая — нескончаемая). Или справочник по Парижу
«И Париж — это пробка» (от шампанского). Разумеется, от путеводителя с таким названием ничего путного ждать не приходится. Заглянув в книгу на подъезде к Венеции, вы можете разве что сбиться с пути.
Хотя бы потому, что единственный указанный в ней
маршрут звучит так: «наугад». Впрочем, следовать
этим маршрутом автор предлагает не столько нам
самим, сколько отдельным частям нашего тела. Вот
заголовки основных разделов книги: ступни, ноги,
сердце, руки, лицо, уши, рот, нос, глаза. Метода не
нова и проверена временем. Читаем у Павла Муратова в венецианском эпилоге «Образов Италии»:
«Своей ногой ступал я однажды на камни Испанской
лестницы, своим лицом чувствуя горячие веяния сирокко! Своей рукой срывал розы на склонах Монте
Берико, в оградах палладианских вилл и своими
пальцами ощущал тонкую пыль, осевшую на тяжелых гроздьях в виноградниках Поджибонси или
Ашьяно!» С помощью такого природного инструментария мы начинаем осязать, слышать, видеть, чувствовать город, который бросил вызов природе самим
фактом своего существования, да и вообще не особо
с ней считается. Мы улавливаем ступнями молекулярный поскрип миллионов окаменевших столбов,
вколоченных в дно лагуны и образовавших твердь
там, где ее быть не должно. Слоняемся по лабиринту
микроскопических долин и взгорий, пока ноги не
нальются трахитом, которым выложены венецианские мостовые. Тогда мы отдаемся на произвол уличного варикоза или колыбельной качки водного трамвайчика, отказавшись от попыток понять Венецию
умом. Ум уступает место чувствам, а именно сердцу,
которому в Венеции уж точно не прикажешь. Доказательств тому сколько угодно: от частного романтического опыта бесчисленных и безымянных пар
до среднестатистических откровений на тему «Легко
ли влюбиться в Венеции?». Забавная подборка мнений, интервью, мемуаров и даже стихов по этому поводу представлена Скарпой-коллекционером в главе
«Сердце».

Светлейшему граду в кои-то веки повезло с бытописателем из местных (Тициано Скарпа родился
в Венеции в 1963 г.). Они, как водится, не очень
горазды на всплески чувств к родным палестинам,
тем более таким, как Венеция, вечно ускользающим
и размноженным лагунной рябью. Здесь следует оговориться, вспомнив блистательную венецианскую
триаду золотого восемнадцатого века: Гольдони,
Вивальди и Казанову. Они запечатлели родной город в бессмертных творениях литературы, музыки
и деятельной жизни, отразили его изначальный облик, голос и норов. Нельзя не упомянуть и о плеяде
прославленных ведутистов Сеттеченто: Каналетто,
Б. Беллотто, Ф. Гварди, Дж. Б. Тьеполо, П. Веронезе
или о хроникере городской жизни П. Лонги, окрещенного Гольдони «кистью, ищущей правды». И все
же именно зоркий глаз и сдержанность оценки великих пришлых от Гете и Тернера до Муратова
и Бродского предлагают нам выверенную матрицу
восприятия Венеции. На всякий случай, чтобы не
скатиться в слащавую и бесформенную патетику, не
захлебнуться в сбивчивых отчетах, путаных текстах,
застывших красках, блекнущих фотографиях, предательских, как невнятный выговор гостей Венеции.
Задолго до Скарпы тончайший образный радар Иосифа Бродского распознал в полузавешенных высоких окнах на другом берегу канала «подсвечник-осьминог, лакированный плавник рояля, роскошную
бронзу вокруг каштановых или красноватых холстов,
золоченый костяк потолочных балок — и кажется,
что ты заглянул в рыбу сквозь чешую и что внутри
рыбы — званый вечер». Точно так же задолго до
Бродского отметился решительным мнением о городе Монтескье: Венеция — это «место, где должны
жить только рыбы».

Автор этого рельефного путеводителя по собственным ощущениям и опыту жизни в Венеции,
путеводителя, который никуда не ведет, наконец-то
оказался писателем, а не новоиспеченным краеведом,
известным по основному роду занятий как домохозяйка, телеведущий, футболист, феминистка, дизайнер, пластический хирург, скандальный журналист,
лукавый политик, ловкий магнат, в свою очередь начинавший продавцом электровеников, мэр-философ
или рок-музыкант. Писателем, за плечами которого
несколько знаковых романов и сборников рассказов рубежа веков. В 2009 году роман Скарпы «Stabat
Mater» удостоен престижнейшей литературной премии Италии «Стрега». Ну а в этой своей едва ли не
самой удачной, на наш вкус, книге автор словно приглашает читателя прикоснуться, принюхаться, прислушаться, приглядеться к сразу неосязаемым атомам венецианского благолепия, отведать местного
напитка, испробовать кушанье, освоить говорок.
Карманный словарик причудливой городской топонимики из раздела «Глаза» становится кодом доступа
к исконной Венеции, «незамыленной» ордами иноязычных пришельцев. Однако мы открываем Венецию не потаенных задворок, неведомых островков,
диковинных блюд или непролазных дебрей диалекта.
Венеция Скарпы давно слилась с гостеприимной
лагуной, сделавшись неотъемлемой частью пейзажа
между небом и водой. Достаточно взглянуть на него
сквозь трехмерный кристалл этой необычной инструкции по пользованию Венецией. Тогда станет
ясно, что истинный жанр книги — литературное
приношение, домодельная подвеска венценосному
городу от одного из его преданных уроженцев.

Г. Киселев

Венеция — это рыба. Присмотрись к ее
контурам на географической карте.
Она напоминает гигантскую камбалу,
распластавшуюся на дне лагуны. Почему эта дивная рыбина поднялась вверх по
Адриатике и укрылась именно здесь? Ведь могла
бы еще постранствовать, заплыть в любое другое место. Махнуть под настроение куда глаза
глядят, помотаться по белу свету, наплескаться
вдоволь — ей это всегда нравилось. На ближайший уик-энд в Далмацию, послезавтра в Стамбул, следующим летом на Кипр. И если она все
еще обретается в здешних краях, на то должна
быть своя причина. Лосось, выбиваясь из сил,
плывет против течения, преодолевает пороги,
чтобы заняться любовью в горах. Все русалки
с Лукоморья приплывают умирать в Саргассово
море.

Авторы других книг разве что улыбнутся,
прочитав эти строки. Они расскажут тебе о возникновении города из ничего, о его громадных
успехах в торговом и военном деле, о его упадке.
Сказки. Все не так, поверь. Венеция всегда была
такой, какой ты ее видишь. Или почти всегда.
Она бороздила моря с незапамятных времен.
Заходила во все порты, терлась обо все берега,
пирсы, причалы. К ее чешуе пристали ближневосточный перламутр, прозрачный финикийский песок, греческие моллюски, византийские
водоросли. Но вот в один прекрасный день она
почувствовала всю тяжесть этих чешуек, этих
крупинок и осколков, понемногу скопившихся
на ее коже. Она заметила образовавшийся на ней
нарост. Ее плавники слишком отяжелели, чтобы
свободно скользить в потоках воды. Она решила
раз и навсегда зайти в одну из бухт на крайнем
севере Средиземноморья, самую тихую, самую
защищенную, и отдохнуть здесь.

На карте мост, соединяющий ее с материком, похож на леску. Кажется, что Венеция попалась на удочку. Она связана двойной нитью:
стальной колеёй и полоской асфальта. Но это
случилось позже, всего лет сто назад. Мы испугались, что однажды Венеция передумает
и вновь отправится в путь. Тогда мы привязали
ее к лагуне, чтобы ей не взбрело в голову опять
сняться с якоря и уйти далеко-далеко, теперь уже
навсегда. Другим мы говорим, что тем самым хотели защитить ее, ведь после стольких лет швартовки она разучилась плавать. Ее сразу отловят,
она немедленно угодит на какой-нибудь японский китобоец, ее выставят напоказ в аквариуме
Диснейленда. В действительности мы больше не
можем без нее. Мы ревнивые. А еще изощренно
жестокие, когда речь заходит о том, чтобы удержать любимое существо. Мы не только привязали ее к суше. Хуже того, мы буквально пригвоздили ее к отмели.

В одном романе Богумила Грабала есть мальчик, одержимый страстью к гвоздям. Он заколачивал их исключительно в пол: дома, в отеле,
в гостях. С утра до вечера мальчик лупил молотком по шляпкам гвоздей, загоняя их в паркетные
полы, попадавшиеся ему, так сказать, под ногу.
Он словно хотел накрепко прибить дома к почве, чтобы чувствовать себя увереннее. Венеция
сделана точно так же. Только гвозди тут не железные, а деревянные. И еще они огромные, от
двух до десяти метров в длину, а в диаметре сантиметров двадцать—тридцать. Вот такие гвозди
и вбиты в илистый грунт мелководья.

Все эти дворцы, которые ты видишь, здания,
отделанные мрамором, кирпичные дома нельзя
было строить на воде: они бы погрязли в размякшей почве. Как заложить прочный фундамент
на жидкой грязи? Венецианцы вогнали в лагуну
сотни тысяч, миллионы свай. Под базиликой
делла Салюте их по меньшей мере сто тысяч.
Столько же и под опорами моста Риальто, чтобы
удерживать нагрузку каменного пролета. Базилика св. Марка стоит на дубовой платформе, которая опирается на свайное сооружение из вяза.
Стволы доставляли из кадорских лесов в Альпах
Венето. Их сплавляли по реке Пьяве и ее притокам до самой лагуны. Использовали лиственницу, вяз, ольху, сосну, равнинный и скалистый
дуб. Светлейшая (Ит. Serenissima f — Светлейшая; полное название: Serenissima
Repubblica di Venezia — Светлейшая Республика Венеция)
была очень прозорлива. Леса
берегли как зеницу ока. За незаконную вырубку
строго наказывали.

Деревья переворачивали макушкой вниз
и вбивали наковальней, поднятой с помощью
шкивов. В детстве я еще успел это увидеть.
Я слышал песни рабочих-коперщиков. Песни
звучали в такт с размеренными и мощными ударами зависших в воздухе молотов цилиндрической формы. Они медленно скользили вверх по
вертикальным балкам, а затем с грохотом срывались вниз. Стволы деревьев насыщались минеральными солями как раз благодаря грязи. Тина
покрывала их защитной оболочкой и не давала
сгнить от соприкосновения с кислородом. За
время многовекового погружения дерево превратилось почти в камень.

Ты идешь по бескрайнему опрокинутому
лесу, бредешь по невообразимой, перевернутой
вверх дном, чащобе. Все это кажется выдумкой
посредственного писателя-фантаста, однако же
это правда. Я расскажу, что происходит с твоим
телом в Венеции. Начнем со ступней.

Дмитрий Данилов. Черный и зеленый

Отрывок из сборника повестей и рассказов

Дорога между гаражами

Работал в информационном агентстве Postfactum. Три
раза в неделю надо было написать обзор прессы, чтоб
к утру был готов. Обзор вставлялся в ленту новостей,
которую потом продавали подписчикам за деньги,
впрочем, без особого успеха, судя по событиям, которые
произошли позже.

То есть надо было приходить поздно вечером, ночью.
Это было зимой. Жил в Митино. Postfactum располагался
в огромном кубическом здании в районе метро Ленинский
проспект. Уходил из дома поздно, в десять, в одиннадцать.
Большинство людей ехало, наоборот, домой,
в светящееся теплыми уютными огнями Митино. Это
было неприятно. Ехал в холодном автобусе № 266 до
метро Тушинская. В автобусе холодно, окна покрыты
толстым слоем замерзшей воды, и не видно, что происходит
на улице. Местоположение автобуса определялось
благодаря телесным ощущениям, возникающим при
поворотах: вот повернули на Первый Митинский, вот
повернули на Пятницкое шоссе. Вот повернули к метро.
Метро Тушинская. Народу мало. До Китай-города, переход
там удобный, просто перейти через платформу. До
Ленинского проспекта.

Дальше можно было двояко. Первый маршрут —
длинный и ужасный. Второй — тоже длинный, но покороче,
но еще более ужасный.

Первый. Вышел из метро, это тот выход, который
ближе к улице Вавилова. Углубился в переулки. Глухие,
пустые. На улицу Орджоникидзе в сторону Серпуховского
Вала. Потом направо, опять в пустынные переулочки.
Если посмотреть наискосок, можно увидеть Донское
кладбище за кирпичной стеной, и там, вдалеке,
в глубине кладбища возвышается такое неприятное
здание, серое, там вроде бы находится Первый Московский
крематорий. А напротив кладбища — здание Университета
дружбы народов имени Патриса Лумумбы,
огромное, с белыми на красном фоне колоннами, похожими
на кости в ошметках мяса. В переулочки, поворот,
еще поворот, еще немного вперед — и вот уже огромное
кубическое здание, где располагается информационное
агентство Postfactum.

Второй. Вышел из метро, тот же выход, но надо сразу
на улицу Вавилова идти. Перейти улицу Вавилова.
Дальше — просто дорога, не улица, а Дорога между гаражами.
Очень длинная и довольно широкая. Как только
человек отрывает ногу от улицы Вавилова и ставит ее
на Дорогу между гаражами, на Дорогу между гаражами
выходит примерно двадцать—тридцать собак. Они начинают
лаять, громко лаять, и лают все время, пока человек
идет по Дороге между гаражами, идет сквозь строй
лающих собак. Они просто лают, не приближаясь и не
нападая. Если к этому привыкнуть, можно просто идти
и считать, что играет какая-то необычная музыка или
что это шум ночного города. Справа, параллельно Дороге
между гаражами, проходит Окружная железная дорога,
там товарная станция Канатчиково, а за железной дорогой
— ТЭЦ, исторгающая пар. Лай собак, шум поездов,
диспетчеры станции Канатчиково переговариваются
по громкой связи, регулируют транспортные потоки.
Идти, идти дальше, собак не слышно, впереди горят
уличные фонари — и вот уже огромное кубическое
здание, где располагается информационное агентство
Postfactum.

Охранник что-то ворчит, поздно приходите, надо
раньше приходить, а вы поздновато, да, поздновато приходите,
надо раньше, часов в девять, а вы очень поздно,
вы давайте, давайте-ка пораньше, а то поздно очень, да.
Его можно не слушать, хотя лучше показать, что слушаешь,
ему будет приятно, это примерно как собаки
на Дороге между гаражами, главное — не дергаться.
Наверх, наверх. Вахта, непосредственно перед офисом.
Тоже охранник. Поздно вы опять приходите, вы
в следующий раз пораньше давайте, ладно? Ладно. На
вахте — стопка газет. Российская газета, известия, комсомольская
правда, московский комсомолец, правда,
российские вести. Из этой стопки надо сделать обзор.

Большой зал с огромным столом посередине. Этот зал
иногда использовался для пресс-конференций, Горбачев,
там, или Явлинский выступали перед журналистами
иногда, а по стеночке — столы с компьютерами.
Это рабочее место. В углу работающий телевизор. Надо
сесть за компьютер и при помощи программы MS Word
5.5 (досовская программа, синенький такой фон, белые
буковки) написать обзор, чтоб к утру, к девяти часам,
был готов.
Садился смотреть телевизор, ложился смотреть
телевизор. Было очень удобно лежать на огромном
столе и смотреть телевизор. По телевизору показывали.
Ближе к часу ночи начиналась сплошная, почти
до утра, программа биз-тв, это в честь, кажется, Бориса
Зосимова она так называлась, он был хозяин этой программы,
а потом сделал над собой усилие и организовал
в России программу эмтиви, а программа биз-тв
была им мужественно прекращена. Программа биз-тв
вся состояла из клипов. Часто показывали клипы Лены
Зосимовой, однажды было с ней интервью, и она рассказывала,
как папа долго не пускал ее на большой
телеэкран, дескать, еще низок профессиональный уровень,
надо расти, ты должна быть лучше всех, и она чуть
ли не плакала в подушку и росла профессионально, и,
видать, выросла, потому что ее стали очень часто показывать
по программе биз-тв, и все увидели, насколько
она выросла профессионально. В ротации постоянно
крутилось примерно пять клипов Лены Зосимовой,
и каждый клип за ночь показывали раза три-четыре.
Еще частенько показывали Ирину Салтыкову, поющую
что-то про серые глаза. Мелькала обычно ближе к утру
группа Агата Кристи с депрессивной песней про тайгу
и луну, что-то такое, облака в небо спрятались, хорошая
песня. Были и другие исполнители разные, но редко.
Потом просто засыпал на столе, укрыться было нечем,
было холодно и жестко, и толком уснуть не удавалось,
часа в четыре биз-тв исчезало. Вставал, рассматривал
газеты. Писать нечего, не о чем. Ничего не произошло.
Что же написать? Нет, что-то, конечно, происходило. Ох.
Еще поспать. В шесть утра опять начиналось биз-тв, а по
другим каналам бодряческие антипохмельные передачи
из серии доброе утро. Смотрел, бодрился. В восемь
уже начинали подтягиваться первые, самые дисциплинированные
сотрудники — редакторы, журналисты. Ну
как, написал? Нет еще, заканчиваю, сейчас, немного еще
осталось. Садился писать. За сорок минут писал четырехстраничный
обзор. «Ничего не произошло» превращалось
в «что-то все-таки произошло». Без десяти девять
обзор отдавался выпускающему редактору, симпатичной
невысокой худенькой женщине с немного гротесковым,
но очень симпатичным лицом, имя и фамилия
стерлись из памяти, она просматривала, говорила «нормально», можно было идти.

Обратно идти и ехать было уже повеселее, чем ночью
ехать и идти туда, но все-таки не очень весело. Недосып,
тупая усталость от отягощенного работой безделья,
голос Лены Зосимовой в ушах и сердце. Собаки на
Дороге между гаражами теперь не лаяли, вернее, лаяли,
но их лай растворялся в лае людей, которые ремонтировали
машины и спорили о стоимости кузовных работ.
Белый день, трамваи. В ларьке покупал какое-нибудь
пищевое вещество, чипсы или пепси-колу, ехал домой.

Возвращаться домой лучше вечером, чем утром, тем
более поздним утром, даже днем, когда все мельтешат
и истязают себя действиями. И Митино вечером гораздо
уютнее, чем утром и днем, вечером уютно и тепло горят
огоньки, а утром и днем работает радиорынок, на Пятницком
шоссе пробки, мокрая снежная жижа, и спать
уже толком не хочется, и начинается какая-то мелкая,
суетливая деятельность, имеющая целью дожить до
вечера, до ночи и наконец уснуть. А весь следующий
день отравлен необходимостью вечером выходить из
дома в холод и ехать на Ленинский проспект и идти
по Дороге между гаражами или смотреть наискосок на
Донское кладбище и Первый Московский крематорий
и слушать Лену Зосимову и в восемь утра писать обзор
и ехать обратно унылым белым днем в Митино.

Денег обещали платить много и регулярно, а платили
мало и нерегулярно. Чтобы добиться выплаты денег,
надо было несколько раз позвонить какому-то начальнику
и сказать, что денег до сих пор не заплатили, и раз
на четвертый-пятый он говорил подъезжай, подъезжал,
получал деньги, мало. Но деньги.А через несколько дней
подходил день очередной зарплаты, и опять звонить,
и подожди пару дней, позвони на той неделе.

Весной полегче стало, Дорога между гаражами подсохла,
но собаки лаяли, как и зимой, и даже с большим
энтузиазмом, наверное, из-за бурлящих в них весенних
жизненных сил. Обратно идти-ехать тоже получше,
поприятней — солнышко, листочки. Хотя, в сущности,
какая разница.

Заговорился с женой, спорили о чем-то, препирались,
а уже половина первого ночи, побежал к остановке,
ждал, ждал, подошла маршрутка. Во втором часу подъехали
к метро Тушинская. Поезда до Планерной еще
ходят, а в центр уже не ходят. Тепло, хорошо. Пошел
пешком в центр, через туннель под каналом, мимо
большого магазина с круглосуточным обменным пунктом,
по мосту через Рижское направление Московской
железной дороги, слева виднеется платформа
Покровское-Стрешнево, медленно и гулко едет товарный
состав, все подрагивает, дальше через зеленые
заросли Покровского-Стрешнева, по мосту через Окружную
железную дорогу, справа виднеется товарная станция
Серебряный Бор, там ведутся маневровые работы,
вагоны перетаскивают туда-сюда, медленно и гулко
едет товарный состав, все подрагивает, вообще, Окружная
дорога предназначена только для грузового движения,
а жаль, было бы интересно проехать по ней в электричке,
хотя Окружная дорога не электрифицирована,
но можно было бы пустить так называемый дизельпоезд,
дальше сквозь район Сокол, мимо метро Сокол,
здесь уже ощущение, что ты в центре, огни, все сияет,
мимо метро Аэропорт, справа аэровокзал, слева Петровский
замок, в котором Военно-воздушная академия
имени Жуковского, там готовят смертоносных летчиков,
дальше, мимо стадиона Динамо, это уже считай
центр, слева гостиница Советская, справа ажурный дом,
памятник архитектуры, Ленинградский проспект, дом
27, хорошо, что так получилось, что заговорился и пришлось
идти пешком, приятно идти пешком по Москве
весенней теплой ночью, мимо фабрики то ли Большевик,
то ли Большевичка, нет, Большевичка — это где
костюмы шьют, а это, наверное, Большевик, кондитерская
фабрика со сладким запахом, Белорусский вокзал.

Метро еще не ходит, а уже как-то устал, надо посидеть.
Пошел на вокзал. Заплатил милиционеру семь
тысяч рублей за возможность сидеть. Стоять можно
было бесплатно, а для того, чтобы принять сидячее положение,
надо заплатить. Заплатил, сел. Подремал. Милиционер
гонял бомжей. Утро, метро заработало. Пошел
в метро, сел в синий поезд, поехал на Ленинский проспект.
Дорога между гаражами, собаки. Охранник удивился,
что-то вы рано, вы же говорили пораньше, вот
рано пришел. Восемь утра, начал писать обзор. В десять
закончил. Посмотрел немного телевизор, ночью ведь
не удалось, Лена Зосимова, Агата Кристи, облака в небо
спрятались. Уже народу много пришло, люди уже работают,
телевизор уже нельзя смотреть. Пошел домой.

Платят все меньше и реже. Говорят, сейчас-сейчас.
Слышал краем уха, что Postfactum нанял кучу сейлсменеджеров
на процент, чтобы они в срочном порядке
продали всем, кому только можно, ленту новостей и другие
продукты компании. Говорят, сейчас все наладится.

Начало лета. Звонят как-то домой, говорят, подъезжайте
в агентство. Днем причем. Подъехал. Говорят:
сейчас денег вообще нет, платить мы вам не можем, так
что вы пока свободны, но скоро все наладится, и мы вам
позвоним.

В последний раз прошел по Дороге между гаражами.
Собаки приветственно-прощально лаяли, а люди спорили
о стоимости кузовного ремонта.

Перистые облака

Работа для вас, работа сегодня, из рук в руки. Нет работы.
Нет редакторской, журналистской работы. Надо, как это
называют некоторые, «кормить семью». Объявление:
что-то про книги, про книготорговую сеть. Пошел.

Около метро Аэропорт, в подвале. Фирмочка, торгующая
оптом книгами и открытками. Сизов торговал
на вокзале рождественскими открытками. Его поймали,
связали, и вот он умер под пытками. Книги, как
и открытки, не свои. Покупают книги и открытки, продают
книги и открытки. Работают по Москве, Московской
области и немножко по соседним областям. Было,
например, сказано: мы очень агрессивно работаем во
Владимирской области. Хозяин — улыбчиво-хитрый
дядька, бывший театральный режиссер, сыплет шутками.
Намекает на то, что вы (пришло несколько соискателей),
я вижу, люди интеллигентные, может быть,
творческие, надо отказаться от своих амбиций и быть
просто распространителями книг и открыток. Он вот,
значит, тоже театральный режиссер, отказался от творческих
амбиций, и теперь он просто владелец маленькой
оптовой фирмочки по продаже книг и открыток.
Почему бы и нет. Почему бы и не отказаться от амбиций
автора никому не нужных ночных обзоров прессы и не
стать распространителем книг и открыток. Нормально.

Весь подвал хаотически завален пачками книг
и открыток. Схема работы такая. Взять прайс-лист на
продукцию и альбом с образцами открыток, оставив
в залог сто тысяч рублей (альбом с открытками — материальная
и чуть ли не духовная ценность). По заданию
главного менеджера (второй человек в фирмочке,
тоже приветливый улыбающийся молодой дядька) поехать
по определенному маршруту, посетить определенные
торговые точки и предложить им закупить товар.

Товар с собой возить не надо (кроме образцов открыток),
потом на газели товар развозят по точкам в соответствии
с заказами. Открытие новых точек приветствуется.
Оклада нет, только процент. При нормальной
работе в месяц должно выходить примерно два миллиона.

Ну ладно, давайте попробуем. Спросили: далеко поехать
сможешь? Да. Маршрут: Киржач—Карабаново—
Александров—Струнино. Своим ходом, то есть электричками.
Вот адреса магазинов. Вот прайс-лист. Вот
альбом. Вот сто тысяч рублей в залог за альбом. Вот
деньги на дорогу.

Почему-то захватила, очаровала перспектива такой
поездки. Это ж надо — Киржач. Да еще Карабаново.
Душевный подъем, ветер дальних странствий, как перед
дальним путешествием. Было еще рано, и не поехал
сразу домой, а доехал до Тушинской, потом на автобусе
до платформы Трикотажная, оттуда на подмосковном
автобусе № 26 по петляющему Путилковскому шоссе
и сереньким химкинским улочкам до станции Химки,
на электричке до Ленинградского вокзала, потом на
метро до Тушинской и на автобусе № 266 в Митино,
домой. Приятно ехать, удовольствие от процесса езды,
от мелькающих за окном неприметных угрюменьких
пейзажей. Переночевал у мамы, в районе Курского вокзала,
потому что ехать рано.

Встал в четыре, пошел на Ярославский вокзал. Лето,
прохладно-тепло, приятно. Купил билет. Электричка
на Александров I. А есть ведь еще Александров II, да.
Поехали. Проносятся неказистые куски Москвы,

Северянинский мост. Платформа с диковатым названием
Лось. Она особенно диковато выглядит и звучит
из-за того, что перед ней была станция Лосиноостровская.
Лосиноостровская. Следующая Лось. Интересно,
есть где-нибудь станция Белка, или Хорек, или Морская
Свинка, или Осел? Нет, не интересно. Замелькала
дачность. Тайнинская. Где-то здесь взорвали памятник
Николаю II. Памятник стоял просто в поле. И его взорвали.
Мытищи. В вагоне еще два пассажира, они сидят
друг напротив друга, и один все время говорит своему
спутнику агрессивные слова: у, гад или у, сука, гад или
у, падла, сволочь, гад и так слегка размахивает руками
и делает как бы страшное лицо, а тот, другой, непонятно
как на это реагирует и реагирует ли вообще, он совершенно
неподвижен и молчалив, и непонятно даже, жив
ли он. Софрино. Здесь находится фабрика, производящая
церковную утварь, огромное производство, свечи,
иконы, облачения, чуть ли не гробы даже. На фабрике
крупными буквами написано: Русь святая храни веру
православную. Директор софринской фабрики ездит на
большом красном джипе. Вошли контролеры. Ваш билетик.
Прокомпостировали. Сергиев Посад. Невозможно
высокая ажурная колокольня, синяя с белым. У тех
двоих билетов не было, и их вывели, значит, тот, второй,
все-таки был жив, потому что он тоже вышел, подал
признаки жизни. Сплошные леса. Скоро Александров.
Скоро Александров. Подремать немного. Скоро Александров.
Александров. Приехали.

Александров — железнодорожный узел, скопление
транспорта и людей. Здесь останавливаются все поезда,
идущие по Ярославскому направлению. Даже великий поезд Москва—Владивосток здесь останавливается.
Диктор все время объявляет — прибыл поезд, отправляется
поезд, на таком-то пути, с такого-то пути. Поезда
ездят туда-сюда. Чуть вдали бесконечными рядами
стоят товарные вагоны.

На соседнем пути — электричка. На ней написано:
Орехово-Зуево. Это как раз то, что нужно. Говорят, на
станции Орехово-Зуево орудует банда, которая ночами
грабит проходящие поезда Нижегородского направления.
Купил билет до станции Киржач. Электричка
заполнена рабочими, которые, судя по всему, едут работать.
Рабочие трезвые, бодрые, улыбающиеся, и можно
даже подумать, что предстоящий труд доставляет им
радость, и так, наверное, и есть. Рабочие что-то оживленно
обсуждают, говорят про третий цех. Хорошие
рабочие. Поехали. Станция Карабаново. Рабочие вышли
и пошли работать. Сюда надо будет еще вернуться, здесь
книжный магазин, возможно, жаждущий открыток или
даже книг. Станция Бельково, пустая станция в чистом
поле, но это тоже хоть и маленький, но железнодорожный
узел, одна линия идет на Орехово-Зуево, а другая
на Иваново и Кинешму. Просто маленькая станция,
павильончик, низкая платформа. Никого. И поле. Ясно,
что здесь нет книжного магазина, не было и никогда
не будет. Грустная станция Бельково. Дальше. Остановочный
пункт 138 км. Голое место. Однако если здесь
учрежден остановочный пункт, значит, где-то поблизости
притаилась жизнь, не видимая из окна проходящего
поезда. Станция Киржач.

Электричка поехала дальше, в Орехово-Зуево, где
орудуют бандиты. На станции Киржач тихо. Города
как-то не видно. Разузнал, расспросил. Да, книжный
магазин есть, но он в городе (что, если разобраться,
логично). До города идти надо, милок. Минут двадцать,
может, полчасика. Там, на площади, увидишь. Спасибо.
Рано еще, есть еще время. Забрел в какой-то тихий
(здесь все тихое) дворик, сел на лавочку. Хороший день,
небо, как это обычно случается, голубое, в небе облака,
очень высокие, они вроде называются «перистые» —
такие, говорят, были в небе после падения Тунгусского
метеорита. Смотрел на небо. Присутствия людей не
ощущалось. Только скрипнула дверь в стоящем рядом
домике, и вышел человек, и ушел. Тихо, небо. Как-то
стало хорошо и все равно. Все равно, что будет, просто
хорошо, неважно, купят открытки или книги или
не купят или просто даже пошлют, и, если не удастся
заработать денег или удастся, все равно, хорошо, ровно,
неподвижно. Равнодушная радость разливалась по
тихим деревянно-бетонным окрестностям. Можно так
сидеть до конца рабочего дня, до последней электрички,
потом отчитаться о поездке, сказать: достигнуто состояние
тишины путем созерцания облаков. Но это было
бы неправильно с точки зрения продаж, менеджмента.
Фирма направила, дала денег на дорогу, возложены
определенные надежды, и надо этим надеждам соответствовать.

Уже почти девять, пошел в город. Мост через речку,
речка называется Киржач. Дошел до тихой оживленности.
Площадь, книжный магазин. Состояние радостного
равнодушия сохраняется. Вошел. С кем я могу поговорить.
Я представляю фирму такую-то, мы распространяем
книги и открытки, да-да, мы у вас заказывали, да,
месяц назад, а у вас есть с собой, покажите, ой, девчонки,
смотрите, открыточки какие, девчонки, идите сюда,
это из Москвы, да, ой, ну прелесть просто, открыточки,
я бы вот такую взяла, почем такие, а вот эти, ой, смотри,
с днем рожденья, а вот гляди, твой пупсик, миленькие
какие, прелесть просто, а эта даже с музыкой, ой, я бы
себе, конечно, взяла, а для магазина мы сейчас не сможем,
денег совсем нету, лето сейчас, это осенью хорошо,
а так, чтоб для себя, у вас можно, нет, жалко, только
образцы, мы только оптом, жалко, вы ближе к осени приезжайте,
в магазине деньги будут, учебники, тетради
будут все покупать, как раз открыточки тоже к первому
сентября, приезжайте, а сейчас нет, никак не получится,
вы приезжайте ближе к осени, спасибо, такие открыточки
милые, вот ведь как у вас там в Москве делают,
надо же, вот умеют же, спасибо вам, до свидания, до свидания.

Хорошо, тихо, радостно. Все равно. Прошелестела
под мостом речка Киржач. Вернулся на станцию. Теперь
надо в Карабаново. Скоро уже электричка. Медленно
проехал какой-то мелкий унылый поезд. И опять тихо.
Стрекочут насекомые. Пахнет шпалопропиточным
веществом.

Теперь обратно. Пустой остановочный пункт 138 км.
Грустная станция Бельково. Станция Карабаново. От
станции под косым углом отходит нечто среднее между
улицей и просто асфальтированной дорогой. Слева просто
трава и беспорядочные деревья, за ними — железная
дорога. Справа — тоже трава и беспорядочные деревья,
за ними — торцами стоящие к дороге-улице серые четырехэтажные
дома. Больше ничего. Беспорядочно бродят
потерянного вида люди. Немного в стороне невеселые
дети играют неизвестно во что. На некоторых домах
заметны номера. Сориентировался по номерам.В одном
из домов — крошечный книжный магазин. Вошел.
Пусто. На полках вроде бы книги, но то, что здесь продается,
трудно назвать книгами, это просто более или
менее аккуратно нарезанные и сшитые стопки бумаги,
что-то такое про домашнее консервирование, ремонт
автомобилей, какие-то альбомы для раскрашивания.
Продавщица, она же товаровед, она же вообще все здешнее.
Да, помню, мы у вас заказывали, можно прайс на
книги? Смотрит, делает пометки в бланке заказа, открыточки
покажите, да, открытки у вас хорошие, давайте
я у вас возьму вот этих десять и вот этих пятнадцать,
больше сейчас не получится, лето все-таки, но вообще
они у нас хорошо идут, мы ближе к осени у вас еще возьмем,
побольше, конечно, приедете, да, конечно, приеду,
спасибо вам, спасибо вам, до свидания, до свидания.

Первый заказ, но ощущения примерно такие же,
как в Киржаче, хотя там никакого заказа не было. Нормально.
Электричка до Александрова будет теперь не
скоро. На автобусе. Полуразваливающийся похрюкивающий
автобус отвалился от станции Карабаново,
похрипел недолго и причалил к станции Александров.

Напротив станции Александров стоят два дома. На
одном из них сверху написано: слава чему-то, вроде
труду. В этом доме, внизу, — книжный магазин. Почти
в подвале. Как-то темновато там. Переговоры вел мужичок.
Собственно, переговоры ограничились заявлением
мужичка о том, что ничего они у нас брать не будут.
Дорого, мол, невыгодно, вот если бы вот такие были бы
условия, тогда бы да, а поскольку они не такие, тогда нет.
И еще если б на реализацию вы давали, тогда да, а вы не
даете, тогда нет. Понятно. Спасибо, до свидания. До свидания.

Организм потребовал восстановления. Купил ему
изделие из теста и мяса, что-то вроде пирожка, в пристанционном
ларьке. Попил газированной воды. Купил
еще одно изделие из теста и мяса, что-то вроде беляша.
Возникла небольшая сытость, и радостно-равнодушное
состояние, достигнутое в Киржаче, постепенно развеялось.
Стало обычно. Ум занялся подсчетами выгоды.
Заказ в Карабаново маленький совсем, Киржач и Александров
— мимо. Ладно, еще Струнино осталось.

Струнино располагается совсем недалеко от Александрова.
Доехал на электричке. Струнино живописно,
если смотреть на него со стороны станции Струнино.
Огромный овраг, внизу речка, по краю оврага изогнулась
дорога, а вдали, в вышине, парит Струнино. На
переднем плане — большое краснокирпичное фабричное
здание, типичная текстильная фабрика 2-й пол.
XIX в., тогда был бум капитализма, и повсюду в маленьких
и больших городах строили такие фабрики. Сейчас,
судя по всему, фабрика не работает. Проехал на
автобусе по дороге над оврагом. Вышел на площади.
Где тут книжный магазин, не подскажете. Вон там, вон
туда пройдите, и за углом вон за тем как раз магазин.
Пошел. Действительно, книжный магазин. Магазин
закрыт. Табличка висит, из содержания которой трудно
понять, почему магазин закрыт. То ли ремонт, то ли банкротство.
Понятно только, что закрыт он надолго и даже
почти навсегда. Программа дня окончена. Электричка, Сергиев Посад с невозможно высокой ажурной синебелой
колокольней, Софрино с надписью про веру православную,
Тайнинская, где взорвали памятник Николаю
II, Лось, Лосиноостровская, Северянинский мост,
унылые полупромышленные уголки Москвы. Москва,
Ярославский вокзал.

Олег Зоберн. Шырь

Несколько рассказов из сборника

О книге Олега Зоберна «Шырь»

Девки не ждут

На фуршете в одном московском литературном
салоне она достала из кармана черного платья маленькую
рюмку, налила туда водки из бутылки, стоявшей на
столе, выпила, высоко подняв локоть, и, кротко взглянув
на меня, сказала:

— Видишь, Олежа, пью, что Бог пошлет. От этого
как-то тревожно. И вечер сегодня душный.
Через полчаса, когда мы ехали на метро в Северное
Дегунино, на ее съемную квартиру, она обняла меня за
шею и сказала:

— Мы только познакомились, а уже едем спать вместе.
Господи, чем это обернется?..

Я промолчал, подумав, что она слишком часто поминает
Всевышнего.

В Северном Дегунине мы зашли в маркет за выпивкой,
и она сказала:

— Вперед, мой рыцарь, все в твоей власти! Выбирай
алкоголь!

Я купил бутылку джина и закусок.

Чуть позже, когда мы лежали, голые, на кровати в ее квартире на третьем этаже, она сказала:

— Ах, Боже мой, Олежа, нам с тобой надо активно
делиться впечатлениями от жизни.

Окна были открыты, в темноте на уровне нашего
этажа шумела от теплого ветра листва деревьев, а внизу
у подъезда пьяные гопники пели под гитару «Владимирский
централ, ветер северный».

— Не люблю работать, ах, Боже, как я не люблю работать,
— произнесла она, повернулась с живота на спину
и попросила еще секса.

Потом я пошел в душ, случайно наступив на ее платье,
лежавшее рядом с кроватью, а когда вернулся, то
увидел, что в углу комнаты перед какой-то темной иконой
горят три лампады.

— Это для профилактики, — сказала она. — Надо креститься
на огоньки. Ах, беззаконие, ах, сон разума…
Что на это ответить, я не знал. Не знаю и до сих
пор.

И была ночь, и было утро.

— Езжай домой, Олежа, — сказала она утром, —
а вечером возвращайся. Мне надо побыть одной, а то
я тебя ненароком возненавижу.

Так и началось. В течение двух недель я каждое утро
в тяжелом состоянии ехал домой, под вечер преодолевал
похмелье и, как зачарованный, возвращался в Северное
Дегунино.

Однажды она делала мне массаж спины, сидя на мне
верхом, и я спросил, живы ли ее родители и где они.
Она ответила так:

— В детстве мы спрашиваем, где мы и где наши
игрушки. А когда взрослеем, то спрашиваем, кто мы
и где наши вещи… Так вот, Олежа, когда-то у меня были
игрушки в городе Воткинске.

— Где это? — спросил я.

— Это под городом Ижевском.

Я хотел спросить, под чем находится Ижевск, но промолчал,
потому что он, судя по всему, находится под
тем же безответным небом, под которым расстелились
и Сызрань, и Кострома, и благословенный район Северное
Дегунино.

На другой день утром она выпила две чашки крепкого
кофе, зевнула и томно сказала:

— Друг мой, а не затравить ли нам сегодня вечерком
Пастернака?

Я промолчал, и она не стала развивать эту тему.
А еще она однажды предложила:

— Олежа, скорее ущипни меня за зад!

— Зачем? — спросил я.

— И ты увидишь, что вообще ничего не изменится…
Я уже протянул руку — ущипнуть ее, но сдержался,
потому, вероятно, что мне все-таки не хотелось лишний
раз разочаровываться в возможности неких приятных
лирических перемен.

Во время нашей последней встречи, когда я кончил
третий раз подряд, она, лежа подо мной и глядя куда-то
в сторону, вдруг тихо сказала:

— О, ебаная смерть!

Что на это ответить, я тоже не знал. Не знаю и до сих
пор.

Как-то раз я по обыкновению позвонил ей вечером,
перед выездом в Северное Дегунино, и она ответила, что
приезжать мне не надо. При этом голос ее был так далек,
так отстранен, будто Северное Дегунино стало ночами
отражать свет солнца, как луна, будто оно превратилось
в другую планету, временами видимую, но недоступную.

Я заявил, что все равно приеду сейчас же, что готов
дальше делиться с ней впечатлениями от жизни. Но она
была непреклонна.

Напоследок она сказала, что ей пора начинать
молиться, работать и воздерживаться, а заключила прощальный
монолог словами «девки не ждут». Затем положила
трубку. И в тот момент я наконец догадался, что
она — православная лесбиянка.

Как тосковал я по ней, когда засыпал один, когда
сквозь замкнутость суток и годов проглядывается
финал всего сущего, я психовал, не зная, как вновь увидеть
мою пассию, психовал, вспоминая ее черное платье
с белыми кружевными рукавами, ее маленькую карманную
рюмку, психовал, представляя, как она где-то
там молится и воздерживается — с кем-то другим.

Один парень сказал мне, что недавно видел ее, бледную,
почти прозрачную, на Тверском бульваре в компании
мужиковатых бабищ, и добавил, что так измотала
ее, наверно, любовь.

Другой парень сказал мне, что видел ее — запостившуюся
до тщедушия — поющей на клиросе в храме Иоанна
Богослова на том же бульваре. Весь август я слонялся
вечерами по Тверскому бульвару и заходил в этот храм,
надеясь встретить мою лесбийскую красотку, но тщетно.
Мобильный телефон ее был наглухо заблокирован, а с
квартиры в Северном Дегунине она куда-то съехала.

Шестая дорожка Бреговича

Февраль, ночь, подмосковный поселок Лествино.
Фары моей машины освещают Ивана Денисовича.
Я сварил для него кастрюлю пельменей. Учуяв еду, Иван
Денисович от радости принялся забегать в свою конуру,
гремя цепью, и тут же выскакивать обратно.

Его глаза вспыхивают голодным зеленым огнем.
Машина стоит с включенным двигателем, чтобы не
разрядился аккумулятор. Вокруг безлюдно. Иду в свете
фар с кастрюлей. На морозе от пельменей валит пар, и,
не доходя до пса, я опускаю кастрюлю в снег: пусть еда
остынет.

Хозяин Ивана Денисовича — мой сосед Андрюха —
кормит его редко. В дом не пускает никогда, даже в сорокаградусную
стужу. И постоянно держит его на цепи,
потому что Иван Денисович может убежать.

Он рвется к кастрюле, тявкает. Наконец, пельмени
охлаждены, и я подношу ему кастрюлю. Обхватив ее
передними лапами, Иван Денисович жрет. То и дело он
отрывается от пельменей и блаженно взглядывает на
меня.

Кличку сосед ему дал общеизвестную и безродную:
Мухтар. Иной раз я воображаю, что вокруг его будки
натянута колючая проволока и стоят маленькие вышки.
Этого, в общем, только и не хватает для превращения
пространства между домом и сараем, где стоит будка,
в одноместную собачью зону.

И я стал называть Ивана Денисовича Иваном Денисовичем.
Как одного видного литературного узника. Он
откликается.

Этой зимой я регулярно подкармливаю пса. Почти
каждые выходные варю ему пельмени, макароны, балую
рыбкой. Иван Денисович стал меня любить.

С хозяином его я почти не вижусь, потому что приезжаю
из Москвы в ночь с пятницы на субботу или с субботы
на воскресенье, когда Андрей, человек пьющий,
спит в угаре.

Андрей живет тут постоянно. Он немолод и одинок.
Если, конечно, не считать Ивана Денисовича. Но нет,
не мог же Андрюха по своей воле стать членом семьи
заключенного и начальником лагеря одновременно. Не
мог он так изощриться. И нет у него родственных чувств
к Ивану Денисовичу.

Моя дача — на окраине поселка, здесь только частные
дома, в основном летние, а на той стороне оврага —
центр, там типовые серые пятиэтажки. Я приезжаю
сюда работать. Здесь удобно: собрана большая библиотека,
тихо. Привожу ноутбук.

Я пристрастил Ивана Денисовича к музыке. Точнее
к одной композиции одного автора. На другие песни
с этого диска он не реагирует. Как, впрочем, и на всю
остальную музыку вообще.

Теперь он сыт и ждет развлечения. Я открываю
багажник, чтобы лучше было слышно задние колонки
и сабвуфер. Нахожу в бардачке диск Бреговича, вставляю
его в магнитолу. Выбираю шестую песню, делаю
погромче.

Вступление — соло на саксофоне, затем подключаются
ударные. Великолепно аранжированная балканская
тоска разливается вокруг. Брегович начинает петь.
Иван Денисович в экстазе. Он катается по снегу возле
будки и, кажется, подвывает. Как и в первый раз, осенью,
когда я громко включил Бреговича возле дачи. Что происходит
в его душе при звучании песни № 6, что заставляет
кувыркаться и подвывать, я не знаю.

Диск с Бреговичем — лицензионный, запись несжатая.
Каждая песня — отдельная полноценная дорожка.

В соседних домах сейчас никого нет, громкой музыкой
я людей не потревожу.

Но вдруг терраса Андреева дома осветилась изнутри.
И Андрей вышел на крыльцо — бледный, в майке и подштанниках.
У него смертный зимний запой. Я думал,
Брегович его не разбудит.

Выключаю музыку. Иван Денисович перестал
кататься по снегу, сел и, высунув язык, уставился на
хозяина.

Тихо. Слышно, как Иван Денисович часто дышит.

— Ты, урод, — сказал ему Андрей, — лезь в конуру.
Иван Денисович, гремя цепью, повиновался.

Андрюха повернул взъерошенную голову ко мне:

— Потуши фары, Христа ради! Сил никаких нету.

Я выключил свет, заглушил двигатель. Запер машину
и пошел в дом.

Сегодня мне нужно подучить предмет под названием
«Русская литература ХХ века», в среду буду принимать
экзамен у первого курса. Дисциплина эта для меня
тяжела, потому как близка, жизненна. Ведь чем дальше
в века, тем проще, там все устаканилось, а тут — сидишь
где-нибудь за кружкой пива с поэтом, который отметился
в конце ХХ века, и непонятно: то ли он действительно
хрестоматийный поэт, то ли жалкий жлоб, который
на той неделе сломал нос своей юной жене.

А с покойниками — ясность и благодать. Поэтому,
устроившись на кухне под лампой и включив ноутбук,
я решил разделить писателей на живых и мертвых
и начать с мертвых.

С половины второго ночи до трех я занимаюсь мертвыми
поэтами. У меня солидный биографический словарь
в электронном виде. Дело идет. Мертвые — они
мне уже как родные: вот Тарковский, вот Пастернак. На
могиле Пастернака так хорошо в октябре пить с какойнибудь
молодой поэтессой красный крымский портвейн.
А если углубиться в это кладбище еще метров на
двадцать, там в кустах — черное надгробие Тарковского.
Возле него так хорошо в июле пить с какой-нибудь молодой
поэтессой сухое белое вино.

Безмерная собачья благодарность духовно излилась
на меня во время кормления Ивана Денисовича, и за
ноутбук и книги я сел с по-особому окрепшей совестью,
как советский фронтовик без высшего образования —
на институтскую скамью после победы над фашистской
Германией. Но из-за этого Иван Денисович постоянно
вертелся в моем сознании, когда я запоминал
тексты и биографии. Он безмолвно вступал в полемику
с образами авторов, смущая их одним своим видом.
Например, я представлял, как поэт Симонов в начале
60-х покупает в московском универмаге жене шубу,
и вдруг в меху обнаруживаются два глаза Ивана Денисовича.
В них нет ничего, кроме безудержного желания
съесть дешевых пельменей из курятины, в глазах его
нет осуждения, нет озлобленности, но все равно всем
стыдно: поэту, его жене, продавцам. И мне, конечно, не
по себе.

С трех до четырех часов я занимаюсь живыми поэтами.
Иван Денисович вклинился и в живых. Поэтов
Кенжеева и Кибирова я всегда воспринимаю в связке,
как парапланеристов в тандеме; и вот — они летят над
режимными объектами, им обоим одинаково безразлично
то, что там, внизу, их облаивают шинельные
иваны денисовичи, которые всерьез мешают только тем,
кто идет по земле. Например, поэтам-деревенщикам: их
сыновья служат в армии, их дочек соблазняют панки.

В четыре часа я подогреваю на сковороде докторскую
колбасу. Запиваю ее крепким чаем. Теперь надо
переключаться на прозаиков. С прозой легче. Почти
никакого жизнетворчества. Будь хоть последней паскудой,
на повести и романы это почти не влияет.

Лучшая повесть мертвого прозаика Владимова навод
нена лютыми врагами Ивана Денисовича — собаками,
служащими государству.

У живого прозаика Млечина взгляд псовый и скитальческий.
Я виделся с ним недавно. Его томит жена,
а уйти от нее некуда.

С прозой заканчиваю под утро. Надо отвлечься.
Почитать что-нибудь нехудожественное.

Я привез с собой недавно подаренный мне новый
литературный альманах. Но его я читать не буду. Он
совсем плохой. Зачем привез, не знаю. В какой-то неистовой
надежде на лучшую жизнь. Не люблю современные
альманахи. Само слово это звучит мохнато
и неприкаянно. Если бы не дарственная подпись мне от
хорошего человека на титульном листе, я непременно
пустил бы альманах на растопку.

Когда приезжаешь сюда в холода, надо протопить
печь один раз, после чего тепло поддерживают электрические
обогреватели.

Рассвело, пора ехать в Москву. Там отосплюсь.

Я кладу ноутбук в сумку, собираю книги. Обесточиваю
дачу — щелкаю рубильником на стене в прихожей.
Закрываю дверь. Завожу машину, прогреваю двигатель.
Какая-то старуха идет мимо по улочке. Иван Денисович
залаял на нее. На темном лице старухи — тоскливая озабоченность.
Я стал думать об этой старухе. О том, пережила
ли она своего старика, о том, как ее зовут, потом
подумал о другом старике — писателе Солженицыне,
отце самого главного Ивана Денисовича в литературе.
Не так давно я хотел с ним встретиться, поговорить. Но
узнал, что попасть к нему невозможно. Он постоянно
живет за городом, никого не принимает. Я хотел пойти
неофициальным путем, то есть перелезть через забор,
пробраться в дом и потребовать у Солженицына благословения.
Однако выяснилось, что дача эта охраняется,
как зона, что на заборе колючая проволока, а внутри
— сторожа́. То есть Солженицын как бы добровольно
сидит.

Мне стало жаль его, жаль всех отечественных сидельцев.
Я вылез из машины и спустил Ивана Денисовича
с цепи.

Пусть новые музыки играет судьба Ивана Денисовича,
пусть познает он другие мелкотравчатые университеты.
Кончился его срок. И он пошел по Руси. Точнее,
сначала он побежал вдоль забора, мимо трансформаторной
будки и магазина, а когда устал — пошел.

Отмена посадки

Наркодилерам Северо-Восточного
округа г. Москвы посвящаю

Удалось договориться. Опер Амосов позвонил
в агентство грузоперевозок и заказал машину. Через
полтора часа пришли грузчики. Опер Тихонов впустил
их в квартиру. Было жарко. Я открыл на кухне
окно. У подъезда стоял грузовик. В песочнице возились
и орали дети.

Весь план, деньги, две золотые цепочки и серьги
жены были отданы еще вчера. Хорошо, что она сейчас
в отпуске, в деревне.

Сперва вынесли недавно купленный компьютер.
Затем плазменный телевизор и холодильник. Амосов
свернул ковры; остался только один, бабушкин, потертый,
с тремя богатырями.

Тихонов снял в коридоре хрустальную люстру,
бережно обернул ее полотенцами и положил в коробку
из-под нового пылесоса. Молодому лейтенанту он велел
отнести пылесос в машину, а заодно купить пива. Лейтенант
вскоре вернулся.

Тихонов открыл зажигалкой одну бутылку и стал
пить из горла. Я тоже захотел пива. Тихонов понял это
и предложил мне угоститься. Я угостился.

Грузовой лифт не работал. Грузчики понесли с четырнадцатого
этажа по лестнице сервант, кожаные
кресла и столик из красного дерева.

Амосов спросил Тихонова,можно ли снять, не повредив,
накладные пластиковые панели с потолка в большой
комнате. Тот ответил, что нельзя.

Лейтенант нашел на балконе три бутылки дорогого
игристого вина, которые я хранил еще с мая.

Грузчики разобрали и вынесли кухонный гарнитур.
Один из них уронил микроволновую печь. Печь сломалась.

Амосов часто курит. Я попросил его делать это на
балконе. Он, кажется, обиделся… Не люблю, когда курят
у меня дома.

Тихонов открыл бутылку игристого. Попробовал,
похвалил. Я сказал, что купил вино в фирменном магазине.
Он оставил мне одну бутылку.

Теперь я вряд ли смогу купить подержанный пятилетний
«Мерседес», а ведь хотел сделать это уже на следующей
неделе. Придется устроиться на работу. И ходить
туда каждый день. Говорят, можно работать и дома, на
телефоне. Но Амосов забрал и сотовый, и оба стационарных
аппарата — из коридора и из большой комнаты.
Первым делом надо будет достать где-нибудь телефон.

Лейтенант спрятал в свой портфель палку сырокопченой
колбасы, килограмма два сосисок, упаковку хорошего
французского сыра и две баночки красной икры.
Оставшиеся продукты я сложил в большой полиэтиленовый
пакет. До конца недели обещали плюс тридцать.
Надо все побыстрее съесть, а то пропадет. Однако
в таком случае совсем нечем будет питаться до приезда
жены. Я бы занял денег у Николая, но он с семьей улетел
отдыхать в Турцию. Больше взять в долг не у кого.

Должно быть, консервы дольше сохранятся, если
опустить их в бачок унитаза, вода там холодная. Я отнес
несколько банок тушенки и рыбы в уборную. Тихонов
следил за мной.

Амосов примерил мое пальто. Оно оказалось ему
мало.

Лейтенант снял в спальне со стены репродукцию
Айвазовского и большие китайские часы. Он немного
стесняется меня.Похоже,мы с ним ровесники.

Из окна виден изгиб реки Яузы и железнодорожный
мост над ней. Хочется пойти куда-нибудь искупаться.
Я бы съездил в Строгино, там хорошо: широкий водоем,
а когда стемнеет, красиво светятся высотные дома. Там
можно очень душевно покурить теплым июльским вечером.
Но денег нет даже на метро.И курить уже нечего.

Интересно, что подумали соседи? Ведь при встрече
спросят. Скажу, отвозил,мол, с помощью знакомых ментов
ненужные вещи на дачу.

Тихонов вынес из ванной новое зеркало в бронзовой
раме. Амосов хотел открутить итальянский смеситель.
Он уже перекрыл стояк, но не нашлось разводного
ключа.

У грузчиков перекур. Когда отдохнут, понесут диван.
Лейтенант аккуратно сложил приглянувшуюся ему
одежду в спортивную сумку. Тихонов снял шторы.

Грузчики унесли диван. Амосов перебрал книги.
Отложил себе толстые, с золотым тиснением, и откручивает
тарелку спутникового телевидения. Лейтенант
объясняет ему принцип работы тарелки.

Чтобы хоть как-то заработать, можно сдать одну
комнату в квартире. Например, заселить в нее сразу
несколько гастарбайтеров. Или сдать всю квартиру,
получить аванс, а до приезда жены жить за городом, на
даче.

Грузчики с лейтенантом уже спустились вниз и залезли
в кузов грузовика.

Опера присели на дорожку, покурили. Тихонов на
полном серьезе сказал, чтобы я особо не напрягался и не
заморачивался, что все это суета сует, и взял коробку
с люстрой.

Когда они ушли, в квартире стало просторно и светло,
как в покаявшейся душе. Я разделся, залез в ванну.
Затычка подевалась куда-то вместе с цепочкой.

Я сел на сливное отверстие и включил прохладную
воду. Откупорил оставшуюся бутылку игристого. Да,
теперь я на карандашике.

Анатолий Гаврилов. Берлинская флейта

Несколько рассказов из сборника

В Крым хочешь?

Оттепель, сосульки, скользко.

Поскользнулся, забалансировал, успел зацепиться за
дерево.

Шел по Балакирева, взглянул на окна квартиры Владимира
Ивановича.

Его уже там нет.

Учился во ВГИКе, подавал надежды, потом бросил,
ушел в проводники, а в прошлом году умер.

Опять снегири прилетели, расположились на яблоне,
похожи на краснобокие яблоки.

Вороны и галки что-то выклевывают из снега, снуют
воробьи и голуби, и вдруг все они, включая снегирей,
будто по команде, улетели в сторону воинской части.

Может, армейской кухней пахнуло, может, что-то
другое.

Утечка воды в туалете, в районе стыковки сливного
бачка с унитазом, там, где гибкий фитинг.

Нужно купить новый и заменить.

Я это уже делал.

А пока подставлю туда пластиковую коробку из-под
торта.

Сборник рассказов К. Паустовского «Мещерская сторона», рассказ «Телеграмма».

Этот рассказ так впечатлил когда-то Марлен Дитрих,
что она, будучи в Москве, вдруг опустилась перед автором
на колени.

Рассказ действительно хорош.

«А ты пишешь всякую хрень!» — сказал мне по телефону
в час ночи литератор Подберезин.

Может быть.

С крыши с грохотом свалилась снежная глыба.

Попади под такую — шею свернет.

Бульдозер рушит обгоревшие шлаконабивные стены
дома, где жили Зайцевы.

Алкоголь, огонь, зола, пепел.

Свежий номер рекламной газеты «Из рук в руки».
Иногда покупаю и погружаюсь в предложения и спрос,
подчеркиваю, сопоставляю, анализирую, а зачем — не
знаю.

Когда-то мой дед занимался маклерством, и это,
может быть, передалось мне, но уже только в плане теоретическом.

По местному телевидению местный художник говорит
о красоте родного края, о том, что нужно ее любить
и ценить. А всякие там фокусы нам не нужны. «Решительно
не нужны!» — вдруг почти истерически закончил
художник и сделал рукой замысловатое движение,
изображая ненавистные ему фокусы.

— Пишешь? — спрашивает из Москвы по телефону
мой друг Николай Евгеньевич.

— Пишу.

— Что?

— Ну… рассказы…

— В каком духе?

— Ну… не знаю…

— А хочешь в Крым? Я дом там недавно купил, рядом
с морем. Хочешь? Ты ведь никогда не бывал в Крыму?

— Не бывал.

— Побываешь, обязательно побываешь! И почувствуешь
совершенно другую жизнь! Но для этого ты уже сейчас
должен духовно подготовиться, изменить, так сказать,
свой взгляд на мир, отказаться от своего вечного
пессимизма. Напиши что-нибудь светлое, и ты поедешь
в Крым!

— Не поздновато ли что-то пересматривать?

— Нет, нет и еще раз нет! Да, непросто избавиться
от привычного, но это нужно сделать! Нужно и можно!
Хватит скулить и жаловаться!
Хотел бросить трубку и закончить разговор, но вместо
этого пробормотал «спасибо».

Сходил в магазин, купил гибкий фитинг, устранил
в туалете утечку воды, потом перелистывал путеводитель
по Крыму: «Южный берег Крыма тянется на 250 км
от мыса Айя до горы Кара-Даг… сколько трудящихся,
больных или просто уставших от напряженной работы
людей отдохнуло на живописном берегу, у синего моря!»

— Иногда мне говорят, что в моих рассказах мало
светлого, — сказал я знакомому психологу. — Можно ли
что-нибудь с этим сделать?

— Ничего, — после некоторой паузы ответил психолог.

И вот я лежу и думаю, что имел в виду психолог?
Ничего не надо делать, потому что дело безнадежное,
или потому что все нормально?

Норма — статистическое понятие. А Крым — полуостров.

Армия

Служил?

— Служил.

— Когда?

— Давно.

— Где?

— В подпровинции Восточноевропейской провинции.

— Что это?

— Полесье.

— Лес?

— Леса и болота, окруженные электрозаградительной
сеткой, танталовыми нитями сигнализации и паутиной
стальных ловушек.

— Что еще?

Казарма, столовая, клуб, библиотека, строевой плац,
учебный корпус, футбольное поле, топливо, ракеты,
пусковые устройства, ягоды, грибы, желуди, дубы,
сосны, лещина, крушина, прочее.

— Ракетные войска?

— Да.

— Куда нацелены ракеты?

— Не знаю.

Не знаешь или не хочешь говорить?

— Меня это тогда совершенно не интересовало.

— Кем был?

— Сначала третьим номером расчета, потом — вторым.

— Первым не стал? Не было возможности?

— Была, но я не стал.

— Почему?

— Не знаю.

— А если подумать?

— В силу ряда причин интровертного порядка.

— Что с женщинами?

— Их там не было.

— Совсем не было?

— Для меня не было. Штабистка, телефонистка
и медсестра были окружены плотным кольцом более
сильных самцов.

— Алкоголь?

— Очень редко.

— Наркотики?

— Однажды дали покурить, но я ничего не понял.

— Спортом занимался?

— Футбол, волейбол, баскетбол, настольный теннис.

— Читал?

— Читал. Преимущественно всякую западную дрянь.

— Джойс,Кафка?

— Если бы! Но их там не было. Там были их жалкие
эпигоны.

— Как к этому относился твой армейский друг и
наставник Сергей Беринский?

— Он не одобрял моего «западничества».

— Что говорил?

— Он призывал меня к более уважительному отношению
к русской классике.

— А ты?

— Внешне соглашался, а внутренне бежал в другую
сторону.

— Что сейчас?

— Сейчас? Сейчас не знаю. Сейчас почти ничего не
читаю.

— Почему?

— Не знаю.

— Подумай.

— Тебе придется долго ждать.

— Тогда вернемся к армии?

— Зачем?

— Но ты говорил, что был там счастлив?

— Я говорил? Впрочем, вполне возможно. Не стану
отрицать.

— В каком сейчас состоянии армия?

— В полной боевой готовности.

— Ты уверен?

— Я основываюсь на ежедневных докладах Генштаба
и личных инспекторских проверках войск.

Шучу,конечно.На самом деле я ничего не знаю о состоянии
нашей армии.

— И тем не менее — с праздником вооруженных сил!

— Будьте здоровы.

Повседневность

Утро туманное. Довольно прохладно. Кофе, сигарета.
Фильм Джармуша «Кофе и сигареты». Смотрел у Павла
Владимировича. После «Рябиновой на коньяке», кофе
и сигарет он предложил мне «Кофе и сигареты» Джармуша.

Никто нам не мешал, и мы друг другу не мешали. И на
диване было хорошо и уютно, и фильм мне понравился
с первых же кадров: какое-то замызганное кафе, столик,
кофе, сигареты, чьи-то дрожащие руки. И я понимал
эти дрожащие руки, после армии у меня тоже какое-то
время дрожали руки, а потом я уснул, и Павел Владимирович
меня не будил…

Недавно он закончил перевод восьмисотстраничного
английского текста для издательства «Академия».
Что-то из области психологии. Там, наверное,есть и про
дрожащие руки. «Не дай мне Бог сойти с ума», — боялся
Пушкин.

В Москве открылась международная книжная ярмарка.

Года четыре тому назад меня пригласило на подобную
ярмарку издательство «Запасной выход», и там
я быстро сник и стал искать какой-нибудь запасной
выход, чтобы убежать, исчезнуть.

С комфортом, аристократом мчишься в экспрессе
в столицу, где уже через каких-нибудь полчаса превращаешься
в тварь дрожащую, в мычащее ничто…

Туман.

Словно в холодном и бесконечном тумане все происходит
в фильме Ю. Германа «Хрусталев, машину!»,
словно в какой-то холодной операционной люди безжалостно
орудуют ржавыми скальпелями, препарируют
друг друга, и никакого намека на выход из этого морга,
и это мужественный поступок художника.

Кино…

Лет восемь назад мы вдруг вспыхнули, нам вдруг
показалось, что мы можем сделать нечто такое, что
всколыхнет весь мир, и мы сделали жалкий фильм про
мстёрский кирпичный завод, потом что-то еще, заказное
и жалкое, а потом разбежались в разные стороны.

Туман.

Нужно все же сосредоточиться и составить синопсис
своей будущей книги для издательства «Олимп».

Нужно все же сосредоточиться и пустить в дело на
даче три мешка цемента, который уже на грани безвозвратного
затвердения в бесполезную глыбу.

Нужно…

Звонок из Москвы. Это Николай, друг юности, он
только что из Рима, он был в папской библиотеке в связи
с продолжением работы над фильмом про Кирилла
и Мефодия.

Мы оба из Мариуполя, и он спрашивает, не ездил ли
я туда, нет, отвечаю, не ездил.

— Но хочешь?

— Хочу.

— Я готов помочь тебе.

— Спасибо.

— Чем хочешь — поездом, самолетом?

— Поездом.

— Плацкарт, купе, СВ?

— Плацкарт.

— Ты поедешь в СВ, ты будешь один.

— Спасибо.

— Там есть у кого тебе остановиться?

— Ну… найду…

— Ты остановишься в «Спартаке», в номере «люкс».

— Спасибо.

— Одно условие — не пить.

— Я постараюсь.

— Так на когда тебе заказывать, бронировать?

— Ну… это…

— Короче, определись и тут же звони мне. Там еще
можно купаться. Там еще долго будет тепло и сухо.

— Я помню.

— Обнимаю, звони.

Материально он весьма состоятелен, но звонить
я ему не стану. В конце концов, туда можно добраться
и товарняком, а там остановиться в каком-нибудь из
отстойных вагонов в каком-нибудь тупике, буквально
рядом с морем.

Ведь я там когда-то работал сцепщиком и все там
знаю. И будет море шуметь, и будут чайки кричать,
и будет долго тепло и сухо.

Письмо

Светает.

Снега, мороза нет.

Из пустынного одноэтажного дома медленно выползают
бездомные и расползаются по объектам добычи
средств жизни.

Появился первый из бригады кровельщиков.

Они ремонтируют плоскую кровлю нашей пятиэтажки.

Он смотрит на окно, где живет молодая симпатичная
особа.

Возможно, она стягивает с себя ночную сорочку.

Звонила Вера из Берлина: будет в Москве в январе,
хорошо бы встретиться.

Звонил Арсений из Доброго: он написал новое стихотворение
и дважды зачитал его. И я ответил, что
хорошо.

По телевизору показали жизнь человека-отшельника,
и я подумал о своем отце.

Живет он в другом городе, не виделись и не общались
мы с ним уже лет десять.

Как он там живет? Жив ли вообще?

Давно собираюсь написать ему, но каждый раз останавливаюсь
перед чем-то непреодолимым.

Летом видел на даче очень крупную, похожую на
орла птицу.

Она вылетела из лесной полосы вдоль железной
дороги, опустилась на конек моего дачного дома. Смотрела
на меня отстраненно, холодно, сухо. И мне вспомнился
взгляд отца.

Подошли еще кровельщики. Один из них взгромоздился
с ногами на лавочку, верхняя планка подломилась,
и он полетел вверх тормашками. Его товарищи
заржали, а вороны заволновались, загалдели, снялись
с деревьев и ушли в сторону воинской части.

Скоро День Ракетных войск стратегического назначения.
Моя срочная служба прошла именно в этих войсках
и…

И что?

Ничего. Прошла и прошла, хотя…

Ладно, как-нибудь в другой раз.

Асфальт, лужи, ветер, редкие островки грязного
снега.

На рынке в продаже уже появились искусственные
елки.

Когда-то давно замешкались с установкой елки.
В сумерках наспех нагреб во дворе мерзлых комьев,
живую елку установили в ведро с этими комьями, они
стали оттаивать, и оттуда пошла вонь.

То есть нагреб какого-то мерзлого дерьма.

Люди, машины, дома.

Видел Б., который спивался, а сейчас выглядит
вполне респектабельно.

Видел В., который выглядел респектабельно, а нынче
у аптеки просит добавить ему на «Трояр»*.

Прогулка по частному сектору за СИЗО.

Дома, домишки, халупы, кошки, собаки, кусты, деревья.

Задумчиво курит у калитки халупы старик в ватнике,
в шапке, в валенках. И я вдруг поздоровался с ним,
и он радостно ответил. И улыбка озарила его сухое морщинистое
лицо. И я снова подумал о своем отце.

Сейчас приду и напишу ему.

Нужно забыть отстраненность и холодность его
взгляда по отношению ко мне.

Нужно в самом себе преодолеть сухость и холодность.

Сейчас приду и напишу ему.

Уже пришел.

Уже пишу.


* Средство для ванн, содержащее спирт