Каринэ Арутюнова. Пепел красной коровы (фрагмент)

Несколько рассказов из книги

О книге Каринэ Арутюновой «Пепел красной коровы»

Хамсин1

Тель-Авив
год 5758
канун Судного дня

Когда полезешь на стену от духоты, мысли станут
горячими и бесформенными, а кожа покроется волдырями,
тогда, только тогда, отмокая в ванне, подставляя
лицо тепловатой струе с привкусом хлора, только
тогда, задыхаясь, пробегая, нет, проползая мимо летящего
весело синебокого автобуса, это если «Дан», и краснобокого,
если «Эгед», только тогда, вдыхая песок вперемешку
с выхлопами бензина,

ожидая очереди и отсчитывая дни, дни и часы, часы
и секунды, кубометры и миллилитры дней, заполняющих
двуногое пространство, с фалафельной на углу
улицы Хаим Озер, не важно какого города, с пьяным
негром-баскетболистом на заплеванной тахане мерказит2,
— утопая в чудовищном гуле голосов, распухающих
в твоей башке кашей из «ма шломех, кама оле, иди сюда,
шекель, шекель тишим», ты будешь плакать и метаться по
залам и этажам, сбивая по пути флажки и заграждения,
сжимая в руке билет, счастливый билет, вымученно
улыбаясь свежевыбритому щеголеватому водителю
с ласковыми, как южная ночь, глазами гуманоида,
только тогда, вздрагивая от толчка и треска, и даже
тогда, взлетая в воздух, мешаясь с красными и белыми
кровяными тельцами вашего соседа, изрыгая последнее
— ох, нет, матьвашу, нет, — выблевывая свой мозг,
селезенку, утренний кофе, музыку мизрахи3, надменную
мину ваадбайта4, неотправленное письмо, невыгулянную
собаку, просроченный чек, добродушный
и неподкупный лик банковского клерка, неприготовленный
обед, неизношенные еще туфли,

не успев порадоваться неоплаченным кредитам и вдумчиво
взглянуть в ставшее красным небо и не вспомнить
лиц, обещаний, клятв, родильной горячки, всех рожденных
тобою или зачатых, возносясь в сферы, называемые
небесными, и взирая на массу сплющенных, воняющих
горелой резиной, вздувшихся, только тогда, не
ощущая ни голода, ни жажды, ни страсти, ни вины, оставив
свое либидо и свое эго там, на заплеванной тахане,
с маленьким эфиопом, похожим одновременно на кофейное
дерево и на китайского болванчика, и с бесполезными
мешками и сумками, с прекрасной бесполезной дешевой
едой с шука Кармель — пастрамой, апельсинами, связками
пахучей зелени, орешками, коробками маслин, плавающих
в затхлой соленой водице, раздавленными куриными
потрошками, слизью и кровью, вонью, мухами, истекающей
медом баклавой на липком лотке белозубого араба,
враз лишаясь оболочек, каркаса, цепей, застежек, ощущая
ватный холод в ногах, улыбаясь застенчивой улыбкой
невесты, самоотверженно сдирающей с себя капрон
и креп-жоржет, натягивая развороченное чрево блудницы
на остов последнего желания, отдаваясь с жаром
и спешкой деловито сопящим архангелам, — вот Гавриил,
а вот — черт знает кто еще, — мешая ультраортодоксов
и хилоним, кошерное и трефное, прикладывая
ладонь к выпуклости над лобком, заходясь от невыразимого,
ты станешь следствием и судом, поводом и причиной,
желанием и пресыщением, — возносясь уже чем-то
эфемерным, освобожденным от веса, пола, правды, вранья,
счетов за коммунальные услуги, диагнозов и приговоров,
споров и измен,

ты станешь аз и есмь, алеф и бет, виной и отмщением,
искуплением и надеждой, семенем и зачатьем, победой
и поражением, ямбом и хореем, резником и жертвой,
— чаша весов качнется вправо, — раздирая рот
и хватая пальцами воздух, ты будешь корчиться в потугах,
выталкивая смятым языком Его имя, — под визгливое
пение ангелов — далеко, очень далеко от вздыбленного
хребта улицы Арлозоров и русского маколета5 на
углу Усышкин, от лавки пряностей с запахом гамбы
и корицы до куриных крылышек и четвертей, от маклеров
и страховых агентов, от пабов и дискотек, от сверкающего
центра Азриэли до бесконечной улицы Алленби,
прямо к морю, к вожделенной прохладе, — остановка
шестьдесят шестого и пятьдесят первого по дерех
Петах-Тиква, — ты станешь глиной и дыханием, творением
и Творцом,

распахивая несуществующие крылья на несуществующих
лопатках, продираясь сквозь страшную резь от
невообразимого света под истошный вой «Шма Исраэль», ты вздрогнешь от чистого звука шофара, — в иссохшем
сиротском небе загорится первая звезда

и прольется дождь.

Все армяне Иерусалима

Чудо, конечно же, происходит. На фоне совершенно
обыденных, казалось бы, вещей. Допустим, звонит
телефон, и взволнованный женский голос сообщает,
что все армяне Иерусалима. И все евреи у Стены Плача.
Они тоже молятся. Да еще как! И, представьте, это работает.

Я совершенно нерелигиозный человек. Но что-то
такое… Вы понимаете.

Что-то такое безусловно есть. Когда, допустим, веселый
молодой врач разводит руками и сообщает, что
надежд, собственно, питать не следует, и советует готовиться.
Все, разумеется, бледнеют, хватают друг друга за
руки. Мечутся по тускло освещенным коридорам.

Готовьтесь, милые мои, — бодро говорит врач и, потирая
ладони, уносится дальше, по своим неотложным
делам, — там, впереди, маячат и лепечут другие, — лепечут,
заламывают руки, пытают назойливыми расспросами,
— готовьтесь, — он рассеянно улыбается и летит
дальше, оставив вас практически в пустыне — без капли
воды, без молекулы веры — оседать на пол, хвататься за
холодные стены, щупать ускользающий пульс.

И тут случается чудо. Из буквально какой-то ерунды.
Кто-то кому-то звонит — просто набирает номер, и звонок
раздается у самой Стены, — ну, еще не вполне
так, — допустим, кто-то едет в автобусе, следующем по
маршруту Ор-Йеуда—Иерусалим либо Тель-Авив—Хайфа,
и раздается какая-нибудь «Хава Нагила» либо «Турецкий
марш», — немолодая женщина с грудой пластиковых
пакетов, набитых дребеденью вроде слабосоленой
брынзы, пары куриных растопыренных ног, банки
хумуса, коробки кислых маслин, долго роется в сумочке,
во всех кармашках и потайных отделениях — сыплются
просроченные билеты, крошки вчерашнего печенья,
смятые кусочки фольги, — але, — але, — вы еще мечетесь
по коридорам,а чудо уже начинается, допустим, на
автобусной остановке неподалеку от шука, — передайте,
скажите, — задыхаясь просит немолодая полноватая
женщина в нелепо скособоченной шляпке, — в Иерусалиме
осень, но нет запаха прелой листвы, — передайте,
скажите ему — все армяне Иерусалима, — неужели
все? — спрашиваете вы, — ну, почти все, — они
молятся, — а евреи? — они тоже молятся — каждый на
своем месте.

И вы летите домой — дорога от метро занимает
минут десять, — пока вы вспарываете ключом замочную
скважину и хватаете телефонную трубку, которая
не умолкает ни на минуту, потому что все армяне.
Иерусалима, Москвы, Копенгагена, и все евреи — они
буквально сговорились, ни на минуту не оставлять вас
в покое, наедине с жизнерадостным врачом, подписывающим
приговор, — глупости, — говорят они, кричат
наперебой — вай мэ, ахчик, что знает врач? что вообще
знают врачи? — глупости, — бормочете вы, обнимая
подушку, впервые проваливаясь в сон, в котором впервые
— не бесконечные узкие коридоры с холодными
стенами, а, допустим, набирающий скорость самолет
и стремительно расширяющееся пространство.

Цвет граната, вкус лимона

Женщина похожа на перезрелый плод манго — она
мурлычет мне в лицо и мягко касается грудью, — не
зажигай свет, — бормочет она, увлекая в глубь комнаты.
В темноте я иду на запах, чуть сладковатый, с экзотической
горчинкой. Вы бывали когда-либо в апельсиновом
пардесе? Сотни маленьких солнц под вашими ногами —
они обращены к вам оранжевой полусферой, но стоит
нагнуться и поднять плод, как покрытый седовато-зеленым
ворсом цитрус начинает разлагаться в вашей руке,
и сладковатый запашок гниения преследует до самого
утра.

В окно врывается удушливая ночь с белеющим
во тьме лимонным деревом. Каждое утро я срываю
по одному лимону. Признаться, я и мечтать не смел
о подобном чуде.

В той стране, откуда я прибыл, лимоны не растут на
деревьях. Они лежат в ящиках, заботливо укрытые от
морозов.

Я срезаю тонкую кожицу и вкладываю в рот моей гостьи
ломтик лимона. Женщина-манго смеется и принимает
из рук моих Божий дар. Это добрый знак. Она не отшатывается,
а молча, как заговорщик, вбирает мягкими
губами ломтик лимона и нежно посасывает его вместе
с моим пальцем. Я ощущаю жало ее языка, мне горячо
и щекотно. Женщина ведет меня по запутанному лабиринту
толчками и касаниями. Сегодня я решил быть
ведомым. Легко даю снять с себя одежды и медленно
обнажаю ее, слой за слоем. Легким нажатием ладони
задаю темп и направление. Женщины ночи щедры
и любвеобильны.

Мои соседи — жалкий сброд на окраине восточного
городка, они скупают краденое и режут кур на Йом
Кипур. Дети их красивы. Это дети от смешанных браков
— тут парси перемешались с тайманим, а марокканцы
с поляками. Все плодится и размножается на
этой благословенной земле. От брит-милы до бармицвы
один шаг. Здесь нет декораций, только тощие
египетские кошки у бомбоубежища, скудная эвкалиптовая
рощица. За ней четыре действующие синагоги,
по две для сефардов и ашкеназим, и опутанная проволокой
военная база. Чуть поодаль бейт-кварот, пустынное
густозаселенное кладбище со скромными белыми
плитами.

Все здесь и сейчас, плодитесь и размножайтесь. У них
грубые лица и крепкие челюсти. Они разделывают жен
на купленных в кредит матрасах, раскладывают их
добросовестно и неутомимо после обильно приправленной
специями пищи, которая варится и жарится
в больших котлах. Они зачинают ангелоподобных
младенцев. Они провожают субботу и встречают ее
с первой звездой. Так поступали их деды и прадеды. Вот
женщина, вот мужчина, — треугольник основанием
вниз накладывается на другой, вонзающийся острием
в землю. Ее основание вселяет уверенность в меня.
Она становится на четвереньки, поблескивая замшей
бедер и пульсирующей алой прорезью между, — соединенные,
мы напоминаем изысканный орнамент либо
наскальный рисунок, — мне хочется укрыться там, в их
бездонной глубине, и переждать ночь.

Комната, в которой я живу, заполнена призраками.
Говорят, не так давно здесь жила русская женщина,
проститутка. Все местное ворье ошивалось у этих
стен, — на продавленном топчане она принимала
гостей, всех этих йоси и хескелей. Переспать с русской
считалось доблестью и хорошим тоном. Низкорослые,
похожие на горилл мужчины хлопали ее по заду
и кормили шаурмой, и угощали липкими сладостями
ее малолетнего сына, маленького олигофрена, зачатого
где-то на окраине бывшей империи, и совали шекели
в ее худую руку. Женщина была молода и курила наргилу.

Я слышу хриплый смех, вижу раскинутые загорелые
ноги. По субботам она ездила к морю и смывала с себя
чужие запахи, потом долго лежала в горячем песке,
любуясь копошащимся рядом уродцем, и возвращалась
к ночи, искривленным ключом отпирала входную
дверь и укладывала мальчика в постель. Обнаженная,
горячая от соли и песка, курила у раскрытого окна — что
видела она? лимонное дерево? горящую точку в небе?
мужчин? их лица, глаза, их жадные, покрытые волосами
руки? Наверное, ей нравилось быть блядью. В этом
сонном городке с бухарскими невестами и кошерной
пиццей, с утопающими в пыли пакетами от попкорна
и бамбы. Иногда она подворовывала в местном супермаркете,
так, по мелочи. Нежно улыбаясь крикливому
румыну в бейсболке, опускала в рюкзак затянутое пленкой
куриное филе, упаковку сосисок, банку горошка,
шпроты, горчицу, палочки для чистки ушей, пачку сигарет.
Мальчик канючил и пускал слюни. С ребенком на
руках и заметно округлившимся рюкзаком выходила
она из лавки. Мадонна с младенцем.

В Тель-Авиве ей, можно сказать, повезло. Маленький
горбун встретился на ее пути, на углу АлленбиШенкин,
— искусство, омманут6, — закатывая глаза,
пел марокканец из Рабата жилистой гортанью, повязанной
кокетливым платком. О, он знал толк в красоте,
в цвете и форме, объеме и пропорциях. Искусство для
него было — фотокарточки с голыми девушками в разнообразных
сложных позах, женщина была для него
диковинным цветком с наполненной нектаром сердцевиной.
Установив мольберт посреди офиса, крохотной
комнатушки в полуразрушенном здании на улице
Левонтин, он наслаждался искусством. Над каждой
позой работал часами, словно скульптор, — разворачивая
модель покрытыми старческой гречкой костистыми
руками, — приближая напряженное лицо, задерживая
дыхание, наливаясь темной кровью. Он не набрасывался
на истомленную ожиданием жертву, о нет, скорее,
как гурман в дорогом ресторане, наслаждался сервировкой,
ароматом, изучал меню. Выдерживая паузы,
подливая вино, пока со стоном и хрипом, взбивая пену
вздыбленными во тьме коленами, она сама, сама, сама.

Женщина ночи не отпускает меня. Тело ее покрыто
щупальцами — они ласкают, укачивают, вбирают
в себя, — у нее смех сытой кошки, тревожный и чарующий.
Смеясь и играя, мы перекатываемся по топчану.
Вином я смазываю ее соски, и она поит меня, покачивая
на круглых коленях. Призрак белоголовой мадонны
с младенцем там, на обочине дороги, за лимонным деревом
и свалкой, тревожит и смущает. Она протягивает
руки и бормочет что-то несуразное на славянском наречии,
таком диком в этих краях, — пить, пить, — шепчет
она, — ее ноги в язвах и рубцах, а сосцы растянуты,
как у кормящей суки, — пить, — просит она без звука,
одним шелестом губ, — завидев мужчину, она кладет
дитя на землю и привычно прогибается в пояснице.
У женщины ночи терпкий вкус и изнуряющее чрево.
Еще несколько мгновений она будет мучить и услаждать
меня, под заунывные и вязкие песнопения Умм
Культум и причитания сумасшедшей старухи из дома
напротив.

Исход

Вы чувствуете? нет, вы чувствуете атмосферу? — это
особая атмосфера, — шабат, понимаете? — тон собеседника
из вопросительного стал угрожающе-восторженным,
фанатично-восторженным, что ли, — он обвел
пустеющую на глазах улицу торжествующим взглядом
и склонил голову набок, — казалось, еще минута,
он зальется соловьиной трелью, — это было мгновение
немого восторга перед опустившейся на многогрешную
землю красавицей-субботой.

Опьяненная внезапно осознанной миссией, я поспешила
к дому. Еврейская женщина, очаг, свечи, — кто,
если не я?

А мы тут за крысой гоняемся, — в глазах шестилетнего
сына сверкал охотничий азарт, — из ванной комнаты
раздавался топот, сдавленные крики и глухие удары об
стену, — вот, нет, — да вот же она! — каким-то непостижимым
образом несчастная крыса очутилась в барабане
стиральной машины, — я взвизгнула и мигом взлетела
на диван, — ведь никто и никогда не объяснял мне,
как поступила бы в подобном случае настоящая еврейская
женщина, хранительница домашнего очага.

Мы сели к столу часа через два, взмыленные и порядком
уставшие. Выпущенная на свободу крыса победно
вильнула голым хвостом и юркнула в небольшое отверстие,
изящно закамуфлированное розовой плиткой.

Супруги Розенфельд появились на пороге в моцей
шабат7, одинаково громоздкие, будто представители особой
человеческой породы. Они всегда появлялись вместе,
рука об руку, — моя тетя, безуспешно попытавшаяся
объясниться с ними отчаянной пантомимой, едва
не зарыдала от счастья, услышав такой родной идиш.
Минут десять длился диалог, не имеющий аналогов
в мировой литературе, разве что единственный — родной
братик! узнаешь ли ты брата Колю? — обрывки слов,
усвоенные в далеком детстве, звучали невпопад, но это
никого не смущало, — растягивая фразы, холеная мадам
Розенфельд почти с нежностью взирала на всплескивающую
ладошками крошечную тетю Лялю, — о чем речь,
мы же свои люди!

Вложив расписанные на год чеки в кожаное портмоне,
Михаэль Розенфельд приобнял растроганную жиличку
и подал руку своей жене. Оставив позади шлейф едких
духов, супруги с трудом втиснулись в кабину лифта.

По дороге они встретили моего брата, одетого довольно
экстравагантно, в добротный пиджак и сомбреро. На
спор брат дошел до местной синагоги и возвращался к
дому. Преисполненный достоинства, он шел прямо —
шляпа грациозно покачивалась на его голове, — следует
отметить, что брат мой совсем не относится к тому замечательному
типу мужчин, которым идут этнические
костюмы. Какие все-таки странные эти русские, —
наверняка шепнула Лея Розенфельд озадаченному
мужу, — до Пурима еще далеко, — возможно, это
какая-то национальная забава?

В первую же ночь я пробудилась от непонятного шума.
Бросившись к выключателю, наткнулась на стучащую
зубами тетю Лялю — тттам… там… — от ножки ее кровати
наискосок двигалась цепочка упитанных Blatta
orientalis, попросту говоря, тропических черных тараканов.
Это было похоже на исход, великое переселение
народов. Процессия двигалась медленно, но не сбивалась
с курса, — тараканы явно знали, куда и зачем шли.

Что интересно, при появлении квартирных хозяев
хитрые твари не высовывались из своих нор, — изображая
разведенными в стороны руками их величину, тетя
выуживала из глубин памяти давно забытые слова, —
голос ее дрожал, а из глаз текли слезы, но супруги Розенфельд
снисходительно посмеивались над чудачествами
этих «русских». Да, да, невзирая на идиш, мы все равно
оставались для них чужими, не знающими основного
закона ближневосточных джунглей, — выживает тот,
кто пришел первым.

Израиль — страна чудес, — не уставала повторять моя
тетя. Она приходила в детский восторг при виде сочной
январской зелени, — пальм, кокосов, сверкающих автобусов,
— огромному мрачному арабу, швыряющему
на весы груду цитрусов, на чистейшем русском языке
она объяснила, как нехорошо обвешивать покупателей,
тем более своих, — ну, вы понимаете, еврей еврея, — на
что араб, просияв, ответил сложноподчиненной конструкцией,
состоящей из весьма оригинально отобранных
русских выражений, и что вы думаете, осталась ли
в накладе моя дорогая тетя, сорок лет проработавшая
инженером на советском предприятии?

Гефилте фиш и салат оливье, Новый год и Рош-ашана,
международный женский день и марокканская
Мимуна8, маца и сдоба, перченые шарики фалафеля
и морковный цимес, фрейлахс, сальса и тяжелый рок,
синеватые деруны и пряная кусбара, кофе по-турецки,
узбекский плов и кисло-сладкое жаркое — все это чудесным
образом уживалось в съемных апартаментах на
Цалах Шалом, 66. Удивительно, но никто так и не запомнил
тот знаменательный день и час, когда тропические
тараканы, будто сговорившись, навсегда покинули наш
дом. Видимо, это был второй закон ближневосточных
джунглей. Совсем не так давно меня разбудили вопли
из квартиры напротив, — туда вселились новые, совсем
свежие репатрианты, то ли из Аргентины, то ли из Бразилии,
кстати, прекрасно понимающие идиш моей тети
Ляли.


1 Хамсин — горячий воздух пустыни, «ломается» обычно к вечеру
(иврит).

2 Тахана мерказит — центральная автобусная станция (иврит).

3 Музыка мизрахи — восточная музыка (иврит).

4 Ваадбайт — управдом (иврит).

5 Маколет — гастроном (иврит).

6 Омманут — искусство (иврит).

7 Моцей шабат — на исходе субботы (иврит).

8 Мимуна — последний день Песаха (иврит).

анемоны

Рассказ из сборника малой прозы Дениса Осокина «Овсянки»

О книге Дениса Осокина «Овсянки»

анемоны

покрывшие

железо и ткань

кровати

анемоны плеч

анемоны рук

анемоны глаз

анемоны свитера

анемоны декабря

света спит на железной койке потому что
чувствует к ней симпатию. правильно — обе
как сестры — похожи друг на друга. длинные
и смешные. света койку называет светой —
а себя койкой. утром света застилает койку,
протирает обувь и идет на работу. вечером
возвращается, стелит койку и ложится спать.

кварталы у северной границы города тоже похожи на
свету. неизвестные миру трамвайные пути, магазины,
аптеки. деревянные улицы с промышленными
названиями, прямыми линиями уходящие к лесу.
никто здесь не гуляет — все думают что ехать сюда
очень далеко и совершенно незачем. а света любит
здесь очутиться — и добирается двумя трамваями.

света любит аперитив с яичницей — и в
выходные дни часто этим завтракает. пить
аперитив и заедать яичницей очень здорово.
так вкусно что хочется плакать. аперитив —
это горечь на травах. крепко но легко. а потом
света едет на северную окраину и там гуляет.

вечером света читает книгу. там написано:
алуксне сине-зеленого цвета — синие крыши,
зеленые окна и двери, стены пятнами. вечером
глядеть на траву — вот вам и город алуксне —
зелень окутанная синевой. ветрено — улицы как
качели. есть озеро — в нем купаются голышом.
спины у девушек алуксне все в веснушках.

свете нравятся анемоны. но не как цветы —
света цветы не очень и любит. света думает что
анемоны означают гораздо большее. анемоны
как слово — это какой-то пароль. анемоны как
смысл напрямую связаны с любовью. света
думает: анемоны: и волнуется: от нежности.

у светы маленькие груди. иногда она на них
смотрит. вы миленькие. — произносит вслух.
если койка — светина сестра, то брат у светы —
с балкона велосипед. она на нем не ездит — потому
что может упасть. света коротко стрижется.
выпал снег. наступила зима. анемоны рядом.

анемоны — это не цветы.

анемоны — это поцелуи в спину. ну или в ключицу.
или в плечо — только долго. когда целуют в спину —
любят на самом деле. в губы в ноги и между ног
человек целуется с летом. а когда анемоны —
целуют только тебя. анемоны рождают декабрь
и одеяло. и желание пройтись. стоять на улице,
мерзнуть. анемоны — поцелуи в спину иногда
через белый свитер. иногда через черное пальто.

а так бывает — обнимешься в толстых куртках
и ну целоваться, иногда попадая в лицо. тут уж
определенно имеешь дело с анемонами. и руки
в перчатках или в варежках. встретились —
нечего сказать. анемоны — поцелуи через одежду.

выпьешь вина и наешься снега. с анемонами
едешь через весь город и плачешь. придумываешь
подарки. покупаешь пирожки. рисуешь улитку.
вышиваешь бабочку. купишь ткань для красивой
ночнушки — шьешь и думаешь — не получится.
наполняешь квартиру керосиновыми лампами —
а толку-то что? — без конца вытираешь с них пыль.

анемоны желто-красные, синие. фиолетовые
анемоны. анемоны и молчание. анемонов полны глаза.
анемонами на балконе покрываешь морозный воздух.
анемоны — когда на улице поцелуешь себя в рукав.

так бывает. сделаешь кофе и поцелуешь чашку.
придешь в хозяйственный магазин чтобы
перецеловать все ведра и инвентарь. каждый
тазик и цветочный горшок. банки с клеем для
обоев все до одной. все бутылки со скипидаром.
мясорубки. гладкие черенки. резиновые
коврики. шланги. мешки с удобрением. кассира
и продавщицу. купишь ситечко и уйдешь
оставив магазин наполненный анемонами.

так бывает. купишь много вкусной еды.
и откроешь форточку. и выйдешь из дома.
вот и вечер пришел за твоими анемонами.

ее вырвало на пол — а ты трезвей. вытираешь ей
простынью рот и убираешь блевотину. аллеснормалес.
— говорит она. долго возишься. она спит —
в свитере и в ботинках. наступает утро. сидишь
на полу. целуешь ее от ботинок до стриженого
затылка. после гладишь эти новые анемоны.

хватит не плакать и не грустить и шить некрасивые
игрушки. хватит рисовать картинки а потом
вставлять их в рамочку. как же жить среди такого
количества анемонов? как же ходить как дышать
когда их столько в такой небольшой квартире?

анемоны. ну всё. ну всё.

прав кто как света догадывается об анемонах. мы не
знаем где она — но в анемонах уверены. пишем пальцем
на белом стекле — анемоны — и целуем каждую букву.

*

начинается начинается — ах ах. дом был очень
маленький. зима дровами щелкала. горячо аж
было. хлеб был — торжественно выносился из
столовой, в столовой брали — вечером — там она
и работала. мыла полы — на полу анемоны — и на
швабре — и на ведре. тугая полоска под майкой
со стороны спины анемонами особенно покрыта.
я буду чинить эту батарею — думал я — и на руках
проступала позолота. дверь заменим — старую
поставим в праздничный угол. почтовый ящик —
ржавая лепешка. маленькая — но плечом рисуешь
в темноте. скачешь на одной ноге и руками машешь.
на деревьях висят бутылки. кто развесил их?

ждать ждать ждать — завернувшись в пижаму —
звонка из киева. засобираться в люблин — надо бы
съездить — надо. автобус с цыганами через улицы
коломыи, через неверные особняки. в черновцах
новый год. и в сучаве новый год. ночью румынские
села спят. буковинские села спят. в городе
рэдэуць на румынской буковине больше всего
анемонов. ‘рэынтоарчереа ля рэдэуць’ — анемонов
личная песня. анемоны — иначе ветреницы.

в перемышле в перми в брашове анемоны
выстилают поребрики — и на крышах такси —
и билетные кассы. простым глазом видно как
цепляются анемоны — вверх и вниз — местность-то
ведь холмистая. идет продавщица из нотного
магазина — пожалуйста остановись! — запусти
в свои волосы руку — что там? — анемон на анемоне.

болезнь бывает так трогательна — шататься по
квартире — в каждой комнате бухаться на кровать —
в каждой комнате на табуретках лекарства — горло
горит а голова кружится. что ж хорошего? — а то
что увлажняющим кремом натираешь губы —
под красным одеялом кривишь улыбку и ждешь.
звонок в дверь — стук в комнату. через щель
под дверью протискиваются анемоны. входит
и забирается в шерстяном платье в перемятую
кровать. на губах ее кровь от твоих ненадежных
губ. анемоны обволакивают пружины — не дают им
громко скрипеть. когда уходит — ползешь на кухню
толкать и в нос и на губы отвратительную мазь.

грохнулись на парту в лекционном зале — и не
жестко ведь. там ковер — из красных анемонов.
голова болтается в воздухе — как же так? — 
почему удобно? это желтые анемоны мягко
поддерживают голову. синие анемоны заслонили
дверь чтобы никто не вошел — не отличил от стен.

радоваться надо — скромнее надо быть — потому что
нету скромности. пальчики твои перебираю как четки —
потому что нету скромности. споткнулся — упал —
оторвал умывальник — потому что нету скромности.
видел тебя — был — радован радошевич — потому что вы
ее не знаете — скромности этой — не бывает скромности.

вот завернутый в целлофан кулич, вот рябиновая
наливка, а вот мой подарок — сливы. сейчас же
все выпьем и сожрем, искупаемся в грязном
озере. вода зацвела густо-густо — покроемся этой
зеленью. она лишь разукрасит пестрые анемоны,
которыми мы покрыты с позавчерашнего утра.

анемоны исчезают — гибнут — покидают — бросают
нас — злючки. колдовать бессмысленно — надо
целоваться. целовать кнопку лифта, рыхлый
и темный снег, тяжелую дверь в главпочтамт.
анемоны родятся — смотри на них — теперь не скоро
исчезнут. анемоны не обмануть — ни губами ни
голосом. чтобы украсить анемонами например утюг —
нужно дважды до его размеров увеличившееся
сердце. а лягушку можно не целовать — достаточно
ее потрогать. возможно ли чтобы анемонами
оказалась покрыта пепельница? — ну конечно же
да. здесь совсем ничего не следует делать — просто
закрыв за гостем дверь вернуться прибраться
в кухне и обнаружить что пепельница вся охвачена
анемонами. анемоны с предметов не исчезают
подолгу — бывает что никогда. анемоны исчезают
с человека очень и очень быстро — и с одежды
его — вот беда. футляр из-под очков легко набить
анемонами — сложнее натолкать их в карманы пальто.

слово да — салфетка плетенная из анемонов —
красно-желтый узор. но их может быть много и в
слове нет — анемоны здесь более дымчаты — бледносиние,
фиолетовые, темно-зеленые. а — это красный
цвет выстилающий поверхность мира — позывной
живых. а — любовь — анемоны свадеб и встреч, дома,
своей постели. анемоны слова нет — воздушные,
подземные — анемоны вокзальной ночи, гостиниц,
кофе — анемоны прощания — анемоны небесной
нежности когда не рассчитывают быть вместе.

мы не будем жить вместе — нет. это нет плещущее
в глазах разрешает нам прорасти насквозь тысячами
синих анемонов и любить друг друга. наши ласки
возможны если они — в анемонах. анемоны слова нет —
украшают небо. анемоны слова да — не покидают земли.

на анемоны — и вызывай такси. да ладно — стукнемся
головами — и всё. подбрасывай анемоны до потолка —
а уж я объясню таксисту почему мы так медленно
едем — почему так трудно дышать — почему на его
сиденьях шуршанье и нежный запах — почему колеса
чуть отрываются от земли — охапки моих анемонов
устремились к небу. нечего сказать — простились.

ехать не шевелясь, не раздеваясь, не вынимая
коржиков. слушать как исчезают твои анемоны —
но до конца дороги хватит. каждое легкое движение
стряхивает их с тебя. не улыбаться чтобы анемоны
не ронялись мускулами лица — ведь и так трясет
и стучит. а сколько их оторвалось когда пришлось
сходить взять постель. а если дорога особенно
долгая — ближе к ее концу можно и выйти в тамбур.
задрать голову — передать привет последним
анемонам уходящим через крышу поезда.

анемоны — это стало ясно вполне. в сумке —
шерстяные чулки разрисованные орнаментом —
словно вазы для красных анемонов. с анемонами
танцевать — не жалеть и умереть от жалости.
существование анемонов — лучшее знание и опыт.
лучшая спешка и неподвижность. но не предмет.
все предметы можно держать в кулаке. анемоны
не являются предметами — и в кулаке не держатся.

поэтому первым и лучшим предметом
мы называем керосиновую лампу.

*

анемоны ткутся и ткутся — вне предметного мира —
нами и ради нас — случайно или намеренно — пусть.

удерживать и следить за ними никто не пытается —
что вы? лучше поешь-ка суп и картошки с грибами
и выпей. будем ходить в кафе и подмигивать друг
другу. мы ведь предметы — и не имеем власти над
непредметами. будем шутить и целоваться с летом
в раскрытые ноги подруг. никого не станем искать
и специально ездить на румынскую буковину. пусть
радио нам споет. пусть появляются дети не знающие
анемонов. жизнь без анемонов смешна и приятна.

притащимся в зоопарк и еще подумаем — стоит ли
покрывать анемонами всех этих бородавочников
и обезьян. если надо будет — покроем хоть змею —
если сердце вдруг станет такое же длинное — если
вдруг замолчим. но бегает жираф — а мы хохочем.

ну-ка что я такое принес? — жестяную коробку
с бомбошками — выкрал из елочного подарка.
есть их надо весь будущий год — доставая
изредка — предчувствуя анемоны. утром встали —
и по очереди пьем из чайника — ой ой ой — вот
так повеселились — под столом семь пустых
бутылок — и бомбошки все сожраны — в пустой
зеленой коробке две последние и налит портвейн.

здравствуй милая — не думай об анемонах — такой
грудью как у тебя анемоны только пугать — ну их
к чертовой матери — поскорее ее достань — раз два
три — прыгаем со стола в кровать. не уснули ни
ночью ни утром — лежа курили — бегали на балкон.
распрощались — смеялись у лифта. я на улице
раскачиваюсь и машу — ты в окно в новый раз
вываливаешь устрашение анемонов. не считая года —
через четыре дня — звоню в твою дверь и целую
дверную ручку — и косяк и глазок — открываешь — и вот
они — вот они анемоны — ну не плачь — ну не шевелись!

замерли замерли — ну давай замерзнем — ну
давай превратимся в сугроб — пусть нас спасают,
везут в больницу — мы оживем — без ушей или
пальцев ног — разве мы виноваты что холодно —
разве мы вправе мешать рождению анемонов?

моя хорошая — стой на месте! — мы никуда не
идем — мы не звоним — не приносим извинений.
возможно мы когда-нибудь и разденемся — когда
обрадованные усталые анемоны чуть раздвинутся
и уступят место лету. тогда мы коснемся живота
и губ — глазами грохнемся в середину тела —
покажем лето и станем им в присутствии анемонов
притихших на спинках кровати на стенах и потолке.

а пока лето ходит где-то под окнами и не смеет
войти в квартиру. так будет долго — ровно столько
сколько на наших одеждах пуговиц ниточек
волосков — сколько вязаных петелек складок
и разводов рисунка — на штанинах и свитерах.

казань

2002

Свежий начальник

Рассказ из сборника Ашота Аршакяна «Свежий начальник»

О книге Ашота Аршакяна «Свежий начальник»

Десяток бытовок в сугробах, плиты, башенный
кран — нулевой цикл.

Начальнику-грузину в управлении я понравился.
В отделе кадров завели трудовую книжку. Теперь
я тоже начальник — мастер.

Первое утро на объекте. Смотрю на бытовки, на
выпавший за ночь снег и дедуктивно размышляю:
у дверей я заметил желтые пещерки в свежем снегу,
значит, в бытовках кто-то есть. Зайти боюсь. Дожидаюсь
начальника участка, Петровича.

Он появляется непонятно откуда, в военной
шапке, с лицом как у Ельцина, за ним трусит толстый
сторож с собаками.

Петрович кричит:

— Выходи! Хватит спать!

Рабочие выходят.

— Сколько подъемов? — спрашивает Петрович.

— Сколько? — поддакивает сторож.

— Двадцать четыре!

— А почему в ночную сорок?

— Панели роем! Централизация! Иди ты!

Меня приняли тепло:

— Ну что, начальник… Главное, не мешай! Ходи,
смотри.

Переодевался в бытовке для ИТР. Там над учетными
журналами сидела маленькая блондинка
Катенька, звучало радио, в холодильнике не переводилось
сало и горбушка черного, на стене висело зеркало
и был электрический чайник.

— Сам ничего не делай, — посоветовала мне
Катенька, — а то не будут уважать.

Я и не спешил что-то делать — грелся.

Приехал начальник-грузин, выгнал меня на улицу и велел изучать централизацию.

— Освоишь централизацию — все у тебя будет
хорошо! А рабочие лучше нас с тобой знают, как строить.

— А чего мы строим? — спросил я.

— Учи централизацию!

Централизация мне не давалась. Зато я понял, что
обычно раздражало начальника-грузина, когда тот
приезжал на объект: нельзя было находиться рядом
с рабочими и нельзя было греться в Катенькиной
бытовке. Оптимально, чтобы начальник-грузин тебя
видел, но издалека.

Хорошо было помогать геодезисту. Лежишь наверху,
с краю, и отмечаешь мелом черточку на углу плиты.
Внизу на земле черточку через линзы теодолита
видит геодезист. И кричит, куда передвинуть мел:

— Левее! Еще! Рисуй! Так!

Последней моей обязанностью, перед тем как
я перешел в ночную смену, было ездить в кузове грузовичка
за обедами.

Инженер по технике безопасности выдал мне удостоверение
мастера.

К Новому году я стал выходить в ночь.

Поначалу я расслабился. Приходил вечером,
включал радио, проверял, есть ли что новое в холодильнике,
ложился на Катенькин топчан, под голову
подкладывал Катенькину сменную одежду и дремал.

В полночь в бытовку врывались рабочие. Они смахивали
на партизан, занявших фашистский штаб
и встретивших забытого тут по ошибке рядового
фрица.

Бригадир срывал с моей головы Катенькину
куртку и призывал:

— Вставай, начальник!

Я отпирал рабочим столовую, выпивал с ними
стакан водки и опять ложился спать.

Через неделю или две все надоело, хотелось деятельности.
Я с завистью смотрел, как на высоте
искрит сварка, как толстенький, но ловкий стропальщик
Багиров цепляет крюками плиты, панели
и блоки, слышал короткие команды: «Майна! Вира!»
и жалел, что окончил техникум и стал начальником.

И донимал меня вопрос: какое же, в конце концов,
здание мы строим? Ни генплана, ни поэтажного
плана, вообще никаких чертежей я еще не видел.

Я рылся в Катенькиных бумагах, но ничего, кроме
учетных журналов, табелей и ведомостей, не находил.
В генеральной бытовке, где днем отлеживался
Петрович, на стене висела физическая карта мира.

Внешне строящееся здание не походило ни на
жилой дом, ни на учреждение. Говоря профессиональным
языком, это было панельное здание с внутренним
каркасом, этот тип годился под любое назначение.
Лифтовые шахты размещались хаотично,
коридорные системы сменялись лестничными площадками.
Казалось, рабочие строят по привычке,
по наитию и, возможно, сами не представляют, что
получится.

Я пытался поговорить со сторожем. Тот сперва был
вкрадчив и ласков, но, услышав мой вопрос, цыкнул
на любимую собаку. Та разлаялась, а я выбежал из
бытовки на улицу.

Как-то раз я подошел к стропальщику и, приняв
начальствующий тон, крикнул:

— Багиров!

И осекся, ведь начальник не должен спрашивать
у стропальщика то, что должен знать сам. Какой же
я тогда начальник?

— Багиров, — начал я нежнее и как-то отчаяннее,

— Багиров, чего мы строим?

— Да ладно, начальник, — улыбнулся Багиров. — 
Стройка идет.

— Эй! Давай двести семнадцатую!
Стропы опустились. Багиров полез цеплять
панель.

Я задрал голову:

— Мужики, я к вам!

— Поднимайся, начальник!

На монтажном уровне бригадир стыковал стеновую
панель. Ему помогал монтажник Вольдемар,
сварщик был наготове. В свете прожектора мельтешили
снежинки. На перекрытиях стыл цементный
раствор.

Я решил не спрашивать в лоб. Курил, смотрел за
работой.

Когда сварщик прихватил петли и бригадир освободил
плиту от строп, я спросил:

— Слушайте, а чертежи у вас есть какие-нибудь?
Бригадир посмотрел на меня непонимающе,
потом будто что-то вспомнил и пошел куда-то в темноту.

— Иди сюда, начальник!

Я последовал за ним и вдруг заметил, что дальше,
в той стороне, куда ушел бригадир, перекрытия еще
не смонтировали, и бригадир уверенно шагал по
обледенелому торцу перегородки, по краям которой
была пустота.

Я понял, что, если не пойду за ним, надо мной
будет смеяться вся стройка. И я не узнаю, чего же мы
все тут строим. С другой стороны, если я разобьюсь,
то и вовсе ничего не узнаю. Мне вдруг вспомнился
запах Катенькиной сменной одежды. Но я знал, что
сзади стоит Вольдемар и наверняка ухмыляется,
и крановщик смотрит на меня сверху, жует бутерброд
и тоже ухмыляется. И там, в темноте, меня ждет бригадир, и, если я сейчас не пройду по этой перегородке,
он никогда не будет меня уважать.

Я шагнул вперед, сразу же поскользнулся. Падая,
ударился коленом и, ухватившись руками за перегородку,
повис.

— Форсит начальник.

Это смеялся Вольдемар. Он стоял надо мной, но не
помогал.

— Стенку отпусти. Тут невысоко.

Голос был снизу, я посмотрел и увидел рядом бригадира
с листами бумаги в руках.

Я спрыгнул, взял чертежи и спустился в бытовку.

Это были чертежи отдельных узлов. Ни внешнего
вида здания, ни даже названия, которое обычно
пишут в правом углу в красивой рамке, — не было.
Были только схемы монтажа, узлы кровли и фундамента.

Когда в полночь бригада ввалилась ко мне, чтобы
я открыл им столовую, я спросил бригадира напрямую:

— Скажи серьезно, чего мы строим?

Но бригадир, видимо, был не в духе:

— Ты строитель или где?!

В столовой мне, как обычно, налили стакан водки.
Я выпил. Попросил еще.

— «Еще» в магазине, — сказал Вольдемар.

Я знал, что начальнику можно бегать за водкой
только для другого начальника, но не для рабочих —
субординация. Но мне уже было все равно. Я надеялся,
что, напившись, бригада расколется.

Я вернулся из магазина с двумя литрами.

Закуски с дневной смены оставалось много. Бригадир
поставил на стол поддон с котлетами. Вольдемар
подтащил бак с гречкой.

Приняв третий или пятый стакан, я расплылся. Но
и рабочие не были трезвы: бригадир с Вольдемаром
спорили, сварщик спал. А Багиров философствовал.

— Ты знаешь, — говорил он мне, — прямо сейчас
на кране сидит крановщик, ведь он не спустится, не
будет пить с нами. О чем это говорит? О том, что он,
гнида, ленится! А ведь я такой же, как он, но совсем
другой. Крановщик сидит один наверху, а я сижу
один. Внизу. И ты, начальник, сидишь один в бытовке
и валяешь Катькины шмотки. А стройка идет!

Тут я попытался вмазать Багирову по морде, но
получилось лишь ткнуть кулаком в плечо.

Бригадир с Вольдемаром перестали спорить. Сварщик
проснулся, разлил водку по стаканам.

— Мужики, чего мы строим, скажите, а? — Я чуть
не прослезился.

— Какой ты непонятливый, начальник, — сказал
бригадир. — Вот сдадим объект и узнаем. Утро уже.
Мы выпили, посидели еще. Дверь в столовую
открыл начальник-грузин, за ним стояли Петрович
и сторож.

— Привет, начальники! — крикнул я. — Ответьте
мне, чего мы строим-то?!

Я сразу отрезвел от собственной наглости, но не
извинялся и ждал ответа. Начальник-грузин должен
был заорать и, может быть, даже ударить меня. Но он
переглянулся с Петровичем, со сторожем и спросил
разочарованно:

— А ты что, не знаешь? — и потом рявкнул: — Учи
централизацию!

Меня долго отчитывали в генеральной бытовке.
Я не слушал, смотрел на физическую карту мира
и вспоминал еще из школы, что рабочие-китайцы
при постройке Великой стены не знали, что они
строят, как не знают об этом и умирающие при строительстве
островов кораллы. Но сторож загораживал
мне спиной Тихий океан, а за начальниками я не
видел ни Великой Китайской стены, ни африканских
термитников, ни других чудес света.

Фотография из ЖЖ автора: http://arshakyan.livejournal.com

Владислав Отрошенко. Персона вне достоверности

Отрывок из книги

1

Оно существовало всего три месяца, это призрачное
книгоиздательство С.Е. Кутейникова «Донской арсенал» на Атаманской улице. В мае оно выпустило две
брошюрки, в июле — тощую книжицу с помпезным
шмуцтитулом и бесследно исчезло. В доме № 14, где оно
размещалось, занимая весь первый этаж, пристройку
и обширный подвал, в августе, как явствует из рекламного
объявления в «Донских областных ведомостях»,
уже обосновалась французская фотография, оснащенная
новейшими аппаратами из Парижа и предметами
красочной амуниции средневековых армий Европы.
(«Жак Мишель де Ларсон увековечит Вашу наружность
в романтической обстановке»). В сентябре владелец
фотографии поместил в той же газете гневное уведомление,
в котором говорилось, что он не имеет ни
малейшего понятия об издательстве «Донской арсенал»
и что он просит гг. агентов книжной торговли оставить
в покое его заведение и впредь не обращаться к нему
с расспросами, где им разыскивать некоего г-на Кутейникова,
которого, может статься, вообще не существует
в действительности. «Что же касается почтеннейшей
публики, — добавлял де Ларсон аккуратным петитом, —
то заведение Жака Мишеля на Атаманской, 14 открыто
для нее во все дни недели, за исключением вторника.
Для желающих преобразить свою внешность имеются
накладные усы и бороды из театральных мастерских
Амстердама».

Книгоиздатель С.Е. Кутейников откликнулся на это
уведомление оригинальным способом. Рождественский
номер «Коммерческого вестника» Общества
торговых казаков вышел с его портретом. «Мсье
Жак, — гласила витиеватая подпись, —

дабы рассеять Ваши сомнения относительно моего натурального
пребывания в этом исполненном всяческой
жизни, блистательно-сказочном мире и доказать Вам со
всей очевидностью, что я не плод воображения гг. агентов
книжной торговли, я помещаю здесь свою фотографию,
сработанную на Атаманской, 14. Ваш настырный ассистент
уговорил-таки меня, как видите, вооружиться датским
мечом и даже наклеить за гривенник Ваши поганые
усы из Амстердама. Однако же я надеюсь, что это маленькое
фиглярство, на которое я решился благодаря озорной
минуте и веселому повороту мысли, не помешает моим
компаньонам и многим почтенным торговцам узнать меня
на портрете и не судить строго книгоиздателя С.Е. Кутейникова,
честь имеющего поздравить всех коммерсантов
Области войска Донского с Рождеством Христовым!»

В феврале 1912 года С.Е. Кутейников вновь дал о себе
знать. «Озорная минута», выхваченная им из будничного
потока времени перед Рождеством, продлилась до Сретения, а «веселый поворот мысли» завел его, вероятно,
так далеко, что он уже не мог остановиться на полпути.
Словом, он решил продолжить газетную баталию
с Жаком Мишелем.

После того как последний напечатал в газете «Юг»
грозный ультиматум, в котором он потребовал, чтобы
г-н Кутейников, независимо от того, существует он
или нет, публично извинился за свою рождественскую
выходку, ущемляющую коммерческие интересы его
заведения, — «в противном случае, — писал уязвленный
француз, — я принужден буду обратиться в окружной
суд, с тем чтобы он взыскал нанесенный мне ущерб
либо с таинственного издателя, либо с „Коммерческого
вестника“, потакающего небезобидному ерничеству
этого фантастического субъекта», — Кутейников
поместил во всех новочеркасских газетах, за исключением
«Донских епархиальных ведомостей» и «Вестника
казачьей артиллерии», объявление довольно странного,
если не сказать немыслимого, содержания:

«Книгоиздатель С.Е. Кутейников сообщает, что в силу
неведомых нарушений в извечном миропорядке поколебалась
привычная однозначность земного пространства,
занятого домом № 14 по Атаманской улице, где обретается
и будет обретаться вплоть до 1915 года издательство „Донской
арсенал“. Каким-то непостижимым способом сюда
внедрился фотографический мастер Жак Мишель де Ларсон,
чье назойливое заведение в этом месте и в это время,
на взгляд издательства, не более чем фантазия и пыль. Удивительно,
что то же самое утверждает и г-н Ларсон относительно
издательства „Донской арсенал“, которое готовит
в настоящее время дополнительный тираж „Исторических
разысканий Евлампия Харитонова о походе казаков
на Индию“. То обстоятельство, что при нынешнем обороте
действительности заведение г-на Ларсона обладает,
по всей вероятности, в большей степени счастливым качеством
зримости, никоим образом не отразится на превосходной
внешности наших книг, для которых уже закуплена
отличная и вполне ощутимая бумага фабрики „Токгаузен
и КО“ в Екатеринодаре».

Какое впечатление произвело на француза это объявление,
неизвестно. Известно только, что войсковой атаман
Павел Иванович Мищенко на своем экземпляре
«Гражданских новостей» (он получал их в 7.30 утра)
прямо на объявлении Кутейникова написал огромными
буквами, синим карандашом «Тю!!!» и послал на
Атаманскую, 14 дежурного вахмистра с конным отрядом.

Разумеется, никакого издательства ни в доме № 14,
ни в соседних домах вахмистр не нашел. В рапорте атаману
он, однако же, доложил, что ему «удалось обнаружить
некоторую невразумительность в ехидной
фигуре француза Ж.М. де Ларсона, которая производит
на Атаманской, 14 фотографические портреты
лиц всех сословий, сама же на себе никакого устойчивого
лица не имеет и может представиться в натуральном
виде не токмо что французским фузилером,
но даже хорошенькой маркитанткой. А так как означенный
дом совершенно дьявольским образом погрузился
в обманчивость сгинувшей жизни и невозможных
времен, то и фигура упомянутой маркитантки…»
Впрочем, нет нужды цитировать далее этот нелепый
рапорт: вахмистр, согласно донесению караульного сотника,
сочинял его «уже сильно нетрезвый», на гауптвахте,
в бакенбардах а-ля Франц-Иосиф, в которых он
сфотографировался у Жака Мишеля и в которых ездил
все утро по городу, разыскивая, как он всем говорил не
без гордости, «демоническое издательство инфернального
свойства», пока наконец не взят был под стражу
в ресторации Фридриха Брутца на углу Скородумовской
и Московской. Заслуживают большего внимания вполне достоверные, хотя и растворенные в бравурной
риторике сведения, что заведение Жака Мишеля посетил
в тот же день (то есть 2 февраля по старому стилю)
и сам войсковой атаман; нагрянув поздно вечером на
штабном автомобиле в сопровождении двух адъютантов
по гражданской части, окружного квартирмейстера
и целой свиты верховых офицеров, весело гарцевавших
с оголенными шашками по обе стороны невозмутимого
«Руссо-Балта», всполошившего певучим клаксоном всю
улицу, он тщательно осмотрел сначала снаружи (обойдя
его дважды), а затем изнутри таинственный дом (принадлежавший,
впрочем, Обществу взаимных кредитов),
спустился в подвал, заглянул во флигель, похвалил
Жака Мишеля за прилежное содержание арендованных
помещений и уехал, купив у него фламандскую гвизарму
для своей оружейной коллекции.

Наутро чиновник особых поручений атаманской
канцелярии доставил Жаку Мишелю пакет, в котором
находились бакенбарды, снятые с вахмистра в «освежительной
камере», и предписание начальника интендантского
отдела войскового штаба, обязывающее всех
содержателей фотографических салонов, действующих
на территории Области войска Донского, выполнять
следующие требования:

«1. Фотографировать рядовых и приказных казаков, унтер-
и обер-офицеров, а равно и штаб-офицеров казачьих войск
только с имеющимся у них уставным оружием и в принадлежащих
их званию мундирах.

2. Исключить из процедуры фотографирования наклеивание
усов, бровей и проч. лицевой растительности, дабы
всякий военный чин, действительный или отставной,
а также свободный от военной службы казак имел на портрете
свой собственный, Богоданный вид.

3. Изъять из употребления в фотографических целях бутафорские
либо подлинные вещи, относящиеся к военному
быту иноземных армий любых времен.

4. Не изображать посетителей — как военных, так и гражданских
— в виду полотен и ширм, рисующих вымышленные
баталии и походы, а также любые исторические
военные действия, к коим Российская армия не имела
касательства.

Всякий фотографический мастер, нарушающий эти требования,
будет оштрафован первоначально на сумму в 200 руб.
ассигн. в пользу войсковой казны, а при повторном нарушении
выдворен за пределы Области войска Донского».

Можно представить, в какое отчаяние повергло это
неожиданное предписание изобретательного француза,
сумевшего поставить свое дело так, что в городе
закрылась, не выдержав с ним конкуренции, старейшая
фотография Кикиани и Маслова. (Гигантский бердыш,
который они повесили в витрине, и обещание
фотографировать в стрелецких кафтанах не прельстили
своенравную публику.) Отчаяние побудило
Жака Мишеля немедленно рассчитаться с ненавистным
ему издателем, беззаботно кружившим неуязвимым
газетно-бумажным призраком над Атаманской,
14. Решив исполнить свое намерение, о котором он заявил
в аптекарском «Юге», он уже нанял адвокатов,
сочинил с ними иск против Кутейникова и изготовился
к бою, как вдруг получил записку от есаула гвардии,
адъютанта по гражданской части, князя Степана Андреевича
Черкесова. Написанная орешковыми чернилами,
какие тогда уже не водились в канцеляриях, и вложенная
в обычный, без войскового герба, конверт, записка
была, несомненно, приватной и даже в некоторых
местах шутливой, но вместе с тем она не могла не остудить
сутяжнический пыл Жака Мишеля.

Адъютант сообщал ему, что войсковое начальство не
оставило без внимания возникшее между ним и Кутейниковым
недоразумение. «Мне поручено разобраться
в этом деле, — писал Черкесов, — однако же без того,
чтобы притеснять кого-либо из вас. Речь идет о личном
интересе атамана к Вашим таинственным контрам
с Кутейниковым. Павел Иванович полагает, что за
ними кроется нечто чрезвычайное. Скажу Вам более, он
вполне допускает возможность, что Кутейников вовсе не
шутит в своих последних объявлениях. Надеюсь, Вы не
станете расценивать это мое сообщение Вам как требование
не предпринимать никаких шагов против Кутейникова.
Упаси Вас Бог так истолковать мои слова! Я хочу
лишь дать Вам сугубо житейский и вполне дружеский
совет — не раздувать скандала и по возможности относиться
терпимо ко всяким причудам г-на издателя,
батюшка которого, Ефрем Афанасьевич, служивший
у нас каптенармусом, а при Самсонове ведавший аж
войсковым арсеналом! был тоже небезызвестный шутник
и фанфарон. Представьте себе, запугал однажды
лейб-трубачей Государя, ехавших на Кавказ, какими-то
невообразимыми разбойниками, которые будто бы не
боятся пуль, а только трепещут в мистическом ужасе
перед всякими топорами, кои имеют форму священного
для них полумесяца; потом вооружил их, шельма,
с самым серьезным видом — с расписками и наставлениями
— бомбардирскими алебардами, валявшимися
в кордегардии Бог знает с каких времен, да еще отписал
атаману в отчете: «Сие ободряющее оружие выдано
доблестным музыкантам Его Величества как наилучшее,
по их разумению, для устрашения злонамеренных
горцев», — говорят, что Самсонов смеялся до слез,
хоть и отдал прохвоста под трибунал… Надеюсь также,
м-е Ларсон, что Вы не усомнитесь в полезности моего
совета. Разумеется, Вы вольны пренебречь им и руководствоваться
собственными соображениями, в том
числе и соображениями коммерческой выгоды. Но если
уж речь здесь зашла о выгоде, то я хотел бы заметить
Вам, что Вы обязаны в некотором роде нынешним процветанием
Вашей фотографии именно г-ну Кутейникову.
Шутит он или нет, но он привлек всеобщее внимание
к Атаманской, 14, а стало быть, и к Вашему
заведению. Публика, и в особенности гражданская, падкая
до всякой загадочности, атакует Вас с утра до вечера,
и Вы, как я слышал, уже едва справляетесь с заказами.
Не думаю, чтобы Вас при таком обороте дела серьезно
смущало то обстоятельство, что в обиходе Вашу фотографию
стали называть «кутейниковскою», тем более что
Вы и сами приложили к тому немало усилий. Я недавно
проезжал по Атаманской и видел у Вас в витрине —
я не мог ошибиться! — огромный портрет Кутейникова
в усах и с моноклем. Более того, у меня есть сведения,
что Вы скупили в магазине Сущенкова все книги,
выпущенные «Донским арсеналом», и, пользуясь случаем,
продаете их своим посетителям по довольно высокой
цене, — те экземпляры «Исторических разысканий
Евлампия Харитонова о походе казаков на Индию», на
которых Ваш ассистент умело подделал дату и которые
выдаются за тот самый мифический «дополнительный
тираж», якобы уже выпущенный Кутейниковым, —
где-то Бог его знает где, в чудодейной незримости, —
идут по 15 руб., не так ли? Впрочем, меня это не касается.
Как должностное лицо я могу указать Вам только
на то, что Вы уже целый месяц нарушаете 4-й пункт
предписания начальника интендантского отдела войскового
штаба. Имейте в виду, он человек проворный
и неумолимый. Даже интерес атамана к Вашей персоне
не помешает ему выдворить Вас, к примеру, в Воронежскую
губернию, где порядки мягче, но климат суровее
да и коммерция не столь оживленная, как в нашей благословенной
столице!

Марта 6-го с. г. Атамана войска Донского адъютант по
гражданской части кн. Черкесов«.

2

Строго говоря, фотограф де Ларсон вовсе не нарушал 4-го
пункта предписания начальника интендантского отдела
войскового штаба, как на то указывал ему адъютант
Черкесов. Полотна и ширмы, «рисующие вымышленные
баталии и походы, а также любые исторические военные
действия, к коим Российская армия не имела касательства», он незамедлительно убрал. И заменил их другими.
Они являли собою, как пишет журнал «Фотографический
курень» (№ 4, 1912), «нечто вроде постраничных иллюстраций
к нелепейшим „Историческим разысканиям
Евлампия Харитонова о походе казаков на Индию“, кои
выпустил в прошлом году в своем скандально известном,
хотя и лопнувшем как мыльный пузырь „Донском
арсенале“ г-н Кутейников». Именно эти ширмы и имел
в виду адъютант, запугивая француза колючими январями
и знойными комариными июлями Воронежской
губернии, скучающей в глубине континента. Однако
же дело обстояло так, что использование этих ширм,
которые приносили де Ларсону фантастический доход
(«Шутка ли сказать, — писал язвительный корреспондент
„Фотографического куреня“, — обыватели выстраиваются
в очередь и платят, не задумываясь, по десяти
рублей только за то, чтобы просунуть свои физиономии
в овальные прорези и стать таким образом воображаемыми
участниками каких-то невозможных в истории и
по виду довольно разнузданных сцен, вроде переправы
казаков через Инд и прочей глупости! Куда же смотрит
наше войсковое начальство, которое якобы так печется
о пуританстве в фотографическом деле, издавая при
этом, к слову сказать, уморительные указы!»), не противоречило
4-му пункту предписания. О походе казаков
на Индию нельзя было сказать, что он является вымышленным,
так же как нельзя было отрицать, что в нем принимало
участие сорок донских полков — двадцать три
тысячи присягнувших на верность российскому престолу
казаков и казачьих офицеров. Поход, предпринятый
по приказу императора Павла Петровича, которым
вдруг овладела в неистребимой сырости Михайловского
замка, окутанного петербургскими вьюгами, пылкая,
согревающая его мечта завоевать колонию Англии,
щедро осыпанную лучами солнца, огнепалимую Индию,
начался 27 февраля 1801 года. В два часа пополудни, после
того как в войсковом Воскресенском соборе Старого Черкасска
была отслужена торжественная литургия, а затем
прочитан на Ратной площади у церкви Преображения
напутственный молебен, авангард из тринадцати полков,
возглавляемый походным атаманом генералом
Матвеем Платовым, двинулся на восток. За ним, выдержав
первоначальную дистанцию в десять верст, вышли
артиллерийские полки, потянулись обозы, нагруженные
провиантом, свинцом, фуражом, порохом, ядрами, стругами,
и, наконец, уже в сумерках пределы города покинул
конный арьергард…

Жак Мишель де Ларсон, как иностранец, да к тому
же еще человек гражданский, вовсе не обязан был
знать, что поход казаков на Индию завершился утром
24 марта того же года в каком-то богом забытом хуторе
на юго-востоке Оренбургской губернии. В качестве
оправдательного документа, подтверждающего историческую
достоверность сцен, изображенных на его ширмах,
он мог выставить (да и выставлял в буквальном
смысле — прямо в витрине) книгу, выпущенную Кутейниковым,
который отважился заявить в предисловии,
что он несет «полную ответственность за это издание,
так как автор, отставной подъесаул Евлампий Макарович
Харитонов, скончался в станице Покровской, не
успев подписать формального согласия на публикацию
своих разысканий».

Француз не обязан был знать и того, что источники,
которые цитировались в этом сочинении, были (на
взгляд любого — даже не очень-то разборчивого — профессора)
в высшей степени сомнительными: какие-то
«бутанские рукописи» начала XIX столетия, якобы переведенные
автором с языка бхотия (тибето-бирманская
группа), всевозможные «записки» разноязыких путешественников,
колесивших в 1801 году по Азии и видевших
казачьи дружины кто в Персии, кто на склонах
Каракорума, «походные дневники старшин» и прочие
«свидетельства», неизвестно как и где добытые любознательным
подъесаулом. Жаку Мишелю достаточно
было того, что в «Разысканиях», которые были
написаны, как уверял издатель, «на основании новых
и весьма достоверных сведений», утверждалось, будто
«донской Бонапарт» — так называл Харитонов генерала
Матвея Платова — довел казачьи полки до заснеженных
Гималаев, а не до оренбургских степей, «как
то считалось ранее». «Весь поход, — говорилось на 29-й
странице, — завершился блестяще — в полном соответствии
с замыслом Императора Павла, который вовсе не
думал завоевывать Индию, а только хотел казачьими
шашками пригрозить с Гималайских вершин зазнавшейся
Англии». (На ширме Жака Мишеля — как видно
из иллюстрации в «Фотографическом курене» — это
изображалось так: казаки, сбившись в кучку на острие
горного пика, окутанного облаками, браво размахивают
шашками, палят из фузей и штуцеров, а на них с ужасом
взирает, высунувшись по пояс из окошка Букингемского
дворца, Георг III.) Далее, на страницах 44–53,
Евлампий Макарович подробно рассказывает о том, как
какой-то «седой старшина в епанче» уговорил атамана
Платова не поворачивать полки назад по повелению
нового императора Александра Павловича, а выполнять
приказ — предыдущего, скоропостижно скончавшегося
в ночь с 11 на 12 марта Павла Петровича. «Потому что
смерть приказавшего, — сказал седой старшина, — не
отменяет его приказа. И в этом, ваше превосходительство,
весь смысл воинской доблести». Спустя две страницы
отставной подъесаул, видимо спохватившись,
сообразив, что этого седого старшину за таковые глаголы
генерал Платов скорее всего одел бы в кандалы,
выдвигает на всякий случай и другую версию. Авангард
(теперь уже только авангард) из тринадцати полков
продолжил поход на Индию потому, что гонец от генерала
Орлова, командовавшего арьергардом и получившего
пакет из Петербурга, не доскакал до генерала Платова,
«уже зело углубившегося в восточные владения
России», — погиб в степи. И доблестный генерал Платов
так и не узнал, что юный Александр, «жалуя казаков
отчими домами», повелевает прекратить поход на лучезарную
Индию, затеянный его родителем…

Словом, весь смысл книги сводился к тому, что
поход — по мнению немногочисленных его тогдашних
исследователей, самый бесславный в истории войска
Донского, — был блестящим и славным. Конечно же
ничего дурного не было в этом стремлении отставного
подъесаула представить поход вопреки всему в лучшем
виде. Быть может, Евлампий Макарович, если он действительно
жил на свете, если его не выдумал г-н Кутейников,
сам участвовал в этом походе (Кутейников пишет
в предисловии, что он умер в возрасте 132 лет), и он, быть
может, всю свою долгую жизнь таил обиду и на императора
Павла, пославшего его в этот (впоследствии всеми
забытый) экпедицион, и на императора Александра, не
давшего ему помахать шашкой на гималайских вершинах.
И от обиды выдумал книгу — написал ее перед
смертью, сидя с пером, в очочках и бурках, под крышей
какого-нибудь древнего куренька. Так обстояло
дело или иначе, ясно одно: сочинение подъесаула скорее
всего осталось бы незамеченным. В отчетах Общества
распространения полезных книг в Области войска
Донского за 1911 год оно отнесено к разряду «частных
исторических экскурсов отставных военных чинов, кои
на сегодняшний день не пользуются спросом». Однако
недоразумение, возникшее между издателем и фотографом,
или, как выражались газетчики, «дело о раздвоении
Атаманской, 14» (о том, что оно негласно расследуется
гражданским адъютантом, знал, разумеется, весь
город), вывело «Исторические разыскания Евлампия
Харитонова…» спустя несколько месяцев и на целых три
года в разряд книг «наиболее читаемых, хотя и малополезных».

О книге Владислава Отрошенко «Персона вне достоверности»

Ночной полет

Рассказ из книги Александра Шарыпова «Клопы»

«На следующей планете жил пьяница».

А. де Сент-Экзюпери

Он любил, когда темно, бывать на всяких крышах
и видеть огни улиц, разноцветные окна домов, поэтому,
выйдя с хлопушкой на улицу и увидев, что темно,
полез на крышу оранжевого «Москвича», который стоял
у дверей. Крыша гремела, прогибаясь под его коленями,
что было удивительно, и его тащили в разные стороны,
и он сказал кому-то в лицо, чтоб его не тащили зря,
а шли праздновать свой Новый год, после чего полетел
вниз башкой, и его несли в темноту, взяв за штанины
и рукава, а вверху виднелись кресты колокольни, и он
кричал, что залезет еще на крышу колокольни и ухватится
за крест. В темноте ничего не было видно, и он
разбил какую-то банку с капустой, ища выход, и вот,
почувствовав жгучий холод, посмотрел на свои руки
и увидел, что держит обеими руками обледенелые уши
большого чугунного креста, и от неожиданности выпустил
их из рук, и стал падать, и только открыл рот, чтоб
закричать, как встретил спиной твердь. Он ожидал,
что еще покатится, что свалился не до конца, что покатится
по крыше колокольни и свалится вниз, потом
осторожно приподнялся на локтях и увидел носки
ботинок, расплывающиеся в темноте, и крест, торчащий
из сугроба, покрытый снегом и потому заметный,
как снег. В памяти всплыла какая-то лампочка
и дверь под ней, в которую он стучал ногой. Да! Где же
шапка? — ухватился он за голову. Шапка лежала тут же.
Он сел и, дыша, ощутил боль в груди — в той кости, где
скрепляются спереди ребра. Это мокрый детина налетел
на него плечом, и эта самая кость тогда, наверное,
треснула и с тех пор болела, если надышишься холодным
воздухом.

— Кладбище, — сказал он вслух, показав пальцем на
крест.

Рука, описав дугу, попала в карман и вытащила
оттуда горсть квашеной капусты и в ней согнутую в три
погибели сгоревшую бенгальскую свечу. С трудом ухватив
негнущимися пальцами свечку, он бросил ее прочь,
а капусту, понюхав, отправил в рот, а потом, пошарив
вокруг себя, опять нашел черную свечку, долго смотрел
на нее и сунул обратно в карман, после чего начал вставать,
но наступил ногой на пальто снизу и опять упал
коленками на лед, просыпав изо рта капусту, и усмехнулся
над собой, и нелепая снежинка, летя неизвестно
откуда, шлепнулась ему прямо в переносицу.

Встав, он налетел животом на ограду, которую
скрывала темнота, и, оттолкнувшись от нее, побрел по
дорожке, и остановился, раздумывая, в ту ли сторону
идет; посмотрел назад и вперед, но везде была одинаковая
темнота со снегом, и тогда он пошел вперед, чтоб
делать следы, как на Луне.

— Пустыня, — думал он и говорил вслух то, что
думал, роясь в одежде на груди и щупая кость, где
скрепляются ребра, — кругом огни и город, троллейбус
гудит, а вот… — он поскользнулся и замолчал.

Было слышно, как скребут шершавую корку на льду
ноги и где-то гудит троллейбус, разгоняясь.

— Оазис тишины, — сказал он, вытаскивая из-за
пазухи руку.

Темные люди сидели, и казалось, что ждут и встанут
навстречу, когда он подойдет, но они не вставали,
а он едва не упал, зацепившись ногой за неясное скопление
веток и бумаг, будто грачиное гнездо, сдунутое
ветром. Он посмотрел на ветки, и, медленно перегнувшись,
уперся руками в снег, и, глядя еще раз,
решил, что это не гнездо, а венок из елки, а бумажные
клочки — вместо цветов, и потащил венок изо
льда, и венок стал трещать и ломаться и все равно
наполовину остался во льду вместе с иголками. Тогда
он понес другую половину и водрузил на одинокий
крест, на котором ничего не было, но не как венок,
а как гнездо, чтоб прилетали и гнездились тут грачи,
и вздохнул.

— Грачи, — сказал он и посмотрел на небо, но небо
крутнулось вместе с крючьями веток, и он, чтоб не
упасть, ухватился за ограду, громыхнув ее составными
частями.

— Я был честным человеком, — сказал он, держась
за прутья, расплющенные сверху, и потряс ограду, пробуя
ее на прочность, и схватился за голову, чтоб потрогать
шапку, и пошел дальше, главным образом по
дорожке, изредка натыкаясь на барьеры из снега, сделанные
безымянным дворником по ту и другую сторону
пути.

— Хуже всего, — сказал он, имея в виду, что хуже
всего, если у человека нету глаз назади, и обернулся по
поводу красных точек, похожих на глаза.
Кто-то большой и черный стоял спиной к нему. Он
кинул колючим снегом, осыпался снег. Он стоял, шатаясь,
и если б мог, побежал, но не мог бежать, потому что
все части тела испытывали какие-то сотрясения от бега.
Поэтому стоял, глядя на кресты и ограды, а когда защекотало
в горле, кашлянул и опять обернулся, но в другую
сторону, и увидел там бледный огонь. Он зажмурился
и, вытащив руки из карманов, стал мять и тереть
ими лицо, а потом открыл глаза и, когда растаяли розовые
фонари, увидел, что огонь все светится. И в голову
ему вдруг полезли совсем не страшные мысли.

— Смело, товарищи, в ногу, — сказал он вполголоса и,
торопливо шагнув через барьер, устремился к бледному
огню.

Он шел, проваливаясь в глубоком снегу, и капризы
тяготения норовили уронить его.

— Спокойно, — сказал он, с грохотом налетая на деревянную
ограду. И пошел вперед, но вернулся обратно,
потому что ограда уцепилась за пальто и не пускала.

— Отдайте, — кричал он, дергая пальто изо всех
сил. — Отдайте, дьяволы! А-ат! Духом окреп… — и, выдернув
пальто, полетел на деревянный крест и вместе
с ним в снег, — в борьбе, — говорил он, пытаясь встать,
но, захлебнувшись, кашлянул и опять сел в сугроб и,
размотав шарф, стал дышать, глядя в небо.
Потом вытянул шею, ища огонь, а найдя, показал на
него пальцем, успокоился и снова стал дышать, глядя
в небо и на снег под собой.

— Гниль, — сказал он, дыша, и поддел ногой упавший
крест, большой, как заборный столб.

Он воткнул его в сугроб, но тот стукнулся в сугробе
о твердь и подскочил, и он понял, что этот крест не от
этой могилы, потому что она каменная, а он деревянный.
И была дыра под снегом в плите, но в нее пролез
только палец.

— Вот, — сказал он всем, вставая и показывая
рукой вперед, и пошел, куда показывал рукой, а огонь
вдруг мигнул, погас и засветился так же слабо чуть
дальше.

Он остановился, но тут же пошел еще быстрей, проваливаясь
в ямы, перелезая через бугры и натыкаясь
на ограды. Ветка, подцепив сверху шапку, скинула ее
в снег, за что он сломал ветку и хотел сломать еще, но
не мог подпрыгнуть и достать. И вот когда совсем уже
рядом был огонь, он вдруг ступил на твердую поверхность,
ударив по ней ногой, и чуть не ткнулся лицом
в бледный огонь, но оказалось, что это стекло, под которым
смеется кудрявая тетка, а бледный огонь был рядом
и везде, где стекла и пластинки. Обернувшись, он
увидел, как вдали горит яркий язычок пламени, и, засопев,
пошел к этому язычку, и хотел замахать руками,
как бабочка, потому что бабочка летит на свет, но одна
рука махнула, а в другой оказался крест, который он
повалил в снег, и сказал: «Окрепнем», — а может, какой-нибудь
другой.

Яркий язычок медленно двигался слева направо
и потух, когда ветки воткнулись в шапку. Он с досадой
отогнал ветки от головы. Впереди опять стало темно,
и он ощутил, как холодно и сыро ногам в ботинках,
которые сделаны, чтобы ходить по паркету. Ноги дергались
на ходу, он хотел зевнуть, но зубы клацнули друг
о друга, и тут опять желтый язычок засветился в темноте,
и стал двигаться справа налево, прыгая и рисуя
загогулины в такт шагам, и погас, когда нога наткнулась
на снеговой барьер.

— Ходит шо швечкой, — сказал он, разевая опять рот,
и со всего маху грохнулся наземь, ударившись об лед
локтями.

Засвистело в ушах, и что-то плотное сдавило со всех
сторон лицо. Он устало вздохнул и закрыл глаза. Хотелось
уснуть и проспать до утра и никуда не ходить. Он
чувствовал, как горячи веки и тяжелы руки и ноги и зря
все это, зря снег и лед, и нужно было лишь одеяло, шершавое
сухое одеяло сверху, чтоб темно, и еще чтоб снизу
было не так холодно, чтоб не лед, не мокрый холодный
лед, а хотя бы доски и половик, и можно было уснуть
и проспать до утра. Но был только лед, и костяшки
пальцев, замерзнув, заставляли отталкиваться и подниматься,
упираясь ладонями под себя, и еще он помнил
огонь, который горел вдали и звал. Поднявшись, он
сразу пошел.

Перед глазами прыгали мячики, и он таращился,
стараясь видеть огонь, и остановился, потому что там
стоял кто-то. Мысли мешались в голове. Он не мог
вспомнить, зачем и кто там стоит, только сердце стало
стучать громче.

И, вытащив руки из карманов, волнуясь, он пошел к
сутулому человеку, застывшему у огня, и спросил:

— Что?

Голос его срывался, и сердце стучало как колотушка
в барабан. Человек молчал, и он подумал, что это,
может быть, не человек, а может, человек,который стоит
и мерзнет, но почему он молчит?

— Что? — повторил он громче. — Не спится? — 
а потом с размаху сел на каменную плиту.

Большое прозрачное пламя металось по всей плите,
будто пытаясь оторваться от черного круга и убежать
в темноту, и гудело, и хлопало. А плита была раньше
красной, но закоптилась и стала черной, и на черных
столбах висела крыша из гранита, а у подножья столбов
был грязный лед, на котором сидел он, обняв крест,
и выглядывал из-за пламени, и звал человека сесть
рядом, но человек не шел, и тогда он замолчал.

Пламя успокоилось и стало гореть ровно, еле слышно
шипя. Лед или камень щелкал и трескался то тут, то там,
и что-то все время сыпалось после щелчка, как песок.
Отставив в сторону крест, он задумал снять ботинки,
которые сделаны, чтоб ходить по паркету, но тело его
и руки двигались слишком резко, и даже голова на шее
поворачивалась зачем-то то на один бок, то на другой,
а потом взяла и задралась вверх, отчего с головы съехала
шапка, и он, чтоб взять шапку, перевернулся на четвереньки,
но не удержался и упал вперед, ткнувшись головой
в грязный ноздреватый лед, и вспомнил, как, стоя
посреди заснеженной улицы, ловил такси с зеленым
огоньком, и такси совсем было остановилось, и он начал
дергать дверцу, но то ли он дергал не как надо, то ли не
ту совсем дверцу, но дверца не открывалась, и такси
вдруг заворчало и поехало прочь, и он, не удержавшись,
упал прямо на дорогу.

— Эй! — крикнул он, чистя шапку. — Говори чегонибудь!
Новый год! Слышишь или нет? Молчать
нельзя!

Серые от высохшей слякоти ботинки он поставил
слева и справа от себя и вытянул ноги к огню, с трудом
шевеля закоченевшими пальцами.

— Только не молчи. Стихи читай!.. Песни пой! — 
глядя на синюю нитку, торчащую из носка, он потянулся
и оторвал эту нитку, и, обняв пальцы ног, принялся
сжимать их, стараясь согреть, и тут пламя прыгнуло
к нему, обдав кислым газом; он отпрянул, упав на локти,
и пламя опять притихло.

— Иль села обходи с медведем, — пробормотал он,
шевеля пальцами ног, и вдруг услышал чей-то далекий
голос.

Он прислушался, и ему почудилось, что выпившие
девушки идут вдалеке и хохочут друг над дружкой,
и он, торопливо натянув ботинки, полез на четвереньках
и спрятался за столб. Потом поднялся
и взял с собой крест. Он стоял, слушая и улыбаясь,
с открытым ртом, и сердце опять стучало громко,
заглушая все звуки. Он оглянулся назад, улыбаясь,
а сзади синие фонари уходили в темноту, и он повернулся
обратно и прислонился лбом к черному граниту,
гладкому, блестящему и с желтым мусором
внутри.

И, глядя на мусор, вспомнил, как в троллейбусе стоял,
упершись лбом в стекло, залепленное снегом с обратной
стороны, а рука его стыла на ледяном поручне,
и большой палец вдруг придавило чем-то теплым, и это
оказался локоть девушки в коричневой куртке, и он
посмотрел ей в лицо и сказал, что вот дом рыжий, как
радиола, и она засмеялась,сморщив нос.

Он думал, что сейчас, когда они и он — все пьяные,
и пьяные сторожа, и устали, и хотят спать, они обнимутся
по крайней мере и постоят, как пингвины,
прижимаясь носами и щеками. Он шагнул из-за
столба навстречу смеющимся девушкам, но девушек
не было, а была темная ночь. Пламя набрасывалось
на воздух и пустоту, и прозрачная снежинка, свалившись
сверху, ударилась о гранит и полетела, кувыркаясь
и ломаясь, к ногам. Он посмотрел на пальцы рук,
красные, в черных крупинках вытаявшего мусора,
и, раскрыв рот, перевел взгляд на синий пушистый
шар вдалеке, и, не закрывая рта, усмехнулся.

Потом прислонился к черной стене, съехал на корточки
и стал смотреть на крест, прислоненный напротив,
а смотря, подпирал щеки кулаками. Глаза слезились,
и все расплывалось. Обернувшись к молчавшему
человеку, он сказал:

— Я знал, но забыл: мы умрем, — и двинул рукой,
показывая на крест, отчего тот полетел, но он подхватил
его и поставил обратно и, раскачиваясь и подперев
щеки кулаками, опять стал смотреть.

Крест был залеплен снегом, который таял и катился
вниз, объезжая ржавые шляпки гвоздей, и там, как на
велосипеде, стоял ржавый номер 0696, а под перекладиной
болталась паутина в изумрудных бусинках влаги,
и в ней длинные желтые иголки. И снег, который стал
водой, расплывался вдоль по трещинкам, наплывая на
свернувшиеся лохмотья краски и отражая в выпуклостях
огонь. Он покачал головой и поднялся, щелкнув
коленкой.

— Нет, — сказал он, глядя в пустоту и воздух
мокрыми глазами. — Что-то здесь недодумано, с этой
смертью. Слышь, друг? Не выходит. Не боится никто,
и все, бляха.

Он нащупал в кармане что-то мягкое и в нем колючее
и вытащил согнутую в три погибели бенгальскую
свечу, желтую квашеную капусту и в ней ярко-красную
клюквину. Глядя сверху на эти комплектующие, он
бережно погладил их пальцем все по очереди. Пламя
сзади замерло, он заметил это, обернулся и сказал, озаряемый
пламенем:

— А замысел был неплохой. Да. Надо признать.
Свежо и остро пахли морем на блюде устрицы во
льду, — и, подняв ладонь с капустой, как бокал, поднес
ее ко рту, но отвел, потому что увидел себя в черном
граните.А рядом, внизу, отражался огонь толстым
и изогнутым, как в кривом зеркале.А сам гранит отделился
от деревьев и оград, а деревья и ограды отделились
от неба, которое поднялось вверх, и все за ним
устремилось вверх — и тонкие стальные прутья оград
взлетали вверх, и черные ветки, которые лезли в разные
стороны, казалось, только искали лазейку, чтобы
пролезть кверху, а вершины так качались, стремясь
оторваться от низа, что ему захотелось бросить все
и лезть на крышу.

— Магический реализм, — сказал он, выпрямляя
свечку, и, нагнувшись, сунул ее в пламя, и ждал, когда
она вспыхнет ярким огнем, но она не вспыхивала,
а только краснела, а пламя уклонялось. Он, раскачиваясь,
терпеливо водил рукой и совал свечку в пламя, но
оно уклонялось быстрей, и он не успевал за ним.

— Магический реализм, — пробубнил он в шарф
неизвестно откуда всплывшие слова и отдернул руку,
потому что свеча вспыхнула, но она не вспыхнула,
а просто несколько искр высыпалось из нее и погасло,
и тут он вспомнил, что эта свечка уже сгорела и поэтому
не горит.

Тогда он поднял свечку над головой и сказал:

— Слушайте все! Пусть как будто она горит!
И, подняв ногу, шагнул с гранитного пьедестала на
ледяную дорогу, и пошел по дороге, размахивая свечой
налево и направо и говоря громко и нараспев:

— Зайки пушистые! Волки зубастые! Белке я рад
и лисе! Здравствуйте, мальчики! Девочки, здравствуйте!
Здравствуйте, здравствуйте все! Тук-тук-тук!
Я Дед Мороз! Эй, кто там прячется? Выходи на середину!
Теперь Новый год! Я Дед Мороз, а вы кто? Прекратить
молчание! Нате вам шапку за девяносто рублей!
Нате вам!.. Кашне!.. Стило!.. Выходите все! Будем плясать!
А вот ключики! Ай, какие ключики! Ключикибубенчики!
Нельзя молчать! Пляшут все! Внимание!
Раз, два, три! Магический реализм!

Он повернулся боком и запрыгал приставными
шагами:

— Рич-рач, румби-бум, румби-бум, румби-бум.
Рич-рач, румби-бум, румби-бум, румби-бум. Та-рарирари-
рарарарам-пам, та-ра-ри-рари-рарарарам, — он
плясал, махая ногами, и, как бубен, звенела мелочь
в кармане.

— Рич-рач, румби-бум, румби-бум, румби-бум. Ричрач,
румби-бум, румби-бум, румби-бум. Вы-ходи-ла на
берег Катюша… Эх! На веселый берег, на крутой…
Он плясал, пока все не поплыло перед глазами,
и тогда, шатаясь, он оперся об ограду, перегнулся через
нее и отдохнул, мотая головой, разглядывая повешенные
на ограду железные венки, а потом поднял голову
и увидел на сосне огромный щит, на котором было
написано красной краской: «Складирование мусора
запрещено. За нарушение штраф». Он оттолкнулся от
ограды и побрел к своему огню, все еще тяжело дыша,
но огонь как-то померк, и, оглядевшись, он понял, что за
тучами вверху уже начался восход, и пока еще сумерки,
но скоро будет совсем светло, и вот поэтому все отделилось
и перевернулось.

— Все стоишь, — сказал он сутулому человеку и,
нагнувшись и поднеся пальцы к переносице, громко
высморкался. После чего, проглотив слюну, поглядел
на светлеющее небо, на мерзнущего человека в черном
комбинезоне.

— Надо было подержать эту идею в столе, — сказал он,
и, подняв свой крест, сунул его нижним концом в огонь,
и долго ждал, когда тот загорится, но он не стал гореть,
а только зашипел, и из него полезла наружу белая пена
и пошел пар. — Понимаешь, дело-то в чем? Не боятся
ничего. Египтяне, жены… мать… жнецы. Думают: зароем
в землю — и вырастет десять человек. Им же говорят:
при жизни, дура! При жизни! — он постучал кулаком по
лбу, махнул рукой и закинул крест на плечо.
— Эй! — крикнул он, держа одной рукой крест за
мокрую перекладину, а другую засунув в карман. — Эй!
Дядя летчик! Парле ву франсе? Десин муа ен мутон! — 
и, не услышав ответа, пошел навстречу тускнеющим
фонарям.

Он шел под фонарями, шел под черной крышей, спускался
вниз по лестнице на обычную улицу, он шел по
пустынной светлой улице и кричал:

— Эй! Аще убо ревенонз а но мутон! Медам! Месье!
Ревенонз а но мутон! Десин муа ен мутон! Силь ву
пле! (Вернемся к нашим баранам. Нарисуй мне барашка, пожалуйста.) — кричал он. На лицо ему садились холодные
мелкие капли, возникающие из ничего. Они клубились
в воздухе как пыль, которую не видно в тени. Зато
с крыш капали крупные капли, разъедавшие лед на
тротуаре, а из водосточных труб текли струи, как из
дул чайников, и вода пузырилась и журчала в блюдцах,
вытаявших во льду, и ноги разъезжались на сером
в темных пятнах тротуаре. Январь был как апрель, или
как январь, но в Париже.

— Десин муа ен мутон! Эй, кто-нибудь! Выходи из
ящиков! Неужели все перемерли?

— Пф, — треснул сзади крест, и он обернулся,
и полоса дыма возникла перед ним и поплыла, распадаясь
в клочья, а на льду лежала красная крошка и стала
ярко-желтой, а потом погасла и исчезла, и он пошел
дальше, проткнув лбом висящий в воздухе голубой огурец.

— Ле конкомбр бле, — сказал он, ощущая потребность
говорить по-французски, потому что все было как
в Париже, и даже Эйфелева башня чернела вдалеке, но какая-то чересчур голая, будто тут с нее все облетело, не
выдержав морозов.

— Ля Тур Эйфель ню, — сказал он и остановился,
услышав далекий нарастающий гул.

Что-то приближалось сзади или сверху неумолимо,
он смотрел на бело-голубой киоск, мокрый от воды,
стараясь запомнить. И когда уже дальше некуда было
нарастать, что-то знакомое и родное лязгнуло сзади.
Он обернулся и увидел смотрящий на него троллейбус.
Он смотрел на троллейбус и ждал, что будет. И в самом
деле: из дверей вышла девушка в тигровой шубе, и прошла,
не глядя на него, и поскользнулась, и пошла дальше,
и мокрая пыль садилась на нее; прогнувшись назад, он
смотрел на ее красный шарф; когда она прошла мимо,
он сказал:

— Ну что же вы, — троллейбус лязгнул дверьми, —
что же вы, — сказал он, прогнувшись вперед, троллейбус
загудел и задрожал, но колеса вертелись на месте, разбрызгивая
воду.

— Куда же вы! — спохватившись, крикнул он вслед
девушке. — Почему вы не обняли меня? — Он сделал шаг,
но поскользнулся и отчаянно засеменил ногами, прогнувшись
назад; троллейбус смотрел на него и трясся. — 
Нас же не будет! Стойте! — кричал он, широко расставив
ноги и прогнувшись вперед. — Так не делают! Так
делают одни мытари! Да стойте! Слушайте! Я пророк!
Я Дед Мороз! Я Прометей! Я похитил огонь!

Он сделал шаг, но опять поскользнулся и взмахнул
руками, крест поехал с плеча и упал ребром, крякнув,
как кукла, постоял на ребре и шлепнулся плашмя
в лужу, обрызгав его ботинки. Девушка оглянулась издалека
и пошла дальше, закинув на спину красный шарф.
Троллейбус отъехал одним боком.

— Недодумано, — сказал он. И сел на корточки,
обхватив голову руками, и сдавил ее изо всех сил. — 
Недодумано! — крикнул он в отчаянии, понимая, что
не успеет.

Бух-бух-бух-бух — дружно топая, к нему торопливо
бежали сторожа.

О книге Александра Шарыпова «Клопы»