Каринэ Арутюнова. Пепел красной коровы (фрагмент)

Каринэ Арутюнова. Пепел красной коровы (фрагмент)

Несколько рассказов из книги

О книге Каринэ Арутюновой «Пепел красной коровы»

Хамсин1

Тель-Авив
год 5758
канун Судного дня

Когда полезешь на стену от духоты, мысли станут
горячими и бесформенными, а кожа покроется волдырями,
тогда, только тогда, отмокая в ванне, подставляя
лицо тепловатой струе с привкусом хлора, только
тогда, задыхаясь, пробегая, нет, проползая мимо летящего
весело синебокого автобуса, это если «Дан», и краснобокого,
если «Эгед», только тогда, вдыхая песок вперемешку
с выхлопами бензина,

ожидая очереди и отсчитывая дни, дни и часы, часы
и секунды, кубометры и миллилитры дней, заполняющих
двуногое пространство, с фалафельной на углу
улицы Хаим Озер, не важно какого города, с пьяным
негром-баскетболистом на заплеванной тахане мерказит2,
— утопая в чудовищном гуле голосов, распухающих
в твоей башке кашей из «ма шломех, кама оле, иди сюда,
шекель, шекель тишим», ты будешь плакать и метаться по
залам и этажам, сбивая по пути флажки и заграждения,
сжимая в руке билет, счастливый билет, вымученно
улыбаясь свежевыбритому щеголеватому водителю
с ласковыми, как южная ночь, глазами гуманоида,
только тогда, вздрагивая от толчка и треска, и даже
тогда, взлетая в воздух, мешаясь с красными и белыми
кровяными тельцами вашего соседа, изрыгая последнее
— ох, нет, матьвашу, нет, — выблевывая свой мозг,
селезенку, утренний кофе, музыку мизрахи3, надменную
мину ваадбайта4, неотправленное письмо, невыгулянную
собаку, просроченный чек, добродушный
и неподкупный лик банковского клерка, неприготовленный
обед, неизношенные еще туфли,

не успев порадоваться неоплаченным кредитам и вдумчиво
взглянуть в ставшее красным небо и не вспомнить
лиц, обещаний, клятв, родильной горячки, всех рожденных
тобою или зачатых, возносясь в сферы, называемые
небесными, и взирая на массу сплющенных, воняющих
горелой резиной, вздувшихся, только тогда, не
ощущая ни голода, ни жажды, ни страсти, ни вины, оставив
свое либидо и свое эго там, на заплеванной тахане,
с маленьким эфиопом, похожим одновременно на кофейное
дерево и на китайского болванчика, и с бесполезными
мешками и сумками, с прекрасной бесполезной дешевой
едой с шука Кармель — пастрамой, апельсинами, связками
пахучей зелени, орешками, коробками маслин, плавающих
в затхлой соленой водице, раздавленными куриными
потрошками, слизью и кровью, вонью, мухами, истекающей
медом баклавой на липком лотке белозубого араба,
враз лишаясь оболочек, каркаса, цепей, застежек, ощущая
ватный холод в ногах, улыбаясь застенчивой улыбкой
невесты, самоотверженно сдирающей с себя капрон
и креп-жоржет, натягивая развороченное чрево блудницы
на остов последнего желания, отдаваясь с жаром
и спешкой деловито сопящим архангелам, — вот Гавриил,
а вот — черт знает кто еще, — мешая ультраортодоксов
и хилоним, кошерное и трефное, прикладывая
ладонь к выпуклости над лобком, заходясь от невыразимого,
ты станешь следствием и судом, поводом и причиной,
желанием и пресыщением, — возносясь уже чем-то
эфемерным, освобожденным от веса, пола, правды, вранья,
счетов за коммунальные услуги, диагнозов и приговоров,
споров и измен,

ты станешь аз и есмь, алеф и бет, виной и отмщением,
искуплением и надеждой, семенем и зачатьем, победой
и поражением, ямбом и хореем, резником и жертвой,
— чаша весов качнется вправо, — раздирая рот
и хватая пальцами воздух, ты будешь корчиться в потугах,
выталкивая смятым языком Его имя, — под визгливое
пение ангелов — далеко, очень далеко от вздыбленного
хребта улицы Арлозоров и русского маколета5 на
углу Усышкин, от лавки пряностей с запахом гамбы
и корицы до куриных крылышек и четвертей, от маклеров
и страховых агентов, от пабов и дискотек, от сверкающего
центра Азриэли до бесконечной улицы Алленби,
прямо к морю, к вожделенной прохладе, — остановка
шестьдесят шестого и пятьдесят первого по дерех
Петах-Тиква, — ты станешь глиной и дыханием, творением
и Творцом,

распахивая несуществующие крылья на несуществующих
лопатках, продираясь сквозь страшную резь от
невообразимого света под истошный вой «Шма Исраэль», ты вздрогнешь от чистого звука шофара, — в иссохшем
сиротском небе загорится первая звезда

и прольется дождь.

Все армяне Иерусалима

Чудо, конечно же, происходит. На фоне совершенно
обыденных, казалось бы, вещей. Допустим, звонит
телефон, и взволнованный женский голос сообщает,
что все армяне Иерусалима. И все евреи у Стены Плача.
Они тоже молятся. Да еще как! И, представьте, это работает.

Я совершенно нерелигиозный человек. Но что-то
такое… Вы понимаете.

Что-то такое безусловно есть. Когда, допустим, веселый
молодой врач разводит руками и сообщает, что
надежд, собственно, питать не следует, и советует готовиться.
Все, разумеется, бледнеют, хватают друг друга за
руки. Мечутся по тускло освещенным коридорам.

Готовьтесь, милые мои, — бодро говорит врач и, потирая
ладони, уносится дальше, по своим неотложным
делам, — там, впереди, маячат и лепечут другие, — лепечут,
заламывают руки, пытают назойливыми расспросами,
— готовьтесь, — он рассеянно улыбается и летит
дальше, оставив вас практически в пустыне — без капли
воды, без молекулы веры — оседать на пол, хвататься за
холодные стены, щупать ускользающий пульс.

И тут случается чудо. Из буквально какой-то ерунды.
Кто-то кому-то звонит — просто набирает номер, и звонок
раздается у самой Стены, — ну, еще не вполне
так, — допустим, кто-то едет в автобусе, следующем по
маршруту Ор-Йеуда—Иерусалим либо Тель-Авив—Хайфа,
и раздается какая-нибудь «Хава Нагила» либо «Турецкий
марш», — немолодая женщина с грудой пластиковых
пакетов, набитых дребеденью вроде слабосоленой
брынзы, пары куриных растопыренных ног, банки
хумуса, коробки кислых маслин, долго роется в сумочке,
во всех кармашках и потайных отделениях — сыплются
просроченные билеты, крошки вчерашнего печенья,
смятые кусочки фольги, — але, — але, — вы еще мечетесь
по коридорам,а чудо уже начинается, допустим, на
автобусной остановке неподалеку от шука, — передайте,
скажите, — задыхаясь просит немолодая полноватая
женщина в нелепо скособоченной шляпке, — в Иерусалиме
осень, но нет запаха прелой листвы, — передайте,
скажите ему — все армяне Иерусалима, — неужели
все? — спрашиваете вы, — ну, почти все, — они
молятся, — а евреи? — они тоже молятся — каждый на
своем месте.

И вы летите домой — дорога от метро занимает
минут десять, — пока вы вспарываете ключом замочную
скважину и хватаете телефонную трубку, которая
не умолкает ни на минуту, потому что все армяне.
Иерусалима, Москвы, Копенгагена, и все евреи — они
буквально сговорились, ни на минуту не оставлять вас
в покое, наедине с жизнерадостным врачом, подписывающим
приговор, — глупости, — говорят они, кричат
наперебой — вай мэ, ахчик, что знает врач? что вообще
знают врачи? — глупости, — бормочете вы, обнимая
подушку, впервые проваливаясь в сон, в котором впервые
— не бесконечные узкие коридоры с холодными
стенами, а, допустим, набирающий скорость самолет
и стремительно расширяющееся пространство.

Цвет граната, вкус лимона

Женщина похожа на перезрелый плод манго — она
мурлычет мне в лицо и мягко касается грудью, — не
зажигай свет, — бормочет она, увлекая в глубь комнаты.
В темноте я иду на запах, чуть сладковатый, с экзотической
горчинкой. Вы бывали когда-либо в апельсиновом
пардесе? Сотни маленьких солнц под вашими ногами —
они обращены к вам оранжевой полусферой, но стоит
нагнуться и поднять плод, как покрытый седовато-зеленым
ворсом цитрус начинает разлагаться в вашей руке,
и сладковатый запашок гниения преследует до самого
утра.

В окно врывается удушливая ночь с белеющим
во тьме лимонным деревом. Каждое утро я срываю
по одному лимону. Признаться, я и мечтать не смел
о подобном чуде.

В той стране, откуда я прибыл, лимоны не растут на
деревьях. Они лежат в ящиках, заботливо укрытые от
морозов.

Я срезаю тонкую кожицу и вкладываю в рот моей гостьи
ломтик лимона. Женщина-манго смеется и принимает
из рук моих Божий дар. Это добрый знак. Она не отшатывается,
а молча, как заговорщик, вбирает мягкими
губами ломтик лимона и нежно посасывает его вместе
с моим пальцем. Я ощущаю жало ее языка, мне горячо
и щекотно. Женщина ведет меня по запутанному лабиринту
толчками и касаниями. Сегодня я решил быть
ведомым. Легко даю снять с себя одежды и медленно
обнажаю ее, слой за слоем. Легким нажатием ладони
задаю темп и направление. Женщины ночи щедры
и любвеобильны.

Мои соседи — жалкий сброд на окраине восточного
городка, они скупают краденое и режут кур на Йом
Кипур. Дети их красивы. Это дети от смешанных браков
— тут парси перемешались с тайманим, а марокканцы
с поляками. Все плодится и размножается на
этой благословенной земле. От брит-милы до бармицвы
один шаг. Здесь нет декораций, только тощие
египетские кошки у бомбоубежища, скудная эвкалиптовая
рощица. За ней четыре действующие синагоги,
по две для сефардов и ашкеназим, и опутанная проволокой
военная база. Чуть поодаль бейт-кварот, пустынное
густозаселенное кладбище со скромными белыми
плитами.

Все здесь и сейчас, плодитесь и размножайтесь. У них
грубые лица и крепкие челюсти. Они разделывают жен
на купленных в кредит матрасах, раскладывают их
добросовестно и неутомимо после обильно приправленной
специями пищи, которая варится и жарится
в больших котлах. Они зачинают ангелоподобных
младенцев. Они провожают субботу и встречают ее
с первой звездой. Так поступали их деды и прадеды. Вот
женщина, вот мужчина, — треугольник основанием
вниз накладывается на другой, вонзающийся острием
в землю. Ее основание вселяет уверенность в меня.
Она становится на четвереньки, поблескивая замшей
бедер и пульсирующей алой прорезью между, — соединенные,
мы напоминаем изысканный орнамент либо
наскальный рисунок, — мне хочется укрыться там, в их
бездонной глубине, и переждать ночь.

Комната, в которой я живу, заполнена призраками.
Говорят, не так давно здесь жила русская женщина,
проститутка. Все местное ворье ошивалось у этих
стен, — на продавленном топчане она принимала
гостей, всех этих йоси и хескелей. Переспать с русской
считалось доблестью и хорошим тоном. Низкорослые,
похожие на горилл мужчины хлопали ее по заду
и кормили шаурмой, и угощали липкими сладостями
ее малолетнего сына, маленького олигофрена, зачатого
где-то на окраине бывшей империи, и совали шекели
в ее худую руку. Женщина была молода и курила наргилу.

Я слышу хриплый смех, вижу раскинутые загорелые
ноги. По субботам она ездила к морю и смывала с себя
чужие запахи, потом долго лежала в горячем песке,
любуясь копошащимся рядом уродцем, и возвращалась
к ночи, искривленным ключом отпирала входную
дверь и укладывала мальчика в постель. Обнаженная,
горячая от соли и песка, курила у раскрытого окна — что
видела она? лимонное дерево? горящую точку в небе?
мужчин? их лица, глаза, их жадные, покрытые волосами
руки? Наверное, ей нравилось быть блядью. В этом
сонном городке с бухарскими невестами и кошерной
пиццей, с утопающими в пыли пакетами от попкорна
и бамбы. Иногда она подворовывала в местном супермаркете,
так, по мелочи. Нежно улыбаясь крикливому
румыну в бейсболке, опускала в рюкзак затянутое пленкой
куриное филе, упаковку сосисок, банку горошка,
шпроты, горчицу, палочки для чистки ушей, пачку сигарет.
Мальчик канючил и пускал слюни. С ребенком на
руках и заметно округлившимся рюкзаком выходила
она из лавки. Мадонна с младенцем.

В Тель-Авиве ей, можно сказать, повезло. Маленький
горбун встретился на ее пути, на углу АлленбиШенкин,
— искусство, омманут6, — закатывая глаза,
пел марокканец из Рабата жилистой гортанью, повязанной
кокетливым платком. О, он знал толк в красоте,
в цвете и форме, объеме и пропорциях. Искусство для
него было — фотокарточки с голыми девушками в разнообразных
сложных позах, женщина была для него
диковинным цветком с наполненной нектаром сердцевиной.
Установив мольберт посреди офиса, крохотной
комнатушки в полуразрушенном здании на улице
Левонтин, он наслаждался искусством. Над каждой
позой работал часами, словно скульптор, — разворачивая
модель покрытыми старческой гречкой костистыми
руками, — приближая напряженное лицо, задерживая
дыхание, наливаясь темной кровью. Он не набрасывался
на истомленную ожиданием жертву, о нет, скорее,
как гурман в дорогом ресторане, наслаждался сервировкой,
ароматом, изучал меню. Выдерживая паузы,
подливая вино, пока со стоном и хрипом, взбивая пену
вздыбленными во тьме коленами, она сама, сама, сама.

Женщина ночи не отпускает меня. Тело ее покрыто
щупальцами — они ласкают, укачивают, вбирают
в себя, — у нее смех сытой кошки, тревожный и чарующий.
Смеясь и играя, мы перекатываемся по топчану.
Вином я смазываю ее соски, и она поит меня, покачивая
на круглых коленях. Призрак белоголовой мадонны
с младенцем там, на обочине дороги, за лимонным деревом
и свалкой, тревожит и смущает. Она протягивает
руки и бормочет что-то несуразное на славянском наречии,
таком диком в этих краях, — пить, пить, — шепчет
она, — ее ноги в язвах и рубцах, а сосцы растянуты,
как у кормящей суки, — пить, — просит она без звука,
одним шелестом губ, — завидев мужчину, она кладет
дитя на землю и привычно прогибается в пояснице.
У женщины ночи терпкий вкус и изнуряющее чрево.
Еще несколько мгновений она будет мучить и услаждать
меня, под заунывные и вязкие песнопения Умм
Культум и причитания сумасшедшей старухи из дома
напротив.

Исход

Вы чувствуете? нет, вы чувствуете атмосферу? — это
особая атмосфера, — шабат, понимаете? — тон собеседника
из вопросительного стал угрожающе-восторженным,
фанатично-восторженным, что ли, — он обвел
пустеющую на глазах улицу торжествующим взглядом
и склонил голову набок, — казалось, еще минута,
он зальется соловьиной трелью, — это было мгновение
немого восторга перед опустившейся на многогрешную
землю красавицей-субботой.

Опьяненная внезапно осознанной миссией, я поспешила
к дому. Еврейская женщина, очаг, свечи, — кто,
если не я?

А мы тут за крысой гоняемся, — в глазах шестилетнего
сына сверкал охотничий азарт, — из ванной комнаты
раздавался топот, сдавленные крики и глухие удары об
стену, — вот, нет, — да вот же она! — каким-то непостижимым
образом несчастная крыса очутилась в барабане
стиральной машины, — я взвизгнула и мигом взлетела
на диван, — ведь никто и никогда не объяснял мне,
как поступила бы в подобном случае настоящая еврейская
женщина, хранительница домашнего очага.

Мы сели к столу часа через два, взмыленные и порядком
уставшие. Выпущенная на свободу крыса победно
вильнула голым хвостом и юркнула в небольшое отверстие,
изящно закамуфлированное розовой плиткой.

Супруги Розенфельд появились на пороге в моцей
шабат7, одинаково громоздкие, будто представители особой
человеческой породы. Они всегда появлялись вместе,
рука об руку, — моя тетя, безуспешно попытавшаяся
объясниться с ними отчаянной пантомимой, едва
не зарыдала от счастья, услышав такой родной идиш.
Минут десять длился диалог, не имеющий аналогов
в мировой литературе, разве что единственный — родной
братик! узнаешь ли ты брата Колю? — обрывки слов,
усвоенные в далеком детстве, звучали невпопад, но это
никого не смущало, — растягивая фразы, холеная мадам
Розенфельд почти с нежностью взирала на всплескивающую
ладошками крошечную тетю Лялю, — о чем речь,
мы же свои люди!

Вложив расписанные на год чеки в кожаное портмоне,
Михаэль Розенфельд приобнял растроганную жиличку
и подал руку своей жене. Оставив позади шлейф едких
духов, супруги с трудом втиснулись в кабину лифта.

По дороге они встретили моего брата, одетого довольно
экстравагантно, в добротный пиджак и сомбреро. На
спор брат дошел до местной синагоги и возвращался к
дому. Преисполненный достоинства, он шел прямо —
шляпа грациозно покачивалась на его голове, — следует
отметить, что брат мой совсем не относится к тому замечательному
типу мужчин, которым идут этнические
костюмы. Какие все-таки странные эти русские, —
наверняка шепнула Лея Розенфельд озадаченному
мужу, — до Пурима еще далеко, — возможно, это
какая-то национальная забава?

В первую же ночь я пробудилась от непонятного шума.
Бросившись к выключателю, наткнулась на стучащую
зубами тетю Лялю — тттам… там… — от ножки ее кровати
наискосок двигалась цепочка упитанных Blatta
orientalis, попросту говоря, тропических черных тараканов.
Это было похоже на исход, великое переселение
народов. Процессия двигалась медленно, но не сбивалась
с курса, — тараканы явно знали, куда и зачем шли.

Что интересно, при появлении квартирных хозяев
хитрые твари не высовывались из своих нор, — изображая
разведенными в стороны руками их величину, тетя
выуживала из глубин памяти давно забытые слова, —
голос ее дрожал, а из глаз текли слезы, но супруги Розенфельд
снисходительно посмеивались над чудачествами
этих «русских». Да, да, невзирая на идиш, мы все равно
оставались для них чужими, не знающими основного
закона ближневосточных джунглей, — выживает тот,
кто пришел первым.

Израиль — страна чудес, — не уставала повторять моя
тетя. Она приходила в детский восторг при виде сочной
январской зелени, — пальм, кокосов, сверкающих автобусов,
— огромному мрачному арабу, швыряющему
на весы груду цитрусов, на чистейшем русском языке
она объяснила, как нехорошо обвешивать покупателей,
тем более своих, — ну, вы понимаете, еврей еврея, — на
что араб, просияв, ответил сложноподчиненной конструкцией,
состоящей из весьма оригинально отобранных
русских выражений, и что вы думаете, осталась ли
в накладе моя дорогая тетя, сорок лет проработавшая
инженером на советском предприятии?

Гефилте фиш и салат оливье, Новый год и Рош-ашана,
международный женский день и марокканская
Мимуна8, маца и сдоба, перченые шарики фалафеля
и морковный цимес, фрейлахс, сальса и тяжелый рок,
синеватые деруны и пряная кусбара, кофе по-турецки,
узбекский плов и кисло-сладкое жаркое — все это чудесным
образом уживалось в съемных апартаментах на
Цалах Шалом, 66. Удивительно, но никто так и не запомнил
тот знаменательный день и час, когда тропические
тараканы, будто сговорившись, навсегда покинули наш
дом. Видимо, это был второй закон ближневосточных
джунглей. Совсем не так давно меня разбудили вопли
из квартиры напротив, — туда вселились новые, совсем
свежие репатрианты, то ли из Аргентины, то ли из Бразилии,
кстати, прекрасно понимающие идиш моей тети
Ляли.


1 Хамсин — горячий воздух пустыни, «ломается» обычно к вечеру
(иврит).

2 Тахана мерказит — центральная автобусная станция (иврит).

3 Музыка мизрахи — восточная музыка (иврит).

4 Ваадбайт — управдом (иврит).

5 Маколет — гастроном (иврит).

6 Омманут — искусство (иврит).

7 Моцей шабат — на исходе субботы (иврит).

8 Мимуна — последний день Песаха (иврит).