Господин Ожогин дома и на работе

Господин Ожогин дома и на работе

Отрывок из романа Марины Друбецкой и Ольги Шумяцкой «Продавцы теней»

О книге Марины Друбецкой и Ольги Шумяцкой «Продавцы теней»

Из студии мадам Марилиз Ожогин вышел с
явственной ухмылкой на губах. Все эти туники,
босоногие девчонки, свободный танец,
корявые импровизации неопытных
наяд… Ну как к ним относиться? Он сам по молодости
лет не чурался Терпсихоры. В родном Херсоне держал
танцкласс. Езжали солидные люди, платили солидные
деньги, танцевали танго и фокстроты. Меньше чем за год
он стал херсонской знаменитостью.

Ожогин улыбнулся, вспоминая провинциальную
юность. И вернулся мыслями к мадам Марилиз. Следует, впрочем, отдать ей должное: дело она поставила
прочно и на широкую ногу. Если бы старуха занималась
синематографом, ходила бы у него в первейших конкурентах.

Подумав о конкурентах, Ожогин нахмурился. В первейших конкурентах ходил у него Студёнкин, владелец
самой большой в Москве кинофабрики, тип крайне неприятный и скользкий. Эмблемой кинофабрики Студёнкина была голова рычащего льва. Ожогин же выбрал для
эмблемы женскую фигуру в длинной, свободно ниспадающей тунике, с высоко поднятым горящим факелом в руке. Опять туники! И он засмеялся в голос.

Однако по мере того, как он двигался по Пречистенке
к Волхонке и далее, мимо Музея изящных искусств
к Пашкову дому, улыбка сходила с его лица, уступая место
сосредоточенному и немного сонному выражению,
какое всегда появлялось у него при усиленной работе
мысли или волнении. Дело было в той странной девочке.
Ленни? Раньше он не обращал на нее внимания. Видел
сквозь щелку в ширме, что скачет по залу какое-то несуразное
существо, удивлялся мельком огромному количеству
энергии, заключенному в столь тщедушном тельце,
но девчонка его не интересовала. У нее было неподходящее
лицо. Не задерживало взгляда. Угловатая мальчишеская
фигура, порывистые движения, непроизвольный
взмах руки, чуть прыгающая походка, резкий поворот
головы — да, это было хорошо. Для танца. Для театра.
Но не для кино. Для кино требовалось лицо. Но сегодня
что-то, связанное с девчонкой, зацепило его. Сначала он
поразился тому, как быстро, ловко, деловито, напористо
и в то же время спокойно она ликвидировала конфликт
в кабинете Мадам — за его ширмой весь разговор был отчетливо
слышен. А затем… Что она говорила о преломлении
солнечного света? Об игре света и тени? Значит
ли это, что, изменив освещение, можно изменить и видимую
фактуру предмета, сделать его расплывчатым, зыбким,
тающим, превратить в тень?

Доехав до Лубянки, он свернул на Мясницкую
и почти сразу — к себе, в Кривоколенный. У большого
серого дома с фонарями и эркерами остановил машину
и вылез. Рядом стояло другое авто, алого цвета. Проходя
мимо, он похлопал по капоту рукой. Алое авто тоже принадлежало
ему.

Поднявшись в бельэтаж, Ожогин отпер дверь квартиры
своим ключом — не любил, когда открывала прислуга,
— и оказался в большой квадратной прихожей.
Снял перчатки, кепи, автомобильные очки и бросил на
деревянный резной ларь в углу.

Из глубины квартиры раздавались голоса, звон посуды. Здесь круглые сутки кто-нибудь завтракал, обедал,
ужинал, похмелялся, пил чай с вареньем, кушал кофе, выпивал и закусывал, поэтому в столовой всегда стоял накрытый стол.

По длинному коридору Ожогин двинулся на голоса.
Навстречу выскочили два пуделя — белый и черный —
и затанцевали вокруг его ног.

— Привет, привет, — ласково сказал Ожогин и наклонился
потрепать их. Пудели начали повизгивать
и лизать ему руку. — Ну хватит, Чарлуня. И ты, Дэзи,
прекрати. Я занят. — Он еще раз потрепал пуделей. — 
Приходите вечером в кабинет, поиграем.

Пудели убежали. Ожогин заглянул в одну из многочисленных
открытых дверей. Это была столовая, на сей
раз полупустая. Горничая собирала грязные тарелки. На
диване, уткнувшись носом в бархатную подушку и посапывая,
спал нежный отрок неизвестного назначения.

«Наверное, из актерское агентство прислало», — подумал
Ожогин. За столом сидел давний приятель, известный
поэт-символист. Подперев кулаком крутые монгольские
скулы, он нараспев проговаривал стихи.

— Тень несозданных созданий…

«Вот именно», — буркнул про себя Ожогин, думая
о своих тенях и светотенях. У поэта был лоб неандертальца
с сильными выпуклыми надбровными дугами,
слегка приплюснутый нос, широкое, угловатое, грубой
лепки лицо и бородка клинышком, как у университетского
профессора.

— А-а, Саша! — меланхолически сказал поэт, увидев
Ожогина. — Хорошо, что ты пришел… Давай выпьем.

Ожогин присел к столу. Поэт разлил водку. Выпили.
Ожогин прикусил кусочек хлеба. Поэт ничего не прикусил,
налил еще и снова выпил.

— Эх, и влипли же мы с тобой, Сашка! — так же меланхолически
произнес он.

— И не говори, — ответил Ожогин, не понимая,
о чем речь.

Бросив на поэта последний жалостливый взгляд,
Ожогин похлопал его по плечу, вышел из столовой и направился
в кабинет.

Одну стену кабинета занимал огромный письменный
стол, другую — гигантский аквариум с экзотическими
рыбами, лесом из водорослей, замками и пещерами
из речных камней и специально сконструированным по
заказу Ожогина устройством, по которому в аквариум
подавался воздух. В проеме окна висела клетка с кенаром.
Кенар давно не пел и много лет морочил всем голову покашливанием
и покряхтыванием, намекая, что вот-вот
начнет распеваться.

Ожогин уселся за стол и придвинул бювар с фирменным
оттиском «Поставщик двора Его Императорского
Величества». Поставщиком двора Ожогин стал по прихоти
судьбы, когда несколько лет назад буквально «глаза
в глаза» сфотографировал царя на параде. Как ему удалось
так близко подойти к царствующей особе, осталось
загадкой. Но то, что Ожогин пронырлив и авантюрен,
было известно всей Москве. Говорили, что ни одно столичное
действо не проходит без него и его фотоаппарата.
Ожогин везде — на берегу во время показательной ловли
рыбы в водах Москва-реки, в камере во время посещения
тюрьмы Великой княгиней, в Елисеевском во время прибытия
новой партии белужьей икры, в карете во время
встречи австрийского посланника, во дворце во время
бала по случаю тезоименитства цесаревича. Снимки парада
неожиданно понравились Его Величеству, и Ожогин
получил звание Поставщика.

Следующий подвиг он совершил, еще находясь в эйфории
от успеха при дворе. Запечатлел на кинопленку
Великого Драматурга. Великий Драматург запечатлеваться
не хотел и даже его жена, знаменитая актриса Малого
театра Нина Зарецкая, стервозная, несдержанная на язык 40-летняя дамочка, не смогла уговорить упрямого
старца. Тогда Ожогин спрятался с киноаппаратом в дачном
деревянном сортире и сквозь отверстие в двери, вырезанное
в форме сердечка, заснял Драматурга, который,
ни о чем не подозревая, неторопливо прогуливался по
дорожке. Вскоре мэтр умер. Видовая фильма Ожогина
осталась единственным его движущимся изображением.

Со своим фотоаппаратом Ожогин давно распрощался.
За киноаппарат тоже сам не вставал. Теперь у него
была сеть фотоателье, где пленки проявляли с помощью
электричества, небольшая типография, в которой печатались
открытки с изображением звезд синема и брошюрки
в дешевых бумажных обложках с их биографиями. Теперь
он жил в огромной квартире в Кривоколенном, держал
двух пуделей, безголосого кенара, игуану, помещенную
в отдельную комнату, чертову прорву рыбок, трех горничных,
посыльного, повара, преподавателя китайского
языка, у которого по причине сугубой занятости не взял
ни одного урока, и жену — волоокую кинодиву Лару Рай,
в миру Раису Ларину. И главное — к 35 годам он воплотил
в жизнь свою мечту: построил огромную кинофабрику,
поражающую воображение москвичей, которые
по воскресеньям ездили за Калужскую заставу полюбоваться
этим чудом из стекла и металла.

Он сидел за столом и думал о предстоящем разговоре
с Зарецкой. Чертова баба ломалась, не желала продавать
ему наследие Драматурга, набивала цену. После
смерти Драматурга осталось пять пьес. Каждая — шедевр,
однако совершенно непригодный для кино. В них
абсолютно ничего не происходило. Герои выясняли отношения,
томились от смутных желаний, жаловались на
жизнь. Однако Великий старец недаром в молодости писал
юмористические рассказы. Под конец жизни он решил
посмеяться над собой и написал пять блистательных
пародий на собственные пьесы. Ожогин подозревал, что
сделал он это, будучи в сильном подпитии. Пародии —
каждая всего несколько страничек текста — просилась
на экран. Кто бы мог подумать, что старик сможет так
упруго развернуть действие, так уморительно прописать
диалоги, так безжалостно вывести характеры.

Ожогин знал, что Студёнкин тоже точит на пьески
зубы. Следовало опередить нахала, испортить ему праздник.
Он взял пять листков с подслеповатыми прыгающими
машинописными буквами и принялся за чтение.
Пять сценариусов, написанных по пяти пародиям.

«ТЕТЯ МАНЯ. Сцены помещичьей жизни. Тетя
Маня, сестра богатого московского профессора Золотухина,
ведет хозяйство в его имении. Тетя Маня влюблена
в старого холостяка доктора Копытова, который, в свою
очередь, влюблен в свою работу. Поэтому тете Мане приходится
скрывать свои чувства. Как-то в предрассветный
час она, заламывая руки…»

Ожогин не стал дочитывать, взял красный карандаш,
начертал сверху название: «Горечь слез». Приступил
к следующему сценариусу.

«ТРИ КУЗЕНА. Сцены провинциальной жизни. Три
кузена — Олег, Миша и Игорь — невыносимо страдают
от бессмысленности своего существования в маленьком
захолустном городке и мечтают уехать в Москву, чтобы
предаться упорному труду, так как по месту жительства
они не могут этого сделать. Олег руководит местной
гимназией и уже отчаялся найти любовь. Игорь собирается
жениться на дочери баронессы фон Валетт, некрасивой
девушке в очках. Миша просто прожигает жизнь.
В порыве отчаянной тоски…»

Красный росчерк Ожогина: «Отрава поцелуя». Следующий
опус.

«ГАДКИЙ УТЕНОК. Сцены дачной жизни. Знаменитая
актриса Арнольдова смотрит дачную постановку
на открытом воздухе по пьесе своего сына, нервного
юноши Пригожина. Арнольдова влюблена в своего сожителя
Болтунова, который влюблен в юную Лину Запрудную. В нее же влюблен и Пригожин. Творческая несостоятельность
толкает его на непоправимое…»
В течение секунды Ожогин колеблется, потом пишет:

«Месть врагов». Два последних сценариуса — «Аптекарский
огород» и «Сидоров» — он вообще не читает, просто ставит
сверху: «Клевета друзей», «За что тебя благодарить?».
Отодвинув листы в сторону, он замечает на столе еще одну
страничку с бледным текстом. «Александр Федорович! А не
угодно ли вариант сценариуса «Тетя Маня» под названием

«ДЯДЯ СТЕПА»? Это его ребята с кинофабрики хохмят.

— Вот черти, что хотят, то и строчат, — бормочет
Ожогин, рвет листок, бросает в изящную серебряную
корзину для ненужных бумаг и, тяжело вздохнув в предвкушении
разговора с Зарецкой, снимает трубку телефонного
аппарата.

— Барышня? Центр два-двадцать пять, пожалуйста.

Зарецкая отвечает сразу, будто сидит у телефона
и ждет звонка.

— Желаю здравствовать, любезнейшая Нина Петровна,
— елейным голосом начинает Ожогин.

— И вам не хворать, — отвечает любезнейшая.

— Видел, видел вас вчера в «Последней жертве». Нет
слов описать то сильнейшее впечатление, которое вы
производите своей незабываемой игрой на нас, простых
людей. Ваше влияние на современный театр, на души соотечественников…

— И-и! Понес, батюшка, будто и не взнуздывали.
Чего хочешь?

Будто не знала продувная бестия, чего он хочет!
Желала, чтобы поунижался, хвостом повилял. Будто он
и без того не залил ее по уши вареньем и патокой.

— То великое наследие, которое оставил ваш гениальный
супруг, должно найти дорогу к широкой публике,
стать для каждого гражданина…

— Не размазывай, батюшка, манную кашу по тарелке,
говори сколько.

Ожогин назвал сумму.

— За все пять? — деловито осведомилась вдова и назвала
цифру в два раза больше.

Ожогин чуть надбавил. Вдова была непреклонна.
Ожогин надбавил еще. Вдова хмыкнула и упомянула
Студёнкина. Так они выделывали коленца до тех пор,
пока Ожогин не обнаружил, что почти вплотную приблизился
к сумме вдовы, которая так и не спустилась ни
на шаг со своего немыслимого пика. Дальнейший торг
был неуместен.

— Черт с вами, разлюбезная Нина Петровна! — воскликнул
он молодецки, в душе восхищаясь стойкостью
вдовы и ее умением вести дела. — Будь по-вашему! Сегодня
же пришлю к вам поверенного. А все же алчная вы
особа, хоть и гордость русской культуры.

— Вот это по-нашему, батюшка, — откликнулась довольная
вдова. — Присылай своего мальчонку, подпишу
договор. И уж денежки не забудь сразу передать, а то запамятуешь,
а мне, старухе, неловко будет напомнить.

— Это вы-то старуха? Это вам-то неловко? — засмеялся
Ожогин и повесил трубку.

Несколько минут он сидел, уставившись в стол, не
зная, горевать или радоваться заключению сделки. Сумма,
что и говорить, была велика. И риск велик. Однако и прибыли,
если фильмы будут иметь успех, ожидались немалые.
Комедии народ любил.

Он снова снял трубку и попросил барышню соединить
его с кинофабрикой. Вызвал директора, давнего
друга, проверенного человека, преданного всей душой
и ему, и синематографу, умницу, понимающего все с полуслова
Васю Чардынина.

— Вася, готовь срыв «Годунова»! — сказал резко.

— Да уж готово все, Саша, — как всегда флегматично
отозвался Чардынин.

За что он любил Чардынина, так это за то, что у того
всегда все было готово. О срыве «Годунова» они говорили давно. «Годунова» снимал Студёнкин, в качестве
козыря выставляя свою новую звезду Варю Снежину, которая
должна была играть Марину Мнишек. Намечалась
грандиозная премьера в «Элизиуме», где Ожогин собирался
представлять «Веронских любовников». Ожидались
члены царской семьи. Газеты давали репортажи со
съемок. Не сорвать Студёнкину «Годунова» — себя не
уважать, считал Ожогин. Чардынин соглашался. Именно
он предложил другу сделать своего «Годунова», а на роль
Мнишек взять Софочку Трауберг, растолстевшую после
родов и давно не появлявшуюся на экране. Публике будет
интересно посмотреть на Софочку. Выйдут, конечно,
плюясь. В общем, к премьере Студёнкина публика удовлетворит
любопытство, останется недовольна и не захочет
тратить деньги, чтобы еще раз смотреть ту же
историю. Остается рассчитать, за сколько дней до студёнкинской
премьеры выпускать собственного провального
«Годунова». Все это он обговорил с Чардыниным
и остался доволен.

Затем он отправился в дальний конец квартиры, где
располагались комнаты жены. Там ее не было. Он прошел
в ванную комнату, примыкающую к спальне. Волоокая
Лара Рай лежала в ванне — огромной мраморной
посудине на массивных золотых львиных лапах, — нежась
в пене из душистого французского жидкого мыла.
Ее роскошные черные волосы были забраны вверх черепаховыми
шпильками.

Вокруг на многочисленных столиках, пуфиках, креслицах,
диванчиках валялись полотенца, чулки, нижние
юбки, ленты, корсажи, прочая воздушная дребедень, стояли
флакончики с духами, баночки с кремами, коробочки
с пудрой, тюбики губной помады. Ожогин присел на диванчик
и вытащил сигару. Лара поморщилась.

— Я же просила здесь не курить, — недовольно молвила
она и повела рукой, как бы разгоняя несуществующий
дым. — И так душно, нечем дышать.

Он послушно сунул сигару обратно в карман. Лара
поднялась из пены.

— Дай, пожалуйста, халат.

Он подал ей махровый халат, невольно отмечая искушенным
отвлеченным взглядом человека, привыкшего
профессионально рассматривать и оценивать людей, что
за последнее время Лара отяжелела, поплыла, что талию
ее скоро придется заковывать в корсет, а грудь драпировать,
иначе с экрана полезет всякое безобразие.

Лара завернулась в халат и села к зеркалу. Принялась
пристально разглядывать свое лицо. Он тоже стал разглядывать
изображение в зеркале. За спиной Лары маячил
он сам — массивный, широкий, кряжистый, с коротким
ежиком густых жестких волос. Он перевел взгляд на Лару.
Она задумчиво водила пальцем по лицу, будто не была
уверена, что это именно ее лицо, и знакомилась с его
линиями, а может быть, искала точку, с которой начнет
сейчас бережное ублаготворение, умащивание маслами
и кремами этого произведения искусства. В любом случае,
это были любовные прикосновения.

Ожогин тем временем оценивал ее лицо, как только
что оценивал тело. Он видел тонкие морщинки в уголках
глаз, слегка опустившиеся губы, утяжелившийся овал,
рыхловатую кожу. Прекрасная форма Лариного лица
огрубилась и опростилась. Из дивы полезла баба.

— Знаешь, Раинька, — неожиданно для себя сказал
Ожогин, — я сегодня слышал такой странный разговор…
Впрочем, не важно. Я вот что подумал — может быть,
нам попробовать снимать тебя через вуаль?

— Зачем? — спросила Лара, зачерпывая из баночки
белое вещество, похожее на сметану, и нанося его на лицо.

— Ну, понимаешь, сквозь вуаль твое лицо станет еще
загадочней. Мы добьемся, чтобы оно было немножко затенено
и размыто. Ты меня слушаешь?

— Угу, — отозвалась Лара. — Зачем мне затенять
лицо? Наоборот, пусть все видят, какое… ммм… ммм…

Ожогин вздохнул.

Лара тем временем священнодействовала, забыв обо
всем на свете. Ее лицо постепенно теряло привычные
черты, превращаясь в белую маску, сверкающую холодом
алебастра, неподвижную, неживую и — неожиданно —
прекрасную, как восковой цветок. Этот цветок возникал
на глазах у Ожогина, опровергая все законы времени
и старения, увядания и распада, и в то, что под ним скрывается несовершенная, живая, слабая, жалкая плоть, верилось с трудом.

— Н-да… Через вуаль… — пробормотал Ожогин,
поднимаясь и выходя из ванной.

Входя в кабинет, он услышал, как звонит телефонный
аппарат, и тут же схватил трубку.

— Да! Что?! Что значит «декорация упала»? Вы что
там, спите, что ли? Ставьте обратно! Что значит «рассыпалась»?
Кто ставил? Почему не послали в «Театральные
мастерские» к Пичугину? Немедленно пошлите! А-а!..
Лучше я сам. Через полчаса буду!

На ходу натягивая пиджак, он выбежал из дома
и вскочил в авто.

На съемках мелодраматической фильмы «Сон забытой любви» рухнули декорации. Так часто бывало — декорации мастерили из картона и тонких деревянных щитов, устанавливали наспех.

Через полчаса Ожогин был на кинофабрике. Чардынин
встречал его у дверей. Оказалось, все не так страшно.
И остатки декораций собрали, и в «Театральные мастерские»
послали. Ожогин успокоился. Положив руку на
плечо Чардынина, он медленно шел с ним по коридору.

— Послушай, Вася, — говорил он. — Вот какая идея.
Мы ведь ставим лампионы прямо перед актерами, так?

— Так.

— Освещаем их спереди, и получаются не лица,
а блины на сковородке. Это некрасиво, Вася. Вот в
«Осенней элегии любви» Милославскому один глаз перекрасили, а другой недокрасили. И все видно. На экране,
Вася, все видно, пойми.

— Понимаю.

— А ведь можно как-то затенить, чтобы публике
в глаза не бросалось. Или сделать эдакую романтическую
дымку. Чтобы фигуры были как в тумане. Или, наоборот,
просветить их насквозь, вроде как пронзить солнечным
светом. Совсем другая экспрессия. Как думаешь, Вася?

— Я думаю, Саша, Эйсбара надо позвать.

— Что за птица?

— Птица любопытная. Мастер по электричеству.
«Электрические вечера в саду «Эрмитаж» знаешь? Его рук
дело. И у нас тут крутится. С лампионами возится. Говорит,
готовит световые эффекты. Видовые сам снимает.
Помнишь, недавно помер японский посланник? Еще
пышная церемония была, когда покойника отправляли…
Эйсбар оказался такой ушлый, прямо ты в молодости.
Чуть в гроб не влез со своим киноаппаратом.

— Ну, зови своего вундеркинда.

Чардынин крикнул помощника.

— Эйсбара бы мне, и поскорее.

— Да тут я! Все слышал! Сейчас, только выберусь, —
раздался придушенный голос, и из-за наваленных в углу
старых пыльных декораций выскочил чумазый человек
в грязной расстегнутой рубахе и покатился прямо Ожогину
под ноги.

Ожогин отшатнулся. Человек был похож на черта.
И пахнул так же. Дымно и неприятно.

— Эйсбар, — представился человек и протянул Ожогину
черную руку.

Купить книгу на Озоне