Роб Найт. Смотри, что у тебя внутри

  • Роб Найт. Смотри, что у тебя внутри. Как микробы, живущие в нашем теле, определяют наше здоровье и нашу личность / Пер. с англ. Е. Валкина. — М.: АСТ: Corpus, 2015. — 160 с.

    Микробы повсюду. Они обитают буквально в каждом уголке нашего тела. И это не страшилка из рекламного ролика, а научный факт. С точки зрения одного из ведущих микробиологов современности Роба Найта, роль микробов недооценена нами. Чтобы исправить это, он создал книгу — настоящий путеводитель по собственному телу — с удивительными фактами и познавательными картинками. Ученый уверен, от микробов зависит не только физическое здоровье, но и настроение, вкусы, характер человека.

    «Ось кишечник — мозг»: как микробы влияют на наше настроение, разум и многое другое

    Допустим, что живущие внутри нас микробы в самом деле влияют на наше здоровье или объем талии. Но наши разум, настроение, поведение — то, что и определяет нашу личность, — уж эти-то явления наверняка имеют исключительно человеческую природу?

    Может быть, и нет.

    Пусть это звучит безумно, однако появляется все больше и больше свидетельств того, чтомикробы играют роль и в нашем характере, и в настроении. Каким образом микроорганизмы могут влиять на наше поведение? Оказывается, соответствующих механизмов гораздо больше, чем мы можем представить.

    Из своего командного пункта внутри нашего тела микробы не только регулируют наше пищеварение, усвоение лекарств и выработку гормонов — взаимодействуя с нашей иммунной системой, они могут влиять и на наш мозг. Собирательное название всех путей, по которым микробы могут это делать, — «ось микробиом — кишечник — мозг» 1, 2, и понимание того, как устроена эта ось, может оказаться чрезвычайно важным для изучения психических и нервных расстройств.

    Например, сегодня уже известно, что в депрессии есть воспалительный компонент и многие полезные бактерии в кишечнике вырабатывают короткоцепочечные жирные кислоты, такие как бутират, способствующие питанию клеток, выстилающих кишечник, чтобы уменьшить воспаление. Микробиом связали с депрессией совсем недавно, когда было обнаружено, что бактерии Oscillibacter вырабатывают химическое вещество, действующее как естественный транквилизатор, имитирующий действие нейромедиатора ГАМК (этот нейродиметиатор — гамма-аминомасляная кислота — понижает нервную активность мозга и может привести к депрессии) 3. Способность почвенных микробов, например микобактерии вакка (Mycobacterium vaccae), модулировать иммунную систему человека давно известна, и некоторые исследователи даже предполагают, что это свойство можно использовать для создания вакцины против стресса и депрессии 4. В частности, Грэм Рук из Университетского колледжа Лондона утверждает, что недостаточный контакт с нашими старыми друзьями — почвенными микробами, воздействию которых мы подвергались на протяжении всей истории, но теперь, в своем неумеренном стремлении к чистоте, свели к нулю, — это причина распространения многих заболеваний, в том числе диабета, артрита и депрессии.

    Более того, учитывая ту роль, которую микроорганизмы играют в химии нашего тела, можно предположить, что они влияют и на формирование нашего разума. В этом плане особый интерес представляет аутизм. В нескольких работах сообщается, что кишечные микробиомы детей с синдромом аутизма отличаются от микробиомов обычных детей (часто братьев и сестер) 5. Тем не менее, поскольку аутизм часто сопровождается кишечными расстройствами, в частности диареей, которая сама по себе изменяет микробиом, трудно сказать, является ли причиной этих отличий аутизм или диарея.

    Саркиз Мазманьян, настоящий волшебник и лауреат премии Макартура, преподаватель микробиологии в Калифорнийском технологическом институте, создал на основе микробиома фантастическое средство для лечения симптомов аутизма у мышей. И где же, спросите вы, он берет мышей-аутистов? Мазманьян их делает сам. Для этого он вводит беременной мыши двухцепочечную РНК, которая химически сходна с ДНК, но играет в клетке другую роль. Иммунная система матери воспринимает эту молекулу как вирус и резко активизируется: повышая температуру тела и уровень цитокинов (информационных молекул, определяющих выживаемость клеток), в пылу сражения погибает и часть нормальной микрофлоры. В результате иммунная система и микробиом у потомства таких мышей отличаются от нормы, причем проявляется набор симптомов, характерный для аутизма у человека, когнитивные и социальные расстройства: например, эти мыши предпочитают проводить время в одиночестве, а не в обществе других мышей. Они совершают повторяющиеся действия — например, как одержимые, закапывают шарики. И у них проблемы с желудочно-кишечным трактом.

    Мазманьян обнаружил, что некоторые из этих симптомов, по-видимому, связаны с веществом 4-EPS (4-этилфенол), которое в избытке вырабатывается измененным микробиомом. Впрыскивание нормальным мышатам 4-этилфенола воссоздает аутизмоподобные симптомы. А если потом давать этим мышам пробиотический штамм бактериодов фрагилис (Bacteroides fragilis), то можно избавиться от части симптомов, включая желудочно-кишечные и когнитивные расстройства 6. Однако прежде чем бежать в аптеку за B. fragilis, подумайте о том, что некоторые штаммы бактерий, полезные для одного вида, могут быть смертельно опасными для другого. Пока не будут проведены достоверные испытания на людях, применять пробиотик для лечения аутизма преждевременно и даже опасно.

    Тем не менее идея выделить вещество, ответственное за определенное заболевание — пусть даже затрагивающее мозг, — а затем идентифицировать бактерию, которая либо производит, либо удаляет это вещество, звучит крайне заманчиво.

    Наши микроскопические «пассажиры» могут также влиять на то, как мы себя ведем и как думаем.
    Иногда наши гены определяют, какие бактерии
    живут внутри нас, но потом эти бактерии, в свою
    очередь, определяют наше поведение. Это можно
    очень хорошо продемонстрировать на примере
    мышей, у которых отсутствует ген TLR5, что
    заставляет их переедать и, соответственно, толстеть. Микробиом мышей, лишенных этого гена,
    делает их постоянно голодными; они переедают
    и становятся жирными. Мы можем доказать, что
    за это ответственны микробы, и сделаем это при помощи двух отдельных экспериментов.

    В первом мы переносим микробиом мышей, лишенных гена TLR5, другим, генетически нормальным мышам, которые после этого начинают
    переедать и толстеют. Во втором эксперименте
    мы при помощи антибиотиков убиваем микробов
    у мышей, лишенных гена TLR5, после чего у последних восстанавливается нормальный аппетит.
    Поразительно: генетический сдвиг создает
    микробиом, который влияет на поведение, и этот
    микробиом можно перенести в желудок другого
    существа и таким образом изменить поведение его
    еще недавно нормального нового хозяина 7.


    1. P. Bercik, «The MicrobiotaGut-Brain Axis: Learning from Intestinal Bacteria?», Gut 60, no. 3 (March 2011): 288–89.

    2. J. F. Cryan and S. M. O’Mahony, «The Microbiome-Gut-Brain Axis: From Bowel to Behavior,» Neurogastroenterology and Motility: The Official Journal of the European Gastrointestinal Motility Society 23, no. 3 (March 2011): 187–92.

    3. A. Naseribafrouei et al., «Correlation Between the Human Fecal Microbiota and Depression,» Neurogastroenterology and Motility: The Official Journal of the European Gastrointestinal Motility Society 26, no. 8 (August 2014): 1155–62.

    4. G. A. Rook, C. L. Raison, and C. A. Lowry, «Microbiota, Immunoregulatory Old Friends and Psychiatric Disorders,» Advances in Experimental Medicine and Biology 817 (2014): 319–56.

    5. D. W. Kang et al., «Reduced Incidence of Prevotella and Other Fermenters in Intestinal Microflora of Autistic Children,» PLoS One 8, no. 7 (2013): e68322.

    6. Hsiao et al., «Microbiota Modulate Behavioral and Physiological Abnormalities Associated with Neurodevelopmental Disorders.»

    7. Vijay-Kumar et al., «Metabolic Syndrome and Altered Gut Microbiota in Mice Lacking Tolllike Receptor 5. »

Алисия Хименес Бартлетт. Не зови меня больше в Рим

  • Алисия Хименес Бартлетт. Не зови меня больше в Рим /Пер. с исп. Н. Богомоловой. — М.: АСТ: Corpus, 2015. — 576 с.

    Испанская писательница Алисия Хименес Бартлетт прославилась серией детективных романов об инспекторе полиции Петре Деликадо и ее верном помощнике Фермине Гарсоне. Роман «Не зови меня больше в Рим» основан на реальных событиях. Барселонский предприниматель, почтенный отец семейства, убит при малопочтенных обстоятельствах — в обществе юной проститутки. В преступлении обвинили ее сутенера, но и он вскоре погиб от пули. Убийства следуют одно за другим, и развязка поражает своей неожиданностью. А по ходу расследования читатели вместе с героями пройдутся по улицам двух красивейших городов Европы — Барселоны и Рима.

    Глава 1

    Это было ужасно. Я очень медленно приближалась
    к открытому гробу, не зная, кто в нем лежит. Гроб
    был внушительный, из дорогого полированного
    дерева. Вокруг тянулись вверх огромные свечи,
    а в ногах покойного лежало несколько венков. Чем
    ближе я подходила, тем тверже становился мой шаг
    и тем меньше давил на меня страх. Оказавшись
    у самого гроба, я глянула туда и увидела старика
    в строгом черном костюме, грудь его была увешана
    наградами, а тело прикрыто трехполосным флагом. Никогда раньше я этого человека не встречала
    и понятия не имела, кто он такой, хотя, вне всякого
    сомнения, был он персоной важной. И тут я решительно сунула руку в сумку и вытащила большой
    нож. Затем рука моя, которую направляла рвущаяся
    из меня неудержимым потоком ненависть, стала
    наносить удары старику в грудь — один за другим.
    Удары получались сильные, уверенные и оказались
    бы смертельными, будь он жив, но из трупа сыпались наружу только опилки и старая скомканная
    бумага. Это и вовсе привело меня в бешенство, и я,
    уже не помня себя, все колола и колола его ножом,
    словно не желая признать, что на самом деле несу
    смерть лишь другой, уже случившейся, смерти.

    Проснулась я в холодном поту, меня колотило
    мелкой дрожью, грудь сжималась тоской. Мне почти никогда не снятся кошмары, поэтому, едва разум мой окончательно просветлел, я стала раздумывать над первопричиной увиденного во сне. Откуда
    это вылезло? Может, нечто фрейдистское — с неизбежной фигурой отца как основы всего? Вряд ли.
    Может, смутные воспоминания о временах Франко
    с привкусом разочарования из-за того, что диктатору
    удалось-таки умереть от старости и в собственной
    постели? Слишком мудрено. Я бросила перебирать
    возможные толкования недавнего сновидения и пошла на кухню варить себе кофе, так и не придя ни
    к какому выводу. И только через несколько месяцев
    мне откроется, что, вопреки всякой логике, сон этот
    был, судя по всему, вещим и касался он моей работы.

    Но лучше все-таки начать с фактов и забыть
    о снах. Одна из задач, которым посвящает свои труды
    и дни национальная полиция в Каталонии, — это копание в прошлом. И пусть мое утверждение кажется
    абсурдом, заведомым парадоксом. Ведь все мы знаем,
    что работа полицейских должна быть безотлагательной и своевременной — если пролилась кровь, то
    надо как можно скорее избавить людей даже от памяти об этой крови. А еще мы вбили себе в голову,
    будто сотрудник убойного отдела — это тип с пистолетом, обученный сразу, пока труп еще, так сказать,
    не остыл, брать быка за рога. Как бы не так! На самом
    деле всем нам, специалистам по вроде бы сегодняшним преступлениям, часто приходится заниматься
    далеким прошлым, чтобы искать там убийц, чей след
    давным-давно успел испариться. Как ни странно, но
    прошлое — поле деятельности не только историков
    и поэтов, но и наше тоже. У зла своя археология.

    В таких случаях говорят, что «возобновлено
    производство по делу», и выражение это сразу наводит на мысли об упущенных возможностях и вселяет мечты о каких-то невероятных и свежих находках, так что хочется поскорее взяться за работу —
    засучив рукава и со свежими силами. Однако чаще
    все складывается совсем иначе. Возобновление производства по делу предполагает невероятно трудное расследование, ведь, как нам хорошо известно,
    время стирает все следы.

    Иногда дело могут открыть повторно потому,
    что прежнего обвиняемого пришлось выпустить из
    тюрьмы, поскольку наконец-то был сделан анализ
    ДНК, которых в ту пору, когда было совершено преступление, еще не делали. Или преступник бежал
    из страны, обрубив все концы, а теперь некто вдруг
    заявил, что ненароком где-то его встретил. В любом
    случае такие расследования требуют немалых сумм
    из государственной казны, поэтому просто так, без
    веских на то оснований, производство по делу не
    возобновляется.

    Дело, которым поручили заниматься мне с моим
    помощником, младшим инспектором Гарсоном,
    было возобновлено по настоянию вдовы убитого.
    Она встретилась с судьей Хуаном Мýро, человеком
    опытным и, как о нем говорили, никогда не выпускавшим расследование из-под своего контроля до
    самого конца. Вдова убедила его, что надо вновь заняться преступлением, случившимся в 2008 году, то
    есть пять лет назад. Ее муж Адольфо Сигуан, хозяин
    текстильной фабрики семидесяти с лишним лет, был
    убит при обстоятельствах, прямо скажем, малопристойных. Тело обнаружили в снятой Сигуаном квартире, куда он привел проститутку самого низкого
    пошиба, правда, совсем молоденькую. Подозрение
    пало на ее сутенера, но и этот последний через несколько месяцев был убит в Марбелье. И хотя улики
    против сутенера выглядели более чем убедительно,
    следствие зашло в тупик, так как предполагаемый
    убийца Сигуана по понятной причине уже не мог
    рассказать, что же там случилось. Проститутка какое-то время отсидела в тюрьме за соучастие в убийстве, хотя доказательства ее вины были шаткими,
    а потом история эта словно сама собой растворилась
    в воздухе — за прошедшие месяцы и годы. И вот
    теперь нам с Гарсоном достался в наследство этот
    пятилетней давности труп, который, надо полагать,
    успел безропотно смириться со своей участью.

    Мой беспечный помощник был очень доволен,
    так как, по его словам, ему еще никогда не доводилось заниматься таким давнишним преступлением,
    а получить новый сыскной опыт в его годы — очень
    даже полезно.

    — Я еще вот что скажу вам, инспектор… — пояснил он. — Любой новый опыт, хоть на службе,
    хоть в личной жизни, должен почитаться в моем
    возрасте за редкую удачу, за дар, то есть, небес.
    К примеру, только вчера я в первый раз попробовал
    оливковый паштет и чуть не разрыдался от избытка
    чувств… А повторно открытое дело — это все
    равно что вызов, брошенный нам с вами… Только
    с такой позиции и надо будет воспринимать какие
    угодно трудности, с ним связанные.

    Для меня самой все это было совсем не так
    очевидно. Я моложе Гарсона, но трудности давно
    перестали казаться мне каким-то там вызовом; я
    воспринимаю их исключительно как новые проблемы, и не иначе. Я не из тех женщин, которых
    подогревает чувство соперничества, которые всегда
    готовы принять вызов и достойно ответить на него.
    Мало того, мои мозги отнюдь не увеличиваются
    в объеме, сталкиваясь со сложными задачами, и я
    не чувствую в себе чудесного прилива сил, когда
    предстоит взять очередной барьер. Поэтому мне
    трудно понять тех, кто все время поднимает для
    себя планку. И к альпинистам, карабкающимся на
    снежные вершины, чтобы там замерзнуть, я отношусь как к марсианам, и так же воспринимаю атлетов, которые, добежав до финишной ленты, теряют
    сознание и валятся на землю. Во мне нет ни их
    пыла, ни их энтузиазма, я скорее чувствую склонность ко всему научному — назову это так, чтобы
    меня легче было понять. Людьми науки движет
    жажда знания, а не тупое упрямство, заставляющее
    рваться все выше и выше. Разве мадам Кюри открыла радий с воплем: «Я не отступлюсь, хоть вы
    меня убейте!»? Нет, конечно. С моей точки зрения и, полагаю, с точки зрения мадам Кюри, люди
    должны чем-то заниматься, двигаться к определенной цели, потому что ими руководит потребность
    пролить свет на то, что скрыто во тьме. Но если
    мы уже прибыли в порт назначения, зачем продолжать состязание с самим собой и снова выходить
    в море — на поиски еще более далеких земель? Нет,
    надо уметь смиряться с собственными пределами,
    жить в этих рамках и помнить о них, когда ты берешься за какую-нибудь новую работу. Возможно,
    я слишком остро воспринимаю эти собственные
    пределы и четко осознаю, до чего они осложняют
    мне жизнь, а может, я просто более консервативна,
    чем хочу признать. В любом случае история с возобновленным делом не очень-то мне нравилась.

    Комиссар Коронас тоже не прыгал от радости.
    В свое время именно наш комиссариат расследовал
    убийство Сигуана, и теперь предстояло всколыхнуть устоявшиеся было воды, чтобы на поверхность
    всплыли все недостатки проделанной пять лет назад
    работы. Но такой кары, по его мнению, мы вряд ли
    заслуживали. И теперь он метал громы и молнии:

    — Черт бы их всех побрал! Сколько сил угрохали
    без всякого толку на это убийство, будь оно трижды
    проклято, и вот — начинай все сначала. Что, интересно знать, воображает себе судья? Что пять лет
    спустя воссияет правда, осветив своими лучами священную империю закона? А ведь опытный человек…
    Но ведет себя как мальчишка-новичок. Всякому дураку понятно: если только случайно не обнаружился
    какой-нибудь след решительной важности, снова
    браться за расследование преступления, совершенного столько лет назад, — полный идиотизм.

    Но комиссару пришлось скрепя сердце подчиниться решению судьи Муро, чья позиция была
    твердой и несокрушимой. Так что труп Сигуана,
    образно выражаясь, вновь встал перед нами во весь
    свой рост. И я, убедившись, что шеф явно не одобрял возобновления производства по этому делу,
    рискнула спросить:

    — Так что, комиссар, мы и вправду должны рыть
    носом землю или достаточно только изображать
    кипучую деятельность?

    Тотчас в лице его произошла разительная перемена, и он стал похож на свирепого пса, готового
    к броску.

    — Что такое? Что вы сказали, инспектор? Я не
    понял вашего вопроса. Разве хоть раз в нашем комиссариате и под моим началом кто-нибудь «изображал кипучую деятельность»? Будьте уверены:
    если такое и случалось, то я об этом не знал.

    — Это я… неудачно выразилась.

    — Впредь постарайтесь выражаться поудачнее.

    Здесь мы всегда роем землю — носом, лопатой,
    грызем ее зубами, дерем ногтями — и будем рыть,
    пока не сдохнем. Так вот, я хочу, чтобы вы все свои
    силы, весь свой опыт употребили на поиски того,
    кто убил убийцу Адольфо Сигуана. Сегодня, как
    никогда прежде, поставлена на кон честь нашего
    комиссариата. Мало кому дается шанс исправить
    совершенные в прошлом ошибки.

    — Слушаюсь, сеньор комиссар, не беспокойтесь,
    сеньор комиссар, все будет исполнено! — выкрикнула я почти по-военному.

    — И нечего тут изображать из себя морского
    пехотинца, черт возьми! Вы что, издеваться надо
    мной вздумали? И вообще, вы, Петра Деликадо,
    обладаете редкой способностью портить мне настроение.

Лето с Ингмаром

  • Тумас Шеберг. Ингмар Бергман. Жизнь, любовь и измены. — М: Corpus, 2015. — 480 с.

    Издательство Corpus выпустило русскоязычную версию книги шведского журналиста Тумаса Шеберга «Ингмар Бергман. Жизнь, любовь и измены» (2013) в переводе Нины Федоровой. Давая жизнеописанию режиссера столь китчевый подзаголовок, автор — который еще не раз порадует нас своим специфическим юмором — сразу обманывает читательские ожидания. Эта биография, и впрямь предельно сфокусированная на личной жизни Бергмана, оказывается документальным романом, а не собранием баек из желтого глянца, — однако, сохраняя известную долю академической прямолинейности (если не сказать занудства), обнаруживает и элегантную эпатажность, и лукавое хулиганство.

    История Бергмана-обманщика, чья способность сохранять режиссерскую неповторимость, обращаясь к одним и тем же темам, выросла из другого таланта — лгать, всегда растягивая минимальное количество лжи на максимально долгое время. Жизнь Бергмана-донжуана, для которого моногамность была точным синонимом монотонности, а полигамия — любимым преступлением, всякий раз превращавшимся в наказание. Биография Бергмана-педанта и тирана — бога в театре и на киностудии для каждого своего актера, не исключая самых отчаянных атеистов. Сосредоточившись на этих сюжетах, Шеберг знакомит читателя с трудным сыном и братом, невыносимым другом, невозможным мужем и никаким отцом.

    Трудно сказать, насколько изменился бы этот список, согласись сотрудничать с Шебергом архив Фонда Ингмара Бергмана, — любопытно уже само описание спора между автором и отказавшим ему в помощи исполнительным директором Фонда Яном Хольмбергом. Вечное противостояние сторонников и противников идеи связи между любовью, сексом и творчеством в жизни всякой выдающейся личности снова не находит универсального разрешения — и это, разумеется, идет книге Шеберга только на пользу. Итоговый выбор источников тоже, к счастью, оставляет пространство для воображения: цитируя и пересказывая, Шеберг, как всякий биограф, остается пристрастен — но, к его чести, нельзя не заметить, как прилежно он скрывает это от самого себя.

    В его распоряжении оказывается семейный архив (особую ценность тут составляют дневники матери режиссера Карин Бергман и его переписка с обоими родителями), публикации автобиографий и сборников интервью авторства коллег, родственников, возлюбленных и детей Бергмана, записи частных разговоров самого Шеберга с самыми словоохотливыми из них. Фигурирует здесь даже коллекция «Злых записок Бергмана» — бытовых письменных указаний (весьма экспрессивных), которые собирала экономка Анита Хаглеф, ухаживающая за режиссером после смерти его последней жены Ингрид фон Розен. Приводит он и эпизоды из автобиографических текстов самого Бергмана — прежде всего из «Волшебного фонаря», — чтобы с азартом уличить того в преувеличениях, изворотливости, а иногда и откровенном сочинительстве разнообразного калибра.

    Тот факт, что сюжеты многих бергмановских картин основаны на реальных коллизиях, имевших место в его биографии, известен даже не самым искушенным поклонникам режиссера. Но Шеберг (для которого такие «переносы» явно оказываются неким смыслообразующим обстоятельством, а не только оправданием собственного любопытства) рассказывает об этих самых коллизиях во всех мыслимых подробностях. Так, например, образы Карин Лобелиус («Женщины ждут»), Агды («Вечер шутов»), Марианны Эгерман («Урок любви»), Сюзанны («Женские грезы») и Дезире Армфельдт («Улыбки летней ночи») вдруг соединяются для нас в лице третьей жены Бергмана, журналистки Гюн Грут, с которой у него случился какой-то чисто фицджеральдовский роман. Сказать, что это всё (или хотя бы многое) объясняет, было бы преувеличением; но не признать, что это кое-что заметно преображает (да и просто интригует), было бы ханжеским снобизмом. В сущности, на подобном принципе — обнаружении полунамеков и выявлении неочевидных доселе параллелей — выстраивается все авторское повествование.

    Здесь трудно не увлечься — не только на месте читателя, но и самого Шеберга, который иногда доходит до чистого хулиганства. Скажем, обнаружив некоторую зацикленность на идее Эдипова комплекса, биограф не ограничивается диагностированием этого распространенного заболевания у Бергмана. Он помещает в книгу фото его отца Эрика с сестрой Маргаретой (в купальных костюмах), сопроводив его такой подписью: «Пастор очень любил свою дочь. Слишком любил, как считала его жена Карин» — пожалуй, здесь недостает лишь многоточия. Дышите глубже: ни о каких инцестуальных отношениях между отцом и дочерью речи не пойдет — более того, нигде в тексте на них нет и намека.

    Тумас Шеберг склонен и к более тонкому подшучиванию над читателем — например к «шоковой драматургии». До крайности неспешно повествуя о том, как Бергман проводил лето после выпускных школьных экзаменов, автор доходит до упоминания его первой любви — и с разбега скороговоркой обрушивает на нас такое досье:

    Марианна фон Шанц жила с родителями в помпезной, однако унылой квартире в Эстермальме, пока ее отец однажды не угодил в психиатрическую лечебницу, сделал там ребенка одной из медсестер, а затем сбежал в провинцию, подальше от столицы. Мать после скандала заперлась в квартире, выходила редко и выказывала признаки душевной болезни.

    А потом снова: дача в шхерах, купания, велосипед, переписка с матерью, рассуждения о марксизме. Право, если ваша бабушка посреди семейного чая вскочит из-за стола и, дьявольски хохоча, опрокинет вам за шиворот целый молочник, а потом сразу вернется к обсуждению вчерашней театральной премьеры, удивление едва ли будет много большим. Таких хлопушек с сюрпризом Шеберг приготовил с десяток: честное слово, пять жен и девять детей от шести женщин — далеко не самые шокирующие подробности бергмановской биографии.

    Сочиняя книгу о прославленном шведе на шведском языке и для шведского читателя, швед Шеберг невольно усложнил задачу для всех, кому она достается в переводе. Трудно удержаться от детсадовской шутки на тему восхитительной для русского уха шведской топонимики (автор очень уж тщательно документирует передвижения своих героев по Бреннчюркагатан в Седермальме, Риберсборгсстранден, Эрикслуствеген, Ладугордсьердет…), — но речь, конечно, не о ней, а о ряде исторических и национальных событий и реалий, которые приходится дополнительно расшифровывать и расследовать.

    Отчасти дело в них, отчасти — в общей шеберговской избыточности по части имен, линий, героев (которых он частенько теряет по дороге и не всегда подбирает на обратном пути), отчасти — в потребности параллельно пересмотреть едва ли не половину бергмановских картин, но документальный роман Тумаса Шеберга, вопреки ожиданиям, оказывается книгой совсем не для пляжного чтения. Она попеременно смешит, раздражает, утомляет и очаровывает — а в итоге откровенно гипнотизирует: как бы ни было сильно сопротивление. Словом, со свойственной своему автору последовательной напористостью проникает в вашу собственную повседневную жизнь. Провести в таком напряжении день или два было бы слишком уж утомительно, а вот остаться рядом с Ингмаром Бергманом хотя бы на пол-лета — пожалуй, в самый раз.

Ксения Друговейко

Эрик Аксл Сунд. Подсказки пифии

  • Эрик Аксл Сунд. Слабость Виктории Бергман. Ч. 3. Подсказки пифии / Пер. с шведского Е. Тепляшиной. — М.: АСТ: Corpus, 2015. — 480 с.

    В последнем романе трилогии «Слабость Виктории Бергман» элементы беспрецедентной головоломки встают на свои места. Комиссар стокгольмской полиции Жанетт Чильберг доводит свои расследования до логического конца. В этом ей немало помогают советы подруги и любовницы, психотерапевта Софии Цеттерлунд. София осторожно направляет полицию по следу людей, изуродовавших ее детство, ее личность и ее дочь, а сама тем временем заканчивает собственную работу, цель которой — возвращение Виктории Бергман. Однако сюжет завершается не этим. Повествование возвращает туда, где история началась более полувека назад.

    ПРОШЛОЕ

    Не веришь, что лето будет, коль его не торопишь ты,

    Но лето приходит помалу, и вдруг расцветут цветы.

    Я сделаю луг зеленым, цветы расцветут пышней,

    И вот уже лето снова, и снег я сгребла в ручей1.

    На пляже никого не было, если не считать их самих и чаек.

    К птичьим крикам и шуму волн Мадлен привыкла, но постукивание большого навеса из тонкой синей пластмассы раздражало. Оно мешало уснуть.

    Мадлен легла на живот, солнце жгло немилосердно. Мадлен обмотала голову и плечи большим купальным полотенцем, предусмотрительно оставив отверстие, чтобы наблюдать за происходящим.

    Десять фигурок «Лего».

    И малышка Карла и Аннет, беспечно играющая у самого прибоя.

    Все, за исключением свиновода, были голые — свиновод сказал, что у него экзема и он не переносит солнца. Он спустился к воде, чтобы приглядеть за девочкой. И его собака там была — огромный ротвейлер, которому Мадлен так и не научилась доверять. Да и другие собаки тоже. Собаки были привязаны к деревянному шесту, торчавшему из песка поодаль.

    Мадлен пососала зуб. Он все так же кровил, но шататься не шатался.

    Рядом с Мадлен, как обычно, сидел приемный отец. Загорелый, со светлым блестящим пушком по всему телу. Время от времени он проводил рукой по ее спине или мазал девочку солнцезащитным маслом. Дважды просил ее перевернуться на спину, но Мадлен притворилась, что спит и не слышит.

    Возле отца сидела женщина по имени Регина, она говорила только о ребенке, который пинался у нее в животе, желая поскорее вылезти наружу. Это не девочка — живот огромный, хотя остальное тело не толстое. Явный признак того, что в животе — мальчик, говорила женщина.

    Его будут звать Юнатан, что по-еврейски означает «дар Божий».

    Они тихо, почти шепотом, переговаривались, и из-за постукивания навеса их слова трудно было разобрать. Когда отец, улыбаясь, погладил женщину по животу, та улыбнулась в ответ, и Мадлен услышала ее слова — «прекрасно». Что у него такая мягкая рука.

    Женщина была красивая, с длинными темными волосами, с лицом как у фотомодели. Внешность на зависть.

    Но живот женщины был отвратительным. Выпирающий пупок походил на красный распухший шарик. К тому же от пупка к лобку тянулась полоска черных-пречерных волосков. Такую густую поросль Мадлен прежде видела только у мужчин, и ей больше не хотелось смотреть на подобное.

    Она отвернулась, скрытая простыней, и поглядела в другую сторону. Там пляж был пустым — только песок до самого моста и красно-белый маяк вдали. Но чаек тут больше — видимо, какие-то пляжники не убрали за собой как следует.

    — А! Ты проснулась? — Ласково. — Перевернись-ка на спину, а то сгоришь.

    Она молча перевернулась и закрыла глаза, слушая, как отец встряхивает бутылочку с солнцезащитным средством. Прежде чем намазать ее, он тщательно отряхнул с нее песок — забота, которой она не понимала. Мадлен снова натянула полотенце на лицо, но отец запротестовал.

    Руки у него были теплые, и Мадлен не знала, что должна чувствовать. Было хорошо и противно одновременно — точно как с зубом. Зуб почесывался и зудел. Она провела языком по его верхней части — зуб был какой-то шершавый, и ее передернуло. Так же ее передергивало, когда руки отца прикасались к ней.

    — Ты моя сладкая.

    Мадлен знала, что физически развита лучше, чем многие ее ровесницы. Она была намного выше их, и у нее даже начала расти грудь. Во всяком случае, она так думала, потому что грудь как будто опухла и зудела, словно растет. Чесалось еще под зубом, которому предстояло вскоре выпасть. Там, под старым, уже рос новый, взрослый зуб.

    Иногда ей казалось, что она сойдет с ума от этого зуда. Зудел весь скелет, словно рос так быстро, что сочленения костей царапались об окружавшие их мышцы.

    Отец говорил ей, что тело быстро стареет, но этого не надо стыдиться. Что всего через несколько лет ее тело станет изношенным. На нем будет полно царапин и следов того, что кожа растягивается тем сильнее, чем больше ты становишься. Так растягивается живот беременной женщины.

    Он говорил еще, как важно, чтобы ей нравилось ее тело. А чтобы у нее сложилось положительное представление о себе, ей надо почаще бывать голой с другими голыми.

    Он называл это социальным обнажением. Это значит, что ты уважаешь других, какие они есть, со всеми их телесными изъянами. Быть обнаженным означает быть в безопасности.

    Мадлен не верила отцу, но все-таки его прикосновения были ей невольно приятны.

    Отец прекратил трогать ее — раньше, чем ей это надоело.

    Приглушенный женский голос попросил его лечь, и Мадлен услышала, как его локти вбуровливаются в песок.

    — Ложись… — мягко прошептал тот же голос.

    Мадлен осторожно повернула голову. Сквозь щель в полотенце она увидела, как та жирная, Фредрика, улыбаясь, садится рядом с отцом.

    Мадлен подумала о фигурках «Лего». О пластмассовых человечках, с которыми можно делать что хочешь и которые улыбаются, даже если бросить их в огонь.

    Точно зачарованная, она смотрела, как женщина наклоняется к отцовскому животу и открывает рот.

    Вскоре в щель стало видно, как голова женщины медленно двигается вверх-вниз. Женщина только что искупалась, волосы прилипли к щекам, она вся казалась мокрой. Красной и влажной.

    Рядом появились еще несколько лиц. Усатый полицейский поднялся и направился к ним. Весь волосатый, и живот не хуже, чем у беременной. Тело полицейского тоже покраснело, но от солнца, а под животом все было какое-то сморщенное.

    Они просто фигурки «Лего». Мадлен не понимала их, но смотрела и не могла оторваться.

    Вспомнила, как они были в Скагене и отец впервые ударил ее. Тогда она тоже их не понимала.

    Там пляж был многолюдный, не как здесь, и на всех были большие полотенца. Мадлен потом не могла понять, зачем она подошла тогда к какому-то мужчине, который сидел на своей подстилке с чашкой кофе и курил. Она стянула с себя простыню, потому что подумала — он захочет увидеть ее голой.

    Мужчина криво улыбнулся, выдыхая дым, но те как с ума посходили, и папа Пео утащил ее оттуда за волосы. «Не здесь», — сказал он.

    Собрались любопытные, их тела заслонили свет. Зуб чесался. Солнце исчезло, и воздух стал ощутимо прохладнее.

    Подбежал ротвейлер свиновода. От лап летел песок, собака от любопытства виляла хвостом. Блестящий язык свисал из пасти, собака сопела, словно что-то усердно вынюхивала.

    Все смотрели, и Мадлен смотрела. Не происходило ничего постыдного.

    Одна из новеньких, светловолосая женщина, вынула фотоаппарат. Из тех, которые снимают и тут же выплевывают фотографию. Поляроид, вот как они называются. Такой фотоаппарат замораживает молекулы.

    Навес постукивал от ветра. Когда щелкнул фотоаппарат, Мадлен снова закрыла глаза.

    И тут зуб вдруг выпал.

    Холодная боль из дырки в десне. Мадлен провела языком, поиграла с зубом.

    Чесалось, и во рту был привкус крови.

    Сёдермальм

    Началом конца стал синий автомобиль, загоревшийся в самой высокой точке Тантобергет.

    Жанетт Чильберг, комиссар уголовной полиции, никак не предполагала, что горящая посреди Сёдермальма гора окажется элементом единого целого. Когда Жанетт с коллегой, Йенсом Хуртигом, на полной скорости проскочили Хорнстулль и увидели Тантобергет, гора была похожа на вулкан.

    Там, где район между Рингвэген и Оштавикен переходит в парк, Тантобергет по большей части являет собой гору мусора, кладбище людей и вещей. В тот вечер местность в очередной раз превратилась в скопление металлолома и человеческих останков.

    Огонь, полыхавший в высшей точке парка, был виден почти из всех районов Стокгольма, к тому же языки пламени от подожженной машины уже лизали росшую поблизости сухую по осени березу. Пламя трещало, сыпались искры, огонь угрожал перекинуться на садовые домики, начинающиеся метрах в десяти от места пожара.

    В эту минуту Жанетт еще понятия не имела, что близка к завершению, что все так или иначе относящееся к этому расследованию вскоре будет объяснено. Но ведь она всего лишь человек, так что ей еще только предстоит познакомиться с частью целого.

    Ханну Эстлунд и ее одноклассницу из сигтунской гимназии Йессику Фриберг разыскивала полиция, имевшая основания подозревать обеих в четырех убийствах. Прокурор Кеннет фон Квист со всей вероятностью собирался повысить степень подозреваемости до «веские основания для обвинения».

    Машина, которая в эти минуты полыхала на вершине горы, была зарегистрирована на имя Ханны Эстлунд, поэтому к делу подключили Жанетт.

    Они с Хуртигом проехали Хорнсгатан до самого Цинкенсдамма — там им навстречу неслись две пожарные машины. Хуртиг притормозил, пропуская их, потом свернул направо, на Рингвэген, и, миновав поле для хоккея с мячом, въехал в парк. Дорога, извиваясь, вела в гору.

    Свидетели пожара, опасаясь, что взорвется бензобак,столпились на безопасном расстоянии. Объединенные беспомощностью и невозможностью вмешаться, они делили стыд трусости. Люди не смотрели друг на друга, иные уставились в землю или ковыряли гравий носком ботинка, стыдясь того, что они — не герои.

    Открыв дверцу, чтобы вылезти из машины, Жанетт ощутила горячий, ядовитый, черный дым.

    Воняло маслом, резиной и расплавленным пластиком.

    На передних сиденьях машины, среди смертоносных языков пламени, виднелись два трупа.

    Барнэнген

    Небо центрального Стокгольма было желтым от светового смога, и невооруженным глазом усматривалась только Полярная звезда. Из-за искусственного освещения — уличных фонарей, рекламы и окон домов — под мостом Сканстулльбрун было чернее, чем если бы город погрузился во тьму и его освещали бы только звезды.

    Одинокие ночные прохожие, пересекавшие Скансбрун и бросавшие взгляд на Норра-Хаммарбюхамнен, видели только свет и тени в ослепительно-ядовитом освещении.

    Случайный прохожий не заметил бы ссутуленной фигуры, бредущей вдоль заброшенных рельсов, не разглядел бы, что упомянутая фигура несет черный пластиковый мешок, удаляется от рельсов, останавливается на краю причала и растворяется наконец в тени моста.

    И никто не видел, как пластиковый мешок исчезает в черной воде.

    Когда по водам Хаммарбю прошла сопровождаемая стаей чаек баржа, человек на причале закурил; огонек сигареты горел в темноте красной точкой. Красная точка несколько секунд оставалась неподвижной, потом сдвинулась назад, снова пересекла железнодорожные пути и остановилась перед машиной. Здесь огонек упал на землю, рассыпав красные искры.

    Фигура открыла дверцу. Забравшись на водительское место, она включила свет и вытащила из бардачка какие-то бумаги.

    Через несколько минут свет погас, и машина тронулась с места.

    Большой белый джип выехал с парковки и покатил на север. Полярная звезда маячила над ветровым стеклом, словно указывая путь. Сидящая за рулем женщина узнавала болезненный желтый свет других мест.

    Она видела то, чего не видят другие.

    Внизу, на товарном причале — она видела — грохотали вагоны, доверху нагруженные мертвецами; на воде качался сторожевой корабль под советским флагом; экипаж корабля — она знала — болен цингой после проведенных на Черном море месяцев. Небо над Севастополем и Крымским полуостровом было таким же горчично-желтым, как здесь, а в тени мостов лежали развалины разбомбленных домов и горы шлака — отходы ракетных заводов.

    Покоящегося сейчас в мешке мальчика она нашла на станции метро «Сырец» в Киеве больше года назад. Станция располагалась недалеко от Бабьего Яра, где нацисты устраивали расстрелы во время войны и где погибли многие ее знакомые.

    Кислород.

    Она до сих пор ощущала вкус мальчика во рту. Желтый, летучий вкус, напоминающий о рапсовом масле, словно залитое световым ядом небо и пшеничное поле.

    Кислород. Само слово сочилось желтым.

    Мир поделен надвое, и только она знает об этом. Существует два мира, и они разнятся так же, как рентгеновский снимок отличается от человеческого тела.

    Мальчик в пластиковом мешке пребывает сейчас в обоих мирах. Когда его найдут, то узнают, как он выглядел в девять лет. Его тело сохранно, как фотография из прошлого, он набальзамирован, словно королевский отпрыск былых времен. Он — дитя навсегда.

    Женщина вела машину на север, через весь город. Смотрела на проходящих мимо людей.

    Взгляд у нее острый, и никто не сможет даже близко угадать, что у нее внутри. Никто не сможет заглянуть ей в душу. Она видела страх, который сопутствует людям. Она видела их злые мысли, начертанные в окружающем их воздухе. Но никто не знал, что она видит в лицах людей.

    Саму ее не видно. Ее поверхность — опрятная, безупречная сдержанность. У нее есть способность становиться невидимкой рядом с людьми, их сетчатка не фиксирует ее образ. Но она всегда присутствует в настоящем, наблюдает окружающее и понимает его.

    И никогда не забывает про лицо.

    Недавно она видела, как какая-то женщина спускалась к причалу Норра-Хаммарбюхамнен. Женщина была необычно легко одета для этого времени года и просидела у воды почти полчаса. Когда она наконец пошла назад и свет уличных фонарей упал ей на лицо, она узнала ее.

    Виктория Бергман.

    Женщина в машине ехала через спящий Стокгольм, где люди прячутся за задернутыми шторами и опущенными жалюзи и где на улицах мертво, хотя на часах едва-едва начало двенадцатого.

    Она думала о глазах Виктории Бергман. В последний раз она видела Викторию больше двадцати лет назад, и тогда глаза у Виктории горели, почти как у бессмертной. В них была нечеловеческая сила.

    Теперь в глазах Виктории отсвечивало утомление, слабая усталость, растекавшаяся по всему ее существу. Опыт чтения человеческих лиц подсказывал ей: Виктория Бергман умерла.


    1 Астрид Линдгрен. «Летняя песенка Иды».

Питер Мэй. Человек с острова Льюис

  • Питер Мэй. Человек с острова Льюис / Пер. с англ. А. Цапенко. — М.: Издательство АСТ: Corpus, 2015. — 416 с.

    Новинка редакции Corpus — детектив Питера Мэя о расследовании убийства неизвестного мужчины с вытатуированным портретом Элвиса Пресли на предплечье. Вместе с поднятым со дна болота трупом на поверхность всплывают трагические происшествия и семейные тайны жителей острова Льюис. Полицейский в отставке Дин Маклауд, старающийся забыть собственное прошлое, берется разматывать клубок событий ради своей первой и единственной любви.

    Глава четвертая

    Ганн сидел за столом и щурился, глядя на компьютерный экран. Со стороны Минча прозвучала сирена — значит, скоро паром пристанет к острову. Кабинет располагался на втором этаже, и Ганн делил его с двумя другими детективами. Из окна был виден благотворительный магазин Blythswood Care («Христианская забота о душе и теле!») на другой стороне Черч-стрит. Вытянув шею, Ганн мог бы разглядеть даже индийский ресторан «Бангла Спайс», расположенный дальше по той же улице. Там подавали вкуснейший рис с чесночной приправой и яркие разноцветные соусы. Но то, что сейчас красовалось на экране его компьютера, заставляло забыть о еде.

    Болотные тела, или болотные люди — это хорошо сохранившиеся тела, которые находят в сфагновых болотах Северной Европы, Великобритании и Ирландии. Такую информацию предоставила «Википедия». Кислотный состав воды, низкая температура и недостаток кислорода способствовали сохранению кожи и внутренних органов до такой степени, что в некоторых случаях у болотного тела получалось снять отпечатки пальцев. Ганн мысленно вернулся к телу, которое сейчас хранилось в холодильнике морга больницы. Как быстро оно начнет разлагаться после того, как его вытащили из болота? Полицейский двинул мышку вниз и уставился на фотографию головы тела, которое достали из торфяного болота в Дании шестьдесят лет назад. Шоколадно-коричневая кожа, четкие черты лица. Одна щека слегка сплющена там, где она была прижата к носу. Над верхней губой и на подбородке — рыжая щетина.

    — А! Толлундский человек!

    Ганн поднял глаза и увидел высокого сухопарого человека с худым лицом и облаком темных редеющих волос. Тот склонился к его экрану, чтобы лучше видеть.

    — Радиоуглеродный анализ волос установил, что он родился лет за четыреста до новой эры. Идиоты, которые проводили вскрытие, отрезали голову, а все остальное выбросили. Правда, остались еще ноги и один палец, их хранили в формалине, — пришедший усмехнулся. — Профессор Колин Малгрю.

    Ганн удивился силе его рукопожатия. Он казался таким хрупким! Профессор Малгрю словно прочитал его мысли — или заметил, как он морщился при рукопожатии. Он улыбнулся.

    — У патологоанатома должны быть сильные руки, сержант. Вы не поверите, как тяжело пилить кость и разрывать скелет на части, — в его речи слышался легкий ирландский акцент. Он снова повернулся к экрану:

    — Удивительно, правда? Прошло две тысячи четыреста лет. Но все же удалось определить, что его повесили, а когда он в последний раз ел, ему досталась каша из зерен и семян.

    — В его вскрытии вы тоже участвовали?

    — Нет, конечно. Это было до меня. Я работал с телом Старого Крохана, его нашли в болоте в Ирландии в две тысячи третьем году. Это тело оказалось почти таким же старым — точно больше двух тысяч лет. И очень высоким для своего времени. Шесть футов шесть дюймов, представляете? Это был просто гигант! — Малгрю почесал в затылке, потом усмехнулся. — А как мы назовем наше болотное тело? Льюисский человек?

    Ганн повернулся в кресле, жестом указал профессору на свободный стул, но тот только затряс головой:

    — Я насиделся в дороге! А в самолетах на Льюис даже ноги не вытянешь.

    Ганн кивнул. Сам он был немного ниже среднего роста, поэтому с такими проблемами не сталкивался.

    — А как умер этот ваш Старый Крохан?

    — Его вначале пытали, потом убили. Под обоими сосками у него глубокие порезы. После пыток его ткнули в грудь ножом, потом у тела отрезали голову, а само тело разрубили пополам, — Малгрю подошел к окну и принялся рассматривать улицу. — Странная вышла история. Он не был рабочим — слишком ухоженные руки. Он явно питался мясом, но в последний раз перед смертью ел пшеничные зерна с пахтой. Мой приятель Нед Келли из Национального музея Ирландии считает, что Старого Крохана принесли в жертву богам, чтобы обеспечить хороший урожай на королевских землях, — профессор повернулся к Ганну. — Индийский ресторан дальше по улице — он как?

    — Ничего.

    — Сто лет не ел индийской еды! А где сейчас наше тело?

    — В холодильнике, в морге больницы.

    Профессор Малгрю потер руки:

    — Пойдемте на него посмотрим, пока не начало разлагаться! Потом и пообедать можно будет. Умираю с голода!

    Тело, разложенное на прозекторском столе, выглядело каким-то скукоженным, хотя при жизни человек явно был неплохо сложен. Кожа его была цвета заварки, а черты лица казались вырезанными из каучука.

    Под белым халатом на профессоре Малгрю был темно-синий спортивный костюм, рот и нос закрывала ярко-желтая маска. Над ней красовались огромные защитные очки в черепаховой оправе, из-за которых голова профессора казалась меньше. Он напоминал карикатуру на самого себя, но, казалось, совершенно не осознавал, как по-дурацки выглядит. Он ловко двигался вокруг стола, производя измерения. Тихо шуршали зеленые бахилы, надетые на белые кроссовки. Малгрю отошел к висевшей на стене доске, чтобы записать полученные данные. Маркер скрипел, а профессор говорил не переставая:

    — Бедняга весит всего сорок один килограмм. Немного для человека ростом сто семьдесят три сантиметра, — он посмотрел на Ганна поверх очков и пояснил: — Это чуть больше пяти футов восьми дюймов.

    — Думаете, он был болен?

    — Не обязательно. Тело неплохо сохранилось, но оно должно было потерять много жидкости за время пребывания в болоте. Нет, мне кажется, он был вполне здоров.

    — А возраст?

    — Немного меньше двадцати. Или немного больше.

    — Нет, я не о том. Сколько он пролежал в болоте?

    Профессор Малгрю приподнял бровь и укоризненно посмотрел на полицейского.

    — Будьте терпеливы. Я же не машина для радиоуглеродного анализа, сержант!

    Он вернулся к телу и перевернул его на живот, наклонился, убирая фрагменты бурого и желто-зеленого мха.

    — На теле была одежда?

    — Нет, не было, — Ганн придвинулся ближе, пытаясь понять, что привлекло внимание профессора. — Мы все вокруг него перевернули. Ни одежды, ни вещей.

    — Хм. Тогда я бы сказал, что перед погребением он был завернут во что-то вроде одеяла. И пролежал так несколько часов.

    Брови сержанта удивленно взлетели вверх:

    — Как вы это узнали?

    — В первые часы после смерти, мистер Ганн, кровь скапливается в нижней части тела, вызывая красновато-фиолетовое окрашивание кожи. Мы называем это «синюшность». Внимательно посмотрите на спину, ягодицы и бедра: здесь кожа темнее, но в синюшности просматривается более светлый рисунок.

    — И что это значит?

    — Это значит, что после смерти он восемь-десять часов пролежал на спине, завернутый в какое-то одеяло, ткань которого оставила на потемневшей коже свой рисунок. Можно помыть его и сфотографировать. Если хотите, художник зарисует этот узор.

    С помощью пинцета Малгрю собрал с кожи несколько ниточек.

    — Похоже на шерсть. Это будет нетрудно проверить.

    Ганн кивнул. Он решил не спрашивать, зачем восстанавливать узор и ткань одеяла, которое изготовили сотни, а может, и тысячи лет назад. Патологоанатом вернулся к осмотру головы.

    — От глаз почти ничего не осталось, так что цвет радужек определить невозможно. Волосы темные, рыже-коричневые, но это вовсе не их первоначальный цвет. Их, как и кожу, окрасил торф, — профессор уже ощупывал нос. — А вот это интересно! — Он осмотрел свои затянутые в латекс пальцы. — У него в носу много тонкого серебристого песка. Такой же песок виден в повреждениях кожи на коленях и тыльных сторонах стоп, — профессор перешел к осмотру лба, стер грязь с левого виска и волос над ним.

    — Черт возьми!

    — Что такое?

    — У него изогнутый шрам на левой передней височной доле. Длина — примерно десять сантиметров.

    — Рана?

    Малгрю покачал головой в задумчивости.

    — Больше похоже на операционный шрам. Я бы сказал, что этого молодого человека оперировали из-за травмы головы.

    Ганн был поражен.

    — Значит, труп гораздо свежее, чем мы думали?

    Малгрю улыбнулся с некоторым превосходством:

    — Все зависит от того, что понимать под «свежим», сержант. Операции на голове — одни из самых древних. Об этом говорят обширные археологические данные. Такие операции делали еще во времена неолита, — он помолчал, потом добавил для Ганна: — В каменном веке.

    Профессор перенес внимание на шею, на которой зиял широкий и глубокий разрез — длиной восемнадцать сантиметров и четыре миллиметра. Ганн спросил:

    — Эта рана его и убила?

    Малгрю вздохнул.

    — Полагаю, сержант, вы посещали не так много вскрытий.

    Тот покраснел:

    — Вы правы, сэр.

    Он не хотел признаваться, что до сих пор был всего на одном вскрытии.

    — Я просто не смогу определить причину смерти, пока не вскрою тело. И даже тогда я ничего не смогу гарантировать. Да, ему перерезали горло. Но у него также множественные колотые раны на груди и одна — в районе правой лопатки. На шее специфические повреждения кожи, как будто там была затянута веревка. Такие же повреждения кожи на щиколотках и запястьях.

    — У него были связаны руки и ноги?

    — Вот именно. Возможно, его повесили — оттого и разодрана кожа на шее. А возможно, его за эту веревку протащили по берегу моря. Это объяснит наличие песка в ссадинах на коленях и стопах. В любом случае, пока рано выдвигать теории о причине его смерти. Вариантов слишком много.

    Внимание профессора привлек более темный участок кожи на правом предплечье тела. Он протер его тампоном, затем взял с раковины губку и начал скрести верхний слой кожи.

    — Господи Иисусе, — произнес он.

    Ганн наклонил голову, пытаясь рассмотреть руку трупа.

    — Что там такое?

    Малгрю долго молчал, потом поднял взгляд на полицейского.

    — Почему вы так хотели узнать, сколько времени тело пролежало в болоте?

    — Чтобы мы могли передать его археологам и забыть о нем.

    — Боюсь, у вас это не получится, сержант.

    — Почему?

    — Потому что оно пролежало в торфе не больше пятидесяти шести лет.

    Ганн покраснел от возмущения.

    — Вы мне десять минут назад сказали, что вы не машина для радиоуглеродного анализа! — он сдерживался, чтобы не закричать. — Как же вы это узнали?

    Малгрю снова улыбнулся.

    — Посмотрите на правое предплечье, сержант. У нас тут грубо вытатуированный портрет Элвиса Пресли, а под ним надпись «Отель разбитых сердец». Я уверен, что Элвис жил уже в нашей эре. И, как его давний поклонник, я могу сказать вам, что песня «Отель разбитых сердец» была хитом номер один в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году.

Данни Ваттин. Сокровище господина Исаковица

  • Данни Ваттин. Сокровище господина Исаковица / Пер. с швед. А. Савицкой. — М.: АСТ: Corpus, 2015. — 288 с.

    В автобиографической повести шведского писателя Данни Ваттина описано путешествие деда, отца и внука через всю Европу в маленький польский городок, где до Второй мировой войны жили их предки. По семейному преданию, прадед автора, сгинувший в концлагере, закопал клад у себя во дворе, и потомки надеются его найти. Эта невыдуманная история написана просто и доверительно, подтверждая, что следы трагедий прошлого не стираются на протяжении многих поколений.

    Трое мужчин в одной машине

    — Через пятьсот метров поверните налево.
    Механический голос из телефона на переднем сиденье понемногу начинает меня
    раздражать. А ведь мы успели проехать еще
    не более пары километров.

    — Правда, здорово? — с энтузиазмом говорит
    отец. — Он подстраивается по мере того, как мы
    едем, и всегда находит самый быстрый путь. Если, например, где-то пробка, он перестраивается на другой
    маршрут.

    Я бросаю взгляд на дисплей телефона. Там видно
    дорогу, где мы находимся, и ту, куда нам надо свернуть, и больше ничего.

    — Нельзя ли его перенастроить, чтобы мы видели,
    где находимся по отношению к месту назначения? — 
    интересуюсь я. — А то сейчас мы не имеем об этом
    никакого представления.

    Отец качает головой и обращается к внуку, который сидит рядом с ним на переднем сиденье, поскольку его легко укачивает.

    — Твой папаша не разбирается в таких замечательных штуках, — говорит он. — Он типичный ретроград. У вас дома ведь нет даже телевизора.

    — У нас есть компьютер, — протестую я с заднего
    сиденья. — Телепередачи можно смотреть по нему.
    Я хочу знать, куда мы направляемся, а не просто тупо
    следовать стрелочкам на экране.

    — Мы едем в Карлскруну, — сообщает отец. — Паром идет оттуда.

    — Это мне известно. Но туда мы прекрасно можем
    добраться и без говорящего телефона. Достаточно
    просто выехать на Е-4, свернуть в нужном месте, и дорога приведет нас прямо к цели.

    — Вот именно, — говорит отец, — надо свернуть
    в нужном месте. Поэтому-то у нас и включена эта
    программа, а кроме того, с ней веселее. Правда, Лео?

    Сын бормочет в ответ что-то неразборчивое.
    Он настолько усталый, что почти спит, и уж точно
    не имеет никакого желания вмешиваться в наш спор.

    — Что с ним такое? — спрашивает отец.

    — Он устал, — отвечаю я.

    — Через сто метров поверните налево, — возвещает
    механический голос.

    — Давай хотя бы отключим звук, — предлагаю я.

    Отец качает головой, демонстративно глубоко
    вздыхая.

    — Хорошо, что ты художник, — говорит он мне. — 
    Поэтому люди считают тебя прогрессивным, а не ретроградом.

    Машина достигает перекрестка, и отец сворачивает налево, на Е-4. Погода стоит прекрасная, и я, несмотря на перебранку, рад, что мы здесь. Насколько
    мне известно, мы с отцом впервые предпринимаем
    нечто подобное. Возвращаться вместе — трое мужчин в одной машине — к нашим истокам, в попытке вернуть то, что принадлежит нам по праву, очень
    здорово. День для начала поездки просто замечательный. Все тихо и спокойно, приятный ритм нарушает
    только металлический голос, то и дело сообщающий,
    как нам ехать. Но в такой день можно и потерпеть.

    Мы на хорошей скорости минуем Соллентуну и Ульриксдаль и подъезжаем к Сольне1, где, когда я был маленьким, жили родители отца. Мне всегда нравилось
    ездить к ним в гости, в квартиру на улице Росундавэген, есть приготовленные бабушкой Соней оладушки
    с изюмом и общаться с дедушкой Эрвином. В то время
    мы много всего делали вместе. Ходили на озеро Росташён кормить птиц или слушали пластинки с операми. Дедушка обычно подпевал. У него был хороший
    голос, низкий и сильный, и когда он пел, взгляд у него
    всегда становился слегка мечтательным и отсутствующим. Будто он на самом деле пребывал где-то в другом
    месте. Однако кульминация наших визитов наступала, когда мы с дедушкой спускались на лифте в имевшуюся в доме комнату для пинг-понга, чтобы сыграть
    партию. Ходили мы туда почти во всякий мой приезд,
    с тех пор как мне было совсем немного лет, до того как
    я стал подростком. Дедушка играл довольно хорошо,
    и поначалу я в основном проигрывал, но с годами
    положение стало все больше выравниваться. В этой
    комнате мы с ним проводили напряженные матчи,
    но ни один из них не сравнится с последним. Его
    я не забуду, даже если доживу до ста лет.

    Помимо пинг-понга, я очень ценил атмосферу
    в доме родителей отца. У них всегда бывало так спокойно, никто не зудел, не ругался, и никого понапрасну не оскорбляли. Напротив, говорили там вообще не слишком много, как хорошего, так и плохого.
    Впрочем, я об этом особенно не задумывался. Я ведь
    все-таки был ребенком и воспринимал мир и присутствовавших в нем людей как нечто само собой разумеющееся. Кроме того, меня занимали более интересные вещи, скажем, пытаться поднять дедушкины
    гантели или подсматривать за ним, когда он совершал особый и несколько своеобразный ритуал, укладываясь вздремнуть.

    — Знаешь, — говорю я Лео, когда мы проезжаем
    Сольну, — мой дедушка Эрвин обычно спал после
    обеда с трусами на голове.

    — Не с теми, которые носил, — вмешивается отец. — 
    На голове у него всегда бывали чистые трусы.

    — Почему? — спрашивает сын.

    — Никому ведь не захочется надевать на голову грязные трусы. Во всяком случае, в моей семье, но с твоим
    папашей, возможно, дело обстоит иначе, — отвечает
    отец, выразительно глядя на меня. — Его трусы могут
    угодить куда угодно.

    — Зачем он надевал трусы на голову? — интересуется Лео.

    — Вероятно, чтобы становилось темнее, — говорит
    отец. — Впрочем, он не всегда пользовался трусами.
    Только когда под рукой не оказывалось ничего другого.

    — А когда ты был маленьким, он это тоже проделывал? — спрашиваю я.

    — Конечно. Он соблюдал сиесту ежедневно.

    — С трусами на голове? — спрашивает Лео.

    — С чистыми трусами, — уточняет отец. — В то время
    мы все-таки были приличной семьей. Это потом, очевидно, что-то пошло не так, принимая во внимание
    поведение твоего папаши. Тебе ведь известно, что однажды в ресторане он высморкался в скатерть?

    — Это была салфетка.

    — Тканевая салфетка, — поправляет отец, — а они
    предназначены для того, чтобы вытирать рот, а не сморкаться. Представляешь, как противно было тому, кому
    потом пришлось заниматься твоими соплями?

    — Я не виноват, — оправдываюсь я. — Я просто продукт своего воспитания.

    — Не сваливай свою вину на других.

    — Это же правда. К сожалению, я не из такой приличной семьи, как ты.

    Отец поворачивается к Лео с наигранным отчаянием в глазах.

    — Знаешь, Лео, — говорит он, — некоторым хорошее воспитание ничего не дает. Но не волнуйся, если
    твой папаша будет вести себя слишком противно, ты
    всегда сможешь переехать к нам. У тебя, кстати, есть
    жвачка?

    Жвачка у Лео имеется. В огромных количествах.
    По его словам, когда жуешь, меньше укачивает. Он
    достает купленные нами два больших пакета и угощает всю компанию, что заставляет его спутников
    на мгновение умолкнуть.

    Пока мы жуем, я раздумываю над словами отца
    и должен признать, что он кое в чем прав. Он действительно происходил из хорошей семьи, знавшей
    толк в этикете. У них не говорили о таком, что могло восприниматься как неприятное или щекотливое. Вероятно, отчасти поэтому мы так мало знаем
    об их прошлом. Нам ведь даже неизвестно, как дедушке удалось перебраться в Швецию.

    Пытаясь разузнать побольше, я перед поездкой
    обзвонил нескольких его старых знакомых. Но оказалось, что они тоже ничего не знают о его прошлом.
    Дедушка просто-напросто об этом не говорил. А если что-то и говорил, сказала одна из женщин, с которыми я связывался, то она позабыла.

    — Понимаешь, это было так давно, — сказала она. — 
    Больше семидесяти лет назад. Когда мы еще были молодыми.

    Главной проблемой для евреев в то время было не то,
    что они не могли покинуть Германию, поскольку это
    им еще разрешалось. Нацисты тогда еще не выработали окончательного решения и с удовольствием избавлялись от «паразитов». При условии, что те оставляли свое имущество и могли предъявить разрешение на выезд в другую страну. Проблема заключалась
    в том, что ни одна из стран не хотела их принимать.
    Швеция, в частности, проводила в отношении беженцев очень жесткую политику: чтобы не впускать евреев, был разработан ряд бюрократических процедур,
    например заполнение формуляра, где вновь прибывших беженцев обязывали указывать, арийского они
    происхождения или нет. Кроме того, мы относились к тем странам, которые тверже всех настаивали
    на том, чтобы всем евреям в паспорта ставили штамп
    с буквой J. Маленькая изощренная административная мера, которая помимо того, что упростила отказ
    еврейским беженцам на границе, стоила жизни многим тысячам людей. Стоявших за такими порядками
    политиков и бюрократов, несомненно, поддерживало общественное мнение. Ибо как только еврей
    пытался сюда приехать, его встречала непробиваемая
    стена сопротивления. Так, например, в 1934 году ходатайство еврейского врача о разрешении на практику
    в Швеции вылилось в то, что треть шведских врачей
    вышла в знак протеста на демонстрацию. Даже еврейская община не хотела нас здесь видеть из боязни, что
    слишком большое количество беженцев вызовет негативное отношение к тем евреям, которые уже живут
    в Швеции. Мы были настолько нежеланными, что
    даже мы сами не хотели нас впускать.

    Однако, несмотря на сопротивление, небольшие
    возможности периодически все-таки открывались.
    Так, после Хрустальной ночи 1938 года Швеция, чтобы обеспечить себя дешевой рабочей силой, разрешила сотне евреев въехать в страну на ограниченный период времени и работать в сельском хозяйстве.

    Таким образом сюда попал мамин отец — дедушка Эрнст. Весьма вероятно, что папин отец — дедушка Эрвин — оказался здесь точно так же, поскольку,
    по словам маминой матери, они познакомились друг
    с другом в провинции Сконе в конце тридцатых годов. Лет за тридцать до того, как их дети — мои мать
    и отец — познакомились во время встречи двух пар
    в Стокгольме.

    Как дедушка Эрвин потом перебрался в Стокгольм, я не знаю. Но как-то перебрался и уже там
    встретил бабушку Соню. Получилось так, что бабушка забеременела, и им пришлось пожениться.
    И в 1943 году, в разгар войны, родился мой отец.

    Не знаю, поменял ли уже дедушка к тому времени
    фамилию с Исаковиц на Ваттин, или это случилось
    сразу после рождения отца. Знаю только, что он боялся того, что происходило в Германии и что немцы
    придут в Швецию. Возможно, поэтому он так и поступил. Поменял фамилию и дал своему первенцу самое шведское имя из всех, какие, вероятно, когда-либо давали ребенку немецкого еврея, — Ханс-Гуннар.


    1 Пригородные районы Стокгольма.

Комикс о холокосте исчезает с прилавков книжных магазинов Москвы

Изданный в 2013 году в издательстве Corpus комикс Арта Шпигельмана «Маус» вчера привлек к себе внимание общественности в свете приближающегося Дня Победы.

Комикс начали убирать с прилавков крупных книжных магазинов столицы: «Московского дома книги» и «Республики», а также «Москвы» и «Библио-глобуса». Информация о принятых мерах казалась слухами до того момента, пока журналист «Эха Москвы» Дарья Пещикова не обнаружила, что комикс «Маус» действительно снимают с полок. В числе причин такого решения называют использование в графическом романе фашистской символики, угрозу проверок и даже наличие указа от неизвестных инстанций. Также в некоторых книжных магазинах с полок решили убрать все книги, отдаленно связанные с Германией периода Третьего Рейха.

«Маус» создавался в течение тринадцати лет и после публикации получил Пулитцеровскую премию 1992 года. Комикс, созданный Артом Шпигельманом, сыном человека, пережившего холокост, является резонансным для всего мирового сообщества. Несмотря на, казалось бы, шутливую манеру изображения героев в виде животных, произведение на деле становится одной из самых страшных книг о жестоком периоде холокоста и националистских воззрениях, бытующих в обществе.

Иэн Сэнсом. Бумага

  • Иэн Сэнсом. Бумага. О самом хрупком и вечном материале / Пер. с англ.
    Д. Карельского. — М.: АСТ: Corpus, 2015. — 320 с.

    Книги, письма, дневники, картонные подставки под пиво, свидетельства о рождении, настольные игры и визитные карточки, фотографии, билеты, чайные пакетики… «Мы — люди бумаги», — утверждает английский филолог и публицист Иэн Сэнсом, который однажды попробовал представить мир без этого материала. Несмотря на все грозные предсказания о тотальной оцифровке книг и архивов, исследователь доказывает, что в том или ином виде бумага всегда будет с нами.

    Глава 2

    В лесу

    По лесу идут тропы, многие сильно заросли и внезапно
    теряются, дойдя до мест, где лес нехоженый. Тропы проходят
    каждая своим путем, но при этом по одному и тому же лесу.
    Порой кажется, что они неотличимы одна от другой. Но это
    только так кажется. Лесорубы и лесничие умеют их различать.
    Они знают, что от каждой из них ждать.

    Мартин Хайдеггер «Лесные тропы» (Holzwege, 1950)

    Точь-в-точь как в той истории со слепым бедолагой Эдипом, участь моя была давным-давно предрешена, но только теперь я разгадал загадку и вступил на верный путь. Дело
    в том, что в конце 1970-х — начале 1980-х даже в самых
    заурядных и ни на что особо не претендующих школах
    Англии ввели для учеников нечто вроде консультаций
    по выбору будущей профессии. Под конец пятого класса нас всех направили к педагогу — назовем его именем Тиресий, — которому было доверено обращение
    с новомодной системой определения профессиональных задатков. Мы отвечали на кучу разных вопросов,
    наши ответы фиксировались на перфокартах, а потом
    перфокарты загоняли в школьный компьютер, каковой,
    подумав — не знаю, насколько правомерно будет тут
    сравнение с Оракулом, — выдавал приговоры, отпечатанные на ленте, как у кассового аппарата. Согласно компьютерным приговорам, нам, подрастающему
    в графстве Эссекс поколению, рекомендовалось готовить себя к трудовой деятельности в роли секретарш,
    таксистов и автомехаников. Мне на общем фоне повезло. Судьбой мне было суждено работать в лесничестве.

    И вот тридцать лет спустя, за все эти годы практически ни разу не побывав в лесу — если не считать
    редких прогулок в пригородном Эппингском лесу,
    а также периодических приключений в древнегреческих мифологических рощах и чащах, где странствовали рыцари короля Артура, в Стоакровом лесу и в том,
    где живут чудовища из «Там, где живут чудовища», ну,
    и еще в родном лесу Груффало, — я вдруг осознал, что
    на самом деле по горло засыпан палой листвой, буквально утопаю в рыхлой лесной подстилке. Лесником
    я не стал, но определенно сделался сыном лесов, обитателем тенистых лощин и папоротниковых прогалин.
    Я фактически кормлюсь лесом.

    Взять хотя бы сегодняшнее утро: выйдя ненадолго
    на улицу, я притащил домой две пачки писчей бумаги, два репортерских блокнота фирмы «Силвайн», несколько почтовых конвертов, пять простых карандашей
    средней твердости, а еще «Белфаст телеграф», «Дейли
    телеграф», «Гардиан», «Таймс», «Дейли мейл» и два журнала — один про дизайн интерьеров, другой про бокс.
    А выходил-то я, собственно, купить почтовых марок.

    Бумаги я потребляю больше, чем всех остальных
    продуктов, в том числе и продовольственных. В смысле
    бумаги я всеяден. Я буквально пожираю ее — вне зависимости от того, что это за бумага и откуда она взялась.
    (Бывают, впрочем, исключения. Недавно в Лондоне
    я по рассеянности забрел в «Смитсон», роскошный
    писчебумажный магазин на Бонд-стрит — из тех, где
    продавцы выглядят респектабельнее покупателей, которые, в свою очередь, стократ респектабельнее любого из ваших знакомых, где на входе солидная охрана,
    а за симпатичный кожаный бювар у вас попросят полторы тысячи фунтов, где можно сделать тисненную
    золотом надпись на записной книжке и где я, честное
    слово, не мог себе позволить прикупить даже коробочку
    простых карандашей.)
    Когда я, изводя одну за одной стопы девственно
    чистой бумаги, пишу на ней что-нибудь карандашами
    «Фабер-Кастелл» или распечатываю тексты с помощью
    давно и окончательно устаревшего сканера-копира-принтера «Хьюлетт-Паккард», я же на самом деле кладу при корне дерева свою обоюдоострую лесорубную
    секиру1. Я — Смерть, разрушитель… ну, если, не миров,
    то лесов уж точно
    2. Мы знаем (хотя подобные общеизвестные цифры обычно трудно бывает перепроверить), что на одну пачку бумаги уходит в среднем одна двадцатая часть древесины одного растения. То есть
    ради производства приблизительно двадцати пачек
    или восьми тысяч листов, изведенных мною по ходу
    написания книги, которую вы держите сейчас в руках,
    целиком было уничтожено минимум одно взрослое дерево. Это если не учитывать напечатанных на бумаге
    книг, прочитанных мной в процессе работы, и бумаги, на которой напечатали тираж моего произведения.
    А если все это учесть и суммировать, то, боюсь, выйдет
    уже не дерево, а небольшой перелесок. Мировые запасы
    древесины нынче отнюдь не сосредоточены в вековых
    лесах Канады, России и Амазонии — основные залежи ее раскиданы по книжным магазинам, библиотекам
    и логистическим центрам «Амазона».

    Всякий, кто углубляется в историю и подробности того, как и почему человек начал перерабатывать
    деревья в бумагу, рано или поздно чувствует себя царем Эдипом — погрязшим в неведении слепцом, проклятым за страшное злодеяние. Или, скорее, поэтом
    Данте, который говорит о себе в первой терцине «Божественной комедии»: «Nel mezzo del cammin di nostra
    vita / mi ritrovai per una selva oscura / che la diritta via
    era smarrita
    » («Земную жизнь пройдя до половины, /
    Я очутился в сумрачном лесу, / Утратив правый путь
    во тьме долины»3). Selva oscura, или «сумрачный лес»,
    тут весьма кстати, поскольку исследователя новейшей
    истории бумажного производства мрак и сумрак, бывает, накрывают грозно и неотвратимо, как грозно и неотвратимо двинулись в финале «Макбета» на Дунсинан
    воины Малкольма, прикрываясь от защитников замка
    ветвями, которые нарубили в Бирнамском лесу. (Куросава превосходно снял эту сцену, яркую и зловещую,
    в фильме «Трон в крови» 1957 года; желающих убедиться
    в этом отсылаю на «Ютьюб».)

    В XVIII–XIX веках производители бумаги начали
    искать, чем бы заменить в качестве сырья привычное тряпье, которого попросту переставало хватать. В 1800 году
    для нужд бумажного производства в Британию было
    ввезено тряпья на 200 тысяч фунтов стерлингов, цены
    на него стремительно росли. Как пишет Дард Хантер,
    автор непревзойденного труда «История и технология
    старинного искусства выделки бумаги» (Papermaking:
    The History and Technique of an Ancient Craft
    , 1943), требовалось «растительное волокно, от природы компактно
    произрастающее, такое, чтобы его было просто собирать и обрабатывать и чтобы оно давало самую высокую
    среднюю урожайность в расчете на один акр».

    Дерево как нельзя лучше отвечало этим условиям —
    первым об этом заявил Маттиас Копс. В 1800 году он
    издал книгу, чудесно озаглавленную «Историческое
    повествование о субстанциях, посредством коих происходила передача мыслей, начиная от древнейших времен и до изобретения бумаги» (Historical Account of the
    Substances Which have been Used to Convey Ideas from
    the Earliest Date to the Invention of Paper
    ). В книге Копс,
    среди прочего, утверждал, что она частично напечатана
    «на бумаге, каковая изготовлена из одной лишь древесины, произраставшей у нас в стране, без малейшей
    примеси тряпья, бумажных отходов, древесной коры,
    соломы либо иных субстанций, когда бы то ни было
    употреблявшихся при выделке бумаги; и тому имеются
    самые что ни на есть надежные доказательства».

    Доказательства не заставили себя долго ждать:
    в 1800–1801 годах Копс стал обладателем массы патентов, в том числе «на выделку бумаги из соломы, сена,
    чертополоха, отходов пенькопрядения и ткацкого дела,
    а также из всевозможных разновидностей древесины
    и древесной коры». Копс нашел желающих вложиться
    деньгами в производство бумаги новым, изобретенным
    им способом и выстроил посреди Лондона, в Вестминстере, громадную бумажную мануфактуру — как считает специалист по творчеству Уильяма Блейка Кери Дейвис, именно эта постройка устрашающим своим видом
    внушила Блейку апокалипсический образ близящейся
    индустриальной эры, который рисуется ему в неоконченной визионерской поэме «Четыре Зоара» (The Four
    Zoas
    ). Терпения инвесторов, впрочем, хватило ненадолго, в 1804 году Копсу пришлось мануфактуру продать, и,
    таким образом, на производстве бумаги из древесного
    сырья сделали себе состояние совсем другие люди.

    Среди этих других был немецкий ткач и механик
    Фридрих Готтлоб Келлер — в 1840 году он запатентовал машину для тонкого размола древесины. Генрих
    Фельтер усовершенствовал эту машину, известную с тех
    пор как «дефибрер», а еще один немец, Альбрехт Пагенштехер, оборудовал ею первую в Америке бумажную
    фабрику, на которой бумагу получали из измельченной
    древесной массы. В те же примерно годы был разработан химический метод получения целлюлозы, при котором древесная щепа разделялась на волокна, главным
    образом, не перетиранием, а варкой в растворе с добавлением щелочи (при натронном способе) или кислоты
    (при сульфитном способе). Таким образом, ко второй
    половине XIX столетия угроза кризиса в бумажном
    производстве миновала: сырье для фабрик подешевело, их производительность возросла, спрос на бумагу
    стремительно ширился во всем мире. Бумажный век
    вступил в свои права. Во многом благодаря лесам.

    И за счет лесов. В наши дни почти половина промышленно вырубаемой древесины идет на производство бумаги. Неумеренное потребление человечеством
    бумаги, как утверждают активисты-экологи, угрожает
    ни много ни мало самому существованию жизни на планете. В средневековом английском законодательстве были предусмотрены особые следствие и суд «по лесным
    тяжбам» — перед этим судом представали крестьяне
    и лесничие, которых подозревали в нарушении лесных
    законов, в том, например, что кто-то самовольно срубил
    дерево, а кто-то застрелил оленя. Существуй подобие
    таких выездных судов сегодня, истцами бы на них выступали экологи и активисты природоохранных движений, а ответчиками — транснациональные компании-производители бумаги.

    Один из самых неугомонных и красноречивых защитников лесов — писательница и борец за сохранение
    природы Мэнди Хаггит. «Пора перестать видеть в белом
    листе бумаги нечто чистое, здоровое и естественное, —
    говорит она. — Мы должны осознать, что бумага — это
    не что иное как выбеленная химикатами целлюлоза».
    Хаггит и ее единомышленники из экологических ор-
    ганизаций, таких как «ФорестЭтикс», «Кизиловый альянс» и Совет по охране природных ресурсов, не устают
    повторять, что современное бумажное производство
    наносит огромный вред человеку и окружающей среде:
    является причиной эрозии почв, наводнений, уничтожения природной среды обитания и, соответственно,
    массового вымирания биологических видов, порождает
    нищету и социальные конфликты, неумолимо мостит
    нам бумагой путь саморазрушения, в конце которого — апокалипсис. Экологи обвиняют ведущих мировых производителей бумаги — корпорации «Интернэшнл пейпер», «Джорджия-Пасифик», «Уэйерхаузер»
    и «Кимберли-Кларк» — в уничтожении первобытных
    лесов, на месте которых они разводят монокультурные
    насаждения, нуждающиеся в химических удобрениях,
    которые, в свою очередь, загрязняют реки и озера.

    Список обвинений со стороны защитников лесов
    длинный и довольно запутанный. Но даже если бы
    бумажные корпорации оправдались по всем пунктам,
    если бы восстанавливали сведенные леса в их первозданном виде, если бы сделали так, что благодаря
    рациональным методам ведения хозяйства древесина
    превратилась в полностью возобновляемый ресурс,
    промышленное производство бумаги все равно бы
    ставило под угрозу будущее планеты — слишком много оно требует конечных ресурсов невозобновляемых,
    слишком велики затраты воды, минерального сырья,
    металлов и углеводородов. Если верить Мэнди Хаггит,
    «при изготовлении одного листа формата А4 выделяется столько же парниковых газов, сколько при горении
    лампы накаливания в течение целого часа, а кроме того,
    расходуется большая кружка воды». (По инженерным
    спецификациям, производство тонны бумаги требует
    сорока тысяч литров воды, но бóльшая ее часть очищается и используется повторно.)

    Выходит, что свой изысканный рацион из газет,
    журналов, стикеров, туалетной бумаги и кухонных бумажных полотенец мы жадно запиваем цистернами воды
    и заедаем мегаваттами электричества. В Великобритании на одного человека в среднем за год расходуется
    около двухсот килограммов бумаги, в Америке — почти
    триста, а в Финляндии, на чью долю приходится 15 процентов мирового производства, и того больше. В Китае
    годовое подушное потребление бумаги составляет всего пятьдесят килограммов, но при этом заметно растет
    из года в год. Если взять человечество в целом, то в день
    оно потребляет без малого миллион тонн бумаги, причем значительная ее часть после недолгого использования отправляется прямиком на свалку. «Мы совершенно
    отвратительно обращаемся с бумагой», — говорит Мэнди Хаггит, и тут с ней трудно не согласиться.


    1 См. Евангелие от Матфея, 3:10.

    2 Фраза из Бхагаватгиты, известная благодаря тому, что она якобы
    пришла в голову Роберту Оппенгеймеру, наблюдавшему в тот момент испытательный взрыв атомной бомбы.

    3 Перевод М. Лозинского.

Давид Фонкинос. В случае счастья

  • Давид Фонкинос. В случае счастья / Пер. с франц. И. Стаф. — М.: АСТ: Corpus, 2015. — 224 с.

    Давид Фонкинос, лауреат Гонкуровской премии лицеистов, входит в пятерку самых читаемых писателей Франции. Как большинство романов автора, «В случае счастья» — это тонкая, виртуозно написанная история любви. Клер и Жан-Жак женаты восемь лет. Привычка притупила эмоции, у обоих копятся претензии друг к другу. И оба — разными путями — пускаются на поиски счастья. Ироничная фантазия автора ставит их в непредсказуемые ситуации, за которыми витает вопрос, созданы ли современные Адам и Ева для вечной любви.

    IV

    Родители Жан-Жака погибли в автокатастрофе. Внезапный удар надолго отбросил его в неприкаянность. Вполне естественно, что он надеялся обрести новую
    семью в лице родителей Клер; больше
    того, Ален и Рене (их звали Ален и Рене), наверное, могли бы вновь пробудить в нем сыновние чувства. Можно понять, насколько ему поначалу хотелось
    их любить. Но — вечная история — стоит нам поселить в себе хотя бы слабую надежду, как ее тут же выселяют. Встретившись с будущими родственниками,
    Жан-Жак через три минуты понял, что они станут
    лишь нелепым источником головной боли. Которую
    придется терпеть каждый воскресный день в порядке
    ритуала, столь же незыблемого, как явление женской
    красоты в первых рассветных лучах. Очень скоро
    Жан-Жак попытался уклониться от обедов в Марн-ла
    Кокетт, но Клер умолила его съездить вот только в это
    воскресенье, а потом в следующее, а потом и в каждое. Ему ничего не оставалось, как поддаться на шантаж жены, которая, в свой черед, поддавалась на шантаж родителей. В те три раза за восемь лет, когда они
    не смогли приехать, им пришлось писать объяснительные записки. Теперь, когда Жан-Жак прибегал к услугам агентства алиби, он хотел было заговорить об этом
    с Клер, но сразу осекся. Чересчур опасно; у человека
    не может быть слишком много разных алиби на одной
    неделе, иначе он окончательно запутается.

    По воскресеньям они выслушивали одни и те же старческие монологи. Минуты еле тащились, как процессия по жаре. Клер неизменно улыбалась и сияла благополучием. Мать неизменно старалась испортить ей настроение:

    — Я вижу, у тебя новое платье.

    — Да, недавно купила.

    И все. Рене ничего не комментировала вслух,
    подвешивая в молчании неизменно отрицательную
    оценку. Во всяком случае, Клер не могла понять ее
    иначе. Ее отношения с матерью всегда были плохими,
    но никогда не выплескивались в ссору. Этот подспудный конфликт был буржуазно-благопристойным. Рене
    была великой мастерицей недомолвок и никогда не радовалась счастью дочери. Один только раз она одобрительно заметила, что та прекрасно выглядит и вся светится; Клер тогда была беременна.

    Но выше всего в иерархии колкостей Рене ставила
    свое истинное хобби — изводить мужа. То была одна
    из опор ее незадавшейся жизни, припев для пения
    под дождем. Клер пропускала это вечное ворчание
    мимо ушей. Рене бесило непрошибаемое занудство
    мужа. Хирург на пенсии, он во всем требовал точности и только и делал, что следил, правильно ли сложены салфетки и посолены блюда. То есть был чем-то
    вроде домашнего инспектора. Во времена своей профессиональной славы, когда все преклонялись перед его талантом, он одним из первых среди хирургов застраховал свои руки. В 70-х об этом даже писали
    в газетах. Его руки стоили несколько тысяч франков
    в день. А значит, их любой ценой надо было беречь.
    Рене обнаружила, что расплачиваться за ценные руки
    супруга приходится ей — когда нужно что-то сделать
    по дому. А главное, он продолжал их беречь и теперь,
    без всякой пользы, потому что давно уже не оперировал. Говорил, что если вдруг война, он может пригодиться на фронте. И из-за этой потенциальной войны
    никогда не мыл посуду. Экс-хирург непрерывным пафосным потоком разливался о своих сказочных операциях. Нередко всем прямо посреди обеда выпадало
    счастье узнать, что у месье Дюбуа были тромбы в артериях, а у мадам Дюфоссе — скопление желтой жидкости в плевральной полости. Чтобы подавить рвотные
    позывы, Жан-Жак старался думать о чем-нибудь другом; он вполне успешно осуществлял эту умственную
    операцию и сидел с хитрой улыбкой человека, притворяющегося, будто слушает.

    Спорить с Аленом было невозможно. На десерт он
    обычно пил сливовицу такой убойной силы, что ею
    можно было растопить сибирские снега. Жан-Жак
    ни разу не осмелился признаться, что ненавидит сливовицу, из вежливости выжигал себе желудок и смаковал погибель собственных внутренностей. Как можно
    отказать человеку, который громогласно заявляет: «Ну
    что, Жан-Жак, по стопочке сливовицы? Вы же любите,
    я знаю!»

    И он соглашался; соглашался уже восемь лет. Конечно, методика незаметного плевка была им отработана в совершенстве. Лучший способ заключался в том,
    чтобы вежливо сходить откашляться: аллергия на цветочную пыльцу. А вернувшись, поскорей произнести
    какую-нибудь несуразную фразу — перевести разговор. Однажды Жан-Жак опробовал такую:

    — По-моему, голосовать за зеленых совершенно бессмысленно!

    Фраза оказалась настолько действенной, что впоследствии он прибегал к ней еще не раз.

    Но в то воскресенье Жан-Жак пребывал в отменном
    настроении и даже готов был попытаться оценить
    сливовицу. Все казалось ему упоительным. Первые
    встряски счастья погрузили его в веселую истерию
    рождающейся любви. В ту истерию, что напрочь отбивает способность вести себя пристойно. Он был
    взвинчен, говорил без умолку, высказывался обо всем
    и особенно ни о чем и нес совершеннейшую околесицу. За столом источник его счастья находиться
    не мог: Жан-Жак ненавидел воскресные обеды у тестя
    с тещей. Жену его жалкий восторг покоробил; тяжеловесные попытки быть скрытным сменились у него
    безотчетным развязным чудачеством.

    Доказательством тому стало седло барашка.

    Ибо в число этих воскресных обеденных ритуалов входило и седло барашка. Чем старше мы становимся, тем важнее в нашей жизни привычные опоры; часть первая
    перемены в меню были решительно невозможны.
    В крайнем случае белая фасоль в гарнире менялась
    на красную. Все в мире относительно, бывают и такие
    способы разнообразить жизнь. Обычно жаркое разрезала Рене. Но Жан-Жак, благоухая чувственным счастьем, ринулся к ножам и заявил, что сегодня барашком
    займется он. Его прекрасное настроение стремительно
    приближалось к той грани, за которой оно начинает
    действовать другим на нервы. Луиза глядела на отца
    с любопытством. Родители Клер тоже смотрели на зятя,
    который два часа валял дурака, а теперь, в качестве вишенки на торте, собрался резать седло барашка. Ален
    не решился возражать, тем более что зять, знавший его
    вкусы как свои пять пальцев, любезно его успокоил:

    — Вам понравится этот кусочек с кровью, я же знаю…

    И Ален, с полной тарелкой, но не в своей тарелке,
    едва посмел осуществить свое неотъемлемое право налить всем красного вина. В итоге все улыбались; все,
    кроме Клер. Для нее весь этот маскарад вдобавок к маскараду ее отношений с родителями был уже лишним.
    Она вполне могла примириться с тем, что муж завел
    любовницу; созерцать его экстаз оказалось куда тяжелее. Чем больше она смотрела, как муж с блаженной
    улыбкой режет седло барашка, тем яснее представляла
    себе, как он блаженствует, оседлав другую женщину.

В начале была Смерть

  • Джон Уильямс. Стоунер / Пер. с англ. Л. Мотылева. — М.: АСТ: Corpus, 2015. — 352 с.

    Всю жизнь Джон Уильямс тихо преподавал литературу в университете Миссури, написал всего четыре книги, а единственную свою национальную книжную премию за роман «Август» разделил с куда более именитым Джоном Бартом. До мирового признания своего таланта Джон Уильямс не дожил десять лет. Русский же читатель познакомился с его главным произведением «Стоунер», написанным в 1965 году, лишь сейчас, спустя полвека. Что не удивительно, поскольку рассказанная в книге история становления альтер-эго Уильямса, не имея ни острого сюжета, ни яркого конфликта, сначала кажется скучноватым пересказом сплошной череды неудач.

    Уильям Стоунер — настоящий «сын земли», только не обетованной и даже не плодородной. Выросший в бедной фермерской семье, проводивший все время в поле, мальчик решает уехать в ближайший университет штата Миссури для обучения на сельскохозяйственном факультете. Но планы и реальность не совпадают — прежде не чуткий к словесности, Уильям на занятии по английской литературе при разборе 73-го сонета Шекспира вдруг начинает чувствовать в себе доселе прятавшееся слово.

    С этих пор литература становится не просто частью его жизни, а самой жизнью, философией:

    Он чувствовал, что находится вне времени… Перед ним шествовали Тристан и Изольда; в пылающем мраке кружились Паоло и Франческа; из мглы появлялись Елена и красавец Парис… И он соприкасался с ними так, как не мог соприкасаться с однокашниками… дышавшими, не обращая ни на что внимания, воздухом Среднего Запада.

    Всегда оказываясь в стороне от общества, он занимает место пассивного очевидца катастрофы. Мимо Стоунера проходят мировые войны и Великая депрессия, он остро ощущает последовавшее после обнуление смыслов, но стабильно продолжает углубляться в изучение средневековой поэзии, не веря в то, что его действия способны повлиять на ход истории. Верно подмечает один из героев, что «от филолога нельзя требовать, чтобы он своими руками рушил постройку, которую обязался всю жизнь возводить». Университет предстает концептом, символом отдельной вселенной, оплотом «обездоленных мира сего». Кампус в романе приобретает сакральное значение — здесь не только наделяют знаниями для достижения успеха и взращивают юные таланты, но и принимают тех, кому во внешнем мире делать нечего.

    Представляя на первых страницах книги некролог главному герою, автор в течение всего романа фиксирует упущения Стоунера: с женой общего языка не нашел, дочери важных слов не сказал, до студентов самое главное не донес, единственную любовь упустил… Недоумение от промелькнувшей в одно мгновение жизни усиливается в сцене быстрого угасания героя от смертельного недуга. Писатель Ричард в романе Майкла Каннингема «Часы» перед тем, как выброситься из окна, подводит итоги: «То, чего я хотел, оказалось неподъемным. Меня просто не хватило». Стоунер не успевает даже этого — болезнь застает его так внезапно, что он просто принимает ее и повторяет про себя: «А чего ты ждал?».

    Героя при жизни часто посещают тяжелые мысли о победе невежества над мудростью, тьмы над светом, о том, как существование стремится к нулю. Его борьба — тихая, подспудная: так, решением Уильяма оставить возлюбленную руководит не слабость, а желание сохранить себя и ее, отгородить их чувства от окружающего мира, который диктует жесткие правила. Недаром фамилия Стоунер происходит от английского слова «stone» («камень»): в принятии жизни такой, какая она есть, он — стоик. Абсолютной истиной видится ему и смерть, уравнивающая все и всех. В этом последнем озарении Стоунера кроется истинная мудрость совершенно обычного человека.

    Джон Уильямс многое оставляет за пределами книги. Мы видим главного героя схематично, может, так, как Стоунер ощущал самого себя. Здесь опущены внутренние монологи героя, мотивы его поступков. Даже стиль повествования — «он пришел и увидел, а потом ушел» или «она сказала и заплакала» — напоминает пересказ книги, которую ты никогда не прочтешь в оригинале. Однако затем приходит понимание, что тебе открыта лишь верхушка айсберга — прием, свойственный Хемингуэю. Самое глубинное, неподвластное даже силе слова, остается под водой, куда нужно нырнуть, набрав в легкие воздуха. Может, потому роман Уильямса и кажется крайне искренним и неподдельным, что он вычищен и высушен от надуманных ощущений и приглашает читателей к сотворчеству.

Любовь Фельзингер